ВСЕВОЛОД ИВАНОВ. ДНЕВНИКИ.— М.: ИМЛИ РАН, Наследие, 2001.— 492 с.
Составление—М.В.Иванов, Е.А.Папкова
Предисловие и комментарии к 1—2 частям — Е.А.Папкова
Комментарии к 3 части — М.А. Черняк
Редактор — A.M. Ушаков
Авторы комментариев благодарят Вяч.Вс.Иванова
за оказанную помощь.
Один из первых советских классиков, автор знаменитого “Бронепоезда 14-69” Всеволод Иванов принадлежит к тому поколению писателей, которые в 20-е годы пережили небывалый взлет, а затем, в течение нескольких десятилетий, писали произведения “в стол”, не надеясь когда-нибудь их опубликовать. О своей судьбе и писателях своего поколения размышляет Всеволод Иванов в своих дневниках, которые впервые печатаются полностью.
Дневниковые записи Иванова периода 1924—1963 гг. включают в себя описание исторических событий того времени, портреты современников — политиков, писателей, художников, актеров и режиссеров (Б.Пастернака, М.Зощенко, И.Эренбурга, А.Фадеева, А.Мариенгофа, П.Кончаловского, С.Михоэлса и др.); воспоминания (о Петербурге 20-х годов, дружбе с “Серапионовыми братьями”), мысли о роли искусства в современном обществе. Военные дневники, составляющие основную часть книги, во многом отличаются от документальной литературы 1941—1945 гг. Они приобретают черты художественной прозы, близкой по своей поэтике к “фантастическому реализму” М.Булгакова и А.Платонова.
Дневники сопровождены научным комментарием, что позволяет рассматривать их в контексте исторического времени, литературной жизни того периода и литературного быта.
Издание осуществлено при финансовой поддержке
Российского гуманитарного научного фонда (РГНФ),
проект № 00-04-16213
© Вяч.Вс.Ивановом. М.В.Иванов —
правообладатели (текст), 2001
© М.В.Иванов .составление,2001
© Е.А.Папкова, составление,
предисловие, комментарий, 2001
© М.А.Черняк,комментарий,2001
© ИМЛИ им. А.М.Горького РАН, “Наследие”, 2001
Предисловие [Е.А. Папковой]
В конце 1960-х гг., уже после смерти писателя Всеволода Иванова, впервые встал вопрос о публикации отрывков из его дневников. К.Паустовский, председатель комиссии по литературному наследию Вс. Иванова, тогда писал: “Дневники изумительны по какой-то пронзительной образности, простоте, откровенности и смелости. Это — исповедь огромного писателя, не идущего ни на какие компромиссы и взыскательного к себе. Множество метких мест, острых мыслей, спокойного юмора и гражданского гнева. Это — исповедь большого русского человека, доброго и печального”*.
Свои дневники Вс. Иванов вел с 1924 г. до самой смерти — до 1963 года. Записи периода с 1924 по конец 1930-х гг. более разрозненные, отрывистые, сделанные “для себя” на листках календаря, книгах, отдельных клочках бумаги. Начиная с военных лет, дневниковые записи становятся более систематическими. Они представляют собой записные книжечки небольшого формата, мелко исписанные простым карандашом. С июня 1942 по май 1943 г., живя в Ташкенте и Москве, Вс. Иванов делает записи в дневнике почти каждый день, и именно в это время появляются обращения к “будущему читателю”. Видно, что Вс. Иванов пишет “впрок”, имея в виду не своих современников, а будущих читателей и исследователей. Интересен взгляд Вс. Иванова на этого предполагаемого читателя. Комментируя последние известия, передаваемые по радио, он пишет: “...обычная вермишель о подвигах <...>, съезд акынов <...>, в Узбекистане цветет миндаль... А в это время в мире... Вы, читатели, будете великолепно знать, что в это время
__________
*Цит. по: Иванова Т.В. Мои современники, какими я их знала. М., 1984.С. 12.
3
делалось в мире, чего мы не знали” (18 марта 1942 г.). Будущие читатели, то есть мы, например, возможно, немного больше знаем об истинных событиях того времени, которые подчас были скрыты за парадными фразами, и в этом смысле отличаемся от современников Вс.Иванова. Однако в этих обращениях к читателю присутствует известная доля скепсиса и иронии. Описывая свое бедственное положение в Москве, он пишет: “Глубокоуважаемые будущие читатели! Конечно, вы будете ужасаться и ругать ужасных современников Вс.Иванова. Но, боюсь, что у вас под рукой будет сидеть,— в сто раз более нуждающийся, чем я сейчас,— другой Всеволод Иванов, и вам наплевать будет на него! А что поделаешь?” (16 ноября 1942 г.).
Предполагая, что его записи, особенно военных лет, будут прочитаны, Вс.Иванов с особой полнотой раскрывает характер “героического и трудного времени”, зная, что “подобные дни дают впечатление о народе”, и стараясь по мере возможности сделать это впечатление и точным, и глубоким, и неоднозначным. Помимо описания военных событий и их оценок, дневниковые записи Иванова включают и портреты современников — государственных и общественных деятелей, писателей, художников, режиссеров, актеров (И.Сталина, Б.Пастернака, М.Зощенко, Б.Пильняка, И.Эренбурга, А.Фадеева, А.Мариенгофа, П.Кончаловского, П.Корина, С.Михоэлса, Б.Ливанова и многих других), и воспоминания о прошлом (преимущественно о 1920-х гг.— начале его литературной деятельности в Сибири, а затем в Петербурге, о дружбе с “Серапионовыми братьями”), и размышления о роли искусства, и оценки прочитанных книг. Однако не это стоит в центре дневника и является той организующей линией, на которой держится единство повествования.
В критических статьях, посвященных мемуарному жанру, обычно рассматриваются “две доминанты, присутствующие в произведениях, имеющих автобиографическую основу. С одной стороны, в центре повествования находится сам автор и его духовный мир. Во втором случае главным является включенность героя в исторический поток и выявление его отношения к важнейшим событиям времени”*. Об этом писал И.Эренбург, объясняя специфику
__________
* Колядич Т.М. Воспоминания писателей: Проблемы поэтики жанра. М., 1996. С. 15.
4
жанра своей книги “Люди, годы, жизнь”: “Она, разумеется, крайне субъективная, и я никак не претендую дать историю эпохи или хотя бы историю узкого круга советской интеллигенции <...>. Эта книга — не летопись, а скорее исповедь (курсив наш.— Е.П.), и я верю, что читатели правильно ее поймут”. Акцент на “личном” в произведении, написанном как “исповедь”, предполагает и соответствующий отбор описываемых фактов, и пристрастие в оценках как политических и культурных явлений, так и конкретных людей, и внутреннее развитие автобиографического “героя”.
Исповедью называл дневники Вс.Иванова К.Паустовский в уже цитированном отзыве, считая это качество безусловным их достоинством. В свою очередь, издателей дневников Иванова, очевидно, смущало это “личное” начало, что отчасти было причиной того, что полностью дневники никогда не публиковались. Впервые наиболее полно они были напечатаны вдовой писателя, Т.В.Ивановой, в книге “Вс.Иванов. Переписка с А.М.Горьким. Из дневников и записных книжек”, 1-е издание — 1969 г., 2-е — 1985 г. (до этого имели место лишь отдельные небольшие публикации в журналах). Повторно дневники были изданы в 8-м томе Собрания сочинений Вс.Иванова в 1978 г., но при этом из всего обширного ташкентского дневника 1942 г. опубликовано лишь 10 страниц, а из московского 1942—1943 гг.— 24 страницы. Мотивируя такое сокращение, издатели пишут: “Взята лишь часть, представляющая интерес для широкого читателя. Опущены подробности интимно-семейного, сугубо личного характера, некоторые субъективные оценки, задевающие еще живых людей, заметы, вызванные минутными настроениями и опровергнутые последующими записями”*. Очевидно также, что многие отдельные записи, содержащие факты и субъективные оценки Вс.Иванова, касающиеся реалий жизни тех лет, по цензурным соображениям до недавнего времени просто не могли быть опубликованы. Отрывок из ташкентского дневника печатался в 1997 г. в журнале “Октябрь”, № 12.
В настоящем издании представлены практически все дневниковые записи Вс.Иванова, не включены лишь путевые заметки, делавшиеся во время заграничных путешествий 1939 г. и 1950-х гг., носящие сугубо описательный характер, а также записи, сделан-
__________
* Иванов Вс. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1978. Т. 8. С. 709.
5
ные во время поездки на Курско-Орловскую дугу 1943 г. (опубл. в Собр. соч. Т. 8).
Публикуемые тексты сверены по рукописи дневников Вс.Иванова. Тексты приводятся в соответствии с современными нормами орфографии; сохранены авторские пунктуация и датировка записей.
“18 ноября 1942 г. ...Время. Мы его укорачиваем, столетие хотим вместить в пятилетку, а оно, окаянное, как лежало пластом, так и лежит”,— с горечью констатирует Вс.Иванов, размышляя об идеях эпохи, утверждающих всесилие человека, его безграничные возможности,— идеях, которыми еще недавно он сам был увлечен. И если воспользоваться словами В.Маяковского, часто употребляемыми для характеристики автобиографического произведения, в котором речь должна идти “о Времени и о себе”,— то Вс.Иванов, особенно в ташкентской и московской частях своего дневника, скорее пишет о том, может ли Человек не быть полностью зависимым от Времени, в какой степени сумеет противостоять ему, отстоять свою внутреннюю независимость. Драматизм писательской и человеческой судьбы Вс.Иванова, как и многих других писателей его поколения, заключался в том, что в начале своего творческого пути он был искренне предан “той идеальной революции, которой никогда не было” (его собственные слова), и во имя ее “наступал на горло собственной песне”. “Я боюсь, что из уважения к советской власти и из желания быть ей полезным, я испортил весь свой аппарат художника”,— признавался он в дневнике. Сомнения в истинности тех идеалов, в которые Иванов верил и которые он отстаивал, в дневнике звучат постоянно. То он сравнивает “тот строй” и этот (“...тот строй все-таки давал возможность хранить внутреннее достоинство, а наш строй — при его стремлении создать внутреннее достоинство, диалектически пришибает его” — 18 апреля 1942 г.), то 1920-е годы с 1940-ми (“Тогда было государство и человек, а теперь одно государство” — 11 ноября 1942 г.). Неоднократно возвращается Вс.Иванов к мысли о том, способен ли человек, и должен ли, противостоять государству. Так, например, есть в дневнике разговор с чертом:
“— Плечи широкие, Всеволод Вячеславович, а ноша-то оказалась велика?
— Сам чувствую.
6
— То-то. Чувствовать-то надо было, когда брались...
— Хо-хо-о! Хотите сказать, что государства ошибаются чаще, чем отдельные люди даже? Так государство что ж? Государство и есть государство. С него что возьмешь? Сегодня оно на карте, а завтра — другая карта, другое государство.
— А искусство? А законы? А культура?
— Извините, но если государство ошибается, и притом часто, то у него не может быть ни искусства, ни законов, ни культуры. У него сплошная ложь, лужа-с! Да! И высохнет лужа, и подует ветер, и унесет пыль. Что осталось?
— От человека остается еще меньше.
— Вот уж не сказал бы. Возьмите любой энциклопедический словарь и найдите там слово "Аристотель", а затем и говорите...
— Ну, и на слово "бреды" тоже не так уж мало.
— Не знаю, не знаю! У многих такое впечатление, что не Греция создала Аристотеля, а Аристотель создал и донес до нас Грецию. Уж если вы признали, что государство ошибается часто, что ему стоило ошибиться еще раз и прекратить тем самым Аристотеля в самом начале, чтобы "не рыпался". Но, дело в том, что оно ошиблось, но с другой стороны,— и Аристотель уцелел. Так что здесь отнюдь не заслуга государства, которое, вообще-то, слепо, бестолково, мрачно...
— Позвольте? Здравствуйте! Да вы из "Карамазовых"?
И разговор не состоялся...”
Имя Аристотеля уцелело, уцелели и имена русских писателей XIX в., но вот писатели — современники Вс.Иванова, да и сам он, не сумели сохранить свою творческую независимость: “...А что мы делаем? У всех оказалось — слабое сердце. Мы стали писать, заготовили тетради, чернила,— жизнь манила нас, любимая женщина появилась, друзья... и, напугались! Бросили, не дописав и первой тетради,— и какой-нибудь сукин сын Юлиан Мастикович, через 100 лет, разведет скорбно руками и не поймет, с чего это Вс.Иванов и иже с ним сами себе сказали — "лоб!"” (19 февраля 1943 г.).
Читая записи Вс.Иванова, мы можем увидеть, что он пытался противопоставить этим невеселым раздумьям о себе и о времени. Прежде всего, это книги: русские и европейские философы — Вл.Соловьев, И.Кант, художественная проза разных времен и народов — от Аристотеля до Филдинга, Гофмана, Достоевского и оккультных романов Кржижановской; научные труды, например, исследование А.Шахматова о русском языке, и другие. О них —
7
такая запись: “Там, где хоть сколько-нибудь пахнет внутренней свободой, вернее, победой над самим собой,— приятно себя чувствуешь” (7 ноября 1943 г.)- Отношение же к собственному творчеству двойственное, как и к положению, и к судьбе. И хотя Вс.Иванов в дневниках постоянно записывает: “писал роман”, “писал сценарий”, “закончил рассказ”,— хотя настаивает на публикации своего военного романа “Проспект Ильича” (о нем много записей в 1942 и 1943 гг.), видно, что сама истинная радость творчества неотделима от горечи. “Надо было б заканчивать "Кремль", а не придумывать "Сокровища Александра Македонского". По крайней мере, там я был бы более самостоятельным, а тут — напишешь, и все равно не напечатают. Там я заведомо бы писал в стол, или вернее, в печку, а здесь я пишу на злорадство и смех,— да еще и над самим собой” (12 января 1943 г.).
В такие минуты “страсть к искусству переносишь на страсть к природе, ружью и охоте”. И страницы дневников, им посвященные, свободны от тяжелых размышлений.
Вс.Иванов, как уже было сказано, предназначал свои дневники для публикации. Особенно это касается их центральной части — Ташкент 1942 г. и Москва 1942—1943 гг. И в мае 1944 г., спустя год, перечитав московский дневник, Вс.Иванов подводит определенные итоги пути писателя своего поколения, обобщает их и делает это обобщение своего рода стержнем, главной идеей своей, как он предполагал, будущей книги. Он пишет некролог, в котором есть и отдельные автобиографические детали.
“В глуши, у бедных и незнатных людей, родился он. Глаза васильковые, поэтические, задумчивые. Родители его любили, но он их оставил ради кругозора.
Скитался. Был часто бит, пока сам не стал бить.
