Глава двадцать восьмая
Тот, Кто Оставляет Знаки
Птица знал наизусть все дороги и перевалы горного Крыма. У него была секретная игра - в партизанскую войну. Как будто сам он - партизан, который прячется за деревьями, за камнями, за кустом. Падает, переползает по-пластунски с места на место, морочит голову преследователям. Зарывается щекой в пушистую, пахнущую корицей листву. А где-то не дремлют враги, где-то щелкают затворы АК. От врагов он уходит - пробежкой, ползком, от куста к кусту, от ствола к стволу. Потому что партизанская война - она и есть наиболее честная. Во всем мире, во всех стратегических планированиях и на баллических картах - только ты и твой враг. Либо ты от него удираешь, либо он от тебя.
В общем, Крым Птица знал, как мало кто знает. Но иногда ошибался, путал похожие одна на другую пустоши и низины, хребты и пролески, или что-нибудь забывал. А еще он любил совершенствовать свои знания - срезал привычный маршрут через лес, залезал на отвесную гору, пытаясь выбраться хитрым маневром на знакомую дорогу. Сам же при этом говорил, что горный Крым - строгое место. Ошибаться в нем нельзя. Горы сбивают с пути, подсовывают одни тропинки вместо других и иногда - в особых случаях - сводят человека с ума.
Так и случилось в один прекрасный день.
Это действительно был прекрасный день. Было почти тепло, почти солнечно - солнце проглядывало сквозь тонкий слой облаков, и все кругом казалось дымчатым, полупрозрачным, как марля или вуаль. Лота и Птица решили спуститься с плато по Чертовой лестнице, чтобы позвонить в исчезнувшую с карты Москву. Чтобы бабушка в Москве знала, что с Лотой все в порядке, и не волновалась.
Кто-то им рассказал, что в поселке имеется телефон. И вот к этому телефону, спрятанному на дне застывшего зеленого озера, взбиравшегося по склонам и омывавшего отвесные стены главной горной гряды, они и направились.
Этот день ничем не отличался от других похожих дней. Он был ничем не лучше дня вчерашнего, когда точно так же мглисто светило солнце и ложились на землю тончайшие тени, но был определенно лучше так называемого третьего дня, когда небо опустилось совсем низко и лил проливной дождь. Это был обычный день из долготы дней, таких неприметных дней целую связку обозначает одно яркое событие, иначе они исчезают бесследно.
Так Лоте казалось вначале, а потом оказалось, что этот день был единственным и главным. Что это на самом деле был особенный, прекрасный день.
Они и раньше спускались по Чертовой лестнице в поселок за продуктами. В центре поселка располагалось сельпо, где продавали хлеб и крупу. Это была крошечная пустая площадь, где росли серебристые тополя и ворковали горлицы - кофейного цвета птицы с темным ободком вокруг шеи. Если повезет, там можно было купить печение, конфеты и леденцы. Если повезет. Изредка завозили селедку или заиндевевшие глыбы мороженой говядины. Вокруг все заросло лебедой и пасленом, а на крыльце сельпо стояла консервная банка: в дождливые дни в нее набиралась вода, и они по очереди бросали камешки, стараясь попасть внутрь. Все продукты в сельпо пахли одинаково - мокрым картоном. Птица их покупал на выданные лесниками деньги, и в сваренном виде они неожиданно начинали пахнуть сами собой: крупы - крупами, горох - горохом, макароны - макаронами. Сырой картон не выдерживал термической обработки и отступал, оставляя место сущности этих нехитрых продуктов.
А однажды он накопил денег и купил Лоте пряников. Пряники на сэкономленные лесниковские деньги: пластмассовый совок зачерпнул их из большого пыльного мешка, и они высыпались на весы с глухим костяным стуком. Разбитная продавщица ловко скрутила фунтик и отдала Птице, а Птица улыбнулся и протянул Лоте. Кулек из плотной серой бумаги - и в нем пряники. Пронзительный запах мятной зубной пасты, и на вкус тоже паста, только сухая и сладкая. Лота такие пробовала один раз когда-то давным-давно, и ее ужаснула смесь сладости и мятной эссенции. Но эти, купленные Птицей в сельпо и предназначавшиеся специально для нее, имели особый вкус. Как его описать? Вкус сиротства и нищеты, странствий и неприкаянности. Терпкий, сложный вкус времени, которое истекает, которое уже почти истекло.
