I. МЕКСИКАНЦЫ, ЗАТЕРЯННЫЕ В МЕКСИКЕ (1975)

2 ноября

Меня пригласили вступить в объединение висцерального реализма. Разумеется, я согласился. Церемонии посвящения не было. Что даже лучше.

3 ноября

Я не очень хорошо разбираюсь, в чём состоит висцеральный реализм. Мне семнадцать лет, зовут меня Хуан Гарсиа Мадёро, идёт первый семестр моего обучения на юридическом факультете. Поступать я хотел не на юридический, а на литфак, но дядя настоял, пришлось уступить. Я сирота. Стану адвокатом. Так я и сказал дяде и тёте, а потом заперся в комнате и проплакал всю ночь. Или большую часть. А потом поступил на хвалёный юрфак, внешне смирился, однако уже через месяц записался к Хулио Сесару Аламо в мастерскую поэтического творчества при факультете философии и литературы. Там-то я и познакомился с висцеральными реалистами, или с висцералистами, как они любят себя иногда называть. Пока сходил на занятия раза четыре. Ничего особенного там не происходит, хотя это как посмотреть, потому что всё время мы что-нибудь делаем, то есть читаем стихи, а Аламо, по настроению, их то разносит, то хвалит. Один читает — Аламо критикует, потом другой читает — Аламо критикует, потом третий начнёт читать — и Аламо опять критикует. Иногда ему становится скучно, и он просит нас (тех, кто в этот момент не читает) тоже высказывать мнение, и тогда мы высказываем мнение, а Аламо читает газету.

Эта методика — лучшее средство, чтобы никто не нашёл там друзей или чтобы дружили лишь убогие с обиженными.

Кстати, нельзя сказать, чтобы Аламо был таким уж хорошим критиком, хотя об анализе текста твердит постоянно. Теперь мне уж кажется, он разглагольствует лишь бы поразглагольствовать. Что такое перифраз, он знал. Не очень твёрдо, но знал. А вот что такое пентаметр (который, как всем известно, в античной метрике соответствует пятистопному дактилю), он уже не знал. Как не знал, и что такое никаркео (одна из разновидностей фалесио), и что такое катрен (строфа, состоящая из четырёх стихов). Спрашивается, откуда мне это известно? Оттуда, что на самом первом занятии я совершил большую ошибку, у него об этом спросив. Не знаю, о чём я думал. Единственный мексиканский поэт, у которого такие вещи отскакивают от зубов, это Октавио Пас{1} (наш большой враг), остальные о них и понятия не имеют, — по крайней мере, так мне сообщил Улисес Лима через несколько минут после того, как по дружескому приглашению других членов я примкнул к висцеральному реализму. Такие вопросы, как я убедился, с моей стороны демонстрируют только бестактность. Поначалу я думал, что он улыбается мне с восхищением. Но потом понял, — скорее, не мне. Надо мной. Мексиканский поэт (как, по-видимому, вообще все поэты) терпеть не может, когда его тычут носом в собственное невежество. Но я не сдался, и после того, как на втором занятии он мне убил пару стихотворений, спросил, знает ли он, что такое риспетто. Аламо тут же решил, что я требую респектов (меня, дескать, не уважают здесь как поэта), и принялся рассуждать о ценности объективной критики (в отличие от какой?), и что это такое минное поле, по которому, не подорвавшись, должен пройти каждый молодой поэт, и так далее, и так далее, но я не дал ему продолжить, пояснив, что ни разу за всю свою, правда короткую, жизнь не требовал уважения к моим скромным творениям, и заново сформулировал вопрос, выговаривая слова с максимальной чёткостью.

— Не гони туфту, Гарсиа Мадеро, — сказал Аламо.

— Риспетто, уважаемый мэтр, это разновидность лирической, точнее любовной, поэзии, близкая к страмботто, народной песне строфической формы по шесть или восемь стихов с одним или двумя двустишными рефренами в конце строфы. Например, — и я приготовился привести один-два примера, но тут Аламо резко вскочил и положил конец дискуссии. Дальше какой-то туман (хотя я на память не жалуюсь), помню только, что Аламо засмеялся, потом раздались ещё четыре-пять смешков товарищей по цеху, вероятно, обрадованных возможностью самоутвердиться за мой счёт.

Другой на моём месте больше ногой не ступил бы в такую творческую мастерскую, но, несмотря на осадок (точнее, провал, обоснованный всеми законами памяти), на следующей неделе я снова там был, со всей свойственной мне пунктуальностью.

Я считаю, что это судьба. Шло пятое занятие в творческой мастерской Аламо (впрочем, оно могло быть и восьмое, и девятое, ибо в конечном итоге, как я заметил, время сжимается и растягивается как угодно), в воздухе чувствовалось напряжение, переменные токи трагедии, хотя почему — неясно. Для начала мы оказались в полном составе, все семеро подмастерьев, записавшихся на семинар. И все до единого как на иголках. Даже Аламо, обычно само спокойствие, не был похож на себя. На минуту я подумал, не стряслась ли какая-нибудь неизвестная мне заваруха в университете: перестрелка, забастовка, убили декана, взяли в заложники преподавателя философии, что-нибудь в этом роде, — но ничего не стряслось, и никто не имел ни единой причины сидеть как на иголках. То есть никто не имел объективной причины. Однако с поэзией (если она настоящая), стоит ей грянуть, всегда так. Она как ощущение в воздухе, говорят, есть такие животные, которые предчувствуют землетрясение (к ним относятся змеи, черви, крысы и некоторые из птиц). То, что было дальше, не поддаётся здравому смыслу, рискну даже назвать это чудом, хоть это и пошло. К нам пришли двое висцералистов, и Аламо скрепя сердце нам их представил, хотя лично знаком был с одним, о другом только слышал, а может быть, даже не слышал. Но, главное, он их пустил и представил.

Не знаю, чего они там потеряли. Их появление носило открыто военный характер, хотя и не без пропагандистских намерений, не без надежды пополнить ряды новобранцами. Сначала висцеральные реалисты держались тихо и скромно. В свою очередь, Аламо дипломатично затаился в ожидании дальнейшего развития событий, выдавая себя разве что лёгкой иронией. Мало-помалу, заметив их робость, он осмелел, и уже через полчаса семинар вошёл в обычное русло. Тут-то и началась баталия. Висцеральные реалисты стали высказывать отдельные замечания в адрес аламовской системы критики, а он их назвал сюрреалистами последнего разбора и лжемарксистами, причём пятеро членов семинара его поддержали — то есть практически все, кроме одного долговязого парня, который всегда ходил с книжкой Льюиса Кэрролла и никогда не высказывался, и меня. Откровенно говоря, я удивился, что главные жертвы безжалостной критики Аламо оказались его самыми горячими приверженцами. В этот момент я решил вставить слово и обвинил Аламо в незнакомстве с риспетто; висцералисты по-рыцарски тут же признались, что сами ничего не знают о риспетто, хоть это не умаляет важности моего замечания (что они тоже поспешили отметить); один стал расспрашивать, сколько мне лет, я сказал, семнадцать, и ещё раз вознамерился объяснить, что такое риспетто; Аламо побагровел от ярости; остальные члены кружка обвинили меня в педантизме (один даже назвал академиком); реальные висцералисты встали на мою защиту; раз уж на то пошло, я спросил у Аламо и прочих, запомнили ли они, по крайней мере, никаркео или тетрастих. И никто не смог ответить.

Вопреки моим ожиданиям дискуссия не перешла в потасовку. Признаться, я был разочарован. Один из членов кружка погрозился набить морду Улисесу Лиме, но кончилось дело ничем, хотя я по всей форме ответил на вызов (ещё раз подчёркиваю, адресованный не мне), заявив, что я к его услугам в любом месте кампуса, во всякий удобный ему день и час.

Семинар закончился неожиданно. Аламо вызвал Улисеса Лиму прочитать своё стихотворение. Тот не заставил себя упрашивать и достал из кармана драповой куртки несколько грязных и мятых бумажек. Какой ужас, подумал я, не понимает, глупец, что сам лезет в пасть к волку. Кажется, даже зажмурил глаза от сочувствия и стыда. Есть время для декламаций и время для бокса. По-моему, перед нами был скорее второй случай. Как и сказал, я закрыл глаза и услышал, как Лима прочищает горло. Услышал установившееся неловкое молчание (если, конечно, молчание можно услышать). И наконец его голос, читающий лучшие строки из всех мне известных. Затем встал Артуро Белано и сказал, что они ищут поэтов, желающих сотрудничать в журнале, который собираются выпускать висцеральные реалисты. Записаться хотелось всем, но после схватки было неловко, и никто не раскрыл рта. Когда семинар закончился (позже, чем обычно), я пошёл их проводить на остановку автобуса. Было достаточно поздно. Автобусы не проезжали, мы решили все вместе сесть на маршрутку-песеро до площади Реформы, а уж оттуда пешком дошли до бара на улице Букарели, где просидели допоздна, разговаривая о стихах.

Там я мало что выяснил. Название группы — в каком-то смысле шутка, но в каком-то другом смысле очень всерьёз. Насколько я понял, когда-то в Мексике существовала авангардистская группа с названием «Висцеральные реалисты», хотя я не знаю, кем они были: писателями, художниками, журналистами или революционерами. Они работали, хотя и в этом я не уверен, где-то в двадцатые или тридцатые годы. Разумеется, я никогда об этой группе не слышал, но это можно списать на мою безграмотность в литературных вопросах (сколько книг ещё ждёт прочтения!). По словам Артуро Белано, висцеральные реалисты в конце концов затерялись в пустыне Соноры. Потом же была упомянута некая Сесария Тинахеро (или Тинаха, точно не помню), по-моему, в этот момент я кричал, требуя официанта и пива, а речь шла о сборнике графа Лотреамона{2}, «Стихотворения», что-то из этих «Стихотворений» было как-то связано с Сесарией Тинахеро, а потом Лима сделал таинственное заявление. По его словам, современные висцеральные реалисты движутся задом наперёд. Что значит «задом наперёд»? — спросил я.

— Вперёд спиной, не спуская глаз с определённой точки, но всё время удаляясь от неё по прямой в неизвестное.

Я сказал, что мне нравится этот способ ходьбы, хотя на самом деле ничего не понял. Если вдуматься, это худший способ ходьбы.

Позже подошли другие поэты, одни — висцеральные, другие — нет, поднялся невообразимый гам, и я совсем уж было подумал, что Белано с Лимой забыли обо мне в разговорах с каждым чудиком, подсаживавшимся к нашему столу. Но где-то ближе к утру они спросили, хочу ли я войти в их команду. Они не сказали «в движение» или «в группу», они сказали «в команду», и мне это очень понравилось. Конечно же, я сказал да. Это даже логично. Белано пожал мне руку, сказав, что отныне я один из них, и мы затянули ранчеру. И всё. В той ранчере пелось про затерянные селения мексиканского севера и про прекрасные глаза. Прежде, чем меня стошнило на улице, я успел спросить, не про глаза ли Сесарии Тинахеро шла речь. Белано и Лима посмотрели на меня и сказали, что я готовый висцералист и что вместе мы перевернём латиноамериканскую поэзию. В шесть утра я снова сел на маршрутку, на этот раз один, и доехал до Линдависты, где живу. Сегодня в университет не ходил. На весь день заперся в комнате и писал стихи.

4 ноября

Снова был в баре на улице Букарели, но реальные висцералисты не появлялись. Пока я их ждал — читал и писал. Завсегдатаи бара, молчаливые пьяницы с видом висельников, не спускали с меня глаз.

Итоги пятичасового ожидания: четыре пива, четыре текилы, тарелка с тортильями, наполовину нетронутая (тухловатые оказались тортильи), дочитанный до конца последний сборник стихов Аламо (специально принёс, чтобы поиздеваться с друзьями), семь текстов, написанных в манере Улисеса Лимы, точнее в манере того единственного стиха, который я не читал, а слышал. Первый — про закуски, разящие трупным запахом; второй — про университет (как его громят у меня на глазах); третий — тоже про университет (я бегу голый среди множества отморозков); четвёртый — о луне над городом Мехико; пятый про гибель певца; шестой о тайном обществе, ютящемся в подземных клоаках Чапультепека; и седьмой — о потерянной книге и дружбе. Вот и все результаты, плюс физическое и духовное ощущение одиночества.

Ко мне норовили подсесть несколько алконавтов, но, несмотря на возраст, я умею отбрить непрошеных гостей. Официантка (зовут её, как я узнал, Бригада, она говорит, что запомнила меня с того вечера, когда я приходил с Белано и Лимой) потрепала меня по голове. Как бы походя, направляясь обслуживать другой столик. Потом ненадолго присела и завела, что волосы у меня длинноваты. Она ничего, нормальная, но отвечать я не стал. В три утра вернулся домой. Реальные висцералисты так и не появились. Неужели я больше их не увижу?

5 ноября

О друзьях моих ничего не слышно. Два дня, как я не хожу на факультет. На семинар Аламо я тоже возвращаться не собираюсь. Сегодня днём опять ходил в «Веракрусский перекрёсток» (так называется бар на улице Букарели), но реальных висцералистов и след простыл. Любопытно, как меняется подобное заведение при посещении вечером, днём и с утра. Можно подумать, разные бары. Сегодня он мне показался неопрятной забегаловкой, которой на деле не является. Вечерних висельников не видать, клиентура, я бы сказал, невыразительная и лишённая ночной тайны, ночных страстей. Трое упившихся конторских работников на ничтожных должностях, уличный торговец с пустой корзинкой, распродавший наконец-то свои черепашьи яйца, два старшеклассника и один седой господин, сидящий за столиком и уписывающий энчилады. Даже официантки другие. Из сегодняшних трёх не узнал никого, хотя одна вдруг подошла и ни с того ни с сего заявила: ты, что ли, поэт? Слегка покоробило, но в то же время, признаюсь, польстило.

— Да, сеньорита, откуда вы знаете?

— Мне про тебя Бригада рассказывала.

Официантка Бригада!

— И что же она вам рассказывала? — спросил я, не осмеливаясь перейти так же нагло на ты.

— Ну, что ты хорошо стихи пишешь.

— Откуда она знает? Я ей ничего своего не читал, — сказал я, немного краснея, но с каждой фразой всё больше увлекаясь разговором. Кроме того, я подумал, Бригада вполне могла прочитать, заглянув мне через плечо. Это мне как-то не очень понравилось.

Официантка (по имени Розарио) спросила, не могу ли я сделать ей одолжение. По правилам надо ответить «какое?», выгадав время на размышления (так учит дядя), но я не такой человек, я сказал, что могу.

— Напиши мне стихотворение, — сказала она.

— Нет проблем. Напишу тебе прямо на днях, — сказал я, ввернув «ты» и примериваясь заказать ещё текилы.

— Текила бесплатно. Но напишешь ты прямо сейчас.

Я попробовал объяснить, что так, абы кабы, стихи не пишутся:

— С чего такая спешка?

Объяснение получил довольно туманное: она, по-видимому, дала какой-то обет Деве Марии Гваделупской, что-то связанное с чьим-то здравием, какого-то родственника, который пропал, о нём все беспокоились и горевали, а потом он опять появился. Но стихотворение-то тут причём? На секунду мне показалось, что я перепил, потерял связь с действительностью без закуски. Но потом понял, что это-то и неважно. Как раз в висцеральном реализме одной из посылок к созданию поэтических текстов, если не ошибаюсь (впрочем, головы на отсечение не дал бы), служит такое временное разобщение с определённым видом действительности. В общем, как бы то ни было, в этот час посетители бара почти рассосались, так что и две другие официантки постепенно подтянулись к моему столику, и теперь я сидел в окружении женщин, хотя совершенно невинно (честное слово). Неизвестно, однако, как всё это выглядело для стороннего наблюдателя — для полицейского, например. Может, и не так невинно: студент за столом и три женщины, стоят вокруг, одна то и дело касаясь бедром его левой руки и плеча, две другие — притиснувшись ляжками к краю стола (этот край, я уверен, оставил на ляжках отметины), поглощённые невинным литературным трёпом, хотя, если смотреть от двери, могло сложиться и другое впечатление. Как то: альфонс, дающий наставления своим питомицам. Как то: соблазнение студента, студент изнемогает, но держится стойко.

Я решил положить этой сцене конец. Встал как мог, заплатил, передал Бригаде привет и вышел. На улице меня на несколько секунд ослепило солнце.

6 ноября

Сегодня опять не ходил на факультет. Встал вовремя, сел на автобус до УНАМа[1], но сошёл раньше и почти всё утро шлялся по центру. Сначала зашёл в книжный «Эль Сотано» и купил книжку Пьера Луиса{3}, потом пересёк Хуарес, купил ролл с ветчиной, сел на скамейку в парке Аламеда, жевал и читал. От луисовских сюжетов (и в особенности от иллюстраций) эрекция просто лошадиная. Я было встал и пошёл, но с таким вставшим членом невозможно далеко отойти без того, чтобы на тебя не оглядывались, скандализируешь не только торгующих с лотка, но и всех прохожих. Поэтому я пошёл и снова сел, закрыл книгу, отряхнул хлебные крошки с пальто и штанов. Довольно долго наблюдал нечто пробирающееся под ветками дерева, показавшееся мне белкой. Минут через десять понял, что это не белка, а крыса. Огромная крыса. Открытие меня расстроило. Сидишь так и шагу сделать не можешь, а в двадцати метрах, как ни в чём не бывало, копошится под деревом изголодавшаяся крыса в поисках то ли гнёзд, чтобы их разорить, то ли крошек (сомнительно, чтоб их туда задуло), то ли вообще неизвестно каких объедков. Стало до того противно, что чуть не стошнило. Чтоб не стошнить, я вскочил со скамейки и ринулся прочь. Через пять минут быстрым шагом эрекция прошла.

Вечером был на улице Корасон (она идёт параллельно моей), смотрел, как играют в футбол. Играли мои друзья детства, хотя, может быть, «друзья» слишком сильно сказано. Большинство из них ещё учится, другие бросили школу, работают, помогают родителям или вообще ничего не делают. С тех пор, как я поступил в университет, между нами разверзлась пропасть. Теперь мы как с разных планет. Попросился сыграть. Освещение на улице Корасон не очень хорошее, с трудом можно рассмотреть мяч. Кроме того, постоянно проезжают машины и приходится прерываться. Два раза меня пнули ногой, и один раз я получил мячом в лицо. Мне хватило. Сейчас почитаю ещё Пьера Луиса, а потом погашу свет.

7 ноября

В городе Мехико четырнадцать миллионов жителей. Реальных висцералистов я больше не встречу. Ни на факультет, ни в мастерскую Аламо я тоже уже не вернусь. Посмотрим, как мне удастся уладить вопрос с дядей и тётей. Закончил книгу Луиса «Афродита», сейчас читаю стихи мёртвых мексиканских поэтов, моих будущих коллег.

8 ноября

Обнаружил замечательное стихотворение. О его авторе, Эфрене Ребольедо{4} (1877–1929), на уроках литературы нам не рассказывали. Привожу текст:

Вампир

В откровенности форм

ты струишься извивами, будто река,

в тёмном омуте каждого твоего завитка

тонут розы моих лобзаний.

Раздираю густые колечки твоих содроганий,

волной об меня трётся твоя рука,

холодна и легка,

пробирая меня до костей, до рыданий.

Бродят, блуждают твои зрачки

и вдруг вспыхивают при вздохе,

рвущем нутро на куски,

неутолимая среди горячего пира,

крови моей ты жаждешь,

упорно и черно играя в вампира.

В первый раз прочитав это стихотворение (пару часов назад), не мог удержаться, заперся в комнате и начал мастурбировать, сам себе вслух прочитав раз, другой, третий, раз десять-пятнадцать, рисуя в своём воображении официантку Розарио на четвереньках, стоящую передо мной и умоляющую написать про заблудшего родственника или пригвоздить её среди горячего пира моим раскалённым жезлом.

Уже доставив себе облегчение, принялся размышлять над текстом.

«Завитки и извивы», по-моему, не представляют сложностей в интерпретации. Но в первой строке второго четверостишия возникают «густые колечки твоих содроганий», и, может, колечки — опять завитки и извивы, и он эти колечки распутывает, разбирает, но там всё-таки «раздираю», вдруг это несёт конкретную смысловую нагрузку?

Да и «густые колечки» неясно. Колечки лобковых волос, шевелюры вампира, или речь идёт о разных отверстиях тела? Говоря проще, он что, берёт её сзади? Похоже, чтение Пьера Луиса даром мне не прошло.

9 ноября

Решил снова пойти в «Веракрусский перекрёсток», не чтобы увидеть висцеральных реалистов, а чтобы посмотреть ещё раз на Розарио. Стишки я ей написал. Там я говорю о её глазах и нескончаемом мексиканском горизонте, о заброшенных церквях и о миражах на дорогах, ведущих к границе. Не знаю почему, мне кажется, что Розарио из Веракруса или Табаско, а то и с Юкатана[2]. Может, она что-то упоминала, а может быть, я и придумал. Вполне вероятно, меня сбило с толку название бара, а на самом деле Розарио не с Юкатана, не из Веракруса, а отсюда, из Мехико. Как бы то ни было, описание краёв, не похожих на её родные места (в случае, если из Веракруса, хотя меня всё больше и больше забирают сомнения), должно помочь мне в моих замыслах. А там будь что будет.

Сегодня с утра бродил в окрестностях храма Богоматери Гваделупской, размышляя о будущем. Особо блестящим оно как-то не представляется, тем более если я буду и дальше прогуливать университет. Но больше всего меня в данный момент беспокоит моё сексуальное развитие. Всю жизнь не продрочишь. (Развитие как поэта тоже меня беспокоит, но лучше решать такие проблемы по очереди, а не все разом.) Интересно, у Розарио кто-нибудь есть? Если есть, то он очень ревнивый и собственник? Она ещё не так стара, чтоб быть замужем, хотя и эту возможность не надо полностью скидывать со счетов. По-моему, я ей нравлюсь, это бросается в глаза.

10 ноября

Видел висцеральных реалистов. Розарио из Веракруса. Обменялся адресами со всеми висцеральными реалистами — я им дал мой, а они мне — свои. Собираются они в кафе «Кито» на Букарели, немного подальше «Перекрёстка», а ещё в доме Марии Фонт (это район Кондесы) или в доме художницы Каталины О'Хара (Койакан). Мария Фонт, Каталина О'Хара, эти имена мне о чём-то говорят, но пока не знаю, о чём.

В остальном всё окончилось благополучно, хоть могло обернуться трагедией.

Вот как было дело: около восьми вечера я пришёл в «Перекрёсток». Давка, кошмар, даже слепой с аккордеоном — сидел в уголке, наигрывал, пел. Я, однако, не сдался и втиснулся в первую освободившуюся щель у стойки бара. Розарио не оказалось. Спросил о ней у официантки, которая отреагировала так, будто я задал наглый, праздный и бесцеремонный вопрос. Не теряя, однако, улыбки, как будто всё это в порядке вещей. Я так и не понял, что она хотела сказать. Позже я всё же поинтересовался, откуда Розарио родом, и она ответила, из Веракруса. Пришлось спросить, откуда она сама. Всего-навсего из Мехико, сказала она, а ты? Я вольный всадник Соноры, сказал я неожиданно для себя. На самом деле в Соноре я даже ни разу не был. Она засмеялась, и так мы могли проболтать сколько угодно, но ей надо было обслуживать столики. Зато появилась Бри-гида. Я принимался уже за вторую текилу, когда она подошла. Бригида оказалась женщиной с хмурым, печальным и обиженным лицом. У меня в памяти сохранился другой её облик, правда в тот раз я был пьяный, а в этот раз нет. Бригида, привет, сказал я, сколько лет, сколько зим. Я старался вести себя непринуждённо и весело, хоть веселиться особо и не о чем. Бригида схватила меня за руку и поднесла её к груди. От неожиданности я подпрыгнул и хотел опрометью броситься из бара, но сдержался.

— Ты чувствуешь? — спросила она.

— Что?

— Дурак, как бьётся сердце, ты чувствуешь?

Я пощупал кончиками пальцев: ткань блузки, начало груди, едва удерживаемой тесным лифчиком…

— Я ничего не чувствую, — сказал я с улыбкой.

— Сердце, болван, ты разве не слышишь, как бьётся? Как рвётся, не чувствуешь?

— Прости, но не слышу.

— Как ты услышишь рукой, козёл, я же прошу тебя только почувствовать. Пальцами разве не чувствуешь?

— Правду сказать… нет.

— У тебя руки холодные, — сказала Бригида. — Какие красивые пальцы, сразу видно, никогда не работал.

Я почувствовал, что меня рассматривают, изучают, сверлят глазами. Висельных алконавтов, сидящих у стойки, тоже, по-видимому, заинтересовало последнее замечание Бригиды. Я решил пока не обращать внимания, а заявил, что она ошибается, я тоже должен работать, чтобы платить за учёбу. Бригида завладела моей рукой, как гадалка, перейдя к изучению линий судьбы. От любопытства мне стало плевать, кто ещё смотрит.

— Не прикидывайся, — сказала она. — Мне ты можешь не врать, я про тебя всё знаю. Папашин сынок, но с большими амбициями. Но у тебя есть удача. Добьёшься всего, чего хочешь. Не без приключений, конечно, но всё потому, что ты сам не знаешь что хочешь. Тебе нужно девку хорошую, чтоб помогала во всех твоих бедах, разве не так?

— Да-да, всё правильно, продолжай.

— Но не здесь, — сказала Бригида. — Зачем любопытным уродам совать нос в чужую судьбу, как ты думаешь?

В первый раз я осмелился глянуть по сторонам. Четверо, а то и пятеро висельных алконавтов внимательно слушали, а один так и зырил мне в руку, как в свою. Я улыбнулся им всем (зачем зря связываться), давая понять, что я тут вообще не при чём. Бригида щипнула меня за ладонь. Глаза у неё так блестели, как будто сейчас она кинется в драку или расплачется.

— Здесь нам поговорить не дадут, пошли за мной.

Я видел, как она пошепталась с другой официанткой и поманила меня наверх. «Веракрусский перекрёсток» был переполнен, над головами поднимался клуб дыма и аккордеонное соло слепого. Я посмотрел на часы, было почти двенадцать, время так и летит, подумал я.

И поднялся за ней.

Мы оказались в какой-то подсобке, длинной и узкой, заставленной ящиками бутылок и всякой всячиной для уборки (там были веники, моющие средства, щелочной раствор, ёжики для посуды, резиновые перчатки). И в глубине стол и два стула. Бригида указала мне на стул. Я сел. Стол был круглый и весь исцарапан фамилиями, именами, но неразборчивыми каракулями. Официантка осталась стоять в нескольких сантиметрах, бдя надо мной, как богиня или как хищная птица. Может, я должен предложить ей сесть? Тронутый её робостью, я так и сделал. К моему изумлению, она плюхнулась мне на колени. Создалось неловкое положение, но буквально через несколько секунд я обнаружил, что природа берёт своё, наплевав на разум, на душу, и член мой растёт и растёт, так что скрыть это долее невозможно. Уж Бригида, во всяком случае, заметила, что со мной происходит. Она поднялась и, поизучав меня сверху, спросила, хочу ли я гуагис.

— Что такое… — сказали.

— Ну гуагис, ты хочешь?

Я смотрел, не понимая, хоть истина где-то забрезжила одиноким измождённым пловцом в чёрном море моего невежества. Бригида посмотрела мне прямо в глаза — твёрдо, без выражения. Этот взгляд отличал её ото всех: везде и всегда, в любой ситуации, будь что будет, Бригида смотрела в глаза. И тогда я решил, что он может быть невыносим, этот взгляд.

— Я не знаю, что это такое, — сказал я.

— Отсосать тебе, любовь моя.

Она не дала мне ответить, и, может быть, к лучшему. Не сводя с меня глаз, Бригида опустилась на колени, расстегнула мне молнию и положила мой член себе в рот. Она стала покусывать пенис, начиная с головки, и, будто этого мало, заглотила его целиком, даже не подавившись, и в то же время гладила низ моего живота, и повыше, и грудь, и так шлёпала, что я до сих пор весь в синяках. Мне было больно и, может, от этого, очень приятно, но так отвлекало, что я не мог кончить. Периодически она поднимала глаза и искала мои, не выпуская, однако, моего мужского органа изо рта. Глаза я закрыл и принялся в уме повторять отдельные строчки «Вампира» — как я понял потом, совсем и не строчки «Вампира», а жуткую смесь самых разных стихов, где мелькали пророчества дяди, воспоминания детства, лица актрис, которыми я восхищался в период созревания (Анхелика Мария, к примеру, причём чёрно-белая), прочие сцены, проносившиеся в вихре. Сначала я норовил защититься от этих шлепков, но, поняв, что увёртки мои бесполезны, занял руки бригидиными волосами (выкрашенными в светло-каштановый цвет и, похоже, не очень-то чистыми), где нащупал маленькие плотные ушки твёрдости почти нечеловеческой, как ненастоящие, пластмассовые, нет, железные уши, едва сошедшие с наковальни. В них болтались серёжки из фальш-серебра.

Когда я почувствовал, что разрешение близко, я сжал кулаки, из приличий силился не стонать, поднял руки, словно угрожая невидимому существу, пробиравшемуся по стене этой узкой подсобки, и тут — раскрылась дверь, стремительно, но бесшумно, возникла голова другой официантки, и губы её изрекли одно только скупое предупреждение:

— Шухер.

Бригида немедленно остановилась. Она поднялась, удручённо взглянула мне прямо в глаза, потянула за куртку и подвела к двери, которую раньше я не заметил.

— До другого раза, любовь моя, — сказала она внезапно охрипшим голосом, выталкивая меня в дверь.

Как оглоушенный, я оказался в уборной «Веракрусского перекрёстка» — длинной, прямоугольной и мрачной.

В тумане я сделал пару шагов, приходя в себя от быстроты, с которой сменяли друг друга события. Стоял дезинфекторский запах, пол был мокрый, местами затоплен, освещение скудное, чтоб не сказать никакое, и между двух сколотых раковин висело зеркало. Мельком взглянув, я обалдел от кошмарного отображения. Молча, стараясь не шлёпать по лужам (из-под одной кабинки бежал тоненький ручеёк), я приблизился к зеркалу из любопытства, ещё раз взглянуть. Клиновидная рожа кирпичного цвета, вся в капельках пота. Я тут же отпрыгнул и чуть не упал. В одной из кабинок кто-то засел. Я услышал, как он там кряхтит и бормочет ругательства. Висельный алконавт, не иначе. И в этот момент меня кто-то окликнул:

— Да это поэт Гарсиа Мадеро!

Две тени у писсуаров. Густое облако дыма. Два гомика, подумал я, но… они меня знают по имени?!

— Поэт Гарсиа Мадеро, чувак, подойди, не стремайся.

Всё — здравый смысл, осторожность — подсказывало мне немедля разыскать дверь и вылететь пробкой из «Веракрусского перекрёстка», но вместо этого я сделал пару шагов в направлении дыма. Оттуда, из смерча, горели две пары волчьих пронзительных глаз (поэтическая вольность, конечно: волков я ни разу не видел, смерч, правда, видел, но он не такой). Я услышал их смех. Хи-хи-хи. Пахло марихуаной. Я успокоился.

— Поэт Гарсиа Мадеро, повесь аппарат.

— Что?

— Хи-хи-хи.

— Посмотри себе на аппарат.

Я поправил ширинку. За спешкой, действительно, не проследил, где у меня что. Я покраснел и собрался послать их к чёртовой матери, но сдержался, одёрнул штаны и приблизился ещё на шаг. Мне показалось, что я узнаю голоса, я исполнился твёрдой решимости проникнуть в облако и посмотреть, кто там прячется. Я не успел.

Из оболочки защитного дыма вылупилась рука, а затем и плечо, и рука протянула косяк.

— Не курю, — сказал я.

— Это травка, поэт Гарсиа Мадеро. Заметь, Золотой Акапулько.

Я помотал головой.

— Не люблю, — сказали.

За стенкой послышался шум, от которого я подскочил. Взревел мужской голос. Затем женские всхлипывания. Бригида. Я вообразил, что её обижает хозяин, и хотел кинуться ей на помощь, хотя, если честно, Бригида меня уже не волновала (а если ещё честней, то и никогда не волновала). Всё же я вознамерился выйти и разобраться, но меня удержала рука незнакомца из дыма. Тут я разглядел их лица. Это были Улисес Лима и Артуро Белано.

Я издал вздох облегчения, чуть не захлопав в ладоши, и тут же сказал, что ищу их повсюду уже не первый день, и ещё раз попытался отправиться на выручку плачущей женщине, но они меня не отпустили.

— Не лезь, эти двое всегда так.

— Кто «эти двое»?

— Хозяин и официантка.

— Но он её бьёт! — сказал я (из-за стенки действительно слышались звуки ударов). — Мы же не можем позволить.

— Нуты, Гарсиа Мадеро… и впрямь настоящий поэт, — сказал Улисес Лима.

— Позволять не надо, но звуки за стенкой бывают обманчивы, — сказал Белано. — Поверь, положись на меня.

У меня создалось впечатление, что они разбираются в тонкостях повседневной жизни «Перекрёстка» гораздо лучше, чем я, и мне захотелось задать им пару вопросов, но я постеснялся.

