Сегодня вдруг осознал: то, что я написал про вчера, я на самом деле писал сегодня. Всё «31-е декабря» я писал 1-го января — то есть, сегодня. А всё тридцатое — тридцать первого. То есть, вчера. Всё, что напишу про сегодня, я напишу только завтра, и это-то завтра будет «сегодня», оно же «вчера», но наступит оно только завтра: ещё не видимый день. И достаточно с этим, а то можно зарапортоваться.
Выехали из Мехико. Чтобы развлечь компанию, я стал задавать вопросы на эрудицию. Учитывая современный мексиканский уровень литературоведческих знаний, эти вопросы можно считать загадками или задачками, которые далеко не всем по зубам. Начал с лёгкого: что такое верлибр? Голос разнёсся в машине как из репродуктора.
— Свободный стих без фиксированного числа слогов, — сказал Белано.
— А ещё что?
— Без рифмы, — сказал Лима.
— А ещё?
— Без правильного чередования ударных слогов, — не сдавался Лима.
— Ну ладно. Тогда посложнее. Что такое тетрастих?
— Что? — переспросила Лупе, сидевшая рядом со мной.
— Метрическое построение из четырёх строф, — сказал Белано.
— А синкопа?
— О господи, — сказал Лима.
— Не знаю, — сказал Белано, — Потеря сознания?
— Холодно, холодно. Сдаётесь?
— Синкопа — это выпадение звука или комплекса звуков в середине слова. Пример: да в полымя из огня. Но продолжим. Теперь что-нибудь полегче. Что такое секстина?
— Шестистишная строфа, — сказал Лима.
— А ещё?
Лима с Белано пробормотали что-то, чего я не понял. Их голоса растворялись в салоне «импалы». Потому что этого недостаточно, сказал я и объяснил, что ещё. И, подумав, спросил: что такое гликонический стих (это такой античный размер, представляющий хори-ямбический стих, состоящий из трохея или спондея и двух дактилей или спондеев), или гемиэпес (опять же в древнегреческом стихосложении, первая часть дактилического гекзаметра до цезуры в третьей стопе стиха), или фоносимволизм (независимое значение, приобретаемое словом или стихом исключительно за счёт звучания). И Белано с Лимой не дали ни одного определения, уж не говоря о Лупе. Поэтому я спросил, что такое эпанортоз — фигура в риторике, когда человек возвращается к сказанному и сам себя поправляет, уточняя, а то и опровергая предыдущее высказывание, и ещё что такое пифоямбический (они не знали), мимиямбический (не знали), гомеотелевтон (не знали) и парагога (знали, причём были уверены, что поголовно все мексиканские и большинство латиноамериканских поэтов парагогичны). Тогда я спросил, знают ли они, что такое гапакс (а точнее, гапакс легоменон) и, поскольку никто не знал, пришлось сказать. Гапакс — это лексикографический метод анализа с ориентацией на слова, которые встречаются в данном корпусе текстов или в языке данного автора только один раз. Все призадумались.
— Теперь задай нам что-нибудь полегче, — сказал Белано.
— Пожалуйста. Что такое заджаль?
— Ух! Какой же я тёмный, ничего не знаю, — сказал Белано.
— А ты, Улисес?
— Похоже, что-то арабское.
— А ты, Лупе?
Лупе посмотрела на меня и ничего не сказала. На меня напал приступ смеха, видимо, оттого, что я перенервничал, но про заджаль всё-таки объяснил. Успокоившись, я сказал Лупе, что смеюсь не над ней, тем более не над её необразованностью (прямо как из деревни), а надо всеми нами.
— Ну ладно, а что такое сатурнов, или сатурийский, размер?
— Сатурнов размер? — переспросила Лупе.
— А ещё вот, хиазм?
— Что? — снова спросила Лупе.
Не закрывая глаз и продолжая видеть их всех, я в то же время видел автомобиль, как стрела несущийся прочь из Мехико. Мне казалось, что мы летим, а не едем.
— Так что же такое сатурнийский размер? — спросил Лима.
— Это легко. Размер в латинской поэзии. Только есть разные мнения. Одни утверждают, что силлабический, другие — что тонический. В первой гипотезе получается двустопный каталектический ямб, итифаллический размер, хотя возможны и другие варианты. Если принять тоническую версию, то получается строка из двух частей, первой половине три ударения, во второй два.
— Кто из поэтов писал сатурнийским стихом? — спросил Белано.
— Ливий Андроник и Невий. Религиозные гимны и эпитафии.
— Сколько ты всего знаешь, — сказала Лупе.
— Действительно, без дураков, — сказал Белано.
У меня снова вырвался смех. Вырвался и тут же улетел в окошко. Ну да, подумали, чего ещё можно ждать от сиротки? — Это только хорошая память. Я просто запоминаю определения и всё.
— Ты нам не сказал, что такое хиазм.
— Хиазм, хиазм, хиазм… Вот оно. Хиазм состоит в изменении порядка элементов последовательности при повторном перечислении.
Стояла ночь. Ночь первого января. Ночь на второе января. Я посмотрел назад, и, как мне показалось, никто за нами не ехал.
— Ну хорошо, — сказал я. — А как вам такое — процелеузматический?
— Ну это уж ты придумал, Гарсиа Мадеро, — сказал Белано.
— Отнюдь. Классический размер из четырёх коротких слогов без определённого ритма, и в этом качестве может рассматриваться как простая фигура поэтической метрики. А что такое молоссы?
— И ты будешь утверждать, что это ты не придумал? — возмутился Белано.
— Да ничего подобного! Тоже классический размер, только три длинных слога на шесть ударов. Икт может приходиться на первый и третий слог или только на второй. Чтобы получился полноценный размер, он должен сочетаться с другими.
— Икт? — удивился Белано. — Это что?
Лима открыл было рот и снова закрыл.
— Икт — это ритмическое ударение, пульсация стиха. Здесь надо вспомнить про арс, то есть сильную долю в римской метрике, именно ту, на которую падает икт, но продолжим с вопросами. Давайте я вам теперь что-нибудь лёгкое, что все знают. Что такое двусложник?
— Размер в два слога, — сказал Белано.
— Отлично, давно пора, — сказал я. — Два слога. Редчайшая вещь, а в испанской метрике — строка, короче которой уже невозможно. Почти всегда встречается в сочетании с другими размерами. А теперь посложнее. Что такое асклепиадий?
— Понятия не имею, — отозвался Белано.
— Асклепиадий? — переспросил Лима.
— Асклепиадий, от Асклепиада Самосского, он из поэтов использовал этот стих чаще всех, хотя встречается и у Сафо, и у Алкея. Он существует в двух формах: малый асклепиадов стих, представляющий собой двенадцать слогов, распределённых по шесть на две эолических части, в первой спондей, дактиль и длинный слог, во второй — дактиль и каталектический трохей-диподия, то есть сочетание двухсложных стоп в одной. А вот большой асклепиадов стих — это стих, состоящий из шестнадцати слогов за счёт вставки между двумя эолическими частями дактилической каталектической диподии in syllabam.
Мы начали выезжать из Мехико. Гнали со скоростью больше ста двадцати.
— Что такое эпаналепсис?
— Да кто ж его знает, — откликнулись мои друзья.
Наш автомобиль проезжал по тёмным проспектам, кварталам без единого фонаря, по улицам, где было видно лишь детей и женщин. Потом мы оказались в квартале, где еще праздновали Новый год. Белано и Лима вглядывались вдаль. Лупе прижалась головой к стеклу. Мне показалось, заснула.
— А что такое эпанадиплос? — Никто не ответил. — Синтаксическая фигура, состоящая в повторе первого слова в конце фразы. Например, «король умер, да здравствует король».
На какое-то время я замолчал, глядя в окна машины. Мне показалось, что Лима плутает, не зная пути, но по крайней мере за нами никто не гнался.
— Валяй дальше, — сказал Белано. — Вдруг попадётся такое, что мы знаем.
— Ну хорошо, катахреза, — сказал я.
— Это я знал, но забыл, — сказал Лима.
— Это метафора, которая настолько вошла в повседневный обиход, что уже не воспринимается как метафора. Например: игольное ушко, горлышко бутылки. А архилохея?
— Вот я как раз знаю! — обрадовался Белано, — Думаю, даже уверен, что это строфа, которой писал Архилох!
— Великий поэт, — откомментировал Лима.
— Да, но в чём она состоит? — продолжал настаивать я.
— Этого я не знаю. Могу прочитать стихотворение Архилоха, но в чём состоит строфа, не знаю, — признался Белано.
Пришлось сообщить, что архилохея — это строфа, состоящая из двух стихов (двух двустиший), которые могут иметь разную структуру. Первый вид — дактилический каталектический гекзаметр, а дальше идёт дактилический триметр in syllabam. Второй вид… Но тут я стал засыпать и стал воспринимать свой собственный голос, звучащий в «импале», как бы со стороны: ямбический диметр, дактилический тетраметр, трохеический диметр… А потом услышал, как Белано читает:
Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой.
Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врагов!
Пусть везде кругом засады — твердо стой, не трепещи.
Победишь — своей победы напоказ не выставляй,
Победят — не огорчайся, запершись в дому, не плачь.
В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй.
Познавай тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт.[129]
Тогда я с усилием открыл глаза, а Лима спросил, чьи это стихи — Архилоха? «Симон», — ответил Белано, а Лима заметил: великий поэт, офигенный. Потом Белано повернулся к Лупе и рассказал (как будто ей не до лампочки), кто такой Архилох Паросский, поэт и наёмный воин, живший в Греции около 650-го года до нашей эры. Лупе в ответ промолчала, что с её стороны было как нельзя умней. Потом я задремал, прислонившись головой к окну, и сквозь сон слушал, как Белано и Лима обсуждают поэта, бежавшего с поля боя, бросив свой щит, и поющего, что в таком спасении собственной жизни нет позора и бесчестья, а, даже наоборот, есть своё величие. Тем временем мне начал сниться сон — кто-то шёл по бранному полю, усеянному костями, человек без лица. Во всяком случае, мне лица было не видно, поскольку я смотрел издалека. Я стоял под холмом, и в долине не было воздуха. Человек был голый, с длинными волосами, и сначала я думал, что это наверное Архилох, но на самом деле это мог быть кто угодно. Когда я открыл глаза, вокруг стоила ночь. Мехико остался далеко позади.
— Где мы? — спросил я.
— На шоссе в Керетаро, — сказал Лима.
Луне тоже не спала, в темноте её глазки бегали по сторонам, как букашки.
— Что ты высматриваешь? — спросил я.
— Машину Альберто, — сказала она.
— За нами никого нет, — сказал Белано.
— Альберто как пёс, он меня чует по запаху, из-под земли достанет, — сказала Лупе.
Белано и Лима засмеялись.
— Подумай сама, как же он тебя выследит, если с самого Мехико я ни разу не сбросил скорость со ста пятидесяти.
— И утро настать не успеет, — сказала Лупе.
— Ну хорошо, — сказал я. — Что такое альба[130]?
Ни Белано, ни Лима не открыли рта. Наверно, все думали про Альберто, так что я тоже принялся думать о нём же. Лупе засмеялась. Букашки в глазах остановились на мне.
— Ну что, всезнайка, а теперь ты скажи! Что такое косарь, ты знаешь?
— Закрутка с травой, — сказал Белано, не оборачиваясь. — А что такое траченый?
— Что-нибудь старое.
— А троганый?
— Дайте мне, я отвечу, — сказал я, понимая, что Лупе проверяет не их, а меня.
— Хорошо, — сказал Белано.
— Не знаю, — сказал я, немного подумав.
— Ты знаешь? — спросил Лима.
— Не очень, — сказал Белано.
— Тоже, что тронутый, тюкнутый — псих, — сказал Лима. — Правильно. А тушкан?
Мы все трое не знали.
— Ну что же вы. Это же просто. Индеец, — сказала Лупе, смеясь. — А что такое маркиза?
— Тюрьма, — сказал Лима.
— А что такое Ксавье?
Мимо нас в направлении Мехико проехала колонна из пяти грузовиков, в ночи каждый из них напоминал обгоревшую конечность. Минуту в машине стоял только звук проезжающих грузовиков и запах горелого мяса. Потом шоссе снова погрузилось во тьму.
— Так кто же такой Ксавье? — сказал Белано.
— Полицейский, — сказала Лупе. — А план?
— Анаша, — сказал Белано.
— Эта специально для Гарсии Мадеро, — сказала Лупе. — Что такое петрушка на лапе?
Белано и Лима переглянулись и засмеялись. Букашки следили совсем не за мной, а за грозными переливами теней в заднем окне автомобиля. Далеко-далеко я увидел фары одной машины, потом другой.
— Не знаю, — сказал я, а сам представил рожу Альберто с подёргивающейся ноздрёй: идёт по следу.
— Золотые часы, — сказала Лупе.
— А крейсер?
— Чего тут, просто машина, — ответила Лупе.
Я закрыл глаза, я не хотел видеть букашек и прислонился к стеклу. В полусне мне мерещился чёрный крейсер Альберто, который всё прёт, а в нём прёт чуткий нос и парочка Ксавье на отдыхе, вооружённых всем нужным, чтоб сделать из нас отбивную.
— А перевозка? — не унималась Лупе.
Никто не ответил.
— Да тоже машина! — засмеялась она.
— Хорошо, Лупе, тогда скажи мне, что такое маникюрка? — сказал Белано.
— Это легко, психушка, — сказала Луне.
На минуту мне стало трудно поверить, что я занимался любовью С ЭТОЙ женщиной.
— А что такое завязать галстук? — спросила Лупе.
— Не знаю, сдаюсь, — неохотно сказал Белано, глядя в сторону.
— Да то же самое, что развязать, — сказала Лупе. — Хотя не совсем. Когда кто-то кому-то завязал галстук, то, значит, пришили, а если развязал, то, может, пришили, а, может, они вместе спят. — Её голос звучал так же авторитетно и непререкаемо, как если б она определяла антибахий в отличие от палимбахия.
— А что такое dar labiada, Лупе? — спросил Лима.