Когда Птица отдал ей эти несчастные пряники, она от радости чуть не плакала. Слезы собирались в глазах, но не вытекали наружу, а стояли большой горячей каплей, и мир расплывался, как подмокший казенный штемпель. Зато потом, много дней спустя она плакала, когда вспоминала тот день. Потому что Птица ничего ей ни разу не дарил. Вот если бы он каждый день осыпал ее дарами, съестными или несъедобными, пряники не выдержали бы конкуренции со стороны изобилия и померкли. Но они были единственными в своем роде - в плотном сером фунтике: маленькие, крепкие, пахучие.
В общем, они с Птицей не раз наведывались в поселок - то по овощи, то по крупу. А в тот прекрасный день, единственный и главный в долготе дней, ошиблись и перепутали лестницу.
Птица решил срезать путь и начал спускаться чуть раньше - по новым ступенькам, по незнакомой тропе.
Он рассчитывал, что через десяток метров неизвестный путь сольется с Шайтан-Мердвеном и они благополучно окажутся у подножья гор. Отдохнут возле памятника неизвестному солдату и отправятся дальше в поселок.
Вся дорога займет полчаса, сорок минут, не больше.
Но он ошибся: Чертова лестница осталась далеко в стороне. Была лестница, да не та, а поняли они это не сразу.
Птица нес за спиной Лотин ермак. Они миновали кусты ежевики на краю обрыва, полюбовались обширной долиной, расстилавшейся между горами и морем, и спокойно начали спуск по надежной, почти гладкой естественно-природной тропе, которая вот-вот должна была превратиться в знакомый Шайтан-Мердвен. Все шло как обычно. На камне возле тропинки сидели жуки-пожарники, похожие на россыпь крошечных черно-красных костяшек домино. Паук-косиножка терпеливо преодолевал прозрачный скелет прошлогоднего листа. Птица насвистывал любимую тему из The Wall. Сквозь облака пробивалось жиденькое солнце. Пахло травой и пылью. Но ступеньки под ногами с каждым шагом становились все круче, расстояние между ступеньками все увеличивалось, так что вскоре Лота с трудом нашаривала ногой следующую. Наконец спускаться стало настолько трудно, что Птица перестал насвистывать и принялся ей помогать. Он ее обогнал, повернулся к ней лицом и осторожно переставлял ее ноги поочередно с камня на камень. Лота ничего не видела перед собой, только Птицу - его волосы и очки. По волосам ползла гусеница-холстомер: она поднялась на задних лапках и застыла, уставившись на Лоту. Лота смотрела на его волосы, на холстомера, и больше ничего видеть ей не хотелось. Ей было вполне достаточно того, что она уже видела.
А потом Птица куда-то исчез вместе с очками и гусеницей. Переместился на другой уровень - чуть ниже, чтобы проверить, что же такое вдруг произошло с их тропинкой и почему она до сих пор не превратилась в Шайтан-Мердвен. Лота осталась одна и медленно, очень медленно начала догадываться, почему Чертова лестница на самом деле называется Чертовой. Она так называлась вовсе не потому, что ступени слишком отвесны. Среди кустов и деревьев, думала Лота, лестницу легко спутать с размывом, который оставляют в горах ручьи, сбегающие вниз после весеннего таяния снега. И вот один из таких размывов, природный нерукотворный спуск, на который не ступала нога ни татарина, ни караима, ни праздного любителя горных прогулок, они приняли за тропу и полезли по случайным камням, которые быстро превратились в отвесную стену.
Настоящая Чертова лестница осталась в стороне, а облапошенный команданте, заигравшись в партизанскую войну, полез в пропасть по высохшему руслу, и повлек Лоту за собой.
На самом деле Лота заподозрила его промах еще в самом начале, когда они только подходили к краю плато. Они свернули с дороги слишком рано. Шли к обрыву не по тропинке, а среди деревьев, утопая по щиколотку в сухой листве. Чуть позже возле спуска не было видно густого и обширного ежевичника, росшего в том месте, где брал начало Шайтан-Мердвен.
Это был Первый Пропущенный Знак.
Ступени незнакомой лестницы сразу показались Лоте слишком крутыми.
Это был Второй Знак.
