— Уже без пяти минут! — поторопил меня Мартин, — нам пора идти.
Но я уже никуда не мог идти. Отмахнувшись от удивленного Мартина, я продолжал напряженно смотреть в экран телевизора.
Накануне, преодолев на машине около двух тысяч километров, я наконец добрался до уютного швейцарского Базеля. Неторопливый и вежливый Базель был городом из другого мира. Он нехотя погружал свое отражение в воды ухоженного Рейна, в густой кофейно-пивной запах, поднимающийся над столиками уличных кафе и ресторанов и, казалось, заполонивший собой все пространство между набережной и ленивыми легкими облаками, повисшими над ратушей и сытой Marktplatz (Рыночная площадь). Этот запах убаюкивал. Хотелось спать долго, спокойно, без сновидений.
Тогда, в 1989-м, здесь был для меня совсем другой мир — мир вымытого асфальта и сверкающих витрин. Мир ослепительных улыбок и таящегося за ними непонятного мне отчуждения. После московской темени, очередей, калейдоскопа зловещих слухов, всеобщего раздражения и политического остервенения Базель казался островком из соседней галактики. После бурлящей Манежной площади особенно поразила жизнь Marktplatz. Здесь присутствовала какая-то игра, похожая на карнавал масок. С раннего утра площадь надевала на себя маску рынка. Сплошь уставленная прилавками, она пульсировала апельсинами, зеленью, мясом, тесаками говорливых продавцов и белыми бабочками их же колпаков, залетевшими из какой-то полузабытой детской сказки. Но уже после обеда площадь стремительно менялась. Прилавки исчезали бесследно, свежевымытый асфальт тускло отражал прилепившиеся к площади причудливые дома, которые впору было выставлять в музеях истории Средневековья. Ничто не напоминало о рынке. Пиршество сменялось сонливостью, чтобы наутро опять явить городу изобилие яств.
И все. Больше здесь ничего не менялось. Ничто не тревожило сытое воображение обывателя. Поэтому Мартин меня не понимал. А я не понимал Мартина.
Итак, над Рейном плыл тягучий август 1989 года. Этот же август плыл над Днестром. Он сгущал свою медовую тяжесть над Рыночной площадью Базеля. И над двумя другими площадями, догнавшими меня тут, в Швейцарии, примчавшимися следом за мной из-за тридевяти земель и буквально выкипающими из экрана телевизора: медленно сходящая с ума кишиневская площадь Победы и битком забитая, настороженная площадь Конституции в Тирасполе. Меня поразили не столько сами площади, сколько лица — чужие лица площадей. Я так хорошо раньше знал эти лица. Но я никогда не видел их такими. Такими чужими. Сливаясь в единую глотку, кишиневская площадь орала: “Жос!” А тираспольская как бы ее переводила на русский: “Долой!” Напряженно продираясь сквозь немецкую речь диктора, я понял, что непоправимое уже произошло, что огромная глыба уже отделилась от скалы и катится в пропасть.
По вечерам к Мартину забегала Мэри — журналистка с местного телевидения. Ей было интересно, потому что свободно разъезжающие по Западной Европе советские журналисты были еще в диковинку. Когда где-нибудь в кафе она представляла меня своим знакомым, у тех округлялись глаза. Первые полчаса, как правило, они разговаривали очень настороженно, предлагали выпить водки и очень удивлялись, когда я отказывался.
Впрочем, все это никак не относилось к Мэри. Ей было интересно абсолютно все — от литературы до политики. Поэтому мы садились в ее машину и уезжали на ночь глядя к каким-то старинным замкам, чтобы там, на берегу реки, в уютном кафе до утра обсуждать все мировые проблемы.
А проблемы моего мира, между тем, сужались и сужались. Пока не сузились до размеров пули.
После того, как в августе 1989 года был напечатан проект “Закона о функционировании языков на территории Молдавской ССР”, спокойная жизнь на левом берегу Днестра была взорвана. Многонациональный район кожей ощутил опасность. На первый взгляд, в этом законе не было ничего такого, что отличало бы его от других, неизменно сопровождавших “парад суверенитетов”. Молдавский язык объявлялся государственным. На его изучение давалось пять лет, после чего все основные взаимоотношения в республике планировалось перевести на язык так называемой “коренной нации”. Но взволновали не статьи закона, а само его появление на свет. Потому что знали: по закону здесь никто никогда не жил — жили поветриями. А ветер задул явно не в ту сторону.