Учился. Работал. Влюблялся. Первое неудачнее второго; третье неудачнее первого.
Испытав достаточно много, чтобы стать М.Горьким, начал писать.
Неудачный сочинитель, к которому принес он рукопись, назвал его гением.
Напечатали. Был похвален. Развелся. Завел новую квартиру и мебель. Пил. Говорил речи. Получал награды.
Проработан. Разоблачен. Низвержен.
Пытаясь выкарабкаться, хвалил врагов и все, что он считал полезным похвалить: в стихах, в прозе, в статьях, и в письмах, не го-
8
воря уже о домашней беседе. Хвалил начинающего, называл гением.
Вновь,— проработан, разоблачен, низвержен.
Писал переломанными руками, соображал истоптанным мозгом. И опять был проработан. После чего,— забыт.
Хоронил Литфонд в лице Ракицкого. Группа писателей поставили свои фамилии под некрологом, и сели ужинать. Некролог не был напечатан.
И в тот момент, когда комья земли дробно падали на фанерную крышку гроба,— в глуши, у бедных и незнатных людей, родился ребенок с васильковыми, задумчивыми глазами.
23 мая. Вечер. 1944 год”.
При подготовке дневников к публикации стало ясно, что в соответствии с содержанием и стилем записей разных лет выстраивается определенная композиция книги.
Первая часть — дневники 1924—1941 гг. (до начала войны). Записи о событиях и людях достаточно краткие, конспективные. Много набросков рассказов, отдельных сюжетов, фраз (интересен, например, фрагмент текста, написанный в стиле сказа М.Зощенко). Отдельная группа записей посвящена поездке в Алма-Ату в 1936 г.
Сложности внутренней жизни страны 1930-х гг. практически не отразились в дневниках этих лет, встречаются лишь отдельные факты без комментариев (сообщение об аресте Бабеля, например). Естественно, что Иванов не писал о терроре,— об этом тогда старались не писать и не говорить. Существует, скорее, другая проблема: в какой степени Иванов редактировал свои дневники или намеренно делал какие-то записи “для чужого глаза”? Тем не менее общий настрой этой части, несмотря на неоднократные упоминания о своей отчужденности от литературной среды, вызванные, в частности, враждебной критикой в адрес сборника Вс.Иванова “Тайное тайных” (1927 г.) и других его произведений, можно было бы определить такими словами писателя: “А на всех этих сплетников и интриганов — плевать. Буду работать” (27 мая 1939 г.).
Вторая часть — ташкентский дневник 1942 г. и московский 1942—1943 гг. — кульминационная часть книги. Здесь высказаны наиболее важные и волнующие писателя мысли, дана яркая и по-своему необычная картина военного времени, крупно и живо напи-
9
саны портреты современников — писателей, художников, актеров. Записи интересны по стилю. Нередко в одной записи сочетаются и размышления о событиях на фронте, и впечатления от прочитанной книги, просмотренного фильма, и наброски к произведениям, которые Вс.Иванов пишет в это время, и пейзажные зарисовки.
Третья часть — дневники с 1946 по 1962 гг. Здесь также — и факты литературной и общественной жизни, и размышления над своими старыми и новыми произведениями, и портреты, но все чаще, особенно к концу 1950-х — началу 1960-х гг., встречается фраза: “Я устал”.
О последнем периоде жизни Вс.Иванова есть воспоминания близких ему людей. Вот что писал В.Б.Шкловский, бывший другом Вс.Иванова еще с 1920-х гг., со времен “серапионов”: “...Его меньше издавали, больше переиздавали. Его не обижали. Но, не видя себя в печати, он как бы оглох. Он был в положении композитора, который не слышит в оркестре мелодии симфоний, которые он создал”*. В.М.Ходасевич, художница, племянница поэта Вл.Ходасевича, друг семьи Ивановых, пыталась по-своему определить черты личности Вс.Иванова этих лет: “Вероятно, если бы в своей жизни Всеволод Вячеславович встретил меньше плохих людей, он смог бы свою любовь и нежность ко всему сущему полной мерой воздавать и человеческим особям и быть очень счастливым. Но этого, к сожалению, не случилось — он закрыл свое талантливое и доброе сердце для многих и для многого. А будучи человеком очень ранимым, скрывал это, как некую тайну.
И жил он, хотя среди людей, но слегка отшельником, слегка волшебником”**.
Готовя вместе с М.В.Ивановым, сыном Вс.Иванова, дневники к публикации, мы намеренно закончили книгу дневников не последней имеющейся в архиве дневниковой записью Вс.Иванова, а несколькими строками раньше. Как нам показалось, эти записи подводили итог всему повествованию о судьбе писателя: “Все-таки в нашей работе самое главное — ожидание, а тут теперь чего ждать? И раньше-то не ахти сколько перепадало, а теперь... Хотя, исторически, это хорошо: путь должен где-то кончаться” (8 апреля 1963г.).
__________
* Вс.Иванов — писатель и человек. М., 1985. С. 21—22.
** Там же. С. 213.
10
“24 июня 1941 г.
...На улицах появились узенькие, белые полоски: это плакаты. Ходят женщины с синими носилками, зелеными одеялами и санитарными сумками. Много людей с противогазами на широкой ленте. Барышни даже щеголяют этим. На Рождественке, из церкви, выбрасывают архив. Ветер разносит эти тщательно приготовленные бумаги. Вот — война. Так нужно, пожалуй, и начинать фильм.
Когда пишешь, от привычки что ли, на душе спокойнее. А как лягу,— так заноет, заноет сердце, и все думаешь о детях... Сам я решительно на все готов”.
Понимание войны как события поворотного и в жизни всего общества, и в своей жизни, определило и кульминационную роль военных дневников во всей книге. Сам Иванов неоднократно пишет о “пробуждении”, которое должно “прийти” во время войны: “Ведь катаклизм мировой. Неужели мы не изменимся?” (17 июля 1942 г.); “Много лет уже мы только хлопали в ладоши, когда нам какой-нибудь Фадеев устно преподносил передовую "Правды". Это и было все (подчеркнуто Вс.Ивановым.— Е.П.) знание мира, причем, если мы пытались высказать это в литературе, то нам говорили, что мы плохо знаем жизнь. К сожалению, мы слишком хорошо знаем ее — и потому не в состоянии были ни мыслить, ни говорить. Сейчас, оглушенные резким ударом молота войны по голове, мы пытаемся мыслить,— и едва мы хотим высказать эти мысли, нас называют "пессимистами", подразумевая под этим контрреволюционеров и паникеров. Мы отучились спорить, убеждать. Мы или молчим, или рычим друг на друга, или сажаем ДРУГ друга в тюрьму, одно пребывание в которой уже является правом” (подчеркнуто Вс.Ивановым.— Е.П.) (22 июня 1942 г.). Как мы видим из дневников, близкие к этому настроения владели и другими писателями, показательны записи разговоров с Б.Пастернаком в ноябре 1942 г. (см. комментарий). Ожидание перемен в обществе и в искусстве определяет пафос ряда первых записей этого периода. Однако впоследствии надежды сменяются разочарованием. Это чувствуется и в том, как комментирует Вс.Иванов официальные сообщения, касающиеся происходящих военных событий: “Ужасно полное неверие в волю нашу и крик во весь голос о нашей неколебимой воле” (1 июля 1942 г.); “Какая-то постыдная
11
узда сковала наши губы, и мы бормочем, не имея слова, мы, обладатели действительно великого языка” (17 июля 1942 г.),— и, главное,— в его размышлениях об искусстве и о деятелях искусства. Мысль о том, что в страшное и героическое время искусство, в том числе и его собственное, не выполняет возложенной на него высокой миссии, оказывается фальшивым, недостойным, мелким, не оставляет писателя: “Идет война, погибают миллионы, а быт остается бытом. Писатели пьют водку, чествуют друг друга "гениями",— и пишут вздор” (25 декабря 1942 г.); “...похоже, что художники ходят по улице, а открыть дверь в квартиру, где происходит подлинная жизнь, страдает, мучается и геройствует современный человек,— нет” (7 ноября 1942 г.).
Таким образом, общий пафос этой части дневников оказывается двойственным: с одной стороны, это восхищение мужеством, героизмом народа, с другой стороны — горечь, негодование, отчаяние, рожденные высокой требовательностью к обществу, искусству, писателям и, прежде всего, к самому себе.
В этом смысле можно говорить о том, что военные дневники Вс.Иванова во многом отличаются от уже существующей в русской литературе середины XX в. традиции мемуарной прозы периода Великой Отечественной войны.
В работе “Документалистика о Великой Отечественной войне” Л.К.Оляндер выдвигает главный, по мнению автора, принцип изложения материала в военных дневниках — “быть верным факту”*, т.е. подчеркивается строго документальная основа повествования, минимум личного, субъективного. Если рассматривать дневник Вс.Иванова с этой точки зрения, то мы увидим, с одной стороны, обилие фактов, касающихся непосредственно военных событий, но при этом постоянные упоминания о возможно искаженной официальной пропагандой их трактовке, многочисленные слухи и домыслы, возникающие вокруг этих фактов. И, безусловно, дневник Вс.Иванова — очень личный. Сам Иванов, записывая разговор с К.И.Чуковским о дневниках, которые вели в то время оба писателя, утверждал: “Я ему сказал, что веду дневник о себе,— и для себя, так как, если удастся,— буду писать о себе во время войны” (28 марта 1943 г.). Так, например, читая ташкент-
__________
* Оляндер Л. Документалистика о Великой Отечественной войне. Львов, 1990. С. 48.
12
ский дневник, можно увидеть, что многие портреты писателей, актеров крайне непривлекательны, в описании быта и отношений между людьми подчеркнуты “страшные” подробности: “Приехав в Ташкент, Жига предложил посетить узбекских писателей для того, чтобы они "несли материал" друг на друга. Просто "Бесы" какие-то” (8 октября 1942 г.). Такое восприятие Ташкента объясняется во многом личными, семейными причинами. Раздражение против А.Фадеева, до войны бывшего в числе друзей Вс.Иванова, В.Катаева, Е.Петрова усиливалось тем, что Вс.Иванов, в силу разных обстоятельств, оказался в Ташкенте практически помимо своей воли. Обобщенный портрет Ташкента Вс.Иванов дает в записи, сделанной накануне отъезда: “Город жуликов, сбежавшихся сюда со всего юга, авантюристов, Эксплуатирующих невежество, татуированных стариков, калек и мальчишек и девчонок, работающих на предприятиях. <...> Я не помню такого общегородского события, которое взволновало бы всех и все о нем говорили бы,— разве бандитизм, снятие часов и одежды. <...>
Листья здесь опадают совсем по-другому. Они сыпятся, словно из гербария — зеленые или золотые, не поковерканные бурей: не мягкие или потрепанные. Они заполняют канавы... Калека ползет по ним.
<...> Люди жаждут чуда. Весь город ходит на фокусы некоего Мессинга.
<...> Детей в "Доме матери и ребенка" не кормят. Дети грудные и всю их пищу жрет обслуживающий персонал” (22 октября 1942 г.).
Близкий к этому “образ” Ташкента 1942 г. можно найти в “Ташкентских тетрадях” Л.К.Чуковской, напечатанных в т. 1 “Записок об Анне Ахматовой”. Впоследствии, в 1982 г., вспоминая свою ташкентскую жизнь в тот же период времени (1942 г.), она записывала в дневнике: “...Я не в силах окунуться в ташкентские ужасы — самый ужасный период моей жизни после 1937-го — измены, предательство, воровство, некрасивое, неблагородное поведение А.А., нищета, торговля и покупка на рынке, страшные детские дома, недоедания, мой тиф...”*.
В то же время страницы дневника, где Вс.Иванов приводит, например, свои разговоры с партизанами, имеют совсем другую ок-
__________
ЧуковскаяЛ.К. Записки об Анне Ахматовой. М., 1997. Т. 1. С. 518.
13
раску: “глядя на них [партизан]”, записывает Иванов, “удивляешься чуду жизни”. Понятным становится, почему сам писатель так стремился из “ташкентской эмиграции” на фронт. Интересно отметить, что, оказавшись на фронте (поездка на Западный фронт 31.03—10.04.1943 г.) и продолжая вести записи, Вс.Иванов не переписывает их в ту же, основную тетрадь, не “сводит в целое” с уже имеющимися записями.
В московском дневнике 1942—1943 гг., в отличие от ташкентского, в большей степени акцентируются сильные стороны души человеческой. Вернувшись в Москву в ноябре 1942 г., Вс.Иванов внимательно присматривается к людям, к выражению их лиц, к городу в целом. Появляются такие записи: “Москва? Она странная, прибранная и такая осторожная, словно из стекла”, “Какие странные лица на эскалаторе, сосредоточенные, острые, очень похудевшие”. В московском дневнике также есть портрет города — иной, по сравнению с Ташкентом.
Москва для Вс.Иванова — это Дом (в писательском доме в Лаврушинском переулке находилась квартира Ивановых), но Дом этот покинутый, разрушенный. Живет Вс.Иванов в конце 1942 г. в гостинице “Москва”, как и многие другие писатели; “на Лавруху” — в “нежилой дом”, где стоит “странная тишина”,— ходит за книгами. В декабре 1942 г. он остается в Москве один (жена, Т.В.Иванова, уезжает в Ташкент к заболевшим детям), навещает свою первую жену, Анну Павловну, и дочь Маню — “фантазерку и мечтательницу”, по характеристике Иванова.
Москва 1940-х гг. в дневнике Вс.Иванова — фантастический город. Реальные здания, предметы приобретают причудливые, страшные очертания: авоськи на вешалках в вестибюле “Правды” — “сети смерти”; “плоские дома <...> словно книги. Стоят тысячи унылых книг, которые никто читать не хочет”. Столь же нереально и описание издательства “Молодая гвардия”: “Наверху, на третьем этаже, красные, полосатые дорожки, и над ними, в холодной мгле горят похожие на планеты, когда их смотришь в телескоп, электрические шары. <...> Я к тому времени устал, ноги едва передвигались, и мне казалось, что я иду по эфиру и, действительно, разглядываю планеты. И, кто знает, не прав ли был я? Во всяком случае, в этом больше правдоподобия, чем в том призрачном существовании, которое я веду” (31 декабря 1942 г.). И на этом фантастическом фоне — постоянные размышления автора о свободе и несвободе (не случайно уже цитированный разговор с
14
чертом происходит именно в Москве), об искусстве, о своем творчестве.
Интересно отметить, что дневники писателя выполняют также функцию черновиков, являясь своеобразной творческой лабораторией. Они содержат, как правило, наброски будущих произведений или материал к находящимся в работе в данный момент. В дневниках Вс.Иванова можно встретить, например, такие записи: “Нельзя, разумеется, в рассказе написать: "Кепка цвета проса, рассыпанного по грязи". Это трудно усваивать. Но, тем не менее, я сегодня видел такую” (8 марта 1943 г.).