Лота машинально отмечала про себя странные перемены ландшафта и вяло удивлялась тому, что картинка в ее голове перестала совпадать с действительностью, но все равно послушно шла вниз. Потому что она доверяла Птице. Пожалуй, никогда, ни до, ни после никому так не доверяла. С Чертовой лестницей произошла внезапная и необратимая перемена, вот и все. Собака не удивляется, когда хозяин высаживает ее из машины, последний раз гладит между ушами теплой ладонью, нажимает на газ и уезжает. И собака остается одна на зимней улице. Доверчивое недоумение. Снег ложится за ушами в том месте, где все еще хранится тепло хозяйской ладони. А потом - из удаленных уголков мозга, сонных и равнодушных, запертых льдом - явилось предчувствие. Это предчувствие явилось издалека и зашептало Лоте в ухо обмороженным ртом, что они ввязались во что-то крайне опасное. Что ни разу в жизни ей не приходилось переживать такую опасность. И предчувствие не ошиблось - это выяснилось очень скоро. Но Лота упорно верила, что они вот-вот выйдут на верный путь. Просто нужно спуститься чуть-чуть ниже - туда, где исчез Птица, и очень скоро, всего через десяток метров начнется правильная тропа. Ноги вслепую нащупывали следующую ступеньку, еще один скользкий упрямый камень, который, наверное, сам недоумевал, удивляясь тому, что на него наступает чья-то несмелая нога.
Но дальше ступеньки заканчивались.
Склон сделался окончательно отвесным, только кое-где торчали жалкие каменные выступы и росли чахлые деревца.
Лотина правая нога соскользнула и поехала. Чтобы удержаться, она сунула руку в каменную расщелину и кое-как уцепилась за ее край. Левая нога неловко извернулась, встала боком, уперлась в стену и застряла.
В этот миг Лота посмотрела вниз.
* * *
Живя у лесников, она часто ходила посидеть на камне среди тюльпанов и маков, и, устроившись на краю обрыва, созерцала Южный берег Крыма.
Когда долго смотришь вниз, на глаза наворачиваются слезы. Становится трудно дышать, даже рот открывается от изумления и восторга. И вот Лота каждый день проливала слезы и умилялась, открыв рот - так широк и прозрачен был простор. Вся печаль земли собралась в этом пространстве между горами и морем, все страдания и вся радость.
Ей снилось, как ноги с легким шорохом подошв о мелкие камни отрываются от земли. Для этого требуется простейшее усилие мышц, легкое напряжение плеч, которое всем хорошо знакомо, но почему-то мы вспоминаем о нем только во сне. Лота тяжело отрывается от земли, где камни, пионы и тюльпаны, и медленно слетает вниз, раскинув руки и доверчиво распластавшись в тугом воздушном потоке, как китайский летучий змей. Земное притяжение не спешит расставаться с ее телом, и она плывет над деревьями медленно, очень медленно, тяжело и словно неохотно.
И вот теперь она повисла на каменной стене, как цикада на стволе сосны, а внизу раскинулся весенний Крым.
Под ней, сколько хватало глаз, зеленым озером волновались древесные кроны.
Ей казалось, что даже на эту невообразимую высоту доносится запах сырой земли и свежих листьев. Далеко внизу, над верхушками деревьев кругами летала стая голубей из поселковой голубятни. В лучах пасмурного солнца голуби меняли свой цвет, становясь то белыми, то черными.
Вдали, на границе зеленого озера лепилась узкая полоска серых камней, а еще дальше, в туманной дымке, виднелось море.
Море было пылающим, серебристым. На его полярном серебре отчетливо виднелись гонимые ветром волны. Вдали линия моря плавно закруглялась - достаточно одного взгляда с высоты на морской горизонт, как становится очевидно: земля круглая.
Прямо под ней белела дорога - Старый севастопольский тракт. Между горами и морем из зеленой пучины выглядывали разноцветные крыши. Если приглядеться, можно было различить огороды, фруктовые сады и голубятню.
Лота парила над Крымом на куске камня, как ведьма на метле.
Она летела в небе в обнимку со скалой.
У нее привычно перехватило дыхание и открылся рот.
В этой пустой прозрачной чаше, где с одной стороны высились горы, с другой море медленно катило свои ледяные волны, возник еще один незначительный элемент: крошечная она сама.
Обыденность смерти. Сначала она будет стоять, прижимаясь к стене грудью, животом и коленками. Долго-долго, пока не кончатся силы и не закружится голова. Будет чувствовать, как слабеют и потеют руки, как теплеет шершавый камень, согретый ее дыханием и ее телом. Как дрожат от напряжения пальцы.
Потом сделает неверное движение и начнет съезжать вниз. Наверное, когда человек начинает вот так съезжать вниз, чувствуя животом и грудью поверхность камня, ему в какой-то миг делается все равно.