Мне немедленно пришло в голову, что это что-то из области секса, что-то вроде её мягких лядвий, которые я только трогал, а видеть не видел, лядвий Марии и лядвий Розарио. Мы летели со скоростью, как мне казалось, больше ста восьмидесяти в час.
— Ну, дать возможность, — сказала Лупе, косясь на меня, будто угадывала мои мысли. — А тебе, Гарсиа Мадеро, как кажется?
— Что такое подъёбка? — спросил Белано.
— Шутка, но очень обидная, бьёт по больному, — невозмутимо ответила Лупе.
— Чувак на винтах?
— Тот, кто колется, — сказала Лупе.
— А на соплях?
— Тот, кто нюхает.
— А попасть под паровоз?
Лупе взглянула сначала на него, потом на меня. Я почувствовал себя так, будто теперь букашки выпрыгивают у неё из глаз и падают мне на щиколотки. Встречная белая «импала», неотличимая от нашей, пронеслась в направлении Мехико. Пропадая в заднем окне, она погудела несколько раз на удачу своему близнецу.
— Попасть под паровоз? — сказал Лима. — Не знаю.
— Это когда пропускают через несколько мужиков, — пояснила Лупе.
— Ты права, Лупе. Групповое изнасилование, вот что это такое, — сказал Белано. — Всё-то ты, Лупе, знаешь.
— А попасть в блудную? Знаешь? — сказала Лупе.
— Ещё бы, — ответил Белано. — Вляпаться по полной программе, вот что это значит. Ещё это можно понять как угрозу.
— Не можно, а нужно, — сказала Лупе.
— Ну, так и как тебе кажется? — спросил Белано. — Попали мы в блудную?
— Да ещё как, чувачок.
Совершенно внезапно за нами пропали огни. Создалось впечатление, что в этот час мы одни рассекаем по мексиканским шоссе. Но прошло всего несколько минут, и вдали опять показался свет фар. Две машины. Расстояние между нами, как мне показалось, стремительно сокращалось. Я посмотрел вперёд, на ветровое стекло, испещрённое сотней разбившихся об него букашек. Лима держал обе руки на руле, и машина вибрировала, словно мы скачем по незаасфальтированной дороге.
— Что такое эписедий?
Никто мне не ответил.
Какое-то время мы ехали в молчании, «импала» неслась в темноте.
— Ну так расскажи уже про эписедий, — сказал Белано, не оборачиваясь.
— Погребальная песнь, — сказал я. — Не путать с тренодией. Эписедий имеет форму диалогического хорала. Размер сначала был дактиль-эпитрит, а позже — элегический стих.
Без комментариев. Голос Белано прорезался чуть позже:
— Черт побери, до чего же красивая дорога!
— Давай, Гарсиа Мадеро, еще нам вопросы! — сказал Лима. — Ну, а тренодия что?
— То же самое, что эписедий, за исключением того, что она не исполняется при погребении.
— Вопросы давай, — сказал Белано.
— Что из себя представляет алкеева строфа?
Собственный голос показался мне чужим, как будто вопрос задал кто-то другой.
— Алкеева строфа состоит из четырёх алкеевых стихов, — сказал Лима. — Два одиннадцатисложных, один девятисложный и один десятисложный. Впервые употреблена греческим поэтом Алкеем, поэтому так называется.
— Там не два одиннадцатисложных, — возразил я. — Там два десятисложных, один девятисложный и один трохеический десятисложный.
— Возможно, — сказал Лима. — В конечном итоге, один хрен.
Белано вытащил машинную зажигалку и закурил сигарету.
— А кто впервые ввёл алкееву строфу в древнеримскую поэзию? — спросил я.
— Ну это известно любому, — ответил Лима. — Ты знаешь, Артуро?
Белано держал зажигалку в руке и пристально её разглядывал, хотя сигарету он уже зажёг.
— Конечно, знаю.
— И кто? — спросил я.
— Гораций, — сказал Белано, воткнул зажигалку обратно и опустил стекло. Ворвавшийся ветер растрепал волосы Лупе и мне.
На подъезде к Кулиакану поели на бензоколонке — кто выбрал омлет, кто яичницу с ветчиной, кто глазунью с беконом, кто яйца в мешочек. Выпили каждый по две чашки кофе, а Лупе ещё апельсиновый сок. На дорогу запаслись четырьмя бутербродами с сыром и ветчиной. Потом разошлись по туалетам: Лупе в женский, а мы с Белано и Лимой в мужской, хорошенько умылись — лицо, руки, шею, сделали все свои дела. Вышли на улицу, небо такого яркого синего цвета, какого я раньше не видел, и сплошной поток автомобилей на север. Лупе снаружи не оказалось. Выждав порядочно времени, пошли её искать в женском туалете. Вошли — зубы чистит. Взглянула на нас, ничего не сказала. У соседней раковины тётка лет пятидесяти расчёсывала перед зеркалом чёрные волосы длиной, наверно, до пояса.
Белано сказал, что нужно заехать в Кулиакан купить зубные щётки. Лима пожал плечами и заявил, что ему всё равно. Я высказался в том духе, что нам нельзя терять времени, хотя в реальности время — единственное, чего у нас навалом. В конце победило мнение Белано. В супермаркете в пригороде Кулиакана купили зубные щётки и другие предметы личной гигиены, потом развернулись, не въезжая в город, и отправились дальше.
Навохоа, Сиудад-Обрегон, Эрмосильо промчали насквозь быстрой тенью, затем побывали в Соноре, причём впечатление, что мы в Соноре, возникло уже с Синалои. Иногда, в дрожащем полуденном зное, вокруг поднимались гигантские кактусы — питахайи, попали, карнегии. В городской библиотеке Эромосильо мы с Белано и Лимой искали следы Сесарии Тинахеро. И ничего не нашли. Вернувшись к машине, увидели сцену; Луне спит на заднем сиденье, а два мужика застыли рядом на тротуаре и смотрят не отрываясь. Белано подумал, вдруг это Альберто с товарищем, на всякий случай мы разделились и подошли с разных сторон. Платье у Лупе задралось на ляжках, мужики, сунув руку в карман, откровенно дрочили. Валите отсюда, шуганул их Белано, и они побрели, оборачиваясь на ходу рассмотреть нас получше. Потом были в Каборке. Раз Сесария так назвала свой журнал, то уж наверно за этим что-то стоит, заметил Белано. Каборка — крошечное селение к северо-востоку от Эрмосильо. Чтобы туда попасть, пришлось ехать по федеральному шоссе до Санта-Аны, а оттуда уклониться к востоку по бетонке. Промахнули Пуэбло-Нуэво, Алтар, и на самом въезде в Каборку увидели ответвление с указателем. Указатель гласил, что это совершенно другой городок (Питикито), но мы не сдались и всё же попали в Каборку. Обошли все муниципальные органы, побывали в церкви, везде говорили с народом, пытаясь хоть за что-то уцепиться, но безрезультатно, никто нам не смог ничего сообщить о Сесарии Тинахеро. Там уже и стемнело, пришлось садиться в машину — в Каборке не оказалось ни самого завалящего мотеля, ни даже комнат на сдачу проезжим (или мы их не нашли). Ночевать пришлось в машине, и, едва проснувшись, мы снова въехали в город, заправились и решили на всякий случай посетить Питикито. Интуиция мне подсказывает, надо ехать, сказал Белано. В Питикито неплохо поели, сходили посмотреть собор Сан-Диего, но только снаружи — Лупе сказала, не хочет входить, да мы и сами не очень рвались.
Отправились в северо-восточном направлении по хорошему шоссе на Кананею, потом на юг по грунтовой дороге до Баканучи, а потом по шоссе Шестнадцатого сентября, и ещё потом в Ариспе. Ходить с Белано и Лимой и всех расспрашивать я перестал. Остаюсь теперь с Лупе в машине или пьём пиво вдвоём. В Ариспе дорога снова становится лучше, и мы направляемся в Банамичи и Уэпак. Из Уэпака назад в Банамичи, на этот раз не останавливаясь, снова Ариспе, откуда выезжаем в восточном направлении по чудовищной грунтовой дороге до Лос-Ойоса, а от Лос-Ойоса по заметно лучшей дороге до Накосари-де-Гарсиа.
У съезда в Накосари нас останавливает дорожная полиция и требует предъявить документы на машину. Вы местный, из Накосари? — интересуется Лупе у полицейского. Нет, удивлённо отвечает тот, пожирая её глазами, я из Эрмосильо. Белано и Лима прыскают. Вылезают наружу размять ноги. Вылезает и Лупе и что-то шепчет Артуро на ухо. Второй полицейский тоже выбирается из машины и затевает с товарищем разговор, пытаются расшифровать квимовские документы на автомобиль и улисесовские права. Оба при этом смотрят не столько в бумажки, сколько на Лупе, на несколько метров удалившуюся от шоссе вглубь пейзажа, жёлтого и каменистого, с более тёмными пятнами, с мелкой растительной дрянью ядовитых буро-зелёно-малиновых — аж тошнота подступает — расцветок. Буро-зелёно-малиновые постоянной угрозы затмения.
Вы сами откуда? — спрашивает второй патрульный. Я слышу, Белано отвечает: из Мехико. Мехикашки? — переспрашивает коп. Более-менее, отвечает Белано с улыбкой, которая мне не особенно нравится. Надо же быть таким мудаком, думаю я, имея в виду не копа, а Белано. Лима тоже хорош — отошёл, оперся о капот и уставился в точку на горизонте среди облаков и деревьев кебрачо.
Потом полицейский возвращает документы, и Лима с Белано спрашивают, как быстрее всего попасть в Санта-Терезу. Второй идёт к машине и достаёт карту. Когда мы отъезжаем, оба патрульных машут нам вслед. Бетонка скоро снова превращается в грунтовую дорогу. Других машин нет, лишь время от времени трясётся открытый грузовичок, набитый мешками или людьми. Проезжаем селения с такими названиями, как Арибаби, Уачинера, Басерак, Бависпе, и тут понимаем, что мы потерялись. Перед самым заходом солнца вдали появляется какой-то посёлок, то ли Вильявисьоза, то ли нет, но сил искать подъездные пути уже нет. Первый раз вижу, чтоб Лима с Белано дёргались. Лупе близость человеческого жилья совершенно не трогает. Я не знаю, что думать: мне странно и не по себе, очень хочется спать, и, возможно, вся странность уже только снится. Опять едем по какой-то раздолбанной дороге, и Лима с Белано требуют «загадок позаковыристей». По-видимому, о размерах стиха и стилистических приёмах. Я задаю им вопрос и немедленно проваливаюсь в сон. Лупе тоже давно уже спит. Сквозь наваливающийся на меня сон слышу, как разговаривают Лима с Белано. Они болтают про Мехико, Лауру Дамиан и Лауру Хауреги, про какого-то поэта, о котором я ни слова не слышал, смеются (наверно, забавный поэт и человек, похоже, хороший), заводят речь об издателях толстых журналов, и я заключаю, что это народ безыскусный, простой и подаётся в данную область тогда, когда некуда больше податься. Слушать их болтовню приятно. Белано сыпет словами больше, чем Лима, хотя смеются они одинаково часто. Упоминается и квимовская «импала». Когда на дороге ухабы, машина подпрыгивает так, что Белано беспокоится, как бы с ней что не случилось. А Лима, напротив, беспокоится за машину не от ухабов, а от шума в двигателе. Прежде чем окончательно гаснул, я мельком думаю, что эти двое ничуточки не разбираются в автомобилях. Просыпаюсь — и мы уже в Санта-Терезе, Белано и Лима курят, «импала» кружит по центральным улицам маленького городишки.
Мы остановились в гостинице под названием «Отель Хуарес» на улице Хуарес соответственно, в одном номере — Лупе, в другом — мы втроём. Единственное окно смотрит в переулочек, и в том месте, где он выходит на улицу Хуарес, постоянно скапливаются какие-то тени, вполголоса тихо-мирно о чем-то договаривающиеся, хотя в любую минуту могут начать орать и разразиться потоками отборной брани, а если постоять подольше, кто-нибудь обязательно поднимет руку и укажет на то окно отеля «Хуарес», где размещается мой наблюдательный пункт. В другом конце переулка свален мусор, и там как бы ещё темнее, но на общем фоне выделяется одно чуть более освещённое здание. Это тылы гостиницы «Санта-Элена» с небольшой дверцей чёрного хода, которой никто не пользуется, кроме работника кухни, периодически выносящего мусор. Каждый раз, прежде чем войти обратно, он вытягивает шею и пытается рассмотреть, кто проезжает по улице Хуарес.