При выходе из туалета освещение бара резануло мне по глазам. Всё кричало, и некоторые подпевали аккордеону слепого, играющему болеро (или так показалось), звучали слова о несчастной любви, что со временем только становится горше. Белано и Лима держали какие-то книжки, каждый по три, и их можно было принять за студентов вроде меня. Прежде чем выйти, мы плечом к плечу подошли к стойке, заказали себе три текилы и выпили залпом, и только потом уж, смеясь, вывалились из бара. Покидая «Перекрёсток», я ещё раз оглянулся в надежде увидеть Бригиду в двери у подсобки, но там её не было.


Книги в руках у Улисеса Лимы:

«Manifeste electrique aux paupieres de jupes»[3] Мишеля Бульто{5}, Маттье Мессажье{6}, Жан-Жака Фоссо, Жан-Жака Нгуена Тата, Жиль Берта-Рам-Сутренона Ф. М. и других поэтов-участников электрического движения, наших французских (надо думать) собратьев.

«Sang de satin»[4] Мишеля Бульто.

«Nord d'ete naître opaque»[5] Маттье Мессажье.

У Артуро Белано:

«Le parfait criminel»[6] Алена Жуффруа{7}.

«Le pays оù tout est permis»[7] Софи Подольски{8}.

«Cent mille milliards de poèmes»[8] Раймона Кено{9}. (Эта последняя — сильно зачитанный ксерокс, горизонтальные полосы придали ей вид удивлённой растрёпанной розы, распадающейся лепестками на все стороны света).


Чуть позже мы встретились с Эрнесто Сан Эпифанио, который тоже имел при себе три книги. Я попросил посмотреть. Это были:

«Little Johnny's Confession»[9] Брайана Паттена{10}.

«Tonight at Noon»[10] Адриана Хенри{11}.

«The Lost Fire Brigade»[11] Спайка Хокинса{12}.

11 ноября

Улисес Лима живёт в мансарде на улице Анауак, рядом с Повстанцами. Крошечная комнатушка три на два, загромождённая книгами. В единственном окошке размером с бычий глаз виднеются крыши и окна других чердаков, где со слов Монсивайса{13} в передаче Улисеса Лимы ещё нередки человеческие жертвоприношения. В комнатушке матрас на полу, днём, или когда приходят гости, Лима его скатывает, и получается диван. Еще хлипкий столик, поверхность которого без остатка покрывает пишущая машинка, и один стул, так что гости должны или сидеть на матрасе, или стоять. Сегодня нас было пятеро: Лима, Белано, Рафаэль Барриос и Хасинто Рекена, стул занял Белано, матрас — Барриос и Рекена, Лима стоял (иногда принимаясь расхаживать), я сел на пол.

Мы говорили о стихосложении. Моих стихов здесь никто не читал, но ко мне отнеслись, будто я такой же висцералист, как все. Вот что значит спонтанное родство душ!

Часов в девять вечера появился Фелипе Мюллер, ему восемнадцать, и до моего вторжения он был здесь самым молодым поэтом. Чуть позже мы все пошли в китайскую столовую ужинать и до трёх ночи гуляли, беседуя о литературе. Наши мнения полностью совпали в том, что мексиканскую поэзию пора менять. Положение наше (насколько я понял), меж вотчинами Октавио Паса и Пабло Неруды, весьма неустойчиво. Как между молотом и наковальней.

Я спросил их, где можно купить книги, которые они приносили вчера. Ответ меня не удивил: их крадут в магазинах, в районе Роса во французском книжном, а в районе По-ланки — в «Бодлере» на улице генерала Мартинеса. Я ещё хотел разузнать про авторов, и среди всего прочего мне сообщили о жизни и деятельности «электриков»: Раймонд Кено, Софи Подольски и Алена Жуффруа. (Всё, что читает один висцеральный реалист, читается потом всеми.)

Фелипе Мюллер спросил (вероятно, чуть-чуть уязвлённый), читаю ли я по-французски. Я ответил, что со словарём. И задал ему тот же вопрос. Ты-то уж наверняка знаешь французский? Ответ получил отрицательный.

12 ноября

Встретил Хасинту Рекену, Рафаэля Барриоса и Панчо Родригеса в кафе «Кито». Они показались часов в девять вечера, я помахал от столика, где перед этим с пользой провёл три часа (читал и писал). Меня познакомили с Панчо Родригесом. Он невысокий, как Барриос, с лицом двенадцатилетнего мальчика, хотя на самом деле ему двадцать два. Мы друг другу понравились с первого взгляда. Болтает он без передышки. От него я узнал, что ещё до того, как появились Белано и Мюллер (они оказались в Мехико только после переворота, когда к власти пришёл Пиночет, так что в первую группу не входили), Улисес Лима выпустил журнал со стихами Марии Фонт, Анхелики Фонт, Лауры Дамиан, Барриоса, Сан Эпифанио, какого-то Марсело Роблеса (этого имени я ещё не слышал) и братьев Родригесов — Панчо и Монтесумы. Если верить Панчо, два лучших поэта в стране — это он сам и второй — Улисес Лима, его лучший друг. Журнал (два номера, оба за 1974 год, назывался «Ли Харви Освальд», и Лима издал его полностью за свой счёт. Рекена (который тогда еще не был в группе), а также и Барриос, подтвердили слова Панчо. Именно так зародился висцеральный реализм, сказал Барриос. Впрочем, Панчо Родригес считал иначе. По его мнению «Ли Харви Освальд» погиб в самом зачатке, едва-едва о нас начали узнавать, а чтобы висцерализм распространился по-настоящему, нужно ещё издавать. Среди кого распространился? Ну, среди поэтов, студентов-философов и филологов, среди девчонок, которые пишут стихи и толпами сбегаются в студии, так что теперь этих студий в Мехико пруд пруди. Барриос и Рекена не согласились, хотя о журнале отозвались с ностальгией.

— И много таких поэтесс?

— Говорить «поэтесса» нельзя, — сказал Панчо.

— Надо «поэт», даже если про женщину, — поправил Барриос.

— Всё равно, много таких?

— Как никогда раньше в истории, — заявил Панчо, — Только вглядись, и на каждом углу подвернётся девчонка, шкрябающая о своих маленьких горестях.

— Где же Лима взял деньги на издание «Ли Харви Освальда»? — спросил я, на всякий случай решив пока не развивать тему шкрябающих девчонок.

— Ты себе не представляешь, Гарсиа Мадеро, на что способен такой человек, как Улисес Лима, ради поэзии, — сказал Барриос мечтательно.

Потом мы обсуждали название журнала, которое показалось мне гениальным.

— Постойте, я что-то не понял, он хочет сказать, что поэты — ли харви освальды? Верно?

— Более-менее так, — сказал Панчо Родригес, — Я предлагал «Выблядки сестры Хуаны»{14}, по-нашему, по-мексикански, но что тут поделаешь — наш общий друг тащится с американы, чтоб всё как у гринго.

— На самом деле, Улисес слегка опасался, что уже есть издательство с таким названием, но оказалось, это ошибка, поэтому можно взять название для журнала, — сказал Барриос.

— Какое издательство?

— «П.-Ж. Освальд», в Париже, они напечатали книжку Маттье Мессажье.

— И Улисес, козёл, думал, издательство названо в честь убийцы! Но почему-то Пэ Жэ вместо Эл Ха. А когда разобрался, присвоил название.

— Французского Освальда, видимо, звали Пьер-Жак, — сказал Рекена.

— Или с тем же успехом Поль-Жан.

— Там что, деньги есть у родителей? — спросил я.

— У Улисеса? Нет, и родителей всех одна мать, — ответил Рекена. — Насколько я знаю.

— А я знаю точно, — вставил Панчо. — Я познакомился с ним раньше всех, даже раньше Белано, и я знаю точно — одна только мать. И какие там «деньги»! Одна нищета.

— Так как же он издал два номера?

— Траву продаёт, — сказал Панчо. Остальные промолчали, но отрицать его слова не стали.

— С ума сойти, — сказал я.

— Хочешь верь, хочешь нет, но все деньги оттуда.

— Потрясающе.

— Ездит за ней в Акапулько, а здесь всем толкает.

— Не болтал бы ты, Панчо, — бросил Барриос.

— Чего это мне не болтать? Чувак теперь висцералист, как мы все, так чего же я буду молчать?

13 ноября

Сегодня пробыл с Белано и Лимой весь день. Мы шли пешком и садились в метро, на автобусы и на маршрутки, опять шли пешком и весь день говорили. Они иногда заходили в дома, и я ждал их на улице. Когда я спросил, чем они занимаются, они отвечали, проводим социологическое исследование. Но мне показалось, они разносили марихуану. В дороге я им прочитал из последнего, штук одиннадцать-двенадцать. По-моему, им понравилось.

14 ноября

Сегодня был с Панчо Родригесом в доме, где живут сёстры Фонт. Просидел в кафе «Кито» четыре часа, выпил три чашки кофе и начал уже уставать от сочинительства и от чтения, когда пришёл Панчо и позвал с собой в гости. С удовольствием согласился.

Семейство Фонт проживает в районе Кондеса, в красивом двухэтажном доме на улице Колима, с палисадником и внутренним двориком. Садик так себе — парочка рахитичных деревьев и нестриженый газон, — настоящий сад у них позади. Там большие деревья и крупные листья каких-то растений такого оттенка, что кажутся чёрными, там есть нечто вроде фонтанчика, увитого виноградом (бассейном его не назовёшь, и плавают в нём не рыбки, а игрушечная подводная лодка младшего Фонта, Хорхито). Там даже есть флигелёк, совершенно отдельный от дома, где, возможно, когда-то был каретник, конюшня, а сейчас живут сёстры Фонт.

По дороге Панчо предупредил:

— Отец у Анхёлики немножко того. Если заметишь что-нибудь странное, не обращай внимания. Делай как я, просто не реагируй. А будет возникать, мы с ним живенько справимся.

— Живенько справимся? — спросил я в недоумении. — То есть как, мы с тобой, ты и я? В его собственном доме?

— Его жена нам только спасибо скажет. Он совершенно чокнутый. Где-то так год назад он уже был в дурдоме.

Но при сёстрах Фонт ни слова. И тем более не говори, что тебе сказал я.

— Значит, он сумасшедший, — сказал я.

— (Сумасшедший и нищий. У них раньше было две машины, прислуга, такие гулянки устраивали! А потом, не знаю, какие у него там в голове зашли шарики за ролики, но, в общем, совсем перестал соображать, опустился.

— Содержать такой дом стоит денег.

— Этот дом — единственное, что у них осталось.

— А чем занимался сеньор Фонт до того, как сошёл с ума? — спросил я.

— Архитектор, но очень плохой. Он верстал те два номера «Ли Харви Освальда».

— С ума сойти!

Тут мы позвонили в звонок у калитки, и в двери дома появился лысый тип с усами и безумным взглядом.

— Отец Анхелики, — шепнул Панчо.

— Да уж я понял, — сказал я.

Пока тип приближался к калитке большими скачками, глядя на нас с нескрываемой ненавистью, я успел подумать: хорошо, что я по другую сторону решётки. Поколебавшись с минуту, будто не зная, что делать, он отпер калитку и бросился на нас. Я отпрянул, а Панчо широко раскрыл руки, протягивая сразу обе в преувеличенном жесте приветствия. Тогда мужик остановился и протянул дрожащую руку, а затем пропустил нас внутрь. Панчо решительно зашагал к заднему флигельку, я последовал за ним. Отец-Фонт вернулся в дом, разговаривая сам с собой. Пока мы пробирались вокруг дома тропинкой, заросшей цветами, по которой можно было попасть во внутренний двор, Панчо объяснил мне, что дополнительной причиной расстройства бедного сеньора Фонта служит его дочь Анхелика:

— Мария уже потеряла невинность, — сказал Панчо, — а Анхелика ещё нет, но вот-вот потеряет, он это знает и сходит с ума.

— Откуда же он это знает?

— Чует отцовское сердце. Вот он тут и ходит весь день, пытаясь угадать, какой именно негодяй лишит его дочь невинности. Наверное, невыносимо. В глубине души я ему сочувствую, не хотел бы я быть на его месте.

— Но он подозревает кого-то конкретно или всех сразу?

— Подозревает-то он, конечно, всех — ну, за некоторыми исключениями: голубые, родная сестра… Он же не идиот.

Я не понял.

— В прошлом году Анхелика получила премию на поэтическом конкурсе имени Лауры Дамиан, можешь себе представить? А ей только семнадцать.

Никогда в жизни не слышал о таком конкурсе. Как мне потом рассказал Панчо, Лаура Дамиан — поэтесса, она погибла в 72-м году, когда ей не исполнилось и двадцати, и родители в её память назначили премию. Ещё он сказал, что кто разбирается, очень высоко ставят этот конкурс. Я посмотрел на него — во дурак! — но, как и следовало ожидать, он ничего не заметил. Я глянул вверх, и мне показалось, что в окне второго этажа пошевелилась занавеска. Может быть, просто сквозняк, но уже весь оставшийся путь до флигелька сестёр Фонт я чувствовал, что за мной наблюдают.

Внутри была только Мария.

Высокая, смуглая, чёрные волосы — как струна, тонкие губы, прямой (абсолютно прямой) нос. Характер, видимо, неплохой, хотя нетрудно догадаться, что вспышки гнева у неё продолжительны и ужасны. Мария стояла посреди комнаты, упражняясь в танцевальных движениях под музыку Билли Холидей, одновременно читая сестру Хуану Инес де ла Крус и в рассеянии нанося акварельные мазки на картину с изображением двух женщин, держащихся за руки у подножия вулкана, среди потоков лавы. Она встретила нас довольно холодно, сразу заметно, что Панчо ей совершенно до лампочки, терпит его только ради сестры, признавая, что по справедливости патио и флигелёк — не её, а обеих. На меня она даже не посмотрела.

К тому же я поспешил наговорить всякой банальщины про сестру Хуану, что ещё больше восстановило её против меня. (Не особенно к месту процитировал архиизвестные строки: «Глупцы, возводящие вины / на женщин без всяких причин, / вот бы был хороший почин / разглядеть: вы и есть та причина». Не помогло даже то, что впоследствии я попытался исправить впечатление, припомнив другую цитату: «Помедли, тень, в стремленьи убежать, / волшебное виденье, что любить / не перестану, хоть с ним больно жить, / зато легко и сладко умирать».)

Кончилось дело тем, что мы все трое погрузились в опасливое, чтоб не сказать угрюмое, молчание, Мария Фонт вообще перестала обращать на нас внимание, в то время как я всё-таки посматривал (правильнее было бы сказать, подсматривал) то на неё, то на акварель, а Панчо Родригес, ничуть не смущённый ничьей неприязнью — ни Марии, ни её отца, — листал книжки и насвистывал под Билли Холидей нечто, не имевшее отношения к Билли Холидей, и так это всё продолжалось, пока не появилась Анхелика. В этот момент я всё понял (главный-то негодяй, нацелившийся на невинность, он самый и есть!) и стал сочувственнее относиться к отцу-Фонту. Хотя для меня лично девственность не представляет какой-либо ценности (зачем далеко ходить, я сам девственник. Если не считать прерванный Бригидин минет лишением девственности. Но является ли это подлинным актом любви между мужчиной и женщиной? Вот если бы я в то же время ласкал у неё языком, то тогда бы считалось? Или считается, только когда вставишь не в рот, не в подмышку, не в зад, а введёшь во влагалище? Или ввести недостаточно, а надо кончить? Как всё это запутано).

Но вернусь к рассказу. Появилась Анхёлика. Если судить по тому, как она встретила Панчо, определённые шансы с лауреаткой у него всё-таки есть, это ясно. Меня очень кратко представили и второй раз задвинули в угол.

Эти двое расставили ширму, разделившую комнату напополам, сели там на кровать и, как я слышал, тотчас же зашушукались.

Я подошёл к Марии и похвалил картину. Она даже не посмотрела в мою сторону. Я избрал другую тактику: заговорил про висцеральный реализм, Улисеса Лиму и Артуро Белано. Даже отважно изрёк (шушуканье по ту сторону ширмы ввергло меня в нервозное состояние), что картина выходит вполне висцералистская. Мария впервые перевела на меня глаза и чуть-чуть улыбнулась:

— Да плевать я хотела на висцералистов.

— А как же я думал, что ты входишь в группу? То есть, в движение?

— Я ещё с ума не сошла… Если б они подыскали хотя бы название не такое мерзкое… Я вегетарианка, меня от одного слова «висцеральный» воротит — это же внутренности и кишки.

— А как бы ты назвала?

— Да откуда я знаю. Ну, может, мексиканская сюрреалистическая фракция.

— По-моему, мексиканская сюрреалистическая фракция уже существует в Куэрнаваке. Кроме того, мы мечтаем создать движение в масштабе всей Латинской Америки.

— В масштабах Латинской Америки? Не смеши меня.

— Ну и напрасно, ведь если я правильно понял, в конечном итоге мы хотим добиться именно этого.

— Откуда ты вообще взялся?

— Я друг Белано и Лимы.

— Почему же я раньше тебя не видела?

— Мы не так давно познакомились.

— А, ты парнишка из семинара Аламо!

Я покраснел, хотя почему, сам не знаю. И всё-таки подтвердил, что мы познакомились именно там.

— Так значит, уже существует мексиканская сюрреалистическая фракция, — сказала Мария задумчиво. — В Куэрнаваку, что ли, податься?

— Я читал про них в «Эксельсиоре». Два-три старикана, причём художники. В общем, тусовка приезжих бездельников.

— В Куэрнаваке живёт Леонора Каррингтон{15},— сказала Мария. — Ты, случайно, не про неё?

— Нет, — сказал я. Я понятия не имел, кто такая Леонора Каррингтон.

В этот момент мы услышали стон. Не стон наслаждения (это было понятно сразу), а как от боли. Я тогда только заметил, что шушуканье из-за ширмы давно прекратилось.

— Ты нормально, Анхелика? — спросила Мария.

— Конечно нормально! Только, пожалуйста, выйди и забери с собой этого, — раздался задушенный голос Анхелики Фонт.

Мария с неудовольствием и безо всякого удивления бросила кисти на пол. По пятнам красок на плитках я понял, что ей не впервой освобождать помещение по внезапному требованию.

— Пойдём.

Я вышел за ней в самый отдалённый уголок патио под высокой, увитой виноградом стеной, где стоял столик и пять металлических стульев.

— Как ты думаешь, они?.. — спросил я, тут же раскаявшись, что не сдержал распиравшего меня любопытства. По счастью, Мария была в раздражении, ей было не до меня.

— Трахаются, что ли? Вряд ли.

Какое-то время мы посидели молча. Мария барабанила пальцами по столу, я положил ногу на ногу, снял, положил, снял ещё раз, занялся изучением окружающей флоры…

— Ну ладно, чего ты ждёшь, давай, читай свои стихи, — сказала она.

И я стал читать, читать, пока нога не затекла. Спросить, понравилось ли ей, я не отважился. После этого Мария позвала меня выпить кофе в большом доме.

Её мать и отец что-то вместе готовили в кухне. Счастливая пара. Меня познакомили с ними. Отец уже не казался мне умалишённым, он был очень приветлив: спросил, где я учусь, не трудно ли совмещать правоведение с сочинительством, хороший ли преподаватель Аламо (у меня сложилось впечатление, что они знакомы, а то и вообще друзья юности). Мать несла какую-то муть, даже не помню о чём: кажется, про спиритический сеанс в Койокане, где они вызвали дух мексиканской народной певицы сороковых, никак не находящий упокоения. Я даже не понял, шутит она или рассказывает всерьёз.

Перед телевизором сидел Хорхито Фонт. Мария не сказала ему ни слова и не стала знакомить с ним меня. Ему двенадцать лет, он зарос волосами, одет как бомж и всех называет ноко или нака: слушай, нака, давай попозже (своей маме); нако, можно тебя на минутку (отцу); моя крайне любезная нака (сестре); даже мне он сказал: привет, нако.

По-моему, нако — индейцы, живущие в городе, типа «мешочники», но Хорхито явно имеет в виду что-то другое.

15 ноября

Сегодня опять в доме Фонтов.

С небольшими вариациями всё было в точности как вчера.

Мы встретились с Панчо в китайском кафе «Эль Лото де Квинтана Роо» рядом с Повстанцами, выпили кофе, а впрочем, не только (платил за всё я), и отправились в Кондесу.

Точно так же сеньор Фонт открыл на звонок, в том же виде, ну максимум сделав ещё один лишний скачок на пути к помешательству. Глаза у него чуть не вылезли из орбит, когда Панчо невозмутимо пожал ему руку; меня он, по-видимому, не узнал.

Во флигельке была только Мария и та же картина, а в левой руке — та же книжка, хотя на этот раз на проигрывателе крутился диск Ольги Гийо, а не Билли Холидей.

Встретила Мария нас так же холодно.

Панчо тоже делал всё в точности, как и вчера, то есть уселся в плетёное кресло и стал ждать Анхелику.

На этот раз я поостерёгся высказывать мнение о сестре Хуане и для начала изучил все имевшиеся там книжки. Потом, встав недалеко от Марии, но на безопасной дистанции, стал рассматривать произведение. Со вчера акварельное изображение претерпело значительные изменения. Две женщины, раньше дежурившие под вулканом достойно, серьёзно, теперь щипали друг друга за руки, одна либо смеялась, либо делала вид, что смеётся, другая либо плакала, либо делала вид, что плачет. В потоках лавы, по-прежнему красных, пунцовых, теперь плавал мусор, контейнеры из-под бытовой химии, лысые куклы и плетёные корзинки с крысами. Одежды двух женщин сделались местами рваные, местами грубо залатанные. В небе (то есть там, где был верх картины) заваривалась гроза, а внизу Мария записала прогноз погоды в Мехико на сегодня.

Картина была чудовищна.

Потом пришла вся светящаяся Анхелика, вдвоём с Панно они снова расставили ширму. Я сидел, задумавшись, пока Мария писала, — не оставалось уже ни малейших сомнений, что Панчо притаскивает меня к Фонтам, чтобы я занимал и отвлекал Марию, пока он проводит время с сестрой. Как-то несправедливо. Перед этим, в китайском кафе, я спросил, считает ли он себя висцеральным реалистом. Он завернул длинный и неоднозначный ответ. Про рабочий класс, про наркотики, Флореса Магона{16}, знаковые фигуры Мексиканской революции… Потом сказал, что собирается дать стихи в новый журнал Белано и Лимы. А если они не напечатают, пусть идут к чёртовой матери. Не знаю почему, но у меня такое ощущение, что единственная мечта Панчо — переспать с Анхеликой.

— Всё нормально, Анхелика? — спросила Мария, когда начались те же стоны, что и вчера.

— Да, да, всё нормально. Ты не можешь пойти погулять?

— Хорошо, — сказала Мария.

Мы опять оказались за металлическим столиком под вьющимся виноградом. По непонятным причинам я как-то совсем упал духом. Мария принялась рассказывать истории из своего с Анхеликой детства, в которых не было ровным счётом ничего увлекательного — видно было, что она убивает время, а я слушаю с поддельным вниманием. Как они пошли в школу, как весело было в доме, потом старшие классы, страсть обеих к поэзии, как обе хотят путешествовать по разным странам, о «Ли Харви Освальде» (в номер вошли произведения обеих сестёр) и о премии Лауры Дамиан, которую получила Анхелика… Дослушав до этого места, не знаю почему — может быть, потому, что Мария на минуту замолчала, — я спросил, кто такая Лаура Дамиан. Чистая интуиция. Мария сказала:

— Поэт. Она рано умерла.

— Это я слышал. В двадцать лет. Но кто она такая? И почему я её никогда не читал?

— А Лотреамона ты читал, Гарсиа Мадеро? — спросила Мария.

— Нет.

— Значит, нет ничего удивительного в том, что ты не знаешь Лауру Дамиан.

— То есть ты утверждаешь, что это я тёмный? Большое спасибо.

— Я не утверждаю. Просто тебе ещё мало лет. Уж не говоря о том, что единственная книга Лауры Дамиан, «Источник муз», вышла в некоммерческом издании. Родители напечатали за собственный счёт уже после смерти Лауры, они так ею гордились… Всё, что она писала, она первым показывала им.

— Богатые, что ли?

— Почему ты так думаешь?

— Ну, если они назначают из своего кармана ежегодную премию?

— Во-первых, не будем преувеличивать, Анхелика не так уж много получила, с этой премией дело не столько в деньгах, сколько в престиже. Да и престиж, скажем прямо, раздутый. Не забывай, что участники — только поэты до двадцати.

— То есть как Лаура. Жуть.

— Да какая там жуть, просто всё это очень печально.

— А на вручении-то ты была? Что, родители сами вручают?

— Естественно.

— Где? У них дома?

— На факультете.

— Каком факультете?

— Философии и литературы. Где училась Лаура.

— В общем, жуть.

— Особенной жути я тут не вижу ни с какой стороны. Жуть берёт скорей от тебя, Гарсиа Мадеро.

— Знаешь что? Меня раздражает, когда меня называют Гарсиа Мадеро. Я же тебя не называю «Фонт».

— Все так тебя называют, почему я должна по-другому?

— Ладно, неважно, расскажи ещё про Лауру Дамиан. А ты сама подавала на конкурс?

— Подавала, но победила Анхелика.

— А до Анхелики?

— Студентка УНАМа, которая учится на медицинском. Из Агуасалиентеса.

— А до неё?

— А до неё никто, потому что конкурса ещё не было. На следующий год, может быть, подам. А может, и нет.

— И что будешь делать с деньгами, если выиграешь?

— Уж это я точно решила. Поеду в Европу.

Несколько секунд мы оба молчали: Мария Фонт думала о неизведанных странах, а я — о ещё неизведанных ею мужчинах, которые только и ждут, как забраться с ней в койку. От этой мысли мне сделалось дурно. Неужто влюбляюсь в Марию?

— А как погибла Лаура Дамиан?

— Её сбила машина в Тлалпане. Ни сестёр, ни братьев, одна у родителей, их эта смерть раздавила. По-моему, мать чуть не покончила с собой. Ужасно, когда кто-нибудь умирает в таком возрасте.

— Просто ужасно, — подтвердил я, воображая Марию Фонт в объятиях двухметрового англичанина, разве что не альбиноса, протискивающего длинный розовый язык меж её узких губ.

— Знаешь, у кого можно узнать про Лауру Дамиан?

— У кого?

— У Улисеса Лимы. Они были друзьями.

— С Улисесом Лимой?

— Да, всюду вместе — учились, ходили в кино, обменивались книгами, не разлей вода.

— Я и понятия не имел, — сказал я.

Тут мы услышали звуки из флигелька и на мгновение замерли в ожидании.

— Сколько лет было Улисесу Лиме, когда погибла Лаура Дамиан?

Мария ответила не сразу.

— Улисеса Лиму зовут вовсе не Улисес Лима, — наконец сказала она севшим голосом.

— То есть это его литературный псевдоним?

Мария кивнула головой, уткнувшись глазами в изгибы лозы, вьющейся по стене.

— А как его зовут на самом деле?

— Альфредо Мартинес или что-то в этом роде. Я уже забыла. Но в те времена, когда он знал Лауру, он ещё был не Улисес. Это имя придумала Лаура Дамиан.

— Надо же, как интересно.

— Все говорили, что он влюблён в Лауру. Но, мне кажется, он с ней не спал. Думаю, она умерла девственницей.

— В двадцать лет?

— Ну да, а что в этом такого?

— Нет, ничего, конечно.

— Грустно всё это, правда?

— Что грустно, то грустно. А сколько тогда было лет Улисесу, ну там — Альфредо Мартинесу?

— На год меньше, чем ей — девятнадцать, восемнадцать…

— И тут вдруг, как гром среди ясного неба — смерть Лауры. Да, представляю…

— Он в больницу попал. Я слышала, чуть ли не при смерти. Врачи не могли понять, что с ним, а только что при смерти. Я навещала в больнице и всё это видела. А потом в один день всё закончилось, он пришёл в норму. Как выкарабкался, совершенно неясно — так же неясно, как то, чем он, собственно, заболел. А потом ушёл из университета и основал свой журнал, ты же видел?

— «Ли Харви Освальд», ну да, — соврал я и тут же подумал, чего же он мне его не показал, когда я приходил на чердак, хоть в руках подержать.

— Какое чудовищное название для альманаха поэзии.

— Почему, вполне ничего. Мне нравится.

— По-моему, просто безвкусица.

— А ты бы как назвала?

— Не знаю. Мексиканская сюрреалистская секция, может быть.

— Оригинальная мысль.

— А ты знаешь, что мой отец делал им дизайн для номера?

— Да, я что-то слышал от Панчо.

— Дизайн — это лучшее, что там есть. А теперь отца травят.

— Травят? Кто ж его травит, висцеральные реалисты? За что же его травить? По-моему, наоборот.

— Да нет, не висцеральные реалисты, а другие архитекторы у них в бюро. Завидуют, наверно, что он такой символ среди молодёжи. Теперь все они мстят. За журнал.

За «Ли Харви Освальда»?

— Ну да, он же делал набор у себя в бюро, и теперь все хотят, чтоб и он отвечал за последствия.

— Какие же могут быть последствия?

— Тысяча разных вещей. Вот и видно, что ты не знаешь Улисеса Лиму.

— Почему, я его знаю, — сказал я, — но не могу представить…

— Это бомба замедленного действия.

В этот момент я заметил, что уже стемнело и мы не видим друг друга, а только слышим.

— Хочешь знать правду? Всё это враньё. Никакого журнала я в глаза не видел. Ты даже не можешь представить, как я хотел бы подержать его в руках! Это можно как-нибудь сделать?

— Легко. Могу даже тебе подарить, у меня несколько экземпляров.

— А Лотреамона дашь почитать?

— Могу, только Лотреамона ты должен вернуть, это мой любимый поэт — не единственный, но любимый.

— Конечно, верну, — пообещал я.

Мария вошла в дом. Я остался один, на мгновение мне показалось, что никакого Мехико вокруг не существует. Потом я услышал внутри флигелька голоса, вспыхнул свет, я решил, что очнулись Анхелика с Панчо, подумал, что Панчо сейчас выйдет за мной в патио, но ничего не случилось. Когда вернулась Мария с двумя номерами журнала и «Песнями Мальдорора», она тоже заметила, что во флигельке зажёгся свет, и тоже подождала, не позовут ли. Внезапно, когда я меньше всего был готов, она поинтересовалась, спал ли я когда-нибудь с женщиной.

— Ну, естественно, спал, — соврал я второй раз за день.

— Ну и как, трудно было найти, с кем первый раз переспать?

— Немножко, — сказал я, предварительно обдумав ответ. Я заметил, что голос её снова сел.

— У тебя кто-нибудь есть?

— Сейчас нет, — сказал я.

— С кем же ты в первый раз? С проституткой?

— Да нет, с одной девчонкой из Соноры. В прошлом году. Мы встречались всего-то дня три, в прошлом году.

— И больше ни с кем?

Я почувствовал искус рассказать о своём приключении с Бригидой, но почему-то решил этого не делать.

— Больше ни с кем, — сказал я и почувствовал себя как безнадёжный больной.

16 ноября

Позвонил Марии Фонт по телефону. Сообщил, что надо бы встретиться. Можно сказать, умолял. Договорились в «Кито». Когда, часов в семь, она вошла в кафе, в неё с самых дверей вперились взгляды и провожали её, пока она не села за столик.

Мария великолепна: оахакская блуза, тесные джинсы, кожаные сандалии, на плече полный книг и тетрадей коричневый рюкзачок со светло-бежевыми лошадками.

Я попросил, чтоб она что-нибудь почитала.

— Завянь, Гарсиа Мадеро, — сказала она.

Не знаю почему, я расстроился. Мне было просто физически необходимо услышать, какие она сочиняет стихи, её собственным голосом. Но атмосфера, согласен, не та — в кафе «Кито» трудно даже перекричать шум, гомон и хохот. Я вернул ей Лотреамона.

— Уже прочитал?

— Конечно, — сказал я. — Всю ночь не спал. И это, и «Ли Харви Освальда». Классный журнал, жалко, больше его не печатают. Твои тексты, кстати, мне очень понравились.

— Так ты что же, сегодня так и не спал?

— И не спал, и не хочется. Наоборот, супербодрость.

Мария Фонт посмотрела мне в глаза и улыбнулась. Подошла официантка и спросила, что она будет заказывать. Ничего, сказала Мария, мы уже уходим. На улице я спросил, куда она так торопится, и она ответила, что никуда, просто «Кито» — не любимое её заведение. Мы прошли по Букарели до самой Реформы, перешли улицу и оказались на авениде Герреро.

— Квартал проституток, — сказала Мария.

— А я и не знал.

— Дай я пойду с тобой под руку, чтобы меня с ними не перепутали.