Он устает отталкивать смерть. Остались только утомление и безразличие. Последнее заключительное одиночество, которое человеку приходится принять.
Лота поняла это в первый год в больнице: на лицах умирающих отпечатывается смирение. Они как будто соглашаются со смертью, у них возникают с ней особые интимные отношения, которые невозможно понять, если ты по эту сторону, среди осязаемых предметов, в пестром, захватывающем кино.
Умирающие договариваются со смертью, принимают ее в себя всю без остатка. Она входит в них и овладевает ими, приникает к губам. Может быть, близость со смертью - это последняя запредельная нежность.
А потом лица умирающих становятся пустыми, одинаковыми лицами умерших.
И у Лоты тоже будет пустое, одинаковое лицо.
Но в начале у нее потемнеет в глазах, она перестанет видеть мир таким, каким его видят другие - те, кто уверенно называет себя живыми. Она начнет видеть иначе, и, может быть, в то мгновение, когда мир предстанет другим, совершенно особенным, каким именно - сейчас она не могла даже вообразить, ей перестанет быть страшно. Она будет съезжать и задыхаться от избытка последних чувств - вместо того, чтобы набирать московский номер. Вместо того, чтобы кормить горлиц. Вместо того, чтобы покупать крупу, макароны и пряники в поселковом сельпо, где пахнет мокрым картоном. Вместо того, чтобы курить на лавочке возле памятника неизвестному солдату и прочитать наконец надпись, о которой, оказавшись внизу, она всякий раз забывала.
В первый момент Лота не поверит, что падает вниз. За секунду до смерти она будет думать, что такое не может случиться здесь, с ней. Такое обычно случается где-то там, с другими. Она будет так думать целую секунду - а это очень много. Сначала она будет съезжать медленно, потом падение начнет ускоряться, заработают физические законы, которые приходят в действие, когда предмет - любой предмет - падает вниз. Притяжение земли увеличится, тело будет скользить все легче, все стремительнее, а секунды, наоборот, замедлятся и станут тягучими, как смола. А затем она тяжело и невесело полетит вниз, задевая животом, коленями и подбородком кусты и выпуклости на каменной стене. Будет размахивать руками. Лотино тело, подчиняясь физическим законам, как любой другой предмет, со стуком рухнет вниз - только это уже будет не Лота. Она, может быть, даже не почувствует боли - такой это будет великий, сокрушительный удар. Сила удара окажется больше, чем целостность тела, чем вся ее жизнь, которая сожмется в крошечную песчинку, а потом рассеется под белым облачным небом, словно один единственный вздох.
Какая нелепая смерть, скажут все.
И они будут правы.
Действительно, какая нелепая смерть.
О ней будут судачить в поселковом сельпо: "Представьте, какая нелепая смерть. Совсем была девка молодая, жить бы да жить".
А все очень просто. Надо было пройти чуть дальше и спокойно спуститься по Чертовой лестнице, а не ломиться в пропасть, соскальзывая кедами по крутым диким валунам. Знаки надо уважать, это главное правило на будущее, но будущего у нее, к сожалению, больше нет.
* * *
Оказывается, тайна открывается совсем просто. Волшебный ключ у Лоты в руках. Ключом надо попасть в замочную скважину, но скважина осталась позади, совсем рядом, в ближайшем прошлом. Вот, значит, в чем дело: ключ от тайны - это история ее смерти. К этой смерти она готовилась всю жизнь. Всегда, сколько себя помнила. К смерти нелепой, торопливой, безрадостной. Всего два знака - таких простых, нечего было и голову ломать. Отверстие, куда необходимо вставить ключ, осталось позади, на расстоянии всего нескольких метров, нескольких минут, в том мгновении, когда она помедлила возле размыва, размышляя, туда ли они идут. Она оставалась открытой и чуть позже - в тот миг, когда еще в самом начале неизвестной тропы Лота усомнилась, соединится ли она в конце концов с Чертовой лестницей. Тот, Кто Оставляет Знаки, был милостив. Он не торопил, не гнал ее сломя голову, было время во всем разобраться. Всего несколько секунд нужно было помедлить в тенистой ложбинке, где за расступившейся листвой открывается ослепительный вид - словно смотришь сквозь линзу или каплю чистейшей воды: столько всего в одном небольшом оконце простора.
Чуть внимательнее приглядеться, сосредоточиться, немного поразмыслить - и ничего бы не произошло.