Всё утро Белано и Лима проторчали в муниципальной регистратуре, в первую очередь в отделе записи актов гражданского состояния, обошли церкви, посетили библиотеку Санта-Терезы, наведались в университетский архив и в единственный здесь выходящий печатный орган — газету «Эль Сентинела де Санта-Тереза». Потом надо было поесть, встретились на главной площади под памятником — любопытное сооружение в честь победы в битве с французами. После обеда Лима с Белано рвутся продолжить свои изыскания: договорились о встрече с фигурой, по их словам, номер один с местного факультета философии и литературы — какой-то чувак по имении Орасио Гуэрра, точная копия (вот так сюрприз) Октавио Паса, но в миниатюре, включая имя, «прикинь-ка, Гарсиа Мадеро, Гораций, живущий в эпоху Октавиана». А он жил? — переспросил я Белано. К сожалению, у них не было времени ждать, пока мы припомним, они принялись обсуждать другие дела, а потом вообще ушли и оставили меня с Лупе. Я подумал, не сводить ли Лупе в кино, но все деньги были у них, я забыл попросить, так что в кино не сложилось, отправились шляться по центру Санта-Терезы и глазеть на витрины, а потом вернулись в гостиницу и сели в холле смотреть телевизор. Там были две старушенции, они на нас долго пялились, а потом спросили: вы муж и жена? Лупе ответила да. Я вынужден был подтвердить. Хотя на самом деле всё это время я продолжал решать вопрос, поставленный Белано и Лимой — что, Гораций действительно жил при Октавиане Августе? Так, на вскидку, я склонен думать, что да, хотя сильно сдаётся, что вряд ли Гораций был таким уж сторонником Октавиана. Лупе без остановки болтала со старыми сплетницами, а меня как замкнуло на Октавиане с Горацием — левым ухом я слушал сериал, который шёл по телевизору, правым — как Лупе щебечет со старушенциями, и вдруг — бац! — как пелена с глаз упала, вот же он, Гораций, сражается с Октавианом на стороне Брута и Кассия, а те только что убили Цезаря и хотят восстановить Республику! Чёрт возьми, никакого ЛСД не понадобится, как ярко я вижу Горация в сражении при Филиппах! Ему двадцать четыре, почти столько же, сколько Белано и Лиме, всего на семь лет больше, чем мне, и — глядите! глядите! — он вдруг оборачивается и посылает свой взгляд, кому бы вы думали, мне! Здравствуй, Гарсиа Мадеро! — конечно же, он говорит по-латыни, и я понимаю, хотя эту чёртову грамоту никогда не учил. — Перед тобою Гораций, рождённый в 66 году до вашей эры, сын вольноотпущенника, положившего все свои силы, чтобы вывести сына в люди, тот самый Гораций, военный трибун в армии Брута, идущий с другими на битву в Филиппы, которую мы проиграем, но так уж случилось, что мне выпал жребий сражаться в битве, решающей судьбы людей, и которую мы проиграем… Одна из старух потрясла меня за руку и проскрипела: а вы зачем к нам в Санта-Терезу приехали? Я увидел смеющиеся глаза Лупе и готовую лопнуть от любопытства другую старуху, переводящую взгляд с меня на неё и обратно. И отступать было некуда: медовый месяц, сеньора, твёрдо ответил ей я, встал и позвал Лупе следовать в номер, а там, в её номере, мы сплелись в нечеловечески бурном объятии, как сумасшедшие, словно нам завтра на смертную казнь, и оторвались друг от друга лишь вечером, только когда за стеной, в соседнем номере, вдруг прорезались голоса вернувшихся Лимы с Белано и всё бубнили, бубнили, бубнили.
Ясно одно: Сесария Тинахеро была здесь. Следов её не обнаружилось ни в отделе гражданских актов, ни в университете, ни в приходских книгах, ни в библиотеке, где почему-то хранятся медицинские карты старой городской больницы, с тех пор переименованной в Клинику ревгероя ген. Сепульведы. Но зато в «Сентинеле де Санта-Тереза» Лиме с Белано позволили перерыть газетный архив, и в объявлениях за 1928 год они нашли следующее: 6-го июня на площади Санта-Тереза прошёл бой быков; Пепе Авельянеда, тореро, сразился с двумя великолепными экземплярами стада Хосе Форката, проявив чудеса тореадорского искусства (два уха): подробней о тореадоре смотри в следующем номере. А в следующем номере, от 11 июня 1928 года, даётся интервью, в котором среди всего прочего говорится, что этот Пепе Авельянеда гастролирует в компании женщины по имени Сесария Тинаха (в таком написании), уроженки города Мехико. Фотографий не прилагается, но местный журналист снабдил её такими чертами: «женщина высокая, привлекательная и очень сдержанная». Что сие значит, не очень понятно, разве что хотел оттенить тореадора по контрасту: того он довольно бесцеремонно изображает сущим задохликом, коротышкой полутора метров росту с перевешивающей головой и вмятинами на черепе — описание, заставившее Белано с Лимой бурно обсуждать тореадора у Хемингуэя, щемящую грусть, пронизывающую вообще этот образ (я, к стыду своему, не читал), такой классический хемингуэевский тореадор, сломленный жизненными неудачами: смелости не занимать, но при этом устал, утомился смертельной усталостью, — я не отважился спорить (раз я не читал), не слишком ли много эти двое вкладывают в довольно скупую портретную характеристику, да и, сказать откровенно, Сесария Тинаха — тоже не обязательно Сесария Тинахеро (это последнее обстоятельство они вообще скинули со счетов — типографская опечатка, невнимательность и плохой слух репортёра, предусмотрительность или скромность лукавой Сесарии, намеренно пробормотавшей фамилию так, что толкуй как хочешь).
Остаток статьи ничем не примечателен. Пепе Авельянеда городит всякую чушь о быках, хорошо хоть не менторским тоном, а тихо, скромно, невнятно. Последняя находка от 10-го июля: сообщение об отъезде тореадора (надо полагать, вместе со спутницей, в район Соноиты, где на одной арене пройдут бои с участием нашего героя, а также монтерейского тореадора Хезуса Ортиса Пачеко. Получается, помимо непосредственной цели визита, Сесария с Аведьянедой проторчали в Санта-Терезе порядка месяца, видимо знакомясь с окрестностями или засев в гостинице. Как считают Лима с Белано, теперь мы, по крайней мере, напали на след человека, который должен Сесарию лично знать и, вполне возможно, всё ещё живёт в Соноре, хотя кто поручится за тореадора. Я возразил, что Авельянеда, наверное, умер тысячу лет назад, но этим моих товарищей не запугаешь — тогда нам остаются родственники и друзья. Так что теперь мы ищем не только Сесарию, но и тореро. Об Орасио Гуэрре они принесли отдельные сведения. Ну, во-первых, действительно вылитый Октавио Пас. На самом деле, утверждают они (хотя как за такое короткое время им удалось о нём столько узнать?), его приспешники в этой безнадёжной провинции до боли напоминают приспешников Паса. Складывается впечатление, что и в этой дыре в среде творческой интеллигенции старательно пытаются воссоздать столичные страсти кумиров, знакомые по прессе.
Сначала, по их словам, Гуэрра чрезвычайно заинтересовался фигурой Сесарии Тинахеро, но впал в безразличие, едва узнав об авангардистской направленности и материальной скудости её литературного наследия.
В Соноите ничего не нашли. По дороге обратно снова остановились в Каборке, Белано продолжает твердить, что Сесария не могла назвать журнал «Каборкой» на ровном месте. Как бы там не было, ничего говорящего о присутствии автора мы в очередной раз не нашли.
Зато в газетных архивах Эрмосильо практически сразу, в первый день поисков, натолкнулись на некролог Пепе Авельянеды. На пожелтевшей, крошащейся в пальцах бумаге мы прочитали: тореро погиб на арене в Агуа-Приэте, растерзанный зверем, когда он должен был заколоть его шпагой — этот манёвр никогда особенно не удавался низкорослому тореадору. Чтобы добить, надо было подпрыгнуть, и в этот момент он подставлялся быку жалким тельцем, тому оставалось лишь мотнуть головой и поймать противника на рога.
Агония была непродолжительной. Умер Авельянеда в «Эксельсиоре», от потери крови в гостиничном номере в Агуа-Приэте, а два дня спустя его похоронили на кладбище того же городка. Поминальной мессы на похоронах не служили. На погребении присутствовал алькальд с верхушкой городского начальства, монтеррейский тореадор Хесус Ортис Пачеко и многие зрители рокового боя, воздающие последние почести бойцу, погибшему у них на глазах. В связи с репортажем у нас появился ещё ряд вопросов, для разрешения которых необходимо было посетить Агуа-Приэту.
Во-первых, утверждал Белано, репортёр вероятно писал заметку со слухов. Могло, конечно, случиться, что у основной эрмосильской газеты в Агуа-Приэте был собственный корреспондент, он и телеграфировал о печальных новостях, но здесь, в Эрмосильо, сообщение должны были полирнуть (хотя, если вдуматься, почему?) — всячески отредактировать, произвести литературную обработку. Возникает вопрос: кто сидел у постели истекающего кровью тореадора, кто провёл с ним эти последние часы? Кто такой этот Ортис Пачеко, чья тень так и льнёт к образу Авельянеды? Они что, гастролировали вдвоём, эти люди, или он оказался в Агуа-Приэте случайно? Как мы и боялись, больше сообщений об Авельянеде в газетном архиве города Эрмосильо не обнаружилось, словно после трагического происшествия он был предан полному забвению, что впрочем, логично для прессы, когда из источника нечего больше извлечь Поэтому мы отправились в бар в центре старого города под названием «Пенья Таурина Пило Янес» — на самом деле, семейный бар с прииспаненным видом, но там собирались все эрмосильские фанатики боя быков. Здесь никто не слыхал о коротышке по имени Пепе Авельянеда, но стоило нам заикнуться, в какие годы он тореадорствовал и на какой арене погиб здесь в 20-е, все загалдели, к кому нам обратиться: был там один старикашка, знаток всей карьеры Ортиса Пачеко (опять!). По-настоящему он увлекался другим местным тореадором, Пило Янесом с громким прозвищем Султан Каборки — нам, слабо разбирающимся в тонкостях мексиканской корриды, показалось, что титул подходит скорее боксёру, зато снова Каборка!
Старикана звали Хесус Пинтадо, и Пепе Авельянеду — Пепина Авельянеду — он вспомнил, назвав бедолагой: смелый парень, но бедолага, сонорский, возможно из Синалои или из Чиуауа, а там кто его знает — карьеру себе, во всяком случае, делал в Соноре, погиб вот в Агуа-Приэте, в бою, проходившем совместно с Ортисом Пачеко и Эфреном Саласаром, в Агуа-Приэте проходила фиеста, это был май 30-го года. Сеньор Пинтадо, а вы не знаете, семья у него была? — спросил Белано. Старик не знал. А ездил он с женщиной? Старик засмеялся и глянул на Лупе. С женщинами они ездили все. Или на месте обзаводились. Все они в те времена были чуть-чуть сумасшедшие, и не только мужчины, бывало и женщины. Но точно вам не известно? — теснил Белано. Нет, точно старик не знал. А Ортис Пачеко-то жив? — спросил Белано. Старик сказал да. А вы не знаете, сеньор Пинтадо, где его можно найти? Старичок нам сказал, что у того есть ранчо в окрестностях Эль Кватро. Это что, спросил Белано, посёлок, дорога, ресторан? Старичок взглянул вдруг попристальней, будто узнал нас. Посёлок.
Чтобы чем-то развлечься в дороге, я стал рисовать загадки, которые помню тысячу лет, ещё со школы. Хотя здесь не носят сомбреро. Здесь нет никого, ничего, кроме пустыни, селений — прозрачных, как миражи, — и голых холмов.
— Отгадайте, что это такое?
Лупе взглянула без энтузиазма и промолчала. Белано и Лима тоже не знали.
— Элегический стих? — спросил Лима.
— Нет, мексиканец сверху, — сказал я. — А это?
— Мексиканец с трубкой, — сказала Лупе.
— А это?
— Мексиканец на трёхколёсном велосипеде. Малыш-мексиканец, — сказала Лупе.
— А это?
— Пять мексиканцев вокруг одного писсуара, — сказал Лима.
— А это?
— Мексиканец на велосипеде, — сказала Лупе.
— Или ещё мексиканец идёт по канату, — сказал Лима.
— А это?
— Мексиканец переходит через мост, — сказал Лима.
— А это?
— Мексиканец на лыжах, — сказала Лупе.
— А это?
— Мексиканец с двумя пистолетами, — сказала Лупе.
— Черт возьми, ты их все, Лупе, знаешь, — сказал Белано.
— А ты ни одной, — сказала Лупе.
— Я же не мексиканец, — сказал Белано.
— А эта? — сказал я, показав листок сначала Лиме, а потом остальным.
— Мексиканец поднимается по лестнице, — сказала Лупе.
— А эта?
— Мать твою за ногу, эта трудная, — сказала Лупе.
С минуту мои друзья, перестав смеяться, внимательно изучали рисунок, а я, в свою очередь, смотрел в окно, изучая, что мы проезжаем. Я высмотрел что-то, оно издали было похоже на дерево. По приближении оказалось, что это не дерево, а гигантский куст или кактус — гигантский и мёртвый.
— Мы сдаёмся, — сказала Лупе.
— Мексиканец яичницу жарит. Глазунью. А это?
— Это два мексиканца на таком велосипеде — знаете, на двоих? — сказала Лупе.
— Или два мексиканца идут по канату, — сказал Лима.
— Ну тогда я вам сделаю трудную, — сказал я.
— Это как раз лёгкая, — сказала Лупе, — стервятник в сомбреро.
— А это?
— Это восемь мексиканцев разговаривают, — сказал Лима.
— Восемь мексиканцев спят, — сказала Лупе.
— Или смотрят невидимый петушиный бой, — сказал я. — А это?
— Четыре мексиканца над гробом, — сказал Белано.
Поездка в Эль Кватро оказалась нелёгким мероприятием. Почти целый день мы провели на шоссе — сначала искали Эль Кватро, который, как нам сказали, должен быть в ста пятидесяти километрах к северу от Эрмосильо, по шоссе никуда не съезжая, а потом, в Бенджамин Хилл, съехать влево и двигать уже на восток по грунтовой дороге. Там мы и потерялись, опять вынырнув на шоссе, но уже в десяти километрах к югу от Бенджамин Хилла, что привело нас к мысли, что никакого Эль Кватро не существует в природе. Тогда мы принялись по новой объезжать Бенджамин Хилл (на самом деле, чтобы попасть в Эль Кватро, лучше всего съехать на первой же развилке, в десяти километрах от Бенджамин Хилла, вот как надо было делать) и выруливать среди довольно лунных пейзажей — правда, с некоторыми небольшими зелёными участками, только на них не было ни души, и в конце концов мы въехали в посёлок Феликс-Гомес, где перед нашей машиной встал, руки в боки, какой-то мужик и нас отругал, а потом другие сказали, чтобы попасть в Эль Кватро, нужно ехать вон туда, а потом повернуть, и так мы оказались в посёлке под названием Эль Оасис — напоминал он никоим образом не оазис, а всей чередой домишек как раз беспросветную пустыню, — и нам не осталось ничего другого, кроме как снова вернуться на основное шоссе. Тут Лима сказал, что пустыни Соноры достали, а Лупе сказала, что если б за руль пустили её, мы давно бы доехали. На что Лима резко затормозил на обочине, выбрался из машины и сказал, хорошо, пусть ведёт. Не знаю, что там дальше произошло, но кончилось тем, что мы все вылезли из «импалы» и стали ходить, разминаться, вдали уже было видно пересечение с основным шоссе и отдельные машины, проскакивающие в северном направлении на Тихуану и Соединённые Штаты, равно как и в южном, на Эрмосильо, Гвадалахару и Мехико, так что мы начали загорать (приставляя руки и хвастаясь, у кого лучше загар) и болтать про Мехико, мы закурили, Лупе сказала, что ей не жалко расстаться ни с кем, кто там остался. Когда она это сказала, я подумал, странно, но я чувствую то же самое, хотя не рискнул заявить это вслух. Потом все снова залезли в машину, кроме меня. Я ещё медлил, бросая в разные стороны сухие комочки земли и стараясь забросить подальше, и хотя я слышал, что меня зовут, не поворачивал головы, будто не собираюсь продолжать путешествие вместе со всеми, пока Белано не сказал: Гарсиа Мадеро, едешь ты или нет? Тогда только я повернулся и пошёл к «импале»: оказалось, сам того не заметив, я отдалился на приличное расстояние. Шагая назад, я разглядывал машину Квима, какая она стала грязная, и что бы сказал Квим, если б увидел свою «импалу» моими глазами, или Мария — моими глазами, ухайдакали мы её здорово, под слоем пыли сонорских пустынь было почти уже не разобрать, какого она, собственно, цвета.