И опасения начали оправдываться стремительно. “Коренной молдавский” в Кишиневе повсеместно стали называть “коренным румынским” и переводить его на латинскую графику. Республика была не готова к такому повороту. В школах и институтах началась паника, поскольку не было ни учебников, ни специалистов, способных в кратчайшие сроки перевести все образование на латиницу. Большинство, причем подавляющее большинство, крестьян, на которых, кстати, и держится молдавский язык, в одночасье стали неграмотными. Но, как выяснилось, не это интересовало законодателей. Например, моя хорошая знакомая, кишиневская журналистка Светлана Калинина, блестяще владевшая и молдавским, и румынским, первой из редакторов перевела свою газету на латинскую графику. Но это ее не спасло — уволили. Потому что — русская. Под прикрытием реформирования и смены штатных расписаний в учреждениях началась чистка по национальному признаку. Дело доходило до трагикомедий. Основателя и бессменного руководителя кишиневского цирка Александра Сыренина уволили за то, что в кратчайшие сроки не сумел найти денег для смены неоновой вывески “Цирк” на вывеску “Чиркул” в латинской транскрипции.
Впрочем, кого уже тогда могла волновать вывеска “Цирк” или “Чиркул”, если в городе к тому времени появились совсем другие вывески. Троллейбусы возили на себе плакаты: “Мы даем вам пять лет не для того, чтобы вы выучили язык, а для того, чтобы вы убрались отсюда”. А на здании Верховного Совета метровыми русскими буквами сверкало: “Русских — за Днестр! Евреев — в Днестр!”
В Приднестровье вспыхнула забастовка. Протекала она на удивление организованно. Специально выделенные дружинники следили за порядком и соблюдением сухого закона. В их задачу входило пресечение любых провокаций. Подобная организация была бы не под силу уже умирающей советской власти и ее безвольным руководителям. Перепуганное партийное руководство города во главе с тогдашним первым секретарем горкома Леонидом Цурканом, будучи не в силах сделать выбор между начальственным креслом и требованиями народа, устранилось от проблемы и фактически было свергнуто. Таким образом, Тирасполь стал первым городом на территории Советского Союза, где советская власть была низложена и с августа 1989-го перешла в руки Объединенного Совета Трудовых Коллективов (ОСТК), который на первых порах возглавил начальник одного из цехов завода “Электромаш” Борис Штефан.
Два нескончаемых митинга, две площади как бы заражали друг друга энергией непримиримости. Посмотрев поутру репортажи молдавского телевидения о происходящем на кишиневской площади Победы, тираспольчане шли на свою площадь, чтобы дать волю эмоциям и высказаться в ответ. Страсти накалялись и будоражили город. Из Кишинева приезжали молдавские руководители и пытались успокоить людей. Им давали возможность говорить, но не верили ни единому слову. Потому что они говорили одно, а кишиневская площадь требовала совсем другого. Там требовали воссоединения с Румынией. Там требовали очистить молдавскую землю от “оккупантов”. Туда приезжали эмиссары из той же Румынии и Прибалтики. Пропаганда велась неприкрыто. И тираспольчане все это могли видеть на экранах. И себя заодно видели — по тому же молдавскому телевидению. И слышали: комментарии к митингам на тираспольской площади все больше обрастали небылицами и отличались все большим неприятием, переходившим в ненависть.
Понятно, что тираспольские инженеры и рабочие, возглавившие ОСТК, не отличались в тот момент изысканностью политических манер — им просто неоткуда было взяться. В городе заводов и фабрик интеллигенции было ничтожно мало. Да и та, что была — школьные учителя, врачи, актеры местного театра, — никогда не занималась политикой. Не было в городе и политических институтов, если не считать, конечно, сгинувшего горкома партии. Поэтому тираспольские лидеры всему учились на ходу. Но учились быстро. И параграфам стремительно рождающейся новой молдавской идеологии успешно противопоставляли свои. Расколу страны — сохранение ее единства. Национализму — интернационализм. Введению одного государственного языка — многоязычие. В Приднестровье, в котором, как в некоем историческом котле, переварены десятки наций, люди научились понимать друг друга без переводчика. А главное — чувствовать. И они почувствовали, что над их многонациональным сообществом нависла смертельная угроза. А потому приоритету прав отдельно взятой нации противопоставили приоритет прав человека.