На самом деле, улица ничем не отличалась от той, по которой мы только что шли. Такое же оживлённое движение, такая же толпа на тротуарах, как и на улице Букарели. Но несколько позже (возможно, под влиянием слов Марии) я стал замечать отдельные знаки. Во-первых, освещение. Фонари на Букарели горят белым светом, а на авениде Герреро с каким-то янтарным оттенком. Машины: на Букарели они очень редко стоят у тротуара, а на Герреро — сколько угодно. Кафе и бары на Букарели всегда с открытой дверью и ярко освещены, а на Герреро, хотя их и много, они как-то свёрнуты внутрь, без окон, выходящих на улицу, для посторонних вход воспрещён — или как минимум неочевиден. И последнее — музыка. На Букарели её вовсе не слышно, один рёв машин и гул голосов, а на Герреро, стоит только пройти чуть дальше, особенно от угла Виолеты до Магнолии, она царит над всеми звуками, доносясь из баров, открытых машин, из портативных радиоприёмников, из освещённых окон каких-то зданий с сомнительными фасадами.

— Мне эта улица нравится, когда-нибудь я сюда перееду, — сказала Мария.

Небольшая команда путан подросткового возраста обступила старый кадиллак у бортика тротуара. Мария остановилась и окликнула одну из девчонок:

— А, Лупе, привет, какая встреча!

Лупе — худая-худая, с коротко стрижеными волосами, — как мне показалось, по внешности не уступала Марии.

— Мария! Подруга! Ты как? Тыщу лет не видались! — сказала она, обнимаясь с Марией.

Товарки Лупе, рассевшиеся на капоте, ревниво пожирали Марию глазами. На меня они едва взглянули.

— Я уж думала, ты на том свете, — безо всяких переходов заметила Мария. Я обалдел от её прямоты. В её чувстве такта местами зияют провалы.

— Жива, но с трудом. А, Карменсита?

Названная Карменситой сказала: «Щщёбы» — и вернулась к разглядыванию Марии.

— Это ты, наверно, про Глорию слышала. Гадину действительно пришили, ну да и хрен с ней.

— Нет, я такую не знаю, — сказала Мария с улыбкой на тонких губах.

— Засветилась она где не надо, — разъяснила Карменсита.

— А вытащить пытались? — спросила Мария.

— Щщёчего, — сказала Карменсита. — Зачем? Эта стерва давно нарывалась, вечно какие-то тёмные штучки, раз вляпалась — получи.

— Жалко девчонку, — сказала Мария.

— Ну, а в универе-то как у тебя? — сказала Лупе.

— Нормально.

— Бык тот всё пристаёт?

Мария засмеялась и посмотрела на меня.

— Сеструха танцует, — Лупе повернулась к подружкам. — Мы вместе типа учились, Школа была — современного танца.

— Ага, я тоже балерина, — сказала Карменсита.

— Нет, правда, — сказала Мария. — Лупе ходила.

— Так чё ж занимается этой хуйнёй? — спросила девчонка, которая до сих пор молчала, росточком пониже других, почти карлица.

Мария пожала плечами.

— Пойдём кофе выпьем? — предложила она.

Лупе взглянула на правую руку, где были часы, и потом на подружек.

— Вообще-то я на работе.

— Да мы ненадолго, — сказала Мария. — Через пять минут вернёшься.

— Ладно, хрен с ней, с работой, девчонки, до скорого, — Лупе сделала шаг в её сторону. Я поплёлся за ними.

По Магнолии мы свернули налево на авениду Йезуса Гарсии. Потом снова пошли на юг до Железнодорожных Ревгероев, и там уже зашли в кафе. Я расслышал, как Лупе сказала Марии:

— Тебя теперь этот пасёт?

Мария расхохоталась.

— Нет, это просто знакомый.

Мне же она заявила:

— Ты готовься, Гарсиа Мадеро. Если её мужик появится, будешь нас отбивать.

Сначала я думал, что это шутка. Но позже, тщательно взвесив (что, если всерьёз?), честно сказать, загорелся. Где и когда я найду другой случай предстать в лучшем свете? Всё просто отлично. Вечер только начинается.

— А мужик у меня серьёзный, — сказала Лупе. — Если увидит меня с кем чужим, озвереет.

Это она первый раз обратилась ко мне.

— Но я-то тебе не чужая, — сказала Мария.

— С тобой, подруга, всё нормально.

— Знаешь, как мы познакомились с Лупе? — спросила Мария.

— Понятия не имею.

— В школе танца. Там был такой Пако Дуарте, испанский танцор, директор школы, и Лупе с ним встречалась.

— Раз в неделю, — уточнила Лупе.

— А я и не знал, что ты училась танцам, — сказал я.

— Танцам-сношанцам я там училась, — бросила Лупе.

— Да я не тебе, я Марии.

— С четырнадцати лет, — сказала Мария. — Чтобы стать танцовщицей, уже было поздно. Но что поделаешь.

— Да отлично ты пляшешь, подруга. Там просто все свёрнутые, в этой школе. Ты видел, как она пляшет? — Я сказал нет. — Так вот ты офигеешь;

Мария только качнула головой. Когда подошла официантка, мы попросили три кофе, а Лупе ещё заказала лепёшку, пусть с сыром, но чтобы не клали бобов.

— А то всё внутри крутит, — сказала она.

— Как у тебя вообще с желудком? — спросила Мария.

— Да ничего, так вдруг иногда схватит, хоть на стенку лезь, а в принципе я не замечаю. Это всё от нервов. Как почувствую, не могу больше, затянусь косячком и нормально. А ты как? Ходишь ещё в школу-то танцевальную?

— Реже, чем раньше, — сказала Мария.

— Эта дурочка застукала меня один раз в кабинете Пако Дуарте, — сказала Лупе.

— Чуть от смеха не умерла. Не знаю, чего меня такой смех разобрал. Или влюблена я в него была тогда, что ли? Тогда не смех, а истерика.

— Это вряд ли, подруга. Лягушка такая, совсем не твой типаж.

— А что ты там делала с Пако Дуарте? — спросил я.

— Да ничё, что с ним делать? Познакомились как-то на улице, потом ни он сюда, ни я к нему, он женат на америкоске, вот я и ходила туда, значит, в школу. Похоже, такая свинья, что ему как раз нравилось — трахаться на работе.

— И твой хозяин не возражал, что ты… уходишь с участка? — спросил я.

— А ты, родимый, откуда знаешь, где мой участок? И кто мне хозяин, а кто не хозяин?

— Послушай, ты не обижайся, я только в том смысле, что вот же Мария сказала, что мужик у тебя драчливый, не так разве?

— В общем, родненький, нет у меня хозяина, ясно? А ты что, думаешь, ты меня можешь обидеть, вот так сказанул — и обидел?

— Да успокойся ты, Лупе, никто никого не хочет обидеть, — сказала Мария.

— Этот козёл на мужика моего наезжает, — сказала Лупе. — Слышал бы тот, вот бы ты получил по мозгам! В момент бы разделал. Он знаешь какой! Ты б ему сам полез отсосать, ещё за честь почёл бы.

— Знаешь, я этим делом не увлекаюсь.

— Ага! У Марии все дружбаны — пидорасы, а то я не знаю!

— Лупе, оставь моих друзей в покое. Когда вон ей сделалось плохо, — сказала Мария, обращаясь ко мне, — мы с Эрнесто её в больницу возили, чтоб ей там помощь какую-то оказали. А теперь, конечно, кто будет помнить, кто кому жизнь спас.

— Эрнесто Сан Эпифанио? — уточнил я.

— Да, — сказала Мария.

— Он что, тоже танцам учился?

— Учился.

— Нет, про Эрнесто ничего плохого сказать не могу. Помню, взвалил меня на плечо — и в такси. Эрнесто, конечно, пидор, — пояснила мне Лупе, — но сильный.

— В такси тебя посадил не Эрнесто, дура ты стоеросовая, а я, — сказала Мария.

— Чуть не сдохла в ту ночь, — сказала Лупе. — Мне уж и было хреново, а потом как затошнит, да ещё кровью. Кровищи было! Да если б и сдохла — только легче. Одно вон, сына вспомнила и что обет я нарушила, Деве Марии Гваделупской. Короче, пили полночи, и так меня скрутило, что эта девчонка-то, карлица, вы видели, флекса дала поправиться. Уж не знаю, может, клей был сопливый, может, сама я уже на тот свет собралась, в общем, чувствую — сижу на лавке на Сан-Фернандо и подыхаю, а тут подруга и пидор её, мой спаситель.

— У тебя сын есть, Лупе?

— Умер мой сын, — сказала Лупе, глядя мне прямо в глаза.

— Сколько же тебе лет?

Лупе улыбнулась. Открытой, красивой улыбкой.

— А сколько дашь?

Я решил не рисковать, промолчал. Мария положила руку ей на плечо. Они переглянулись, то ли просто с улыбкой, то ли одна подмигнула другой.

— На год младше Марии. Мне восемнадцать.

— Она Лев, и я Лев, — сказала Мария.

— А ты кто? — спросила Лупе.

— Не знаю, меня это как-то никогда не интересовало.

— Ну, так ты один на всю Мексику, кто не знает своего знака, — сказала Лупе.

— Когда у тебя день рожденья, Гарсиа Мадеро? — спросила Мария. — В каком месяце?

— В январе, шестого января.

— Значит, ты Козерог, как Улисес Лима.

— Тот самый Улисес Лима? — уточнила Лупе.

Я спросил, откуда она знает Улисеса Лиму, хотя испугался до смерти: сейчас мне расскажут, что Улисес Лима тоже ходил в танцевальную школу. Я на микросекунду представил себя у станка на мысочках в пустом тренировочном зале. Но Лупе сказала, что только по слухам. Мария с Эрнесто часто его обсуждали.

Потом Лупе стала говорить про сына, который умер. Ему было четыре месяца. Он родился больной, и Лупе дала обет Деве Марии Гваделупской, что уйдёт с панели, если сын поправится. Три месяца она выполняла обет и, по её словам, сын почти выправился. Но потом ей пришлось вернуться на улицу, и ребёнок умер. «У меня его Богородица забрала за то, что я нарушила обет». Лупе жила тогда в доме, который называется «парагвайский», рядом с площадью Санта-Катарины, и на ночь оставляла ребёнка с какой-то старухой. И вот как-то утром вернулась, а ей сказали: ребёнок умер. Вот и всё, подытожила Лупе.

— Ты зря себя винишь, это предрассудки, — сказала Мария.

— Как же зря! А кто же нарушил обет, кто клялся покончить с такими делами, а сам не исполнил?

— Почему же тогда Богородица покарала не тебя, а его?

— Его она не карала, — сказала Лупе. — Она забрала, а это другое. Она меня покарала тем, что его у меня больше нет, а его она на небо забрала, там ему лучше.

— В таком случае всё обошлось, раз ты так к этому относишься?

— Ну да, разрешение какое-то, — сказал я. — А вы-то когда познакомились, до или после?

— После, — сказала Мария. — Когда она совсем голову потеряла. По-моему, ты хотела тогда смерти, Лупе.

— Если бы не Альберто, то мне бы кранты, — вздохнула Лупе.

— Альберто — твой… мужчина? — уточнил я. — А ты его видела? — спросил я у Марии, и та кивнула.

— Сутенёр её.

— И что с того? Член у него побольше, чем у твоего сопляка, — сказала Лупе.

— Это ты обо мне, что ли? — сказал я.

Мария засмеялась.

— О тебе, дурачок, о ком же ещё.

Я покраснел, а потом засмеялся. Мария и Лупе тоже засмеялись.

— А у Альберто большой?

— С его складной нож.

— А нож какой? — спросила Мария.

— Вот такой.

— Ну давайте не будем преувеличивать, — сказал я вместо того, чтобы просто сменить тему. И попытался загладить ошибку, чем только всё напортил: — И ножей-то таких не бывает, как же его в кармане носить?

— А откуда ты знаешь, что именно с нож? — спросила Мария.

— Да у него этот нож с пятнадцати лет, одна шлюха ему подарила, она из Бондохо, давно померла.

— Но ты мерила или всё так, на словах?

— С таким ножом ходить нельзя, — продолжал настаивать я.

— Он сам мерил, зачем мне мерить, мне что, делать нечего? Он и так каждый день меряет, минимум раз. Говорит, проверяю. Что моё всё на месте.

— Он что, боится, что у него пиписька усохнет? — сказала Мария.

Альберто ничего не боится, если чего — он зверь.

— Тогда нож-то зачем? Я просто пытаюсь понять, — сказала Мария. — И что, не порезался ни разу?

— Ну, иногда, но специально. Он с этим ножом знаешь как ловко обходится.

— Ты что, хочешь сказать, твой гадский сутенёр специально себе режет пенис ножом? — сказала Мария.

— Допустим.

— Никогда не поверю, что так бывает.

— Чесслово. Ну, не всё время, а так, иногда, ну там, когда перенервничал или проблемы какие. А меряет постоянно. Заметь, только меряет, но это да, это всё время. Он говорит, это наши мужские дела. Привык, когда сидел.

— Психопат он, твой козёл, — сказала Мария.

— Ты, подруга, жизни не знаешь. Он что, другого кого режет? А что меряет, это фигня. Мужики всегда хуями меряются. Ну вот мой — с ножом меряется, и чё плохого? Да ещё первая баба ему этот нож подарила, она ему вообще как мать была.

— И что, правда такой большой?

Мария и Лупе засмеялись. Образ Альберто обрастал всё более жуткими и угрожающими подробностями. Перспектива защищать от него девушек уже не казалась такой соблазнительной, как раньше.

— В Аскапотсалько устроили соревнование, кто лучше всех отсосёт, там была одна баба, всё время выигрывала. Она так в рот брала, как никто. Значит, Альберто встаёт из-за стола (мы все рядом сидели) и говорит типа подождите, я сейчас, разберусь там маленько. С нами кто сидел, они такие: давай-давай, Альберто, они ж его знают. Я сразу поняла, пиздец бабе. Выходит Альберто (а там посредине как сцена), вытаскивает членского, приводит в боевую готовность и как зарядит той бабе. Чемпионке-то. Ну, она молодец, взяла в рот. Так потихоньку, потихоньку, но заглатывает. Все обалдели. Тогда Альберто взял её за уши и как вставит по самые яйца. Лови, говорит, момент. Все заржали. Даже я заржала, хотя, честно сказать, и стыдно немножко, и ревность какая-то. На минутку нам всем показалось, что выдержит, гадина, но ничего подобного — стала давиться, глаза на лоб лезут…

— Твой Альберто — страшный человек, — сказал я.

— Так ты расскажи, чем кончилось, — перебила Мария. — Да ничем. Она вырываться стала, а Альберто держит, смеётся, а сам ей так, но, пошла! но, пошла! Ну как лошади, поняли?

— Как не понять, — сказал я. — Прямо родео.

— Нет, мне тоже не понравилось, я даже стала кричать, отпусти, а то удавишь нафиг. Но этот и ухом не повёл. А у бабы уже всё лицо красное, глаза выпучила (а до этого она с закрытыми глазами отсасывала), отпихивает изо всей силы, за ноги, за карманы, за ремень, только как ты его отпихнёшь, когда он её держит за уши и каждый раз, как дёрнется, снова назад надевает. Так что было видно, сейчас выиграет без никаких.

— Чего же она его не укусила? — сказала Мария.

— Там же все были свои. Если бы блядь его укусила, живая она бы оттуда не вышла.

— Лупе, ты ненормальная.

— А ты нормальная, что ли?

Мария и Лупе засмеялись. Я поинтересовался, чем закончилась история.

— Да ничем не закончилась, — сказала Лупе. — Тётка сломалась и стала блевать.

— А Альберто?

— Альберто успел отскочить, как ты думаешь, а? Надо ему, чтоб его облевали? Отпрыгнул, как тигр, ни капельки не попало. Все даже захлопали.

— Ты действительно любишь этого психа?

— Ну, если по-настоящему, прямо любовь, то не знаю. Но западаю как на мужика, это есть. Ты бы тоже запала, подруга.

— Да ты с ума сошла.

— Он настоящий мужчина, — сказала Лупе, глядя вдаль через окно. — Это чистая правда. Он меня видит насквозь.

— Видит и пользует, — сказала Мария, резко откинувшись и хлопнув по столу руками, от чего подпрыгнули чашки.

— Да ладно, не заводись.

— Правильно, что ты к ней привязалась, каждый имеет право жить так, как считает нужным, — сказал я.

— Не лез бы ты лучше, Гарсиа Мадеро. Слушаешь со стороны, так и слушай.

— А ты? Ты откуда? Не со стороны? Живёшь себе с мамой и папой, ты, что ли, шлюха? Прости, Лупе, я не хотел тебя обидеть.

— Не дорос ты ещё меня обидеть, солнышко, — сказала Лупе.

— Да замолчи ты, Гарсиа Мадеро, — бросила Мария.

И я подчинился. Какое-то время мы трое молчали. Потом Мария начала говорить о феминистском движении — то о Гертруде Стайн{17}, то о Ремедиос Варо{18}, то о Леоноре Каррингтон, то об Алисе Б. Токлас{19} (бэ что? — вставила Лупе, Мария пропустила ее вопрос мимо ушей). Потом речь зашла об Унике Цюрн{20}, Джойс Мансур{21}, Мариан Мор{22} и других, я всех не запомнил, но, думаю, обо всех феминистках ХХ-го века. Прозвучало и имя сестры Хуаны Инес де ла Крус.

— Мексиканская поэтесса, — подсказал я.

— Монашка, — отозвалась Лупе, — Эту я знаю.

17 ноября

Сегодня отправился к Фонтам без Панчо. (Не могу же я целыми днями таскаться за Панчо?) Приближаясь к калитке, однако, занервничал — что, если папа Марии вытолкает меня взашей? Что, если я не смогу с ним «живенько справиться» и в схватке он окажется сильнее? Я не отваживался позвонить, ещё раз навернул пару кругов по кварталу и думал: Мария, Анхелика, Лупе, поэзия. Невольно припомнились дядя, и тётя, и как я в последнее время живу. Всё, что было до этого, — вполне приятное, но пустое жизнепроживание — никогда больше не повторится, я знаю и этому до глубины души рад. Осознав это, двинулся прямо к калитке и тронул звонок. Сеньор Фонт появился в дверях, сделал знак, вроде просит чуть-чуть обождать, дескать, сейчас он откроет, и скрылся. Скоро он вышел, закатывая рукава и сияя улыбкой от уха до уха. Сегодня он выглядел несколько лучше. Открыл мне калитку и протянул руку: ведь ты же Гарсиа Мадеро, я правильно помню? Я церемонно сказал: добрый день, сеньор Фонт, он сказал: можешь звать меня «Квим», без сеньоров, у нас по-простому. Сначала я не расслышал, как он хочет, чтоб я его звал. Ким? — спросил я под влиянием Киплинга, но он поправил: Квим, уменьшительно от Хоаким, если по-каталански.

— Квим, так Квим, — сказал я, у меня как гора с плеч упала, я чуть не смеялся. — Тогда и вы зовите меня по имени. Меня зовут Хуан.

— Нет, уж лучше Гарсиа Мадеро, как все тебя называют.

Он проводил меня пару шагов по палисаднику (даже взял под руку) и прежде, чем отпустить, сообщил, что Мария ему рассказала о наших вчерашних похождениях.

— Молодец, Гарсиа Мадеро, — сказал он. — Немного осталось таких молодых людей, как ты. Эта страна погрязла в говне. Как мы будем выкарабкиваться, не знаю.

— Любой бы на моём месте поступил точно так же, — сказал я наобум, не совсем понимая, о чём идёт речь.

— Оболванена даже молодёжь, по идее, наша единственная надежда, что станет как-то получше. Сплошные продажные твари. Как это исправить? По-видимому, только переворот, только полное свержение власти.

— Полностью с вами согласен.

— Дочь сказала, ты вёл себя как мужчина.

Я пожал плечами.

— У неё такие знакомые, что… в общем, увидишь, — сказал он. — В каком-то смысле меня это не беспокоит. Надо вращаться во всех слоях общества, познавать жизнь, как ты считаешь? По-моему, это есть где-то у Альфонсо Рейеса{23}, а может, и нет, неважно. Но Мария, на мой взгляд, бросается в крайности. Узнавать жизнь одно, а совсем уж раскрыться навстречу — другое, ведь правда? Потому что вот так вот раскроешься и не заметишь, как она тебя втянет и искалечит, ты понимаешь?

— Я понимаю.

— Искалеченный жизнью, и здесь, знаешь, вечно играют особую роль эти подружки, друзья, обладающие притягательной силой особого рода — к ним тянет несчастья, они — прирождённая жертва, так и выискивающая палача, ты меня понимаешь, Гарсиа Мадеро?

— Ещё бы.

— Эта девчонка, к примеру, Лупе, которую вы вчера встретили. Я ведь её тоже знаю, она здесь торчала целыми сутками, ела у нас, ночевала — ну, не всё время, а ночь или две, но, поверь мне, у неё не всё в порядке. Она привлекает несчастья, как раз та притягательная сила, о которой я говорю.

— Да я понимаю, — сказал я. — Как магнит.

— Именно. И в данном случае этот магнит к себе тянет всякую дрянь, страшную дрянь, а Мария — ребёнок, не улавливает, не видит опасности, ты понимаешь, в чём дело? Она ей помочь хочет вылезти из этой дряни — не думая о себе, о последствиях, риске. Попросту говоря, моя дочь считает, что эту подругу… эту, не знаю, знакомую, можно вырвать из порочного круга.

— Догадываюсь, на что вы намекаете, сеньор… то есть, Квим.

— Да? И на что же, по-твоему?

— На сутенёра этой самой Лупе.

— В самую точку, Гарсиа Мадеро. В этом-то весь вопрос. Сутенёр. Смотри, для него она что? Источник средств к существованию, его бизнес, карьера, работа, его профессия, если угодно. А что делается с человеком, когда он теряет работу? Скажи мне.

— Он озлобляется.

— Он озлобляется на весь свет. А на кого в первую очередь? Да на того, кто эту работу забрал. Не будет же он мстить всем подряд, — хотя, может, и будет, но в первую очередь наверняка захочет добраться до тех, кто оставил его без работы. А теперь спросим, кто подкинул ему эту подлянку? Моя дочь и подкинула. Так на кого же он озлобится? На неё и озлобится. А заодно на всю нашу семью, уж это как водится, против всех нас — слепая и страшная месть. Клянусь тебе, что по ночам мне такое лезет в голову, — тут он издал неловкий смешок, пристально глядя в траву и, очевидно, припомнив, что именно снится ему по ночам, — такое, что у храбреца волосы дыбом встанут, не то что у меня. Вроде бы я, знаешь, в Мехико, а посмотришь по сторонам — и уже никакой не Мехико. То есть несуществующий город, но я-то его узнаю, потому что он мне уже снился… Ничего, что я всё это тебе рассказываю? Не скучно?

— Да нет, пожалуйста.

— Ну вот, такой город, частями знакомый, частями незнакомый. И я всё брожу по нескончаемым улицам и ищу, куда бы меня пустили, гостиницу или, может, комнату кто сдаёт. И ничего не найти. Встречаю я только фальшивого глухонемого. И, главное, уже темнеет, а если меня здесь застанет ночь, я пропал, понимаешь? Как в дикой природе, на милость стихиям… Гнусный сон, одним словом, — добавил он раздумчиво.

— Ну хорошо, Квим, пойду посмотрю, дома ли девочки.

— Конечно, — сказал он, не отпуская моей руки.

— Я зайду попрощаться, — зачем-то сказал я.

— Мне понравилось, как ты себя с ними вёл — там, вчера. Мне понравилось, что ты не бросил Марию, не побежал за этими девками.

— Квим, там была только Лупе… А друзья моих друзей — мои друзья, — сказал я, покраснев до ушей.

— Ладно, давай, ты же к девочкам шёл. У них там уже кто-то сидит. Они там набиваются, как… — но не закончил, как что, засмеялся.

Я поспешил удалиться как можно быстрее.

Когда я ступил в патио, я обернулся. Квим Фонт стоял на том же месте и тихонько смеялся, рассматривая магнолии.

18 ноября

Еще один день в доме Фонтов. Квим открыл калитку и заключил меня в объятия. Во флигельке сидели Мария, Анхелика и Эрнесто Сан Эпифанио — все на кровати Анхелики. Когда я входил, они инстинктивно сомкнулись в ещё более тесный кружок, будто пряча от постороннего взгляда то, что они там рассматривали. Мне показалось, они ждали Панчо. Когда все увидели, что это я, обстановка ничуть не разрядилась.

— Научись запирать дверь на ключ, — сказала Анхелика. — А то у меня чуть родимчика не было.

У Марии лицо смуглое, а у Анхелики белоснежное, но с каким-то румянцем, переливающимся под кожей, — может, не розовым, а, скорее, оливковым, — с высокими скулами, широким лбом, губы у неё пухлее, чем у сестры. Когда я увидел Анхелику, — точнее, увидел, что она на меня смотрит (в другие разы она не смотрела), то почувствовал, как рука длинными, тонкими, нежными пальцами, но с чудовищной силой сжимает мне сердце. Никто — ни Белано, ни Лима — не оценил бы избитого образа, а между тем он точнее всего выражал, что я испытывал.

— Не я последняя входила, — сказала Мария.

— Ты и входила, — уверенно, чуть ли не нравоучительно заявила Анхелика, и я подумал: по тону она претендует на роль старшей, не младшей, сестры. — Накинь крючок и сядь куда-нибудь, — распорядилась она уже мне.

Я поступил, как велели. Занавески были задёрнуты, свет, проходящий сквозь них, был зелёный с жёлтыми лучиками. Я сел на стул рядом с книжными полками и спросил, что они смотрят. Эрнесто Сан Эпифанио поднял голову и изучал меня несколько мгновений.

— Это ты попросил у меня списать названия книжек?

— Ага. Брайан Паттен, Адриан Хенри и ещё кто-то, не помню.

— «Пропавшая пожарная бригада», Спайк Хокинс.

— Точно.

— И чего, купил? — в его голосе сквозил лёгкий сарказм.

— Пока нет, но я этим займусь.

— Это нужно идти в магазин английской книги. В обычном книжном ты их не найдёшь.

— Да, я знаю, Улисес сказал, куда вы все ходите.

— Месье Улисес Лима, — сказал Сан Эпифанио, — наверняка отправляет тебя куда-нибудь в «Бодлера» — там всё французское, а английского кот наплакал… «Вы все» — это кто?

— Это кто? — переспросил я, удивлённый. Сёстры Фонт продолжали по очереди рассматривать что-то, скрытое от моего взора, время от времени подхихикивая. Смех Анхелики журчал, как ручеёк.

— «Книжный, куда вы все ходите»?

— А!.. Реальные висцералисты.

— Не смеши меня. В этой тусовке дай Бог, чтоб читал сам Улисес и его чилийский дружбан. Остальные вообще не умеют читать. Они умеют только книжки воровать.

— Но зачем же тогда воровать? Чтоб потом прочитать, — сказал я, чуть обидевшись.

— Ошибаешься, можно ещё воровать, чтобы потом подарить Улисесу или Белано. Те-то читают. Они пересказывают остальным, и потом все считают, что в оригинале читали Кено, например. А на самом же деле, Кено ты украл, это верно, однако вопрос — прочитал ли ты книгу?

— А что, Белано чилиец? — спросил я, пытаясь перевести разговор. Кроме того, я действительно этого не знал.

— Ты что, не заметил? — спросила Мария, не отрываясь от того, что они там рассматривали.

— Нет, я заметил какой-то акцент, но я думал, не знаю, тамаулипасец, юкатанец…

— Ты решил, что он юкатанец? Ах, Гарсиа Мадеро, святая простота! Белано ему юкатанец! — сказал Сан Эпифанио сёстрам Фонт, и все трое зашлись в смехе.

Засмеялся и я.

— Ну не то чтобы юкатанец, но в принципе… — сказал я. — Я понятия не имею, какие бывают юкатанцы.

— Ну так вот он никакой тебе не юкатанец, а чилиец.

— И давно он в Мексике? — спросил я, чтобы что-то сказать.

— С пиночетовского путча, — сказала Мария, не подняв головы.

— На самом деле, задолго до переворота, — уточнил Сан Эпифанио. — Я его знал в семьдесят первом. А потом он снова поехал в Чили, а уже после переворота вернулся в Мексику.

— Но тогда мы вас не знали, — сказала Анхелика.

— Мы с ним были большими друзьями, — сказал Сан Эпифанио. — Восемнадцать лет! Самые молодые поэты на улице Букарели!

— А можно полюбопытствовать, что вы там смотрите? — спросил я.

— Это мои фотографии. Тебе они, может, и не понравятся, но, если хочешь, можешь взглянуть.

— Ты фотограф? — сказал я, поднимаясь и направляясь к кровати.

— Нет, всего-навсего поэт, — сказал Сан Эпифанио, освобождая мне место. — Мне вполне хватает стихов, хотя рано или поздно, чувствую, перейду на вульгарную прозу.

— Держи, — Анхелика передала мне пачку уже изученных ими фотографий, — это надо смотреть в хронологическом порядке.

Там было штук пятьдесят-шестьдесят. Все они снимались со вспышкой. Все снимались внутри помещения, явно в гостиничном номере, только на двух виднелась ночная, плохо освещённая улица и красный мустанг с пассажирами внутри, Лица людей, сидящих в мустанге, вышли нечётко. На всех остальных был парнишка шестнадцати-семнадцати лет, а может, и пятнадцати, светлый, с короткими волосами, и девчонка на пару-тройку лет постарше, а также сам Эрнесто Сан Эпифанио. Там явно находился и кто-то четвёртый — ведь должен был кто-то снимать, — но этот четвёртый не обнаруживался нигде. На первых кадрах светлый парнишка ещё был одет, но постепенно, от фотографии к фотографии, одежды на нём оставалось все меньше. С пятнадцатой фотографии появлялся Сан Эпифанио и девчонка. Сан Эпифанио был в коричневом блейзере. Девушка — в элегантном выходном платье.

— Он кто? — спросил я.

— Помолчи пока и посмотри, потом спросишь, — сказала Анхелика.

— Мой любимый, — сказал Сан Эпифанио.

— А… А она?

— Его старшая сестра.

Примерно к двадцатой фотографии светлый парнишка начал переодеваться в одежду сестры. Девчонка, не такая светлая и довольно упитанная, делала непристойные жесты фотографу. Сан Эпифанио, напротив, держался достойно, во всяком случае на первых фотографиях, со сдержанной улыбкой, он сидел в кресле из кожзаменителя, а иногда на кровати. Конечно, вся эта серьёзность была издевательством, так как к фотографии номер тридцать или тридцать пять он тоже уже оказался раздетым (его долговязые ноги, длинные руки и тощее тело казались худее, чем в жизни, почти как скелет). На последующих фотографиях Сан Эпифанио целовал юного блондина в шею, в губы, в глаза, в спину — и всё это под пристальным взглядом сестры, которая вмещалась в объектив то полностью, то по частям (плечо и полруки, несколько пальцев, половина лица), а в некоторых случаях в виде тени, падающей на стену. Скажу сразу, раньше я ни с чем подобным не сталкивался. Для начала, никто меня не уведомил, что Сан Эпифанио — голубой (только Лупе, но Лупе инсинуировала, что и я один из них). Поэтому я изо всех сил старался никак не реагировать (да и реакция у меня была как минимум неоднозначная) — только смотрел. Как я и боялся, дальнейшие фотографии изображали читателя Брайана Паттена трахающим блондинистого чувака в зад. Я почувствовал, что краснею, и впервые задался вопросом, как после таких фотографий взгляну им в глаза — сёстрам Фонт и Сан Эпифанио. Физиономия паренька являла собой, как я понимаю, смешанную гримасу удовольствия и боли. (Вполне вероятно, наигранно, но я лишь позже додумался, что он специально что-то изображает.) Лицо Сан Эпифанио моментами заострялось, как лезвие бритвы или ножа, на которое падает свет. А лицо сестры проходило все фазы мимики, от злорадства до самой глубокой печали. На последних фотках все трое, в разных позах, сидели на кровати, делая вид, что дремлют, или улыбаясь снимающему.

— Бедняга, у него такой вид, будто его силой туда затащили, — сказал я. Мне хотелось поддеть Сан Эпифанио.

— Силой? Это вообще его мысль. Он ещё тот извращенец, хотя и молоденький.

— Ты же влюблён в него, правда? — сказала Анхелика.

— Влюблён-то влюблён, но нас разделяет множество разных вещей.

— Например? — сказала Анхелика.

— Например, деньги — я бедный, а он избалован, барчук, привык к роскоши, ездить везде, путешествовать, всё ему дома подносят на блюдечке.

— Здесь он как-то не похож на избалованного барчука. Здесь местами всё очень… брутально, — сказал я во внезапном приступе искренности.

— Он из очень богатой семьи, — сказал Сан Эпифанио.

— Тогда могли бы выбрать гостиницу и получше. А то освещение как в фильме Санто.

— Сын посла Гондураса, — изрёк Сан Эпифанио мрачно. — Но распространяться об этом не стоит, — добавил он, спохватившись, что выдал секрет.

Я отдал ему пачку фотографий, которую он немедленно убрал в карман. Голое плечо Анхелики находилось при этом в нескольких сантиметрах от моей левой руки. Я собрался с силами и взглянул ей прямо в лицо. Она тоже на меня посмотрела. Кажется, даже слегка покраснела. Я весь зашёлся от счастья. И тут же напортил:

— Панчо сегодня не заходил? — по-идиотски спросил я.