Потом мы вернулись в «оазис», потом в Феликс-Гомес, потом в Эль Кватро, в Тринчерас — он там райцентр, поели, спросили у подавальщика и других сидевших в кафе, не знают ли они, где находится ранчо бывшего тореадора Ортиса Пачеко. Они в первый раз слышали это имя, поэтому мы принялись бродить по посёлку, Лупе и я — не открывая рта, а Лима с Белано — болтая не переставая. И вовсе не про Ортиса Пачеко, не про Авельянеду, не про Сесарию Тинахеро, а перебирали всякие глупости из жизни в Мехико, снова журналы и книги, которые им удалось прочитать накануне нашего незапланированного отъезда, про фильмы — про всякие вещи, которые мне показались дикими и неуместными, и Лупе, думаю, считала так же. Мы оба молчали. После многочисленных расспросов на рынке мы, наконец, нашли человека с тремя ящиками цыплят, который знал, как попасть на ранчо Ортиса Пачеко. Тогда мы вернулись к «импале» и снова тронулись в путь.
На середине между Эль Кватро и Тринчерасом мы должны были взять левее, на грунтовую дорогу, как нам сказали, «перепелиную», но стоило съехать с асфальта, и нам показалось, что каждая рытвина, каждая колея вьётся в полях перепёлкой, то так, то эдак, в результате ничего не давая и не выводя вообще ни к какой, даже грунтовой, дороге, только раздалбывать автомобиль, да и самих себя впридачу, Однако внезапно одна такая колея упёрлась в конструкцию, напоминавшую обиталище миссионеров XVII века посреди облака пыли, откуда вышел старик и сказал, что и впрямь это ранчо тореадора Ортиса Пачеко с названием «Буэна Вида», и что, собственно, он (хотя в этом старик признался, только хорошенько нас рассмотрев) и есть сам Ортис Пачеко.
В тот вечер, в ту ночь нам предстояло вкусить гостеприимство бывшего матадора, семидесятидевятилетнего обладателя внушительной памяти, которую, по его словам, сельская жизнь (а по нашему мнению, жизнь в пустыне) существенно укрепила. Он прекрасно помнил Пепе Авельянеду (коротышка Пепин Авельянеда, унылей я в жизни своей никого не встречал), вплоть до того дня, когда его растерзал бык на площади в Агуа-Приэте. Он тогда сидел в бдении над покойником, церемония прощания с телом проходила в салоне гостиницы, где тогда перебывала вся Агуа-Приэта, потом были похороны, толпа народу — траурный венок к концу фиесты, выразился он. Он помнил, в частности, женщину, которая разъезжала с Авельянедой. Высокая женщина — коротышкам всегда нравятся высокие, — всегда молчала, но не от смущения и как бы не от хороших манер, а как будто нет сил говорить, вроде больная. Черноволосая, стройная, крепкая, чуть индейские черты лица. Была ли она любовницей Авельянеды? Естественно! Не женой же! Жену он оставил задолго до этого, она жила в Синалое, и тореадор каждый месяц… ну, может быть, два… ну как мог, так часто и посылал ей деньжат. Тогда ведь не то, что сейчас, когда в бое быков каждый молокосос, едва начал, уже стал богатый. Но жил Авельянеда определённо с этой. Имени он не вспомнил, но вспомнил, что из Мехико, женщина образованная, то ли машинистка, то ли стенографистка. Когда Белано назвал имя «Сесария», Ортис Пачеко подтвердил, именно так. Она любила смотреть бой быков? — спросила Лупе. Кто его знает, — сказал Ортис Пачеко, — может, любила, а, может, и нет, но если разъезжать по свету с тореадором — полюбишь. В любом случае Ортис Пачеко видел Сесарию только два раза, последний — в Агуа-Приэте, из чего можно было заключить, что разъезжала она со своим любимым не так уж долго. Но он к ней очень прислушивался, — добавил Ортис Пачеко.
К примеру, двое приятелей-тореадоров выпивали в баре в Агуа-Приэте, как раз накануне его гибели, и Авельянеда вдруг заговорил об Астлане. Сначала так, будто это секрет, будто ему и рассказывать-то не хочется, но постепенно воодушевлялся всё больше. Ортис Пачеко понятия не имел, что такое Астлан, просто слово, которого он никогда в жизни не слышал. Авельянеда ему объяснил, что речь идёт о священном городе исконных мексиканцев, мифологическом аналоге платоновской Атлантиды, и когда они, пьяные, вернулись в гостиницу, Ортис Пачеко был глубоко убеждён, что такие безумные мысли он мог почерпнуть разве что от Сесарии. Пока продолжалось бдение над телом, она по большей части сидела одна, то в своей комнате, то забившись в угол салона в «Эксельсиоре», украшенного с похоронной торжественностью. Ни одна женщина не обратилась к ней с соболезнованием. Только мужчины, и наедине, потому что всем было понятно, что она ему только любовница. На похоронах она не сказала ни слова, с речью выступил казначей муниципального совета, который был по совместительству как бы официальным поэтом Агуа-Приэты и президентом ассоциации тореадоров, а она воздержалась от выступлений. По словам Ортиса Пачеко, она не пролила ни единой слезинки. Только памятник заказала и распорядилась о надписи. Что она там написала, Ортис Пачеко не помнил, но что-то уж очень вычурное выдумала, вроде Астлана. Он выразился этим словом: выдумала. Белано с Лимой его попросили всё же припомнить, что там было написано, и Ортис Пачеко честно задумался, но в конце концов сказал, что забыл.
Мы остались у него ночевать. Белано с Лимой — в основной комнате (комнат там было множество, но для жилья непригодных), мы с Лупе — в машине. Когда рассвело, я проснулся и помочился во дворе, наблюдая первые бледно-жёлтые лучи (которые одновременно были голубыми), исподволь разливавшиеся по пустыне. Я зажёг сигарету и долго стоял, глядя на горизонт и вдыхая. Мне показалось, что там, вдали, облако пыли, но это оказалось просто такое низкое облако. Низкое и неподвижное. Странно, зверьё не издавало ни звука. Только, если прислушаться, время от времени — птица. Когда я повернулся, увидел Лупе — сонная, она разглядывала меня сквозь окна «импалы». Её короткие чёрные волосы были взъерошены, казалось, она отощала ещё больше, чем раньше — ещё чуть-чуть, и от неё ничего не останется, утренний свет проходил сквозь неё, не задерживаясь, — но в то же время Лупе была ещё красивей, чем раньше.
Мы вместе вошли в дом. В комнате, каждого в своём кожаном кресле, увидели Лиму, Белано и Ортиса Пачеку. Старый тореадор завернулся в серале и спал с выражением ужаса на лице. Пока Лупе варила кофе, я разбудил наших друзей. Будить Ортиса Пачеко я не отважился. По-моему, он помер, — прошептал я. Белано поднялся, треснул костями, сказал, что давненько так не высыпался, и сам стал будить нашего хозяина. Пока завтракали, Ортис Пачеко поведал, что приснился ему странный сон. Вам снился ваш друг Авельянеда? — спросил Белано. Да нет, сказал Ортис Пачеко, мне снилось, что мне десять лет, и мы снова переезжаем из Монтерея в Эрмосильо. В те времена это было целое путешествие, — сказал Лима. Конечно, целое путешествие, — сказал Ортис Пачеко, — но какое радостное!
Были в Агуа-Приэте, на кладбище. Сначала в Тринчерас, сразу после ранчо «Буэна Вида», а потом из Тринчераса в Пуэбло-Нуэво, Санту-Ану, Сан-Игнасио, Имурис, Кана-нею и в Агуа-Приэта, практически на границе с Аризоной.
По другую сторону находится уже американский городишко, Дуглас, а между ними — граница с таможней и пограничниками. Дальше, за Дугласом, километрах в семидесяти к северо-западу, Тумстоун, где когда-то собирались лучшие американские стрелки. Когда мы обедали в местном кафе, то услышали две разных истории, в первом случае молодцом оказывался мексиканец, в другом — американец, и речь шла об уроженцах то Агуа-Приэты, то Тумстоуна.
Когда рассказчик — мужик с длинными волосами, где проглядывала седина, так цедивший слова, будто у него болит голова, — когда он, наконец, вышел из кафе, его слушатель ни с того ни с сего расхохотался. Как будто смысл дошёл до него только в этот момент. В сущности, первый был анекдот. Шериф и помощник шерифа выводят кого-то из камеры, чтоб расстрелять. Он это знает и более-менее смирился с судьбой. На дворе зима, холодрыга, вышли чуть свет, и все трое дрожат и матерятся посреди пустыни, и вдруг тот, кому умирать, начинает смеяться. Шериф спрашивает, с какого ляда его так разобрало. Он что, забыл, куда его ведут? И могилки никто не разыщет! В общем, с ума сошёл. И тогда он говорит — в этом, собственно, и весь юмор — я-то сейчас перестану мёрзнуть, а вам ещё домой идти.
Во второй истории речь шла о расстреле полковника Гваделупе Санчеса, блудного сына Агуа-Приэты, который в качестве последнего желания попросил дать ему выкурив, сигару. Командир взвода, стоящего наготове, согласился. Полковнику дали гаванскую сигару. Гваделупе Санчес спокойно зажёг ее и не торопясь, с наслаждением, начал курить, рассветало (и эта история тоже, как первая, тумстоунская, разворачивалась на рассвете — может быть, того же дня, 15 мая 1912 года), полковник Санчес, окутанный дымом, вёл себя так спокойно и невозмутимо, что с сигары не упало ни лепестка пепла — по-видимому, он и хотел посмотреть, дрогнет рука накануне расстрела или не дрогнет, проверить себя на выдержку, и вот сигара подходила к концу, и пепел не упал ни разу. Тогда полковник Санчес отбросил окурок и заявил: я готов.
Всё.
Когда туго соображающий товарищ ушедшего наконец отсмеялся, Белано стал размышлять вслух: тот, что в Тумстоуне шёл на расстрел, сам из Тумстоуна? Или же местные только шериф и помощник? А полковник Гваделупе Санчес, он откуда, из Агуа-Приэты? И за что, как поганого пса, пристрелили того, из Тумстоуна? И, как поганого пса, господина полковника (так он сказал) Лупе Санчеса? Все в кафе уставились на него, но в ответ никто не произнёс ни слова. Лима взял его за плечо и сказал: оставь, пошли отсюда. Белано рассеянно улыбнулся и положил деньги на прилавок. Потом мы поехали на кладбище искать могилу Пепе Авельянеды, которого бык поднял на рога — неизвестно, был в этом виноват его небольшой рост или нерасторопность со шпагой. Могилу и надпись Сесарии Тинахеро. Обошли несколько раз, и ничего не нашли. Кладбище в Агуа-Приэта похоже на запутанный лабиринт, а старейший могильщик, который, как нам сказали, знает могилы здесь наперечёт, был то ли болен, то ли куда-то уехал.
Если ездить по свету с тореадором, начнёшь любить бой быков? — сказала Лупе. По-видимому, — ответил Белано.
А если жить с полицейским, начнёшь любить его полицейскую жизнь? По-видимому, — сказал Белано. А если жить с сутенёром, начнёшь любить его мир? Белано не ответил. Что странно, ведь он всегда старается отвечать на все поставленные вопросы, даже если они не по делу или не требуют ответа. Лима, наоборот, высказывается всё реже, погрузился в себя и ведёт «импалу». Похоже никто из нас, дураков, по-настоящему не задумался, через какие изменения сейчас проходит Лупе.
Сегодня первый раз позвонили в Мехико. Белано разговаривал с Квимом Фонтом. Квим сказал, что сутенёр Лупе знает, где мы, и едет по нашим следам. Белано сказал, что выследить нас невозможно. Альберто ехал за нами максимум до выезда из Мехико, а потом отстал. Это так, — сказал Квим, — но потом он явился сюда и пригрозил меня убить, если я не скажу, куда вы направляетесь. Я взял трубку и попросил позвать к телефону Марию. Я услышал квимов голос. Он плакал. Так что, — сказал я, — можно мне поговорить с Марией? Это ты, Гарсиа Мадеро? — прорыдал Квим. — Я думал, ты дома! Нет, я здесь, — сказали. Кажется, Квим шмыгнул носом, подтягивая сопли. У меня за спиной вполголоса переговаривались Белано и Лима. Они отошли от автомата и были чем-то заняты. Лупе осталась стоять рядом со мной и так жалась, как будто ей холодно, поводя плечами, хотя холодно не было, и, не отрывая взгляда, смотрела на бензоколонку, у которой стояла наша машина. Я услышал, что Квим говорит: садись на первый же автобус и возвращайся в Мехико. Если нет денег, скажи, я пошлю, Денег у нас навалом, — сказал я. — Мария дома? Дома никого нет, я один, — прорыдал Квим. Какое-то время мы оба молчали. Как там моя машина? — внезапно раздался его голос, как из другого мира. Хорошо, — сказал я. — Всё очень хорошо. Мы уже почти нашли Сесарию Тинахеро, — соврал я. Кто такая Сесария Тинахеро? — спросил Квим.
