-Ха, прикольно, - усмехнулся Коматоз и повернулся зачем-то к Птице. - А правда, что делать в таких случаях?

-Ну, - Птица задумался. - Бога благодарить, наверно, нужно. На небесах ведь не те законы, что у нас в парламенте. Думаю, достаточно одной молитвы на всех и одной свечки.

Они отдыхали, развалившись на полу с чувством выполненного долга.

Чисто вымытый пол пах разогретым на солнце сосновым бором. Удивительным образом из него вышла вся грязь, вся затоптанность старых заскорузлых досок, все следы неизвестных ног, которые ходили по нему много лет подряд.

Индеец сидит в углу и подбирает на рассохшейся и расстроенной Лехиной гитаре "Лестницу в небо". Мелодия осторожно карабкается вверх, потом, добравшись до высоких звучаний, прыгает вниз, превращаясь в выразительный бас.

-Врешь, чувак. Ой врешь, - ворчит Коматоз, вслушиваясь в экзерциции Индейца.

-Вот тут врешь: та-та-там должно быть, а у тебя тататата. А ну дай сюда.

-Погоди. Я ведь умел когда-то, а потом оно все как-то...

Та-та-там-там-там-таратам. Теперь, вроде бы, лучше. Опасный вираж, где мелодия каждый раз пошатывалась и спотыкалась, пройден почти идеально. Длинные волосы Индейца красиво нависают над грифом гитары - именно так должна выглядеть домашняя импровизация Stairway to Heaven. Мелодия крадется боязливо, неуверенно и неловко, она еле волочит ноги, но под ее звучанием в самом деле оживает видение деревянной лестницы, вымытой дождями, высушенной солнцем и устремленной в идеально синие, гладкие и внимательные небеса. Такая лестница - почерневшая, тронутая гнилью - валяется в траве за их домом: Лота лазила по ней на чердак, где обнаружила тайник. По ней же, видимо, когда-то забирались наверх, чтобы производить ремонт крыши, а позже - чтобы сделать нычку. Но теперь она была такой ветхой, что не годилась даже для растопки печи, не то что для восхождения на небеса. Она могла выдержать только тщедушную Лоту, но не Индейца и уж тем более Володю. Индеец разучивает Лестницу к небу терпеливо. Но вот пальцы левой руки обхватывают гриф недостаточно плотно, и звук простуженно дребезжит. От усердия Индеец мычит, подпевая "Лестнице" и стараясь голосом выправить гитарную мелодию.

В конце концов "Лестница" надоедает Индейцу, а главное - сидящим рядом, и гитара переходит к Коматозу.

-Настали последние дни, - гнусаво запел Коматоз, дергая струны.

-Нуу, затянул... Что ты знаешь о последних днях? - хмуро спросил Леха.

-Ты, можно подумать, знаешь...

-Я знаю.

-На том свете побывал?

-Зачем тот свет? Последние дни - это пока еще этот. Тянутся - и никак не дотянутся. Старший брат у меня так уходил, - спокойно вещал Леха, и Лоту резануло больничное слово "уходил". - У него была опухоль в голове, мучился много дней подряд. Возле кровати стоял стул. Он умер - а на спинке стула мы потом нашли следы от зубов: так было больно, что он деревяху грыз, чтобы не кричать. А пока жив был, ему делали одну за другой операции - долбили череп, вытаскивали опухоль. А она все равно разрасталась. В конце концов в башке оставили дверцу, чтобы лишний раз не долбить. Ну и вот, он мне как-то и говорит: Леха, жизнь - как тарелка с ветчиной на праздничном столе. Раньше я, бывало дело, дотягивался. А теперь она от меня стоит страшно далеко! Я умру, а ты давай, брателло, двигай ее к себе, и жри, жри за двоих. Все, какие ухватишь, куски в рот запихивай, чтобы как следует почувствовать вкус, мякоть, самый что ни на есть сок. Вот, а после умер...

-А ты?

-А я не то что ни одного куска не съел, а тарелки-то еще этой толком не видел. И к столу меня никто не приглашал. Где он, стол? Нету его, братаны...




* * *


А назавтра к их лошади откуда-то привели коня.

"Коня приведут, коня", - сообщали эту новость друг другу с вечера насельники их обители.

Но вот наступило утро - и все спали.

Лота запомнила тот рассвет... Была настоящая, сквозная рань, царапающая глаза и сонные нервы. Дождь временно перестал, а птицы еще не разорались на полную мощность своих глоток, просушив перья.

Она сидит на полу перед окошком - маленьким светло-серым квадратом, разделяющим улицу на четыре равные доли. На часах половина пятого. День снова будет пасмурным, Птица спит. Во внутренностях комнатенки, которые они уважительно называют "нашей спальней", совсем темно. Пакет с остатками деревенского хлеба, который будет их завтраком, лохматые вещи - обо всем этом можно только догадываться, пощупав глазами сумрак.

Проснувшись, она сразу вспомнила про коня, которого им обещали накануне. Про то, что его сегодня приведут к их лошади. Почему-то все оживились, как будто родившийся от этого лошадиного союза жеребенок достанется не лесникам, а одному из них. Леха объяснял, что конь - это обязательно мерин, то есть жеребец, которому отрезали яйца. Кастрированная лошадь мужского пола, вот что означало слово "конь". Но сегодняшнему коню предстоит осеменить женскую лошадь, и поэтому он не может быть мерином.

Она видит в окошко, как его ведет в поводу лесник Дима, пожилой мужчина лет сорока с фиолетовыми наколками на пальцах - "195?".

В ее рюкзаке - запасные трусы, свитер, Линина икона, рассыпанные кофейные зерна и атлас автомобильных дорог Украины, который ей на прощанье подарил Герцог. Есть еще сложенный пополам листок в клетку с телефонными номерами в Харькове, но от сырости шариковая ручка поплыла.

Лота трогает голову: волосы свалялись и пахнут пеплом - придется коротко стричься или побрить их наголо. Ну и пусть. Не такой уж она любитель цивильных причесок.

Домой она не звонила много дней и понятия не имеет, когда позвонит.

Кутается в одеяло, от которого пахнет землей, ветром, водой и огнем - все первоэлементы коснулись его. Она обязательно должна увидеть, как чужой конь покроет их кобылу - это, наверное, будет что-то грандиозное, как в начале творения. Она никогда не видела, как трахаются лошади, она и лошадей-то раньше толком не видела.

Но животные не спешат. Не то что люди - думает Лота с усмешкой бывалой циничной особы. Можно подумать, что они вообще не замечают друг друга! Кобыла прядет ушами и нервно щиплет травку. Шкура у нее косматая, как у козы, лошади так не зарастают. Конь выглядит поприличнее: белый в мелкий черный горох. Некоторое время они мирно пасутся рядом, и не думая совокупляться. Из кухни доносится чей-то разлапистый храп. Кто-то бормочет, переживая события минувшего дня. Воздух светлеет. Лота мерзнет в своем тонком одеяле и, кажется, задремывает сидя. Последнее, что видит - конь подходит к ограде, выпускает из белого живота длинный черный шланг и мочится в траву. В тумане он выглядит страшным, как на рисунках Да Винчи.


(С этим видением у нее навсегда совпадет ощущение свободы и счастья, которое обещает быть вечным, но проходит почти моментально. Потом она узнала, что в июле кобылу продали на мясо - в деревню за перевал, где жили татары. Скорее всего, она не смогла понести или была слишком старой для этого дела. Но Лота так и не узнала, трахнул ее белый писающий конь или нет. До сих пор она иногда думает об этом, вспоминая то ранее утро - и повисает светлая, звенящая, ничем не заполняемая пустота).








Глава седьмая

Хмурый и его узоры


Мысленно Лота перебирала всех обитателей лесничества, силясь представить, кто из них может принадлежать к Братству воздуха. Она действовала почти на автомате: ведь это не ей, а Гите нужно было разыскать братьев, а сама она никогда не ставила перед собой такой задачи. Видимо, Гитины слова крепко засели у нее в голове. Но рассуждая о братстве, Гита так и не удосужилась сформулировать главные признаки, отличающие братьев. Все сводилось к тому, что их сила должна была ощущаться сама. И все же новых людей вокруг Лоты было так много, и сама жизнь настолько отличалась от привычной, что она не знала, когда действительно чувствует что-то особенное, а когда просто плывет на волнах новой реальности. В общем, оставалось только гадать.

Начинала она, как правило, с лесников.

Старший лесник - она называла его Хмурый, хотя у него имелось другое, более привычное для уха и менее выразительное имя - был настоящий уголовник. Он отбывал свой срок на Дальнем Востоке, хотя в это было трудно поверить, потому что обычно таких типов встречаешь в городских романсах, бульварных романах и желтой периодике, и уж никак не в повседневной жизни. Формально его на эту должность никто не назначал, просто он был старший по возрасту и хорошо знал горы. Штатным начальником был, скорее всего, кто-то другой - спортивный, подкачанный Игорек или тихий, неприметный Дима.

При Хмуром дальневосточный китобой "Звездный" все еще выходил в море - китовым мясом чукотские звероводы откармливали песцов, которых выращивали в совхозных вольерах. К вечеру "Звездный" возвращался, волоча за собой тушу кита, ее вытаскивали на берег, куда чукчи сбегались с ножами и ведрами. Из китового бока вырезали шматки жира, которые поселяне утаскивали домой, а кубиками, похожими на кусочки сахара, лакомились прямо возле туши.

Хмурый застал остатки этого прошедшего времени, его последние, уже холостые выхлопы.

Когда он откинулся, о совхозе рассказывали пустые звериные клетки да скелеты китов на берегу. Эти кости напоминали остовы кораблей: они вросли в землю и были видны за много километров.

Его странствия пролегали по Азии и Европе, он двигался вперед и вперед, перемещался туда и сюда, шел и шел, продвигаясь все дальше на запад и нигде не задерживаясь надолго: подворовывал, подторговывал, что-то куда-то перевозил в клетчатых тюках - словом, занимался коммерцией. Потом добрался до Крыма и устроился в лес. Видимо, у него имелась какая-то протекция.

Все в этом человеке воплощало собой звериный нрав, жестокость и неприкаянность. На всякий случай Лота все время следила за ним. Она смотрела на его грубые красные руки с одеревеневшими ногтями, как он этими руками все время что-то перебирает без какой-либо очевидной надобности - стаканы, пустые бутылки, ржавые подковы, гвозди, ножи... Что напоминали Лоте его глаза? Она сравнивала, рассматривая различные предметы. Нет, небо здесь было ни при чем. Может, камни? Тоже нет: глаза Хмурого не были ни холодными, ни неподвижными. Лота даже не была уверена, были ли они светлыми. Пожалуй, они напоминали ножи, но без свойственного ножам стального блеска. А потом она поняла: глаза его - две осы, которые опустились на что-то сладкое - конфету или мармелад, нервно поигрывают брюшками, то выпуская, то убирая жало, и всем своим видом предупреждают, что опасны.

В целом же лицо у него было хмурым и сосредоточенным, как будто он думал все время одну и ту же нескончаемую думу. Куда повлечет его эта дума, когда окажется додуманной, было неясно. Лоте казалось, что она видит намотанные на его теле километры, отделяющие Дальний Восток от Крыма - километры, которые он не проехал в поезде и не пролетел в самолете, а прополз ползком, вгрызаясь в землю, асфальт и камень своими железными зубами.

Он был еще не старый, но темные морщины на его большом лице были глубоки и выразительны, как племенные знаки.

Однажды Лота заметила, как он моется у коновязи, где висел единственный на весь кибуц деревенский умывальник. Фыркает, краснеет. Мылится, чешется. Майки на нем не было, а казалось - была: фиолетовая и голубая, в церквах и русалках, богатырях, крестах и драконах. Пятна солнца скользили по туловищу Хмурого, и из-за наколок казалось, что оно меняет цвет, как у хамелеона. Хмурый эти наколки любил. Наверное, так коллекционер любит свою коллекцию. Если его порасспросить, он бы наверняка объяснил, какая откуда взялась и что каждая из них означает. Присмотревшись попристальнее, на груди у Хмурого Лота увидела птицу - ворона, раскинувшего крылья, и следила теперь за ним с еще большим вниманием. По вечерам он обходил лесничество, бесшумно ступая огромными кирзачами. Иногда вырастал перед Лотой так внезапно, что она пугалась. В другой раз, остановившись напротив окна, уверенный, что его никто не видит, задирал тельняшку и рассматривал наколки в темном оконном стекле, как в зеркале. Воспоминания, как облака, пробегали по его лицу. У этого человека была своя судьба и свое прошлое, свои привычки и свой уклад, у него имелся даже свой шик, а вот была ли у него мечта? Лота в этом сомневалась - ничто в нем не указывало на то, что в глубине его души ютится нечто похожее. Лота опасалась людей, полностью лишенных мечты. Но была ли она права по отношению к Хмурому? Ей категорически не хотелось узнавать о преступлениях и тайнах, которые он в себе носил, они ее заранее ужасали: страшно было вообразить, какие монстры населяют этот бездонный колодец. Она подозревала, что он не слишком хитер и не любит мелкие пакости, но уж если на что-то решится, то это будет по-крупному. Иногда по его рту блуждала смутная улыбка, которая неизвестно, к чему относилась, и тогда меж темных, как сырое мясо, обветренных губ блистало золото, а сам он становился похож на обычного человека.

Но случалось это очень редко.


* * *


Утром первым делом бежали к лошадям: не издох ли кто за ночь? Чистили их в загоне специальными щетками, поили из ведер, засыпали в кормушки овес, а потом выгоняли на луг. Лесники оставили овес, сено, скребки и щетки, и седла с уздечками. Выпасных лугов было несколько на выбор. И все они были до странности не похожи на обычные равнинные луга и поляны. Один был круглый и слегка покатый, как будто подчинялся каким-то особым физическим законам: стоишь на нем, и мир слегка съезжает в сторону. Другой на вскидку казался обыкновенным подмосковным полем, но в центре торчали белые скалы, словно клыки или руины древнего храма, на которые под вечер опускались большие хищные птицы.

Сначала беспокоились - вдруг лошади разбегутся. Но лошади были смирные, и убегать никуда не собирались. А может, их тоже, как и Лоту, пугал лес, и они держались поближе к людям.