Помимо конкретных сюжетов и фраз, есть и более глубокие связи между дневниковыми записями и художественными произведениями Вс.Иванова, созданными в эти и последующие годы. От фантастической Москвы в дневнике ведут нити к “фантастическому циклу” произведений, работа над которым началась как раз в 1940-е гг., в частности к рассказу “Агасфер” (1944—1956 гг.), где действие также происходит в Москве, соединяющей в себе реальные и фантастические черты. Ташкентские впечатления отразились в сатирическом варианте романа “Сокровища Александра Македонского” (“Коконы, сладости, страсти и Андрей Вавилыч Чашин”), который начинается фразой: “Сегодня по талону "жиры" выдавали голову копченого сига, завертывая ее в обрывки какой-то Утопии”*.
Черты Ташкента из дневников можно найти и в Багдаде из романа Вс.Иванова “Эдесская святыня” (1946 г.) — городе, где трагически погибает герой романа — Поэт. Одна из главных идей этого романа — мысль о тщетности стремлений, усилий и деяний человека, о неизбежном забвении его, которое вызвано ходом времени. Только произведения искусства, может быть, останутся в человеческой памяти: не случайно песню героя романа поют и через тысячу лет, хотя имя его давно забыто.
И в дневниках Вс.Иванова мы также встречаем подобные размышления: “Материализм и прочие системы, думающие преобразовать мир,— деревянные кубики, которыми играет дитя. Ребенку они кажутся необыкновенно сложными и вполне объясняющими жизнь: поставить так — дом, поставить этак — фабрика, этак —
__________
Иванов Вс. Сокровища Александра Македонского // Звезда Востока. 1967.№З.С. 30.
15
полки солдат. На самом деле это только полые деревяшки. Подойдет время, дождь, ветер — кубики разлетятся в разные стороны, размокнут, рассыпятся, и взрослый человек, дай бог, если увидит на их месте щепки, а то и того не найдет” (10 апреля 1943 г.).
В 1940 г. Вс.Иванов начал роман “Сокровища Александра Македонского”. Он работал над ним больше 20 лет, до самой смерти, и не закончил. О причинах он писал: “Удивительно долго лежала во мне мысль о романе "Сокровища Александра Македонского". И все же я так и не написал его. Очевидно, не смог переступить черту тюрьмы”. Писатель жалел о многом, чего он не мог сделать в своей жизни,— о том, что “плечи были широки, а ноша-то оказалась велика”. Сейчас, когда после его смерти прошло уже много лет, очевидно, что, несмотря на всенародную славу в 1920-е гг., на титул “советского классика”, Вс.Иванов был в чем-то трагической фигурой в нашей литературе. Возможно, именно его дневники, которые впервые публикуются целиком, и откроют читателю истинного Всеволода Иванова.
16
Дневники
1924 — май 1941
1924 год ¹
[8/III]
Качаем в Харьков. У Бориса2 издатель гладкий, как огурец, и в ресторане датчане. В [нрзб.], сказывают, статья обо мне. Денежная реформа [нрзб.] как новые сапоги. <...> В снежных полях лежит лес, словно кит. Снег расчищен, будто стружки — он такой от солнца, а по краям подстриженные деревья почему-то напоминают валенки.
10/VIII.
Волнение в море и неустанно в сердце. Шум волн напоминает бор, только сгущенный. Волны — сгущенное молоко. Экскурсия в Симеиз3.
9/IX.
Женщина в лорнетке и гофрированном платье, на диване, читает Ленина, а потом в разговоре заявляет, что она хочет замуж.
10/IX.
Накануне бросания бомбы. Девушка с жирными еврейскими волосами чинит подле лампы перчатки, в которых она будет держать бомбу.
8/Х.
Пьянство отложить.
2/XI.
Восьмеро.
8 интеллигентов нанимают одного рабочего, безнадежно больного. Октябрьская рев[олюция] — их освобождают, а его берут. Расстрел комиссии, рабочий кажет фигу.
19
Ноябрь-декабрь.
Митинг курсантов, я в первом строю. Веселый командарм, которому радуются, что он не может говорить разных слов. Командарма качают. Неожиданно выясняется, что к[омандар]м, я и основные решения Республики не имеют никакого отношения [друг к другу]. Цель предельного стремления состоит в появлении напечатанных вещей в республиканском строе.
1) Ограниченное количество типов создает малый объем литературы, благодаря чему мы садимся на мель.
2) Революционная устремительность тем самым сужается.
3) Нет неожиданностей, отчего все ясно вперед, как в таблице. Случайность изгнана, а жизнь, к сожалению, более случайна, чем отсутствие хвоста у собаки.
4) Невозможность создания типов, потому что тип — это суммированная случайность. Формальное течение4 — наиболее революц[ионное] течение, оно создает точные формулы для литературы. Ф[ормальное] т[ечение] тем самым создает возможности, отчеканивает революционный тип для масс и рушит авант[юрно]-трюк[овую] литературу до лиричности, а что же создается? Новая проза, заставляющая нас понять...
20/ХII.
О мухах.
— Это сейчас упали? Или после еды?
21/ХII.
Журавли, утонувшие в мазуте, берут их руками. Степь с редкими цветами — издали ковер, а вблизи нельзя лечь. Матрос, разыскивавший источники по киргизским могилкам.
* * *
“Шлю письмо неизвестной гражданке Пелагее и во первых моих словах я вас предупреждаю, так как мы женщины доверяемся мужчинам. Вы сначала от него отшатнулись, а потом с ним соединились, но это все было безболезненно, так как он с вами не хотел быть знакомым, но вы сами его склонили. Счастливы вы были бы, если бы я умерла, но я выздоровела. Когда он к вам относился халатно, то он был человек занятый. Проживши два года, когда я была больна, он сделал довольно с его стороны подло. Не-
20
ужели я ему за это за все прощу. Мне вас показали,— какие вы есть птицы! Если вы не взойдете в мое положение, то имейте в виду,— я вам сделаю так, как мне заблагорассудится. Гриша! неужели ты мне изменил на старую бабу, вдову. Но, Гриша, помни, я с тобой разделаюсь, как бывает с изменниками. Когда я была больна, мне все подлости были известны. И вот, Гришенька, передайте ей это письмо, пусть она это письмо прочитает и скажет правильно делала или нет.
Поскорей, гражданка, с ним рассчитайся и поскорей вытряхивайся из комнаты, тогда я с вами буду спокойная”5.
Отдельные записи 1924 года, не имеющие даты
Северо-сталь6
Сталь крестовых походов. Письма рабкоров и комсомольца.
“Контора путешествий”.
Комиссар бредит, отдавая приказания за Фрунзе.
21
Соплю от носа не умеет отколоть.
У нас брали задаром, когда же Ленин будет долг отдавать?
Фрезерные станки. Не хватает шестеренок или дисков. Диск украли для игры ребятишек.
Близко принял к сердцу и уснул сонной болезнью.
Учится стричь по сов. бороде.
Он диктатор и разрушает представления о человеческой личности. Зачем людям достоинство]?
За пуд муки крестьянин пошел и, выпросив разрешение в Вол-исполкоме, застрелил вора. “Меня нельзя судить, у меня бумажка”.
Проститутку Биржа труда направляет на завод. Завком приказывает, чтоб на нее глядели, как на человека.
Бей и отскакивай.
Мавзолей на луне. И человечество смотрит на луну.
Мученики должны быть из-за границы, а свои юродивые. Таково наше сближение с Западом. Восторг постоянный от людей, точно пьяный от людей. Это русское юродство.
— Собаку укусил бешеный щенок. Ее помещают в питомник. Окт[ябрьские] торжества, и собака в полном обмундировании англ[ийского] империалиста спрыгивает с грузовика. Бежит домой.
— Женщина вышла за другого, будучи беременна от первого.
Родила в приюте, уверив мужа, что работала у знакомых. По вы
ходе из приюта, не желает показывать ребенка мужу, подкинула
его в соседнюю квартиру.
Конец 1920-х годов
Воскр[есенье], 20 янв[аря].
Из кино. Идет возбужденная кучка людей, упрекают одного, в мохнатой шапке: “Зачем буянишь?” Он отвечает: “Да ведь он же мне в морду плюнул! Мне же стыдно! Если б я один шел по улице, то ну, может быть, я бы и стерпел!..”
Дочь Таня7 рассуждает, когда я ей возразил, что нечего в театры в детстве ходить, а то взрослой смотреть нечего: “Ну, взрослой-то можно найти развлеченья”.
22
Пон[едельник], 21. [I].
Катаев задумчиво ходит по комнате, рассказал, что получил из Англии за перевод “Растратчиков”8 десять фунтов и затем добавил: “А как вы думаете, получу я "Нобелевскую премию"?” Жена Пудовкина9 говорила, когда ее мужу выдали загр[аничный] паспорт, а ей отказали: “Надо же показывать советскую Россию в Европе,— и разве есть такие женщины в Европе, как я? А мне отказали”. Никулин вообще не краснеет, а краснеет лишь тогда, когда я начинаю весело говорить о том, что нам паспорта не дают10.
Нищий стоит и открывает двери аптеки. Одной рукой — он за Дверь, а в другой — куча медяков. Когда я сказал: “Холодно на морозе медяки держать”,— он ответил: “Куда же я дену, в карман нельзя, беспризорные вытащат”. В Баумановском Совете зав. и служащие отдела по беспризорным отгорожены железной решеткой от полу до потолка и сидят за решеткой, как в зверинце. Там же проф. Потемкин, автор проекта “О трудовой школе” в 1918 г., первый из профессоров, перешедший к большевикам, в результате оппозиции и прочего, заведует Секцией охраны птиц.
23
У Никулина на прошлой неделе было новоселье. Агранов и Раскольников очень хвалили пьесу Маяковского11. Кто-то стал сомневаться в драматургических возможностях Маяковского и добавил, что Маяковский совершенно не владеет сюжетом и что в этой пьесе тоже, наверное, сюжета нету. На это Раскольников возразил: “Ну, как же нет сюжета, когда в середине действия все действующие лица сгорают!” Сам Раскольников переделал “Воскресенье”, дал Немировичу-Данченко, сей хитрый царедворец пьесу одобрил до необычайности, и на следующей же неделе представил на разрешение “Бр[атья] Карамазовы”!12
Пьяные напились и под утро ездили и служили панихиды перед всеми памятниками вдоль кольца “А”13 и глубже. Объехали все благополучно, но у цоколя А III14 у них вышли разногласия: служить или нет. Один настаивал на служении, тут их и арестовали.
Написал рассказ “Хорист А.А.Оглобищенко”15. Катался на катке. Мать Тамары16 жалуется, что у них у Земл[яного] Вала климат гораздо хуже, чем на Пречистенке. У нас страстно любят переезжать и в городе неимоверное количество парикмахерских. С.Семенов пришел с новой пьесой “Наталья Тарпова”17. Прочел. Ерунда. Впрочем, жить ему, наверное, хорошо: когда в пьесе никаких характеристик, кроме — “партийный” и “беспартийный”, не имеют. Это все равно, что судить о человеке по его “истории болезни” — получится такое впечатление, что человек только и делал, что хворал.
1932 год
5/II.
Жил маленький сотрудник газеты. Похож на монгола. Внезапно письмо: от китайского посланника. (Пошел вначале в ГПУ. Затем туда.) Оказывается: актриса 25 лет назад была в Пекине и прижила его с китайским императором. Теперь он претендент на китайский престол.
Парень приехал в поселок. Не был там 15 лет. Мать и все родные его не узнают. Он называет факты и имена. Увез мать в город. Накупил ей подарков, дал денег, отправил обратно в село. Сам остался в- городе. Проезжал мимо поселка. Еще оставил подарки. Оказывается — убил на фронте ее сына. Взял его документы, или
24
даже не взял, а подделал,— замучила совесть, приехал утешить старуху на старости лет.
Заключ[ил] договор на книжку Кооп. о Павлове18. По дороге заеду в Нижний и Сормово.
Был Н[иколай] Никитин19. Рассказывал о сыне Салт[ыкова]-Щедрина и его письме к Сталину. Старика ублажили так, что у него пошла кровь горлом20.
6/II.
Ездили с Тамарой в Ильинское. Открывали “Дом отдыха” ОГИЗа 10 человек. Прекрасный обед. Прекрасные комнаты — паркетные полы. 5 комнат. Прислуга, заведующий. Ходили на лыжах.
•— “Торгсин” переименовывается в “Торгсев” — и юный комсомолец, рассказав анекдот, убежал.
Леонов все еще рассказывает о Туркменистане21. Лыжи. Блестящий наст, чуть запорошенный снегом. Солнце в дымке,— со-
25
всем обложка с конфеты. Жена Х[ала]това22 рассказывала, как у ее мужа растаскали все револьверы, которые он развесил по стенам. И вообще растащили все книги...
Комуська: “Сунул мысям. Пусть зубы чистят”. Засунул зубную щетку в мышиную норку. Вспоминал — Мишка23, года два назад, проснулся и сказал: “Мама, я видел во сне солнце и видишь,— весь вспотел”.
* * *
7/II.
— Собрание в “Д[оме] Ученых” т[ак] называемого] “Актива Федерации”24. Без водки: идея Леонова — дабы говорили умнее. Леонов сделал мне выговор публично за то, что не посетил вечера А.Платонова25. Сказал и — сам напугался. Была дикая скука. Кончилось тем, что стали рассказывать сказки и Катаев хвастался своей высокой идеологичностью за границей. А сам больше по кабакам ходил. И все знают, и всем скучно слушать его брехню.
1930-е годы
24/II.
Погода мокрая всю жизнь была26.
Избалованные дети
Баловали, сами чувствуя вред. Ждали от ребенка увечий, прятали нож, определили в школу. Школа тоже смотрит на него со страхом — избалованный. Вышла за него замуж со страхом — избалованный. Он сам на себя привык смотреть со страхом и, боясь последствий своего гнева, не участвовал ни в революции, ни в контрреволюции так же, как и дети, которым он мог нанести вред. Все за ним ухаживают — последний избалованный ребенок остался. Так он и прожил всю свою жизнь счастливо, не свершив ни одного проступка, хотя тайно вожделел иметь страсти, хотя бы к собиранию почтовых марок.
Спекулянтка
В Мосторге, в очереди за мануфактурой, у женщины задавили на руках грудного ребенка.
Она упала в обморок.
Нашли в кармане ее паспорт, привезли ее,— в обморочном беспамятном состоянии,— домой.
26
Кто-то, по пытливости своей, от излишнего усердия, заглянул к ней под кровать. Комнатушка убогая, жалкая.