В Эрмосильо купили кое-какую одежду, каждому плавки и Лупе купальник. Потом подобрали Белано в библиотеке (где он провёл всё утро, будучи убеждён, что писатель не может не оставлять за собой письменных следов, хотя на настоящий момент мы скорее столкнулись с обратным) и отправились на пляж. Сняли две комнаты в пансионе «Бахиа Кино». Пронзительно-синее море. Лупе на море ещё никогда не была.
Совершили экскурсию: проехались по шоссе вдоль Калифорнийского залива до самой Пунты-Чуэка прямо напротив «акульего» острова Тибурон. После этого отправились в Эль-Долар, напротив острова Патос. Лима его называет «остров Пато Дональд»[131]. Залегли на безлюдном пляже, часами курили траву. Пунта Чуэка-Тибурон, Долар-Патос — конечно, всё это только слова, но «они наполняют мне душу неясным предчувствием», как должен бы сказать соратник Амадо Нерво. Вот, интересно, что в этих названиях так бередит, вызывает такой фатализм и заставляет меня рассматривать Лупе как единственную и последнюю особь женского пола, уцелевшую на всей земле? С наступлением вечера выехали на север — туда, где поднимается Десембоке. Чёрные мысли. До дрожи. Потом, в темноте, ехали по шоссе назад в пансион, периодически обгоняя пикапы, полные рыбаков, индейцев-сери, распевающих местные песни на своём языке.
Белано купил себе нож.
Снова в Агуа-Приэта. Из пансиона выехали в восемь утра. Маршрут такой: из Бахиа-Кино в Пунта-Чуэка, из Пунты-Чуэка в Эль-Долар, из Эль-Долара до Дезембоке, от Дезембоке до Лас-Эстрельяс, а из Лас-Эстрельяс в Тринчерас. Двести пятьдесят километров по ужасным дорогам. Если бы мы вместо этого взяли направление Бахиа-Кино — Эль-Триунфо — Эрмосильо, а от Эрмосильо съехали бы на магистраль до Сан-Игнасио, там перешли на шоссе до Кананеи и Агуа-Принты, мы безо всяких сомнений и добрались бы быстрее, и не так бы устали. Тем не менее, все были согласны, что в нашем положении лучше трястись по ухабистым сельским дорогам, где мало кто ездит, тем более нас соблазняла идея ещё раз проехать мимо ранчо «Житуха», оно же «Буэна Вида». Но в треугольнике Эль-Кватро — Тринчерас — Ла Сьенега мы потерялись и решили уже ехать дальше, в Тринчерас, и повидаться со старым тореадором как-нибудь в другой раз.
Когда мы поставили машину недалеко от ворот кладбища в Агуа-Приэта, уже начинало темнеть. Белано и Лима позвонили в звонок, вызывая сторожа. Через какое-то время появился человек, настолько обожжённый солнцем, что мнился черным. Он был в очках, левую половину лица пересекал большой шрам. Он спросил, что нам надо. Белано сказал, что мы ищем могилу тореадора Пепе Авельянеды. Хотим на неё посмотреть, — объяснили мы. Я Андрес Гонзалес Аумада, сказал кладбищенский сторож, и я должен вам сообщить, что кладбище на сегодня закрыто для посещений. Ну пустите нас, ну пожалуйста, — сказала Лупе. А зачем вам понадобилась эта могила, можно полюбопытствовать? — спросил кладбищенский сторож. Белано подошёл поближе к решётке и пару минут что-то тихо ему объяснял Кладбищенский сторож несколько раз кивнул, потом направился в свою сторожку и вышел с огромным ключом, которым впустил нас на территорию. Мы пошли вслед за ним по центральной аллее, засаженной кипарисами и старыми клёнами. Только когда мы свернули на боковые аллеи, растительность сделалась более типичной для данной местности — разные виды кактусов, чойа, сауэсо, ногаль, словно напоминание мёртвым, что они всё-таки в Соноре.
Вот могила тореадора Пепе Авельянеды, — сказал он нам, показывая на склеп в самом заброшенном уголке кладбища. Белано и Лима приблизились и попытались прочитать надпись, но она находилась в четвёртом ярусе склепа, а на кладбище уже стемнело. Цветов не было ни на одной из могил, за исключением четырёх пластиковых гвоздик, прикреплённых к одному памятнику, и надписи везде были покрыты слоем пыли. Тогда Белано сложил руки стульчиком, и Лима взобрался, прижавшись лицом к стеклу, за которым стояла фотография Авельянеды. Потом он вытер рукой табличку и прочитал надпись вслух: «Хосе Авельянеда Тинахеро, матадор, Ногалес, 1903 — Агуа-Приэта, 1930». И всё? — удивился Белано. И всё, — прозвучал сверху голос Лимы чуть более хрипло, чем звучал обычно. Потом он спрыгнул на землю и подставил руки Белано, чтобы теперь вскарабкался тот. Лупе, дай мне, пожалуйста, зажигалку, — попросил он. Лупе приблизилась к жалкой гимнастической пирамиде, образованной моими друзьями, и молча протянула им коробок спичек. А где моя зажигалка? — хотел знать Белано. У меня нет, — кротко ответила Лупе (к этой её новой кротости я ещё не привык). Белано чиркнул спичкой и поднёс её к стеклу. Когда она погасла, он чиркнул снова, потом ещё раз. Лупе стояла, прислонившись к стене склепа и скрестив свои длинные ноги. Она задумчиво смотрела в землю. Лима тоже смотрел в землю, но его лицо выражало только напряжённое усилие не уронить Белано. Изведя штук семь спичек и пару раз сильно обжёгши пальцы, Белано сдался и слез. Мы молча вернулись к воротам. На входе Белано дал денег сторожу, и мы ушли с кладбища Агуа-Приэты.
В Санта-Терезе, в кафе с большим зеркалом, я первый раз оценил, как мы изменились. Белано давным-давно перестал бриться. У Лимы борода особенно и не растёт, но зато он перестал причёсываться примерно с того же дня, как Белано перестал бриться. Я являю собой кожу да кости (из расчёта траха в среднем три раза за ночь). Только Лупе цветёт, а точнее, выглядит несколько лучше, чем когда мы выезжали из Мехико.
Сесария Тинахеро приходилась тореадору кузиной? Дальней родственницей? Чья фамилия написана на табличке — его собственная? Она дала ему свою фамилию, чтобы все знали, что он — её? Или решила так пошутить? Так отметиться? «Здесь лежит часть Тинахеро»? Теперь уже это неважно. Мы снова звонили в Мехико. Квим говорит, всё спокойно, ж (качала с ним говорил Белано, потом Лима, когда захотел поговорить я, связь прервалась, хоть монеты не кончились. Неужели, когда очередь дошла до меня, он не захотел говорить и повесил трубку? Потом Белано звонил отцу, а Лима — матери, ещё потом Белано набрал Лауру Хауреги. Первые два разговора были относительно длинные и обстоятельные, последний тянулся очень недолго. Только Лупе и я никому не звонили, как будто звонить нам было некому и незачем.
Сегодня утром, завтракая в кафе в Ногалесе, видели Альберто за рулём знакомой «камаро». На нём была рубашка ярко-жёлтого цвета, под автомобиль, а рядом сидел чувачок в кожаной куртке и с полицейским значком. Лупе узнала его сразу же, она вдруг побледнела и показала глазами: Альберто. Она очень старалась не выдать себя, но я почувствовал, как ей страшно. Лима проследил направление её взгляда и подтвердил, точно, Альберто с одним из своих дружбанов. Белано, который успел заметить только автомобиль, проехавший мимо окна, заявил, что у нас у всех глюки. Лично я видел Альберто ясно, как день. Сматываемся отсюда немедленно, — сказал я. Белано обвёл нас глазами и сказал: ни в коем случае. Сначала мы пойдём в библиотеку, а потом, как планировали, вернёмся в Эрмосильо продолжать наше расследование. Лима был с ним согласен. Я тащусь, чувак, какой ты упёртый, — откомментировал он. Так что мы доели (доели они, эти двое — мы с Лупе были уже не в состоянии проглотить ни куска), вышли из кафе, сели в «импалу» и подвезли Белано к дверям библиотеки. Да не дёргайтесь вы, чёрт возьми, — были его напутственные слова. — Хватит вам мнить Альберто в каждом встречном. Лима посидел перед закрывшейся дверью, как бы продолжая обдумывать, какой ответ дать Белано, потом завёл машину. Ты же видел своими глазами, Улисес, — заметила Лупе, — что это Альберто. Скорее всего, — ответил Улисес. И что же мы будем делать, если он с нами столкнётся нос к носу? Лима смолчал. Мы поставили машину на пустынной улице в жилом квартале, где не было ни баров, ни магазинов, кроме одной маленькой фруктовой лавки, и, чтобы убить время и ничего больше, Лупе начала рассказывать истории из детства, когда она была совсем маленькая. Ни в какой момент разговора Улисес не открывал рта, а потом вообще принялся читать книжку, не вылезая из-за руля, и всё-таки было заметно, что он нас слушает — он иногда отрывался от чтения и улыбался. После двенадцати поехали за Белано. Лима остановился на маленькой площади, не доезжая до библиотеки, и послал меня за ним. Сам он остался в машине вместе с Лупе на случай, если появится Альберто и придётся спасаться бегством. Я поспешно, не глядя по сторонам, перебежал четыре улицы, отделявшие меня от библиотеки. Белано с подшивками местных газет за прошедшие годы сидел за большим, потемневшим от времени деревянным столом. Когда я вошёл, он поднял голову — он был один на весь читальный зал, — и жестом пригласил меня сесть рядом.
Из всех некрологов тех местных газет у меня сохранился единственный образ: Сесария грустно бредёт по пустыне и ведёт за руку своего низкорослого тореадора, который всё время должен бороться за то, чтоб не стать ещё меньше, бороться за то, чтоб чуть-чуть подрасти, и в итоге действительно капельку подрастает — скажем, до метра шестидесяти, — а потом исчезает.
Эль-Кубо. Добраться сюда из Ногалеса можно, выехав на магистраль до Санта-Аны, оттуда держаться на запад, от Санта-Аны до Пуэбло-Нуэво, от Пуэбло-Нуэво в Алтар, от Алтара в Каборку, из Каборки в Сан-Исидро, а уж от Сан-Исидро — по шоссе на Сонойту, на границе с Аризоной, только съехать нужно раньше, на грунтовую дорогу, и проехать по ней километров двадцать-тридцать. В старой ногальской газете проскользнула фраза «и его верная и беззаветная спутница, школьная учительница из Эль-Кубо». Едва оказавшись в посёлке, мы сразу пошли в местную школу, но с первого взгляда увидели — это постройка после 40-го года, и преподавать здесь Сесария Тинахеро никак не могла. Однако, поколупавшись вокруг этой школы, мы нашли и старое здание.
Поговорили с учительницей. Она учит испанскому и языку папаго — эти индейцы живут между Сонорой и Аризоной. Мы спросили, кто она, папаго или нет. Нет, она из Гуйамаса, ответила она, у неё дедушка был индеец-майя. Мы спросили, зачем же тогда она преподаёт язык папаго. Чтобы он не забылся, сказала она. Их и осталось всего сотни две на всю Мексику. Да, маловато, — согласились мы. В Аризоне их шестнадцать тысяч, а в Мексике только двести. И сколько же папаго у вас в посёлке? Человек двадцать, — сказала учительница, — только дело не в этом, всё равно надо учить. Потом она нам объяснила, что сами папаго называют себя по-другому — оодам, а пимы называют себя ооб, а сёри — конкаак. Мы рассказали, что были в Бахиа-Кино, в Пунта-Чуэке и Эль-Доларе и по дороге слышали рыбаков, поющих народные песни индейцев сери. Учительница удивилась. Конкааков, сказала она, наберётся едва сотен семь, и они не рыбачат. Значит, может быть, другие рыбаки выучили индейскую песню сери? Может и так, — сказала учительница, — но только скорее всего они вас надурили. Потом она нас пригласила к себе, чтобы накормить. Она живёт одна. Мы спросили, не хочется ей переехать куда-нибудь в Эрмосильо или в Мехико? Она сказала нет. Ей нравится здесь. Потом мы пошли в гости к старой индейской женщине в километре от Эль-Кубо. У неё домик из необожжённого кирпича, состоящий из трёх комнат, две пустые, а в третьей она живёт вместе со всякой домашней скотиной, но там почти не воняет — ветер пустыни уносит все запахи через окошки без стёкол.