Три тщедушных мерина да пять худосочных кобыл - такого было их стадо. Этих лошадей лесники пригнали из Балаклавы и Бахчисарая, чтобы летом в высокий сезон катать по горам туристов. Скорее всего, лесники приобрели их по дешевке - все они хромали, быстро уставали, задыхались. Как их лечить, никто не знали и, махнув рукой на зоотехнику и ветеринарию, мазали зеленкой...

Лота догадывалась, что для лошадей это лето последнее, до зимы им не дотянуть: никто не погонит их осенью обратно туда, где их взяли. Отправят на бойню или продадут татарам. Их кормили по рациону: овсом, пока овес не кончился, сеном, которые лесники косили на лугу и которое, по их мнению, было необходимо для конского пищеварения, а во внеурочное время угощали сухарями и сахаром. На самых крепких и послушных катались верхом. Все кое-как приспособились, приноровились и со временем начали проявлять даже некоторую сноровку: ловко вскакивали в седло, скакали с присвистом, работая локтями. Только одноглазый Индеец не смог научиться: он не хотел дергать лошадь за повод и направлять ее по своей инициативе, и лошадь под ним шагала, куда в голову взбредет.

Десантник Леха, человек с темным прошлым, седлать лошадей умел, но не любил и боялся.

От ветра и возбуждения у всех, как в лихорадке, сохли глаза, пылали губы и щеки, и невозможно было понять, что за сила заставляет так истово трудиться этих совершенно разных и с трудом совместимых друг с другом людей.

-Как ты думаешь, это надолго? - спрашивали Птицу.

-Надолго - что?

- Ну, вот это вот все.

- Понятия не имею. Может, навсегда.

-Навсегда - это насовсем что ли?

-А чего? Заживем все вместе. Свой огород имеется, лесники деньги будут подкидывать. Неужто плохо? Если что, устроим кладбище. Вон прямо за теми камнями его и разобьем. Чтобы далеко не таскаться.

Все смеялись, но Лоте было не до смеха. Она смотрела на их лица, полные ожидания, надежды, особенного глубинного возбуждения, и понимала, что дело не в утраченных паспортах, деньгах и военных билетах, не в желании пожить на халяву в обустроенном месте. И даже не в том, что им некуда было податься, нечего искать и не к чему стремиться: им это было, так или иначе, безразлично. Но за всем этим стояла новая и в то же время древняя как мир идея построения вечного дома, окончательного пристанища для всех них.



* * *


О том, что Индеец по ночам куда-то уходит, Лота узнала приблизительно на третий день - точнее, третью ночь - их жизни в лесничестве. Она спала, прижавшись к Птице, но сквозь путанные образы сновидения услышала, как что-то шуршит, стонет половица, и кто-то крадется к двери. Скрипнула дверь, потом скрипнула еще раз: кто-то чуть слышно затворил ее за собой. Все это были не звуки, а тени звуков, отзвуки, которые послушно вплетались в Лотины неспешные сны. Тут она уже отчетливо подумала, что это, конечно, какой-то человек вышел до ветру. Вышел на минуту, максимум на десять минут, если прихватило как следует, и скоро вернется, еще раз дважды скрипнув дверью. Но так и не дождалась этих повторных звуков чужого присутствия. И снова уснула.

На другую ночь все повторилось, Индеец - Лота была уверена, что это именно он: слишком легко и осторожно ступал босыми ногами по дому невидимый человек, преодолевая вязкую тишину и инертность чужих снов - Индеец снова дважды скрипнул дверью. Сон сковывал волю Лоты, сбивал с толку, но она сделала усилие, кое-как поднялась с матраса, и, надев очки, заглянула в кухню. На деревянном полу, на пенках и матрасах, в ледяном свете луны, стоявшей посреди кухни столбом и проложившей по полу ровную прямую дорогу к печке, виднелись три всклокоченные головы с бледными физиономиями - выразительными, измученными, вдохновенными: вот что делает с лицами луна. Володя. Леха. Коматоз. Как Лота и предполагала, Индейца среди них не оказалось.

Она так и не рассказала Птице про ночные вылазки Индейца. Дело в том, что ни в первую ночь, ни в последующие, у нее не было того, что обычно толкает к подобным признаниям: а именно, не было тревоги. В ночных событиях не чувствовалось ничего зловещего - так Лоте, во всяком случае, мнилось. И еще, наверно, она хотела, чтобы у нее была своя, пусть даже маленькая, тайна. А лучше - две тайны. Потому что большая часть Птицыной жизни по-прежнему оставалась для нее сплошным белым пятном. Но если от тайны чердака не имелось ни ключей, ни замка, тут перед ней было все: и Индеец, бодрый и энергичный в дневное время, будто бы по ночам никуда не шастал - и достаточное количество времени, чтобы как следует во всем разобраться, и относительная безопасность и свобода ночной слежки, чтобы разбираться незаметно и без помех

Что-то Лоте подсказывало, что перво-наперво нужно перетряхнуть вещи Индейца. Вдруг среди них она обнаружит что-нибудь, что подскажет ответ? Рыться в чужих вещах некрасиво, нехорошо, да и бессмысленно: она это знала и заранее раскаивалась. И все-таки в один из дней не удержалась и, когда все разбрелись своим делам, очутилась в кухне. В той самой кухне, которая была одновременной спальней и гостиной, а также продуктовым складом, и где рядом с лежанкой, укрытой спальниками, мятыми одеялами, свитерами и куртками - лежал затянутый веревкой Индейцев бэг. Это был самодельный рюкзак, сшитый из грубого материала, напоминавшего брезент, с джинсовыми заплатами, украшенный вышивкой: руны, какие-то загогулины, желтые цветы наподобие дрока. Скудные индейские пожитки лежали на полу возле лежанки. Внутри бэга обнаружились вещи, которые Лота уже видела в руках Индейца мельком, а также те, которых не видела вовсе. Расшитый цветным мулине кисет для трубки, с помощью которой Индеец курил траву - это была вторая трубка, запасная: трубку номер один он таскал с собой. Мешочек с бисером и бубенцами, которые использовал для индейских рукоделий. Сушеные сухари: неприкосновенный запас. Полиэтиленовый пакет с сушеными травами - в нос Лоте ударил сильный и резкий запах. Камни: на одном из них были процарапаны непонятные значки. Глиняные свистульки, сделанные в форме божков. И наконец, нож. Широкий, нарядный, с деревянной ручкой. Этот нож Лота видела у Индейца только однажды и мельком, когда он на мгновение блеснул в его смуглых руках, а затем снова исчез в рюкзаке. Для бытовых нужд у Индейца имелся другой нож - обычный, перочинный. Нож с деревянной ручкой явно не предназначался для резки хлеба или какой-то другой снеди. Он был не очень-то острый, совершенно новый на вид и хранился завернутым в белую клетчатую скатерку или большую салфетку, закапанную воском. Увидев эти восковые лепешки, Лота оторопела: они были в точности одного цвета с восковой блямбой, налепленной на тарелку, обнаруженную Индейце в самый первый день. При виде пятен ей сделалось не по себе, она поспешно замотала нож обратно в тряпицу, засунула поглубже рюкзака и положила рюкзак на место.

Вот только она не могла точно сказать, так ли он лежал до ее вторжения. Она волновалась, и этот момент как-то от нее совсем ускользнул.



* * *

На другой день заболел мерин - спокойный, мохнатый коняга. Его любили. Первым это заметил Володя. Мерин стоял в уголке загона, грустный и понурый, о чем-то глубоко задумавшись. Его вздутые бурые бока ходили тяжело, словно он задыхался после быстрого бега. Ноги мелко дрожали. Когда к нему подошли, он ни на кого не взглянул, хотя столь дружная делегация всем скопом не каждый день приближалась к загону.

-Заболел, - печально сообщил Володя.

-Черт, - выругался Птица.

-Ты чего? - удивился Володя.

-А если он сдохнет? Что мы с ним будем делать?

-Падет, - поправил его Индеец. - Лошади не дохнут, а падают.

-Кляча есть кляча, - ворчал Птица. - Загнется, а нам отвечай. Что я лесникам скажу? Падет - тогда уж точно придется лыжи вострить.

-Жалко зверюгу, - вздохнул Володя.

-А чего ты с тушей делать будешь? В нем веса - тонны полторы. Куда его, скажи, падшего, девать?

-Да ладно тебе. Он пока еще живой вообще-то. Полечить бы его.

-Лечить, а как? Ты в этом что-нибудь понимаешь?

-Я коту когда-то давно уколы делал, - беспомощно промычал Володя.

-Коту, ага. Кот - тварь. А это - скотина. Видишь разницу?

-Сглазили его, - тихо пробормотал Индеец.

Все стояли перед загоном в полнейшей растерянности, остальные лошади посматривали на них тупо и удивленно. Каждый в той или иной мере чувствовал угрызения совести: как это вышло? Как и когда не углядели за конем? И что теперь они - шестеро взрослых здоровых людей - могли для него сделать?

Тут на помощь подоспел Леха. Он хозяйственно нахмурился, огладил вздутые бока мерина, прислушался к тяжелому дыханию, заглянул в глаза и даже понюхал рот.

-Обожрался, - заключил Леха, закончив осмотр.

-С чего бы? - поинтересовался Индеец.

-Обожрался - не значит много сожрал, - пояснил Леха. - А значит, что сожрал не то или не так. Его кто поил на ночь?

-Ну, я, - неохотно прогнусавил Коматоз. - Я поил, и чего? Я и других поил, а они вон, нормальные.

-Нельзя сразу после овса поить. Поел овса - пусть постоит, переварит. А ты сразу со своим ведром к нему бежишь.

-А я знал, да? Чего ты сразу-то не мог сказать? - накинулся на Леху Коматоз.

-Да я про это сам забыл, - объяснил Леха.

-И что теперь делать?

-Водить по двору в поводу. Пока не полегчает.

Водить коня в поводу по двору выпало по очереди Лоте и Коматозу.

Животное передвигалось с явным трудом. Однако чем дольше его водили по кругу, тем бодрее конь переставлял ноги. Да и глядел веселее.

Неизвестно, почему, это нехитрое занятие - водить обкормленного и опоенного мерина в поводу - оказалось крайне утомительным, и после вечернего чая, который пили, как обычно, устроившись на бревнах вокруг костра, Лота рухнула как подкошенная.

В тот вечер перед сном она впервые сказала Птице о том, что мучило ее с самого начала. С самого первого дня. Даже так: с самого первого взгляда на дом и лесничество.

-Понимаешь, здесь что-то не так. Не могу тебе объяснить, но...

-Тебе здесь плохо?

-Нет, что ты! Очень хорошо. Но у меня предчувствие... Будто бы тень висит над этим домом. Какая-то тревога. Когда-то давно... Ты не будешь смеяться?

-Нет.

Лота заметила, что в уголках Птицыного рта прячется улыбка, но все равно продолжала.

-Когда-то давно родители отправили меня в пионерский лагерь. Помню, они как раз тогда разводились и... хотели, наверно, чтобы я была подальше. Воображали, что я ничего не замечаю... Ты был в пионерских лагерях?

-Был. Тьфу...

-Точно: тьфу. Но я не про лагерь вообще-то. С лагерем все понятно. Но я про другое. Там было одно место, за хозяйственным блоком. Дети туда не ходили, да и зачем им было туда ходить? Это был небольшой подсобный хозяйственный пятачок. Вокруг росли ели - высокие, мрачные, островерхие. С шишками, с подсохшими ветками. Видимо, старые. И там... Понимаешь, я нарочно раз за разом туда заглядывала. И даже если шла по каким-то делам совсем в другую сторону, все равно оказывалась где-то поблизости. Потому что я не видела в своей жизни места страшнее, чем этот хозяйственный пятачок.

-Страшнее?

-Да, более жуткого места не возможно даже представить. Нет подходящего определения, чтобы его описать. Мрачное, зловещее, угрюмое - все эти три слова одновременно. Когда я там оказывалась, я на одно короткое мгновение обо всем забывала. И представляла, что там, за хозблоком обитает сама смерть. Вот и здесь то же самое. Только в отличие от лагеря здесь мне хорошо. Потому что здесь есть ты. И не только поэтому. Но я все равно чувствую эту тень. А ты?

Лота спросила в тайной надежде: ей и хотелось, и не хотелось, чтобы Птица чувствовал то же самое.

-Я - нет, - улыбнулся он.

-Что же делать? - уныло спросила Лота.

-Есть один способ, - Птица по-прежнему улыбался. - Вроде медитации, только наоборот: сосредоточенность, визуализация. Садишься вот так, - он уселся на матрасе в позу лотоса и прикрыл глаза. - А впрочем, как хочешь, так и садись, это принципиального значения не имеет. Садись и представляй, что тебя окружает золотая сфера с сияющими стенками. Вначале эта оболочка окружает и защищает только тебя одну, затем...

-Затем меня и тебя, - подсказала Лота.

-Допустим, меня и тебя, - охотно согласился Птица. - Потом ребят в соседней комнате, весь дом и наконец все лесничество с лошадьми и псом. Этот прием называется "установка защиты".

-А поможет?

-А ты попробуй. И еще. Запомни: самое тяжелое и тоскливое хранит в себе искры самого легкого и светлого. Имеется в виду, что чем мрачнее место, тем крупнее зерно света, которое оно в себе скрывает.

-Это магия? - с надеждой спросила Лота.

-Это психология. Аутотренинг. Члены нового общества должны быть опытными психологами, чтобы нести ответственность и за себя самого, и за каждого.

После этих слов Лота наконец уснула. Как выключилась.




* * *

В продолжение нескольких дней она уставала и спала крепко. Наутро смутно помнила, что ночью в доме что-то перемещалось, шевелилось и поскрипывало, а может, это были обрывки сна. Но как-то раз она проснулась от вкрадчивого звука и скинула с себя сон вместе с одеялом. Индеец, как и раньше, быстро и почти неслышно прошел по дому, отворил и затворил дверь. На столе в их с Птицей комнате горела свечка - значит, Лота спала недолго: ночь только-только началась и еще не успела стать глубокой. Крошечный огонек освещал усталое лицо спящего Птицы. Днем выкосили целый луг, раскладывали траву на просушку. Потом заготавливали дрова - Леха заметил, что из-за перевала снова движутся темные грозовые тучи. В любой момент относительная сушь могла смениться затяжными дождями, на которые была щедра холодная крымская весна, и имело смысл встретить перемену погоды во всеоружии.

За день Птица притомился.

-Птица, - тихо окликнула Лота на всякий случай.

Птица спал, как убитый.