Потом Лоту найдут - это будет несложно. Птица останется жив и покажет, куда она упала, размахивая руками, задевая, как пьяная, камни и кусты, и хрустнув напоследок всеми костями. Там внизу будет лежать ее голова, из которой вывалятся мозги, как куски бело-розового бланманже, и натечет целое озеро черной крови - ей ли не знать, как это выглядит. Тому, кто знает, как все это выглядит, кто не перепутает по неведению ни цвет, ни консистенцию, ни запах, следовало бы вести себя более осмотрительно. Лотино тело завернут в черный полиэтилен и куда-то увезут - скорее всего, в Севастополь. На месте ее гибели останется лужа крови и кусочки мозга, которые растащат муравьи, размоет дождь, высушит солнце. Через пару дней никто уже не сможет сказать наверняка, куда она упала.
Из Симеиза позвонят бабушке. Церемониться вряд ли станут: ваша внучка разбилась в горах, приезжайте в Севастополь, заберите тело. Или не позвонят. Некому звонить - ведь никто, даже Птица, не знает номер Лотиного телефона. Зато у лесников остался паспорт с пропиской, а в прописке - город Краснодорожный. Значит, отправят почтовое извещение. Но в Краснодорожном сейчас пусто - мать и отчим на даче до сентября. Милиция будет ходить по этажам, звонить во все двери, спрашивать соседей. Соседи будут осторожно выглядывать из-за дверей, стекленея от любопытства. Скорее всего, кто-нибудь из них вспомнит, что на самом деле Лота проживает в Москве, и извещение переадресуют. Что приедет первым - Лотино тело в ящике или извещение о смерти? Как оно выглядит, такое извещение? Сложенная треугольником похоронка, как в войну? Серый прямоугольник дешевой бумаги, как квитанция на бандероль?
Тело привезут на сортировочную, куда доставляют все грузы, и некоторое время оно будет валяться на складе. Пока разберутся с адресом, пока соседи вспомнят, что Лота в Москве. Рано или поздно ящик откроют и кого-нибудь попросят ее опознать. Например, бабушку с больным сердцем. Кто знает, что там привезли в заколоченном ящике. По накладной - мертвое тело, одна штука. Но никто не знает наверняка, что лежит внутри ящика на самом деле. Может, что-то совсем другое - героин или ранняя черешня.
* * *
Задул ветер. Лоту тошнило. Она сделалась плоской, всем телом врастая в стену. Рука, как испуганный краб, сбежала с камня, отползла в сторону и вцепилась в безымянный чахлый куст. Мощные корни этого спасительного куста глубоко пронзали каменную плоть, уходя в ее сердцевину, и он крепко ее держал. Но ладонь предательски потела, и она боялась, что куст из нее выскользнет. От поясницы к шее, от предплечий к пальцам полз ледяной зуд - озноб смертельной опасности.
Перед тем как смириться и вступить со смертью в окончательный сговор, предстоит пережить последнее, самое страшное и уже совершенно бесполезное - передвигать от куста к кусту чужие дрожащие руки, ползти вниз по стене, словно ящерица или муха.
Но у нее оставались только слабость и ледяной страх.
И вдруг все изменилось - сморщилось и потускнело, словно слайд в диапроекторе застрял и перегрелся от лампы. Невозможно бояться так долго, от этого устаешь, успела подумать Лота - и погрузилась в странное состояние: подобие сна наяву.