Под кроватью нашли у нее 80 метров шерстяной материи. Оказалось, что женщина с ребенком в руках добывала таким образом мануфактуру.
Церковь
Художник-архитектор жил в Песках и поблизости нашел редчайшей красоты церковь, которую крестьяне продавали на слом, за ненадобностью за 2 тысячи рублей.
Архитектор подговорил актера,— у него самого не хватало денег,— и они сообща купили ее.
А теперь, крайне растеряны, не знают, что и делать.
Жить,— будут считать попом. Забить и оставить,— тоже смущение. Кружок безбожников тоже смущен.
1935 год
11/III.
— Говорили, у Афиногенова, о портрете, сделанном с меня27. Жена Литовского28 сказала:
— С вас, Всеволод Вячеславович, лучше всего карикатуры делать.
12/ III.
— Кома считает,— т.к. приносят много рукописей,— что вся Москва состоит из писателей. Подъезжаем к Большому театру на “Три толстяка”29. Кома вылезает из автомобиля, видит толпу и говорит:
— Расступитесь, Всеволод Иванов приехал, а то он все ваши Рукописи выкинет!
14/ III.
— Вчера приходил молодой человек с рукописью. Приехал с Украины, привез стихи, незнакомый.
— В стихах вы, тов. И[ванов], мало понимаете, я их покажу Безыменскому. Мне надо у вас переночевать и узнать адрес Безы-менского и Д.Бедного. Ну, как в Москве живется?
Когда я сказал, что мне надо работать и разговаривать неког-
27
да, он необыкновенно быстро повернулся и ушел. Видимо, срепетировал развязность, но не соразмерил ее с тем смущением, которое я в нем вызвал.
Третьего дня приходил другой паренек, который требовал, чтобы я его усыновил, так как он сирота, а кроме того, немедленно надо выдать ему ботинки, так как выдавал же ботинки Всеволоду Иванову, некогда, Максим Горький30.
— Сколько же вам лет,— спросила его моя жена.
— 28.
— Но ведь ботинки М.Горький давал, когда уже читал его рукописи, рассказы?
— Если б у меня рассказ был, я бы и так получал деньги.
1936 год
13/VIII*. Алма-Ата
В Чимкенте встретил нас Мусрепов, автор “Кыз-Жибек”31. Всю ночь играли в соседнем купе в карты казахи. А в моем купе, с лицом вдохновенным, хотя и заметно лысеющим, утешал свою жену Вл.Власов, композитор, едущий во Фрунзе устраивать киргизскую оперу32. Киргизию сделали, согласно Конституции, 11-й Союзной Республикой, и там, видимо, завидуя Казахстану и его успехам театральным в Москве, решили создать,— к 38-му году, когда будет в Москве театральная декада33,— оперу и балет. Лучше б им заняться драмой,— а то может сорваться. Впрочем, они хотят показать “Манас”34. Это, конечно, очень любопытно. Глядишь — удастся. Для музыкантов теперь, должно быть, здесь “золотая лихорадка”. Жена музыканта весьма не одобряет расчетов мужа, но парню хочется славы — желание законнейшее — и он непрестанно жалуется, что уже взятые и принятые оперы в Москве не ставятся по два и по три года; халтурить же и сочинять песенки он устал, к тому же он работал во 2-м МХАТ. Тут вспомнили Берсенева, Гиацинтову в последней ее роли и негласно пожалели, что театра нет35. Разговор, однако же, был совсем бессвязный, ибо жара была нестерпимая и музыкант, стесняясь ходить по вагону в трусиках, лежал на верхней полке, обливаясь потом.
_________
* Видимо, описка. Очевидно, 12.
28
Возле Аральского моря хотели отдохнуть от жары, и, надеясь на влагу Сыр-Дарьи, распахнули мы окна. Таковая надежда оказалась тщетной,— хлынули в окна москиты и комары. Столичные пассажиры, пугавшие друг друга тарантулами, змеями, малярией, проказой и прочими ужасами Средней Азии, совсем напугались: Играли только беспрепятственно в преферанс казахи, и ругались привыкшие ко всему проводники, упрекая друг друга в отсталости. Появились дыни и арбузы. Я истреблял их как мог. Один упал с верхней полки, когда Тамара открывала дверь купе. Яблоки продавали — пять рублей ведро. Затем справа показался хребет, сиреневый, снегу на его вершинах было все больше и больше. Да и степь мне нравилась.
12-го [VIII].
Огромное количество наших чемоданов потрясло те два десятка людей, которые по общественной обязанности приехали встречать меня. Они смотрели растерянно на чемоданы, на мой желтый портфель, в котором лежало 40 печ[атных] листов “Германской оккупации”36. Даже носильщики растерялись. В общем как-то спутанно расселись по машинам и поехали в горы через город. Одна за другой начали лопаться шины. Улица вся в зелени.
Мы останавливались возле арыка. Обыватели смотрели абсолютно спокойно, как перебрасывались наши вещи из машины в машину, и все почему-то необыкновенно заботились о моем ружье, как будто в нем-то и была главная защита. Из доброго десятка машин уцелела только одна, изношенная, с перебитыми окнами. Эта машина и довезла нас в Дом отдыха № 1. Нас сопровождали Майлин37, Мусрепов и их жены. Разговор был глубоко светский — о полезности медицины и о невозможности выносить клопов. Дачу, нам предназначенную, не выдали, под тем предлогом, что там клопы, а когда я хотел взять лучший номер, то сестра-хозяйка, женщина с необыкновенно багровым лицом, сказала:
— Это приготовлено для академиков!
Тогда я заорал, что я тоже в своем роде академик. Сестра-хозяйка, напугавшись и решив, видимо, что я нажалуюсь, была весь остаток дня необыкновенно вежлива, а на ужин, помимо омлета, выдала еще два десятка яиц.
После завтрака я решил поехать и посмотреть, как живут казахские писатели. Они в доме отдыха “Просвещенец”, это в ки-
29
лометре от нас. Дом из фанеры — все из фанеры, причем ободранной, плохой, облупленной. Казахи М[ухтар] Ауэзов38, Джансугу-ров39 и Сейфуллин40 живут в юртах. Юрты старенькие, но внутри обставленные коврами и кошмами, которые они взяли из своего театра. “Атавизм” — как говорит петербургский литератор Лукницкий, но здесь более забавное сочетание национализма с домом отдыха. Казахи пишут свои романы, стихи и даже учебники вот здесь на кошмах. Над ними ели. Жена варит варенье в тазике, на примусе. Лежат в углу газеты, и на перегородке висит коричневый пиджак. Сейфуллин злой, молчаливый. Беседовали скупо. Я рассказал, что мог, а затем он сказал: “Ауэзов ушел в горы, да и жена у него заболела злокачественной ангиной, Лукницкого нет”. Черноглазый, широколицый поэт бренчал на домбре, двухструнной, на верху которой был врезан его портрет, а внизу фамилия и год — видимо, подарок. Портрет — под целлюлозным покровом, фотография. Между юртами поставлен бильярд с металлическими шарами, рядом возле канавы “ГАЗ”. Лопухи громадные, листья, словно банановые, бледно-розовые мальвы, прозрачные и тонкие; репейник с синими, с белыми шишечками величиной с яйцо.
13-го [VIII].
Утром зашел к Лукницкому. Отправились гулять. Жена его страдает,— видимо, как и все жены русских, которые попадают сюда. “Если б не худеть,— говорит она,— я б никогда в горы не ходила, а играла бы на бильярде”. Разговор все тот же — об неудобстве, которое можно было б переносить, скажем, ради войны, а не ради прогулки. Всем хочется устроить Швейцарию... Я начал устраивать Швейцарию: позвонил Рафальскому, замнаркома, для него у меня письмо П.Павленки41. Звонил и секретарю крайкома Мирзояну. Тот оказался чрезвычайно гордым и даже сам не подошел к телефону, а сказал, что примет меня 15-го, в 11 часов. Рафальский же приехал немедленно и тут же начал устраивать Швейцарию — предложил мне переехать в его домик, где он не живет, обещал устроить охоту, поездки,— и все это в полчаса, тут же погоревав о смерти Ирины Павленко42. Это лысый, ловкий москвич, особенно не высказывавший скуки о Москве. Пока мы шли к столу, уже появились лошади, столь здесь необходимые, ибо Швейцария не может быть устроена на своих ногах. За обедом обижалась жена Лукницкого, которую так усиленно уговари-
30
вал муж приехать, но на которую за столом не обращали внимания. За обедом разговаривали об охоте. Зверей здесь действительно много. Очень характерна “Сухотинская долина” — куда ездят охотиться на автомобилях: бежит легковая с охотниками, а позади идет грузовик, подбирает дичь. И даже, сказывают, стреляли из пулеметов, с аэроплана. Когда в городе не хватало мяса, заготовляли столовые. Решили включить Сухотинскую долину в нашу “Швейцарию”.
Влезли на лошадей. Тамару сопровождала толпа. Лошадей нам дали тех, которые возят песок из-под откоса, вот и везли они нас привычным своим песочным шагом. Тамара сидела абсолютно неподвижно, но лошадь, хромая и с гноящимися глазами, острореб-рая, везла ее столь безобидно, что она под конец даже осмелилась бить ее палкой. Обратно возвращались уже более величественно,— и поездка понравилась.
Вчера по дороге сновало множество машин; пылища была невыносимая. Вздумали было прогуляться по дорожке вверх, в гору, но сверху сыпалось такое количество пьяных, а в конце дорожки, в кустах, как раз в том месте, где надо сворачивать, лежали пьяные в такой невероятно-пьяной позе, что дамы струсили и повернули обратно. Сегодня пустынно. Протрусит всадник, проедет телега. В кустах лежат колоссальные гранитные валуны, похожие на юрты,— вот что осталось от белых кошм легенд. Казахи, говорит Мусрепов, перекочевали из Голодной степи, ближе к воде, ушли на заводы, и степь стоит заброшенная, колодцы засыпает песком. Она ждет, пока через нее пройдут железные дороги, а там найдут минералы, и дело пойдет уже “на иной основе”. Из Караганды, кажется, тысяча верст, сказал секр[етарь] Караганд[инского] райкома. Он прикатил на самолете,— ехал четыре часа. Приехал с женой. Парень, видимо, очень дельный, верно передавал свои ощущения, когда самолет падает в воздушную яму,— и восхищался тем ощущением, когда охотился с автомобиля на джейранов. Очень обижался, что не “могли подобрать джейрана, а, убив, погнались за другим, а этого джейрана подобрал проходивший обоз”. Тут же Рафальский рассказал, как они увидали, опять все в той же Сухотинской долине, волка, который крался за джейраном. Погнались за волком. Джейран убегал не столько от автомобиля, сколько от волка. Когда охотник выстрелил, волк упал, перевернулся. Вместе с ним упал и перевернулся джейран. Охотник удивился, что как-то странно удалось ему убить сразу двух.
31
Оказалось, джейран повторил этот странный маневр волка,— ибо убежал, и охотники уже не догнали его...
14. [VIII].
Опять пытались поехать в горы, на ледники. Нас повезли до Медео на машине, а мальчики скакали сзади на лошадях, предназначенных для нас. К Алма-Атинскому пику, вдоль Алмаатинки, прокладывается дальше шоссе. Кое-как перешли мостик, и, когда под косогором увидали камни и полное отсутствие реальной дороги, Тамара так сдала, что слезла с лошади и взяла ее за повод. Я страдал. И точно, ледников я не видал никогда. Я ограничился тем, что поднялся на сопку. Мальвы были чудовищного роста — достигали мне по плечи, когда я на лошади пробивался сквозь них.
15. [VIII].
Тщетной была также попытка проехать и к Алма-Атинскому озеру. Наши поджидали меня у ЦКК, когда я был у Мирзояна. Это человек с длинным лицом, улыбающийся гораздо углубленнее, чем в Москве, настолько же, насколько я улыбаюсь уменьшеннее, чем в Москве. Он хочет, чтоб я возможно скорее сделал “Амангельды”. Фигура, точно, весьма любопытная. Боюсь, однако, что история, подлинность, может задавить здесь искусство: мои товарищи по сценарию, кажется, знают каждый его шаг и боятся, что им не дадут переступить пороги истории. Бранился с комендантом в приемной. Здесь так же, как в Москве,— та же теснота: апеллируют выключенные, делегаты ищут начальство. Комендант спрашивал, почему я не прописан, и так как я с ним разговаривал резко, то он потребовал мое удостоверение. У меня его не было. Перебранка, наверное, закончилась бы моим арестом, кабы я не указал ему на мою фотографию в газете: “Вот мое удостоверение. Похож?” Он спокойно взглянул на газету, и вдруг я увидал одно из обычных превращений бюрократа. Комендант вскочил и, даже не попытавшись объяснить причину своей грубости переутомлением, побежал сопровождать меня и только махал руками на часовых, чтоб меня пропускали. От Мирзояна попал к Рафальскому. Там меня представили моим спутникам на Сухотинскую долину: охотнику Мильченко и Аншарипову. Мильченко должен был сопровождать меня к Алма-Атинскому озеру.
32
Мы проехали колхоз “им. Ленина”, где были вчера и где Сарумов, предгорсовета, делал доклад о письме Сталину. Нас сопровождал Лутохин, предколхоза, “25-тысячник”, ленинградский рабочий, осевший здесь. Мы ездили на бахчи. Возле мазанки суетилась бригада, собираясь на митинг. Мы ели арбуз среди поля. Тучи комаров торопили нас. Колхозники хвастались, что самое рентабельное здесь не арбузы, а лук, который дает 8 тысяч рублей прибыли с га. Места, точно, благодатные. В прошлом году удмуртский колхоз Кзыл-Гамзрат не смог убрать га моркови. Она пролежала там до весны, и так как снег был дружный, то она сохранилась, и весной, когда снег стаял, колхоз натаскал 8 тонн великолепнейшей моркови.
Впереди сидели дети, одетые по-праздничному, две девочки сидели с букетами; одна в вышитом платье и в парчовой тюбетейке. На столе горит “молния”43. Ночь неподвижна, звезд множество. Стол завален яблоками и цветами. Колхозницы говорят мне: “Угощайтесь. Мы-то всегда на яблоке”.
“Казахстан входит в более высокий класс своего государственного образования”.
Все вспоминают о достижениях Казахстана,— и в первую очередь Казахского театра44. И точно, расстояние от того, что в 1913 году бюджет Верного был в 7,2 тыс. рублей, из них 6 тыс. на ремонт тюрьмы, до 80 мил. рублей этого года, очень велико.
— Кому обязан Казахстан — Турксибом, Балхашем, Чимкентом, нашей столицей? Из тьмы возглас:
— Да здравствует вождь! Да здравствует мудрый батыр!