Противостояние площадей и массовая забастовка, которые, вероятно, показались тогда кремлевскому руководству невинным капризом, на самом деле заложили основу будущего Приднестровского государства, главной целью которого была защита собственного населения от катаклизмов приближающегося распада Советского Союза. В ходе забастовки люди почувствовали подзабытую было общность и сплотились. Им удалось прервать информационную блокаду и наладить выпуск собственных изданий, независимых от КПСС. Да и сама КПСС в их глазах теперь выглядела организацией, предавшей народ, почему и была фактически отстранена от реальной власти.
Кроме того, в ходе забастовки началось пока еще инстинктивное объединение городов и районов будущей ПМР на основе категорического неприятия любых форм национализма. Но этого было мало. Тираспольские лидеры именно в период забастовок поняли, что необходимо искать теоретическую и историческую базу своему движению. И в тот момент она была найдена. Вернее, о ней вспомнили. Вспомнили, что Приднестровье еще не так давно имело собственную государственность — оно составляло большую часть Молдавской Автономной Республики, упраздненной в 1940 году.
Были созданы и проверены на практике две организации: Совет директоров предприятий во главе с Анатолием Большаковым и Объединенный Совет трудовых коллективов, который, как уже было сказано, возглавил Борис Штефан. Первая, что естественно для промышленного региона, стала мозгом движения. Вторая — непосредственной объединяющей силой.
К середине сентября противостояние площадей затихло. Приднестровцы вышли на работу. Но весь регион напряженно затаился в ожидании новых более страшных баталий.
— Ничего не понимаю! — В очередной раз воскликнул Мартин. — Ты живешь в Москве, а митинги где-то за полторы тысячи километров. Что тебя так заинтересовало? У нас, кстати, тоже бывают митинги, и довольно регулярно. Но никто не придает им такого значения.
— Потому и не придают, что они бывают регулярно. Посмотри на лица. Эти люди не митинговали никогда в жизни. И вышли они на площадь совсем не затем, чтобы потребовать прибавки к зарплате. Они пока не являются заложниками скупого предпринимателя. Они — заложники истории.
— Опять ничего не понимаю! — взмолился Мартин. — При чем тут история? У вас там все не так. Разве нельзя выучить второй язык? У меня, например, родной язык — немецкий, но я выучил еще и английский. Знать два языка — это даже выгодно.
— Согласен. Но в Приднестровье много родных языков. У болгар — болгарский, у немцев — немецкий, у евреев — идиш, у украинцев — украинский. Кроме того, они знают русский, а дети в школе изучают английский или немецкий. Молдавский, кстати, тоже изучают. Но нельзя же всерьез рассчитывать на то, что любой рабочий или крестьянин способен стать полиглотом. Да и вообще дело не в языке.
— Как не в языке? — Тут уже Мартин растерялся. — А из-за чего же тогда все?
Я изо всех сил пытался что-то ему объяснить, но чем дольше мы говорили, тем отчетливее я понимал, что ничего объяснить не смогу, потому что дело действительно не в языке. Дело в тайных глубинах сознания, в инстинктах, в рефлексах, которые непосвященный понять просто не в состоянии. На первый взгляд, в происходящем не было никакой логики. Если стране суждено распасться, она распадется, и крохотное Приднестровье этому не в состоянии противостоять. Проще было принять все, как должное. Удобнее. Выгоднее. Разумнее. Люди, действительно, стали заложниками истории, слепым орудием Провидения. Это оно поселило их на берегах чудной извилистой реки, которая на поверку оказалась не столько рекой даже, сколько непреодолимой пропастью, границей цивилизаций, чудовищным разломом, в глубине которого должны быть погребены многие сотни жизней. Я читал на этих лицах то, что Мартин и Мэри прочесть были не в состоянии, — я читал решимость пройти через кровь.
— Хорошо, — согласился Мартин, — не будем спорить. У тебя за спиной длинная дорога, имеешь право отдохнуть и хотя бы временно забыть о том, что там у вас происходит.
Но я уже знал, что в ближайшие годы мне отдохнуть не удастся. А что касается дороги, — дорога только начиналась.