— Нет ещё, — сказала Анхелика. — Ну, как тебе фотографии?

— Порнуха, — сказал я.

— Порнуха, и только? — сказал Сан Эпифанио, поднявшись и пересев на стул, на котором раньше сидел я. Оттуда он наблюдал меня с этой своей едкой усмешкой.

— Нет, я согласен, там есть своя доля поэзии, но если бы я их назвал одной чистой поэзией, я бы соврал. Странные фотки. По моему мнению, порнография. Не обязательно в плохом смысле, но всё равно порнография.

— Каждый старается повесить ярлык на то, что не поддаётся его пониманию, — сказал Сан Эпифанио. — Вот ты, например, возбуждаешься, когда смотришь?

— Нисколько, — отрезал я, хотя, правду сказать, не так уж был в этом уверен. — Меня это не возбуждает, хотя отвращения не вызывает.

— Значит, не порнография. На тебя, по крайней мере, не действует.

— Но они мне понравились, — признал я.

— Тогда так и скажи: просто понравилось, почему не знаю, да это, собственно, и неважно, точка.

— А кто фотографировал? — спросила Мария.

Сан Эпифанио посмотрел на Анхелику и рассмеялся.

— А вот это и в самом деле секрет. Меня попросили поклясться, что я не скажу.

— Но идея принадлежала Билли, так что какая разница, кто фотографировал? — сказала Анхелика.

Стало быть, сына посла Гондураса зовут Билли; так ему и надо, подумал я.

И тут у меня зародилась мысль, не могу сказать почему, — фотографировал-то небось Улисес Лима! Сразу за этим я вспомнил, откуда Белано. А сразу за этим — принялся разглядывать Анхелику, но незаметно, когда она отвлеклась и уткнулась в книжку («Края боли» Эжена Савицкая{24}), отрываясь от неё только затем, чтобы вставить слово в разговор Марии с Сан Эпифанио об эротике в искусстве. Затем я снова задумался о том, что фотографии, возможно, делал Улисес, вспомнили то, что мне сказали в кафе «Кито», — что Лима толкает наркотики, то есть, одно к одному: если толкает наркотики, кто его разберёт, что ещё он толкает. Я сидел погружённый в эти мысли, когда появился Барриос под руку с очень приятной американкой (она без конца улыбалась) по имени Барбара Паттерсон. С ними была не знакомая мне поэтесса, которую звали Сильвия Морено, они тут же достали траву и пустили по кругу.

Спустя долгое время, помню смутно (хотя вовсе не потому, что укурился, марихуану я почти не распробовал), но кто-то снова завёл разговор о Белано и его происхождении. Может быть, даже я сам. Все бросились обсуждать, а скорее злословить, за исключением двоих — меня и Марии. Мы с Марией устранились из разговора физически и морально — я слышал всё, что говорилось, но как бы издалека (эффект травки?). Также упоминался и Лима, его поездки в штат Герреро и в Чили за марихуаной, которую он продавал писателям и художникам города Мехико. Что ж, получается, Лима умудряется ездить через весь континент за травой? Все покатились со смеху. Наверно, я тоже хохотал, как все. И, наверное, громче, чем многие. Смех я услышал. Глаза у меня были при этом закрыты. Кто-то сказал: из-за Артуро Улисес и пашет, а всё теперь стало рискованно, эта фраза мне врезалась в память. Бедный Белано, подумал я, и Мария взяла меня за руку, мы побрели из флигелька, как когда Анхелика выкидывала нас на улицу и оставалась с Панчо, только теперь никакого Панчо в помине не было и никто нас не выкидывал.

А потом я, кажется, заснул.

Проснулся в три часа ночи. Рядом посапывал Хорхито Фонт.

Я вскочил. Кто-то снял с меня ботинки, брюки, рубашку. Я пошарил вокруг, стараясь не разбудить Хорхито. Сначала нашёл свой рюкзак с книгами и стихами, он валялся на полу в ногах кровати. Чуть подальше, на стуле, висели штаны и рубашка с курткой. А вот ботинок нигде не было. Я поискал под кроватью и нашёл только пару кроссовок, принадлежащих Хорхито. Тогда я оделся и стал думать, что лучше — зажечь свет или уйти без ботинок. Ничего не решив, подошёл к окну. Раздвинув занавески, убедился, что я на втором этаже. Вон тёмное патио и флигелёк сестёр Фонт за деревьями, слабо освещённый луной. Впрочем, быстро я понял, что он освещён не луной: это свет фонаря под окном, фонарь же подвешен снаружи, слева от кухни. Свет был скудный, я попытался разглядеть окно сестёр Фонт и ничего не увидел, только ветки и тени. Можно было вернуться в кровать и доспать до утра, но по некоторым причинам я решил этого не делать. Во-первых, ни разу ещё не было случая, чтобы я не явился домой ночевать, не предупредив дядю и тётю. Во-вторых, я боялся, что уже не усну. А в-третьих… мне было необходимо увидеть Анхелику. Зачем, не помню, но в тот момент я ощутил такую потребность немедленно видеть Анхелику — видеть, как она спит, свернуться калачиком в ногах постели, как пёс, как ребёнок (знаю, знаю, ещё одна чудовищная метафора, но ведь я именно так всё это и чувствовал!). Поэтому я прокрался к двери, мысленно попрощался с Хорхи-то — спасибо, братишка, за угол! — и, сам вдохновлённый словом «братишка», по-кошачьи выскользнул в коридор, который оказался чернее ночи и напомнил, как по ногам пробираешься в кинотеатре, когда фильм уже начался: всё скрипит на что ни наступишь, и тысяча глаз недовольно следит отовсюду, — вот так же и я пробирался на ощупь, по стенке, пока после долгих мучительных странствий (я опускаю детали, чего там возиться с деталями) не уткнулся в солидную лестницу, ведущую вниз со второго этажа. Уже оказавшись на ней, замер, как соляной столб, то есть я там белел, подняв руки, застывшие на полпути в жесте вдруг усомнившейся энергической решимости. Мне пришли в голову одновременно две мысли. Можно разыскать их гостиную, там телефон, позвонить домой, откуда сейчас методично изводят полицию. Альтернативно можно отправиться в кухню, которая по моим воспоминаниям находилась левее, рядом с маленькой столовой. Я взвесил все за и против и решил действовать самым нешумным путём, то есть постараться как можно быстрее выбраться из дома Фонтов. Не последнюю роль в этом решении сыграло вдруг открывшееся передо мной (во сне? наяву?) видение Квима Фонта, сидящего в темноте на разложенном кресле в облаке серно-красного дыма. Огромным усилием воли я заставил себя успокоиться. Пусть здесь стены не сотрясались от храпа, как в таких случаях у нас, но в доме явно все спали. Немножко помедлив, чтобы убедиться в отсутствии хотя бы непосредственной опасности, я снова отправился в путь. В этой части дома дорогу мне освещали отблески фонаря над патио, и я довольно скоро оказался на кухне. Там я наконец-то вздохнул с облегчением, закрыл дверь, включил свет и упал на стул, приходя в себя, как будто километр бежал в гору. Потом я открыл холодильник, налил полный стакан молока и сделал себе бутерброд ветчиной и сыром, заправив его найденным там же устричным соусом и дижонской горчицей. Затем обнаружил, что не наелся, и сделал второй бутерброд, на этот раз с сыром, салатом и маринованными корнишонами, болтавшимися в банке с разными перчиками (две или три разновидности). Этот второй бутерброд тоже мало помог, и я углубился в холодильник в поисках чего-нибудь посерьёзней. Сзади на полке я обнаружил пластиковый контейнер с остатками курицы, в другом контейнере было немножко риса, — наверно, всё это осталось от ужина, — я занялся поисками хлеба получше, хотелось хорошую булку, а не готовые ломтики для бутербродов. Найдя это всё, я разогрел себе ужин. Попить взял клубничный напиток «Лулу», который по вкусу больше напоминает гибискус. Я тихо ел в кухне, размышляя о будущем. Там мне брезжили бури, ураганы, наводнения и пожары. Затем помыл сковородку, тарелку и вилку с ножом, вытер стол и снял крючок с двери, ведущей на патио. Прежде чем выйти, я выключил свет.

Во флигельке было заперто. Я один раз стукнул в дверь и прошептал: «Анхелика!» Никто не ответил. Я обернулся. От вида лежащей на патио тени фонтана, бурлящего, как разъярённый зверь, я расхотел возвращаться в комнатку Хорхито. Я опять постучал, в этот раз погромче, подождал несколько секунд и решил изменить тактику, на несколько метров сдвинулся влево и кончиками пальцев побарабанил по холодному оконному стеклу. Мария, сказал я, Анхелика, Мария, откройте, это я. Подождал результата, но внутри не было никакого движения. В отчаянии, которое можно скорей описать как отчаянную решимость, я дотащился обратно до двери и сел, прислонившись спиной к косяку, глядя в ночь. Так и получится, как я, безумец, себе загадал: я свернусь у порога, как пёс (вымокший, выгнанный в непогоду пёс!), в ногах у сестёр, так меня и найдут. Хотелось плакать. Чтобы развеять мрачные мысли о ближайшем будущем, я принялся в голове составлять список книг, обязательных для прочтения, список стихотворений, обязательных для написания, а потом подумал, что если я здесь засну, то с утра первой меня, вероятно, заметит домработница, она и разбудит, избавив от позора быть обнаруженным сеньорой Фонт, её дочерьми или самим отцом-Квимом. Впрочем, если меня найдёт этот последний, утешил я самого себя, он, наверно, подумает, что я всю ночь охранял, верный рыцарь, мирный сон его дочерей. Если меня не турнут, а предложат чашку кофе, подумал я, то ещё ничего не потеряно, а если разбудят пинками и выставят без лишних слов, тогда я прощаюсь с последней надеждой, к тому же как я буду объяснять дома, что прошёл полгорода без ботинок? Эта последняя мысль, а может, и просто крайняя степень отчаяния подсознательно заставили меня удариться головой в дверь со всей силы. Так или иначе, знаю одно — в скором времени во флигельке зазвучали шаги. Через несколько мгновений дверь открылась, сонный голос шёпотом спросил, что я здесь делаю.

Это была Мария.

— Я без ботинок. Как разыщу, так уйду.

— Входи, — сказала Мария. — Только тихо.

Я пошёл, вытянув руки как слепой. Сразу на что-то наткнулся. Оказалось, это её кровать. Она приказала мне лечь, а сама пошла обратно (только тут я заметил, что это не флигелёк, а флигелище, такие там были пространства) и бесшумно заперла дверь, оставшуюся приоткрытой. Я не слышал, как она вернулась. Темнота была полная, хотя через несколько секунд — я не лёг, как приказано, а сидел на краю кровати — я смог различить контур окна за массивными складками льняных занавесок. Потом я почувствовал, что кто-то забирается в постель, возится, а потом — не знаю, сколько прошло времени, — я почувствовал, что этот кто-то приподнялся, возможно, на локте, и притянул меня к себе. По дыханию я догадался, что нахожусь в нескольких миллиметрах от марииного лица. Её пальцы пробежали по моему, от подбородка к глазам, закрывая их, как приглашение спать, но другая рука расстегнула ширинку и нащупывала мой член. Не знаю зачем, вероятно, от нервов, я заявил, что не спится. Понятно, мне тоже, сказала Мария. Дальше всё превратилось в одну череду конкретных действий, имён и глаголов, в пачку вырванных глав из учебника по анатомии, сложенных как лепестки, как попало, как выйдет. Я исследовал голое тело Марии, прекрасное голое тело, стараясь делать это беззвучно, хотя мне хотелось кричать, ликовать, забираясь в его ясные уголки и пространства, которым не находилось конца. Мария не сдерживалась, как я, она скоро стала постанывать, телодвижения, робкие, медленные поначалу, стали мало-помалу её раскрывать (на данный момент я не могу подобрать другого слова). Она стала направлять мою руку в места, куда та ещё не попала, по рассеянности, по неведению, и так в десять минут или меньше того я узнал, где у женщины клитор и как его трогают, гладят, терзают в известных пределах ласки и нежности, хотя сама Мария эти пределы всё время переступала: поначалу она держала мой член осторожно, но позже он претерпел невыносимые муки в её руках — тех руках, что во тьме и мелькании простыней иногда мне казались когтями орла… орлицы, вцепившейся так, что сейчас оторвёт, а в другие моменты казалось, что это лишь шествие гномов (пальцы по мне пробирались, как шествие грёбаных гномов!) — топочут, считают шажками, от одного яйца до другого, от паха до основания члена. Наконец (но сначала я сдвинул штаны до колена) я взобрался наверх и вошёл в неё.

— Только в меня не кончай, — сказала Мария.

— Попробую, — сказал я.

— То есть как это ты попробуешь, негодяй! Не вздумай в меня кончать!

Я смотрел по обеим сторонам постели в то время, как ноги Марии сплетались и расплетались у меня на спине (я хотел, чтобы так продолжалось до смерти). Там, дальше, я видел очертания кровати Анхелики, даже изгиб её бёдер, как остров, увиденный с другого острова. Вдруг я почувствовал губы Марии на левом соске, будто кусает за самое сердце, — подпрыгнул, вошёл в неё полностью, я хотел пригвоздить её к этой постели, но тут все пружины последней взвизгнули в голос, и я испугался и остановился, целуя ей волосы, лоб, тихо-тихо, и напряжённо думая в это же время, как со всем шумом мы не разбудили Анхелику. Я не заметил, как кончил. Конечно, я выскочил в нужный момент — с рефлексами у меня всё в порядке.

— Ты, случайно, не кончил в меня? — спросила Мария.

Я поклялся ей на ухо: нет. Несколько мгновений мы пытались отдышаться. Я спросил, кончила ли она, и ответ меня озадачил:

— Два раза, Гарсиа Мадеро, ты что, не понял, что ли? — сказала она со всей возможной серьёзностью.

Я честно признался, что нет, не следил.

— У тебя всё стоит, — сказала Мария.

— Да, похоже. А можно я ещё раз?

— Давай, — сказала она.

Не знаю, сколько прошло времени. Я опять кончил снаружи. В этот раз я не смог сдержать стона.

— Теперь давай рукой, — сказала Мария.

— У тебя в этот раз не получилось?

— В этот раз нет, но всё равно хорошо, — она взяла меня за руку, ухватилась за указательный палец и обвела им свой клитор. — Поцелуй мне соски, можешь даже кусать, но сначала несильно, — сказала она. — А потом посильней. Положи мне руку под шею. Погладь меня по лицу. Положи мне пальцы в рот.

— А ты не хочешь, чтоб я тебе… там поцеловал? — спросил я, тщательно подбирая слова.

— Нет, не сейчас, сейчас пальцем. Но поцелуй сиськи. — Какая у тебя замечательная… грудь… — я не смог выдавить из себя слово «сиськи».

Я разделся, не вылезая из-под одеяла (меня вдруг бросило в пот), и немедленно приступил к выполнению указаний Марии. Сначала от её вздохов, потом от стонов я снова возбудился. Она это заметила и стала ласкать меня кончиками пальцев, пока всё не кончилось.

— Ты как там, Мария? — прошептал я ей на ухо, боясь, что сдавил ей горло (крепче, шептала она, крепче, когда я обнимал её за шею) или что больно куснул за сосок.

— Ещё, Гарсиа Мадеро, ещё! — улыбнулась она в темноте и поцеловала меня.

Когда это всё прекратилось, она сказала, что кончила раз пять, не меньше. По правде, верится с трудом, что такое вообще возможно, но раз она говорит…

— О чём ты думаешь? — спросила Мария.

— О тебе, — соврал я. На самом деле я думал, что скажу дома, как быть с университетом, напечатают ли Белано и Лима новый журнал… — А ты?

— О фотках, — сказала она.

— О каких фотках?

— Которые сделал Эрнесто.

— Про ту порнографию?

— Да.

Мы дрогнули в унисон, наши лица прижаты друг к другу — мы говорили и издавали какие-то звуки за счёт того, что нас разделяли носы, но сейчас я губами чувствовал, как шевелятся её губы.

— Хочешь ещё раз?

— Да, — сказала Мария.

— Давай, — сказал я, ощущая, что мне понемножку становится дурно. — Если вдруг передумаешь, так и скажи.

— О чём передумаю? — спросила Мария.

Изнутри её ноги были все ещё мокрые от моей спермы. Я содрогнулся от холода и, входя в неё, не удержался от очень глубокого вздоха.

Мария застонала, я начал двигаться, с каждым мгновением обретая всё больше энтузиазма.

— Попробуй потише, как бы Анхелика не услышала.

— Попробуй сама, — сказал я и добавил: — Что ты ей даёшь на ночь, снотворное? Что-то уж больно крепко она спит.

Мы задавили свой смех — я ей в шею, она в подушку.

Под конец у нас не осталось дыхания, духу (латинское слово «анимус» и соответствующее греческое объединяют и дух, и дыханье, и душу), даже чтоб спрашивать, как там другой, хорошо ли ему, и единственное, чего я хотел, это заснуть, прижав к себе Марию. Но она поднялась, заставила меня одеться и повела меня в ванную основного дома. Только выйдя во дворик, я заметил, что уже рассвело. Первый раз за ночь я ясно разглядел свою любимую. Она была в белой ночной рубашке, расшитой цветочками на рукавах, волосы собраны сзади то ли ленточкой, то ли плетёным кожаным шнурком.

Я думал, сразу как вытерся полотенцем, позвонить домой, но Мария сказала, что я там всех перебужу, имеет смысл позвонить попозже.

— А сейчас что? — спросил я.

— А сейчас спать, — сказала Мария, увлекая меня за пояс.

Сюрпризы этого дня или ночи ещё не закончились.

Свернувшись в комок, в уголке флигеля спали Барриос с американкой, оба храпели, вот бы, подумал я, их разбудить звонким чмоканьем.

19 ноября

Завтракали все вместе. Квим Фонт, сеньора Фонт, Мария с Анхеликой, Хорхито Фонт, Барриос, Барбара Паттерсон и я. На завтрак давали яичницу с ветчиной, хлеб, джем манговый и клубничный, масло, паштет из красной рыбы и кофе. Хорхито выпил стакан молока. Сеньора Фонт (увидев меня с утра, она чмокнула меня в щёку!) приготовила, как она сказала, блинчики, только на блинчики это не очень походило. Остальное приготовила домработница (не помню, как её зовут, а может, мне не сказали, теперь очень стыдно), посуду мыли мы с Барриосом.

Когда Квим ушёл на работу, а сеньора Фонт стала планировать рабочий день (как она мне сказала, она пишет для недавно созданного журнала, посвященного проблемам семьи), я наконец-то решился позвонить домой. Я застал только тётю Мартиту, которая сначала принялась орать как безумная, а потом плакать. Выслушав отрывочный пересказ, чем они занимались всю ночь («Что ты делаешь с дядей!»), перемежаемый воззваниями к Божьей Матери, к моей ответственности и угрозами страшного наказания, которое наверняка сейчас обдумывает дядя (это последнее сообщалось с нотой скорее заговорщического сочувствия, чем обвинения), я получил наконец возможность сказать, что у меня всё в порядке, я провёл ночь у друзей и вернусь только вечером, так как отсюда, не заходя домой, я направляюсь в университет. Тётка сказала, что перезвонит дяде на работу, и вырвала из меня обещание всю оставшуюся жизнь звонишь, если я не прихожу домой ночевать. Пару минут я прикидывал, не позвонить ли дяде на работу, но в конце концов решил, что такой уж острой необходимости нет.

Потом повалился в кресло, не зная, что дальше. Передо мной расстилался незанятый день, целиком в моём распоряжении, от остальных отличаясь лишь тем, что я осознавал, что он в моём распоряжении (в другие такие же дни я неприкаянно бродил по мукам университета и своей девственности), но отличие было принципиальным — столько возможностей, а я не знал, чем заняться.

От такого количества пищи — я наглотался как не в себя, пока сеньора Фонт с Барбарой Паттерсон обсуждали музеи и проблемы семьи — меня немножко клонило в сон и одновременно тянуло снова заняться любовью с Марией. (За завтраком я старался на неё не смотреть, а когда всё же смотрел, тщательно изображал чисто братские чувства на случай, если взгляд перехватит отец, — впрочем, ни капли не удивившийся моему утреннему присутствию за семейным столом). Но Мария собралась уходить, собралась уходить и Анхелика, Хорхито Фонт уже ушёл, Барбара Паттерсон отправилась в душ, только Барриос и домработница слонялись по огромной домашней библиотеке, как слоняются немногие спасшиеся от кораблекрушения, и я, чтобы не путаться у них под ногами и из какого-то неопределённого чувства симметрии, не помню, в который уж раз, пересёк двор и расположился во флигельке. Постели стояли неубранные (по-видимому, такими вещами здесь занималась прислуга — домработница, горничная, нака, привычная к делу, как выразился бы Хорхито, — и, вместо того чтобы упасть в моих глазах, Мария в них поднялась ещё выше как вольная сущность, необременённая бытом). Я обозрел поле действий, ещё не успевшее высохнуть, поле чудес, над которым уместней всего было бы зарыдать или вознести хвалу богам, но вместо этого плюхнулся в одну из постелей (как выяснилось позже, Анхелики, не Марии) и заснул.

Я проснулся под градом пинков Панчо Родригеса (кажется, даже ногами, хотя не уверен). Только хорошее воспитание удержало меня от того, чтобы дать ему в морду. Обменявшись приветствиями, мы вышли в патио, я умылся в фонтанчике (доказательство того, что я не совсем ещё проснулся), а Панчо стоял у меня за спиной и безостановочно бормотал.

— Дома никого нет, — говорил он, — я перелез через ограду. А ты что здесь делаешь?

Я сказал, что я ночевал, и на всякий случай (уж больно у Панчо дёргались ноздри) смягчил сообщение тем, что остались и Барриос с Барбарой Паттерсон. Потом мы подёргали дверь в большой дом со двора, через кухню, а также парадную дверь, но всё оказалось наглухо заперто.

— Сейчас нас увидят соседи и вызовут полицию, — сказал я. — Объясняйся потом, что мы не грабители.

— Плевать я хотел на соседей. Иногда бывает невредно разведать, что творится в доме у твоей девушки, — сказал Панчо.

— Ты видел, — сказал я, пропуская заявку Панчо мимо ушей, — ты видел, как пошевелилась вон та занавеска? По-моему, уже вызывают…

— Ты отымел Анхелику, сволочь? — спросил Панчо в упор, бросив рассматривать занавески в окнах соседних домов.

— Да конечно же нет, — успокоил его я.

Не знаю, поверил он или нет, только оба мы ретировались из района Кондеса — перелезли через ограду и пошли прочь.

Пока мы в молчании пересекали парк Эспанья, Паррас, парк Сан-Мартин, Теотиуакан, где в этот час появляются только домохозяйки, прислуга, бомжи, я всё обдумывал слова Марии о любви и особенно о тех любовных страданиях, которые ещё выпадут Панчо. Пока мы дошли до Повстанцев, Панчо полностью оправился и разговаривал о литературе, советовал, что почитать, старался отвлечься от мыслей об Анхелике. Мы повернули на Мансанийо, потом на Агуаскалиентес и пошли на юг по Меделлин, пока не дошли до улицы Тепехи. Там мы остановились у пятиэтажного здания, и Панчо позвал обедать.

Мы поднялись на лифте на последний этаж.

Там, вместо того, чтобы войти в квартиру, мы по лестнице полезли на крышу. Я увидел серое, но блестящее небо, будто после атомного взрыва, проходы, увешанные сушащимся бельём и уставленные бесчисленными горшками с цветами.

Семья Панчо занимала две комнаты на чердаке.

— Временно, — объяснил Панчо. — А там подкопим деньжат и купим дом.

Меня представили маме, донье Панчите, девятнадцатилетнему брату по имени Монтесума (он тоже поэт, одержимый Катуллом и профсоюзным движением), а также младшему, Норберто, ему пятнадцать лет, и он ещё ходит в школу.

Днём одна из их комнат служит столовой-гостиной, где телевизор, а по ночам превращается в спальню Панчо, Монтесумы, Норберто. Во второй составлен весь скарб — гардероб, холодильник, кухонная утварь (плитку днём выносят в коридор, готовить снаружи, а на ночь вносят), там же лежит матрас, на котором спит донья Панчита.

Когда мы сели есть, к нам присоединился ещё некто Дивношкурый, парень двадцати трёх лет, сосед по чердаку, который тоже представился как поэт и висцеральный реалист. Незадолго до моего ухода (я просидел там несколько часов, время так и летело) я переспросил, как его зовут, и он так естественно произнёс «Дивношкурый» (с большей уверенностью, чем я, когда произношу «Хуан Гарсиа Мадеро»), что на минуту я вообразил, что в каких-нибудь закоулках Мексиканской республики и впрямь проживает семья Дивношкурых, такая вот у них фамилия.

После еды донья Панчита села смотреть свои любимые сериалы, Норберто занялся уроками, разложив на столе учебники. Мы с Панчо и Монтесумой помыли в раковине посуду, и с этого места виднелся почти весь парк Де Лас Америкас, а за ним грозные глыбы медицинского центра, детской больницы, городской больницы — как будто с другой, да к тому же неправдоподобной, планеты.

— Если не обращать внимания на тесноту, здесь очень удобно, — сказал Панчо, — близко ко всему, самый центр города.

Дивношкурый, которого не только Панчо с братом (это было неудивительно), но и все вплоть до доньи Панчиты (!) звали просто Шкурый, позвал нас к себе, где, как он сказал, с последнего раза осталась заначка травы.

— Так чего же мы ждём? — спросил Монтесума.

В отличие от жилища Родригесов, комната Дивношкурого являла собой зрелище суровой наготы. Ни разбросанной одежды, ни кухонных принадлежностей, ни книг (Панчо и Монтесума бедны, но в их доме можно в самых неожиданных местах обнаружить томик Эфраина Уэрты{25}, Аугусто Монтерросо{26}, Хулио Торри{27}, Альфонсо Рейеса, уже упомянутого Катулла в переводе Эрнесто Карденаля{28}, Хайме Сабинеса{29}, Макса Ауба{30}, Андреса Энестросы{31}). Там были только подстилка, и стул, без стола, и хорошего качества кожаный чемодан, в котором он держал свои вещи.

Он жил один, хотя по некоторым словам Родригесов и самого Дивношкурого я понял, что незадолго до этого здесь обреталась женщина довольно грозного нрава с таким же ребёнком. Съехав, они забрали с собой большую часть мебели.

Какое-то время мы пыхали и любовались пейзажем (который, как я сказал, состоял в основном из очертаний больниц, множества крыш таких же, как наша, и неба с низкими облаками, медленно плывущими к югу), после чего Панчо принялся рассказывать, как он сегодня намыкался в доме Фонтов и неожиданно встретил меня.

Уже втроём меня основательно допросили, как я там оказался, — впрочем, не выпытав ничего нового, чего бы я уже не сообщил Панчо. В какой-то момент заговорили о Марий. Из множества недомолвок я понял, что у Дивношкурого был с Марией роман. А также что Дивношкурого не пускают в дом Фонтов. Я спросил почему. Мне объяснили, что сеньора Фонт застукала их во флигельке в самый неподходящий момент, В доме чествовали испанского писателя, прибывшего в Мексику с визитом, и посреди празднества сеньора Фонт повела писателя знакомиться со старшей дочерью. Войдя во флигелёк, они обнаружили, что свет погашен, но раздаются отчётливые и ритмичные звуки как бы ударов. Как следует не подумав (если б сеньора хоть каплю соображала, сказал Монтесума, она бы отправила писателя назад в дом, а уж потом разбиралась бы, что происходит во флигельке), — так вот, не подумав, сеньора Фонт включила свет. И с ужасом увидела, как Мария в одной рубашонке, со спущенными штанами, отсасывает Дивношкурому, а Дивношкурый ритмично шлёпает её то по попе, то спереди.

— «Шлёпал» — не то слово! — сказал Дивношкурый. — Как свет включили — а жопа вся красная! Я сам испугался.

— Зачем же ты шлёпал? — спросил я с негодованием.

Я боялся залиться краской.

— Что значит «зачем»? Потому что она так хотела, святая ты простота, — сказал Панчо.

— Трудно поверить, — отрезал я.

— И не такое бывает, — сказал Дивношкурый.

— Это всё из-за француженки, Симоны Даррье, — объяснил Монтесума. — Однажды Мария с Анхеликой взяли её на феминистское сборище, а потом она их просветила про секс.

— Какая Симона?! — спросил я.

— Подружка Артуро Белано.

— Я, помнится, подошёл, как дела, туда-сюда… А там сплошной маркиз де Сад! — сказал Монтесума.

Закончилась эта история вполне предсказуемо. Мать Марии хватала ртом воздух. Испанец, по словам Дивношкурого, взбледнувший от голого зада Марии в столь соблазнительной позе, взял сеньору под руку и предупредительно, как обращаются с умственно отсталыми, повёл назад, к гостям. В наступившей внутри тишине Дивношкурый расслышал быстрый обмен фразами, произошедший в патио, — будто взведённый испанец к чему-то склонял сеньору Фонт, опирающуюся о фонтан. Вслед за этим, однако, послышался звук шагов, удаляющихся в сторону дома, и Мария сказала: «Давай дальше».

— Не может быть! — вскричал я.

— Клянусь родной матерью, — сказал Дивношкурый.

— После того, как вас застукали, Мария хотела продолжить?

— Она вообще такая, — сказал Монтесума.

— А ты-то откуда знаешь? — спросил я, с каждой минутой разгорячаясь всё больше.

— Я тоже с ней трахался, — ответил Монтесума, — другой такой заводной девки не сыщешь на весь федеральный округ. Я, правда, её не лупил, что нет, то нет, я люблю без наворотов, а ей как раз нравится.

— Я же тоже её не лупил, чувак, это она придумала, «как у маркиза де Сада», попробовать, чтоб было больно.

— Вот-вот, — сказал Панчо, — Что значит девка столько всего прочитала.

— Так и что, вы и дальше с ней трахались? — произнёс я (прошептал? возопил? уж теперь и не знаю, помню только, что жадно вцепился в косяк и тянул до тех пор, пока мне не напомнили, что я типа там не один).

— Ну да, стали трахаться дальше, в смысле она мне сосала, а я её нахлёстывал по попе, только уже не так сильно, мамаша мне как-то отбила желание, — на самом деле, вообще всё прошло, как-то я подостыл, и хотелось уже только встать и пойти посмотреть, как там в доме веселятся, у них собрались довольно известные люди: испанец этот, к примеру, потом Ана Мария Диас, родители Лауры Дамиан, из поэтов ещё Аламо, Лабарка, Беррокаль, Артемио Санчес, телеактриса Америка Лагос, да и вообще как-то не по себе — что, если мамаша опять нагрянет? А если притащит с собой архитектора? Тогда уж точно пиздюлей получишь.

— Там были родители Лауры Дамиан? — спросил я.

— Во всём блеске своей эмблематичности, — сказал Дивношкурый, — плюс масса других известных людей, я всё рассмотрел, уж ты будь спок, через окошко, а с Беррекалем даже поздоровался — я был у него в семинаре, не знаю, вспомнил он меня или что. Да и пожрать хотелось — от одного воспоминания, что у них там расставлено, слюни текли. Вот бы, я думал, войти туда вместе с Марией и отвязаться по полной. Я себя чувствовал как выжатый лимон — ото всех наших упражнений, наверно. По-честному, я уже не мог сосредоточиться ни на каком сексе, понимаешь?

Я перестал ощущать, что, типа, «вот её губы», «а это она языком», хотя у меня в этот самый момент с яиц капали слюни Марии — и ничего этого я уже не ощущал…

— Ну ладно, хватит, — сказал Панчо.

— Хорош песни петь, — сказал его брат.

— Покороче, — добавил и я, чтоб не отстать от других, впрочем, искренне утомившись ото всех этих деталей.

— Короче, я так и сказал: слушай, Мария, давай-ка отложим до другого раза. Обычно мы трахались у меня, так что время особо не поджимало, хотя на всю ночь она не оставалась: хоть в четыре утра, хоть в пять, но обязательно надо домой, доставало страшно — провожать же надо, куда я её отпущу, когда на улице темень… А она говорит: ты, давай, не останавливайся. То есть, по заду-то лупи, я так это понял («Я бы тоже так понял», — вставил Панчо), ну я и лупил — одной рукой лупил, другой тормошил титьки ей, письку, и дождаться не мог, когда всё это уже кончится. Я бы сам давно спустил. Но, конечно, неловко ей-то не дать кончить. А эта сучка не кончает и не кончает, не кончает и не кончает, я озверел, наяриваю её по жопе уже изо всех сил, и не только по жопе, а куда придётся — по ляжкам, по животу, по лобку… Никогда не пробовали? А вы попробуйте, рекомендую. Во-первых, звук такой, с оттяжкой сначала отвлекает ужасно, как из другой оперы — ну всё равно что жевать тушёное мясо, а там вдруг попалось что-то сырое, а потом входишь в ритм, она стонет, настраиваешься уже на этот ритм — ты бьёшь, она стонет, ты сильней, она сильней, жопа уже огнём горит, все ладони отбил, они тоже горят, и такое уже просто… сердцебиение в члене: пум-пум-пум…

— Ладно, ты не увлекайся, — сказал Монтесума.