Обсуждение спокойное, нервничают слегка казахи: особенно один в белой рубахе, председатель огородной бригады — и есть чему: какие же казахи огородники? А он добился многого. Он хочет подписать первым. Он говорит, что соревнование казахов и казаков теперь перенесено на поля труда, а если понадобится, и на поля обороны.
Вдали поют: ребят не пустили, они ходят по улице и распевают “назло”. Илобаев, бригадир, продолжает: “казахскую женщину раньше продавали, голоса она не имела, она угнеталась вдвойне. Нашими кадрами, национальными, были только байские сынки. Мы всего добились только под руководством Сталина и русского пролетариата... Мы обсуждаем это письмо как одна семья”. То же, приблизительно, говорит педагог Субалдин.
33
Лучше всех говорил казак Гавриил Рутковский, 70 лет. К сожалению, мой приезд сбил его, в особенности, когда Сарумов поставил мое имя, как-то неудачно, возле Сталина. Старик с громадной седой бородой, с черными волосами, прикрытыми соломенной шляпой, весьма древней, в теплом черном пиджаке, смотрел на меня весьма уважительно и говорил:
— Взрастал я в сиротстве и вырос неграмотным. Заводили мы обмундирование все до ремешка на свое; и конь свой. Но как взрастал я в сиротстве, то все это возводить было трудно, да и относили нас к повинности с семнадцати лет, и вся моя жизнь угодила повдоль службы: служил я сорок лет. Казаки имели земли, но богачи наши забирали лучшие пашни — то священники, то офицеры, а мы получали камни да овраги. Был я и раненый: видал кое-чего. Сидеть для Совета пришлось мне мало, изношенный, просидел только шесть месяцев, так как раньше не получал ничего, кроме гнету. Два седла истрепал за свою службу. Седла берегли до пятидесяти лет. Теперь чувствую себя легко,— по видной жизни пошли: скотину имеем, машины, лучшие земли, сады, ягодники заложили...
Девочка в парчовой тюбетейке, поднося нам цветы, сказала:
— Обещаем товарищу Сталину учиться на “хорошо”.
Затем все подписывали. Здесь сбылись слова казаха Чикабаева:
— Все имеем право подписать, так как живем в зажиточной жизни. Раньше были неграмотные, а теперь подписываем... Подпись не только подпись, главное, что научились писать. Вот карандаши, а вот бумага, а вот — наша рука. Счастливый день, когда держишь этот карандаш.
Дорога оказалась каменистой. Арык размыло. Среди яблонь трое мужиков починяли дорогу. Камни огромные. Мы поглядели на них и вернулись. Мильченко рассказал, как его семья ужасалась, когда ехали на волах из Фрунзе сюда в Алма-Ату в 1927 году.
16/VIII.
Сбирались долго. Гараж старался подсунуть нам плохую машину. Наконец, через Рафальского отвоевали хорошую. Долго завоевывали также и баки с бензином. После выезда из города, еще на шоссе, сразу же лопнули камеры, что не располагало к радужным настроениям.
Постепенно горы лиловели, наконец, вершины покраснели
34
последний раз и мы вступили в ночь и в пыль. Мы ехали на второй машине, так как первая искала дорогу. Арык опрокинул мост, и мы проскочили мимо двух грузовиков, которые утопли в грязи, пытаясь объехать, их тащили на веревках [нрзб.]. Все арыки, пока мы не познали их природу, казалось, разливали реки: внезапное, мол, таяние снегов, объяснял я... Вокруг вставали травы; узкие, высокие, как-то расщеплявшие ночь. Машина задерживалась на минутку — значит арык,— и отовсюду журчала вода. Ехали долго — от 8 часов до 2 ночи. Вот и Чилик. Множество тополей. Вокруг одной избы тополя, как колонны,— стоят на равном расстоянии. И тополя все крупные. Свернули. Кустики, [нрзб.]. Опять арык. Опять свернули. Но вот и уперлись. Воды было много. Отчаяние,— непоказуемое,— охватило нас. Я же, совсем загоревал, когда пошел через воду отыскивать дорогу и когда взметнулись птицы. Заблудились. Камыши. Мы вернулись несколько, уткнули машины в [нрзб.], Мильченко завернулся в брезент; Аншарипов и Мусрепов пили из моего стаканчика вино. Вино здесь пьют какое придется — ликер и мукузани рядом, не раздумывая. Сторожа нефтебазы кричали: “Эй, вот гол[нрзб.]”,— но мы им не верили. Заснул, сидя в машине. Сон был краток. Проснулся я раньше всех, поднял Мусрепова. То, что ночью казалось непреодолимым, оказалось крошечным арыком. Нарубили, наломали веток, пошутили, что это мост им. Вс.Иванова и направились дальше. Тамара и Таня были злы и недоверчивы. Встало солнце. Пыль была та же.
17. [VIII].
Мимо холмиков, обложенных поверху камнями,— уйгурских кладбищ, бахчей, виднеющихся в долине садов, пересекая арык, по ухудшившейся дороге, высказывая предположения, что жители из зависти испортили дорогу в Сухотинскую долину, мы поднялись в гору. Арыки уже не пересекали дорогу. Вдали показались лиловатые голые холмы. И когда надо было спускаться, кто-то воскликнул:
— Козлы!
Мы обернулись. В полкилометре — особенно отчетливо можно было разглядеть их желтовато-бурые бока — паслось три козла. Аншарипов прицелился из карабина и выстрелил. Козлы пошли в горы крупными прыжками. Мы углубились в ущелье. Камни были темные. Дорогу несколько раз перебегали “кекли-
35
ки” — горные куропатки. Выстрелишь в них,— они бегут, а не летят, по камням вверх. Подстрелили одну.
Мимо двух глинобитных домиков охраны мы въехали в Сухо-тинскую долину. Вправо, совсем невдалеке, гуляли козлы,— штук по пять-шесть, несколько стай. Мильченко объяснил, что ехать туда нельзя, так как [нрзб.] места. Мы пошли дальше по долине. Бурый голец, изредка полынь, а по бокам кусты высокой желтой травы украшали долину. Она была ровна, как степная дорога, с той разницей, что автомобили не поднимали по ней пыли. Вправо паслись два козла. Мы не спеша сложили с машины вещи, осмотрели ружья и поехали. Они вздрогнули,— так же, как и мы,— и пошли. Казалось, что догнать их безнадежно, настолько бег их был стремителен. Они делали прыжки,— один за другим,— словно при замедленной съемке, настолько прыжки их были длинны. Однако мы приближались. Самка взяла правее, детеныш шел влево. Аншарипов привстал и, держа ружье над стеклом, выстрелил. Козел перевернулся,— показав брюхо, белое, и тонкие ножки. Его дорезали.
Мильченко, превратившийся в строгого человека, велел нам ехать влево с тем, чтобы он гнал нам козлов справа. “Берегитесь высокой травы,— сказал он,— и в горы не углубляйтесь, проезда там нет”. Возле кургана мы увидали дрофу, однако бить ее не стали, так как Аншарипов торопился к козлам. Нам мешали камни. Козлов было много,— и чем дальше, тем больше. Но следы горных потоков мешали нам. Козлы цепью уходили в горы. Спугнув несколько стай, пытаясь пробраться по камням, мы вынуждены были возвратиться. Вторая машина уже завтракала. Пища была хмурая. Солнце припекало. Женщины говорили, что пора возвращаться. Я тоже был склонен к тому же. Шофер Аншарипова заявил, что без козлов он не поедет. Шел разговор о том, что козлы, покормившись, ушли обратно в горы. Перед отъездом решили съездить вправо,— без особой надежды на успех, так как вторая машина уже уходила там. Поехали. Вскоре увидали козла. Надо было не допустить его до “прилавка” горы. Козлы имеют способность перерезать машине дорогу. Значит, надо было лавировать так, чтобы не допускать их “до перерезу”. Машина шла то вправо, то влево. Мы стреляли, но либо осечки, либо промах. Аншарипов горячий — руки у него трясутся — и он все мимо. Мусрепов спокойнее — и ему удалось уложить. Подъехала наша машина. Посмотрели козла, и машины разъехались. Вскоре мы под-
36
няли большое стадо. Опять пропускали самок, выбирали рогачей. Я, от волнения, не мог разобрать, кто рогач, кто самка,— вернее, разбирал, но мне оба казались и ценными, и недоступными. Опять выстрелил Мусрепов. Рогач упал,— сверкнув белым брюхом и необыкновенно тонкими ногами. “Иванов,— прыгайте, а то утеряем”,— крикнул он. Я спрыгнул. Машина круто повернула и понеслась вправо. Охота представилась мне в более отдаленном виде, на желтой равнине, под палящим солнцем, делающим равнину какой-то и без того плоской,— и легкой в то же время, акварельной [нрзб.]. Желтое поле. Козлов не видно.— Я, к сожалению, забыл бинокль. По полю двигаются машины. Вот они сошлись, остановились,— и опять пошли. Козел возле меня умирал. У него клокотало в горле, глаза закатывались. Я выстрелил ему в сердце. Выступили синие кишки. Он умер, вздрогнув. По-разному рождаются животные, но смерть у всех одинакова. Подъехали охотники. Мне несколько раз казалось, что козлов гонят ко мне,— я даже ложился. Охотники были возбуждены. “Еще убили двух!” Возле машины, к которой подъехали мы, лежали козлы. Все теперь были удовлетворены <...>. Бензину было мало. Мы с грустью оставляли долину. И уже приближались к выезду, когда увидали стадо козлов. Это были молодые. Они смотрели на нас. Мы ринулись. Объехали. Козлы кинулись в степь. Я выстрелил,— и перебил ногу. “Вот чего я ждал!” — воскликнул Мильченко. Мы погнались было за остальными, но так как подстреленный убегал, то мы его догнали,— и я застрелил его. Мимо постов мы проехали с осторожностью,— оказывается, удостоверение мне было выдано на право убить одного козла для чучела.
Ущелье пылало. Все казалось розовым,— в особенности, когда мы выезжали из ущелья. Затем легли возле плетня. Тек арык. Казахская женщина поставила нам самовар и принесла пиалы. Мильченко жарил шашлык. Поехали, жара не смолкала. В Чилике доставали бензин,— обманно. В продмаге барышни смотрели на нас с любопытством нескрываемым. В МТС сказали, что едем из Джаркента. Затем направились к Иссыку. Опять — ночь, ухабы.— Около 10 часов шофер Аншарипова сказал, что дальше ехать не может. Поставили машины, разложили козлов, чтоб не протухли, Тамара предлагала вернуться. Уснули. Шофер так устал, что спал, сидя на сидении,— и во сне зажигал фары и гудел. Вот было бы дивно, кабы он дал задний ход: мы спали как раз у задних колес.
37
18/VIII.
Заехали в с[еление] Иссыке к родственникам Мусрепова. Там уже ждала наша удивительная голубая машина и возле столба козлик, приготовленный для “бешбармака”45. Голубую машину нагрузили козлами, и она отправилась в Алма-Ату. Мы подъехали к концу дороги, от которого должен был начинаться подъем. Стояло много машин. Усердно торговала палатка Госторга, над которой развевалось красное полотнище с надписью “Гастроном”. Мы углубились по тропинке. Дорога легкая, тень. Незаметно,— обсуждая вчерашнюю охоту,— дошли мы до пригорочка, за которым покоилось озеро. С пригорка катились пьяные — рядом с водопадом, словно озеро было из вина. Мы стали подниматься: “Сказка!” — воскликнул Аншарипов и вывел нас к Малому озеру. Среди скал лежало со двор голубое озерко. Это было хорошо. Мы поднялись еще на пригорочек. Лошади, пыль, волокли вниз бревна. Где-то пели. Пригорок зарос колючками и остатками бутылок. Точно, озеро великолепно! Оно голубее неба, неподвижно. В щель, между горами, виднеются белки. Ели поднимаются почти от самой воды. Гор множество. Тишина прерывается пением. Пологие обрывы. “Между Балхашем и Иссык-Кулем идет подземное сообщение,— сказал Аншарипов,— да и здесь откуда появляется вода?” Но вопрос был праздный, потому что всем было известно, что вода в Иссык идет из ледников. Мусрепов стал доказывать, что Иссык значит “Эссык” — дверь. Дверь в чудо. Он тотчас же решил вставить Иссык в “Амангельды”. “Спустить по водопаду офицеров что ли? Или расположить [возле него] лагерь Амангельды?” Аншарипов, купаясь, рассказал, что здесь от землетрясений частых происходит самоселекция растений. Полежали возле бревен,— ибо все остальное было занято пьянствующим русским населением,— и возле водопада, каскада, вернее, с его горными камнями и белой пеной,— вернулись вниз. (Вода пробуравила камень и то останавливалась, то скручивалась.)
В селении ели “бешбармак” и пили кумыс. Ковры были постелены возле дома. От зрителей хозяева загородились ящиками, пустыми. В тощем граммофоне игрались уйгурские песни. Меня называли “аксакалом” и удивлялись моим сигарам. Выпили изрядно, потому что снимались очень веселыми, а когда поехали, то шофер Аншарипова чуть не вкатил нас в поток, под откос. Машина затарахтела, но остановилась. По дороге мальчишки продава-
38
ли арбузы. Ночью на дороге увидали раненого уйгура. Я осветил его своей лампочкой. Он лежал на спине. Маленькое лицо его было измято, из рта текла кровь. Мы подняли его. Затылок его был раздроблен. Странная прическа — немецкая — “бокс”. На ногах тапки. Рваные штаны. Документов не было. Хотели везти в город, но ограничились тем, что положили его в канаву [нрзб.]. Аншарипов хотел позвонить в Кр[асный] Крест и даже заметил № столба и километраж, но едва ли он позвонил.
19. [VIII].
Отдыхали и ели “бешбармак” из козлятины у Мусреповых. Разговор шел о раскопках.
20. [VIII].
Смотрели музей. Музей построен по принципу — “Покажи все, чтоб человек сразу окончил университет”. А в общем,— нагромождено великое множество всяческой дряни,— вплоть до моего портрета. Скучно и неинтересно. Прочел обвинительное] закл[ючение] о троцкистах. Как эта сволочь существовала? Ужасное человеческое падение! И как мы их не видели?
21. [VIII].
Лукницкий с женой уехал в Кыченский район. Жена бодрится. Мы направились к ледникам. Шли долго — пять часов, и уже у самого перевала Тамара отказалась идти. Отдохнули. Завернул какой-то молодой человек с сеткой,— ловит насекомых, но, постеснявшись, или вернее, нисколько не интересуясь беседой со мной, ушел, успев сообщить только, что здесь по утрам прыгают [нрзб.] козлы и что где-то рядом стоят замаскированные палатки Ак[адемии] Наук. Насчет палаток, наверное, врет. А м[ожет] б[ыть], действительно их замаскировали. Обратно — весьма усердно любовались пейзажами. И точно,— ели здесь как на подбор, расставлены без тесноты, со вкусом, то группами, то в одиночку,— даже пни, старые и без щеп,— стоят весьма красиво. К тому же уходило солнце и пейзаж улучшался. Тропинка мягкая, без камней, воздух отличный...