Стояла глубокая тишина. Где-то за стеной пробежала мышь. Пробежала и затихла: спряталась. Даже днем дом чаще всего был погружен в тишину - необычную и зловещую тишину этих мест, тишину выжидания. Ночью же его молчание становилось плотным, натянутым, как струна. Из кухни доносились храп и дыхание спящих. Лота подумала, что пока она размышляет, Индейца небось и след простыл. И все-таки встала, надела очки, накинула куртку, едва слышно пересекла дом и приоткрыла дверь.

Ночь была ветреная, студеная. По черному небу бежали светлые, посеребренные луной тучи. Черный лес шелестел и вздыхал всего в нескольких метрах от Лоты, высунувшей нос в дверную щелку. Но в целом все было спокойно. Лошади под навесом стояли смирно. Мерин пару раз топнул копытом во сне. Кто-то сонно всхрапнул. Лота рассматривала ночной пейзаж их владений с ужасом и восхищением. Ей казалось, что она застала его врасплох. Она ни разу в жизни она не видела ничего более прекрасного и одновременно более пугающего, чем их небольшой надел земли, со всех сторон окруженный лесом. Даже днем поляна казалась Лоте недоброй, зловещей. Она затаила тайну, загадала загадку, которую никому не под силу было разгадать.

И как обычно, ставший уже привычным страх потихоньку подкрался к Лоте. Сначала легкий, как дуновение сквозняка - забилось сердце, похолодело в груди. Потом изменилось дыхание - стало почти невозможно дышать спокойно и глубоко. Увлажнились ладони. Все это был обычный для этих мест ужас, который будто бы только и поджидал, чтобы Лота осталась с ним один на один и как следует ужаснулась. Испугать, прогнать Лоту подальше, загнать в дом - было его любимым делом.

Все это Лота уже испытывала много раз, стоило ей остаться один на один с местным пейзажем.

Но на этот раз она решила не уступать и не сдаваться. В конце концов, если она действительно станет свидетелем чего-то ужасного, она просто отпрыгнет назад в дом и захлопнет за собой дверь, вот и все. Или заорет так, что все проснуться, повскакивают со своих лежанок, прибегут ей на помощь, и ужас сам убежит от нее в суеверном ужасе. Уж это она точно может.

Главное, чтобы еще до этого не разорвалось сердце.

И тут она увидела Индейца. Индеец сидел метрах в двадцати от крыльца - в том месте, где тропинка раздваивалась, и один ее рог уводил к Чертовой лестнице, а другой постепенно сливался с дорогой, которая вела вдоль обрыва. Он сидел на коленях, как, вероятно, принято сидеть у индейцев, и прямо перед ним горел крошечный, едва различимый костерок, подобный оранжевой звездочке. Лота видела, как Индеец что-то подбирает с земли и роняет в раскрытый огненный цветок. Прохладный ночной ветер шевелил длинные волосы Индейца и относил к дому запах неизвестных воскурений, которые Индеец бросал в костер: приятный, смутно знакомый растительный аромат. Это могли быть можжевельник или полынь. В ночной тишине Лота различала, как Индеец что-то вполголоса напевает.

Индеец, собиралась окликнуть Лота с крыльца. Она была уверена, что он на нее не рассердится. А раз так, они будут вместе сидеть над костром в торжественной тишине ночи и подбрасывать травы в огонь. И в то же время она понимала, что окрик, такой внезапный и резкий в глубокой тишине, нарушит сосредоточенность Индейца и, быть может, помешает ему или испортит его планы.

Лота затаилась, как мышка, высунув нос за приоткрытую дверь, кутаясь в одеяло и не решаясь ни направиться вперед, чтобы там, у костра составить Индейцу компанию, ни юркнуть назад, в согретый дыханием спящих сумрак.

Но в конце концов она приняла решение и вернулась к Птице. Свечка уже догорела, в комнате нежно и терпко пахло парафином.

Она засыпала счастливая. Ее усилий на этот раз не требовалось, и сидеть в лотосе нужды не было: кое-кто стойкий и терпеливый, умелый и мудрый охранял снаружи их покой, силясь побороть чужой темный умысел или колдовство.



* * *

Следующие несколько дней Лота честно пыталась заняться упражнением, которое Птица называл "выставлением психологической защиты", а Гита - Лота в этом не сомневалась - назвала бы "магическим ритуалом" - просто так, на всякий случай, чтобы пощекотать нервы. Честно и тщетно. Не то что бы у Лоты совсем не нашлось на это дело свободного времени. Нет: времени у нее, конечно же, имелось предостаточно. Но в том-то и проблема, что для упражнения требовалось полное уединение и максимальное сосредоточение, а рядом с Лотой постоянно кто-нибудь ошивался и ее отвлекал. Читать, мечтать или даже дремать в таких условиях она могла, но строить золотую сферу не получалось категорически. Лота усаживалась на колени, закрывала глаза, выравнивала дыхание - но тут в дом врывался Коматоз в поисках черпака для воды. Выдав Коматозу черпак, Лота вновь уединялась в их с Птицей комнате. Но тут мимо окошка проходил Володя - высокий, сутулый: заслонял на мгновение весь обзор, ронял тень. Что-то тихонько напевая, усаживался на крыльцо и принимался штопать рюкзак или джинсы или чистить лук, а Лотино внимание рассеивалось, как его и ни бывало. Потом являлся Птица, окликал Лоту по имени, не дождавшись ответа, входил в комнату, видел, что она, по всей видимости, пытается изобразить его же собственное психологическое упражнение. Птица со всей деликатностью на цыпочках удалялся, предварительно шепотом извинившись. Лота согласно кивала ему в след - мол, ничего страшного, но ее сосредоточенность была нарушена необратимо. Золотая сфера уныло маячила перед глазами сама по себе на фоне мельтешения мыслей и образов, но Лота ничего и никого не могла ею окружить и защитить - ни себя, ни Птицу, ни тем более дом со всем его скарбом, имуществом, барахлом, едой, потайными углами и схоронками.

Как-то раз она уже вроде бы почти сосредоточилась, и, подобно пауку, ткущему паутину, постепенно начала выплетать свой кокон, и у нее уже вроде бы что-то начинало получаться, но тут нестерпимо разболелась голова: сначала ныла, потом боль усилилась, перешла в тошноту. Лота поняла, что все из-за того, что она слишком напрягается, пытаясь сосредоточиться, а строительство золотого кокона не должно сопровождаться напряжением.

Но как было ей не напрягаться, когда сама атмосфера вокруг способствовала именно напряжению?

-Дура! На ногу наступила! Убью! - орал голос Лехи на кобылу.

-Пипл, хлебца ни у кого не осталось? - вопрошал голос Коматоза.

-Осторожно, овес рассыплешь, - предупреждал кого-то голос Володи.

Ржали и топотали лошади, кричали неизвестные хищные птицы в небесах, поскуливал овчар. На солнце набегали облака, и тень окутывала их кибуц. Падала температура воздуха. Сфера появлялась перед Лотиным мысленным взором, но Лота знала, что это всего лишь воображаемая картинка, которая не имеет психологической силы и не способна кого-либо защитить.

И вот как-то раз у Лоты получилось. Усевшись на колени и закрыв глаза, махнув рукой на множество отвлекающих звуков и мыслей, от которых все равно спасения не было, она очутилась внутри золотого кокона. Вероятно, ее предыдущие усилия все-таки не пропали даром. Настоящий психологический кокон отличался от бессмысленных желтых кругов, которые все эти дни лихорадочно рисовало ее воображение. Лоте даже почудилось, что этот кокон не был придуман ею, а где-то существовал самостоятельно, а потом она усилием воли в него проникла. Однако удерживать кокон хоть сколько-то длительное время у Лоты не получалось, и вскоре он разваливался, а может, это Лота из него выпадала.

Зато на следующий день все пошло как по маслу. Лота соорудила кокон, расширила его границы и дальше почти без усилий поместила внутрь весь дом. Наверное, помогало то, что людей в этот момент в доме не было, Лоту не отвлекали их шаги, шевеления, голоса, а главное, не нужно было взаимодействовать с чужой волей и чужим характером. Она сама не заметила, сколько времени просидела внутри кокона. Весь мир с его солнечными пятнами, чириканьем и ветром остался по ту сторону, оттесненный плотными прозрачными стенками. Зато дом приблизился к Лоте вплотную. Это дом не был Лоте чужим. В конце концов, он приютил их с Птицей. Она знала про тайник на чердаке. Знала про ведьмину лестницу за дверью. Про тарелку с воском, которую Индеец, размахнувшись, зашвырнул куда-то в заросли бузины, но ведь раньше-то она, эта тарелка, была, а значит, ее не спишешь со счета так запросто. Но если Лота знала про дом многое, дом знал про нее вообще все. Он знал, как Лота обнимала Птицу по ночам на матрасе и как, засыпая, они не разжимали объятья. Знал, какие глупые и прекрасные слова Птица шептал ей на ухо. Вся ее жизнь сконцентрировалась в этих глиняных стенах. Ничего за их пределами ее не волновало и не интересовало. К тому же никогда раньше у Лоты не было дома, который она могла бы назвать своим: ни материна квартира в Краснодорожном, ни бабушкина в Москве ей не принадлежали. Лота принесла в этот неказистый глиняный дом всю себя и все свое прошлое. Она вся была здесь, в доме.

А теперь Лота слышала, как бьется его глинные сердце. Как напрягаются его жилы, прислушиваясь к Лотиному присутствию. Дом рассматривал ее пристально и холодно. И вот что: этот дом не был симпатичным рубахой-парнем. И уж точно не был воздушным братом: он принадлежал к братству земли.

Лота ощутила глубокую внутреннюю связь с рассохшейся дверью и кое-как сколоченным кухонным столом, усыпанным крошками. С окнами, выходящими на все четыре стороны света, и шершавыми половицами. Одним взглядом охватила все закутки и закоулки дома. Она ощущала его солнечным сплетением, словно он помещался не вне, а внутри нее.

У Лоты закружилась голова: ей показалось, что от такого сосредоточенного усилия она рухнет замертво. Но она выстояла.

Зато дальше она расслабилась и перестала ревностно и подозрительно ощупывать каждую морщинку дома. И если прежде держалась на вдохе - тут выдохнула. На выдохе ситуация изменилась: и Лота согрелась, и дом потеплел. Она согревала комнату вокруг себя. И кухню, и стены, и раскоряку-печку с чугунной заслонкой. Согревала узкий, забитый сажей дымоход, кургузую трубу, влажную от вечной сырости. Кое-как подлатанную кровлю, под чьими стропилами юркие птички свили гнездо. Заднюю стену, примыкавшую почти вплотную к лесу и позеленевшую от мха. Вдох-выдох. К дыханию присоединились удары сердца. Сердце и дыхание вели безыскусную песню, и на ритм ее нанизывались образы всех вещей в доме, светлея и согреваясь. Рассыпавшийся веник в углу. Полочка с солью и спичками. Вдох-выдох.







Глава восьмая

Дождь

А дальше погода испортилась. Все произошло за одну ночь. Задушевный вечер пообещал спокойной ночи и задушевного утра, но когда все проснулись и выглянули в окно, утра не было в помине: клубились сумерки, хлестал дождь, а небо загораживали тучи, обещавшие новые затяжные дожди.

Вскоре опустился туман, и не осталось ничего - ни дома, ни загона, ни зеркального коридора.

А к вечеру пришел холод. Лота не знала, откуда берётся весной в Крыму такой обжигающий зимний холод, такая аномально низкая температура воздуха - рождается в море и выползает на берег или, как неприятельская армия, подкрадывается с материка и осаждает горы и побережье. А может, его исторгают земные недра, не успевшие нагреться после календарной зимы. Невозможно было представить, что где-то раскрываются цветы - с запахом или по-южному без запаха, сказочные существа покидают страницы Красной Книги, оставляя за собой пустые хрупкие оболочки. Каштаны выпускают стрелку за стрелкой, птицы учат птенцов летать, греется морская вода. От промозглого холода некуда было деться. Краснели руки, немели пальцы, ныли суставы. Холод проникал всюду, все сочилось грязной ледяной сыростью, плесневело, покрывалось какими-то прозрачными кружевными грибами. Лотины кеды совсем раскисли. Эта деликатная, как выяснилось на поверку, обувь не предназначалась для интенсивной носки в крымских метеоусловиях.

Небо висело низко, и казалось - вот-вот пойдет снег. И однажды мимо Лоты действительно пролетели две крохотные снежинки. Они плыли медленно, не торопясь соприкоснуться с жирной грязью, в которую превратилось лесничество, изрытое конскими копытами. Лота попыталась поймать одну снежинку, но она растаяла в воздухе прежде, чем Лоте удалось догнать ее и схватить.

Если бы Лоту кто-нибудь спросил, что ее делает по-настоящему счастливой, она бы ответила: снег. Снег, крутящиеся снежинки, густые потоки, шипение и чуть слышное журчание, и нежное касание и кружение, а также полет - прямой или наискось. Но снег летом в Крыму означал для нее конец света, не в общепринятом шумном и пафосном смысле - когда Апокалипсис, четыре всадника и горение звезды Полынь, а тихое завершение мира, которое, может, никто и не заметит, подобно смерти от глубокой старости. Ни разу в жизни Лота не следила за полетом одной единственной снежинки и не замечала, как хороша ее форма - белая в темном воздухе, как в ее гранях и лучиках отражается бесконечность, и как может быть прекрасна безликая, бесчувственная штампованность органической природы с ее физическими законами и кристаллическими решетками.

-Обильные снегопады, - вещал неунывающий Птица, синея от холода. - В ближайшие дни ожидается дальнейшее понижение температуры!

Индеец в тонкой ветровке и дырчатом свитере совсем окоченел. Его одноглазое лицо превратилось в непроницаемую маску. Время от времени он подходил к окошку и принимался в него всматриваться. Он всматривался так старательно и самозабвенно, словно за окошком был не огород, коновязь и кусок загона, залитые водой, а степь, горизонт и уходящая к горизонту дорога, на которой виднеется крошечная, тревожная, едва различимая чья-то фигурка.

Лота вспомнила, как кто-то рассказывал: когда появляется далай-лама, на земле идет снег. А что если в отдельных случаях правило работает и наоборот? Тогда вместе со снежинками в их дверь однажды войдет сам далай-лама и принесет им вечное освобождение. По ее мнению, все уже были вполне к этому готовы. Но никто не приходил, никто не появлялся. Окрестности становились все более туманными и глухими, и даже лесники куда-то пропали.