Вместо наступавших со всех сторон неба и гор перед ней возник город ее детства. Дом с зубной поликлиникой на первом этаже. Старый двор в ясенях, клумба в полыни и лопухах. Хлопнула за спиной дверь: Лота выходит из поликлиники на солнечную душистую волю. Звуки раннего лета падают на нее со всех сторон. Чиркают в небе стрижи. Где-то тонко всхлипнуло разбитое стекло. Солнечные зайчики скачут по ступенькам. У самого тротуара земля надломилась, вздыбилась, и через нее лезет радостный и чистый, как молочный зуб, шампиньон. Во рту у Лоты все еще лежит горькая зубная ватка, и, посасывая эту ватку, она медленно проходит через двор и садится на качели. Несколько минут назад иглы и крючья терзали ее рот, по языку елозили чужие резиновые пальцы, от слез щипало кожу. Она знала, что надо терпеть, что осталось совсем немного насыщенных болью, но очень ярких и важных минут. А потом она выйдет на улицу и сядет на качели. И вот все позади, Лота раскачивается все сильнее, откидывает назад голову и рассматривает двор вверх ногами. Прямо над ее головой проносятся ясени и белый зуб шампиньона, и юбка летит следом за ней, чуть отставая. Но что это? Радость куда-то подевалась. Радости нет и быть не может, она безнадежно отравлена - все вокруг заполняется предчувствием чего-то неизбежного, непоправимого. Лота по-прежнему летает на качелях вниз головой, но видит что-то совсем другое. Двор и дом сделались прозрачными, и сквозь них проступает спрятанный слой - синеватая даль, дремучие горы, покрытые лесом. Откуда взялось в ней это чужое воспоминание, это кукушиное яйцо? Такой картины она ни разу нигде не видела! Видение мучительно, невыносимо. Мир разлетелся в дребезги, словно зеркало, в которое угодил камень. Еще совсем недавно было все так просто. А теперь все зачеркнуто - во все стороны летят осколки. По-прежнему скрипят качели, вдоль по ногам бегут солнечные пятна, но ничего уже не может быть, как прежде - всю Лотину жизнь заслонили собой незнакомые горы и пронзительное, хищное небо. И, качаясь на качелях, она уже точно знает, что ни этого дня, ни этого пугающего видения не забудет никогда, что они отныне будут жить в ней своей зловещей отдельной жизнью: пройдет время, и она о них вспомнит или они сами напомнят о себе. Они в ней останутся - навсегда, и в один прекрасный день, самый главный в череде одинаковых дней, выйдут наружу и сольются с настоящими горами, камнями и облаками, неизбежность которых она отчетливо угадывала сквозь безобидный солнечный день, качаясь с запрокинутой головой на качелях своего детства.
Как у Фонды в "Easy Rider" - призрак пылающего мотоцикла...
Лота почувствовала вкус слова "навсегда", увидела его цвет, уловила запах.
И тогда на качелях, и сейчас на горе она видела и одновременно слышала звуки жизни. Исчезла разница между зрением и слухом. Между вкусом и осязанием. Между прошлым, настоящим и будущим. Между бытием и небытием.
Неизменной оставалась только она сама.
Она поняла, что "я" - это воспоминания, свет, цвет и запах - не пыли, не дождя и даже не все собой наполняющей весны, а запах звуков, настроения и времени. Она видела яркий, очень сложный узор, который можно передать мелодией. Она слышала мелодию, которая передается узором. Все существовало одновременно, одно перетекало в другое, и все было ею самой - навсегда.
Произошла какая-то важная перемена, но она не знала, что именно произошло и как назвать это открытие. Но это уже не имело значения. Это уже было не важно. Это был заключительный дар - последняя, на этот раз прощальная чья-то улыбка.
* * *
Господи, сказала Лота очень тихо. Очень быстро и очень тихо. И не сказала, даже не прошептала, но подумала, хотя ни разу в жизни не думала такими словами. Господи, помоги мне спуститься с этой горы. Чтобы никому не пришлось собирать по кускам мою голову, как разбитый арбуз. Чтобы Птицу не потащили в милицию разбираться, как было дело. И чтобы никто не видел мое съеденное червями лицо. Ведь это так просто.
Это была не молитва, состоящая из слов, которые подбирают, соединяют одно с другим, складывают в предложения, обращаясь к строго молчащей неизвестности.
У нее не было ни сил, ни времени составлять что-то из слов. Вместо слов возникали яркие картинки - разбитая голова на камнях, серый протокол в отделении милиции, притихший Птица, онемевшие от любопытства соседи, бабушкины дрожащие щеки. Лота все это увидела так же отчетливо, как деревья внизу и в небе облака, и поняла, что этого не может, не должно произойти. Пожалуйста, не должно. Если можно, не надо. Вот и все. Так легко: на выдохе. Пожалуйста, не надо...
* * *
-Эй, открывай глаза, - крикнул Птица издалека. - Слезай, это же совсем просто!
-Это смерть, - тихо ответила Лота, прощаясь с ним навсегда.
-Конечно, смерть, - очень серьезно ответил Птица.
Припадая к стене, он с паучьей грацией подполз ближе и принялся отдирать Лоту от скалы, к которой она оказалась приклеенной намертво.
-Самая настоящая смерть... Только не физическая, а, как бы это сказать... ритуальная. Оболочка лопнет... Душа выберется на волю... А ты думала, все так просто? Нет, не просто. Умрет то, что раньше было тобой... А это мучительно... И страшно... Но на смену обязательно придет что-то новое.