Вернувшись, узнал, что Мусрепов уехал,— не то обиделся на то, что я с ним не работал, не то простудился, когда купался в Иссыке. Вот тебе и дверь в болезнь!
39
ДВА СНА
Летом 1937 года
Ночью вызвали. “Полетите на север”. Приехал. Аэродром. Зима. Ушел гулять. Упал в трещину, боль,— сон, пробуждение. Белое, громадное зало,врачи.
— Это нечто вроде анабиоза. Мы уже пробуждали многих, похожих на вас. Увлечение практикой законсервировало многих. Но вы очень интересны. Из бумаг мы узнали, что вы классик. Хотя до нас ничего вашего не дошло. Во-первых, мы желаем, чтоб вы восстановили, что вами написано, а во-вторых, как очевидец расскажите нам, какая разница между современным вам строем и теперешним.
Входишь в громадного стального человека: много врагов, идет война, вам надо спастись. Иду. Спрашивают. Смотрят. Начинаю говорить. Реакция — скучно. Их не интересуют наши споры, но отобрать самое главное я не могу. В общем, мне скучно. Но мне хочется написать и очень обидно, что ничего не дошло. Видимо, несколько тысячелетий, как егип[етская] культура. Памятник Сталину, Горькому, переулок.— Хвалить не могу.
Хочу лечь спать и неинтересно восстанавливать, воспоминания расскажите по радио. Консульт. на спектакль. Поэты. “Ли-тер[атурная] газета”, у них спор — “нео-романтики”.
Весной 1938 года
“Нео-романтики”, влюбл[енные] в капитализм. Это в эру коммунизма. Они подписали адрес, писателей — реакц[ионеров] много, требуют восстановления капитализма на острове А.
— Хорошо, раз настаивают,— говорит смелее власть,— средние века были мрачными, но каменный век в сравнении с ними еще мрачнее. С жиру бесятся ребята. Но пусть.— Есть левые и правые, восстанав. романтизм.
Сцены восстановления капитализма. Первая жертва эксплуатации. Робинзоны капитализма. Первая насильственная смерть. Война. Все начинается всерьез, и все забыли, что существует высший арбитр, появление легенд, национализма, фашизма и так
40
далее — восстановление эксплуатируемых, быстрые фазисы. Родина!..
1939 год
“Пархоменко”46:
Закончен 17 февраля 1939 г. Через день сдал издательству. Книга, первые листы, началась печататься 7 марта. 14 заменили последнюю запятую во фразе: “Ламычев подумал с удовольствием”...
Десять дней до 17-го едва ли не лучшие по настроению — ходил довольный и столько думал о разных хороших вещах...
Первая ложка дегтю: позвонили из “Правды” и сказали, что В.М.47 заметил неловкость в заметке о Малышеве и о старушке — словно наркомы у нас безродные.
И.Лежнев усиленно просит экземпляр “Пархоменко”. В издательстве, говорил Кончаловский48, ждут книгу с нетерпением.
После звонка из “Правды” настроение стало мерзкое, предчувствие какой-то неловкости... а вдруг — все это плохо?49
41
22 мая.
У Мейерхольда50 столовая белая с желтыми панно. Вернее желтая с белым. На стене желтое сюзане, а рядом — белая штора окна и на фоне ее в вазе — ветви распускающегося дерева, очень нежные. Нонче весна поздняя.
“Какое дерево-то?” — спрашивает кто-то из обедающих.— “Осина”,— отвечает Мейерхольд. Я поправляю, говорю, что береза, и кто-то добавляет, что, несомненно, береза, т.к. у осины ветви толще. Разговор переходит на обычные остроты над “графом” Толстым, который запаздывает. Ехать ему с дачи, далеко... Затем начинают говорить о провале “Половчанских садов” Леонова51. “Раньше мы были громоотводами,— ежась и слегка хихикая, говорит Мейерхольд,— а теперь они должны быть сами”. И опять о критике, о жажде настоящего искусства,— чем собственно страдали всю зиму и о чем говорят непрерывно. Когда Толстой вошел, Степанова52 решила разыграть, что рассердилась. Жена Толстого сразу поняла, но сказала: “А ему нипочем”.— “Мне нипочем!” — подтвердил Толстой, однако же весь вечер был напряжен, бранил вахтанговцев за “Путь к победе”53 и ворчал: “Вообще делается черт знает что!” Фадеев54 со строгим лицом пил водку и молчал. Толстой шепнул Мейерхольду, что “Половчанские сады” — дрянь, но, когда Фадеев сказал, что стали мы старше, более объективными и что Леонов — талантливый человек и надо его защищать, Толстой немедленно согласился. Кончаловский уговаривал Фадеева пойти на диспут о выставке “Инд[устрия] социализма”, чтобы опять заняться критикой. Кажется, побурлят эти подводные течения, побурлят, да и опять тихонько пойдут подо льдом.
Все это только повод для того, чтобы записать свои мысли, которые через год-полгода, наверное, исчезнут бесследно. Критика! Правда! Целиком испытываю на себе. Для того, чтобы напечатать статью обо мне, Шкловскому надо было доводить Войтинскую до обморока, кричать, стонать, а напечатал,— и ничего55: серый лед “Литературки” прет себе, да прет.
Два месяца назад вышел “Пархоменко”. Написали о книге только военные газеты да два журнала, “Литературная] газета” не обмолвилась ни словом, и даже в списке вышедших книг Гослитиздата нет моей книги. По молчанию понятно, что преступления
42
никакого я не сделал, но что хороший поступок не входит в разрешенный процент славы.
Из этого [нрзб.], конечно, не выбраться. Раньше, при Ставском56, я имел возможность объяснять это интригами Ставского и его ненавистью ко мне. Едва ли это так, или вернее, это отчасти так.
В “Корчме” Фадеев передал мне слова хозяина57: “Иванов себе на уме”. Для того, чтобы создалось такое впечатление, мало чтения книг моих, а много “сообщений”. Здесь навалили все, что можно, и получилось, как и у каждого, наверное, в жизни, если собирать неодобрительные поступки,— куча навозу. Навоз сей,— в случае моей смерти,— пойдет как удобрение, и я буду описан, как герой, который бог знает какие грязи прошел, для того чтобы выйти на сухое место,— а при жизни: вонь, прель, чепуха. И так будет продолжаться долго, долго; и скучно. Весьма странное зрелище — быть чужим на своем собственном пиру. Это мне напоминает 1918 год, когда в Омске организовал я “Цех пролет[арских] писателей” из трех человек и выпустил литературную газету
43
“Согры”. Газета была искренне советская,— и наверное, талантливая. И тем не менее, ее обругали в местных “Известиях”. Позже я узнал, почему — оказывается, зарегистрируй я свою организацию в Совете, и все было бы хорошо58.
Двадцать лет спустя все стало значительно труднее,— я зарегистрирован, хожу, могу говорить речи, меня приветствуют (“Корчма”, Федин, спросив разрешение] у Фадеева), издают,— и тем не менее чужой! Ужасно невыгодно и для них,— и для меня. Лучше бы уж изъяли. Зачем гноить хороший материал?
Кстати, об изъятии. Рассказывают, что жены арестованных очень огорчались, когда не смогли вовремя переслать посылки с крашеными яйцами. Торопились к Пасхе! — Об аресте Бабеля59 узнали так: утром пришел монтер и сказал: “Пропали сто рублей. Вчера только работу закончил у Бабеля, сегодня пошел получать, а его уже увезли”. Зинаида Николаевна, жена Пастернака, вечером прибежала и убежденно говорит: “Ну вот, теперь всех не орденоносцев арестуют”.
Я, наверное, совершенно зря пропустил в своих писаниях тему искусства. А между тем какой это могучий и настоящий материал! Надо написать пьесу, роман,— и вообще много об искусстве. Присмотреться к нему. Это — настоящее.
Киев, его искусство — это тот порог, через который я переступлю в новую комнату. Врубель — на стене церкви XII века60 — это символ творчества: войти, побить всех стариков и засиять по-новому,— среди древности и славы, и какой! Из впечатлений Киева — это едва ли не сильнейшее.
27 мая.
Придумал переделку “Битвы в ущелье”61. Действие перенесу в среду художников — людей настоящих, бодрых, высоких, идейно советских, и не только отыскивающих, понимающих эту идею, но и борющихся за нее, защищающих свою Родину.
И одновременно “Кесарь и комедианты”62. Здесь уже люди помельче, посуше,— но и они любят свою Родину и ее идеи и защищают их.
Что же касается прошлой записи, то это как болезнь. Теперь уже эти настроения прошли,— как только сел за работу. Пускай не пишут о “Пархоменко” — сознание, что книга хорошая и ис-
44
кренняя, останется при мне. А на всех этих литературных сплетников и интриганов — плевать. Буду работать!
2 сент[ября].*
Читал рассказ “Поединок”63, написанный 30 сентября. До этого все сидели у радио и слушали англичан. Дженни64 переводила. Ее мать застряла,— и это тема для разговоров в Переделкине.
Федин, прослушав рассказ (а я предупредил до чтения, что это самое неудачное время из времен, для того чтобы читать рассказы), сказал, что он забыл о войне.
В войну никто не верил, все думали, что идет огромная провокация с тем, чтобы отдать Мюнхен65. О войне сообщила В.Инбер. Был дождичек, и Леонов приехал на автомобиле, чтобы спросить, поедем ли мы в Тифлис. Л.Шмидт66, который его не любит, ушел наверх. Жена Леонова67 все время старалась пройти к радио, а Та-
__________
*Видимо, описка — 2 октября.
45
мара отмалчивалась. Леонов принял сообщение о войне необычайно спокойно, как очередное заседание ССП.
Накануне войны было заседание драматургов с председателем комиссии по делам искусств — Храпченко68. Обе стороны ужасно бранили друг друга, так что мне стало противно и я ушел,— а в особенности, когда Леонов сказал, что у него отнимают кусок хлеба!
9/IX 1939 года. Москва
Пишу статью о Купере69. Ночью. Михайлов70 сказал, что поляки71 заняли Варшаву. Дементьев72 сказал по телефону: “Я уже не свой. Мне велено ночью прийти бритым, принести ложку и полотенце”. Москвичи ринулись в магазины, покупают что можно. Никто не знает, с кем мы будем воевать. Финк73 сказал, что в Польше, на границе, крестьянские восстания. Пограничник — полковник — когда летом летел самолет с Риббентропом74, старик крестьянин прибежал к нему, чтобы сообщить об этом. В московском аэродроме поспешно делали герм[анский] флаг и свастику прикрепили вверх ногами.— Тамара очень колеблется: ехать ли. На машины большая потребность — бензина нет.
20 окт[ября].
Разговор по телефону с Немировичем-Данченко:
Я — Здравствуйте, Вл[адимир] И[ванович]! Моя жена передавала мне подробно о ее разговоре с вами. Я чрезвычайно вам признателен за ваше лестное мнение о моей пьесе75 и за поддержку моих творческих замыслов.
Немирович-Данченко — Здравствуйте, Всеволод Вячеславович! Вы говорите так по вашей необыкновенной скромности. Я считаю, что Художественный театр в неоплатном долгу перед вами...
Я — Помилуйте, я в долгу...
Н.Д.— Вы обладаете временем, чтобы выслушать меня?
Я — Конечно, конечно!
Н.Д.— Когда я прочел вашу пьесу... Она попала ко мне через Литературную часть. Я ее прочел, потому что это ваша пьеса, а так я ведь не имею возможности читать все пьесы. Они проходят через литчасть. Директор театра К. сказал мне, что мимо этой пьесы можно пройти... (голос плохо слышен, и я пропустил одну фразу, но так как мне не хотелось показать, что меня интересует
46
мнение К., а оно меня и на самом деле не интересует, то я не переспросил)... Я прочел и сказал, что пьеса талантлива, оригинальна... Но, меня никто не слушал. Пьеса понравилась только одному Качалову, да тот сказал, что у нас ее поставить нельзя.
Я (скучным голосом) — Да, да...
Н.Д.— Со мной ведь часто так бывало. Мне приходилось часто пробиваться сквозь толщу актерского равнодушия. Так было с Чеховым, Ибсеном, Андреевым. Я всегда чувствовал новое, и хотя, может быть, это новое затем и не оказывалось блестящим, тем не менее, оно всегда имело успех.
Я - Да.
Н.Д.— В вашей пьесе превосходный язык, прекрасные характеры. Например, Самозванец... в русской литературе не было еще такого Самозванца... затем — дьяк Филатьев, Наташа... да почти все. Тем не менее, весь художественный совет был против меня. Когда я стал хвалить, мне и говорят: “Так вот, вы сами и поставьте, В[ладимир] И[ванович]”.
47
Я (с надеждой) — Да?
Н.Д.— Мне хорошо было бороться с актерской рутиной, когда мне было сорок, пятьдесят, шестьдесят лет, а теперь мне восемьдесят. Мне сейчас трудно работать...
Я (уныло) — Да, да...
Н.Д.— Тут я что-то прихворнул и не был в театре. Сегодня возвращаюсь, и мне говорят, что вы были в театре. Я очень рад, что вы не плюнули на них и не взяли свою пьесу обратно. Я удивляюсь вашему терпению. Мне кажется, что вашу пьесу надо читать.
Я (несколько удивленный) — Да!
Н.Д.— У вас ужасный был экземпляр. Невозможно читать, как ребус. Говорят, у вас есть более чисто переписанный?
Я — Да, я кое-что подправил, сократил...
Н.Д.— Мне непременно надо с вами поговорить. Я еще поборюсь с ними. Собственно, это не борьба, а внушение. Им необходимо внушать. Иначе нельзя. Я мог ставить пьесу, вне мнения всей труппы, сорок лет назад. Но теперь мне восемьдесят!..
Я (робко) — Однако, В[ладимир] И[ванович], сила вашего внушения теперь не уменьшилась, а увеличилась.
Н.Д.— Это верно. Уже самый яростный противник пьесы говорит, что вопрос этот надо серьезно пересмотреть. Раз В[асилий] И[ванович] так серьезно настаивает, так полагаю, думает он, значит в пьесе что-то есть. Дайте мне экземпляр.
Я — Сегодня я его даю машинистке, а дня через три он будет у вас.
Н.Д.— А я полагаю, что в эти дни мне удастся изменить мнение в театре о вашей пьесе. Ну, до свидания.