Больше всего на свете Лота мечтала о варежках и пальто.

Как только дождь немного утихал, Лота мылась за домом ключевой водой, в которую выливала кастрюлю кипятка. Эта кастрюля ни разу не отмывалась дочиста, и от воды разило супом. Лота думала о том, какая же это немыслимая трата времени - жить на природе: для простейшего омовения надобен час, не меньше. Потом торопливо влезала обратно в свитер и мокрые джинсы и опрометью мчалась в дом, околевая на бегу, и еще битый час стучала зубами, не в силах согреться возле чахоточной печки.

Зато белье они стирали прямо под дождем, а потом сушили под навесом, и оно пахло ветром и небом.



* * *

Как это часто случается в замкнутых экосистемах, вместе с погодой изменилось и многое другое. Так, Лотина тревога больше не ощущалась так остро. Может, сработала "психологическая защита", а может, остывший организм не имел сил на то, чтобы интенсивно бояться. Изменилось и время. Оно огрубело, спрессовалось, тянулось еле-еле. Неожиданно Лота обнаружила, что Москва никуда не делась - вот она: приблизилась и даже уплотнилась. Сквозь дремоту, замерзая и отсыревая, она чувствовала возле себя эту вездесущую и неотвратимую Москву.

"Мерзавка, - думала Лота про Гиту. - Сидишь себе в своей Гитландии, попиваешь красное вино". Лота вспомнила гения, к которому Гита таскалась в пыльную дворницкую, заставленную рассохшимися подрамками... Гита намекала, что его картины продаются "на запад". Надо же, недоумевала Лота. Она видела фотографии этих картин. Все эти засыпанные теплым снегом дворики. Переулки, подточенные оттепелью. Затаившиеся флигели. Осевшие сугробы. Зачем Западу все это? Похоже, у некоторых картин судьбы складывались удачнее, чем у их авторов. На кончике своего пера Гений ухитрялся собрать все самое нищее, сиротское, без вести пропавшее, выброшенное за ненадобностью, изгнанное навсегда, покорно сомкнувшее веки... И все это где-то оказывалось востребованным. Почему? Может, он наколдовал?

Лота ни разу не видела Гения, но представляла его очень ярко. Той весной он был болен, и Гита таскала ему еду - эклеры, вареный картофель, куриные окорочка, которые воровала дома на кухне. Окорочка Гений снисходительно принимал, но саму Гиту отсылал прочь.

-Что, не дается? - издевалась Лота. - Может, он просто не доверяет тебе?

-Не в этом дело, - отвечала Гита мрачнея. - Мне ничего от него не нужно...

-Зачем же ты к нему ходишь?

Каждый раз, когда речь заходила об этом человеке, Лота переставала узнавать свою бойкую подругу. Гита тускнела и слабела на глазах, словно Гений даже на расстоянии умудрялся высасывать из нее силы. Думая о нем, она мгновенно оказывалась за границами Гитландии, и Лота не могла ее там отыскать.

Она ревновала.

-Что тебя около него держит? - ядовито шипела Лота. - Ну что, скажи?

Она злилась на непонятную власть, которую Гита так необдуманно доверила этому странному существу.

-Понимаешь, он болен... - заводила Гита свою обычную песню.

-Но ведь и ты не очень-то здорова.

-Да, но я боюсь, что он уедет в Питер... Ему там подыскали место, где можно жить. И это не чердак, не подвал, не склеп. Кажется, какой-то сквот. И я, видишь ли, собираюсь поехать вместе с ним.

-Сквот? Ты собираешься жить в сквоте?!

Лота не верила своим ушам. Гита любила комфорт: приятные мелочи, вроде изогнутых кушеток и мраморных каминов, которые окружали ее с детства, играли в ее мировоззрении не последнюю роль.

-Нет, - Гита вся вдруг сжалась и посмотрела на Лоту затравленно и очень серьезно. - Я не собираюсь жить в сквоте. Ты неправильно поняла. Я собираюсь жить с ним.

-Ты собираешься жить с ним, - повторила Лота. Ей хотелось поиздеваться над подругой, показавшей свою слабину - Ты должна думать прежде всего о своем здоровье, об учебе. О родителях, - противным голосом Лота повторяла чужие слова, не вдумываясь в их смысл. Это были объективные, правильные сентенции, надежные друзья, и Лота рассчитывала с их помощью поставить Гиту на место, а заодно удержать возле себя.

-А ты будешь ко мне приезжать, - по-детски оживилась Гита.

Ей, видимо, как-нибудь хотелось Лоту приободрить.

- Будешь приезжать в Питер и жить в сквоте. Знаешь, там такие яркие разукрашенные стены - в этом доме картины рисуют прямо на стенах! Познакомишься с людьми, там такие персонажи, просто умора, почти как эти стены...

-Хорошо, - засмеялась Лота. - Уговорила!

И Гита действительно переехала в Питер, хотя Лота до последнего момента не верила, что это произойдет. Для родителей ее отъезд стал драмой - со слезами, с сорванным голосом, с гипертоническим кризом у отца, с рыданиями посреди гостиной у матери - "Тише, тише, услышат на улице!" С множеством резких шорохов, истеричных пришептываний и испуганных скрипов. С топотом до самого утра вверх-вниз по лестнице. С небольшим игрушечным чемоданом, где хранились эскизы, альбомы и фотографии. И рюкзаком, набитым неоконченным шитьем, из которого в Гитину худосочную спину сквозь плащ вонзались портняжные булавки.

Лота догадывалась, что дело было не только в Гении.

-Понимаешь, лучше бы она меня высекла, - рассказывала Гита про мать. - Наорала, я не знаю, обозвала бы каким-нибудь ужасным словом. Но эта ее ровность, это вечно интеллигентное лицо! Как будто боится, что от крика у нее появятся морщины. В этом человеке все, абсолютно все - ложь и притворство! Иногда я их просто ненавижу. Их обоих! У них же все наоборот. Сначала борются за что-то, точнее, против чего-то, а потом сами же и становятся тем самым, против чего боролись. Это у них называется прогрессивной позицией!

Из Питера она звонила все реже и реже. Гитландия, легкий воздушный мир сделался вытянутым - он протянулся на целых 650 км - и очень тонким: он был прозрачен, как воздух. И нити, которые их связывали, тоже делались тоньше и тоньше.

Иногда Лота представляла, как Гита живет в Питере, видела разукрашенные стены сквота, который их приютил - яркая графика под Энди Уорхола, тропические растения, чей-то огромный глаз с очерненными ресницами и подведенными веками, похожий на глаз Будды.

Своим отъездом Гита отняла у Лоты Гитландию, которую они вдвоем создавали и где были единственными подпорками для вымышленного неба. Они крепко прижимались друг к другу спинами, чтобы отражать нападение демонов, эринний, гарпий и прочих снов разума в облике заурядных явлений жизни. Свою Магию воздуха Гита, конечно, выдумала, но все равно: в любом деле Лота была ее верным сообщником. Таких, как Лота, не бросают. Это больше походило на сговор, чем на дружбу, на шайку, чем на приятельство. А теперь она оставила Лоту одну в страшном холодном Крыму, пронизанном воздушными потоками и невидимой и неназваной опасностью. Она заманила Лоту в ловушку, а сама ускользнула.

Лота закрывала глаза и представляла Невский - огромное, мельтешащее крохотными человечками пространство, в котором не было ничего уютного, родного и человеческого, и тосковала. Когда-то она тоже мечтала попасть в эту сутолоку, в этот пронизанный ветрами, населенный статуями и колонами каменный термитник. Лота представляла себе Гитиного любовника - он был высокого роста, почти такой, как Птица, но со слабой чахоточной грудью. Его лицо она рассмотреть не могла, потому что ни разу его не видела, и получалось так, что в ее воображении он словно бы менял лица, превращаясь то в одного знакомого мужчину, то в другого. Сперва Лота представила, что у него лицо Володи, потом приложила Лехину харю - и получилось так забавно, что она не выдержала и улыбнулась. От злости и ревности Лота начала воображать, что Гитин любовник, имеющий над ней порочную и необъяснимую власть - это и есть Леха: неопрятный, в засаленных брючатах, с соломенными волосами, встрепанными или висящими жирными сосулями, в жеваной беретке ВДВ. Эти видения Лоту развлекали, но ненадолго, и она опять принималась грустить.







Глава девятая

Гита. Чужой дом


А Гита никого никуда не заманивала. Обстоятельства сложились так, что она попросту не добралась до Крыма. Рыжие ржавые крыши Питера снова сомкнулись над ее головой, расступившись лишь на мгновение.

И птица, уронившая на нее свою тень, оказалась не черноморской, а питерской чайкой.

Сумрачным дождливым утром Гита шла по коридору одного из выселенных домов на Петроградской стороне. Этот дом с осыпающейся штукатуркой и аварийными балконами остро нуждался в капитальном ремонте. В бесконечном коридоре разгуливали сквозняки. Гита шла от кухни к самой потаенной комнате огромной, некогда - да и теперь, в определенном смысле - коммунальной квартиры. Комната укромно ютилась позади ванной, туалета и кладовки. За выступом толстенной стены, образующим нишу. Когда-то она, вероятно, служила обиталищем челяди, но сейчас в ней проживали совместно Гита и Гений.

Видом своим Гита напоминала мертвеца. Впрочем, мертвец, если он восстал из гроба, переполнен мощной потусторонней жизнью, о которой живущим ничего не известно. Как свет луны: мертвенный, но яркий, он притягивает к себе и мысли, и взоры. В Гите же жизнь теплилась, а не переполняла ее, и похожа она была скорее не на мертвеца и даже не на привидение, а на серо-желтый потек на обоях.

Шествуя по коридору, она поочередно заглядывала в комнаты.

Здесь редко запирались: жизнь была открыта и общедоступна.

Ближе к кухне ютился бывший бездомный. В этот день его пришел навестить гость - сосед из соседнего аварийного дома.

-Курить есть, брат? - застенчиво интересовался гость, теснясь в дверях и ожидая особого приглашения.

-У меня только Б.Т., - обреченно отвечал хозяин. - Заходи, брат. Чем богаты, как говорится...

- Б.Т. - это биологический тупик?

-Бычки тротуарные. Прайсу нет даже на пачку "Ватры".

- Ах ты ж горе... Да и черт с ним. Доставай своё Б.Т.!

В другой комнате, даже сквозь плотный курительный туман, резко и тошнотворно пахло живописью: там обитал художник. На мольберте сохла картина: черный низ, белый верх, графика древесных ветвей, скинувших на зиму свой кудрявый убор. Багровый кружок солнца - единственное яркое цветовое пятно - врастал в одну из крыш, и по общей обреченности пейзажа сразу было понятно, что это, конечно, закат, а не восход. Сладко мурлыкал Боб Марли: Africa Unite. Cause we"re moving right out of Babylon... На коленях у художника сидела девушка Бетти, любительница обуви на платформе, модных клубов и амфетаминов. Накладные ресницы Бетти томно трепетали. Она была девушкой из параллельного космоса, но ей нравилось сюда приходить. Она приносила эклеры, вареный картофель, жареные куриные окорочка - так Гита некогда таскала все то же самое в дворницкую Гения. Но Бетти едва ли согласилась бы вселиться сюда насовсем. Хозяин комнаты и сидящая у него на коленях девушка только-только сделали по паре затяжек отличшейшей травы, и теперь пребывали в выжидательном молчании, прислушиваясь к внутренним изменениям. Заметив в приоткрытую дверь шествующую по коридору Гиту, Бетти шутливо протянула ей косяк, но Гита помотала головой. С травой она завязала: за грудиной болело так сильно, что стало почти невозможно вталкивать в легкие плотный колючий дым.

В следующей комнате жил адепт кетамина и пионер воздушных эмпиреев. Он жил, поклоняясь стеклянным баночкам, в которых были заперты его иллюзии и надежды. Холодную весну сменило холодное лето, а он не выходил на улицу. У него были удивительные глаза - бесцветные, космические, обращенные внутрь и способные созерцать воображаемый мир. Он продвигал в широкие массы - иногда бесплатно, иногда за деньги, в зависимости от настроения и обстоятельств - любые вещества, обладающие хотя бы минимальным наркотическим или галлюцинаторным эффектом. Однако с некоторых пор на него обрушилась большая и чистая любовь - большая, потому что вытягивала из него все деньги, силы и время, и чистая потому, что кетамин, как ни крути, был заводским очищенным препаратом - и он плотно закупорился в комнате, длинной и узкой, как школьный пенал, с непомерно - и неприятно - высоким потолком, всецело отдаваясь самому изысканному из всех наслаждений, которые, как он утверждал, можно изведать в мире потерь и неизбывной печали.

За третьей дверью обитал Борода - конфидент, задушевный приятель, а иногда и единственный кормилец Гиты. Борода увлекался собирательством антиквариата различной степени убитости, а также вещей более ординарных: их он именовал "винтаж" и уверял, что с годами стоимость его коллекция непременно возрастет. Объезжая города и городки, поселки и местечки, жизнь их он познавал, так сказать, с изнанки. Его интересовала старина, но не обычный ракурс этой старины с точки зрения исторических зданий или музеев, а барахолки, толкучки, блошиные рынки, комиссионки, лавки старьевщиков и букинистов. Это был сугубо земной, практический интерес. Расправив богатырские плечи и перекрестившись на какой-нибудь покосившийся крест, Борода взваливал за спину огромный - непомерно огромный - в половину его роста - станковый рюкзак, полный иногда привлекательного и действительно стоящего, а иной раз - прелого и заскорузлого, словно не один год пролежавшего где-нибудь на чердаке, в чулане или под крыльцом сгнившей хибары (чаще всего так оно и было) - барахла, составлявшего главное наполнение и единственный смысл его земной жизни, и покидал впустивший его в свое сердце городок, унося с собой его самые ценные и сокровенные сокровища. Какое-то время добыча перекантовывалась в комнате - комната Бороды была чуть больше остальных и даже имела небольшой эркер и высокий фикус в кадке на подоконнике - далее же вновь отправлялось путешествовать по замороченному, полному нешуточных страстей миру антикваров, коллекционеров, держателей больших и малых собраний, лавок, комиссионок и т.д., проходя через некоторое количество заинтересованных рук, пока не оседало в чьих-нибудь заключительных руках, в каком-нибудь в углу Москвы, Питера, а в некоторых случаях - и Варшавы, и Праги, и даже Берлина.