— Клянусь. Она держит во рту — не сосёт, ничего не делает, просто держит, ну трогает иногда кончиком языка, ну как… пистолет держать в кобуре. Почувствуйте разницу, не как выдернули из кобуры и наводят, а как бы ещё в кобуре, в ножнах, не знаю уж, как объяснить. У неё тоже всё тело гудит — задница, ноги, внутри, я же чувствую, каждый раз, как ударишь, засунешь туда палец, а там всё гудит, я уже совершенно на взводе, еле держусь, чтоб не кончить. Причём, если не бить, тоже стонет, но меньше, лица мне не видно, но я же слышу — каждый раз, как шарахнешь, так и заходится, прям как душу ей вынимают. На самом деле, перевернуть бы её и вставить как следует, но с ней так нельзя, это такой скандал будет, что не по-её, она же всё хочет по-своему.

— Ну и что было дальше? — спросил я.

— Чего было, я кончил, она кончила, и всё.

— И всё? — удивился Монтесума.

— Всё. Честное слово. Ну, я привёл себя в порядок, причесался слегка, она натянула штаны, и пошли смотреть, как там эти гуляют. А там мы разошлись в разные стороны — вот это и было ошибкой, что я отошёл от Марии, Хотел поговорить с Беррокалем, он как раз стоял один в уголке. Ну, заговорили, подошёл Артемио Санчес, другой поэт, баба его лет тридцати, секретарша редакции «Эль Гуахолоте», только я начал расспрашивать, не нужны ли им авторы — стихи, рассказы, философские зарисовки, у меня материала на сто номеров, монтесумины переводы вон ей предложил заодно, — а сам покосился так глазом, где столик с закусками, потому что жрать хочется уже нестерпимо, и тут, смотрю, опять мамаша, а за ней отец, и там же маячит маститый испанец, ну тут всё и кончилось: взяли да вывели — иди, говорят, отсюда и даже не вздумай опять появляться в нашем доме.

— Неужели Мария за тебя не вступилась?

— Неа. Пальцем не пошевелила. Я сначала прикинулся типа в чём дело, я не понимаю, какие претензии, вы меня с кем-то спутали, но потом смотрю, хорош дурака валять, сам не уйду — пинками выставят, как паршивого пса, на глазах у Беррокаля, что особо обидно. Эта сволочь, кстати, подсмеивалась всю дорогу, пока я пятился к двери. Уму непостижимо, как я мог им восхищаться в своё время.

— Беррокалем? Ну ты, Шкурый, совсем, — сказал Панчо.

— Нет, сначала он вёл себя очень прилично. Вам не понять, вы же все центровые, выросли в Мехико, а я неизвестно откуда, без гроша в кармане, три года назад это было, мне тогда было двадцать один. Приехал — и как бег с препятствиями. Беррокаль тогда как раз отнёсся по-человечески, принял к себе в семинар, познакомил с людьми, чтоб куда-то устроиться, я и Марию-то встретил у него на занятиях. Так с тех пор не жизнь, а какое-то… болеро, — вдруг сказал Дивношкурый неожиданно мечтательным голосом.

— Ну ладно, не отвлекайся, так он засмеялся — и что? — сказали.

— Ну не то чтобы прям засмеялся, конечно, но я почувствовал, что внутри он смеётся. Артемио Санчес тоже смотрел, только этот так нагрузился, что вообще не соображал, что происходит. А вот секретарша редакции «Эль Гуахолоте», та, по-моему, всерьёз испугалась, что неудивительно: от мамашиного взгляда у меня самого волосы на голове зашевелились, ей-богу, я подумал, у неё в сумочке спрятан какой-нибудь дамский револьвер. Причём я так отползаю, но не очень резво, хотя, честно сказать, не потому, что не хочется побежать, а потому, что ещё надеюсь, сейчас подойдёт Мария, раздвинет так всех гостей и родителей, возьмёт меня за руку или положит руку мне на плечо (она, кстати, единственная баба, кого я знаю, кто не за пояс обнимает, а за плечи) и хоть поможет мне выйти оттуда достойно, удалившись вместе со мной.

— Ну и она подошла?

— Не совсем. Появиться она появилась, я мельком видел её макушку где-то на заднем плане, за спинами других уродов.

— И что она?

— А ничего. Хер она подошла.

— Может, она тебя просто не видела?

— Как бы не так! Она мне смотрела в глаза — этим её, знаете, взглядом, когда она смотрит в упор, но как будто не видит, смотрит как сквозь тебя. И пропала. Тут думаю, всё, пиздец котёнку, хорош нарываться, дуть надо отсюда. И только я зашевелился, мамаша как бросится — я думал, даст мне по яйцам сейчас, в крайнем случае по морде — отскакиваю, но поздно, мамаша уже навалилась, буквально приникла ко мне, как сейчас поцелует или вопьётся зубами, и знаете, что она мне сказала?

Братья Родригесы промолчали — они несомненно знали ответ.

— Назвала тебя сукиным сыном? — высказал предположение я.

— Она сказала позор! Стыд и позор! Только эти два слова, но уж повторила раз десять, выдохнула прямо в лицо, в сантиметре расстояния.

— И как у такой мегеры получились Мария с Анхеликой? — сказал Монтесума.

— Да это как раз сплошь и рядом, — сказал Панчо.

— И вы по-прежнему… встречаетесь? — спросили.

Дивношкурый прекрасно расслышал, но не ответил.

— Сколько раз ты с ней спал? — спросил я.

— Я таких вещей не запоминаю, — ответил Дивношкурый.

— Что это у тебя за вопросы? — сказал Панчо.

— Так просто, из любопытства, — объяснил я.

От Родригесов я ушёл поздно (потом мы сели ужинать, да и, думаю, если бы я остался там ночевать, они тоже бы не возражали, такие гостеприимные, тёплые люди). Когда я добрался до Повстанцев и стоял на автобусной остановке, подумал, что ждёт меня дома. Уже не осталось человеческих сил ни скандалить, ни переливать из пустого в порожнее.

Один за другим проходили автобусы, на которые я не садился, потом я в размышлении присел на бордюр, наблюдая, как мимо несутся машины, — точнее, не сами машины, а отблеск их фар, проносящийся мне по лицу, — потом встал и побрёл в направлении Фонтов.

Однако сначала я им позвонил. К телефону подошёл Хорхито. Я велел ему позвать сестру. Спустя какое-то время раздался голос Марии. Я сказал, что хочу её видеть. Она спросила, где я. Я сказал, рядом, на улице Попокатепетль.

— Подожди пару часов, — сказала она, — а потом подходи. Только в звонок не звони. Перелезешь через ограду и подойдёшь тихонько, я буду ждать.

Я сделал глубокий вдох, чуть не сказал что люблю её (но не сказал), и повесил трубку. Поскольку на кафе денег не было, пережидать пришлось на той же площади — сел на скамейку, открыл свой дневник, почитал сборник Таблады{32}, одолженный у Панчо. Отсчитав ровно два часа, поднялся и зашагал к улице Колима.

Там я посмотрел сначала в одну, потом в другую сторону, подпрыгнул и перемахнул через забор. Плюхнувшись, постарался на помять цветы, высаженные сеньорой Фонт (или её домработницей) именно в этом углу. И в темноте пошёл к флигельку.

Мария ждала меня под деревом. Прежде чем я успел произнести хоть слово, она уже целовала меня взасос, языком доставая до горла. Пахла она табаком и хорошей едой. Я же пах табаком и едой подешевле. Но вкусно нам было обойм. Весь мой страх и тоска улетучились вмиг. Мы даже не дотерпели до флигелька, а занялись любовью сразу, под деревом. Чтобы не оглашать воздух стонами, Мария уткнулась мне в шею. В последний момент я выпрыгнул из неё (а-а-ах! сказала Мария от неожиданности) и, кажется, оросил вокруг траву и цветы. Анхелика крепко спала внутри флигелька (или притворялась, что крепко спит), и мы с Марией слились ещё раз. Потом я поднялся, тело ломило, и я точно знал, стоит только сказать «Я люблю тебя», боль эта сразу пройдёт, но ничего не сказал, покосился в углы, вдруг там Барриос с Паттерсон, американкой, лежат себе спят, но во флигельке были только сёстры Фонт и я.

Потом мы принялись разговаривать, проснулась Анхелика, мы зажгли свет и болтали полночи. О стихах, Лауре Дамиан — человеке и премии, о журнале, который выпустят Лима с Белано, о жизни Эрнесто Сан Эпифанио, как выглядит на самом деле Уракан Рамирес[12], о каком-то художнике, друге Анхелики, который живёт в Тепито, и о друзьях Марии по школе танца. Наболтавшись и накурившись вдоволь, Анхелика и Мария заснули, а я погасил свет, забрался в постель и в воображении полюбил её ещё раз.

20 ноября

Политические убеждения: Монтесума Родригес — троцкист. Хасинто Рекена и Артуро Белано раньше были троцкистами.

Мария Фонт, Анхелика Фонт и Лаура Хауреги (бывшая подружка Белано) раньше принадлежали к радикальному феминистскому движению под названием «Мексиканки на тропе войны». Надо думать, там они и познакомились с Симоной Даррье, подругой Белано, пропагандирующей отдельные разновидности садомазохизма.

Эрнесто Сан Эпифанио является основателем Коммунистической партии гомосексуалистов Мексики и первой мексиканской пролетарско-гомичьей коммуны.

Улисес Лима и Лаура Дамиан когда-то планировали создать анархистскую группу, даже где-то остался набросок их учредительного манифеста. А ещё до того, лет в пятнадцать, Улисес пытался вступить в то, что тогда оставалось от партизанского отряда Лусио Кабаньяса.

Отец Квима Фонта, тоже Квим Фонт, родился в Барселоне и погиб в битве при Эбро.

Отец Рафаэля Барриоса состоял активным членом тайного профсоюзного движения железнодорожников, а умер от цирроза.

Родители Дивношкурого родились в Оахаке и, по словам того же Дивношкурого, умерли от голода.

21 ноября

Гулянка в доме Каталины О'Хара.

С утра говорил с дядей по телефону. Он спросил, когда я собираюсь вернуться домой. Постоянно, сказал ему я. После минуты неловкого молчания (он явно не понял ответ, но не хотел признаться) он спросил, во что я вляпался. Да ни во что, ответил я. Чтобы был вечером дома как миленький, сказал он, последний раз тебя предупреждаю, Хуан. На заднем плане рыдала тётя Мартита. Я пообещал. Спроси у него, он теперь наркоман? — на заднем плане потребовала тётя, но дядя отрезал «он тебя слышит», а спросил другое: есть ли у меня деньги. На автобус хватит, сказал я и прервал разговор.

На самом деле не было даже на автобус. Но впоследствии дела приняли неожиданный оборот.

У Каталины О'Хара собрались Улисес Лима, Белано, Мюллер, Сан Эпифанио, Барриос, Барбара Паттерсон, Рекена с подругой Хочитл, братья Родригесы, Дивношкурый, художница, с которой Каталина снимает мастерскую напополам, множество незнакомого люду, о некоторых я даже не слышал, одни выходили, другие входили, гость шёл нескончаемым тёмным потоком.

Когда входили мы с Марией и Анхеликой, дверь была открыта, и с порога мы увидели только братьев Родригесов, по очереди куривших косяк на ступеньке лестницы на второй этаж. Мы поздоровались и присели рядом. Похоже, нас ждали. Потом Панчо с Анхеликой поднялись наверх, а мы остались. Сверху лилась какая-то мракуха — музыка для успокоения нервов с щебетом птиц, кваканьем прочей живности, шумом то ветра, то моря, шагами в песке или в очень высокой траве, и всё это вместе давало чудовищный общий эффект, как заставка к фильму ужасов. Чуть позже подошёл Дивношкурый, чмокнул Марию в щёчку (я отвернулся, рассматривая стену с эстампами женских тел или, может быть, снов), а потом принялся болтать. Не знаю почему, наверное, от смущения, я почувствовал себя лишним (танцор Дивношкурый легко вошёл в общую волну с Марией), ушёл в себя и постепенно задумался обо всех утренних странностях, произошедших сегодня со мной в доме Фонтов.

Сначала всё шло самым естественным образом. Вместе с семейством я сел за стол в ожидании завтрака, сеньора Фонт — само дружелюбие, Хорхито даже не смотрит (ещё не проснулся), домработница поздоровалась как со своим (я явно ей симпатичен), то есть пока всё нормально, настолько нормально, что в какой-то момент я подумал, а не поселиться ли мне на всю жизнь у Марии во флигельке. Но потом появился Квим, и от одного его вида у меня побежали мурашки. Как будто ночью он вовсе не спал, а сейчас только вышел из камеры пыток или игорного дома, где собираются страшные люди, — волосы дыбом, глаза покраснели, небрит, в душе не был, руки чем-то измазаны, вроде бы пятнами йода, а на кончиках пальцев — чернила. Конечно, он даже не поздоровался, хотя я прогнулся в самых сердечных приветствиях. Жена и дочери ухом не повели. По прошествии нескольких минут я тоже перестал обращать внимание. В сравнении с нами со всеми, позавтракал Квим очень скудно: проглотил две чашки чёрного кофе и выкурил смятую сигарету, которую так, из кармана, и вытащил, без пачки, глядел на всех нас вызывающим взором — и в то же время невидящим. После завтрака он поднялся и пригласил меня следовать за ним. Ему, дескать, надо со мной поговорить.

Я взглянул на Марию, взглянул на Анхелику, не увидел на лицах ничего призывающего к неповиновению, и пошёл за ним.

Первый раз я вошёл в кабинет Квима Фонта и удивился его размерам — это была самая маленькая комнатка в доме. Повсюду фотографии и чертежи, прикнопленные к стенам и в беспорядке сваленные на полу. Единственная мебель — чертёжный стол и банкетка, занимающие практически всё пространство. Пахло табаком и потом.

— Проработал почти всю ночь, не мог сомкнуть глаз, — сказал Квим.

— Да? — спросил я с нехорошим предчувствием: ночью, услышав, как я перелезаю через забор, Квим выглянул в единственное крошечное окошко — а там мы с Марией… Ну сейчас мне достанется!

— Да, посмотри на мои руки, — сказал он.

Он вытянул руки на высоте груди. Они довольно-таки сильно дрожали.

— Архитектурный проект? — спросил я искательно, одновременно шаря глазами среди рулонов на столе.

— Нет, — ответил Квим, — для журнала, который готовят в печать.

Не знаю почему, но я сразу подумал (нет, я это знал так верно, будто он сам мне сказал), что речь идёт о журнале висцеральных реалистов.

— Я ещё покажу всем мерзавцам за нападки! — объявил он. — Ещё всем покажу!

Я подошёл к столу и изучил рисунки и схемы, медленно поднимая листочки, наваленные друг на друга одной беспорядочной кучей. Наброски к дизайну журнала представляли собой хаос геометрических фигур, исчирканный случайными буквами и цифрами. Не оставалось сомнений, что бедный сеньор входит в острую стадию заболевания.

— Ну как?

— Очень интересно, — пробормотал я.

— Мы ведь покажем этим мерзавцам, что такое настоящий авангард, а? И это, заметь, ещё стихов нету! А стихи ваши будут вот здесь.

Там, куда он ткнул пальцем, всё было исчерчено строчками якобы текста, в который, как в комиксе, вкраплялись типичные рисуночки: змеи, гранаты, ножи, черепа, скрещенные кости, миниатюрные атомные взрывики. Остальная страница являла тот полный сумбур представлений о графике и о дизайне, который терзал взбаламученную душу Квима Фонта.

— Смотри, это будет эмблема издания.

Змея (может, она улыбалась, но впечатление было такое, что корчится в муках) кусала свой хвост, просто впивалась — и сладко, и больно, — и взгляд её был точно прикован к глазам гипотетического читателя.

— Но ведь пока никто даже не знает, как будет называться журнал! — сказал я.

— Это неважно. Змея мексиканская, к тому же символ бесконечности. Ты читал Ницше, Гарсиа Мадеро? — внезапно спросил он.

Я неловко признался, что нет. Когда я, одну за другой, рассмотрел все странички журнала (их было больше шестидесяти) и уже приготовился уходить, Квим спросил, как идут мои отношения с его дочерью. Я сказал хорошо, с каждым днём, можно сказать, всё лучше, а потом замолчал.

— Родителям бывает очень тяжело, — сказал он. — Особенно в Мехико. Сколько дней ты не ночевал дома?

— Три дня, — сказал я.

— Твоя мать о тебе не волнуется?

— Я им звонил. Они знают, что у меня всё в порядке.

Он окинул меня взглядом с ног до головы.

— Выглядишь ты неважнецки.

Я пожал плечами. Какое-то время мы оба молчали, задумавшись: он барабанил пальцами по столу, я рассматривал планы идеальных домов (реализации которых Квим, наверное, никогда не дождётся), прикреплённые кнопками к стенам.

— Пойдём со мной, — сказал он.

Я пошёл за ним в спальню на втором этаже, раз в пять больше его кабинета.

Он открыл стенной шкаф и достал лёгкий зелёный свитер.

— Примерь, вдруг тебе подойдёт.

Я колебался, но Квим подгонял меня жестами, будто у нас мало времени, надо спешить. Я сбросил рубашку в ногах кровати, огромной кровати, где можно было уложить не только Квима с женой, но и троих их детей, и натянул зелёный свитер. Он подошёл.

— Дарю, — сказал Квим. Потом сунул руку в карман и протянул деньги. — Своди Марию куда-нибудь.

Рука у него тряслась, не только кисть, вся рука, и другая рука, висевшая вдоль тела, тоже тряслась, и лицо содрогалось в таких жутких гримасах, что приходилось смотреть куда угодно в сторону, лишь бы не на него. Я сказал спасибо, но я не могу их взять.

— Это странно, — сказал Квим, — все берут как ни в чём не бывало: дочери, сын, жена, мои люди, — не знаю, о каких «людях» он говорил, за исключением домработницы, я уже прекрасно к этому моменту знал, никто на него не работал, но он имел в виду явно не домработницу. — Даже начальство так любит мои деньги, что оставляет их себе.

— Большое спасибо.

— Да бери же, клади в карман, чёрт тебя возьми.

Я взял деньги и убрал в карман. Мне показалось, что там не так уж мало, хотя я не посмел посмотреть повнимательнее, тем более пересчитать.

— Я верну, как только смогу, — сказал я.

Квим рухнул спиной на кровать. Раздался приглушённый звук падения, тело его сотряслось, на секунду я даже подумал, не водяной ли матрас.

— Да не думай ты ни о чём. Мы живём, чтобы выручать друг друга. Помоги мне с дочерью, а я помогу тебе в смысле расходов на всякие мелочи, буду тебе выдавать иногда, хорошо?

Утомление у него в голосе дошло до того, что, казалось, он сейчас заснёт, но глаза оставались открыты и беспокойно шарили по потолку.

— Я доволен тем, как получился журнал, он заткнёт рот всем мерзавцам, — сказал Квим, но теперь уже шёпотом.

— Всё получилось прекрасно.

— Ещё бы, не зря же я архитектор, — сказал он. И, подождав немного, добавил: — Мы же тоже художники, только хорошо это скрываем, правда?

— Конечно.

Мне показалось, что он захрапел. Я заглянул ему в лицо — глаза открыты. Квим? — позвал я. Он не ответил. Очень медленно я подошёл и потрогал матрас. Что-то там перекатилось, комки размером с яблоко. Я повернулся и вышел из спальни.

Весь последующий день я провёл то рядом с Марией, то в попытках её догнать.

Пару раз шёл дождь. После первого раза вышла радуга. После второго не вышла, остались лишь чёрные тучи и ночной мрак.

Каталина О'Хара рыжая, ей двадцать пять, у неё ребёнок, она разошлась с мужем, красивая.

Ещё познакомился с Лаурой Хауреги, у неё был с Белано роман. Она пришла с Софией Гальвес, бывшей любовью Улисеса Лимы.

Красивые обе.

Нет, Лаура намного красивее.

Потерял счёт выпитому. Реальные висцералисты кишели повсюду, хотя большинство из них — только переодетые студенты.

Анхелика с Панчо рано ушли.

В какой-то момент Мария сказала: гроза уже близко.

23 ноября

Рассказал Марии, что её отец дал мне денег.

— Что я, путана? — сказала она.

— Ну о чём ты говоришь!

— Зачем же тогда берёшь бабки у старого и ненормального психа?

Сегодня ходили на выступление Октавио Паса. По дороге в метро Мария со мной не общалась. С нами была Анхелика, а уж там, на Альфонсинской Капелле, встретились с Эрнесто Сан Эпифанио. Выйдя из метро, отправились в кафе на улице Пальма, все там — старики лет восьмидесяти, хотя называется «Древо жизни». Я почувствовал, что попался в ловушку. Официанты передвигаются как полудохлые мухи, Мария ведёт себя так, будто я ей уже надоел, тут же сидит этот Сан Эпифанио со своей ироничной усмешкой, витая в иных мирах, Анхелика… что взять с Анхелики, Анхелика как всегда, — одним словом, попал, вся эта сцена подвела итог моему существованию, как юморная мораль в конце басни.

Мало того, вся компания тут же меня обвинила, что я не понял ни слова из речи Октавио Паса. Это, может, и правда — я больше следил за руками поэта, и как они отбивают слова, когда он читает, наверно, дурная привычка, засевшая с юности.

— Молодой человек — просто кладезь невежества, — сказала Мария, — классический кадр юридического факультета.

Я решил не отвечать. (Хоть и знал, как ответить.) О чём я в тот момент думал? О провонявшей рубашке, деньгах Квима Фонта, о Лауре Дамиан, не дожившей до по-настоящему взрослого возраста. Думал о правой руке Октавио Паса — средний и указательный палец, потом безымянный, большой и мизинец, режущий воздух в Капелле, как будто нам это нужнее, чем ему. Думал также о доме и своей постели.

Потом появились два длинноволосых типа в кожаных штанах, похожие на музыкантов, но оказавшиеся из школы танца.

С этого момента я перестал существовать.

— За что ты меня ненавидишь, Мария? Что я тебе сделал? — спросил я её на ухо.

Она посмотрела, как будто я вырвал её с другой планеты. Перестань говорить глупости, сказала она.

Эрнесто Сан Эпифанио услышал и улыбнулся весьма неприятной улыбкой. На самом деле услышал не только он, и все мне улыбнулись как сумасшедшему. Я принял решение любой ценой (кажется, даже зажмурился) поучаствовать в разговоре, вставить что-нибудь про висцеральных реалистов. Лжемузыканты смеялись. Мария с одним из них поцеловалась, Эрнесто Сан Эпифанио похлопал меня по спине. Я поймал его руку, по-моему, за локоть, и резко сказал, чтобы он отвалил, я обойдусь без сочувствующих. Помню, Мария с Анхеликой решили уйти с танцорами. Помню, в какой-то момент я кричал:

— Я отработал папашины деньги! — но уже не помню, была ли там Мария, или к этому времени я остался один.

24 ноября

Вернулся домой. Посетил факультет (но внутрь не заходил). Я хочу спать с Марией. Я хочу спать с Каталиной О'Хара. Я хочу спать с Лаурой Хауреги. Иногда я хочу спать с Анхеликой, но она с каждой минутой худеет, бледнеет, круги под глазами, и вид у неё всё более отсутствующий.

25 ноября

Сегодня в кафе «Кито» видел только Барриоса и Хасин-то Рекену, разговор был какой-то тоскливый, как будто грядёт нечто непоправимое. Но и посмеялись достаточно. Мне рассказали, что как-то Артуро Белано должен был выступать в Каса дель Лаго, пришла его очередь, а он всё забыл, по-моему, он должен был говорить о чилийской поэзии, а вместо этого сымпровизировал что-то про фильмы ужасов. А в другой раз выступать должен был Улисес Лима, и никто не пришёл. Болтали, пока не закрылось кафе.

26 ноября

В кафе «Кито» никого не встретил, сидеть за столом одному и читать в этом бедламе не в кайф. Прогулялся по Букарели, позвонил Марии, не застал дома, прошёлся два раза мимо «Веракрусского перекрёстка», на третий вошёл и за стойкой увидел Розарио.

Я думал, она меня не узнает. Моментами я сам себя не узнаю. Но Розарио мне улыбнулась и сразу же подошла, едва обслужив висельных алконавтов за дальним столиком.

— Ты написал моё стихотворение? — спросила она, садясь рядом. Глаза у Розарио тёмные, чуть ли не чёрные, бёдра широкие.

— Более-менее, — сказал я, слегка торжествуя.

— Тогда расскажи, — попросила Розарио.

— Его нельзя рассказать, его надо читать на бумаге. — сказал я. По-моему, до меня это уже говорил Хосе Эмилио Пачеко.

— Ну вот ты мне и прочитай.

— Ты должна сама прочитать.

— Нет, лучше ты. Если я прочитаю сама, ничего не пойму.

Я взял наугад из последнего и прочитал ей.

— Жаль, я не понимаю, но всё равно спасибо.

Я подождал, не пригласят ли в подсобку, однако Розарио не Бригида, даже я это понимаю. Я задумался о пропасти, отделяющей читателя от пишущего, и как-то незаметно впал в глубокую тоску. Розарио, отлучавшаяся к другим столикам, снова вернулась.

— А Бригиде ты тоже писал? — спросила она, посмотрев мне в глаза и прижавшись ногами к краю стола.

— Нет, только тебе, — сказал я.

— Мне уж насплетничали, что тут было на днях.

— А что тут было на днях? — спросил я с холодком. Дружелюбно, но я постарался, чтоб был холодок.

— Бедняжка Бригида плакала из-за тебя.

— Как это? Ты сама видела?

— Все видели. Вскружил ты ей голову, сеньор поэт. Что-то в тебе, наверно, такое есть, что не устоять.

Она вогнала меня в краску, но было приятно.

— Да что во мне… так уж… — пробормотал я. — Она тебе что-нибудь говорила?

— Она много чего говорила. Хочешь, чтоб я тебе пересказала?

— Давай, — сказал я без особой уверенности, что хочу знать сокровенные тайны Бригиды. Хотя тут же себя упрекнул: неблагодарная тварь, человек так легко забывает хорошее, что ему сделали.

— Не здесь же я буду рассказывать, — сказала Розарио. — Погоди, меня скоро отпустят на целый час. Знаешь, где пиццерия, которую держит гринго? Жди меня там.

Я сказал, хорошо, и вышел из «Веракрусского перекрёстка». На улице сделалось облачно, сильный ветер подгонял прохожих, некоторые прятались у входа в магазины. Проходя мимо кафе «Кито», я заглянул и не обнаружил никого из знакомых. На минуту подумал снова позвонить Марии, но удержался.

Пиццерия была полна народу, все, стоя, ели куски, которые лично резал сам этот гринго огромным кухонным ножом. Понаблюдав, как он это делает, через некоторое время я заключил, что место доходное, и обрадовался за гринго — он мне понравился. Он всё делал сам: месил тесто, клал помидоры и моцареллу, засовывал в печь, разрезал, выдавал посетителям, толпившимся у стойки, опять делал пиццу, и всё повторялось в том же порядке. Единственное, чего он не делал, так это не брал с покупателей деньги и не давал сдачи. Этим занимался парнишка лет пятнадцати, с очень короткими тёмными волосами, он всё время тихонько переспрашивал что-то у гринго, как будто не знает, что сколько стоит, или не умеет считать. Потом я подметил ещё одну любопытную деталь. Гринго не расставался с кухонным ножом.

— А вот и я, — сказала Розарио, потянув меня за рукав.

На улице она выглядела совершенно иначе, чем в «Веракрусском перекрёстке». Лицо было менее определённо, черты как-то подвижней, прозрачней, как будто в толпе она сразу растает.

— Давай прогуляемся, а потом ты меня чем-нибудь угостишь, окей?

Мы пошли в направлении Реформы. Переходя через дорогу, Розарио взяла меня под руку, я не сопротивлялся.

— Я хочу, чтоб тебе со мной было как с матерью, — вдруг сказала она, — только ты не бойся, я всё же не шлюха вроде Бригиды, я правда хочу тебе чем-то помочь, заботиться о тебе, всегда быть с тобой рядом, любимый. Даже когда ты прославишься.

Она сошла с ума, подумал я, но вслух ничего не сказал, а едва улыбнулся.

27 ноября

Всё усложняется больше и больше. Происходят ужасные вещи. По ночам я просыпаюсь от собственного крика. Мне снится женщина с коровьей головой. Глаза её, не отрываясь, смотрят в лицо. На самом деле с укором — трогательно и печально. В довершение всех бед дядя устроил короткий «мужской» разговор. Заставил поклясться, что я не сижу на наркотиках. Ладно, поклялся, что нет, не сижу. Никаких, никогда? — спросил дядя. В каком смысле? — переспросил я. То есть как в каком смысле! — взревел дядя. Ну так, в каком смысле? Скажи мне конкретно, что ты имеешь в виду, — уточнил я, отползая в свою раковину, как улитка. Вечером звонил Марии. Её не было дома, немного поговорил с Анхеликой. Как дела? — спросила она. Да так, не особо, — признался я, — а если уж честно, то плохо. Ты что, заболел? — спросила Анхелика. Нет, но всё время на нервах. Я тоже неважно, — сказала Анхелика, — и по ночам мне не спится. Мне хотелось задать ещё пару вопросов как недавнему девственнику недавней девственнице, но я не задал.

28 ноября

Ужасно, но всё продолжается: видения, кошмары, импульсивные желания, которым невозможно сопротивляться. Как когда мне было пятнадцать лет и я не мог перестать заниматься онанизмом. Три раза в день! Пять раз в день! И всё мало. Розарио хочет пожениться. Я объяснил, что против института брака. Она засмеялась, не хочешь — не женись, я просто хочу быть с тобой, жить с тобой ПОСТОЯННО. Жить со мной? — спросил я. — То есть как, В ОДНОМ ДОМЕ? Ну да, в одном доме, а если реально — то в одной КВАРТИРЕ, дом нам НЕ ПОТЯНУТЬ ПО ДЕНЬГАМ. Я готова с тобой где угодно, в любой норе, я человек БЕЗ ЗАПРОСОВ. Лицо у неё разгорелось, не знаю, от духоты или от убеждений. В первый раз всё случилось у неё дома, в убогом микрорайоне Мерсед Бальбуэна в нескольких шагах от Кальсады де ла Вига. Там всё увешано фотографиями киноактёров и открытками с изображением Веракруса, прикноплёнными к стенке.

— Я у тебя первая? — спросила Розарио.

Не знаю зачем, я ответил да.

29 ноября

Плыву по течению волн. Сегодня без приглашения и без предупреждения заявился к Каталине О'Хара. Застал её совершенно случайно, она только что вошла в дом, глаза красные, верный признак. Сначала меня не узнала. Я спросил, почему плакала. С личной жизнью проблемы, сказала она. Я едва успел прикусить язык, чтоб не вставить: если что, то я полностью к твоим услугам. Выпили по чуть-чуть виски (оттягивает, сказала Каталина), поехали в детский сад за мальчиком. Она водит как камикадзе, меня укачало в машине. На обратном пути играл с малышом на заднем сиденье, Каталина спросила, хочу ли я посмотреть картины. Ответил да. В результате усидели полбутылки, Каталина уложила ребёнка и опять в слёзы. Даже не думай, сказал я себе, она взрослая женщина, МАТЬ. В голову закралась мысль о могилах, попробовать секс на могильной плите или там спать в могиле. По счастью, тут очень быстро пришла художница, с которой они на двоих снимают дом со студией, и мы занялись приготовлением ужина. Подруга Каталины тоже разошлась с мужем, но, в отличие от Каталины, не парится. Ели, рассказывали анекдоты. Художнические анекдоты. Никогда раньше не слышал, чтоб женщина так хорошо рассказывала анекдоты (жалко, что я всё забыл). Потом, ни с того ни с сего, заговорили об Улисесе Лиме и Артуро Белано. Каталинина подруга утверждает, что их ищет поэт двухметрового роста, весящий за сто кило, племянник какого-то функционера в УНАМе, чтобы набить им морду. Вот они и пропали. Каталине О'Хара эта версия показалась неубедительной: она считает, что наши друзья откапывают следы Сесарии Тинахеро в библиотечных архивах и букинистических магазинах. Выйдя оттуда часов в двенадцать ночи, поймал себя на мысли, что идти больше некуда. Позвонил Марии с намерением выложить правду про похождения с Розарио (я бы и про Бригиду признался) и попросить прощения, но после долгих гудков к телефону так никто и не подошёл. Семья Фонтов пропала в полном составе. Тогда я пошёл на юг, в сторону того квартала, где на чердаке проживает Улисес Лима. Когда там никого не оказалось, двинулся обратно в центр, в сторону улицы Букарели. Прежде чем войти в «Перекрёсток», заглянул в окно кафе «Амарийо» (в «Кито» уже было закрыто). За столом увидел Панчо Родригеса. Тот был один, перед ним — наполовину недопитый кофе и книжка, рукой он придерживал страницу, чтобы не перелистнулась, на лице застыло выражение страдания. Если оно и сменялось, то лишь гримасами — через стекло было больно смотреть. То ли книга оказалась такого ужасного свойства, то ли зубы у него болели. В определённый момент он поднял голову и огляделся по сторонам, словно почувствовал, что за ним наблюдают. Я спрятался. Когда снова сунулся посмотреть, Панчо опять читал, и выражение страдания исчезло. В «Перекрёстке» шла смена Розарио и Бригиды. Первой меня заметила Бригида. Сквозь оскорбление на лице у неё написалась побитость отверженной женщины. Честное слово, я был убит! Страдает весь мир! Заказал текилу и, не дрогнув, выслушал всё, что она посчитала нужным мне высказать. Подошла Розарио и заявила, что ей не нравится, как я притулился у стойки на виду у всех и стоя пишу — как какой-то сиротка! Я ответил: все столики заняты, — и продолжал писать. Стихотворение называется «Страдают все». Пусть глазеют.