Я — До свидания, В[ладимир] И[ванович].
Н.Д.— Привет вашей супруге.
Я — Благодарю вас, В[ладимир] И[ванович].
Когда я думаю о смерти, то самое приятное — думать, что уже никакие редакторы не будут тебе досаждать, не потребуют переделки, не нужно будет записывать какую-то чепуху, которую они тебе говорят, и не нужно дописывать. Что же касается будущих моих редакторов, “полного”, то черт с ними, так им и надо.
Лестница в Кремлевской аптеке. Полутемно. У вешалки какое-то несчастное существо, которому никто ничего не сдает: из жалости к нему я разделся. На лестнице — разговор. Маленькая девочка, с сочувствием к страданиям матери, говорит ей:
48
— Мамочка! Но, когда ты дашь мне касторку, я обязательно буду плакать.
— Зачем же? — говорит мать.
— Обязательно,— убежденно говорит девочка и плачет.
Сценарий “Пархоменко” переделывали раз пятнадцать76. Менялись редактора, падали империи, разрушили половину Лондона, а “Пархоменко” все еще доделывали. Наконец, режиссер привез “окончательный” экземпляр. Старший редактор прочел и звонит мне:
— Там много изменений. Не можете ли дать письменное подтверждение тому, что они сделаны с вашего согласия.
— На сценарии моя фамилия,— отвечаю.
— Так-то так, но с такой бумажкой мне его было бы легче проводить.
Мне стало жалко его, и я сказал, что пришлю.
31 окт[ября].
Вечер. Просмотровая комната (“зал”) в Комитете по делам кинематографии. Смотрим “Рев толпы”, американский фильм о боксерах. В перерывах наперерыв рассказывают анекдоты. Вот три из них:
1) Храпченко заканчивает сводку в Совнарком такой фразой: “четыре наших драматурга не вернулись на свои базы”.
2) Мы выступили с таким предложением воюющим сторонам: “В целях уменьшения встречных перевозок и экономии горючего, необходимо, чтобы германские летчики бомбили Берлин, а английские — Лондон”.
3) Карикатура из англ[ийской] газеты.
“Сводка Верх[овного] Командования герм[анской] Армии:
"...Мы потеряли — 127 самолетов"”
“Сводка Верх[овного] Ком[андования] англ[ийской] Армии:
"...Мы потеряли — 123 самолета"”
Жирная черта. Подпись: “Итого — 250, в пользу СССР”.
И последний анекдот, уже случившийся в просм[отровом] зале. Когда я рассказал Шкловскому и Брику77 о том, как К.Николаев, муж Екатерины Павловны Пешковой78, нашел неопубликованную рукопись Ленина, относящуюся к 1905 г., что она содержит и как мы читали, Брик, небрежно выслушавши это, сказал:
— А знаете, Виктор, в Париже нашли стихотворение Маяков-
49
ского, уже напечатанное, но исправленное им для печатания в Париже...
Видимо, вчерашнюю статью в “Вечерке” о “новом” в работе в Союзе писателей он принимает всерьез; и нимало не сомневается в ничтожности Маяковского.
8 ноября.
Из рассказов П.П.Кончаловского о Шаляпине:
а) Студия Врубеля. Собрались гости. Начали разговор об искусстве, об актерах. Шаляпин говорит:
— Вот я сейчас вам покажу, что такое артист.
Ушел в другую комнату. Гости ждут пять минут, десять, думают, пошел гримироваться. Опять начались разговоры.
Вдруг раскрывается дверь и влетает бледный как мел Шаляпин:
— Пожар! — говорит он.
И все бросаются вон из квартиры.
Шаляпин догоняет их на площадке и, хохоча, кричит:
— Ну, что? Артист?
б) 1920 год. Голод, холод. Какой-то доктор достал спирт и вино, устроена пирушка. На другой день Шаляпину выступать. Перед выступлениями он очень волнуется, и Исайка, его секретарь, говорит: “Не поедет, не будет выступать”,— тогда Шаляпин, из противоречия, едет.
Концерт в Филармонии. 9 часов вечера. В пять часов, Петр Петрович был у него, Шаляпин еще спал, мучался. В десятом часу приезжает. Выбежал во фраке, свежий, громадный. А в зале все сидят в шубах, и пар изо рта. Начал петь “Уймитесь волнения страсти” и вдруг сорвался, схватился за сердце...
— Шаляпину дурно, доктора! — закричали тотчас же. Побежал за кулисы доктор. Пауза. Шаляпин выходит, прижимая руку к сердцу.
— Я допою...
— Не надо, не надо,— кричат из публики. Допел. Затем, после концерта, подошел к П[етру] П[етровичу] и сказал на ухо:
— Голос сорвал. Никогда не надо пить спирта и вино одновременно.
— А сердце?
50
— Э, сердца и не было. Это я сделал для того, чтобы не сказали, что Шаляпин потерял голос.
21 дек[абря] 1939 г.
Мастерская художника.— Диван кр[асного] дерева, обитый синим, выщербленный, словно стертое зубчатое колесо. Картины на подрамниках с лохмотьями по краям; окрашены белым. Антресоли. Арка — и вдали темно-зеленое; мешки с чем-то, камера автомобильная; <...> человек в сюртуке, сильно запыленный; картины, обращенные к стене, бутылка с лаком, кисти на подоконнике.
Мальчик сидит на стуле, подперев ручкой голову; у художника на руках папка, он пишет.
— Ах, как интересно! Вы знаете гр[афа] Игнатьева79? Вчера на премьере познакомился. Он весь оттуда, из прошлого. Интересный человек.
Двойные рамы, запыленные. Выпал снег,— и стало очень светло.
51
— Попробуй положи вторую ручку на стол. Вот так, вот. Очень хорошо. Вот. Так. Ах ты, как хорошо. А ну, на локоть больше отдав, так, так, так. Сейчас, сейчас, посиди так минутку.— Полураскрыв рот, бросает бумагу на пол.— Ну-ка, ну-ка, еще. Так хорошо сидишь.— Сунет в рот.— Ай, как здорово! Сиди, сиди немножко.
Он в сером. Шелестит карандаш. Он держит левой рукой папку на коленях. Сморщил лоб, так что морщины словно накопились сто лет. Отодвинет стул, чертит.
Как будто сдирает кожу, берет крошечный нож, точит карандаш:
— Собственно, здесь Веронезу было б большое занятие. Видите, какой у него цвет и фон. Сиди, сиди!
— Вот в эту руку, может быть, возьми книжку. Вот ты читал и закрыл. Вот, теперь встрепенись, отдохни. Вот мы найдем, как держать книжку. М[ожет] б[ыть], мы пристроим беленький воротничок, для цвета лица. Ну, теперь давай ручку поищем. Облокотишься, а книжку... Вот хорошо. Вот.
Почитал книгу и обдумываешь, ой, как будет хорошо, если еще найдем пятнышко света. Я давно задумал, чтобы ручкой поднять щеку. Ай, как хорошо. Ох, как здорово,— будет книжка. Вот бы еще светику пустить на нее. Очень хорошо.
Показал яблоки, собаку в лесу, испанских мальчиков, глухарей.
— Жизнь у нас новая, а картины компонуют по-старому. Я вытащил холст на поляну, да и тут писал, [нрзб.] был очень ярок; от времени все это потемнеет, какая бы ни была хорошая у нас химия.
Источенный нож на столе. Свернутые холсты — поразительные яблоки, как цветное стекло, наполненное светом, и в то же время ужасно вкусные и приятные на ощупь...
— Надо портрет так задумать, чтоб каждую часть писать с наслаждением. Ах, вот это осталось. Вот это. А это? Ты не устал? Сейчас подыму холст. Башкастый ты, вот что хорошо. Ах, как интересно!
(Кончаловский рисует Комкин портрет и говорит. Я читаю эту книгу80 и, время от времени, записываю его фразы.)
52
1940 год
24 янв[аря].
Позвонил Виленкин81 и сказал, что на втором заседании Худ. совета приняли “Вдохновение”!82
Вчера с Фединым подписывали 400 обращений-писем раненым, которым сегодня Тамара должна везти подарки в Ленинград. Позавчера передавали, что английское радио сообщает, что русские начали наступление на левом фланге, а Федин говорил, что Выборг оставлен финнами и горит. Видел Павленко. Он весь черный, как будто осыпан пеплом. Сказал, что убиты Левин и второй корреспондент “Правды”83. Успехи наших войск на Украине несколько расслабили волю, и все ждали немедленного падения Финляндии, и в спорах за столом Кома сказал:
— Мама! Ты не права. Когда наши победили японцев у Халхин-Гола, ты не говорила, что наша армия плохо одета. Вот победим финнов, и ты будешь говорить, что наши одеты хорошо.
7/VI.
Две неудачные мои речи:
1) На юбилее Горького,— момент высочайшего счастья. Он подошел и одобрил меня:
— Здорово сказали!84
Я ему о “Егоре Булычеве”. Он в ответ:
— Очень хорошо играют. Я — не драматург. Мне жалко, когда человек уходит со сцены.
2) Момент величайшего его горя: смерть Макса. Я обещал произнести речь. И,— опять не мог: когда я увидал фигуру отца, высокую, строгую.
Открыли гроб. Он молча посмотрел и что-то сказал. Я так и не решился спросить, что.
Последние слова Макса:
— Уведите меня гараж...
Он был гонщик, спортсмен, охотник,— и ненавидел страстно Крючкова85.
2/Х.
Сегодня читаю “Вулкан”86 дома. Утром ужасно болела голова, а вчера похвастался, что доктор мне помог и даже утром повел
53
потому к нему Федина, так что было довольно совестно. Вчера написал статью “Улицы”87, а вечером Луков88 рассказал, что Ворошилов читал сценарий “А.Пархоменко” и какие у него замечания. Луков обходил меня, как охотник дрофу — чтобы не спугнуть.— На Красной площади видел, как арестовывали бандита. Бритый, в резиновом плаще и лицо такого же цвета, как плащ. Мать кричала агенту и милиционерам: “Это не он!” А на Никольской, рядом, за пятнадцать минут до того — машина раздавила военного. Он шел с портфелем, обходил какую-то яму, из переулка, вылетела, машина ударила, и когда я подбежал, он уже лежал мертвый. Сегодня Луков испуганно спрашивает меня по телефону:
— Буденный смотрел “Первую Конную”89, и ему так не понравилось, что он просил себя вырезать. А потом, в разговоре, говорит: “Вот Пархоменко был хороший мужик, отличный парень, а дай бы я ему дивизию — развалил бы”. Как вы думаете, Всеволод Вячеславович, это не отразится на фильме о Пархоменко?
9 окт[ября].
На собрании Президиума Союза СП обсуждается план разных “Библиотек избранного” — поэзии, прозы, критики. N.N. предложил:
— Надо издать том “Избранных доносов”. Разговор в прихожей:
— Правда ли что жена Катаева опять беременна?
— Нет, это у него выкидыш (“домика”).
У Ленки90 в квартире жилец купил граммофон и завел пластинки, в том числе “Интернационал”. Когда он их заводил, все вставали. Тогда он стал их заводить в самое неурочное время. И, наконец, они подали на него в суд.
Киев.— 16.III.1941 года
Приехали из Винницы91. Ехали с вокзала на извозчике; дул пронзительный и невероятно холодный ветер с севера. Лошаденка у извозчика облезшая, потная, сам извозчик сед и все по-солдатски прикладывает руку к козырьку. Долго ждали номера, наконец вошли, приняли ванну и стали вспоминать о Виннице с юмором — о мальчишках, прибегавших смотреть в гостинице единственный в городе лифт, о студентах, как везде, слушавших жадно,
54
об интеллигенции, тоже слушавшей жадно, но боявшейся выдать эту жадность, дабы не показаться провинциальной, о командирах, уставших, думающих, видимо, совсем о другом, которым вообще на литературу наплевать! Не до того. Позвонили к Тарцову. Он сказал о премиях. Я, узнав, неизвестно почему, расстроился, хотя никогда и не надеялся на премию. Кажется, очень огорчил “Кутузов”92. Тамара пошла посылать телеграммы, и у нее долго не принимали мою веселую телеграмму к А.Толстому. Просили переделать — чтобы попроще.
В Виннице обычно в середине зимы кончается уголь, и город остается без света. Эта зима первая, когда угля хватило. Вечером освещается в городе одна-единственная улица, остальные в темноте, и публика гуляет по ней до полуночи. “Солистка джаза”, “Иллюзорное кино”, трамвай, который два раза, из-за плохих тормозов, срывался с холма и падал в реку. Теперь в тормоза вообще не верят, и трамвай останавливается на горе, пассажиры спускаются вниз и ждут, когда под горой продолжение трамвая придет и заберет их. Какие-то дамы и девицы, штук пять, приходили на все три наши выступления и тщательно слушали одно и то же. Я хотел у них спросить — зачем им это нужно? — да побоялся обидеть. Может быть, они и с добрыми чувствами слушали.
Март 1941 года
[29-го. Суббота].
После грубого разговора с Ярцевым (“Советский писатель”), утром, внезапно, письмо от них с полным отказом... Был на даче. “Крепость” из снега. Пастернак читает рецензии на “Гамлета”93.
[31-го. Понедельник).
Были в гостях актеры ЦТКА94 и А.Д.Попов95. Поломали множество бокалов.
Апрель 1941 года
6-ое. Воскресенье.
У Пешковых. Толстой хвалил Кончаловского и ругал Сезанна. Было невыносимо скучно, как на трамвайной остановке, затянувшейся на шесть часов.
55
7-ое. Понедельник.
У Асмусов96. Жаркий и непрерывный разговор об Югославии. Михайлов много рассказывал.
8-ое. Вторник.
Премьера “Дон Кихота”97. Письмо из Риги о “Бронепоезде”.
9-ое. Среда.
Сельвинский читал пьесу [нрзб.]. Говорили о прибл[ижающейся] войне.
11-го. Пятница
Авдеев (Союз писателей). В 4 часа Борщаговский98. Придумал название “Прославим Родину”99.
12-го. Суббота.
Был смирный, страдающий желудком, Катаев. Федин не пришел, хотя ему и было предложено пиво. И еще P.M. из ЦТКА. Получает 350 рублей, живет в одной комнате с мужем, с которым развелась и который получает 250 рублей.
13-го. Воскресенье.
Сообщение о Пакте с Японией. У Комы поднялась температура. Он выпил чаю с малиной и лег спать. Гулял далеко вдоль Москва-реки. И немножко писал — пьесу. Маршак заботится, а я не могу писать.
17-го. Четверг.
По пасьянсу, разложенному вместе с Комой, вышло, что в этом году война окончится и благоприятно для нас.
18-го. Пятница.