Обычно, в том случае, если Борода был дома, Гита проникала в его комнату, забиралась с ногами в кресло, курила безвкусную, обдиравшую горло "Приму", жаловалась на здоровье, а потом вместе с ним перебирала коллекционные сокровища - уж в чем-чем, а в вещах она знала толк, чувствуя их сердцем. Подробно и подолгу обсуждали свежие приобретения, затем добыча сортировалась, очищалась от мусора, плесени, грязи и пыли, раскладывалась по вместилищам - после чего пили чай из высоких и узких чашек, в просторечии именуемых "бокалами", или что-нибудь покрепче, чтобы согреться и оттаять душой.

-Жизнь, она, понимаешь, штука такая, - рассуждал хозяин, шумно прихлебывая из бокала. - Штука по-своему полосатая. Вот только черные полосы - они как есть черные, а белые - не совсем белые, а какие-то, как бы это сказать, сероватые: замусоленные будто бы.

-Так может, тебе лучше переехать? - спрашивала Гита. - Уехать вообще отсюда. К черту, подальше. Туда, где белый цвет - радикально белый. А черные полосы хоть немного поуже.

-Уехать можно, - с готовностью кивал Борода, придирчиво изучая поверхность какой-нибудь старинной полочки, висевшей некогда, быть может, во дворце самой Екатерины Великой (маловероятно, но почему бы и нет? Уж в Петербурге-то Достоевского эта полочка точно как следует повисела!). - Уехать можно, конечно. Вот только зачем? Тут я как крыса в родном подземелье: пригрелся за столько лет. У меня ходы, коммуникации. Тут нора, там кормушка. Если уж ехать - то это, скорее, твой расклад, молодежный. А я все: не впишусь. Столько уйдет сил на привыкание, что больше ни на что не останется.

-Тебе вроде бы и здесь неплохо, - печально говорила Гита.

-Неплохо, - раздумчиво отвечал Борода, поглаживая свою кучерявую окладистую бороду, которая сама по себе свидетельствовала о том, что - да, хозяину очень и очень не плохо. - Чего плохого-то? Все вроде бы исправно.

Он еще что-то увесисто бормотал, любовно ощупывая пухлыми барскими пальцами полочку или крынку или потемневшую от времени икону в старинном киоте, или подвешивал за цепочку ржавое кадило, поворачивая его то так, то этак (то на свет, то против света) и в конце концов ласково, но настойчиво выпроваживал Гиту вон.

-Ты, сестра, пока иди к себе. А то мне тут еще канифолить. Пахнет, понимаешь. С твоим-то кашлем.

Работал Борода усердно, но медленно, словно ему приходилось преодолевать инерцию самого времени, состарившего предмет его главной и единственной страсти. Гита все понимала и, жалкая и покорная, плелась восвояси, чтобы через некоторое время вернуться в эту светлую и относительно теплую, хотя до крайней степени забардаченную коллекционным скарбом цитадель. Потому что это было единственное место в доме, где она, продрогшая до костей, вымороженная до костного мозга, могла хоть как-то согреться.

Но сегодня она не зашла и к Бороде. Она шла дальше и дальше по закопченному, ободранному коридору, пока не добралась до их с Гением комнаты - крошечной узкой коробки, где Гитиных вещей почти не было, потому что все было занято Гением, который за четыре месяца тягостной совместной жизни так и не взялся за создание чего-либо гениального, обвиняя в затянувшемся творческом кризисе Гиту.

Их с Гением пристанище так и стояло необжитым, сиротливым, не уверенным до конца, будут ли в нем жить, возьмутся ли когда-нибудь наводить уют. И только смутный, невнятный, влюбленный свет, излучаемый Невой да небом, входил в него через окно. Все было наполнено этим драгоценным перламутровым светом, который Гита встречала только в Питере. Еще недавно она собиралась прожить в его слабых, но чистых лучах долгую и счастливую жизнь.

Но сегодня в комнате было особенно пусто. Гений с утра ушел по делам, захватив с собой кожаную охотничью сумку и остатки денег. Что-то случилось с его другом, который был передаточным звеном для картин, востребованных "на западе". Каждый раз, когда он так уходил, Гите казалось, что это насовсем. Даже яркие, с рисковым сюжетом рисунки на обоях - смешная отрубленная голова, драконья морда, извергающая изломанные желтые молнии, сложный орнамент из растений и вычурно вывернутых человеческих тел - не радовали ее и не развлекали своей яркостью и самобытностью.

Она подошла к окошку. С этой точки казалось, что ты заперт внутри маяка, высоко вознесенного над безбрежным и беззвучным морем. Идеальный пункт наблюдения для магов воздуха. Гита долго смотрела на двор, на краешек дома напротив, сурового, неулыбчивого дома (из таких, по большей части, состояла Петроградская сторона), на светящийся край Невы вдалеке. Крупные, темные листья тополей жалобно трепетали, умоляя напористый ветер, дующий с залива третий день подряд, улечься или хотя бы немного согреться. По краям, вдоль поребрика двор был оснежен мокрым тополиным пухом. Серые тучи неслись по небу стремительно. Грязные стекла рассохшегося старого окна дребезжали. Слышался тихий, сосредоточенный стук молотка, раздававшийся из комнаты работавшего Бороды, но это был негромкий звук - целебный, успокоительный, почти приятный. Обычно Гиту согревала мысль о том, что где-то за тонкими, намного более поздней постройки перегородками теплиться чья-то автономная жизнь, дружелюбная и одновременно равнодушная. Потому что эта зыбкая и неустроенная жизнь устраивала ее гораздо больше, чем незыблемая и нервическая вселенная ее родителей.

Но сейчас ей было все равно. Она думала об этих людях без эмоций, равнодушно и холодно созерцая издалека их симпатичные, но чужеродные вселенные, близость которых еще недавно наполняла ее жаждой действия и энергией противостояния. Потом она отошла от окна и прилегла - а лучше сказать, упала или даже рухнула на кровать, кое-как натянув на себя сбившееся одеяло. Ей хотелось только молчания, только ответной тишины. Внутри что-то болело почти нестерпимо. Она закашлялась и почувствовала во рту ржавый привкус крови. Она успела подумать, что хорошо бы вызвать скорую - но чудом уцелевший после выселения жильцов телефон отключили за неуплату.

В следующий миг боль отпустила, и она погрузилась в сон без сновидений, и это был, наверное, самый крепкий сон, который ей доводилось когда-либо пережить.









Глава десятая

Внутренняя настройка


Из-за скверной непогоды быт сделался постоянным источником беспокойства.

-Хреновая печка, - ворчал Леха, вращая кочергой. - Как они живут с такой печкой? Сложена черти как, перекладывать надо.

-А может, дымоход засорился? - Коматоз заглядывал в сырые печные глубины, где чернели так и не загоревшиеся дрова.

-Черт ее знает. Видишь, вроде горит, а потом бац - и гаснет. А зимой-то как?!

Но однажды печку перехитрили. Поняли, как с ней правильно обращаться, и она перестала дымить. Здоровый жизнеспособный огонек, нежно-оранжевый, с синеватой подложкой робко обхватывал кончики веток, но быстро разгорелся, подпрыгивал, наливаясь силой и веселой злостью и превращался в живое пламя, которое равномерно обмазывало внутренности глиняной утробы. Эту печку надо было долго протапливать хворостом - дольше, чем обычную, деревенскую. И однажды она вдруг завыла, как зимняя метель, и затрещала, как настоящая русская печь, и тогда всем наконец удалось высушить вещи, нагреть воду и нормально помыться.

Они вовремя приручили печку - это был самый холодный день. Как раз в то утро Лота ловила снежинки покрасневшими от холода пальцами, стоя в грязи под низким небом цвета кофе с молоком. А вечером сидели у печки. Глаз не могли оторвать от ее распаленного нутра. Алые прозрачные угольки пульсировали, по ним пробегали волны ясного света. А за окном свистел ветер и летали уже другие, все новые и новые снежинки, которые отрывались от кофейного неба и медленно падали вниз. В грязи они все еще таяли, но в траве собирались прозрачными хлопьями.

Огненные зайчики скакали по ногам, по дощатому полу и грязным стенам. Володя протягивал к дверце большие красные руки. Коматоз сидел, ссутулившись и неподвижно глядя в щелку, за которой сплетались причудливые огневые узоры.

-У нас на даче такая печка была, - задумчиво пробормотал Коматоз.

Он был сутул и чрезвычайно худ. Широкие цыганские скулы, темная кожа. Голова была обрита наголо, и в нее вдето три серьги: две в правом ухе, третья в верхней губе. Когда он пил чай из кружки, сережка в губе тихо звякала об алюминиевый край. Он ее не снимал даже на ночь. Боялся потерять. Панковского гребня у него не было, но без него Коматоз выглядел даже еще более внушительно, более колоритно. Заносчивый шик владельцев гребня был не свойственен аскетической и суровой природе Коматоза. Череп его был гол, чист и являл собой образец умеренности и презрения к материальному миру.

А еще у него была странная манера говорить - медленно, интересно растягивая слова.

- Я сам из Донецка. А жили мы под Донецком на даче, - ответил Коматоз и шмыгнул носом. - Переехали с отцом, когда мать испортилась. Хорошо там было, кстати: яблоки, огород...

-Кстати, а почему ты - Коматоз? Передозировками увлекаешься?

-Это у меня фамилия такая - Комов. Виктор Комов.

-А с чего это маманя твоя? - спросил Володя, подкладывая в печку полено и аккуратно притворяя кочергой раскаленную дверцу. - Как она, ты говоришь, испортилась?

-Она не сама испортилась: ее испортили.

-А ну-ка, расскажи, - заинтересовался Индеец. - Кто испортил? Каким манером? Гадалка небось какая-нибудь?

-А я однажды ходил к гадалке, - перебил Володя. - По объяве.

-И что нагадала? - заволновались все. - Давай, только по-быстрому.

Кто-то зажег свечу, и узенький шаткий огонек осветил напряженные лица.

-Ну что. Пошел я к ней домой, как и договорились. Она жила в центре Иркутска, от нас недалеко. Тетка такая преклонного возраста: лет сорок, плюс-минус. Обои аляповатые, комнатенка с диваном и креслом, трехкопеечная роскошь. Сразу видно, что человек всю жизнь мечтал жить по-большому, по-богатому, а как это выглядит, толком не знает. Халат золоченый с журавлями. Килограмм косметики на лице. И это все - благовония, шар на блюде, какие-то амулеты, пентаграммы. А чувство сразу такое, что на понты тебя взяли и сейчас кинут на бабки. Зато дальше стало интересно. Что-то она там такое сделала - не помню уже: то ли в шар заглянула, то ли пентаграмму свою покрутила. А может правда способности, черт ее разберет.

-Ты поосторожнее выражайся-то, - суеверно встрял Индеец.

-Извиняюсь. Ладно. В общем, раскинула она свои картишки. Как их. Таро. Красивые, но жуткие. Арканы, смерть. Смерть, между прочим, у них чуть ли ни к удаче. Зырит, значит, в картишки. А я вдруг чувствую, что она как будто коробочку приоткрыла и туда заглянула.

-Коробочку?

-Ну да. Подсознание мое, или судьбу, или психику, хрен разберет. И так мне вдруг страшно стало, пипл.

-А что там было, в той коробке?

-Да ничего особенного. Просто я вдруг понял, что там такие натянуты тонкие нити - судьба, опять-таки, или еще чего.

-Внутренняя настройка, - хмыкнул Птица.

-Во-во. И вот смотрит гадалка на мою внутреннюю настойку, или на судьбу, или на нити эти самые. Злыми своими глазами. Любопытными, равнодушными. И вижу я, что она сейчас мне в этом механизме что-нибудь повредит. Наколдует, сглазит или просто заденет когтем наманикюренным.

-И что ж ты сделал?

-Вскочил и говорю: все, хватит. Она: так я же еще ничего не сказала. И не нужно, говорю. Правда, не нужно. А сам боюсь ее разозлить, коробка-то все еще приоткрыта. Она так смотрит растерянно. Ну ладно, говорит. Как хочешь. Да, говорю, я так хочу. Денег ей заплатил, конечно.

-Деньги-то за что? Если она ничего не сделала?

-Так и хорошо, что не сделала! Она ведь знала про устройство, про нити, про крышку от коробки. Не знаю, ребят, как это объяснить. Знала, и все тут. Если бы захотела, могла что-нибудь испортить. Неохота было злить ее. Так и разошлись: нормально, спокойно.

Володя тихо засмеялся.

- Мать-то не всегда такая была, - продолжал свою историю Коматоз. - Раньше мы жили нормально. Зимой в городе, летом на даче. И детство у меня было нормальное. Школа, музыкалка. Отец и мать работали на заводе инженерами. Деньги всегда в доме водились. Все время что-то покупали, приобретали, ремонты мастырили. А потом мать в Киев подалась - в командировку. Она туда ездила каждый год, а нас с отцом оставляла одних на хозяйстве. Но мы не скучали, нам даже весело было. Мать все следила за правильным питанием, а мы с папашей пускались во все тяжкие: то сосиски, то пельмени. Мать возвращалась, и мы заживали как раньше. А в тот раз уехала - и не вернулась. И выяснить про нее мы ничего не можем. Звоним коллегам - они ничего не знают. А тетка одна, подруга ее, рассказала, что мать в Киеве послушала какую-то лекцию и подалась в Белое братство Юсмалос. Слыхали про такое?

-Это типа новая вера? - спросил Володя.

-Да какая вера, - скривился Птица. - Секта это. Тоталитарная секта, вот и все.

-Квартиры отбирают, - ввернул Леха.

-Квартиры они не отбирают, - отозвался Коматоз. - Зачем отбирать, когда люди сами им все отдают. И квартиры, и деньги, и ценности. А потом уходят жить в это братство. В братстве кирпичный дом, между прочим, да не один. А вокруг - высоченный забор с колючей проволокой.

-И они не могут выбраться? - ужаснулась Лота.

-Могут, но не хотят. Зачем выбираться? Все: незачем. Там людям ломают волю. А воля в человеке - все равно, что спинной хребет. Мать через месяц сама наконец позвонила из Киева и прямо нам с отцом заявляет: вы, мол, мне мешаете духовно развиваться, я от вас ухожу.

-Как же им позволяют семьи разрушать? Не одна религия такого не приветствует.