Он переставлял Лотины кеды с камня на камень. Отцеплял и прицеплял обратно негнущиеся пальцы. Его пальцы были смелыми, проворными и уверенными. Они дружили с камнями и безымянными кустами. И с Лотиными дрожащими ледяными руками тоже дружили.
Теперь они упадут вместе, их заколотят в один ящик и отправят в Москву, думала Лота. Нет: в Москву Лоту, а его в Питер. Или его в Питер, а Лоту в Краснодорожный. Их похоронят отдельно. В разных могилах, на разных кладбищах, в разных городах.
Спуск занял около часа - целый час ледяного обморочного страха...
И вот, они стоят на последнем камне, крепко обнявшись: облизанные ветром лица, перепутанные волосы, пересохшие глаза и десны.
Когда Лота слезла с горы и легла на землю, она была уже другой. Руки и колени расцарапаны - сквозь невидимые ранки сочилась кровь. Оказывается, внизу совсем другой воздух - пахнет камнями, насекомыми и пылью, а там, наверху - дождем и небом. Теперь все было на своих местах, и Лота неторопливо перечисляла перемены, указывая на них пальцем: деревья шумят вверху, а не под ногами, и птицы летят правильно - в небе, а не на уровне ее коленок. И море прячется за лесом, поселком и снова лесом, а не горит полярным серебром, изгибаясь дугой.
Отлежавшись и придя в себя, Лота встала, и они побрели в поселок. Все как раньше. Только ноги не слушались и ступали, как чужие. Они ныли и шли будто бы отдельно от Лоты - грузно и тяжело.
Не успели выйти на севастопольскую трассу, как появился газик. Это были геологи, двое краснолицых и белобровых дядек в камуфляже, братья-близнецы горных лесников. Они пообещали довезти Лоту и Птицу до поворота.
-Вы откуда взялись? - спросили геологи, крутя баранку и прикуривая на ходу.
-С гор спустились, - улыбнулся, как всем и всегда, Птица.
-С каких гор?
-Да вот с этих самых, - ответил Птица, оглянулся и махнул рукой в сторону отвесной стены.
-И где же вы спустились? - геологи удивились еще больше.
-Прямо тут, рядом, - ответил Птица.
-Поблизости спуска нет. Он дальше, правее.
-Мы слезли вон по той стене, - сказала Лота.
И тогда геологи рассказали, что год назад в этом месте погибли двое альпинистов - с кошками, карабинами, крючьями и молотками. Свалились прошлой весной с отвесного горного склона и разбились насмерть.
Их довезли до поселка. Телефон висел под синим козырьком напротив единственного в поселке магазина. Лота купила жетон, набрала московский номер и сказала в трубку:
-У меня все нормально. Когда приеду? Не знаю. Пока.
Она и правда не знала, когда приедет и приедет ли когда-нибудь вообще. Москва отодвинулась слишком далеко, и думала Лота о ней только в прошедшем времени. Зато теперь она знала, кто она такая на самом деле, но до поры до времени не знала, что знает. А когда узнала, долго не могла понять, что именно знает. А когда начала догадываться, что именно знает, не знала, что с этим делать дальше. Много всего случилось, но все это было уже потом. Когда в тот день они спустились гор и сели в газик, она была словно новорожденная.
* * *
Вечер был пасмурный и теплый, но Лота мерзла, закутавшись в одеяло. Дрожала, как в лихорадке, и никак не могла согреться. Птица принес сухих веток и затопил печку. К разогретой печке Лота прижимала онемевшие исцарапанные ладони. Так бывало и раньше, в самые холодные вечера - она сидела у печки и грела руки. Чувствуя, как тепло расходится по телу и оно согревается. Но в тот вечер она так и не согрелась. Сидела у окошка, опершись локтями о стол, и смотрела в лес.
Сумерки размывали контуры, проглатывали одно за другим сначала дальние деревья, потом ближние кусты, огород, пустое ведерко у крыльца. Эти сумерки больше не казались ей враждебными и злыми. Откуда-то из потаенного сердца тьмы прилетел мотылек и забился об оконное стекло. Ночь смотрела на Лоту нежно, как на родную. Смотрела по-матерински. В любой момент Лота преспокойно могла встать и отправиться в самую чащу леса - разгуливать среди деревьев, подойти вплотную к обрыву. Удерживая равновесие, заглянуть вниз.