Позвонил Михайлов и сообщил, что капитулировала Югославия. На улице Куйбышева видел — проезжал Сталин, за ним две машины, одна открытая, рядом еще одна и Поскребышев.
56
19-го. Суббота.
Все звонят о рассказе к 1-му мая. Получил 3-й номер “30 дней” с “Гусем”100. Не писал, гулял.
20-го. Воскресенье.
Написал рассказ “Кладовщик”101. Был на заключительном заседании Таджикской декады102. “Три мушкетера” — без действия.
21-го. Понедельник.
Приехал Луков. Обещал прийти, не пришел, так как получал диплом лауреата. И не позвонил извиниться. Читал “Три мушкетера” — ряженые.
22-го. Вторник.
“Кладовщика” “Известия”, конечно, не напечатали. Переписал “Кладовщика”. Был Луков, идет в Кремль на банкет таджиков, крайне доволен. Видел в Евр[ейском] театре “Испанцы”103. Явная растрата народных средств.
23-го. Среда.
Исправления в сценарии “Пархоменко”. Федин читал воспоминания о Горьком104. Очень хорошо.
24-го. Четверг.
Был Луков, Чирков105, Зайнеков и Панкратов. Обедали. Из “Известий” неожиданно позвонили, сказали, что рассказ понравился. Но надо сократить наполовину. Я согласился. Сказали, что пришлют, и не прислали.
25-го. Пятница.
Начать “Генштабисты”106! Писал — поправки к “Парх[оменко]”. Готовился к “Генштабистам”.
26-го. Суббота.
Начаты “Генштабисты”. Назвал пока “В долине”. Будет, кажется, длинно и скучно. Смотрел “В степях Украины”107.
57
27-го. Воскресенье.
Был Хвыля108, обедал. Если ему удастся [нрзб.] “Пархоменко”, то вина тут бога, Лукова и меня, а он тут ни при чем. Вчера ночью позвонил Трегуб109, попросил рассказ, который я отдал “Известиям”. Днем писал.— Уверен, Трегуб потягается.
28-го. Понедельник.
Писал “В долине”, переписал начисто первую страницу. Ребята приобрели котенка и ужасно этому радовались.
29-го. Вторник.
Читал Толстой у Надежды Алексеевны110 “Хмурое утро”111, предпоследнюю главу. Не понравилось. Он весь вечер ругал Фадеева и Павленко.
30-го. Среда.
Собрание у нас: Корнейчук112, Андроников113, Михалковы114, Надежда Алексеевна. Основательно поговорили — настолько, что ничего не помню.
Май 1941 года
1-го. Четверг.
Были у Ливанова115. Он покупает разные заграничные штуки: холодильники, кофе-мельницы и прочее. Все это портится, и он страшно заботится о том, как бы все это починить. Надо 30 долларов, чтобы выписать мотор, и он думает — написать ли Микояну, или неудобно. И еще ужасно трусит, что ему не дадут играть “Гамлета”116.
2-го. Пятница.
Грибов о “Бронепоезде”117.
3-го. Суббота.
У Михайлова. Он спешит показать все: книги, радио, фотографии. Обед, а затем начинает зевать. Звонил Радомысленский о пьесе “Генералы”.
58
4-го. Воскресенье.
Написал “начало”118. Гулял, и когда подходил к Кремлю, мимо меня проскользнули три машины. В передней, на втором сидении, наклонившись вперед, за зеленым стеклом, сидел, нагнувшись, Сталин. За ним темная открытая машина. Тоже наклонившись, стража, и еще третья закрытая.
5-го. Понедельник.
Переписал “начало”. Готовлюсь к пьесе “Генералы”, повесть отложил.
6-го. Вторник.
8 часов клуб [нрзб.]. Показывали “Бронепоезд”. 20 человек играли 35 ролей и очень недурно. Вместо китайца ложится Васька Окорок, “Что, наши лечь испугаются?”11^.
7-го. Среда.
Писал пьесу “Генералы”. Вечером дурацкое заседание в Союзе. Фадеев прочел циркуляр о том, что всем надо быть на армянах120. Заходили к Леонову. Там N [нрзб.] — ворожил. Дорога, из-за которой напрасно волнуются, долги и N, спасший меня от интриг “человека”, у которого жена с одышкой.
8-го. Четверг.
Встречал жену Тардова121. Он прислал марки, очень плохие. Смотрел вечером “Машеньку”122. Дрянь.
9-го. Пятница.
Приехал Груздев123. Я написал первое действие “Инцидент в долине”. Бергельсон124 принес книгу и рассказывал легенду о Корн[ейчуке] и Вирте125.
10-го. Суббота.
Читал. Заболел Комка. Вечером температура 40.
11-го. Воскресенье.
Обедали Груздев и Ольга Форш126. Окончил первое действие пьесы. Был на “Марии Стюарт”127. Все говорили о цене платья.
59
— А вот она пугает в пьесе “Собака на сене”128.
12-го. Понедельник.
5 ч. А.Ромм. Окончил второе действие пьесы. Вечером в ЦТКА — “Сон в летнюю ночь”. Сначала похоже на крепостной театр, а там....
13-го. Вторник.
Был А.Мариенгоф с женой129. Обедали. Вечером — на книжном базаре. Все говорят о Гессе130. Был А.Ромм. Рассказал ему сценарий.
14-го. Среда.
8 час. у Татарченко131. Ульрих. Какая-то прислуга, наглая полька. Пельмени. Мало доспели, и Татарченко жалуется.
15-го. Четверг.
Немножко писал пьесу и сидел дома. Тамара и Комка в больнице. Звонок из Президиума: “Вам нужно быть в консерватории на вечере”. Уф!
16-го. Пятница.
Пойду на пьесу Мариенгофа132. Комка перешел в 6-й класс и ужасно доволен. Половина 3 действия пьесы.
18-го. Воскресенье.
Окончил пьесу.
19-го. Понедельник.
Ларский — [нрзб.].
20-го. Вторник.
Либретто сценария “Генштабисты”. У армян — вечером кафе.
21-го. Среда.
Был Б.Ливанов. Рассказывал о новом театре и разговоре с Храпченко.
60
23-го. Пятница.
Писал плохо. Интервью для “Учительской газеты”. Договор на переделку “Пархоменко”.
24-го. Суббота.
Уехал на дачу.
Комментарии
¹ В 1924 г. Вс.Иванов, к этому моменту уже довольно известный писатель, автор большого количества рассказов, повестей “Партизаны”, “Возвращение Будды”, член петроградской литературной группы “Се-рапионовы братья”, переезжает из Петрограда в Москву. “Дни учения кончились. Пришло время, когда надо много писать, издавать, редактировать, жениться, заводить семью, квартиру, библиотеку, даже и архив,— не без иронии писал Вс.Иванов в "Истории моих книг" (Наш современник. 1957. № 3. С. 145).— Сначала я обитал в доме "Правды" в Брюсовском переулке, в комнате Л.Шмидта, секретаря и фактического редактора двухнедельника "Прожектор" <...>. Некоторое время спустя Воронский предложил мне комнату при издательстве "Круг", в Кривоколенном,на Мясницкой”.
В 1927 г. Вс.Иванов получил квартиру в полуподвале дома № 14 на Тверском бульваре. О стиле жизни Иванова и о круге его знакомых того времени вспоминал П.Жаткин, друг Всеволода Вячеславовича: “За чайным столом радушной и хлопотливой Анны Павловны (первой жены Вс.Иванова.— Е.П.) нередко собирались: писатели Борис Пильняк, Леонид Леонов, Глеб Алексеев, часто приезжавший из Ленинграда Николай Никитин, застенчивый — "красная девица" — Василий Казин, Константин Большаков, кругленький Сергей Буданцев, всегда оживленный, с ворохом новостей. Приходили артисты Камерного театра и МХАТа, балерина Ирма, приемная дочь Айседоры Дункан, скульптор Сарра Лебедева, имажинист Анатолий Мариенгоф с женой актрисой Никритиной, маленькой, изящной женщиной, неожиданный в своих высказываниях, для многих загадочный Исаак Бабель с рыжеволосой красавицей женой Евгенией Борисовной, нашумевший "Растратчиками" Валентин Катаев. Порою забегал сюда — и всегда неожиданно — крепко полюбивший Всеволода Вячеславовича овеянный славой Сергей Есенин <...>.
Днем то и дело забегали знакомые. Вечерами собирались целые ассамблеи: шли горячие споры об искусстве, обсуждались новинки литературы, премьеры театров и кино. Смеха ради порой устраивались мистификации, пускались ложные слухи, весело подшучивали над
61
приятелями” (Жаткин П. Плюсквамперфектум // Всеволод Иванов — писатель и человек. М., 1985. С. 110—111).
2 Борис Пильняк, вместе с которым Вс.Иванов в 1924 г. работал в издательстве “Круг”. “Круг” — издательство артели русских советских писателей — было основано в августе 1922 г., в 1929 г. влилось в издательство “Федерация”. Председатель правления — А.Воронский, в правление входили Н.Асеев, И.Бабель, А.Веселый, Вс.Иванов, Л.Леонов, Н.Ляшко, А.Новиков-Прибой, Б.Пастернак, Б.Пильняк, И.Сель-винский, К.Федин. В “Круге” издавались произведения современных советских и зарубежных писателей, мемуары, критическая литература. Об атмосфере, царившей в издательстве в 1920-е гг., Вс.Иванов вспоминал: “Возле шведских бюро, сдвинутых вместе, стоял Б.Пильняк, писатель в те дни уже почти знаменитый <...>. Он только что приехал из-за границы, черепаховые его очки, под рыжими волосами головы и бровей, особенно велики,— мы еще носили крошечные пенсне; он — в сером, и это тоже редкость. Бас Б.Пастернака слышался рядом. К ним подошел Бабель, в простой толстовке, начал шутить и они засмеялись. В другом конце комнаты, вокруг Демьяна Бедного, превосходного и остроумного рассказчика,— Безыменский, Киршон, Веселый, Светлов.
Проходят Фадеев и Герасимова. Они очень красивы и особенно хорош Фадеев в длинной темной суконной блузе. Они разговаривают с Маяковским и Асеевым о Сибири. Асеев сильно размахивает руками, но в комнате такой гул, что я не слышу его слов. Через всю комнату светятся большие глаза Фурманова, и кажется, что он-то слышит всех.
А рядом кто-то из Лефа отрицает шутку: не те времена...” (Иванова Т.В. Мои современники, какими я их знала. М., 1987. С. 366).
3 Летом 1924 г. Вс.Иванов жил в Крыму. Симеиз — курортное место на Южном берегу Крыма.
4 Представители русской формальной школы, главным образом В.Шкловский, оказали воздействие на писателей, входивших в литературное объединение “Серапионовы братья”, созданное в 1921 г. Их сближала ориентация на литературность и на формальные элементы литературы: сказ, язык, сюжет. Вс.Иванов в 1920-е гг. также во многом находился под влиянием Шкловского, совместно с которым написал авантюрный роман “Иприт” (1925 г.). Однако впоследствии, например в романе “У” (начало 1930-х гг.), Иванов иронизирует над стилем Шкловского и формалистов. См. об этом статью Вяч.Вс.Иванова: Судьбы Серапионовых братьев и путь Вс.Иванова // Иванов Вяч.Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. М., 2000. Т. П.
5 Набросок рассказа, написанного Вс.Ивановым “в стиле Зощенко”. Дружеские пародии были нередки среди членов литературной группы “Серационовы братья”, в которую входили и М.Зощенко, и Вс.Иванов (например, пародия Зощенко на Иванова “Кружевные травы”, 1923 г.).
62
В новой, по сравнению с рассказами и повестями начала 1920-х гг., стилистической манере, шутливой, иронической, а впоследствии и сатирической, были написаны в 1924 г. повесть Вс.Иванова “Чудесные похождения портного Фокина”, в 1930-е гг.— романы “Кремль” и “У”.
6 Название романа Вс.Иванова середины 1920-х гг., рукопись была сожжена автором.
7 Иванова Татьяна Всеволодовна (р. 1919 г.) — дочь Т.В.Ивановой, второй жены Вс.Иванова, удочеренная Ивановым; переводчик.
8 “Растратчики” — сатирическая повесть В.Катаева, 1926 г.
9 Пудовкин Всеволод Илларионович (1893—1953) — кинорежиссер и теоретик кино.
10Писатель Л.Никулин вспоминал, что в 1927 г. он и Вс.Иванов собирались отправиться за границу, в идею эту, впрочем, не очень верили, т.к. ее осуществление было связано с многочисленными формальностями. О поездке Вс.Иванова и Л.Никулина по Германии и Франции в 1927 г. см. воспоминания Л.Никулина: О мятежной и гордой молодости // Всеволод Иванов — писатель и человек. С. 162—168.
11Речь идет о комедии В.Маяковского “Клоп”, премьера которой в театре Вс.Мейерхольда состоялась в феврале 1929 г., главную роль Присыпкина исполнял Игорь Ильинский.
Агранов Яков Саулович (1893—1938) — заведующий секретно-политическим отделом ОГПУ, с 1934 г.— зам. наркома внутренних дел.
Ф.Ф.Раскольников в 1928 г. был председателем Главреперткома, редактором журналов “Молодая гвардия”, “Красная новь”. М.В.Раскольникова, жена Ф.Ф.Раскольникова, называла Иванова в числе друзей своего мужа, вспоминала о встречах на квартире у Екатерины Павловны Пешковой в Машковом переулке в начале 1930-х гг., где присутствовали Леонов, Иванов, Олеша, Катаев, Лидин, Горький, Раскольников (См.: Раскольников Ф. О времени и о себе. Л., 1989. С. 461— 462,471).
12 Во время пребывания в Москве А.М.Горького в ноябре 1929 г. Ф.Раскольников передал ему инсценировку романа Л.Толстого “Воскресение”. В 1929 г. уже начались репетиции во МХАТе, ставили В.И.Немирович-Данченко и И.Судаков. Премьера состоялась 30 января 1930 г. Возобновления спектакля МХАТ 1910 г. “Братья Карамазовы” в 1930-е гг. не было.
13 Бульварное кольцо Москвы.
14 Имеется в виду памятник Александру III. В Москве в 1920 г. было два памятника Александру III: в Александровском саду (скульптор А.Н.Померанцев) и у Храма Христа Спасителя (скульптор А.Н.Опекушин). Скорее всего, речь идет о памятнике около Храма Христа Спасителя, впоследствии он был уничтожен вместе с Храмом.
15 Рассказ напечатан в сб. “Красная панорама” (Лит.-худ. сборник. Приложение к журналу “Красная панорама”. 1929. Февраль. С. 3—7).
63
16 Иванова Тамара Владимировна (1900—1995) — 2-я жена Вс.Иванова, переводчик, писательница, автор книги воспоминаний “Мои современники, какими я их знала”.