-Не только позволяют, а наоборот рекомендуют. И пример имеется перед глазами. Ихняя Мария Дэви сама бросила в Донецке мужа и сына. Она для братства - живой бог, которому молятся и поклоняются. А она им врет, что прилетела с Сириуса. Скоро, мол, наступит конец света, и от божьей кары спасутся только члены братства.

-А много их, членов этих?

-Много... Теперь много. В каждом крупном городе - десятки тысяч. А всего по стране не знаю сколько. Миллион, не меньше. Говорят, это пришла новая религия, чистая и незамутненная. Без попов, без вранья. А посмотришь - мешанина невозможная: и тебе древний Египет, и христианство, и Рерихи, и фиг еще знает чего. Ходят по школам, заманивают к себе детей. Их основной клиент - подростки да тетки вроде моей матери.

-А как ты на улице оказался? - спросил Володя.

-Как-как... Решил отец продать квартиру. Кто-то его надоумил. Чтобы, значит, Белое братство не оттяпало... А жить, значит, на даче. Дача от Донецка недалеко. Отец тогда работу потерял: их всех под сокращение, а завод развалился. Денег не было; решили с отцом, будем заниматься сельским хозяйством и сами себя прокормим. В школу я уже практически не ходил. Думали, отец будет меня обучать. А куда обучать, если он пить к тому времени начал? Он и раньше попивал, но не сильно, у нас все так пьют. В общем, занятия наши по боку пошли. Ну и вот...

-Так чего квартира?

-Продали. Да и черт с ней, с квартирой: хреновая она была. Хрущевка с видом на комбинат. А тут как раз подвернулся покупатель, хорошие деньги предлагал. И отец продал.

-Деньгами-то с тобой поделился? - поинтересовался Леха.

-Деньгами? Пропали все деньги - сразу после сделки. Украли все до копейки, а отца грохнули прямо в квартире...

Коматоз хлюпнул носом. В печке трещали дрова, и пламя гудело на каких-то очень низких частотах.

-Говорят, с кем-то он обмывал сделку. А квартиру облили бензином и подожгли. Говорят, покупатель с убийцей был в сговоре, сам же и навел... А отец, он это... когда квартиру подожгли, живой еще был...

-А родственников у тебя нет?

-Почему нет? Родственники есть. Но какая жизнь в Донецке? Рядом с домом - завод. За ним - еще один завод. Родственники на заводе от звонка до звонка. Ну не умею я так жить, блин, как им хочется.

Они говорили о чем-то еще, голоса перемешивались и звучали равномерно, и огонек свечи то умирал, то оживал снова, выцветал до светлой анемичной желтизны, потом становился багровым, и тогда его крошечный кончик темнел и коптил, извергая к потолку призрачный жгутик дыма. Лота не дослушала - усталость, как обычно, обрушилась на нее внезапно и всей тяжестью, как вечер на юге, когда лето переваливает за вторую половину июля.



* * *

Она вернулась в их с Птицей общую спальню. Чтобы снять напряжение дня, перед сном она обычно читала - лежа, подперев щеку рукой. Огонек свечи дрожал, отбрасывая на стены нервные блики, пылающая плазма то угасала, и тогда страница погружалась в тень, то вспыхивала ярче, и оранжевый свет озарял комнату.

-Что это у тебя? Дай сюда! - Птица выхватил у Лоты книгу и сунул под подушку - это была та самая подушка из тайника, довольно опрятная и свежая - Лота заворачивала ее в мятое полотенце, пахнущее домом. Она не была уверена, что с магической точки зрения на этой подушке можно спать запросто и безбоязненно, и она не пропитана чем-то нехорошим, и страшные, трагические а, возможно, криминальные события не отравляют теперь ее внутреннее содержание, то есть перо и пух. Но она себя успокаивала. Что это, мол, пустые фантазии. Факты дразнили своей очевидностью и полной невозможностью воспользоваться ими, чтобы построить логическую цепочку и восстановить картину событий. Они хранились на чердаке, они хранились у Лоты в голове - запертые, слепые, неприступные, обременяя, наполняя чувством бессилия. И смутная, не дающая покоя рождалась догадка: кто-то Лоту заколдовал, это она, это ее вещи: эти вещи, как вещий сон, имеют отношение непосредственно к Лоте - на что-то указывая и предостерегая.

-Значит, тебе не интересно, что у меня за книга? - спросила она, оторвавшись от своих мыслей.

Ей трудно было понять, как можно взять в руки книгу и даже не взглянуть на обложку.

- Мне ты интересна, а книга твоя - не очень.

-Разве такое может быть?

-А что тебя удивляет? Литература - вымысел. Сколько не рассказывай вымышленные истории, они не будут иметь отношение к правде.

-Почему? Есть же какие-то объективные вещи, которые прячутся в этих историях. И они-то как раз замешаны на правде.

Птица посмотрел на Лоту с сожалением.

-Видишь ли, эта правда правдива лишь для таких же вымышленных историй. Одна история порождает другую, и так до бесконечности. А жизнь? Что от этих историй получают реальные, живые люди? Литература - сеть из миллиона ячеек, которая за тысячелетия опутала собой весь мир.

-Разве она не отражает реальную жизнь? Она помогает в ней разобраться, понять ее законы, - выпалила Лота, боясь, что Птица ее перебьет.

-Большая часть книг сбивают с толку. А вообще, все, что мне нужно, я уже прочел. Кое-что планирую прочесть, но это вряд ли совпадает с надписью на твоей обложке. Да ладно, ладно, не обижайся. Это я любя. Так что все-таки за книжка?

-Не скажу. Тебе не интересно, я знаю.

-Интересно. Уже интересно!

-Успенский, "Слово и словах", - Лота почувствовала, как это убого прозвучало.

Птица разочаровано хмыкнул.

-Видишь, опять слова. Ты слишком доверяешь словам, ты увлекаешься ими, тебе нравится лепить из них какие-то конструкции, слушать, как они сталкиваются друг с другом. Но ведь это только звуки, они не порождают ни образов, ни глубины.

-Это плохо? - глуповато спросила Лота.

-Плохого то, что смыслы зарастают словами, как поле сорняком. А страдаешь в итоге ты сама. Вместо того чтобы раскрываться, еще больше замыкаешься.

-Что же мне делать - ничего не читать?

-Слушай, не принимай близко к сердцу. Это ведь тоже слова. А я все больше с собой по привычке разговариваю, - улыбнулся Птица.

-Понятно, - убито проговорила Лота.

-Да ты не кисни, - Птица привлек ее к себе и обнял за плечи. - Я это к тому, чтобы ты переключилась на что-нибудь более содержательное.

- У нас нет ничего содержательного. Книжку с собой привезла только я одна.

-Почему? Вон в кухне на полочке над столом - "На дне". Горький-сладкий-застегнутый-расстегнутый. Кто-то забыл. Очень, между прочим, неплохое чтиво.

-Не люблю Горького. Мне его в школе хватило.

-Понятно, что не любишь. Такие вещи приучать себя нужно любить. Это тебе не слово о словах - стукнулось слово о слово, звук пустой полетел, а ты и довольна. Героин для уха.

Что ж, ему была интересна сама Лота, а это главное.

Читать она передумала, ей хотелось поболтать с Птицей. Так получалось, что она все время собиралась, но почему-то никак не могла ничего ему толком про себя рассказать. Это было даже интересно: Лота - как будто не Лота, а кто-то другой - с биографией, не известной даже ей самой.

-У меня есть подруга... - начала она, воодушевившись.



* * *

Произнеся эти слова, Лота вспомнила день, когда они с Гитой рисовали волшебный город. Они сидели во флигеле, где располагалась мастерская Гитиного отца, и рисовали на загрунтованном картоне, который хранился в твердых фабричных упаковках, и его можно было брать, сколько пожелаешь. У Гиты получались хрупкие изящные домики, как в "Марсианских хрониках" Бредбери, изукрашенные ажурными лесенками, похожими на кружевную вязь или тени древесных ветвей. Лота помнила, как она поддевала краску из тюбика кончиком кисти и осторожно вела по картону, пририсовывая лестницу, которая шла из оконца с кружевной занавеской, карабкалась отвесно по стене вверх, как плющ, и подходила к таинственной запертой двери. Кое-где штукатурка нарисованного дома отлетела, обнажив кирпичную кладку. Рядом располагались другие лестницы, которые казались продолжением этой новой, или ее родными сестрами. Было очевидно, что Гита отлично рисует, и, несмотря на то, что иногда ее неожиданным креном заносило в примитивизм, в нарисованных домах наблюдалась перспектива, и уходящие в эту перспективу стены были темнее, а между зданиями и постройками лежали глубокие тени, и каждая архитектурная деталь - лесенка, карниз, выступ - тоже снабжались соответствующей тенью, что придавало Гитиному городу объем, и город казался выпуклым, а чернота небес уводила вглубь и казалась бездонной. Лотины же домики все до единого были плоскими прямоугольниками, не обремененными ничем, что усложнило бы технику и хоть сколько-то затруднило автора. Это были инфантильные строения, над которыми куце помещалось несерьезное небо. Зато ее постройки чем-то напоминали Питер с его старыми доходными домами. В одном окне Лота нарисовала цветок в горшке, в другом - сидящую на подоконнике кошку, в третьем - лицо незнакомого человека. Лицо было бледным, худым и немного страдальческим, и мрачен был фон в глубине - темные, почти черные недра чужого дома. "Это я?" - хихикнула Гита, ткнув себя пальцем в грудь, потом обернулась и посмотрела в зеркало, сверяя портрет с отражением. "Похоже", - заключила она и тут же в отместку нарисовала Лоту: человечка на длинных ногах, в расклешенных брюках, разноцветном вязаном шарфе и с зонтиком. Наверное, тот день вспомнился Лоте из-за сходства нарисованных домов с питерскими, а Птица был из Питера и, значит, жил в одном из них.



* * *


-У меня есть подруга в Москве, - повторила Лота.

-Правда? - любезно отреагировал Птица.

Он посмотрел на нее с серьезным и немного обескураженным видом.

-Та самая, которую я искала в Симеизе, помнишь? И теперь она мне снится. Представь: дом, родители, бабка - не приснились ни разу. Город - только в виде размокшего театрального задника. А она - постоянно. Как ты думаешь, это к добру или к худу?

-Не в кошмарах, надеюсь?

-Нет, не в кошмарах. Но странные сны. Сегодня, например, приснилось метро. Знаешь, бывают станции, где поезд выскакивает на поверхность, получается как бы перрон для электричек где-нибудь загородом. И вот мы с Гитой стоим на платформе. Курим, болтаем о чем-то. Но главное - совершенно нет ощущения, что это сон! Нет привкуса сна - полная иллюзия реальности. Стоим, ждем и знаем, что сейчас подойдут два поезда: один - поезд мертвых, другой - поезд живых.

-Гм... И какой подошел?

-Оба одновременно! Один - обычный, синенький. Другой - тоже вроде обычный, но знаешь, такой обшарпанный, в окошках видны сломанные сидения, какие-то бандуры вдоль стен. Такие поезда тоже иногда видишь в метро, и они всегда проносятся мимо.

- Это ремонтные составы.

- Знаешь, мне тебя сложно представить в городе, тем более в метро, - призналась Лота, целуя Птицу в плечо. - В общем, мы стоим, и у нас всего секунда на то, чтобы сообразить, в какой поезд садиться - в первый или во второй. Потому что ошибиться нельзя. Они ведь похожи. И тут Гита говорит "пока" и идет к этому, как ты говоришь, ремонтному составу, который на самом деле - поезд мертвых.

-И вошла?

-Ага...А я кричу, что поезд-то мертвых, что нужно вернуться... А она как будто не слышит... Так и уехала...

-Не переживай, - улыбнулся Птица. - Она поедет в депо, твоя Гита. Выберется на поверхность и вернется к себе домой. Не грусти, спи.

И Лота, конечно, слушалась Птицу, и спала, и даже старалась во сне не грустить.









Глава одиннадцатая

Муха. Туманные вершины


А в это время в далекой-далекой галактике - несоизмеримо более цивилизованной и благополучной, чем лесничество в горах - так, на некоторых заборах красовались афиши гастролирующих знаменитостей, любимых народом, свидетельствующие о том, что, несмотря на бедственное положение отдельной мелкой сошки, сезон вот-вот начнется или даже уже начался, а еще через чуть-чуть и вовсе будет в разгаре - две девушки, Муха и Рябина, сидели на скамейке в центре Симеиза. Это были те самые девушки, которые когда-то на берегу возле костра слушали истории смазливого Эльфа, скрипача и бродяги.

Теперь они отдыхали под сенью огромной, старой, почти реликтовой сосны.

Холодный ливень, погрузивший поселок в сонную одурь, полчаса назад прекратился.

Тысячи капель вспыхнули, словно брильянты.

Воздух нагрелся, и от недавней промозглости не осталось и воспоминания.

Девушки грелись на солнце, наслаждаясь потеплевшей погодой.

На Рябине была надета длинная мужская майка - точнее, платье, сшитое из длинной мужской майки и выкрашенное анилиновым красителем в зеленый цвет. Рыжие Рябинины лохмы, рассыпанные по голым плечам, в сочетании с аптечной зеленью выглядели ярко и довольно-таки живописно. Очень хорошее было платье, только линяло и красилось, когда намокает. Мокло же оно в последнюю неделю часто, и Рябинины спина, грудь и плечи приобрели стойкий зеленоватый оттенок. Муха была в длинной оранжевой рубахе, затейливо разрисованной черным маркером: сердца с торчащей стрелой, пацифики, летящие голуби, четырехлистники, надписи "Pease", "All You Need Is Love" или просто "Love", "Take It Easy" покрывали его от бретелек до подола. Среди привычных слоганов встречались и более оригинальные: "Ближний, пробудись!", "Моя смерть разрубит цепи сна", и т.д. На девичьих запястьях были повязаны бисерные браслеты. С шеи гроздями свисали талисманы и амулеты: православные крестики, перепутанные бусы с кулонами из ракушек, медальоны, внутри которых хранились неизвестно чьи локоны, ожерелья из семян и даже один маленький птичий череп. Судя по кислому выражению личиков обеих девушек, что-то разладилось в тонких мирах, талисманы перестали действовать и помогать своим хозяйкам и свисали с их тоненьких шей разноцветной мишурой, годной разве что для украшения новогодних ёлок.

-Жарковато, - сказала Рябина, задвигаясь поглубже в тень сосны.