30 ноября

Вчера вечером действительно произошло нечто ужасное. Я сидел в «Веракрусском перекрёстке» у стойки, попеременно писал то в дневник, то стихи (с жанра на жанр я перехожу без проблем), а в глубине бара, за стойкой, Бригида с Розарио крыли друг друга по матери, висельные алконавты с горячностью поддерживали то одну, то другую, так что в какой-то момент я утратил способность сосредоточиться и писать и решил свалить оттуда.

На улице — не знаю, который был час, но поздно, — мне в лицо ударила ночная свежесть, и в процессе ходьбы вернулось если не вдохновение (существует ли вообще такая штука, как вдохновение?), то, во всяком случае, желание писать. Завернул за угол у китайской столовой и продолжал идти в сторону Сиудаделы в поисках кафе, где можно спокойно сесть и продолжить. Пересёк сквер Морелос, стоящий как призрак и вроде пустой, но во всех уголках шевелится тайная жизнь, очертания тел провожают смешками одинокого ночного прохожего (или так кажется), перешёл Детей-Героев, площадь Пачеко (которая увековечивает дедушку Хосе Эмилио; эта действительно пуста — ни смешка, никаких очертаний), когда собирался уже выйти на Ревильяхигедо и двинуться в сторону Аламеды, из-за угла появился — материализовался — Квим Фонт. Я чуть не умер от страха. Он был в костюме и галстуке (но что-то такое чувствовалось в костюме и в галстуке, из-за чего они не вязались друг с другом) и за собой тащил молодую девчонку, крепко взяв её за локоть. Они шли в ту же сторону, что и я, но по другой стороне улицы, и я отреагировал только через несколько секунд. Тащил он не Анхелику, как я поначалу решил по росту и телосложению.

По всем выраженным признакам девчонка не хотела идти с Квимом, хотя и сопротивления особого не выказывала. Когда я поравнялся с ними, мы шли уже по Ревильяхигедо в сторону Аламеды, я смотрел не отрываясь, как будто хотел убедиться, что призрачный ночной гость — и вправду Квим, и наконец он тоже увидел меня и немедленно признал.

— Гарсиа Мадеро! — прокричал он. — Давай сюда!

Со всеми ненужными предосторожностями (в этот час по Ревильяхигедо не шла ни одна машина) я перешёл через дорогу — наверно, хотел отсрочить минуту встречи с отцом Марии. Когда я достиг противоположного тротуара, девица подняла голову. Это была Лупе, которую я впервые увидел в районе Герреро. Она не подала виду, что мы знакомы. Естественно, первая мелькнувшая у меня мысль была, что Квим с Лупе ищут гостиницу.

— Нам тебя небо послало! — воскликнул Квим Фонт.

Я поздоровался с Лупе.

— Ккшиснь, — сказала она с улыбкой, сжавшей мне сердце.

— Вот этой юной сеньорите нужно организовать ночлег, — сказал Квим, — но на весь квартал не найдёшь ни одной приличной гостиницы.

— Да полно здесь гостиниц, — возразила Лупе. — Тебе просто влом раскошелиться.

— Раскошелиться не проблема. Деньги или есть, или их нет.

Я обратил внимание, что Квим очень нервничает. Рука, которой он держал в мёртвой хватке Лупе, спазмодически сотрясалась, будто Лупе его била током. Он часто мигал и кусал губы.

— Случилось что-нибудь? — спросил я.

Квим и Лупе смерили меня долгим взглядом (казалось, сейчас взорвутся) и расхохотались.

— «Случилось» — не то слово, — сказала Лупе.

— Ты не знаешь, куда бы нам её пристроить? — спросил Квим.

Нервничать-то он нервничал, но одновременно был в очень приподнятом настроении.

— Не знаю, — сказал я, чтобы что-то сказать.

— А у тебя нельзя? — спросил Квим.

— Абсолютно исключено, — сказал я.

— Чего ты ко мне привязался, думаешь, я сама не могу решить свои проблемы? — заявила Лупе.

— Ещё никому не удалось спастись от моей благотворительности! — Квим подмигнул мне. — И ещё — потому что одна ты не справишься.

— Давайте пока кофе выпьем, — сказал я, — а там что-нибудь образуется.

— Я знал, что на тебя можно положиться, Гарсиа Мадеро! — обрадовался Квим. — Ты же нас не бросишь в беде?

— А если б я с вами не столкнулся? — спросил я. — Ведь это была чистая случайность!

— Фуй! — выдохнул сеньор Фонт полной грудью, приосаниваясь посреди улицы Ревильяхигедо. — Просто так ничего не бывает! В момент истины всегда выясняется, что любая случайность уже где-то записана. По мнению греков, судьба.

Лупе слушала его и терпеливо улыбалась, как сумасшедшему. Она была в мини-юбке и чёрном свитере. Свитер, похоже, Марии, он даже пах ею.

Мы тронулись с места, завернули за угол на Викторию в сторону Долорес. Там вошли в китайское кафе, сели за столик напротив какого-то типа с трупным цветом лица, тот читал газету. Квим осмотрелся по сторонам и на какое-то время исчез в туалете. Лупе проводила его глазами, и на минуту мне показалось, она глядит ему вслед с обожанием, как влюблённая женщина. В этот момент у меня не осталось сомнений, что между ними уже что-то было или вот-вот должно произойти.

Квим вернулся умытый, побрызгав в лицо водой из-под крана, смочив волосы и тщательно вымыв руки. Поскольку вытереться в туалете было нечем, капли сверкали у него на висках.

— Эта забегаловка напомнила мне один ужасный эпизод из моей жизни.

Потом он замолчал. Молчали и мы с Лупе.

— В юности я знал одного немого, — продолжил Квим после некоторого размышления. — А точнее, глухонемого. И этот глухонемой постоянно ошивался у студенческого кафе, куда мы частенько ходили с друзьями, будущими архитекторами, среди них — Перес Камарго, художник, его вы должны знать. Так вот в кафе мы всегда встречали глухонемого, он продавал пеналы, игрушки, карточки с языком глухонемых, то есть всякую мелочь, чтобы добыть себе несколько песо на пропитание. Мы с ним дружили, и иногда он подсаживался за наш столик. Вплоть до того, что некоторые, дурачки, как бы считали его эмблемой наших сборищ, и просто для смеха выучили с карточек кое-какие слова на языке жестов, который используют глухонемые. А может, сам этот глухонемой нас и научил, я уж не помню. И вот однажды вечером вхожу я в китайское кафе вроде этого, но в районе Нарварте, и вдруг — бац! — глухонемой! Не знаю, какого чёрта я там делал, я в этом районе почти никогда не бываю, может, я шёл от девушки, но… я был в плохом состоянии. Видимо, начинался очередной депрессивный период. Было поздно. Забегаловка стояла пустая. Я сел то ли к стойке, то ли за столик у самой двери. Сначала думал, что кроме меня никого в заведении нет, но когда я поднялся в туалет (может, по делу, а может, дать волю уже подступавшим рыданиям), в глубине помещения, переходящего как бы уже в другой зал, я увидел глухонемого. Он тоже сидел один, читал газету и ничего не заметил. Бывают же случаи. Я прошёл, он не заметил, я не подошёл. Вероятно, не хотел напускать на себя весёлость. Но на обратном пути что-то, видимо, изменилось, и я решил поздороваться. Он так же сидел и читал, я тихонько пошевелил стол, чтобы привлечь его внимание. Тогда глухонемой поднял голову (он уж почти задремал за газетой), посмотрел, не узнавая, и сказал: «Простите?»

— О господи, — сказал я, чувствуя, как побежали мурашки.

— То-то и оно, Гарсиа Мадеро, — Квим глядел на меня с пониманием. — Вот и я испугался. По сути, я еле сдержался, чтобы не вылететь пулей из этого незнакомого места.

— Уж не знаю, чего там было пугаться, — сказала Лупе. Квим её проигнорировал.

— Я чуть не вскрикнул от страха, — продолжил он. — Я не выбежал лишь потому, что он меня, по всей видимости, не узнал, а я ещё не расплатился. Но допить кофе я был уже не в состоянии и, едва оказавшись на улице, припустил во весь дух.

— Могу себе представить, — сказал я.

— Как чёрта вживую увидел.

— То есть он нормально разговаривал.

— Абсолютно нормально! Поднял голову и сказал «простите». Даже голос не резкий, не странный, абсолютно нормальный.

— Только вряд ли это был чёрт, — высказалась Лупе. — Всё, конечно, бывает, но в данном случае вряд ли.

— Да причём тут чёрт! Это, Лупе, фигура речи, — заметил Квим.

— А ты как думаешь, кто это был? — спросил я.

— Да чего тут гадать? Стукач из полиции, — сказала Лупе, сияя улыбкой от уха до уха.

— А ты, пожалуй, права, — сказал я.

— Но зачем же втираться в доверие, строя немого? — удивился Квим.

— Глухонемого, — подчеркнули.

— А как же ещё? Вы ж студенты, — добавила Лупе. Квим уставился на Лупе с таким обожанием, будто сей час расцелует.

— Какая ты умница, Лупе!

— Да ладно, хорош издеваться, — сказала та.

— Чёрт возьми, честное слово!

В час ночи мы вышли из китайского кафе и отправились на поиски гостиницы. Часам к двум обнаружили что-то приемлемое на улице Рио де ла Лоса. По дороге мне объяснили, в чём дело. Сутенёр пригрозил убить её, если она днём не будет работать, а будет учиться, как собралась.

— Здорово, Лупе! — обрадовался я. — А чему ты хочешь учиться?

— Современному танцу.

— В той же школе, с Марией?

— Ну да. С Пако Дуарте.

— И что же тебя, так и взяли, без экзаменов, без ничего? Квим взглянул на меня свысока:

— У Лупе тоже есть связи, Гарсиа Мадеро. Влиятельные друзья могут и похлопотать, чтоб безо всяких дурацких экзаменов.

Гостиница называлась «Полумесяц», и вопреки моим ожиданиям Квим Фонт, проинспектировав комнату и с минуту поговорив на регистрации, отпустил Лупе, сказал на прощание «спокойной ночи» и посоветовал ей сидеть там и не высовываться без нужды. Лупе распрощалась с нами в дверях номера. Ты с нами не выходи, — сказал Квим. Пока шли пешком до Реформы, он пояснил, что пришлось сунуть на регистрации, чтоб они не задавали лишних вопросов. — Вот чего я боюсь, — сказал Квим, — так это что за ночь её сутенёр обрыщет все гостиницы.

Я высказался в том роде, что надо сообщить в полицию, должны же они оградить.

— Ага, Гарсиа Мадеро, держи карман шире. По-твоему, этот Альберто работает сам по себе? Да если бы он не отстёгивал той же полиции, своим же дружкам, кто бы позволил ему развести всю эту сеть уличной проституции? Ты разве не знаешь, что полиция этот бизнес и держит?

— Ну это уж слишком сказано, Квим, — возразил я. — Конечно, кто-то получает на лапу за то, что они закрывают глаза, но уж прямо «держит»…

— Запомни раз и навсегда; все проститутки города Мехико, как и все проститутки страны работают на полицейских, — заявил Квим и добавил немного погодя: — Так что тут каждый сам за себя, никто нам не поможет.

На Детях-Героях он поймал такси и заставил меня пообещать, что завтра я зайду к ним, чем раньше, тем лучше.

1 декабря

К Фонтам я не ходил. Весь день трахался с Розарио.

2 декабря

Проходя по Букарели, столкнулся с Хасинто Рекеной.

Купили два куска пиццы у гринго. Пока ели, он рассказал, что Артуро устроил первую чистку в рядах висцеральных реалистов.

Я похолодел. Я спросил, сколько человек выкинули. Пятерых, сказал Рекена. Надеюсь, не меня, сказал я. Нет, тебя нет, сказал Рекена. Я вздохнул с облегчением. Чистке подверглись Панчо Родригес, Дивношкурый и ещё трое мне не знакомых.

Пока я развлекался в постели с Розарио, подумал, что в авангарде мексиканской поэзии произошёл первый раскол.

Угнетён страшно, но пишу и читаю как паровоз.

3 декабря

Нужно признать, что в постели с Розарио лучше, чем с Марией.

4 декабря

Но в кого из них я влюблён? Вчера всю ночь шёл дождь. Внешние переходы и лестницы дома струились, словно какой-нибудь Ниагарский водопад. Трахал Розарио, осуществляя подсчёт. Поразительная женщина, но для чистоты эксперимента говорить ей об этом не стоит. Она кончила пятнадцать раз. Первые несколько раз затыкая себе рот рукой, чтобы не перебудить всех соседей. Последние несколько раз я боялся, что у неё будет разрыв сердца. Иногда она как бы впадает в моих руках в обморок, в другие разы выгибается, будто кто-то невидимый так и щекочет её вдоль позвоночника. Я кончил три раза. Мы вышли на галерейку умыться потоком дождя, хлещущим сверху, с другой галерейки. Что странно, мой пот горячий, а у Розарио — ледяной, как у рептилии, и на вкус кисло-сладкий (мой откровенно солёный). В общей сложности мы занимались любовью четыре часа. Потом Розарио меня вытерла, вытерлась сама, в один миг привела в порядок комнату (невероятно, какая она расторопная и домовитая) и улеглась спать, потому что завтра работать. Я сел за стол и написал стихотворение под названием «15/3». Потом начал читать Уильяма Берроуза и читал до рассвета.

5 декабря

Сегодня трахался с Розарио с двенадцати ночи до полпятого утра и опять считал. Она кончила десять раз, а я два. А общего времени ушло больше, чем вчера. Между двумя новыми стихотворениями (пока Розарио спала) сделал несколько математических вычислений. Если за четыре часа ты кончаешь пятнадцать раз, за четыре с половиной часа должно получиться не десять, а восемнадцать. И то же со мной. Неужели всё уже превратилось в рутину?

Дальше Мария. Каждый день о ней думаю. Так бы хотелось увидеть её, заняться с ней сексом, болтать, хоть бы по телефону, но в самый ответственный момент я не могу сделать шаг ей навстречу. И потом, когда трезво оцениваю свои постельные отношения с ней и Розарио, не могу не признать, что Розарио мне больше подходит. Я с ней хоть чему-то учусь!

6 декабря

Сегодня трахался с Розарио с трёх до пяти дня. Она кончила два раза, может быть, три, пусть точное число останется для меня загадкой. Я — два. До того, как она ушла на работу, рассказал ей историю с Лупе. Вопреки моим ожиданиям, эта женщина ничуточки не пожалела ни Лупе, ни Квима, ни даже меня. Я и про Альберто тоже рассказывал и тут она отнеслась с пониманием, если в чём и упрекнула (не то чтобы резко), так это что он гонит её на улицу. Когда я сказал, что Альберто опасен и можно ждать самых тяжёлых последствий, если он разыщет Лупе, она отвечала, что женщина, оставившая своего мужика, и не того заслуживает.

— Миленький мой, ты за них не волнуйся, — сказала она. — Это их дело, а у тебя, слава Богу, есть в жизни любовь и опора.

Заявление Розарио меня огорчило. На миг я представил чужого, незнакомого Альберто с огромным членом, огромным ножом и свирепой рожей и подумал, что, увидев его на улице, Розарио бы на него повелась. И ещё, что он каким-то образом встал между мной и Марией. На миг, как я говорю, я представил этого Альберто и как он меряет член кухонным ножом, и какая-то будто мелодия, очень знакомая, но не могу сказать точно, какая, влетела ко мне вместе с воздухом ночного города через окно (нехорошая, грозная) и посеяла грусть и тоску.

— Не вешай носа, любимый, — сказала Розарио.

Ещё я представил Марию в постели с Альберто. Вот уж кто отхлестал бы её до посинения. И Анхелику в постели с Панчо Родригесом (слава богу, хоть из реальных висцералистов его выкинули!). Марию с Дивношкурым. Альберто с Анхеликой и Марией. Альберто, вставляющего Каталине О'Хара. Вставляющего Квиму Фонту. И на прощанье блеснуло, как сказал бы поэт-классицист, виденье Альберто над месивом тел, обдающего их своей спермой такой густоты и окраски, что её можно принять за кровь, а то и за дерьмо, и как будто я сам в этом месиве и неподвижен, как статуя, как бы мне ни хотелось спасаться, бежать по другой стороне и укрыться в пустыне.

7 декабря

Сегодня отправился к дяде на работу и заявил ему:

— Дядя, я живу с женщиной. Поэтому дома я ночевать больше не буду. Но вы с тётей, пожалуйста, не волнуйтесь, я буду и дальше учиться, чтобы получить диплом. В остальном у меня всё нормально. Питаюсь я хорошо. С полдником.

Дядя взглянул на меня, не приподнявшись из-за стола. — А на что, интересно, ты собираешься жить? Ты что, работу нашёл, или она тебя содержит?

Я сказал, что пока не знаю, на данный момент на расходы и вправду даёт Розарио, но много я и не трачу.

Он спросил, что это за женщина, с которой я живу. Чем занимается. Я объяснил, слегка затушевав прозаичные аспекты ремесла подавальщицы в баре. Он хотел знать, сколько ей лет. Начиная с этого момента, вопреки моим изначальным намерениям, пошла одна ложь. Я признал, что Розарио целых восемнадцать — при том, что я почти твёрдо уверен, что не меньше двадцати двух, может, даже и двадцать пять, хотя говорю навскидку, я у неё никогда не спрашивал (по-моему, узнавать возраст у женщины неприлично, пока сама не скажет).

— Прошу тебя об одном, — сказал дядя, — держи ухо востро и не будь дураком, — и выписал чек на пять тысяч песо.

Когда я уходил, он вырвал из меня обещание сообщить тёте хотя бы по телефону.

Я сходил в банк, получил деньги с чека, прошёлся по центру, по книжным. Заглянул в кафе «Кито». В первый раз никого не встретил. Поел и вернулся в квартиру Розарио, где допоздна писал и читал. Вечером снова пошёл и застал Хасинто Рекену, умирающего со скуки. Он уверяет, что все висцеральные реалисты кроме него боятся совать сюда нос. Никому не охота столкнуться с Артуро Белано, хоть страхи напрасны — уже много дней, как чилиец здесь не появляется. Если верить Рекене (а он изо всех висцеральных реалистов самый уравновешенный), Белано продолжает выгонять народ из объединения. Улисес Лима скромно держится на втором плане, но, по всей видимости, одобряет. Я спросил, кого на этот раз погнали. Он назвал двух поэтов, с которыми я не знаком, плюс Анхелику Фонт, Лауру Хауреги и Софию Гальвес.

— Трёх девок погнал! — вскрикнул я (не смог удержаться).

На очереди стоят Монтесума Родригес, Каталина О'Хара и он. Ты, Хасинто?! Ну да, у Белано гвоздь в жопе, отрезал Хасинто. А я? Нет, о тебе пока речь не шла, сказал Хасинто с сомнением в голосе. Я спросил, чем Белано мотивирует исключение членов. Неизвестно. Рекена настаивает на своей первой версии: Белано временно помешался. Затем он принялся втолковывать мне (хотя это я знал без него), что Бретон{33} в своих экзерсисах тоже проходил эту опасную стадию. А Белано считает, что он Бретон, сказал Рекена. Все крёстные отцы мексиканской поэзии считают, что они Бретоны, вздохнул он. А что говорят исключённые? Может, им создать новое объединение? Рекена засмеялся. Большинство исключённых, сказал он, даже не знают, что их исключили! А тем, кто знает, весь этот висцеральный реализм давно пофигу! Можно сказать, Артуро их освободил ото всех обязательств.

— Кому это пофигу? Панчо? Дивношкурому пофигу? — Этим двоим, может быть, и не пофигу. А остальные — балласт, им же только и легче ни в чём не участвовать. Теперь они могут спокойно встать в ряды деревенщиков или приспешников Паса.

— Мне кажется, Белано ведёт себя не очень демократично, — сказал я.

— Да уж, демократии тут маловато.

— Надо ему об этом сказать, — заметил я.

— А никто не знает, где он. Они с Улисесом пропали.

Какое-то время мы созерцали ночной пейзаж Мехико через окно.

Люди снаружи шли торопясь и вжав плечи, как будто гроза не то чтоб должна скоро начаться, а уже началась. Но особого страха никто из них не проявлял.

Рекена заговорил про Хочитл, что они ждут ребёнка. Я спросил, как назовут.

— Франс, — ответил Рекена.

8 декабря

Пока всё равно нечем заняться, решил поискать Лиму с Белано по книжным. Открыл для себя букинистический «Плиний Младший» на Венустьяно Карранса. Книжный «Лизарди» на Донселес. Букинистический Ребекки Нодье на углу Месонес и Пино Суарес. В «Плинии Младшем» был только один старик-продавец. Излюбезничавшись с «господином профессором» из Колехио де Мехико, он просто заснул на стуле рядом со стопкой книг, будто я пустое место, что дало мне возможность украсть антологию «Астрономика» Марко Манильо с предисловием Альфонсо Рейеса и «Дневник безымянного автора» японского писателя времён Второй мировой войны. В книжном «Лизарди», кажется, видел Монсивайса. Я незаметно подкрался к нему со спины посмотреть, что он листает за книгу, но Монсивайс обернулся, пристально посмотрел, по-моему, слегка улыбнулся и, зажав книгу так, чтобы не было видно названия, отправился говорить с продавцом. Получив таким образом по носу, я вытащил с полки книжонку арабского поэта Омара ибн Аль-Фарида, университетское издание, плюс антологию «Сити Лайте» молодых американских поэтов. Когда я выходил, Монсивайса и след простыл. В книжном Ребекки Нодье покупателей обслуживает сама Ребекка Нодье, старушенция лет восьмидесяти, совершенно слепая, но в легкомысленном беленьком платьице, гармонирующем по цвету со вставными зубами. На скрип деревянного пола старуха хватает палку и моментально оказывается перед посетителем: я Ребекка Нодье, всё такое, позвольте узнать, как обращаться к «любителю литературы» и что любителя интересует сегодня, что сподвигает его «сделать честь». Я сказал, что меня интересует поэзия, к моему изумлению, почтенная сеньора Нодье заявила, что все поэты бездельники, но бесподобны в любви. Особенно в периоды нищенства, уточнила она и спросила, сколько мне лет. Я ответил: семнадцать. Ах, вы совсем ещё мальчик! — восхитилась Нодье и добавила: — Вы же не станете воровать моих книжек, ведь верно? Я поклялся, что не сойти мне с этого места. Так мы поговорили какое-то время, и я ушёл.

9 декабря

По сплочённости мексиканская книготорговая мафия не уступает мексиканским литературным кругам. Побывал в магазинах. Первым был «Сотано»[13], и вправду в подвале на авениде Хуарес, где многочисленные продавцы, безупречно одетые в форму, следили за мной, как ястребы, но я всё же умудрился выйти оттуда со «Стихотворениями» Роке Дальтона{34}, книгой Лезамы Лимы и Энрике Лина. Второй магазин, на улице Аранда рядом с площадью Сан Хуан, «Ла Либрерия Мехикана», караулили три самурая, и там я украл одну книжку Отона, одну Амадо Нерво{35} (великолепно!) и одну маленькую, Эфраина Уэрты. Дальше «Пасифико», на углу Боливара с 16-м сентября, там украл хрестоматию американской поэзии в переводе Альберто Гирри и книжку Эрнесто Карденаля. Во второй половине дня, с небольшим перерывом на чтение, сочинительство и секс, букинистический «Гораций» на Коррео Майор, из-под носа бдительных близнецов увёл роман Гамбоа «Санта» (Розарио подарю) и антологию Кеннета Фиринга{36} в переводе и с послесловием некоего д-ра Хулио Антонио Вилы, где он путано и с массой пробелов рассказывает о поездке Фиринга в Мексику в пятидесятые годы, «путешествие роковое и плодотворное», говорит доктор Вила. Ещё унёс книгу про буддизм, написанную Альберто Монтесом, кинопутешественником с «Телевизы». Вместо этого Монтеса я предпочёл бы автобиографию бывшего чемпиона мира в суперлёгком весе Адальберто Редондо, но, что поделаешь, в таком способе приобретения книг, особенно для начинающих вроде меня, всегда есть недостаток — приходится брать что попало.

10 декабря

Книжный «Ороско» на Реформе между Оксфордом и Прагой: «Девять новейших» (испанская поэзия), «Тела и дела» Робера Десноса{37} и «Сообщение Броуди» Борхеса. Книжный «Мильтон» (на Мильтон и Дарвине): «Ночь с Гамлетом и другие стихотворения» Владимира Голана{38}, антология Макса Жакоба{39} и антология Гуннара Экелёфа{40}. Книжный «Эль Мундо» на Рио Насас: подборка Байрона, Шелли и Китса, «Красное и чёрное» Стендаля (хотя я уже читал) и «Афоризмы» Лихтенберга в переводе Альфонсо Рейеса. Сегодня днём расставлял книжки и думал о Рейесе. Вот от кого отдыхаешь. Читать бы его одного или тех, кто ему нравится, и горя не знать. Но было бы слишком просто.

11 декабря

Раньше не было времени ни на что, теперь есть время на всё. Когда я разъезжал через весь город, с юга на север, как минимум два раза в день, жизнь проходила в автобусах и на метро. Теперь же хожу пешком, много читаю, много пишу, секс регулярно, на ежедневной основе. У нас в комнатушке скопилась уже небольшая библиотечка ворованных книг. Последний поход: книжный «Баталья дель Эбро», битва на Эбро, хозяин — старик-испанец по имени Криспин Самора. Кажется, между нами возникла взаимная расположенность. Магазин, как водится, почти всё время пустует, и дону Криспину весь день только и остаётся читать самому, так что он бывает рад перерывам на несколькочасовое человеческое общение. Да и мне периодически хочется просто поговорить. Я сказал ему правду: что методично обхожу все книжные города в поисках двоих пропавших друзей и, не имея достаточно средств, время от времени уношу книжки (дон Криспин немедленно подарил мне экземпляр Еврипида издательства «Порруа» в переводе отца Гарибая), рассказал, что мне очень нравится Альфонсо Рейес — выучил мало что греческий и латынь, но ещё и французский, английский, немецкий, а я вон даже в университет больше не хожу. Он выслушал всё с удовольствием за исключением университета, потому что человек должен учиться. К поэзии он относится с недоверием. Выяснив, что я поэт, уточнил, что «недоверие», пожалуй, неправильное слово, вообще-то у него много знакомых поэтов. Выразил желание почитать мои стихи. Когда я принёс, видно было, что он несколько озадачен, но, прочитав, ничего не сказал. Всё, что он спросил, это зачем у меня столько некрасивых слов. В каком смысле, дон Криспин? — спросил я. Ну, грубых, ругательных слов, уличных выражений. А, вы про это, сказал я, ну это уж я такой человек. На прощание дон Криспин преподнёс мне «Старика Окноса» Сернуды: ты почитай, тоже поэт с крутым нравом.

12 декабря

Проводив Розарио до дверей «Веракрусского перекрёстка» (все официантки, включая Бригиду, встречают меня с такой радостью, будто я член их семьи или цеха, и все в меня верят как в будущее светило мексиканской литературы), бессознательно и без особого плана направил стопы на Рио де ла Лоса, в отель «Полумесяц», где мы тогда оставили Лупе.

В вестибюле размером с коробку, который оказался оклеен обоями из охотничьей жизни (цветочек и кровавая дичь) и вообще более зловещим, чем я его помнил, коротконогий, большеголовый и широкоплечий персонаж на ресепшене сказал, что никакой Лупе здесь нет. Я потребовал книгу записи проживающих. Клерк сказал, не положено, запись ведётся конфиденциально. Я настаивал, дескать, сестра тут, ушла от мужа, я как раз и пришёл, чтобы передать деньги, а то ей нечем платить за номер. Видно, сестра этого мужика тоже не раз побывала в таких переделках, он сразу сменил гнев на милость.

— Тёмненькая такая, худенькая, Лупе зовут?

— Она самая.

— Подождите минутку, сейчас позову.

Пока он ходил, я всё-таки заглянул в журнал, где записывались постояльцы. В ночь на 30 ноября заселилась некая Гваделупе Мартинес. В тот же день ещё были Сусана Алехандра Торрес, какой-то Хуан Апарисио и Мария дель Мар Хименес. Чутьё немедленно подсказало, что Лупе не Гваделупе Мартинес, а, как раз напротив, Сусана Алехандра Торрес. Я решился не ждать широкоплечего, а взбежать по лестнице на второй этаж и стукнуть в номер 201, где значилась Сусана Торрес.

Я позвал один раз у двери и услышал шаги, стук закрывающегося окна, шушуканье, опять шаги. Потом, наконец, открылась дверь, и я оказался лицом к лицу с Лупе.

Первый раз я увидел её в столь накрашенном виде. Ярко-красные губы, глаза подвела, щёки блестели лиловым румянцем. Она меня сразу узнала:

— А, приятель Марии! — вскричала она с неподдельным радушием.

— Дай мне войти, — сказал я. Лупе быстро глянула мне через плечо и отступила на шаг. Комната превратилась в развал женской одежды, разбросанной в самых неожиданных местах.

Я сразу же понял, что мы не одни. На Лупе был зелёный халат, и курила она без передышки. Я услышал шум в ванной. Лупе взглянула сначала на меня, а потом на прикрытую дверь ванной. Кто там мог быть? Наверно, клиент. Вдруг на полу я увидел бумажку с рисунками, теми же точно рисунками, что и макет висцералистского журнала, и мне сделалось дурно. Сгоряча я подумал, что в ванной Мария или Анхелика, как же я им объясню своё присутствие в гостинице «Полумесяц»?

Лупе, всё это время меня наблюдавшая, заметила мою панику, и засмеялась.

— Можешь выходить, это друг твоей дочери, — прокричала она.

Дверь ванной открылась, и появился Квим Фонт, замотанный в белый халат. Глаза у него слезились, на лице — следы губной помады. Он весь рассыпался в приветствиях. В руке он держал папку с проектом журнала.

— Видишь, Гарсиа Мадеро, — сказал он, — сижу здесь на страже, а сам всё тружусь.

Потом спросил, не заходил ли я к ним.

— Сегодня нет, — сказал я, вспомнив Марию, и всё показалось невыносимо грязно и мерзко.

Втроём мы сели на кровать. Мы с Квимом по краям, а Лупе забралась под одеяло.

Абсурд ситуации!

Квим улыбался, я улыбался, Лупе сияла — и все молчали. Со стороны можно было подумать, что готовится групповой секс. Просто кошмар. От одной мысли мурашки. Лупе и Квим улыбались всё так же. От ужаса я начал рассказывать, какую чистку затеял Артуро Белано в рядах висцерального реализма.

— Давно пора, — сказал Квим. — Гнать поганой метлой бездарей и халявщиков! Чтобы лишь чистые души — такие, Гарсиа Мадеро, как ты — оставались в движении.

— Это-то верно, — согласился я, — и всё же я думаю, что чем нас больше, тем лучше.

— Численность — только иллюзия, Гарсиа Мадеро. Для нашего дела что пять, что пятьдесят — всё одно. Я уже и Артуро сказал. Рубить головы налево и направо. И пусть наш внутренний крут сократится до микроскопической точки.

Мне показалось, он бредит, и я промолчал.

— Ну вот скажи мне, куда мы придём с такими уродами, как Панчо Родригес?

— Я не знаю, — сказал я.

— Или ты, может, думаешь, что он хороший поэт? Он, по-твоему, тянет на мексиканский авангард?

Лупе не открыла рта. Только смотрела на нас и улыбалась. Я спросил у Квима, что слышно про Альберто.

— Нас уже мало, а будет ещё меньше, — загадочно сказал Квим. Я не понял, про кого это — про Альберто или про висцеральных реалистов.

— Анхелику тоже выгнали, — сказал я.

— Мою Анхелику? Чёрт, это новость, я и понятия не имел! Это когда же?

— Не знаю, мне рассказал Хасинто Рекена.

— Победительницу конкурса Лауры Дамиан? Совсем обалдели! И это я не потому, что дочь!

— Может, пойдём погуляем? — спросила Лупе.

— Помолчи, Лупита, я думаю.

— Знаешь, ты всё же потише, я тебе всё же не дочь, а то раскомандовался, «помолчи»!

Квим тихонечко рассмеялся. Как кролик, не двинув ни одним лицевым мускулом.

— Это уж точно. Свою-то дочь я научил бы писать без ошибок.

— Так ты считаешь, что я не умею писать? Безграмотная, да? Во дурак!