Учительница разъяснила индейской старухе на её языке, что мы интересуемся Сесарией Тинахеро. Старуха послушала-послушала, перевела глаза на нас и сказала: уй! Белано и Лима переглянулись, явно гадая, «уй» — это на папаго? Или на языке, на котором думают все? Хорошая женщина, — сказала старуха. И жила с хорошим человеком. Оба хорошие люди. Учительница посмотрела на нас и улыбнулась. Он был какой? — спросил Белано, отмеряя рукой разный рост. Средний, — сказала старуха, — худой, а глаза — светлые-светлые. Светлые, вот такие? — спросил Белано, взяв со стены миндальную ветку. Такие, — сказала старуха. Средний — такой? — спросил Белано, довольно низко приподняв руку. Да, вот такого среднего-среднего, — согласилась старуха. А Сесария Тинахеро? — спросил Белано. Осталась одна, — сказала старуха, — уехала с ним, а вернулась одна. Сколько она прожила здесь? А как школа, детишек учила. С год? — уточнил Белано. Старуха взглянула мимо Белано и Лимы, как будто не видит, на Лупе же с большой симпатией остановила взгляд и что-то спросила. Учительница перевела: кто из них твой? Лупе улыбнулась — мне было не видно, она стояла у меня за спиной, но я знаю, что улыбнулась, — и ответила: никто. Вот и у неё не стало мужчины, — сказала старуха. — Уехала вместе с ним, а вернулась одна. Она осталась учительницей? — спросил Белано. Старуха что-то сказала на папаго. Она жила в школе, — перевела учительница, — но детей уже не учила. Теперь-то по-новому, лучше, не так, как тогда. — сказала старуха. Это ещё неизвестно, — сказала учительница. А что потом? Старуха заговорила на папаго, одно за другим нанизывая слова, которые понимала только учительница, но смотрела на нас и в конце улыбнулась. Она пожила в школе, а потом ушла, — перевела учительница. — Что-то вроде «совсем отощала», кожа да кости, но я не уверена, она путает разные вещи. Хотя… Если учесть, что она не работала, денег взять было неоткуда, понятно она отощала — не ела, наверное, ничего. Ела, — раздался тут голос индейской старухи, и от неожиданности все мы подпрыгнули. Мы все носили еду — я, моя мама, — кожа да кости, глаза ввалились. Как коралильо. Коралильо? — переспросил Белано. Коралловая змейка, micruroides euryxanthus, ядовитая страшно, — сказала учительница. Да уж я понял, как они дружили, — сказал Белано. — И как скоро она ушла? Так и ушла, — сказала старуха, не уточняя про время. У папаго, — пояснила учительница, — отмерить время — это всё равно что отмерить кусок вечности. В каком состоянии она была, когда уходила? — спросил Белано. Тощая, как коралильо, — сказала старуха.
После разговора (начинало уже вечереть) старуха проводила нас до Эль-Кубо, чтобы показать дом, в котором жила Сесария Тинахеро. Он стоял рядом с разваливающимися от старости корралями, где прогнили все балки, и рядом с сараем, в котором когда-то хранили сельскохозяйственный инвентарь, но теперь он был пустой. Дом был малюсенький, дворик с пересохшей землёй, но, когда мы подошли, в его единственном окошке горел свет. Постучимся? — сказал Белано. Не вижу смысла, — сказал Лима. Так что мы пошли назад к дому старой индейской женщины, взбираясь по холмам, сказали ей спасибо за все, пожелали спокойной ночи и вернулись в Эль-Кубо одни — по-настоящему, одна осталась она, а не мы.
Ночевать мы пришли к учительнице. После еды Лима стал читать Уильяма Блейка, Белано с учительницей ушли гулять по пустыне и по возвращении удалились к ней в комнату, мы с Лупе помыли посуду и вышли выкурить по сигарете во двор, глядя на звёзды, а кончили тем, что любили друг друга в «импале». Вернувшись в дом, увидели, что Лима спит на полу, прижав к себе книжку, а из комнаты учительницы доносятся характерные звуки, оповестившие нас о том, что ни тот, ни другая из этой комнаты больше уже не появятся до утра. Так что мы накрыли Лиму одеялом, постелили себе на полу и погасили свет. В восемь утра учительница вошла в комнату и разбудила Лиму. Уборная находилась во дворе. А когда мы вернулись, все окна были открыты, а на столе нас ждал свежесваренный в горшочке кофе.
На улице мы распрощались. Мы предложили подвезти учительницу до школы, но она отказалась. Когда мы вернулись в Эрмосильо, у меня было не только ощущение, что я облазил каждую пядь этой земли, но что я здесь родился.
Побывали в сонорском Институте культуры, Национальном институте коренных народов, в Бюро народных промыслов (сонорское отделение), в Национальном совете по образованию, в архиве Секретариата образования (всё того же Сонорского района), Национальном институте антропологии и истории (с региональным центром в Соноре) и, по второму разу в университете Пенья Таурина Пило Йанес. Только в этом, последнем, учреждении нам был оказан теплый приём.
Следы Сесарии Тинахеро так же теряются, как находятся. Небо над Эрмосильо кроваво-красного цвета. У Белано потребовали документы, его собственные документы, когда он попросил посмотреть архивы школьного округа, должно же там быть зафиксировано, куда перевели Сесарию после службы в Эль-Кубо. Документы Белано оказались не в порядке. Университетская секретарша сказала, что его могут как минимум депортировать. Куда? — изумился Белано. На родину, — ответила секретарша. Вы что, читать не умеете? — ещё больше изумился Белано. — Там же написано, что я чилиец. Тогда расстреляйте уж сразу, чего там возиться. Они вызвали полицию, но мы убежали. Я понятия не имел, что Белано в Мексике незаконно.
С каждым днём Белано становится всё нервозней, а Лима всё больше уходит в себя. Сегодня опять видали Альберто и его полицейского друга. Белано опять ничего не заметил, не хочет замечать в упор. Лима видел, но, в общем, ему всё равно. По-настоящему это волнует только нас с Лупе (серьёзно волнует) — что будет, если придётся опять иметь дело с её бывшим сутенёром. Да ничего не будет, — говорит Белано, чтобы прекратить разговор, — в конце концов, нас вдвое больше. Я даже нервически засмеялся. Я не трус, но и не самоубийца. У них оружие, — сказала Лупе. У меня тоже, — сказал Белано. Днём меня послали в архив управления по образованию. Там я сказал, что готовлю материал по сельским школам Соноры 30-х годов для одного журнала в Meхико. Что-то молод ты для репортёра, — сказала мне тётка, которая красила себе ногти. След, на который я напал: Сесария Тинахеро служила учительницей с 1930-го по 1936-й год. Первое назначение — Эль-Кубо. Потом работала учительницей в Эрмосильо, в Питикито, в Бабако и в Санте-Терезе. После этого в списках учителей штата Сонора не значится.
Лупе уверена, что Альберто всё знает — и где мы, и в каком пансионе живём, и в какой ездим машине, — он ждёт только момента, чтобы выскочить из засады. Ездили смотреть школу в Эрмосильо, где когда-то работала Сесария. Мы спросили о тех, кто преподавал здесь в тридцатые годы. Нам дали адрес бывшего директора школы. Дом его стоит рядом с бывшей исправительной колонией. Каменное строение. Три этажа плюс башня покруче всех рядом стоящих сторожевых вышек, гнетущее зрелище. Раньше люди на века строили, сказал директор.
Ездили в Питикито, Сегодня Белано сказал, что, может, лучше вернуться в Мехико. Лиме по барабану. Сказал, что сначала уставал рулить, а теперь ничего, даже нравится. Даже во сне, говорит, продолжаю вести квимов автомобиль по Соноре. Лупе о возвращении не говорит, но всё время твердит: надо спрятаться. Я не хочу оставлять её одну. Но никаких определённых планов у меня нет. Тогда едем дальше, — подвёл итоги Белано. Я, кстати, отметал, когда перегнулся к нему с заднего сиденья попросить сигарету: у нею руки трясутся.
В Питикито мы ничего не нашли. По дороге в Каборку свернули на обочину там, где развилка на Эль-Кубо, остановили машину и простояли какое-то время, решая, ехать ли снова к учительнице. Мы безо всякого нетерпения ждали последнего слова Белано и созерцали шоссе, иногда проезжали машины, и ветер нёс белоснежнейшие облака в сторону Тихого океана. Пока Белано не объявил: едем в Бабако, — и Лима, не сказав ни слова, завёл мотор, съехал вправо, и мы двинулись дальше.
Ехали долго и по незнакомым местам, хотя, не знаю про остальных, у меня было чувство, что всё это я уже видел. Из Питикито доехали до Санта-Аны, там на основную магистраль. По магистрали быстро догнали до Эрмосильо. Там съехали на шоссе на восток, в сторону Масатана, а от Масатана в Ла Эстреллу. Там асфальтированная дорога закончилась, по грунтовой дороге добрались до Баканоры, Сауарипы и Бабако. Из школы в Бабако нас послали обратно в Сауарипу, райцентр, где предположительно хранятся архивы, но и в этих архивах от школы Бабако тридцатых годов так же не оставалось следов, как если б её смело с лица земли ураганом. Спали мы снова в машине, как в первые дни. Звуки в ночи: пауки, скорпионы, сороконожки, тарантулы, чёрные вдовы, лягушки. Все ядовитые, многие смертельно. Появление Альберто (неотвратимая его возможность) порой реальней, чем все эти ночные звуки. Не выключая фар, лежали во тьме в окрестностях Бабако, куда вернулись неизвестно зачем, разговаривали о чём попало, лишь бы не об Альберто. Про Мехико, про французскую поэзию, а фары потом Лима выключил, и Бабако тоже погрузился по тьму.
А если мы встретим Альберто в Санта-Терезе?
Вот что мы раскопали: одна учительница, до сих пор работающая, рассказала нам, что была знакома с Сесарией. Это было в 1936 году, нашей собеседнице было в то время двадцать лет. Она только что получила место, а Сесария проработала в школе несколько месяцев, поэтому было вполне естественно, что они подружились. Про тореадора Авельянеду она не слышала, равно как и про наличие других мужчин в жизни Сесарии. Когда Сесария ушла с работы, понять этого поступка учительница не смогла, но приняла его как одну из странностей, свойственных её подруге.
На какое-то время — на месяцы, может, на год — Сесария пропала. Но однажды утром она увидела её у дверей школы, и они возобновили дружбу. Сесарии было тогда тридцать пять — тридцать шесть, и молодая учительница считала её старой девой, хотя с тех пор пересмотрела это убеждение. Сесария нашла работу на первом консервном заводе в Санта-Терезе. Снимала комнату в доме на улице Рубена Дарио{96}, в те времена за чертой города, район опасный и нежелательный для одинокой женщины. Знала ли она, что Сесария пишет стихи? Нет, не знала. Когда обе они работали в школе, учительница порой заставала Сесарию в опустевшей классной комнате за толстой тетрадью в чёрной обложке, в которой Сесария писала и постоянно носила её с собой. Учительница думала, что это дневник. Когда Сесария уже работала на консервном заводе, и они встречались в центре Санта-Терезы, чтобы идти в кино или по магазинам, и учительница чуть запаздывала, то всегда заставала её пишущей в тетради с чёрной обложкой, как раньше, но меньшего формата, похожей на требник. Мелкий почерк Сесарии кишел на страницах, как насекомые полчища. Ей она никогда ничего не читала. Один раз учительница спросила, о чём же она всё пишет, и Сесария ответила: про одну гречанку. Гречанку звали Гипатия. Потом она посмотрела Гипатию в энциклопедии и узнала, что это женщина-философ из Александрии, растерзанная христианами в 415 году. Ей на секунду запала в голову мысль, что Сесария, наверно, думает, будто она Гипатия. Больше она ничего не спрашивала, а если и спрашивала, то теперь уж забыла.
Мы спросили, читала ли Сесария книжки. И что. Если она обратила внимание. Да, действительно много читала, но ни одного названия (а Сесария постоянно брала книги в библиотеке и всюду таскала их с собой) учительница не запомнила. На консервном заводе Сесария работала с восьми утра до шести вечера, поэтому читать особо времени не было, но учительница подозревала, что та читает по ночам вместо того, чтобы спать. Потом консервный завод закрылся, и Сесария на какое-то время осталась без заработка. Произошло это году в 45-м. Однажды они из кино пошли к ней. К этому времени учительница вышла замуж и редко встречалась с Сесарией. В этой комнате на Рубена Дарио она и была-то лишь один раз. Её муж, человек в остальных отношениях просто прекрасный, дружбу с Сесарией не одобрял. Улица Рубена Дарио в те времена была настоящей клоакой, где собиралась вся шваль со всей Санта-Терезы. Бытовой мордобой в пулькериях (в квартале их было несколько) переходил в поножовщину минимум раз в неделю, кончаясь кровавой резнёй. Жили там в основном безработные, либо оставшиеся без места, либо крестьяне, которые бросили всё и уехали в город. В школу детей не пускали. Последнее было известно учительнице потому, что не раз этих самых детей приводила в школу Сесария, чтобы их там записали. Ещё проститутки и их сутенёры. Порядочная женщина там жить не стала бы (вполне возможно, что именно это настроило мужа учительницы против Сесарии). Если она поначалу не обратила внимания, лишь потому, что в квартире Сесарии она побывала ещё до замужества, когда была, по её выражению, «слишком наивна и беззаботна».
Во второй раз всё было уже по-другому. Грязь и нищета улицы Дарио обрушилась на неё с беспощадностью смерти. Комната, хоть и была чисто прибрана, — всё аккуратно расставлено, как и следует ждать от бывшей учительницы, — тем не менее наводила сжимавшую сердце тоску. Эта комната была слишком веским доказательством того, какая почти непреодолимая пропасть отделяет Сесарию от подруги. Там не то что царил беспорядок, не то чтобы пахло (Белано задал вопрос), не то чтоб убожество обстановки выходило за грани пристойности, или мерзость так и врывалась внутрь помещения с улицы. Было, однако, что-то неуловимое, наводящее на мысль, что в этом заброшенном жалком углу поселилась ненорма, разорваны связи с действительностью (кто, интересно, их разорвал, как не сама Сесария?), и что с течением дней она только становится дальше от этой действительности, и, самое худшее из подозрений, что эту ненорму, эту оторванность Сесария создаёт специально.