На скамейке рядом с ними лежало забытая кем-то веточка каштана, усыпанная увядающими цветками. Рябина отщипнула один цветок, похожий на львиный зев.

-Красивый, - сказала она, поднеся к глазам. - Как звезда. Жалко, несъедобный.

-Может, попробовать? - Муха оторвала другой цветок и сунула в рот. Пожевала, выплюнула.

-Гадость.

-Гадкая штука - весна, - пробормотала Рябина.

-Это почему?

-Жрать нечего. Все прошлогоднее. Абрикосы, черешня, персики - до них еще целая пропасть времени. До арбузов и винограда вообще месяца два. Копыта бы не откинуть...

Они только что побывали в магазине, где купили гречку, рис, два батона хлеба. Сигарет не купили: не хватило денег. Но думать про то, что деньги кончились, им не хотелось. Они, как обычно, надеялись, что как-нибудь все утрясется и деньги возьмутся из ниоткуда. Может, их принесет человек. Принесет и подарит. А может, они отыщутся сами. Будут лежать в траве или на асфальте свернутым зеленым рулончиком, или ветер пригонит им под ноги оброненную кем-то трешку. Так случалось не раз. Особенно у Рябины, которая давно уже вела бродячую жизнь.

-Видала? В магазине на липучках висели мухи, - поморщилась Муха. - Первые мухи, кому они мешают? Одна, две... пять. Пять мух приклеилось. Вот уроды!

- Когда-нибудь я встану на путь джайнов, - важно добавила она.

-Это которые вшей разводят?

-Это которые никого не убивают. И мух в первую очередь.

Муха что-то тихо напевала, машинально щелкая зажигалкой. Огонек с готовностью выпрыгивал из-под ее пальца и тут же опадал, и так повторялось много раз, но Муха не замечала. Над их головами шевелились мягкие сосновые лапы, водянистое солнце сочилось сквозь хвойные иглы и освещало скамейку, длинные волосы Рябины, голые плечи Мухи. А когда луч падал на зажигалку, огонек становился невидимым.

-Сосны, - пробормотала Муха, с наслаждением вдыхая аромат хвои и испаряющейся влаги. - Только ради них сюда и приехала.

-Ой ли? - Рябина сузила глаза и посмотрела на подругу насмешливо, но не зло.

-Разумеется, - спокойно подтвердила Муха. - Из-за сосен, из-за солнца. У нас на Волге природа ничего себе, но нету всего этого: южного, античного. Ради него и приехала. А вовсе не из-за того, о чем ты подумала.

Рябина и Муха сидели к морю спиной и смотрели на горы. Вдалеке виднелся голый, почти отвесный обрыв, поросший кое-где ежевикой и всюду испещренный трещинами, впадинами и протоками, которые издалека напоминали обнаженные нервы и кровеносные сосуды. Иногда вдалеке пролетала птица - крошечная темная точка, которая подчеркивала расстояние, отделявшее горы от поселка. Плато видно не было: отвесные стены упирались в асфальтово-серую тучу, которая заволакивала вершины. Неба над горами тоже не было видно. Небо сквозило над морем, над Симеизом, загороженное нежными облаками, похожими на мальтийское кружево, и пропадало чуть дальше - там, где поднимались склоны гор.

-Ужас, - пробормотала Муха, глядя на тучи, проглотившие вершины.

-И не говори, - согласилась Рябина. - Подумать страшно, как там сейчас... Какого числа они ушли, не помнишь?

- Ровно две недели назад.

-И ничего не известно с тех пор, - вздохнула Рябина. - Ушли - как провалились.

-Ого, смотри! - Муха на секунду исчезла и появилась с недокуренной сигаретой. Кто-то сделал пару затяжек и бросил бычок под скамейку. Или уронил. На желтом фильтре отпечаталась лиловая губная помада.

-Позырь, нет ли еще, - попросила Рябина. - Бычки любят компанию.

-Уже посмотрела, - ответила Муха, разминая пальцами сигарету. - Ничего нет.

Она щелкнула зажигалкой и, страдальчески выгнув брови, раскурила, а потом протянула Рябине.

Та глубоко затянулась, блаженно прикрыв веки, и с наслаждением выпустила из ноздрей струйки дыма.

-Кайф... А ведь еще недавно были деньги, - сказала она, обращаясь к сигарете. - Веришь? Всю зиму копила на этот чертов Крым. И все отняли.

-У всех отняли, - Муха пожала плечами.

-Да у тебя и не было ничего, - презрительно фыркнула Рябина.

-Все равно обидно. Ценного не было, но что-то же ведь было. И за одну ночь ничего не стало.

Вскоре от бычка остался один фильтр, перепачканный помадой.

-Точно тебе говорю: с ними то-то случилось, - сказала Муха. - Что можно делать в горах две недели подряд в такую погоду? Ты была там когда-нибудь?

Рябина помотала головой.

-И я не была. Но если здесь, на берегу такой собачий холод, то там я даже не знаю что! У них на пятерых была одна палатка. И харчи на пару дней. А они еще потащили с собой этого, как его... Брючата сальные, беретка ВДВ... А ведь сразу было понятно, что человек - говно...

-Надо было пойти с ними, - вздохнула Муха.

-Мало тебе досталось? Мы даже не знаем, живы ли они. Сгинули, как отряд Дятлова. У них половина вещей осталась в лагере. И все сгорело в ту ночь. Но они в любом случае должны были вернуться, чтобы забрать вещи.

-И не только за этим, - робко добавила Муха. - Слушай, а может, плюнуть на все - и за ними? Поднимемся в горы, поищем какие-нибудь следы, расспросим местных. Терять-то нам нечего.

-Ну конечно. За ними, - проворчала Рябина. - Скажи лучше - за ним. И терять нам есть чего.

-Чего же?

-Например, жизнь.

Они помолчали, внимательно осматривая асфальт на предмет еще одной недокуренной сигареты.

-Я сделала на Эльфа приворот, - прошептала Муха.

-Ну и зря, - Рябина пожала плечами. - Честное слово, зря. Видела я привернутых. Ничего хорошего.

-Почему?

-Зомби есть зомби. Ходят за хозяином, заглядывают в глаза, будто умоляют о чем-то. Не понимают, что с ними творится, и ждут от тебя помощи или ответа. Это не любовь, пойми.

Муха снова посмотрела вдаль, о чем-то вспоминая.

Внезапно ее глаза налились слезами.

-Это было царство мечты, - захныкала Муха. - Я понимаю: оно не могло существовать долго. Жизнь - вредная и жадная маньячка, она скупо отмеряет счастливые мгновения.

-Царство мечты? Ты что, правда так думаешь? - удивилась Рябина.

-Да, а что?

-А то, что половина народа одуревала от безделья, а остальным просто некуда было податься. Какое там царство! Так, перекур - чужими, причем, сигаретами. Все это надо было заканчивать давным-давно. Добровольно уйти оттуда, сохранив хорошие воспоминания. Куда там! Жадна не жизнь, жаден человек, - с горечью добавила Рябина, что-то вспомнив. - Вечно ему еще и еще подавай. Знаешь, в прошлом году дринч-команда докатилась до того, что ежиков убивали и ели... Сама я не видела, но люди рассказывали... Ведь это ж надо - воровать у местных! Притаскивать краденое в лагерь и там складывать. Ведь это же хватило ума! Удивляюсь, как их всех не поубивали - кистенями и вилами.

-Куркули, дикари, - забормотала Муха. - Варвары!

-Это деревенские-то - варвары? Им не пришлось бы пускать в ход кулаки, если бы мы вели себя чуть более осмотрительно! Я лично все время ждала беды.

-Почему же ты не ушла?

-Так я как раз собиралась. Но очень трудно уйти, когда прирастаешь к месту.

-Знаю: ты тоже влюбилась, - мечтательно сказала Муха. - Признайся, что влюбилась!

-Иди ты к черту.

К черту Муха не пошла, вместо этого замурлыкала новую песенку, поигрывая зажигалкой.

Они снова уставились на горы. Рябина смотрела рассеянно, размышляя о чем-то своем, и ее синие зрачки равнодушно отражали тучи, поглотившие вершины.

Но цыганские глаза Мухи словно втягивали их в себя, всасывали зло и жадно. С отчаянием, почти с ненавистью. Слезы высохли, и ресницы торчали злыми колючками.

На соседнюю скамейку уселась компания парней с сигаретами и пивом в жестяных банках. Они о чем-то совещались вполголоса, искоса посматривая на Рябину и Муху. Весь поселок знал, что две недели назад на берегу разгромили лагерь неформалов, одного убили, остальных разогнали по всему побережью до самой Ялты. А внешний вид Рябины и Мухи мигом их выдавал.

-Скипнем-ка отсюда, - тихо скомандовала Рябина, покосившись на компанию.

-И побыстрее, - согласилась Муха.

Ей тоже не понравились пьяноватые выкрики и резкие голоса незнакомых парней. Агрессия компании не была направлена в сторону их скамейки, но в любой момент ситуация могла поменяться.

Девушки взвалили на плечи рюкзаки и отправились к дороге, ведущей вон из поселка.




Глава двенадцатая

Эльф: искушение


На крохотной площади перед кооперативным магазином, поверх рюкзака, брошенного прямо в прибитую дождем пыль, меланхолично склонив красивую светловолосую голову и полуприкрыв глаза потемневшими от недосыпа веками, сидел Эльф и играл на флейте. Это было небезопасно - сидеть совсем одному перед кооперативным магазином в тот мутноватый час, когда сумерки еще не опустились на поселок, а с пляжа возвращаются последние подвыпившие отдыхающие - и играть на флейте, чтобы заработать несколько монет себе на жизнь. Не меньше десятка опасностей угрожало такому человеку! Тем более, если у него длинные волосы, штопаная джинсовка с вышивкой на спине, бисерные браслеты на запястьях, а на груди - подвешенный на шнурке варган, искусно выточенный из дерева в виде нахохлившейся птицы: вещего ворона.

Но публика преспокойно заруливала в магазин, выруливала обратно и направлялась далее по своим делам - фланировать, ужинать, на танцплощадку, на дискотеку, в бар с уцающим блатняком, расположенный на подходах к пляжу. Мало кто замечал Эльфа, сидящего на рюкзаке и дудящего в свою дуду. Все устали после теплого солнечного дня - первого теплого солнечного дня за это затянувшееся, кошмарно холодное предлетье. И все же отдельные монеты по 5, 10 и 20 копеек падали в его перевернутую фетровую шляпу. "Зеленые рукава", "Полет кондора", кое-что из боливийского фольклора. И вдруг - без перехода - "Времена года": Вивальди сиротливо поплыл в воздухе, где уже царила вонь беляшей, жареных в позавчерашнем масле.

Эльфа никто не учил играть на флейте. Он импровизировал, с небесной рассеянностью пробегая по дырочкам пальцами. В принципе он мог бы импровизировать на чем угодно - на любом музыкальном инструменте, подвернувшемся под руку: фортепьяно, гитаре, кларнете. И даже шаманское жужжание варгана необъяснимым образом обретало в его руках строгие нотки классического инструмента.

Флейта заливалась певчей птицей, наполняя сложными музыкальными фразами маленькую площадь, зажатую между импровизированным рынком, столовой с беляшами и перловкой (а заодно подвешенными к потолку лентами для мух и вентиляторами от жары; с неистребимым, перекрывающем собой и подливку, и солянку, и туалетную вонь запахом хлорки), а возлюбленная его скрипка с дорогими лакированными боками тихо дремала тем временем в футляре, лежавшем рядом с Эльфом.

-Классно, - сказала незнакомая женщина. - Классно играешь.

Она нарочно употребила это "классно" вместо "хорошо": ей хотелось выглядеть помоложе и поразвязнее.

Вместо ответа Эльф приподнял веки и коротко посмотрел на нее синими с поволокой глазами.

И женщина, которая пришла купить сюда кое-что из кооперативной снеди - и снеди, следует заметить, не дешевой: такие товары лишь недавно обосновались на полках и прилавках некоторых торговых заведений - ощутила непривычную слабость в коленях и сладость в груди, а также сладкое, томительное, почти болезненное посасывание внизу живота.

-Классно играешь, - повторила женщина, прислушиваясь к собственным ощущениям.

Она выбралась на несколько дней к морю отдохнуть, устала от одиночества, непрерывных дождей и хреновой погоды. В городе ее ждали дела, но сегодня спешить было некуда. Ей не хотелось уходить: вдруг она больше не встретит в поселке, среди отдыхающих, которые с каждым днем все прибывали и прибывали, этого худенького парня, не взрослого и не мужественного, но вызвавшего в ней такой неожиданный телесный отклик? Женщина старалась, но не могла вспомнить случай, чтобы она вот так запросто клюнула на уличного музыканта. Старею, недобро усмехнулась она. Вот гормоны и взбесились. Как иначе все это объяснить?

Кто-то проходил мимо. Мужчина, который держал в левой руке двухлитровую пластиковую бутыль домашнего вина, а правой легонько приобнимал за худенькие плечи девушку в короткой юбке, курившую на ходу тонкую сигарету и смотревшую в пустоту стрекозиными блюдцами солнечных очков; парочка заметила Эльфа, притормозила и уронила в его фетровую шляпу серебряную монету.

Потом прошел дядька, любитель здорового образа жизни в белых шортах и разноцветной гавайке, в панаме на лысеющем черепе; постоял, послушал, хмыкнул, и бросил пять копеек.

Какой-то парень, едва выйдя из магазина, впился зубами в подтаявшее мороженное. Прислушался к Вивальди - и ничего не бросил. Вслед за ним - бабушка и внук с пакетом развесных сушек.

"Хочу сосиску в тесте, хочу сосиииску", - ныла обгоревшая на солнце девчушка лет семи, заступая дорогу матери, которая оживлено о чем-то болтала с пляжным знакомцем.

А женщина все стояла и слушала, выпятив клювиком красногубый рот и задумавшись, точнее, перестав существовать, как задумывается и перестает существовать человек, полностью абстрагировавшийся от того, что на него смотрят другие люди.

-Ты только здесь играешь? А в домашних условиях не играешь? - голос у женщины был низкий, хрипловатый; заискивающие интонации причудливо сочетались с интонациями властными.

Не переставая играть, Эльф поднял веки - и тут же их опустил, что означало: "Да". В его глазах женщина прочитала то, что хотела бы услышать из уст, занятых музыкой. Ответ ей понравился.

-Тогда я тебе адрес оставлю, - властные интонации взяли верх над заискивающими, но и последние никуда не девались.