— Нет, Лупе, ты не умеешь писать, — сказал Квим, безнадёжно пытаясь сосредоточиться на другом. Боль и обида читались на его лице, из-за чего я сразу вспомнил выражение Панчо Родригеса в кафе «Амарильо».

— Ну давай, проверь меня!

— Зря они это с Анхеликой. Хамы, совсем перестали считаться. Это уж не знаю, что такое. Пойдём поедим, что ли. Голова кругом идёт, — сказал Квим.

— Ну давай, не козли, проверь меня! — воскликнула Лупе.

— Не знаю, может, Рекена преувеличивает, может, Анхелика сама ушла. Раз они выгнали Панчо…

— Панчо, Панчо, что Панчо! Пустое место ваш Панчо! Он ноль! Ну и подумаешь, выгнали, он ей до лампочки — хоть ты его выгоняй, хоть прихлопни на месте, хоть премию дай! Тоже такой, как Альберто, — добавил он как-то вполголоса и указав головой в сторону Лупе.

— Да не реагируйте так, я же просто сказал. Ведь она с ним… дружила?

— Что ты там булькаешь, Квим? — спросила Лупе.

— Тебя не касается.

— Ну вот тогда и проверь! Чем пиздеть! Я, по-твоему, кто?

— Корешок.

— Легкота! Давай карандаш и на чём писать!

Я вырвал листок из блокнота и дал его Лупе вместе со своей биковской ручкой.

— Сколько я пролил крови и слёз, — сказал Квим, пока Лупе садилась в постели с поднятыми коленями, пристраивая лист бумаги на этих коленях, — и всё напрасно.

— Как-нибудь разгребётся, — утешил я.

— Ты читал когда-нибудь Лауру Дамиан? — спросил он рассеянно.

— Нет, не читал.

— Вот, смотри, — сказала Лупе, протягивая бумажку. Квим наморщил лоб и сказал «годится», — Ещё продиктуй, что-нибудь посложней.

— Невмоготу, — сказал Квим.

— Невмоготу? Ну это пустяк!

— Надо поговорить с дочерьми, — сказал Квим, — с женой надо поговорить, с друзьями, с коллегами. Надо что-то делать, Гарсиа Мадеро.

— Куда торопиться? Уладится, Квим.

— Только Марии ни слова об этом вот обо всём, ладно?

— Ну разумеется, Квим, между нами.

— Ну как? — сказала Лупе.

— Вот и славно, Гарсиа Мадеро, ты всё понимаешь. А я тебе подарю книгу Лауры Дамиан.

— Ну, смотри! — сказала Лупе, подсовывая мне бумажку. Удивительно, «невмоготу» было слитно, вообще без ошибок.

— Прекрасно.

— Душераздирающе, — сказал Квим.

— То есть почему же?

— Пиши: «душераздирающе».

— Ух напугал! Хотя это действительно позаковыристей, — сказала Лупе и немедленно зашкрябала ручкой.

— Значит, девочкам ни слова. Ни той, ни другой. Я на тебя полагаюсь, Гарсиа Мадеро.

— Не вопрос, — сказал я.

— Тогда ты сейчас лучше иди. А я тут закончу урок чистописания и тоже пойду потихоньку. Надо что-то предпринимать.

— Хорошо, Квим, до встречи.

Я поднялся, кровать содрогнулась, и Лупе что-то пробормотала, не подняв глаз от своей писанины. Я мельком увидел парочку вымаранных вариантов, старалась она не на шутку.

— Если увидишь Артуро или Улисеса, скажи им, ерундой они занимаются.

— Если увижу, передам, — пообещал я, пожав плечами.

— С людьми так себя не ведут. Так и последних друзей растеряешь.

Я фыркнул.

— Дать тебе денег, Гарсиа Мадеро?

— Нет, Квим, пожалуйста. То есть спасибо.

— В общем, ты можешь рассчитывать на меня. Я сам был молодым балбесом. А теперь иди. Мы тоже скоро оденемся и пойдём куда-нибудь поедим.

— Ручка.

— Что? — спросил Квим.

— Я пошёл и хочу забрать ручку.

— Оставь ей, пусть пишет, — сказал Квим, глянув на Лупе через плечо.

— Ну вот, смотри, — сказала Лупе.

— Неправильно, — возразил Квим. — Отшлёпать бы тебя хорошенько.

Я задумался, как пишется «душераздирающе». С ходу я тоже бы не написал. Квим поднялся и пошёл в ванную. Он вышел с чёрным карандашом (золотой ободок) и подмигнул мне.

— Отдай ему ручку и пиши этим.

Лупе вернула мне ручку. До свидания, сказал я. Она не ответила.

13 декабря

Позвонил Марии. Подошла домработница. Сеньориты Марии нет дома. А когда будет? Понятия не имею. Что передать? Я повесил трубку, так как называться не очень хотелось. Зашёл в кафе «Кито» посмотреть, не появился ли там кто, но без толку. Снова позвонил Марии. Никто не подошёл к телефону. Прогулялся до Монтес, где живёт Хасинто. Никого не застал. Съел на улице ролл и доделал два стихотворения со вчера. Опять стал названивать Фонтам. На этот раз подошёл женский голос, но кто именно, я не узнал. Спросил: «Сеньора Фонт?»

— Нет, не сеньора Фонт, — сказал голос, от которого у меня почему-то пошли мурашки.

Тем не менее это был явно не голос Марии. И не домработницы, с которой я говорил совсем недавно. Оставалась либо Анхелика, либо кто-то мне не знакомый. Может быть, кто-то из их подруг?

— С кем я говорю?

— А кого вам надо? — откликнулся голос.

— Марию или Анхелику, — я растерялся и струсил.

— Это Анхелика, — сказал голос. — А вы кто?

— Хуан, — сказал я.

— Привет, Хуан, как дела?

Какая же это Анхелика! — подумал я. Уж это никак не Анхелика! С другой стороны, вспомнил я, в этом доме все сумасшедшие, так что теоретически всё возможно.

— У меня всё нормально, — сказал я дрожа. — А Мария дома?

— Нет, её нет, — сказал голос.

— Тогда я перезвоню попозже, — сказал я.

— Передать ей что-нибудь?

— Нет! — Я повесил трубку.

Пощупал лоб. Кажется, температура, и мне захотелось быть дома, с дядей и тётей, делать уроки, смотреть телевизор, но к этому было уже не вернуться, меня ждала только Розарио и её комната.

Сам не знаю как, я вдруг заплакал. Не разбирая дороги, побрёл и очнулся в поганом районе Анауак, среди чахлых деревьев и облупленных стен. Сел в кафе на улице Тексоко, взял себе кофе. Тот был едва тёплый. Не помню, сколько я там просидел.

Когда вышел, вокруг уже было темно.

Позвонил Фонтам из ближайшего автомата. Ответил тот же женский голос.

— Привет, Анхелика, — сказал я. — Это я, Хуан Гарсиа Мадеро.

— Привет, — сказал голос.

Меня начинало тошнить. На улице дети играли в футбол.

— Я видел твоего отца, — сказал я. — Он был с Лупе.

— Что?

— В гостинице, где мы её поселили. Там был твой отец.

— Что он там делал? — голос был без удивления, без интонаций, как говорить со стеной.

— Сидел там с ней за компанию.

— Ну и как Лупе?

— Цветёт. А вот отец твой выглядит неважно. Весь какой-то заплаканный, хотя при мне он немножко пришёл в себя.

— А, — сказал голос. — Заплаканный? Что, прямо плакал? С чего бы?

— Не знаю. Может, его совесть мучает? Стыдно? Он просил, чтобы я тебе не говорил.

— Чтобы что ты мне не говорил?

— Что я там его видел.

— А, — сказал голос.

— А Мария когда будет? Ты не знаешь, где она?

— В школе танца. Я вообще-то тоже сейчас ухожу.

— Куда?

— В университет.

— Ладно, тогда пока.

— Пока, — сказал голос.

Я снова двинулся в путь в сторону Сулливана. Переходя Реформу в районе памятника Куатёмоку, услышал, что меня окликнули.

— Руки вверх, поэт Гарсиа Мадеро!

Я повернулся, увидел Артуро Белано с Улисесом Лимой и потерял сознание.

Я пришёл в себя в комнатушке Розарио, лежал на постели, Улисес с Артуро сидели по обеим сторонам кровати, то и дело подсовывая мне какой-то отвар, требуя его выпить. Я спросил, что случилось, они ответили: сначала ты упал в обморок, потом тебя вырвало, потом ты стал нести всякую чушь. Я рассказал про последний звонок в семью Фонтов, который довёл меня до припадка. Сначала они не поверили. А потом, внимательно выслушав все подробности о моих похождениях последнего времени, вынесли свой вердикт.

Они заключили, что вся штука в том, что я говорил не с Анхеликой.

— Больше того, ты об этом и сам знал, Гарсиа Мадеро, оттого и заболел, — сказал Артуро. — Довёл сам себя до исступления.

— Что я знал?

— Что не Анхелика это, — сказал Улисес.

— Нет, я не знал.

— Подсознательно — знал, — сказал Артуро.

— Ну и кто ж это был?

Артуро с Улисесом засмеялись.

— На самом деле всё просто. И даже забавно.

— Тогда не мучьте меня, а скажите.

— А ты сам подумай, — сказал Артуро. — Подумай своей головой, это Анхелика? Явно же нет. Мария? Тем более. Кто остаётся? Домработница? Ты во сколько звонил? В это время её там и не бывает. Потом, ты же раньше уже говорил с ней, и ты утверждаешь, что голос не тот, правда же?

— Правда. Кто-кто, но уж точно не домработница.

— Кто остаётся? — спросил Улисес.

— Мамаша?.. Хорхито?..

— Но это же был не Хорхито, ведь так?

— Нет, Хорхито не мог быть.

— А Мария-Кристина, по-твоему, как, способна на этот театр?

— Мария-Кристина? Это что, мама Марии?

— Её так зовут, — сказал Улисес.

— Нет, честно сказать, вообразить, чтоб она… Так тогда кто же? Никого больше и не осталось.

— А если подумать? Кто-нибудь, чтоб был способен на дикую мысль подделать голос Анхелики? — Артуро взглянул на меня. — Единственный в доме, кто склонен к невменяемым розыгрышам?

Я разглядывал их обоих, пока ответ постепенно формировался в моём мозгу.

— Тепло, тепло… — сказал Улисес.

— Квим, — догадался я.

— И никто другой, — сказал Артуро.

— Вот сволочь!

Потом я вспомнил историю глухонемого, рассказанную Квимом, и известную истину, что над детьми издеваются те, над кем издевались в детстве. Сейчас я пишу и не вижу такой уж логической связи между глухонемым и внезапным преображением Квима, но в тот момент причины и следствия были ясны мне как день. Я немедленно ринулся на улицу и бесполезно потратил целую горсть монет, пытаясь добраться до Марии. С кем только не говорил: с мамой, с домработницей, с Хорхито, уже совсем поздно — с Анхеликой (на этот раз точно с Анхеликой), но Мария так и не появилась, а Квим упорно не подходил к телефону.

Какое-то время Улисес с Артуро были со мной. Пока я звонил, дал им почитать свои последние стихи. Они сказали, неплохо. Чистка реальных висцералистов затеяна в шутку, сказал Улисес. А вычищенные знают об этом? Конечно не знают, иначе какая же шутка? — ответил Артуро. То есть окончательно никого не выгнали? Конечно нет. А вы что делали всё это время? Ничего, сказал Улисес.

— К нам привязался один сукин сын, — признались они чуть попозже.

— Ну и что? Он один, а вас двое.

— Мы пацифисты, Гарсиа Мадеро, — сказал Улисес. — Я-то уж точно, да вон и Артуро, я вижу, склоняется.

Не считая телефонных звонков, весь вечер пробыл с Хасинто Рекеной и Рафаэлем Барриосом в кафе «Кито». Рассказал им, что мне сказали Белано с Улисесом. На самом деле, они наверное выясняют про Сесарию Тинахеро, сказали те.

14 декабря

Висцеральным реалистам никто ничего не ДАЕТ. Ни стипендий, ни премий, их не печатают и не пускают нигде выступать.

Белано и Лима слоняются с места на место. Как неупокоенные привидения.

Вот, я думаю, если есть слово «симон» — это от si, то есть да, и есть слово «нель» — это «нет», то тогда что будет значить «симонель»?

Что-то сегодня я снова себя плохо чувствую.

15 декабря

Дону Криспину Саморе не нравится говорить про войну в Испании. Я спросил, зачем в таком случае он окрестил магазин именем битвы. Тогда он признался, что это придумал не он, а предыдущий владелец — полковник, он воевал за Республику и в этой битве покрыл себя славой. Дон Криспин изрёк эти слова без иронии. По его просьбе я рассказал, что такое висцеральный реализм. Сделав несколько сугубо теоретических замечаний, что «реализм редко когда висцерален», и что «висцерализм — это что-то онейрическое такое, сновиденческое» (на минуту, признаться, поставил меня в тупик), он вдруг заметил, что нам, ребятам из бедных семей, ничего больше не остаётся, кроме как идти в литературный авангард. Я спросил у него, что значит «бедных семей». Я, например, не из бедной. Хотя потом вспомнил комнатку, где мы ютимся с Розарио, и склонен был согласиться с ним. Проблема с литературой, как, впрочем, и с жизнью, сказал дон Криспин, что все начинают молодцами, а кончают таким мудизмом! Вплоть до последней фразы я полагал, что дон Криспин просто поддерживает разговор. Я перед ним сидел на стуле, а он вокруг меня двигался, переставлял книги, протирал стопки журналов от пыли, и вдруг в какой-то момент повернулся… Сколько я с него возьму, чтоб со мной переспать. Он заметил, что мне не хватает на жизнь, только поэтому и предлагает. Я похолодел.

— Я найду, дон Криспин, способы заработать, — сказал ему я.

— Господи, мальчик, да не реагируй ты так! Я же старик! Ты что думаешь, что я об этом не знаю? Поэтому и предлагаю тебе заплатить, чтоб ты тоже с этого что-то имел.

— Вы, дон Криспин, гомосексуалист?

Едва выпалив, я был готов язык проглотить, покраснел и, не давая ответить, снова открыл рот: вы на меня подумали, что я гомосексуалист?

— А разве нет? — переспросил дон Криспин. — Маху дал! Ради бога, прости меня, мальчик. — Тут дон Криспин засмеялся.

Желание бежать без оглядки из «Битвы на Эбро» быстро прошло. Дон Криспин попросил освободить ему стул: когда он так смеётся, то недалеко до сердечного приступа. Успокоившись, тысячу раз извинившись, он объяснил: ты пойми, я старомодный стеснительный пидор (даже не буду тебе говорить, Хуанито, сколько мне лет!), я давно разучился знакомиться и вычислять, кто есть кто, с этим сложным искусством я и раньше справлялся с трудом. Вот теперь ты, наверное, думаешь, что я кретин. Потом он признался, что он уж лет пять как про секс и не думает. Когда я уходил, он «за обиду» всучил мне полное собрание сочинений Софокла и Эсхила в издании Порруа. Я сказал, что ничуть не обиделся, но отвергнуть подарок мне показалось неправильно и неприлично. Как же меня всё достало.

16 декабря

Заболел по-настоящему. Розарио заставила лечь в постель. Уходя на работу, одолжила у соседки термос, оставила пол-литра кофе и четыре таблетки аспирина. У меня жар. Начал и дописал два стихотворения.

17 декабря

Сегодня был врач. Глянул на комнату, глянул на книги, померил давление, осмотрел, везде залез и пощупал. Потом, в уголке, пошептался с Розарио, для вящей убедительности двигая плечами. Когда он ушёл, я сказал ей, как ты могла! Вызвать врача, даже не посоветовавшись! Страшно подумать, сколько всё это стоило! Неважно, говорит, любимый. Лишь бы ты у меня был здоров.

18 декабря

Сегодня меня бил озноб, а потом дверь открылась, и там, на пороге, с Розарио, дядя и тётя. Я думал, я брежу. Тётя бросилась к кровати и стала меня нацеловывать. Дядя держался, тётя безумствовала, и дядя, дождавшись своей очереди, только похлопал меня по плечу. Затем они угрожали, пугали, учили и требовали, чтоб я либо ехал домой, либо лёг «на обследование» в больницу. Уехали они только выложив весь свой репертуар, я смеялся навзрыд, до истерики, а Розарио рыдала, как Магдалина.

19 декабря

Сегодня спозаранку меня навещали Хасинто Рекена, Хочитл, Рафаэль Барриос и Барбара Паттерсон. Я спросил, кто дал мой адрес. Улисес с Артуро, сказали они. Значит, они снова на горизонте, сказал я. Они появились и снова пропали, уточнила Хочитл. Они дорабатывают антологию молодых мексиканских поэтов, сказал Барриос. Рекена же ничего не сказал, а рассмеялся. Не верит. А жаль: на минуту и я размечтался, что мои тексты включат в антологию. Деньги они собирают, чтоб ехать в Европу, буркнул Рекена. Буквально на днях видел их на Реформе, и с ними — полный рюкзак. Золотой Акапулько. С ума сойти, — сказал я, но припомнил, что в последний раз, когда мы столкнулись, рюкзачок был при них. Они даже мне дали чуть-чуть, сказал Хасинто и достал траву. Хочитл заявила, что мне нельзя в таком состоянии. Я отвечал, что вообще-то мне уже лучше, пусть не волнуется. Уж если кому и нельзя, то тебе, сказал ей Хасинто, чтоб наш с тобой сын не получился УО. Хочитл возразила, что марихуана не имеет никакого воздействия на плод. Всё же лучше ты не кури, сказал Рекена. А вот что воздействует на плод, это плохое настроение, сказала Хочитл, плохое питание и алкоголь, а ещё когда женщину грузят, а вовсе не марихуана. Воздержись, — сказал Рекена. Раз она хочет, пусть курит, сказала Барбара Паттерсон. Америкоска, не лезь, оборвал её Барриос. Вот родишь и будешь курить, сказал Рекена, а пока потерпи. Когда мы курили, Хочитл ушла в угол, где Розарио держит коробки с одеждой. Ничего они не собирают, сказала она, в смысле, Артуро с Улисесом, если и копят, то только для дела. Когда они всё подготовят, то все рты разинут. Мы повернулись к ней, ожидая продолжения. Но его не последовало.

20 декабря

Сегодня трахнул Розарио три раза за ночь. Вот я и выздоровел. Но продолжаю глотать все лекарства, которые она мне; купила, зачем её обижать.

21 декабря

Ничего нового. Жизнь как будто остановилась. Каждый день занимаюсь любовью с Розарио. Когда она уходит на работу, пишу и читаю. По вечерам заглядываю в бары на Букарели. Иногда захожу в «Перекрёсток», где все официантки обслуживают меня без очереди. К четырём утра возвращается Розарио (когда ночная смена), и мы едим что-нибудь лёгкое в комнате, обычно она приносит из бара. Потом мы занимаемся сексом, пока она не уснёт, я же сажусь писать.

22 декабря

Сегодня вышел из дома довольно рано. Сначала хотел заглянуть в «Битву на Эбро», поболтать с доном Криспином до обеда, но, подойдя к магазину поближе, увидел, что он закрыт. Так что я просто бесцельно побрёл по улице, наслаждаясь утренним солнцем, и почти неожиданно для себя оказался на улице Месонес, где находится книжный Ребекки Нодье. Хотя после первого посещения я забраковал магазин как потенциальный объект, всё же решил войти. Внутри никого не было. Сладковатый и затхлый душок витал над книжными полками. Из заднего помещения неслись голоса, из чего я сделал вывод, что слепая хозяйка заворачивает кому-нибудь покупку. Я решил подождать, листая старые книги. Там стояла «Жестокая Ифигения», «Косой срез», «Реальные и воображаемые портреты» и ещё пять томов Альфонсо Рейеса, «Распылённая проза» Хулио Торри, сборник рассказов «Женщины» некоего Эдуардо Колина{41}, о котором я ни разу не слышал, «„Ли-По“ и другие стихотворения» Таблады, «Четырнадцать бюрократических стихотворений и реакционная народная баллада» Ренато, Ледука, «Мелодические происшествия из мира иррационального» Хуана де ла Кабады{42}, «Боги на земле» и «Земные дни» Хосе Ребуэльтаса{43}. Я быстро утомился, сел на плетёный стульчик, и только сел — раздался страшный вопль. Моя первая мысль была, что на Ребекку напали бандиты, и, не размышляя, я ринулся во внутреннее помещение. Там меня ждал сюрприз. Улисес Лима и Артуро Белано изучали ветхий каталог, лежащий перед ними на столике. Когда я ворвался, они подняли головы, и я имел удовольствие первый раз в жизни наблюдать, чтоб они чему-нибудь удивились. Рядом с ними, уставившись в потолок, словно что-то припоминая, стояла Ребекка Нодье. Никто на неё не нападал, хотя кричала и вправду она — не от страха, а от удивления.

23 декабря

Сегодня, будем считать, событий не было. Даже если, допустим, и были, то лучше про них не писать, потому что я так и не понял, что именно произошло.

24 декабря

Чудовищное Рождество. Набрал Марию. Хоть дозвонился, хоть смог с ней поговорить! Сказал про Лупе, однако она заявила, что знает и так. И что же ты знаешь? — полюбопытствовал я.

— Ну, что Лупе ушла от своего сутенёра. Решила пойти в школу танца учиться. Давно пора.

— И ты знаешь, где она?

— Как «где»? В гостинице.

— Знаешь, в какой?

— Ну, конечно. «Ла Медиа Луна». Полумесяц. Я захожу каждый день, чтобы она не скучала, бедняжка.

— Поверь мне, она не скучает. Для развлечений там есть твой папаша, — ввернул я.

— Мой папа — святой человек, только жалко смотреть, как он из кожи вон лезет ради таких недоносков, как ты, — сказала она.

Я поинтересовался, что значит «из кожи вон лезет».

— Ничего не значит.

— Какого чёрта тогда говоришь!

— Не кричи на меня, — сказала она.

— Я хочу понять, что происходит! Или хотя бы понять, с кем я говорю!

— Не кричи, — повторила она.

Тогда я сказал, что занят, и повесил трубку.

25 декабря

Спать с Марией я больше не буду, хотя на дворе Рождество, празднично возбуждённые люди ходят по улицам, горемыка Розарио, даже и та строит планы, как провести Новый год, собралась тут идти со мной на банкет (разумеется, с танцами), — и от этого только сильнее хочется видеть Марию, лежать рядом с ней, и чтоб снова она обвила мою спину ногами, а я готов даже отшлёпать её за упругую попу, если уж требуется, за прекрасную, несравненную попу.

26 декабря

— Сегодня у меня для тебя сюрприз, папушонок, — заявила Розарио, едва войдя в дверь.

Она принялась меня нацеловывать, бесконечно твердя, как она меня любит, давать обещания, что обязательно будет прочитывать две книжки в месяц, чтобы «подняться до моего уровня» (даже стыдно), и, наконец, заверила, что так счастлива, как со мной, она не была ни с кем.

Я, наверно, старею: от её трескотни только челюсти сводит.

Через полчаса мы вышли из дома и двинулись в направлении бань «Ацтекский писарь» на улице Ботурини.

Это и был мой сюрприз.

— Новый год встретим чистые-чистые! — сказала Розарио, двусмысленно мне подмигнув.

Захотелось её отшвырнуть, и уйти, и никогда в жизни с ней не встречаться. (Нервы уже на пределе.)

Однако стоило нам пройти сквозь матовые изумрудно-зелёные двери бань, я увидел панно, занимавшее целую стену, и оно с таинственной силой приковало моё внимание.

Неизвестный художник изобразил погружённого в мысль индейца, пишущего на бумаге, а, может быть, и на пергаменте. Это, видно, и есть сам ацтекский писарь. За спиной у писаря разбросаны горячие источники, и в водоёмах, группами по трое, мокнут индейцы и конквистадоры, мексиканцы колониальных времён, святые отцы Идальго[14]с Морелосом [15], император Максимилиан и императрица Шарлотта[16], Бенито Хуарес[17] в кругу друзей и врагов, президент Мадеро, Карранса, Сапата, Обрегон[18], военные во всех видах формы или без формы, крестьяне, рабочие, киноактёры: Кантинфлас, Долорес дель Рио, Педро Армендарис, Педро Инфанте, Хорхе Негрете, Хавье Солис, Асевес Мехилья, Мария Феликс, Тин-Тан, Резортес, Каламбрес, Ирма Серрано и другие, которых я не узнал, потому что эти сидели в дальних водоёмах и были совсем крошечные.

— Богато тут, правда?

Я стоял руки в боки. Рассматривал просто в экстазе.

Голос Розарио заставил меня подпрыгнуть.

Прежде чем мы удалились по коридору с маленькими полотенчиками и кусочками мыла, я обнаружил, что по обеим сторонам панно идёт каменная стена, отделяя источники. А за ней, на фоне равнины или застывшего моря, бледнели животные, чуть ли не тени животного мира, с растениями, плодясь и размножаясь в этой горячей точке планеты совершенно бесшумно и незаметно для глаз.

27 декабря

Снова ходили к писарю. Потрясающе. Там есть отдельные номера, устланные коврами, со столиком, с вешалкой и диваном, а также с кабинкой, где душ и парная. Поворачиваешь вентиль, и пар напускается снизу, из отверстия над полом, как, судя по фильмам, устроено в газовой камере. Между комнаткой и кабинкой тяжёлая дверь, и на уровне глаз (хотя мне лично приходится наклоняться, на мой рост здесь не рассчитано) есть запотевший и странно действующий на нервы глазок. Можно заказать из ресторана еды. Мы заперлись и заказали себе по коктейлю. Куба-либре. Приняли душ, разомлели в парилке, сушиться легли на диван, снова в душ и так далее. В ванной кабинке, в облаке пара, полюбили друг друга, не видя собственных тел. Полюбились, помылись, чуть не задохнулись в пару.

При этом видны только руки, коленки, а то вдруг загривок или же кончик груди.

28 декабря

Сколько в итоге я сочинил?

С тех пор, как всё началось: пятьдесят пять стихотворений.

Общим числом страниц: 76.

Общим числом строф: 2 453.

Наберётся на книгу. Полное собрание сочинений.

29 декабря

Сегодня вечером, пока ждал Розарио у стойки бара «Веракрусского перекрёстка», подошла Бригада и уронила какую-то фразу о том, как бежит время.

— Принеси-ка текилы, — сказал я, — и объяснись, что имеешь ввиду.

В её взгляде поймал что-то победное, другим словом не опишешь, но с привкусом горечи, будто победа на чьих-то костях, ликование сквозь слёзы.

— Да вот я говорю, как быстро бежит время, — наливая, сказала Бригида, — вот ты, например, раньше был нам чужой человек, а теперь вроде как член семьи.

— Да пошла она, ваша семья, — сказал я, раздражаясь, куда запропастилась Розарио.

— Зря ты обижаешься, — сказала Бригида. — Зачем нам ссориться? Сейчас не то время года.

Я посмотрел на неё и смолчал. Сказать, что ты дура, Бригида? Мне тоже совсем не хотелось вступать в перебранку.

— Я только говорю, — продолжала Бригида, посматривая, не идёт ли Розарио, — что ты мне тоже в своё время нравился, я бы не отказалась с тобой и пожить, ни в чём бы тебе не отказывала, кормила бы на убой, ухаживала бы вот тоже, когда ты заболел, но раз не сложилось, то не сложилось, что тут поделаешь, верно? Но я-то бы с удовольствием.

— В совместной жизни я невыносим, — сказал я.

— Уж какой есть… Зато у тебя есть одно такое достоинство… дороже золота.

— Ну спасибо, — сказали.

— Можешь мне поверить.

— А ещё в чём ты хочешь, чтоб я поверил?

— Ещё в чём? — Бригида уже улыбалась — и в этом, похоже, была вся победа.

— Да, что ещё ты обо мне знаешь? — сказал я и опрокинул стаканчик текилы.

— Ты, Хуан, умрёшь молодым, и не видать Розарио от тебя счастья, как своих ушей.

30 декабря

Сегодня вернулся в дом Фонтов. И впрямь не досталось Розарио счастья.

Проснулся я рано, часов в семь утра, и отправился шляться по центру. На выходе голос Розарио в спину: подожди, сейчас будет завтрак. Не потрудился ответить. Закрыл дверь без звука и стал выбираться из этих кварталов.

Какое-то время я шёл как в другой, неизвестной стране, иногда присаживаясь от изнеможения — меня тошнило, я задыхался. Только дойдя до Зокало, начал потеть, как бы поры открылись, и сразу тошнить перестало.

Тогда на меня напал страшный голод, и в первом же кафетерии, который оказался открытым, на Мадеро, в маленьком заведении под названием «Новый Сибарис», заказал себе кофе и бутерброд с ветчиной.

Каково же было моё изумление, когда у стойки увидел Панчо Родригеса. Он был настолько свежепричёсан, что даже волосы мокрые, а глаза почему-то красные. При виде меня он не удивился. Я спросил, как он забрёл в столь отдалённый от его мест обитания квартал, да ещё в такой ранний час.

— К проституткам ходил, — сказал он, — перестать надо как-то фигнёй страдать из-за этой… сам знаешь кого.

Видимо, он имел ввиду Анхелику, и, сделав первые несколько глотков кофе, я задумался об Анхелике, о Марии, о своих первых походах в дом Фонтов. Меня охватило чувство счастья. Я словно оголодал. Панчо же, наоборот, был подавлен. Чтобы отвлечь его, я рассказал, что ушёл от дяди и тёти, живу теперь с женщиной в районе, будто сошедшем с экрана, из фильма сороковых, только Панчо не слушал, он вообще не способен был что-либо слушать.

Выкурив несколько сигарет, он заявил, что пора размять ноги.

— Ну что, куда пойдём? — спросил я, хотя сам в глубине знал ответ и, больше того, готов был на всё, лишь бы вытрясти из него этот ответ, как бы он ни упирался.

— К Анхелике.

— Вот и славно, — сказал я, торопясь побыстрее доесть свой завтрак.

Панчо вызвался заплатить за нас обоих (первый раз за всё время знакомства), и мы вышли на улицу. В ногах у нас появилась необыкновенная лёгкость. Панчо уже не ломало с похмелья, мне перестало казаться, что жизнь безнадёжно пропала, а ровно наоборот, утро было пронизано светом, мы словно стали другими людьми, Панчо развеселился, ускорился, снова купался в словах, а на Мадеро, в витрине обувного магазина, я мельком увидел себя таким, как сам себе рисовался: высокий, вполне приятные черты лица, не какой-то там неловкий и безумно зажатый, а вполне нормальный молодой человек, скачками поспешающий за другом пониже и покоренастей навстречу своей настоящей любви, не чураясь, однако, иных поворотов судьбы, ему уготованных.

Естественно, на тот момент я не знал, что именно уготовано.

Первую половину пути Панчо распирало от энтузиазма и жажды общаться, но по мере нашего приближения к району Кондесы его настроение стало меняться, и он опять погрузился в неприятные мысли, которые для него создавал весь круг отношений с Анхеликой, слишком уж сложных, а правду сказать, чересчур навороченных. Всё дело в том, признался он мне, безнадёжно впадая в мракуху, что мы принадлежим к очень разным слоям общества. Я из очень простой рабочей семьи, а Анхелика, по меркам Мехико, мелкая буржуазия. Желая его подбодрить, я заметил, что такого рода неравенство обычно мешает при начале знакомства, но когда отношения завязались, то вся острота классовых противоречий как-то уже притупляется. На это Панчо сказал, ещё как посмотреть, «завязались» ли, но я пропустил эти глупости мимо ушей, а поставил вопрос по-другому: ты что, и вправду считаешь себя и Анхелику типичными представителями своих классов? Себя пролетарием, а Анхелику мелкой буржуазией?

— Ну, наверное, нет, — сказал Панчо, хорошенько подумав, а взятое нами такси так и неслось от угла Реформы и Хуареса, где мы его поймали, в направлении улицы Колима.

Вот я хотел это как раз и сказать, сказал ему я, вы оба, ты и Анхелика, в первую очередь поэты, так что какая разница, кто к какому классу принадлежит.

— Разница есть, и огромная, — сказал Панчо.

— Нельзя же так механически! — возразил я. Почему-то меня распирало от счастья.

Неожиданно в наш разговор вмешался таксист и меня поддержал:

— Главное, с ней наладиться, тогда все эти равенства-неравенства — полная херня. Если всё путём в койке, то кто там будет ещё рассуждать.

— Вот видишь! — обрадовался я.

— Что, интересно, я должен видеть? — сказал Панчо. — Ничего я не вижу.

— Да вожжайся ты всласть с этой девчонкой, чего коммуниздить напрасно?

— Что значит коммуниздить? — переспросил Панчо.

— «Классы»! «Прослойки»!

— То есть, по-вашему, классов не существует?

Таксист, который до этого разговаривал, глядя на нас в зеркало заднего вида, теперь повернулся, положив правую руку поверх спинки пассажирского сиденья, а левой твёрдо держась за руль. Как бы он куда-нибудь не впилился, подумал я.

— Да какие там классы! Ты бабу имеешь как класс? Перед бабой да перед Богом все мексиканцы равны.