Что там увидела учительница? Железная кровать, стол, заваленный бумагами, как минимум два десятка чёрных тетрадей в двух стопках, из угла в угол — верёвка с довольно жалкой одеждой, индейское одеяло, тумбочка с парафиновой горелкой, три библиотечные книги (названий не помнит), пара туфель без каблука, пара чёрных чулок (из постели торчала), кожаный чемоданчик в углу, вешалочка за дверью с соломенной шляпой, покрашенной в чёрное, также продукты питания: батон хлеба, две банки, с кофе и с сахаром, и надкусанная шоколадка, которой Сесария всё порывалась её угостить, но учительница отказалась. Из странных вещей там был складной нож с костяной ручкой и словом «Каборка», выгравированным на лезвии. Когда она спросила, зачем Сесарии нож, та сказала «а как же, я же в смертельной опасности». И засмеялась. Звук врезался в память учительнице. От голых стен (сначала в комнате, потом на лестницах) отскочило как будто бы эхо, оно докатилось до улицы и только там замерло. Учительнице показалось, что над улицей Дарио, как по заказу, установилась мёртвая тишина, смолкли все радиоприёмники, перестали болтать люди, один только голос Сесарии нёсся и нёсся. Учительница упёрлась взглядом в план территории консервного завода, висевший у Сесарии над кроватью (может, она и ошиблась, и это было что-то другое), и пока Сесария что-то рассказывала (не то чтобы вяло, но без особого напора, и это «что-то» было бы лучше забыть, хотя учительница, увы, всё помнит до слова и разобралась, о чём речь, если не прямо тогда, то хотя бы теперь, спустя годы), так вот пока она слушала, глаза её бродили по карте завода, начерченной рукой Сесарии, в отдельных местах очень чётко, детально, в других — общо и неясно, но с пометками на полях, которые тоже между собой различались: одни неразборчиво и вдруг другие большими печатными буквами, да ещё с восклицательным знаком. Можно было подумать, Сесария сделала вовсе не схему завода, а схему себя, выявляя объекты, которые раньше в глаза не бросались. Учительница вынуждена была сидеть на краю кровати с закрытыми глазами и всё слушать, слушать, что говорила Сесария. Ей становилось всё более дурно, однако она взяла себя в руки и спросила, зачем Сесария нарисовала план завода. И та сказала что-то о грядущих днях, но учительница сделала для себя вывод, что Сесария занялась столь бесполезным трудом лишь от жизненного одиночества. А та всё продолжала твердить о грядущем, и учительница, чтобы сменить тему, спросила, о каких датах и сроках идёт речь. Когда всё это будет? И Сесария назвала дату: где-то около 2600 года. Две тысячи шестисотые. И потом — после того, как учительница еле сдержалась, чтобы не прыснуть, услышав такую с потолка взятую цифру, но, видимо, всё-таки прыснула, только Сесария вряд ли заметила, — потом Сесария засмеялась сама, но на этот раз эхо осталось в пределах квартиры.
Потом напряжение в комнате, как вспоминает учительница, пошло на спад, или так показалось, поскольку вскорости она ушла и снова увидела Сесарию только недели через две. При этой следующей встрече Сесария рассказала, что уезжает из Санта-Терезы. На прощанье принесла учительнице в подарок одну из тетрадей в чёрной обложке, самую тоненькую изо всех. Вы её сохранили? — тут же встрял Белано. Нет, что вы. Муж прочитал и выбросил в мусор. А, может быть, просто пропала, мы потом переезжали, а при переездах за всякой мелочью не уследишь. Но вы-то сами читали? — спросил Белано. Да, посмотрела, там в основном были соображения о мексиканской системе образования, кое-что разумно, но многое совершенно не к месту. Сесария ненавидела Васконселоса так страстно, что эта ненависть походила порой на любовь. Там содержался план поголовной ликвидации безграмотности, и учительница не смогла его толком понять, так этот план был запутан. К примеру, списки для чтения в детском, подростковом и юношеском возрастам были не до конца проработаны, так как многое значилось одновременно в разных местах. Так, в первом списке, где детская литература, стояли басни Лафонтена и басни Эзопа, а во втором Лафонтен уже больше не значился. В третьем списке была популярная книжонка о гангстерах в США — литература, которая, может быть, только условно годится подросткам, но уж никак не маленьким детям, причём в четвёртом списке она тоже исчезала, зато появлялся сборник рассказов о средневековье. Зато во всех списках без исключения стояли «Остров сокровищ» Стивенсона и «Золотой век» Марти — книги, по мнению учительницы, показанные разве что подросткам.
Долгое время о Сесарии не было вестей. Долгое, это сколько? — спросил Белано. Годы, сказала учительница. Пока, в один прекрасный день, они не увиделись снова. Шли праздники в Санта-Терезе, на ярмарку съехались торговать люди со всего штата.
Сесария оказалась за прилавком с лекарственными травами. Учительница прошла совсем рядом, но поскольку была с мужем и ещё с одной знакомой парой, здороваться ей было стыдно. Или не стыдно, а только она постеснялась. А, может, это был и не стыд, не неловкость, а просто сомнение. Неужели эта женщина за прилавком — её бывшая подруга? Сесария тоже её не узнала. Прилавок был просто доской, водружённой на четыре деревянных ящика, за ним сидела Сесария и разговаривала с товаркой, торгующей чем-то ещё. Внешне она очень изменилась: немыслимо растолстела, и, хотя учительница не заметила в её черной копне ни единого седого волоса, вокруг глаз уже виднелись морщинки, а под глазами такие утомлённые круги, будто она месяцами, а то и годами добиралась в Санта-Терезу на ярмарку.
На следующий день учительница пришла одна и увидела её снова. Сесария привстала и показалась учительнице значительно выше ростом, чем та её помнила. По виду в ней было не меньше ста пятидесяти килограммов, на ней была серая юбка до щиколотки, ещё больше её толстившая. Голые руки походили на брёвна, шея утонула в двойном подбородке, но голова была прежняя, благородная голова Сесарии Тинахеро: крупный, выпуклый череп с выступающими лицевыми костями, широкий и гладкий лоб. В отличие от предыдущего дня, учительница подошла к ней вплотную и поздоровалась. Сесария посмотрела и не узнала. Или же сделала вид, что не узнаёт. Это же я, — сказала учительница, — твоя подруга Флорес Кастаньеда. Услышав имя, Сесария нахмурила брови и приподнялась. Она подвинула доску со своими лечебными травами и наклонилась поближе, как будто не в силах рассмотреть с большего расстояния. Она положила ей руки на плечи (как две клешни, сказала учительница) и несколько секунд изучала лицо. Как же, Сесария, ты забываешь старых друзей, — сказала учительница, чтобы что-то сказать. Только тогда Сесария улыбнулась (как улыбаются деревенские дурочки, сказала учительница) и ответила, да, что-то я оплошала. Потом они немножко поговорили, сидя по ту сторону прилавка, учительница на деревянном складном стульчике, а Сесария на ящике, как будто теперь обе торговали лекарствен ними растениями. И хотя учительница сразу же поняла, что их мало что объединяет, тем не менее сообщила, что у неё трое детей, что она по-прежнему работает в школе, и пересказала ряд абсолютно незначащих новостей и событий, случившихся за это время в Санта-Терезе. Она думала спросить у Сесарии, не вышла ли та замуж, и есть ли дети у неё, но вопрос не шел с губ, так как учительница сама понимала, что замуж Сесария не вышла и детей не завела. Поэтому она только спросила, где Сесария живет, и та ответила: временами в Виллависьоэе, а временами в Эль-Палито. Где находится Виллависьоэе, учительница знала, хотя никогда там не была, а вот название Эль-Палито слышала в первый раз. Она спросила, где этот городок или посёлок. Сесария ответила: в Аризоне. Учительница засмеялась. Я всегда подозревала, — сказала она, — что в конце концов ты окажешься в Америке. На этом их разговор закончился. На следующий день учительница уже не ходила на рынок и битый час размышляла, прилично или не прилично пригласить Сесарию в дом. В результате спросила у мужа, он было возразил, но она победила. На следующий день вернулась на рынок с утра, но на этом месте уже торговала платками совершенно другая женщина. И больше учительница Сесарию не видела.
Белано спросил, как она думает, жива ли ещё Сесария. Вряд ли, сказала учительница.
Вот и всё. После этой беседы Белано и Лима задумались надолго. Мы вселились в гостиницу «Хуарес». Поздно вечером вчетвером собрались у Белано и Лимы в номере и стали решать, что делать. Согласно Белано, первым делом надо ехать в Виллависьозу, а там будет видно, возвращаться нам в Мехико или ехать в Эль-Палито. Но попасть в Эль-Палито ему будет трудно, это же в США. Почему? — спросила Лупе. Я ведь чилиец, — напомнил он. Меня тоже не пустят, — сказала Лупе, — хоть я и не чилийка. И Гарсиа Мадеро не пустят. Это ещё почему? — спросил я. А паспорта у вас есть? — сказала Лупе. Выяснилось, что паспорта нет ни у кого, кроме Белано. Вечером Лупе пошла в кино. Вернувшись в гостиницу, заявила, что назад в Мехико не поедет. Что же ты будешь делать? — спросил Белано. Жить в Соноре или перейду границу в Соединённые Штаты.
Вчера посреди ночи нас раскрыли. Мы с Лупе трахались у себя в номере, вдруг открылась дверь и вошёл Улисес Лима. Одевайтесь скорей, сказал он, Альберто внизу, в вестибюле, Артуро ему зубы заговаривает. Мы молча сделали как было сказано. Вещи сложили в пластиковые пакеты и спустились на первый этаж, стараясь всё делать бесшумно. Вышли через заднюю дверь. В переулочке было темно. Пошли за машиной, — сказал Лима. На проспекте Хуареса не было ни души. Отошли на три улицы от гостиницы, где стояла «импала». Лима боялся, что рядом с машиной кто-нибудь будет, но там было пусто, и мы завелись. Проехали мимо гостиницы «Хуарес». С улицы было видно часть вестибюля и освещенное окно бара при гостинице. Там-то Белано и был, а напротив него — Альберто. Его обычного спутника-полицейского мы нигде не увидели. Белано нас тоже не видел, а гудеть Лима счёл неблагоразумным. Мы объехали круг. Легавый небось в номера к нам поднялся, — сказала Лупе. Лима покачал головой. Жёлтый свет падал на лица Белано с Альберто. Говорил Белано, но с таким же успехом мог бы говорить и Альберто. Впечатления людей, готовых к драке, они не производили. Когда, объехав ещё один круг, мы опять посмотрели, они закурили по сигарете. Пили пиво, курили, казались приятелями. Говорил всё время Белано — он двигал левой рукой, будто рисует в воздухе замок или женский профиль. Альберто не сводил с него глаз и иногда улыбался. Погуди, — сказал я. Нет, давай ещё сделаем круг. Когда мы в очередной раз проезжали мимо гостиницы «Хуарес», Белано смотрел в окно, а Альберто подносил к губам банку газировки, ТКТ. В дверях гостиницы оживлённо спорили мужчина и женщина. Полицейский приятель Альберто смотрел на них, опираясь на капот машины метрах в десяти от входа. Лима три раза нажал на гудок и поехал помедленней, Белано увидел нас ещё раньше. Ом повернулся к Альберто и что-то сказал, Альберто схватил его за рубашку. Белано оттолкнул его и побежал. Когда он вынырнул из дверей гостиницы, полицейский устремился к нему, шаря рукой в недрах куртки. Лима ещё три раза нажал на гудок и остановился в двадцати метрах от гостиницы «Хуарес». Полицейский достал пистолет, а Белано продолжал бежать. Лупе открыла дверцу машины. На тротуаре у гостиницы появился Альберто с пистолетом в руке. Я надеялся, что у него окажется нож, но это был пистолет. В тот момент, когда Белано впрыгнул в машину, Лима рванул, и мы со всей скоростью понеслись по самым неосвещённым улицам Санта-Терезы. Каким-то образом, сами не зная как, выехали на дорогу в сторону Виллависьозы, обрадовавшись, что нам явно сопутствует удача. Часам к трём окончательно потерялись. Мы вылезли из машины размяться, вокруг не было ни единого огонька. Я никогда не видел столько звёзд сразу.
Спали в машине. Проснулись от холода в восемь утра. Стали снова и снова кружить по пустыне, не находя не только населённых пунктов, но даже самого задрипанного ранчо. Порой теряли всякую ориентацию среди голых холмов. Дорога спускалась в овраги, взбиралась на скалы и возвращалась в пустыню. Войска империи шли здесь в 1865-66 году. От одного упоминания армии Максимилиана мы все чуть не померли со смеху. Белано и Лима, которые раньше уже что-то знали об истории штата, рассказали, что был здесь один бельгийский полковник, который собирался занять Санта-Терезу. Он командовал бельгийским полком. Мы все просто катались со смеху: мексиканско-бельгийский батальон! Ну, разумеется, сбились с пути, заблудились, хотя историки Санта-Терезы предпочитают считать — это местные, вооружённые вилами, их разгромили. Снова расхохотались, Здесь сохранилось предание не столько о битве, сколько о стычке у Вилланисьозы, по-видимому между арьергардом бельгийцев и сельскими жителями. В общем, Лима с Белано историю знают прекрасно. Упоминали Рембо. Инстинктам надо доверять, резюмировали они. В общем, просто хохотали.
В шесть часов вечера наткнулись на дом у обочины. Там нам дали лепёшек с фасолью, мы отвалили за это кучу бабла и жадно пили холодную воду прямо из тыквы. Крестьяне смотрели, не шевелясь. Где у вас Виллависьоза? А там, говорят, за холмами.
Итак, мы разыскали Сесарию Тинахеро, а Альберто с его полицейским приятелем, в свою очередь, разыскали нас. Всё оказалось намного проще, чем мы себе представляли, хотя ничего подобного я никогда себе и не представлял. Селение Виллависьоза — приют неупокоенных привидений. Оно привлекает заблудших на севере Мексики убийц, в этом смысле, как нам сказал Лима, являясь наиболее точным земным воплощением Астлана. Не знаю. Мне показалось, что в первую очередь здесь все устали от жизни и умирают со скуки.
Дома все из сырой, необожжённой глины, хотя в отличие от других населённых пунктов, с которыми мы познакомились за этот безумный месяц, почти у всех местных домов есть задний двор, в некоторых случаях зацементированный, выглядит забавно. Деревья здесь мрут на корню. В посёлке есть, насколько мне удалось разобраться, два пивняка и продуктовый магазин. И больше ничего. Остальное — жилые дома. Если кто что продаёт, это делают прямо на улице, либо на площади, либо под сводами большого дома — это у них здесь горсовет, и, насколько я понял, в совете никто не живёт.