Она сунула руку в пляжную сумку, достала органайзер, быстро и сосредоточено набросала что-то ручкой, вырвала страницу и бросила в шляпу Эльфу. В отличие от голоса и интонаций, движение женщины было мягким и даже стыдливым, как у молоденькой девушки, хотя ей было уже за сорок.

И снова, не прерывая игры, Эльф глазами ответил: "Да".

Такое случалось. Не часто, но случалось. Кто-то клевал на крючок его музыки. А может, становился жертвой его необычайной внешности, и вскоре приходила помощь в виде денег, вкусной еды, теплой постели и даже красивой, дорогой одежды. Эльф не рассуждал, хорошо это или плохо. Это - случалось. И случалось как раз тогда, когда возникала потребность.

Он был розой, которая каждому позволяла вдыхать свой аромат. Не станет же роза воротить лицо или отталкивать алчущую руку? Может уколоть, это да, Эльф и колол - от случая к случаю. Он был северным озером, позволяющим каждому войти в свои прохладные воды. Не может же озеро кого-то в себя не впустить или удрать? Может притопить - он и топил. Но сорвать розу было невозможно - стоило протянуть руку чуть более настойчиво, и гибкая ветка взмывала ввысь, царапнув на прощанье острым шипом. А озеро подергивалось ледком. И лань уносилась под сень дубравы, не дав себя приручить. И стрелы, пущенные Амуром, улетали прочь в поисках другой жертвы.

Вот только Муха... Эльф почувствовал что-то вроде укола. Укола совести - непривычное болезненное ощущение в районе желудка, куда, как известно, любит колоть совесть. Ему на секунду - ровно на одну секунду, но очень остро - захотелось прямо сейчас бежать за Мухой, на поиски Мухи. Где она? Нигде в Симеизе Мухи видно не было. Он не видел ее с тех пор, как лагерь на берегу разгромили, а его обитатели разбежались во все стороны враждебного мира.

Он прервал игру и замер, опустив флейту.

Потом вспомнил про женщину, но она к этому времени уже ушла.

Муха... Эльфу стало нехорошо, муторно. Даже его очи, не по-мужски томные, едва заметно увлажнились. Темный комок вины таял в его груди, растворялся в крови, разносился по телу. Такого с ним раньше не бывало. Наверное, нервы сдали из-за пережитых потрясений. Заботься лучше о себе, шепнул на ухо Здравый Смысл. Муха юркая, как уховертка. Муха не пропадет. О себе думай. Он замотал головой, тряхнул эльфийскими волосами - молоденькие курортницы, не сговариваясь, одновременно замерли у входа в магазин, безмолвно воззрившись на Эльфа: так внезапно прекрасен был сидевший перед ними на рюкзаке нищий Аполлон.

Тетки за длинным железным прилавком все еще чем-то торговали. Многие заступали после обеда, рассчитывая на праздную вечернюю публику. Из любопытства - и с голодухи - Эльф присмотрелся повнимательнее. Ранняя черешня, первая, еще не сладкая клубника стоили не меньше, чем в Москве. А в Челябинске их и вовсе не было. Будь с Эльфом Муха, она бы преспокойно дождалась закрытия рынка и собрала некондицию, которую торговки складывали под прилавком в картоном ящике или оставляли прямо на прилавке с краю, как раз для таких, как Эльф и Муха. И Эльф, брезгливо насупившись, съел бы несколько ягод черешни, которую Муха для него бы почистила, и пару-тройку наиболее приличных клубничин. Но Мухи не было.

Он спрятал флейту в футляр - все-таки это был инструмент не уличный, а профессиональный - и убрал в глубокий карман, аккуратно пришитый Мухиными руками с тыльной стороны джинсовки.

Придвинул к себе шляпу, сосчитал выручку. Десять копеек... Сорок... И того - рубль двадцать. Совсем не густо. Но на пожрать в местной тошниловке хватит.

Поднялся, подобрал футляр со скрипкой, закинул рюкзак за плечо, пересек площадь и направился в сторону набережной. Ах да, бумажка... Про бумажку-то он и позабыл: обронил на площади. Выронил на асфальт, пряча шляпу. Вернулся, поднял, прочел адрес, набросанный торопливым, но уверенным почерком: "Береговая, 20. Ирина".

Вот как: Ирина. Что ж, ничего себе имя. Чуть капризное, пожалуй, но главное - не слишком вредное. И не слишком жадное. Ничего не укрылось от глаз Эльфа: ни ее моложавое, но не слишком молодое лицо, ни осветленные, коротко остриженные волосы, слегка встопорщенные от морской соли, ни белые босоножки на каблуках. В ложбинке между загорелыми грудями терялся крестик или амулет на золотой цепочке. Через плечо висела пляжная полотняная сумка с мокрым полотенцем и купальником. Еще педикюр он запомнил - это было первое, что он увидел перед собой на асфальте: кроваво-алый педикюр. Ему нравилось, когда женщины что-то делали с ногтями. Мужчины так не умеют. И Муха не умеет. Вместо денег Ирина бросила ему в шляпу записку. Что ж, перспективы яснее ясного.

Он шагал по поселку. Прямо перед ним багровеющее солнце, шипя и мерцая, уползало за гору, а с моря тянуло прохладой, солью и водорослями, которые выбросил на гальку недавний шторм. С пляжа все еще шли отдыхающие, унося с собой надувные матрасы, круги, маски и ласты, мокрые полотенца и купальники, оставив позади себя на гальке семечковую шелуху, креветочные очистки и пустые бутылки. Кто-то был докрасна обожжен дефицитным, но не менее жгучим, чем обычно, солнцем, кто-то пьян от дешевого местного вина, разбодяженного водой из-под крана, но от этого не менее хмельного.

Как все-таки мало нужно людям для счастья, подумал Эльф. Боже, как мало...

"Все мы помечены печатью отверженности", - вспомнил он слова рыжей Рябины. Иногда он представлял себе, как выглядит эта печать, а по сути - заклятье, делавшее ее обладателя чуждым и этому легкому вечеру, обещавшему скорое потепление, и курортному благолепию. Воображение Эльфа рисовало серый кружок - кольцо из колючих растений; ящерку, мухомор, муху - все то, что никогда не попадет ни на одну уважающую себя эмблему. Одним печать ставится на предплечье, иным - на лоб, думал Эльф. И всякий разговор смолкает, когда такой человек входит в комнату. И чьи-то глаза следят за ним на улице с любопытством опасливым и неодобрительным. Даже темное, преступное, злое имеет свое место под солнцем. И только отверженные лишены убежища: они - хуже насекомых. Своим появлением они приносят неуют - запах дождя и пыли, тень птицы, шепоток ночной бабочки. А еще они приносят мысли, которые принято от себя гнать, заменяя более комфортными.

"Береговая, 20. Ирина", - повторил Эль.

Точно, вот она, перед ним: Береговая улица. Нежное курлыканье горлицы. Изгороди из крымского туфа, заплетенные виноградом и хмелем. Далековато еще до винограда... Эльф вздохнул. Раннее лето - голодная пора. Дотянуть бы до июля - вот тогда и будет, где разгуляться. А тут... Обманчива ты, свобода.

Дом ╧ 20 по Береговой улице оказался неожиданно богатым. Парковка для автомобилей, над чугунным крыльцом - красиво изогнутые фонари, электрический звонок. Он напоминал не жилой дом, а частную гостиницу из тех, что некоторое время назад появились кое-где в курортных поселках. Эльф позвонил в дверь. Надо же, успел он подумать, - собственное крыльцо, отдельный выход. И никаких тебе старушек-хозяек, у которых его родители снимали комнатенку в ту далекую пору, когда его, Эльфа, хрупкого ангельски хорошенького мальчика со скрипкой, возили к морю загореть и оздоровиться ровно на 21 день родительского отпуска.

Ирина стояла перед ним в полумраке прихожей и несколько секунд пристально его рассматривала - надо же, какой высокий и стройный, какие длинные, светлые волосы. Он перехватил ее взгляд. Он к этому привык: так было всегда. Она его будто не узнавала. А может, наоборот: поджидала как миленькая все это время. Приготовилась, что он придет. Он тоже ее рассматривал. Сейчас на ней был спортивный костюм, который ее молодил. Здесь, в доме она выглядела привлекательнее, чем на площади возле магазина. Привлекательнее и моложе. А может, она была такой же, просто ему захотелось поскорее проникнуть в прохладный особняк, из глубины которого - он учуял, еще не войдя - доносился запах благополучия: ароматного мыла, стирального порошка, туалетной воды.

-Входи, я сейчас, - сказала Ирина и скрылась.

Откуда-то послышался ее голос - она разговаривала по телефону.

Значит, в этом замечательном доме есть еще и телефон (по которому можно позвонить родителям в Челябинск, быстро додумал Эльф).

Он разулся, задвинув изношенные кеды поглубже под полочку для обуви - и вошел в гостиную. Мягкие кресла, диван, лакированный журнальный столик. Телевизор с непривычно плоским, продолговатым экраном - все это Эльф мигом заметил и оценил.

-Я вообще-то скрипач, - признался он, когда Ирина вернулась в гостиную и с ногами уселась в кресло.

-Я поняла, - улыбнулась она.

-Поняли?

-Видела футляр от скрипки.

Она поставила на столик бутылку шампанского.

-Выпьем за знакомство? А я, между прочим, тоже музыкант. Преподавала в музыкальной школе. Только не скрипку, а фортепьяно.

-А сейчас не преподаете? - он взял у нее из рук бутылку, открутил проволоку и с неожиданным проворством вытащил пробку.

Из горлышка бесшумно вырвалось беловатое облачко.

-Ишь ты, молодец, - засмеялась Ирина. - Нет, сейчас не преподаю. Другие времена, другие дела. И деньги другие.

Она взяла бокалы, протерла их косынкой и поставила на столик: один ему, другой себе.

Эльф налил - обоим поровну.

Они подняли бокалы, чокнулись, но вспотевшее, облепленное пузырьками стекло не зазвенело.

-Будем здоровы, - Ирина сделала глоток. - Сыграешь потом?

Небрежное "потом" неприятно кольнуло Эльфа.

-На скрипке не получится. Разве что на флейте, - сконфузился он.

-А чего так?

-Скрипка не в порядке. Ее поколотили слегка. Там, на берегу. Надо ремонтировать.

-Ремонт скрипки - дело недешевое, - веско произнесла Ирина.

-Это да...

Руки Эльфа лежали на столике рядом с опустевшим бокалом. Неожиданно Ирина протянула свою руку и погладила его пальцы.

-Який же ти гарний, - тихо сказала она по-украински.

"Киевлянка, - подумал Эльф. - Нет: скорее, из Львова. Не забыть спросить, откуда она".

Рука Ирины тем временем вела себя откровенно, даже настырно. С пальцев перешла на тыльную сторону ладони, соскользнула на запястье, поднялась по предплечью.

Но она не была ему неприятна, эта рука.

-Девушка у тебя есть? - тихо спросила Ирина.

Голос ее прозвучал глухо, словно издалека.

-Нет, - соврал Эльф на всякий случай.

И тут же тошнотворная волна поднялась от желудка к горлу. Он налил еще шампанского, побледнел и поставил бокал на столик. В сгустившемся воздухе, как живое, возникло лицо Мухи.

-То есть да, - пробормотал он. - Есть то есть... Девушка... Но у нас... Все сложно.

-Это ничего, - кивнула Ирина. - Это бывает.

Она поднялась со своего кресла, подошла к сидящему Эльфу. Обхватила обеими руками его голову, погладила по волосам.

-До чего ж красивый... Красивенький, - зашептала она. - Давно таких не встречала.

От нее приятно пахло чистым телом и прачечной. А может, это были духи, чей запах полностью слился с телом, и казалось, что пахнет кожа. Этот запах нравился Эльфу больше, чем аромат обычных духов, отчетливый и липучий. И вдруг - как наваждение - сквозь запах Ирины пробилась Муха: степная полынь, можжевеловый дым от костра, пыль и пот.

Эльф затряс головой, как жеребец, которого куснула муха.

Ирина взяла его за руку, переплела свои пальцы с его пальцами и сделала шаг назад, в сторону другой комнаты, смежной. Потянула за собой - требовательно, настойчиво.

-Пойдем, не бойся. Никто не придет. Я одна.

-А музыка? - глупо улыбнулся Эльф.

-А музыка подождет.

Опытная, спокойная, ухоженная женщина. Чистые простыни. Утром - завтрак, скорее всего, прямо в постель: кофе, тосты, свежевыжатый сок. Эльф все это предвидел заранее, так уже было, и ему это нравилось. Он никогда не был инициатором. Но и не отказывался - никогда.

Не исключено, что Ирина со временем поможет ему добраться до Челябинска: после случая в лагере под скалой он опасался путешествовать на попутках. Больше всего боялся за руки: точнее - за пальцы. И только потом за всякое остальное.

Он встал и послушно поплелся за Ириной, чувствуя, как потеет и мерзнет, как усилившаяся дурнота мешает двигаться. И - кто знает? - может помешать в самый важный момент.

-Ты чего? Что с тобой? - обеспокоенно спросила Ирина.

В красивых глазах Эльфа мелькнула совсем некрасивая паника.

-Холодно, - он мягко, но решительно отнял у нее свою руку и обхватил себя за плечи. - У тебя дома холодно.

-А, так это кондиционер, - обрадовалась Ирина.

Она исчезла в спальне, где и правда что-то тихо шумело.

"Ничего не смогу", - с ужасом подумал Эльф. Сквозь джинсы он бегло ощупал свой пах, затем лоб. Наверно, гемоглобин упал. Или давление. Или это из-за того, что он последние ночи скверно спал и не высыпался.

-Ну? - поинтересовалась Ирина, вновь показавшись в дверях спальни. - Так и будем стоять?

Только тут он заметил, что и правда, до сих пор топчется в дверях, не решаясь пересечь невидимую черту, отделявшую гостиную от спальни, и со стороны выглядит довольно глупо. За Ириниными плечами он рассмотрел расстеленную кровать, нескончаемую белую равнину, обитель прохлады и неги.

-Послушай... - сказал он Ирине. Голос звучал слабо, а вид был понурый и прибитый. - Я тебе не сказал.... Точнее, не все сказал. У меня действительно есть девушка - Муха. И ее срочно надо разыскать. Там все так погано получилось... Нас... На нас напали. В лагере на берегу. И теперь она ищет меня.

Загрузка...