— Какая чушь, — сказал Панчо.

— А это уж каждому виднее, — ответил таксист.

С этой минуты Панчо с таксистом сцепились насчёт политики и религии, а я воспользовался тем, что от меня отстали, чтобы отвернуться к окну и смотреть, как пробегают фасады Хуарес и Рома Норте, думать о Марии, о том, что нас разделяет, и что это не социальная принадлежность, не класс, а скорее — жизненный опыт, думал я и о Розарио, и нашей комнатке, сколько прекрасных ночей я провёл там — и все их отдал бы за полчаса у Марии, одно её слово, одну улыбку. Вспомнил и тётю с дядей, и на секунду мне показалось, что мы их проехали, вон они бредут по улице под руку, даже не обернувшись на такси, пробирающееся опасным зигзагом уже по другим улицам, погружённые в одиночество, как и Панчо, и я, и таксист, каждый в своё. И тогда только я осознал, что в последние дни в моих отношениях с новыми поэтами Мексики, как и с новыми женщинами, чего-то существенного недостаёт. Правда, сколько ни вглядывался, не мог понять — чего именно недостаёт, только зияющая пустота, но нельзя и сказать, чтобы она так уж пугала меня, в ней была темнота, но не то что какие-то монстры. Темнота, тишина, пустота, вот три вещи, которые я не люблю, но не то чтоб боюсь — так, сосущее чувство под ложечкой, лишь иногда и несильно переходящее в страх. И пока я так ехал, приклеившись лицом к стеклу, такси оказалось на улице Колима, Панчо с таксистом молчали, а может, Панчо один замолчал, понимая, что таксиста он не переубедит, и наше общее молчание — моё и Панчо — немного сбило с меня кураж.

Мы вылезли в нескольких метрах от дома Фонтов. Таксист, обложив нас по матери, весело отправился восвояси, а Панчо осмотрелся по сторонам:

— Что-то странное здесь происходит.

На первый взгляд, улица имела свой всегдашний вид, но я тоже почувствовал что-то необычное, живо помню сейчас это чувство. У тротуара на другой стороне стоял жёлтый «камаро», и из его недр за нами пристально наблюдали два какие-то типа. Смотрели не отрываясь.

Панчо взялся за звонок. Прошло несколько нескончаемых мгновений, а в доме никто не пошевелился.

Один из сидящих в машине (тот, что был на пассажирском сиденье) выбрался наружу и встал, положив локти на крышу. Панчо взглянул и ещё раз вполголоса мне повторил, что здесь что-то творится, Вид у чувака из «камаро» был устрашающий. Я вспомнил свои первые разы в доме, Фонтов, как стоял у калитки и озирал сад, на мой взгляд, полный тайн и секретов. С тех пор прошло совсем мало времени, а мне казалось, что годы.

Открывать вышел Хорхито.

В дверях он сделал нам знак, которого мы не сумели понять, и посмотрел в сторону автомобиля. На наше приветствие он не ответил, только пропустил внутрь, и, вновь задвинув щеколду, не ограничился этим, а запер калитку на ключ. Сад мне показался особо запущенным. Дом выглядел как-то иначе. Хорхито повёл нас прямиком в парадную дверь. Я помню, Панчо послал мне вопросительный взгляд и, пока шли, ещё раз обернулся и посмотрел на улицу, туда, где стояла машина.

— Давайте по-быстрому, — сказал Хорхито.

Внутри дома нас ждали Квим Фонт и супруга.

— Ну наконец-то, Гарсиа Мадеро, — сказал Квим, сжав меня в крепких объятиях. Я обомлел от неожиданности такого тёплого приёма. Сеньора Фонт была в тёмно-зелёном халате и тапочках, будто только что встала, хотя впоследствии мне рассказали, что накануне никто не ложился.

— Что здесь происходит? — Панчо почему-то взглянул на меня.

— Ты лучше спроси, чего здесь не происходит! — сказала сеньора Фонт, оглаживая прижавшегося к ней Хорхито.

Отпустив меня, Квим приблизился к окну и осторожно выглянул наружу.

— Да всё то же самое, пап, — сказал Хорхито.

Тут я серьёзно задумался, кто бы мог там сидеть, в жёлтом этом «камаро», и картина, которую мы застали в доме у Фонтов, стала мало-помалу проясняться.

— Мы как раз завтракали, ребята, — сказал Квим. — Кто хочет кофе?

Мы двинулись за ним на кухню. Там за столом сидели Анхелика, Мария и… Лупе! При виде неё Панчо даже не изменился в лице, а я чуть не подпрыгнул.

Дальше трудно припомнить всё в правильной последовательности, в частности потому, что Мария встретила меня так, будто мы и не ссорились и ничто не мешает продолжению наших отношений. Могу только сказать, что я самым естественным образом поздоровался с Анхеликой, потом с Лупе, потом Мария поцеловала меня в щёку. Все принялись пить кофе, и Панчо начал расспрашивать, в чём всё-таки дело. Каждый рассказывал по-своему и очень сумбурно, и посреди объяснений сеньора Фонт начала ругать мужа. Первый раз в жизни устроили ей такой Новый год! А как же другие, — ответил ей Квим. — Ты подумай, Кристина, как тяжело живут многие люди! Сеньора Фонт заплакала и выбежала из кухни. Анхелика вышла за ней, отчего Панчо засуетился и тоже сделал какое-то движение, ни во что, впрочем, не вылившееся: он привстал было со стула в сторону двери, где скрылась Анхелика, но тут же снова уселся. Квим с Марией, по очереди, наконец-то ввели меня в курс событий. Сутенёр Лупе добрался-таки до «Полумесяца», но после множества перипетий (в деталях я не разобрался) Квиму и ей удалось всё же выбраться из гостиницы и попасть на улицу Колима. Всё это случилось два дня назад. Сеньора Фонт, как только всё это произошло, позвонила в полицию, тут же к ним на дом прибыл патруль и заявил: хотите подать заявление — идите в участок. Когда Квим обратил их внимание, что Альберто с подручным — вон они, сидят в машине через дорогу, полицейский отправился поговорить с сутенёром, и Хорхито, подсматривавший сквозь калитку, увидел, что эта беседа прошла как-то… очень уж дружески. Да и в машине с Альберто, похоже, сидел полицейский, — по крайней мере, так утверждала Лупе. Так это или не так, но уж точно полицию тут же подкупили по полной программе, и они потеряли желание иметь со всем этим дело. С этого момента и началась официальная осада дома Фонтов. Патруль отбыл. Сеньора Фонт снова стала названивать в полицию. Приехал другой, с тем же результатом. Какой-то приятель Квима посоветовал по телефону продержаться сквозь период праздников. Иногда, по словам всё того же Хорхито (единственного, кто рисковал выбираться наружу и возвращаться с разведданными), приезжала другая машина, «олдсмобил», тормозившая сразу за «камаро», тогда Альберто с товарищем, передав вахту, торжественно, с шумом, отъезжали, визжа тормозами и страшно гудя, а часов через шесть возвращались и снова сменяли с дежурства «олдсмобил». Эти отлучки и возвращения, безусловно, подрывали боевой дух обитателей дома. Сеньора Фонт отказывалась выходить, боясь, как бы они её не умыкнули. При таком повороте событий Квим тоже не выходил, якобы охраняя семейство, но, я думаю, просто боялся, что изобьют. Порог дома отважились пересечь только Анхелика и Мария, по одному разу каждая, и оба раза неудачно. На Анхелику обрушился град мерзких ругательств, а Марию, которая дерзко прошла вплотную к «камаро», просто схватили и несколько раз даже пнули. Когда прибыли мы, выходить открывать дверь отваживался уже только Хорхито.

Панчо отреагировал немедленно.

Щас он покажет такому-сякому Альберто, дайте ему только выйти из дома.

Мы с Квимом пытались вмешаться, но переспорить его оказалось невозможно. Таким образом, четверть часа пошушукавшись с Анхеликой, он направил стопы на улицу.

— Выйди со мной, Гарсиа Мадеро, — сказал он и, как идиот, я поплёлся за ним.

Когда мы вышли, его воинственный дух упал на несколько ощутимых делений. Ключом, полученным от Хорхито, мы открыли дверь, обернулись, взглянули на дом, и мне показалось, что Квим следит за нашим продвижением из окна гостиной, а сеньора Фонт — из окна второго этажа. По-моему, мы попали, — заметил Панчо. Я не знал, что сказать, — кто вообще тянул его за язык предлагать разобраться?

— Всё, с Анхеликой я завязал, — сказал Панчо, один за другим пробуя разные ключи и не находя нужного.

В «камаро» сидели уже целых трое, а не двое, как мне показалось с утра. Панчо приблизился к ним решительным шагом и спросил, чего им нужно. Я держался на расстоянии нескольких метров, и Панчо загородил от меня сутенёра. Ни ему меня не было видно, ни мне его. Но голос я слышал, густой, как у певца ранчеро, наглый, уверенный, впрочем не очень противный и, во всяком случае, совершенно не такой, как я воображал. В этом голосе не звучало ни малейшего колебания, и этим одним он вступал как бы в жуткий контраст с голосом Панчо — тот заикался, частил и уж слишком поспешно лез в драку.

В этот момент первый раз за всё утро я по-настоящему понял, что это опасные люди, и я отозвал бы Панчо и потребовал вернуться в дом, но Панчо уже завёлся всерьёз.

— Вылезай из машины, бычара, — сказал он Альберто.

Тот засмеялся и сказал что-то, чего я не понял. Открылась дверь со стороны, где сидел его товарищ, и наружу выбрался не Альберто, а этот второй. Он был среднего роста, чернявый и не просто плотный, а толстый.

— Вали отсюда, пацан. — Я не сразу понял, что он обращается ко мне.

Потом я увидел, что Панчо на шаг отступил, а Альберто вылезает из машины. Дальше всё произошло очень быстро. Альберто придвинулся к Панчо и клюнул его, только клюнул, будто хотел его поцеловать, — и Панчо упал на землю.

— Не трогай, пацан, пусть чуть-чуть полежит, — сказал чернявый с другой стороны, оперевшись локтями на крышу машины. Я не послушался, поднял Панчо, и мы пошли к дому. У калитки я обернулся. Бандюги уже преспокойно опять сидели в жёлтом «камаро», и мне показалось, что они смеются.

— Что, получил по мордасам? — спросил Хорхито, выныривая из кустов.

— У сволочи был пистолет, — сказал Панчо. — Если б я дал ему сдачи, он стал бы стрелять.

— Я так и подумал, — ответил Хорхито.

Лично я пистолета не видел, но благоразумно смолчал.

Мы с Хорхито потащили Панчо к дверям. Когда мы уже шли по выложенной плитками дорожке, ведущей к крыльцу, Панчо вдруг заупрямился, нет, давайте-ка во флигелёк Марии с Анхеликой, так что пришлось дать кругаля через сад. Оставшийся день был ещё отвратительней.

Панчо заперся с Анхеликой во флигельке. Домработница явилась с опозданием и немедленно принялась за уборку, путаясь у всех под ногами. Хорхито хотел уйти в гости к приятелям, но мама с папой ему запретили. Мы с Марией и Лупе сели играть в карты в углу сада — том самом, где я первый раз вёл беседы с Марией. Сначала возникла иллюзия, что, миг за мигом, всё повторяется — так же вот Панчо с Анхеликой заперлись во флигельке, так же нас выгнали вон, и мы так же сидели в патио… Только тогда было всё по-другому.

За обедом, когда все уселись за кухонный стол, сеньора Фонт заявила, что хочет развод. Квим засмеялся и изобразил такой жест, дескать, с ума сошла от потрясений. Панчо заплакал.

Потом Хорхито включил телевизор и вместе с Анхеликой сел смотреть документальный фильм про пауков. Сеньора Фонт сварила кофе для всех, кто ещё торчал в кухне. Уходя, домработница предупредила, что завтра она не придёт. Квим зажал её на крылечке на пару минут, поговорил и отдал ей конверт. Мария спросила, он что, передаёт от нас вести на волю? Мария, очнись, сказал Квим, нам ещё телефоны не перерезали. Просто в конверте немножко деньжат домработнице. На Новый год.

Я не запомнил, как Панчо свинтил. Не запомнил, как сам я решился остаться и там ночевать. Знаю одно, после ужина Квим отвёл меня в сторону, всем своим видом демонстрируя глубочайшую благодарность.

— Меньшего я от тебя и не ждал, Гарсиа Мадеро, — сказал он.

— Я полностью в вашем распоряжении, — тупо откликнулся я.

— Давай позабудем все наши разборки и неудачные шутки и сосредоточимся на главном, нам теперь надо крепость защищать, — сказал он.

Про разборки я не очень понял, но понял про крепость. И предпочёл промолчать, лишь кивнув головой.

— Девочки пусть сегодня спят в доме, — сказал Квим, — сам понимаешь, идти им куда-то небезопасно, когда тут такое творится. Нужно, чтобы при первом сигнале опасности мы все могли моментально соединиться в отряд.

Обо всём договорившись, мы положили Анхелику в комнату для гостей, Лупе в гостиную, а Марию в комнату Хорхито. Флигелёк достался мне, причём я согласился не без задней мысли, что вдруг ночью Мария меня навестит, но потом все сказали друг другу спокойной ночи и разошлись, и напрасно я ждал в темноте и ворочался на постели Марии, окружённый её запахом, с книжкой сестры Хуаны в руках, неспособный читать, и тогда я не выдержал и сделал вылазку в сад. От одного из домов, либо на улице Гвадалахара, либо с авениды Сонора, несся приглушённый звук чужих празднований. Я подошёл к ограде и высунулся посмотреть: жёлтый «камаро» стоит, но есть ли кто-то внутри, непонятно. Я пошёл назад к дому. В окошке гостиной горел свет, за стеной раздавались приглушённые голоса, но чьи, я не понял. Постучать я не отважился, и вместо этого обогнул дом и вошёл через кухонную дверь. На диване в гостиной сидели Мария и Лупе. Стоял запах марихуаны. Мария сидела в ночнушке красного цвета, которую поначалу я принял за платье с вулканом, потоком грохочущей лавы и деревушкой, которую этот поток должен смести, — с белым кантиком по горловине и на разрезе груди. Лупе ни во что спальное не переоделась (да и было ли оно у неё, спальное?), а так и сидела в своей мини-юбке и чёрной блузке, растрёпанная, отчего в ней ещё прибавлялось привлекательности и тайны. Завидя меня, они замолчали. Мне захотелось спросить, о чём они говорят, но я только сел рядом с ними и сообщил, что машина Альберто стоит как стояла. Они не удивились.

— Первый раз так чудно приходится встречать Новый год, — сказал я.

Мария спросила, хочу ли я кофе, потом поднялась, вышла в кухню. Я вышел за ней. Пока оба мы ждали, когда закипит, я обнял её сзади, сказал ей, что жду её в нашей постели. Она промолчала. Молчание — знак согласия, подумал я и поцеловал её в шею, в затылок… Запах Марии, от которого я уже стал отвыкать, накатил на меня с новой силой, да так, что я затрясся. И, приходя в себя, отступил. Я боялся упасть, потерять равновесие, грохнуться в обморок посреди кухни, я даже схватился за стену, пытаясь вернуться в норму.

— Хороший ты человек, Гарсиа Мадеро, — сказала она, выходя из кухни с подносом. На нём было три чашки горячей воды, банка растворимого кофе и сахар. Я сомнамбулически пошёл следом. Что ты хочешь сказать, в каком смысле «хороший» я человек, я желал это знать, но она ничего больше мне не сказала.

Я быстро заметил, что им мешаю. Друг с другом Марии и Лупе было о чём посудачить, я же не понимал ни слова. Мне казалось, они говорят чуть ли не о погоде — ан нет, про злодея и сутенёра Альберто.

Когда я вернулся во флигелёк, силы покинули меня. Я даже не стал зажигать свет.

Я на ощупь дошёл до постели Марии, ведомый единственно слабым светом, который падал то ли из большого дома, то ли с патио, то ли от луны, даже не знаю, не раздеваясь свалился ничком и немедленно заснул.

Неизвестно, который был час и сколько я так пролежал, знаю только, что вдруг стало очень хорошо, и когда я проснулся, было ещё темно и со мной была женщина. Я не сразу понял, что это не Мария. Несколько секунд я продолжал считать, что сплю и мне снится, что я заблудился в кварталах где-то рядом с Розарио. Я стиснул её и во тьме стал искать её лицо. Это была Лупе, она улыбалась, как довольный паук.

31 декабря

Новый год отпраздновали, что называется, в кругу семьи. Весь день заглядывали старые друзья. Не в чрезмерных количествах. Один поэт, два художника, архитектор, младшая сестра сеньоры Фонт, отец почившей Лауры Дамиан.

Посещение последнего сопровождалось целым рядом таинственных, видно, давно заведённых ритуалов. Квим был в пижаме, небритый, сидел в гостиной, смотрел телевизор. Открывал я, и первым в дверь вплыл огромный букет красных роз, сеньор Дамиан застенчиво и неуклюже всучил его мне, поскорей от него избавляясь. Пока я носил цветы в кухню и искал вазу или куда бы ещё их пристроить, краем уха я слышал, как он жалуется Квиму на тяготы повседневной жизни. Потом заговорили про праздники. Разве это праздники, сказал ему Квим, то ли дело раньше… Факт, сказал отец Лауры Дамиан. Что верно, то верно. Раньше всё было лучше, сказал ему Квим. Это мы, наверно, стареем, сказал отец Лауры Дамиан. В ответ, неожиданно, Квим произнёс: не знаю, как ты живёшь. На твоём месте я бы давно уже умер.

Последовало продолжительное молчание, в которое врывались лишь отдалённые реплики сеньоры Фонт и её дочерей — на заднем дворике набивали пиньяту[19],— а потом отец Лауры Дамиан издал всхлип. Не в силах сдержать любопытства, я потихоньку прокрался из кухни… Напрасная предосторожность, меня бы никто не услышал, так эти двое были поглощены друг другом — Квим, нечёсаный, драный, синяки под глазами, тапочки на босу ногу, привстав (эти голые ноги аристократической формы, совсем не такие, как, скажем, у дяди), и рядом сеньор Дамиан, плачущий в три ручья, как принято выражаться, да и не только как принято — если не в три, то тогда точно в два совершенно буквальных ручья по щекам, заливающих за подбородок, покрывших ему всё лицо, он стиснул руки, погрязши в кресле напротив. А где Анхелика, спросил он. Утри сопли сначала, сказал ему Квим. Сеньор Дамиан вытащил из кармана платок, вытер глаза, потом щёки и высморкался. До чего трудно жить, сказал он, поднимаясь рывком и, как во сне, направляясь в сторону ванной. Пройдя мимо, он, кажется, даже меня не заметил.

По-моему, потом я пошёл помогать сеньоре Фонт с готовкой — наш новогодний стол в последнюю ночь 1975-го года. Она долдонила, это традиция, мы каждый год собираем друзей, я готовлю, хотя в этот раз настроения нет, праздника не ощущается, но мы должны как-то взять себя в руки. Я сказал ей, что здесь отец Лауры Дамиан. Альварито нас не забывает, сказала она, ему нравится, как я готовлю. А что у нас будет сегодня? — спросил её я.

— Как получится, друг мой. Наверно, я сделаю моле и пойду спать, не хочется даже сидеть за столом. В этот раз… что мне праздновать?

Взглянув на меня, она вдруг засмеялась. Я подумал, у этой женщины с головой не в порядке. Потом снова настойчиво зазвонил звонок, и сеньора Фонт, выждав несколько длинных секунд, велела пойти посмотреть, кто пришёл. Проходя сквозь гостиную, я обнаружил, что Квим и отец Лауры Дамиан, каждый со своей рюмкой, всё так же сидят на диване и смотрят уже следующую телевизионную программу. Новоприбывший оказался поэтом-деревенщиком. По-моему, он был пьян. Он спросил, где сеньора Фонт, и немедленно двинулся в патио, минуя гостиную и печальное зрелище Квима с отцом Лауры Дамиан. Там, в патио, сеньора Квим так и стояла среди своих пёстрых гирлянд и мексиканских флажков из бумаги. Я поднялся в комнату Хорхито и уже оттуда наблюдал, как поэт-деревенщик всплёскивает руками.

Зато телефонные звонки лились в изобилии. Первой позвонила некая Лорена, поэтесса и бывшая висцералистка. Она хотела пригласить Марию с Анхеликой на Новый год. Потом позвонил поэт-пасовец. Потом танцор по имени Родольфо, который потребовал Марию, но она подойти отказалась и попросила сказать, что её нет дома. Я машинально сказал, но удовольствия не получил, будто вся ревность моя испарилась куда-то — хорошо бы, чтоб и вправду так, ревновать совершенно без пользы. Потом позвонил главный архитектор того бюро, где работает Квим. Я удивился, что после разговора с Квимом тот захотел Анхелику. Когда Квим попросил меня подозвать Анхелику, я увидел у него в глазах слёзы, и, пока Анхелика разговаривала, а точнее слушала по телефону, он мне сказал, что на этой проклятой земле нет ничего осмысленнее и прекраснее, чем ремесло поэта. Цитирую дословно. Чтобы не усугублять, я подтвердил. (Я сказал «правильно, Квим». Вот болван, как ни взгляни.) Потом сидел во флигельке у девчонок, болтали с Марией и Лупе, а правильней было б сказать, болтали Мария и Лупе, а я только слушал вполуха и думал, когда и как кончится наше осадное положение.

Что касается постельного приключения с Лупе, всё так и осталось окутано тайной, но, правду сказать, давно я так не отрывался. В час дня состоялся некий условный обед: сначала кормили Хорхито, Лупе с Марией, меня, а потом, в полвторого, за стол сели сеньора Фонт, Квим, отец Лауры Дамиан и поэт-деревенщик с Анхеликой. Я мыл посуду и слушал, как этот поэт-деревенщик грозится выйти и потолковать с Альберто и как потом сеньора Фонт говорит: Хулио, только без глупостей! Потом все ели в гостиной десерт.

Днём принял душ.

Оказалось, что я весь в засосах, но кто их оставил? Лупе? Розарио? Уж во всяком случае не Мария, и от этой мысли мне сделалось больно и грустно, хотя не так невыносимо больно и грустно, как было когда-то. На груди, прямо под левым соском, красуется целая слива. На ключице созвездие мелких царапин. И целая россыпь отдельных следов по плечам.

Выйдя, застал остальных пьющими в кухне кофе — одни стояли, другие сидели. Мария попросила Лупе рассказать всем ту историю, как Альберто чуть не удавил постороннюю шлюху своим страшным членом. Слушали, как зачарованные. Иногда прерывали рассказ, восклицая: какой придурок! какие придурки! «Ну это уже ни в какие ворота не лезет!» (Анхелика? сеньора Фонт? женский голос), а Квим говорил отцу Лауры Дамиан: ты теперь понимаешь, с каким контингентом мы имеем дело?

В четыре часа деревенщик ушёл, но зато появилась сестрица сеньоры Фонт. Это сразу ускорило дело по приготовлению пищи.

Где-то между пятью и шестью участился поток телефонных звонков — в основном все звонили сказать, что не смогут прийти отмечать Новый год. В полседьмого сеньора Фонт заявила «довольно!», заплакала и заперлась наверху, у себя в спальне.

В семь часов, с помощью Марии и Лупе, сестра сеньоры Фонт накрыла на стол и начала расставлять закуски, но обнаружила, что многого не хватает, и отправилась покупать. По дороге к двери Квим задержал её и на несколько секунд завёл к себе в кабинет. Выходя, сестра держала в руке конверт (надо думать, с деньгами), а сеньор Фонт кричал вслед: убери в сумочку, от этих, в жёлтом «камаро», всего можно ждать. Поначалу сестра не отреагировала, но, открыв дверь, уже на пороге, всё-таки убрала. Я и Хорхито на всякий случай её проводили до самой калитки. Жёлтый «камаро» стоял как ни в чём не бывало, и его обитатели даже не пошевелились, когда сестра сеньоры Фонт прошла мимо них в сторону улицы Куэрнавака.

В девять мы сели за стол. Не пришло большинство приглашённых, явилась одна пожилая сеньора (по-моему, двоюродная Квимова сестра), высокий худой персонаж (сказали, что он архитектор — бывший, как он поспешил уточнить) и два художника, вовремя не сообразившие, что происходит в доме. Сеньора Фонт появилась из спальни в нарядах, с сестрой — очевидно, сестре было мало накрыть на стол, докупить, доготовить, в последний момент она ещё и ворвалась в спальню сеньоры Фонт, чтобы её одеть. Лупе, всё больше мрачневшая по мере приближения Нового года, вдруг заявила, что она, случайно затесавшийся человек, не должна сидеть за столом и она поест в кухне, Мария категорически запретила, и в конце концов, после перепалки, из которой, откровенно говоря, я не понял ни слова, она села вместе со всеми.

Меня удивило, как пошло застолье.

Встал Квим и сказал, что сейчас предложит тост. Я думал, тост за жену, какое неслыханное мужество она проявила в сложившихся обстоятельствах, но тост оказался за меня! Был упомянут мой возраст, стихи, дружба с его дочерьми (говоря это, он посмотрел на отца Лауры Дамиан, и последний кивнул), с ним самим, наши беседы и неожиданные столкновения на улицах Мехико, а свою речь (на самом деле довольно короткую, хотя мне показалось, что она продолжается вечность) он закончил просьбой, обращаясь лично ко мне — когда я вырасту и стану взрослым, ответственным человеком и гражданином, не судить его слишком строго. Он замолчал и залился краской стыда. Мария, Анхелика, Лупе зааплодировали. Сбитые с толку, зааплодировали и художники. Хорхито залез под стол, чего, очевидно, никто не заметил. Сеньора Фонт, на которую я взглянул краем глаза, по-моему, смутилась не меньше моего.

Несмотря на столь многообещающее начало, проводы старого года прошли в грустном молчании. Сеньора Фонт и сестра подавали на стол, Мария едва прикасалась к еде, Анхелика погрузилась в молчание — скорее томное, чем по-настоящему мрачное, — Квим с отцом Лауры Дамиан поворачивались иногда к архитектору, который с Квимом не соглашался, но мягко, и вообще имел вид довольно отсутствующий; два художника разговаривали только между собой, только изредка обращаясь к отцу Лауры Дамиан (у меня сложилось впечатление, что он собирает предметы искусства), Мария и Лупе — единственные, кто в начале вечера был хоть как-то склонен к веселью, — в конце концов встали и тоже стали носить тарелки на стол, а потом окончательно пропали в кухне. Так проходит вся слава земная, сказал мне Квим с другого конца стола.

В этот момент кто-то позвонил в дверь, и мы все подскочили. Мария и Лупе высунули головы из кухни.

— Откройте же кто-нибудь, — сказал Квим, но никто не двинулся.

С места поднялся я.

В саду было темно, за решёткой я разглядел два силуэта.

Я подумал, что это Альберто с откупленным полицейским.

Вопреки всякой логике я испытал прилив желания с ними подраться и решительно направил шаги в ту сторону. Но, приблизившись, я обнаружил, что это Улисес Лима с Артуро Белано. Они не сказали, зачем они здесь. Они не удивились, увидев меня. Помню, что я подумал: мы все спасены!

Наготовлено было столько, что Улисеса и Артуро тут же усадили за стол, и сеньора Фонт принялась их кормить, пока остальные ели десерт и болтали между собой. Когда эти двое наелись, Квим их повёл в кабинет. Отец Лауры Дамиан пошёл вслед за ними.

Через короткое время Квим высунулся из приоткрытой двери кабинета и позвал Лупе. Те, кто остался в гостиной, вели себя как на поминках. Мария вызвала меня в патио переговорить. Мне показалось, она говорит со мной очень долго, но в действительности разговор продолжался не больше пяти минут. Это ловушка, сказала она. Потом мы вдвоём вошли в кабинет её отца.

Удивительно, но в общем хоре солировал отец Лауры Дамиан. Он уселся в Квимово кресло (а сам Квим стоял в уголке) и выписывал чеки на предъявителя. Белано и Лима стояли с улыбкой. У Лупе был озабоченный, но вместе с тем и решительный вид. Мария спросила у отца Лауры Дамиан, что происходит. Тот оторвался от чековой книжки и заявил, что вопрос должен быть разрешён в самые сжатые сроки.

— Я еду на север, подруга, — сказала ей Лупе.

— Что?! — спросила Мария.

— Эти двое меня повезут, вон твой папа машину даёт.

Я успел понять, что Квим и отец Лауры Дамиан уговорили моих друзей отчалить в неизвестном направлении, захватив с собой Лупе, и таким образом снять осаду с дома.

Больше всего меня удивило, что Квим даёт им «импалу», ничего подобного я не ожидал.

Когда мы вышли из комнаты, Мария с Лупе пошли собирать чемодан. Я пошёл вместе с ними. Чемодан Лупе был почти пуст — гостиницу пришлось покидать в такой спешке, что она позабыла там большую часть своих шмоток.

Ровно в полночь, когда по телевизору начали показывать отсчёт секунд, оставшихся до наступления Нового года, мы все бросились обниматься. Мария, Анхелика, Хорхито, Квим, сеньора Фонт и её сестра, отец Лауры Дамиан, архитектор, художники, Квимова кузина, Артуро Белано, Лупе и я.

Пока не наступил момент, когда никто уже не понимал, кто с кем обнимается и по какому разу.

Часов до десяти силуэты Альберто и его боевиков ещё можно было различить за решёткой, но в одиннадцать их уже не было, Хорхито даже набрался смелости выйти в сад, выглянуть за ограду и обозреть всю улицу. Они исчезли. В четверть первого мы под покровом ночи направились к гаражу и начали прощаться. Я обнял Белано и Лиму и поинтересовался, что теперь будет с висцеральным реализмом. Они не ответили. Я обнял и Лупе и посоветовал ей впредь вести себя поосторожнее. Вместо ответа она поцеловала меня в щёку. У Квима был «Шевроле Импала» последней модели, белого цвета, и Квим с женой, будто пожалев в последнюю минуту, стали выяснять, кто сядет за руль.

— Я, — сказал Улисес Лима.

Пока Квим объяснял Улисесу отдельные тонкости управления своим автомобилем, Хорхито принёс весть о том, что сутенёры вернулись на место, и следует поторопиться. Несколько суматошных минут все говорили, перекрикивая друг друга, и, помню, сеньора Фонт сказала: это просто позор, до чего мы дошли. Потом я добежал до флигелька сестёр Фонт, схватил свои книги и быстро вернулся. Мотор уже работал, и все как вкопанные застыли вокруг. Я увидел Артуро с Улисесом на передних сиденьях и Лупе на заднем.

— Кто-нибудь, откройте ворота) — сказал Квим.

Я вызвался открывать.

Я стоял на тротуаре, когда увидел, как вспыхнули фары «импалы», и одновременно — фары «камаро». Я смотрел зачарованно, как фантастический фильм: выезжая, первая машина как будто стронула с места вторую, таща за собой, как магнит, как судьба (так и древние греки не различали «судьбу» и «магнит»).

Раздались голоса, меня звали назад, а мимо меня проплывал Квимов автомобиль, и тут я увидел Альберто, вылезающего из «камаро» и одним прыжком оказавшегося у машины, где сидели мои друзья. Его кореши кричали, чтоб он разбил у «импалы» окно. Что же Улисес не жмёт на газ? — подумал я. Сутенер начал бить им в двери ногами. Я увидел, Мария спешила по саду ко мне. Я увидел бандитские рожи в «камаро». Одна эта рожа курила сигару. Увидел лицо и руки Улисеса над панелью управления. Лицо Белано, невозмутимо смотревшего на сутенёра, как будто всё это к нему не имеет ни малейшего отношения. Увидел Лупе, которая пыталась спрятаться на заднем сиденье. Подумал, что следующего удара стёкла в машине не выдержат, и в следующий миг очутился рядом с Альберто. Затем я увидел, что этот Альберто слегка пошатнулся. От него несло перегаром, уж точно они, как и мы, отметили Новый год. И наконец я увидел кулак своей правой руки (единственной свободной, так как в другой руке я держал книжки) — он опустился ещё раз, и сутенёр рухнул. Я услышал, что меня зовут от дома, и не обернулся. Пнул тело, распростёртое у моих ног, и взглянул на «импалу», которая наконец-то пришла в движение. Увидел бандюг, вылезающих из «камаро» и направляющихся в мою сторону. Я увидел, что изнутри на меня смотрит Лупе и приоткрывает дверь. Я всегда знал, что когда-нибудь отсюда уеду. Я влез и ещё не успел хлопнуть дверью, как Улисес нажал на газ. Я услышал выстрел или звук, похожий на выстрел. Они в нас стреляют, собаки, сказала Лупе. Я развернулся и в заднее окно увидел фигурку посреди дороги. В ней, прямоугольно обрамленной задним окном нашего автомобиля, сосредоточилась вся мировая скорбь. Это палят самодельный салют, сказал Белано, а машина, подпрыгивая, уносилась, оставив уже позади и дом Фонтов, и «камаро» с бандюгами, и улицу Колима, и буквально через две секунды мы были уже на авениде Оахака и затерялись среди машин, движущихся на выезд из Мехико в северном направлении.

Загрузка...