Найти Сесарию оказалось несложно. Мы просто спросили, и нас послали в стиральню на восточном краю посёлка. Там система корыт, установленных так, что вода льётся в верхнее (эти корыта — из камня), и по деревянному желобку поочередно стекает в каждое из нижних, так что десятку женщин хватает на этой воде постирать. Когда мы пришли, стирали только три. Сесария была в середине, и мы её сразу узнали. Со спины, наклонясь над корытом, она не являла собой поэтический образ. Она походила скорей на скалу, на слона. Зад у неё был огромный, и он сотрясался в такт движениям мощных, как дуб, методично полощущих и отжимающих рук. Длинные волосы почти до пояса. Ноги босые. Когда мы окликнули, стирающая повернулась со всей простотой и естественностью. Повернулись и две другие. Все три молча смотрели на нас. Той, что была от Сесарии справа, было лет тридцать, а, впрочем, с тем же успехом и сорок, и пятьдесят, а слева совсем молоденькая, и двадцати нет. Глаза у Сесарии, чёрные-чёрные, так и вбирали всё солнце над этим стиральным двором. Я взглянул на Лиму, и он уже не улыбался. Белано моргал, будто в глаз ему что-то попало — песчинка пустыни. В какой-то момент, не могу уточнить, ни когда, ни как, мы уже все шагали к дому Сесарии Тинахеро. Я помню, Белано, пока мы шли по улочкам под нещадно палящим солнцем, пытался один или несколько раз всё объяснить, а потом замолчал. Знаю, что после меня ввели в тёмную и прохладную комнату, я свалился на матрас и заснул. Когда проснулся, Лупе спала рядом, обвив меня руками, ногами. Я не сразу понял, где нахожусь. Встал и пошёл на голоса. В соседней комнате шла беседа между Сесарией и моими друзьями. Когда я вошёл, никто даже не обернулся. Я помню, что сел на пол, зажёг сигарету. Стены были увешаны пучками сушащихся трав. Белано и Лима курили, и запах стоял не табачный.
Сесария сидела у единственного окна и иногда поворачивалась к нему, как бы взглянуть на небо, и тогда мне тоже неизвестно почему хотелось плакать, хотя я этого и не делал. Мы там пробыли долго. В какой-то момент в комнате появилась и Лупе и молча села на пол рядом со мной. Потом мы впятером поднялись и вышли на улицу — жёлтую, почти белую. Солнце, видимо, уже садилось, хотя до нас волнами ещё доходил его жар. Мы дошли до того места, где осталась машина, и за всю дорогу только два раза столкнулись с людьми: один раз нам попался старик, в руке у которого был радиоприёмник, другой — мальчик лет десяти, который курил Машина внутри раскалилась. Впереди влезли Белано с Лимой. Я втиснулся сзади между Лупе и необъятной человеческой массой Сесарии Тинахеро. Затем машина, жалуясь, поползла по деревенской улице, пока не выехала на дорогу.
Мы миновали посёлок, когда нам навстречу появилась другая машина. Возможно, наши автомобили были единственными на множество километров в округе. Секунду я думал, что мы столкнёмся, но Лима съехал и затормозил. Облако пыли покрыло нашу безвременно постаревшую «импалу». Кто-то выругался. Возможно, Сесария. Я почувствовал, как Лупе всем телом прижалась ко мне. Когда облако пыли рассеялось, перед машиной стояли Альберто и полицейский, наставив на нас пистолеты.
Мне сделалось дурно: я не мог расслышать, что они там говорили, но рты у них двигались, видимо, требуя, чтобы мы вылезли. По-моему, нас оскорбляют, — услышал я слова Белано, не веря ушам. Сукины дети, — пробормотал Лима.
Произошло следующее. Белано открыл дверь со своей стороны и вылез. Лима открыл со своей и тоже вылез. Сесария Тинахеро посмотрела на нас с Лупе и сказала, чтоб мы не вздумали двигаться с места. Что бы там дальше ни происходило. Слова были другие, но смысл — такой. Я потому хорошо так запомнил, что это был первый и единственный раз, когда она обратилась ко мне. Сиди смирно, — сказала она, а потом открыла дверь со своей стороны и вышла.
Я видел в окне, как Белано идёт им навстречу, в руке сигарета, другая — в кармане. Рядом Улисес, а сзади, сильно отстав, словно грозный корабль на волнах, колыхаясь бронебойным задом, Сесария Тинахеро. Дальше всё спуталось. Думаю, что Альберто грязно выругался и потребовал Лупе, и, думаю, Белано ответил: попробуй возьми, возьмёшь — твоя. Может быть, в этот момент Сесария сказала, что нас всех перебьют. Полицейский издал смешок и сказал, что не всех, только сучку. Белано пожал плечами. Лима смотрел себе под ноги. Альберто, как коршун, вгляделся в «импалу», но отражение солнца на стёклах мешало ему рассмотреть нас, сидящих внутри. Белано сделал нам знак рукой, в которой была сигарета. Лупе тряслась, следя за огоньком сигареты — миниатюрное солнце. Вон они, бери, если можешь. Ну что ж, пойду проверю, как там моя баба, — сказал Альберто. Лупе всем телом прижалась ко мне, и, хотя наши тела были гибкие, мягкие, вдруг всё внутри захрустело. Сутенёр сделал только два шага, Белано уже повис на нём.
Одной рукой он заблокировал руку Альберто, в которой был пистолет, другой выхватил из кармана нож, купленный в Каборке. Прежде чем оба повалились на землю, Белано успел воткнуть нож ему в грудь. Я помню, что полицейский так широко раскрыл рот, будто воздух пустыни вдруг перестал подавать кислород, он явно не ждал сопротивления от студентишек. Потом я увидел, как Лима бросился на него. Я услышал выстрел и пригнулся. Когда я снова высунул голову с заднего сиденья, я увидел, как полицейский и Лима, сцепившись, катятся к краю дороги, и пистолет полицейского целится в голову Лиме. Ещё я увидел Сесарию, всю её тушу, которая явно была неспособна бежать, но бежала, и, добежав, повалилась на них. Потом я услышал два выстрела и выскочил из машины. Мне едва удалось стащить тело Сесарии с Лимы и с полицейского.
Все трое были в крови, но погибла только Сесария. В груди у неё была дырка от пули. Из живота полицейского лилась кровь, Лима отделался царапиной на правом плече. Я поднял пистолет, убивший Сесарию, ранивший двух остальных, и заткнул его себе за пояс. Краем глаза, помогая Улисесу подняться на ноги, увидел, как Лупе рыдает над телом Сесарии. Улисес попробовал пошевелить левой рукой. По-моему, сломана, — сказал он. Я спросил, больно ли. Нет, не больно. Значит, не сломана. Чёрт, а где Артуро? — поинтересовался Лима. Лупе немедленно перестала рыдать и взглянула назад на дорогу. Метрах в десяти от нас верхом на неподвижном теле сутенёра сидел Белано. Ты в порядке? — крикнул Лима. Белано поднялся, не отвечая. Он стряхнул с себя пыль и сделал несколько неустойчивых шагов. Разгорячённое лицо было облеплено волосами, он без остановки вытирал глаза — туда непрерывно лил пот со лба и бровей. Когда он наклонился над телом Сесарии, я заметил, что губы и нос у него разбиты в кровь. Что же теперь нам делать? — подумал я, но вслух ничего не сказал, а пошёл на сведённых ногах (как от холода), рассмотрел труп Альберто и поднял глаза на пустынное шоссе, ведущее в Виллависьозу. Периодически до меня долетали стоны полицейского, умоляющего отвезти его в больницу.
Когда я снова к ним подошёл, Белано и Лима, прислонясь к «камаро», вели разговор. Белано говорил, какие мы сволочи, мы разыскали Сесарию только затем, чтобы отправить её на тот свет. Потом я не слышал уже ничего до тех пор, пока кто-то не тронул меня за плечо и не велел сесть в машину. Обе машины — «импала», «камаро» — съехали с шоссе в пустыню. Когда спустилась ночь, мы остановили машины и вышли. Небо было усыпано звёздами, и не видно ни зги. Я слышал голоса Лимы с Белано. Слышал стоны умирающего полицейского. После этого я не слышал уже ничего. Знаю, что закрыл глаза. Потом меня позвал Белано, вдвоём мы загрузили трупы Альберто и полицейского в багажник «камаро», а тело Сесарии положили на заднее сиденье. На это последнее дело ушла целая вечность. После этого кто курил, кто спал в «им-пале» и думал, пока, наконец, не настал рассвет.
Тогда Белано и Лима сказали, что лучше разъехаться в разные стороны. Они нам оставят «импалу», а сами уедут в «камаро» и увезут трупы. Белано в первый раз засмеялся: всё по справедливости. Ты хочешь в Мехико? — спросил он у Лупе. Не знаю, — ответила Лупе. Всё у нас вышло скверно, прости, — сказал Белано. По-моему, мне, а не Лупе. Но теперь мы постараемся это исправить, — вставил Лима. Он тоже смеялся. Я спросил, что они будут делать с Сесарией. Белано пожал плечами. Да особенно ничего и не сделаешь, только похоронить вместе с Альберто и полицейским, — сказал он. — Иначе в тюрьму посадят. Не надо! — воскликнула Лупе. Конечно не надо, зачем вас в тюрьму, — сказал я. Мы все обнялись на прощанье, а потом Лупе и я залезли в «импалу». Я видел, что Лима хочет сесть на водительское место в «камаро», но Белано ему не даёт. После небольшого разговора Лима забрался на переднее пассажирское сиденье, а за руль сел Белано.
В течение нескончаемого времени не происходило ничего. Две машины стояли посреди пустыни. Ты сможешь вернуться назад на шоссе, Гарсиа Мадеро? — спросил Белано. Конечно, смогу, — сказал я. Потом, я увидел, «камаро» завелась и поехала, сколько-то времени два автомобиля бок о бок тряслись по пустыне. Потом мы разъехались. Я в направлении дороги, они на запад.
Не знаю, сегодня второе февраля или третье? Может быть, даже четвёртое, пятое или шестое. Но для моих целей неважно. Это наша тренодия.
Лупе сказала, что мы последние висцеральные реалисты, оставшиеся в Мексике. Я лежал на полу и курил, посмотрел на неё и сказал: прекрати.
Иногда я начинаю себе представлять, как Белано и Лима копали яму в пустыне. Выкопали, наступила темнота, добрались до Эрмосильо, на какой-нибудь улице бросили машину. На этом картины обрываются. Я знаю, что они вроде бы собирались двинуться назад в Мехико на автобусе. Я сам, когда мы разъезжались на двух машинах в пустыне, сказал: увидимся в Мехико! Они отдали нам половину оставшихся денег. Потом уже, с Лупе вдвоём, я отд ал ей половину из наших. На всякий случай. Вчера вечером вернулись в Виллависьозу и переночевали в домике Сесарии Тинахеро. Я искал тетради. Они оказались на самом видном месте, в той комнате, где я спал в первый раз. В доме нет электричества. Ели в одном из тутошних пивняков. Народ смотрит, молчит. Лупе считает, что можно оставаться здесь сколько угодно.
Прошлой ночью приснилось, что Белано и Лима оставили альбертовский «камаро» на пляже в Бахиа-Кино, а потом прыгнули в море и доплыли до Нижней Калифорнии. Я у них спрашивал, зачем им Нижняя Калифорния, они сказали, чтобы там спрятаться, а потом их скрыла большая волна. Когда я поделился с Лупе, она сказала, что всё это глупости, волноваться не о чем, у Лимы с Белано наверняка всё в порядке. Днём ходили есть во второй пивняк. Публика та же. Никто и слова не проронил, с какой стати мы заняли дом Сесарии. Местным до нас просто нет дела.
Иногда я вспоминаю ту бойню как сон. Я снова вижу спину Сесарии — как корму корабля, поднявшуюся на поверхность после крушения столетней давности. Я вижу, как она бросается в кучу-малу полицейского с Лимой. Как получает пулю в грудь. Последнее, что вижу, это как она то ли стреляет в полицейского, то ли каким-то образом изменяет траекторию последнего выстрела. Вижу, как она умирает, и чувствую вес её тела. Потом начинаю размышлять. Может так быть, что она непричастна к выстрелу в полицейского. Потом вспоминаю Белано и Лиму, один копает тройную могилу, а другой смотрит с перевязанной правой рукой наперевес, и думаю о том, что скорее всего полицейского ранил Лима. Когда Сесария на них бросилась, противник Лимы отвлёкся, и Лима схватил его за руку, направив выстрел прямо в живот полицейскому. Иногда для разнообразия я пытаюсь думать о том, как умер Альберто, но у меня не получается. Надеюсь, что их пистолеты они положили в могилу. Или ещё где-нибудь закопали в пустыне. Во всяком случае, не взяли с собой! Я помню, когда клал Альберто в багажник, проверил карманы. Я искал нож, которым Альберто себе мерил пенис. Но его не оказалось. Или, тоже для разнообразия, я вспоминаю про Квима и его «импалу». Похоже, он больше её не увидит. Укатайка. Хотя иногда не смешно.
Еда здесь дешёвая. Но нет работы.
Дочитал тетради Сесарии. Когда их нашёл, думал, что как-нибудь переправлю по почте на адрес Лимы, на адрес Белано. Теперь уже ясно, что вряд ли. Нет смысла. За моими друзьями сейчас гоняется полиция со всей Соноры.
Снова «импала» и снова пустыня. В этом селении я был счастлив. Когда отъезжали, Лупе сказала, что мы всегда можем вернуться в Виллависьозу, стоит лишь захотеть. Вернуться зачем? — спросил я. Нас здесь примут, они же здесь тоже убийцы. Какие же мы убийцы? — возразил я. В Виллависьозе тоже не то чтобы прямо убийцы, — ответила Лупе, — это я образно. Когда-нибудь Лиму с Белано поймают, а нас никто не найдёт. Я люблю тебя, Лупе, но ты не права.
Кукурпе, Туапе, Мерезичик, Оподепе.
Карбо, Эль-Оазис, Феликс-Гомес, Эль-Кватро, Тринчерас, Ла Сьéнега.
Бамури, Питикито, Каборка, Сан-Хуан, Лас-Маравийас, Лас-Калентурас.
Что там за окном?
Там звезда.
Что там за окном?
Расстеленная простыня.
Что там за окном?