Отыскать убитую собаку и похоронить в чаще...
Грозного и враждебного больше не осталось - нигде: все уже случилось, и все прошло. Мир отдыхал, распустив свою призрачную армию. А может, не существовало его и Лоты отдельно - они теперь были заодно.
Но Лота ни с кем не хотела говорить об этом. Она не нуждалась ни в понимании, ни в сочувствии, ни даже в участии. Она подумала, что, похоже, разучилась чувствовать себя одинокой и больше не будет так болезненно нуждаться в обществе людей. Великое царство природы за окном было ей гораздо ближе, чем все книги, воспоминания и разговоры. Ближе чем ребята и даже сам Птица.
Стало совсем темно. Лес молчал и вздыхал, глядя через окно на Лотину жалобную свечку. Мотылек перестал биться о стекло. Он проник в комнату, полетал вокруг свечки и опустился ей на ладонь. Сидя в сердце ночи, она плакала от счастья, разглядывая его мохнатую спинку.
И лес баюкал их обоих своими древними деревянными руками.
Глава двадцать девятая
Муха. Вкус жизни
Муха доехала с Рябиной до Харькова, но зависать у подруги не стала и на другой же день ввечеру отправилась дальше. Ее подгоняла неясно откуда взявшаяся уверенность, что чудо - или то, что его заменяет - встреча, событие, внезапное понимание сути вещей - ожидает ее на пути или в конечной точке пути - в маленьком городе на Волге, который она не любила. Она вдруг поверила, что луна наконец-то оборотилась к ней доброй стороной - той, на которой цветет жасмин, а не той, где воют собаки, вытянув к небу тощие египетские морды.
С собой в кармане она увозила светлый локон Эльфа, намотанный на зеленую стекляшку, обмытую морем.
Ранним вечером вышла на трассу с полузнакомым, подсунутым ей наспех Рябиной в качестве попутчика, прыщавым и мутным каким-то чуваком, которому тоже нужно было через Москву. Его багаж состоял из огромного бэга и длинных шестов, напоминавших удочки. На самом деле, это были не удочки, а разобранный каркас для типи - индейского шалаша, но в ту пору типи еще не вошли в широкую неформальную моду, и с ходу не идентифицировались. Отчего-то у Мухи мелькнула догадка, что попутчик может везти с собой что-то еще, и если их начнут шманать, возникнут проблемы, но ей было наплевать. Вдохновение, сознание собственного могущества и предчувствие перемен подталкивали ее в спину.
От Харькова до Семяновки добирались на легковушке, но затем в какой-то момент машина повернула в поселок, а их высадили на повороте. Ну и нормально, главное - отъехали от города, а дальше, глядишь, и повезет. И повезло: их довольно быстро подобрала фура с овощами, которая - о чудо! - ехала из Харькова прямо до Москвы. Это было редкое, почти невозможное везение, которое также подсказывало: луна повернулась.
В кабине Мухин спутник быстро отрубился - но она не расстроилось: он еще в Харькове был хмур, необщителен и словно бы обижен за что-то на Муху. На самом деле он если и обижался, то не на Муху - с ней он и двух слов не успел сказать, их союз был исключительно и принципиально деловым - а на кого-то другого, кто остался в Харькове, не пожелав или не найдя возможности сопровождать его в пути, но теперь автоматически отыгрывался на Мухе, демонстрируя свою неприязнь. Вот почему она вздохнула с облегчением, когда попутчик на соседнем сидении уснул, приклонив косматую голову чуть ли не до колена. Правда, ей теперь приходилось отдуваться за двоих, болтая с драйвером - но это оказалось не так уж плохо: мужичок им достался добродушный, белобрысый и почти молодой.
-Вас как зовут, девушка? - спросил он, приосанившись и поглядывая одновременно на Муху и на бегущую навстречу полоску дороги, подсвеченную фарами.
-Муха, - ответила Муха.
-Муха! - заржал водила. - Это Мухина что ли?
-Ага, Мухина!
-Так ведь Мухина - это фамилия. А по имени-то как?
-Так по имени и есть: Муха Мухина.
-Ладно, - кивнул парень, отсмеявшись. - Пусть будет Муха Мухина. А я Толян. Толян Гофман.
-Что, правда Гофман? - не поверила Муха.
-Правда, - серьезно ответил водила. - У меня батя из немцев.
-Понятно, - улыбнулась Муха.
Придерживая руль левой, он протянул ей правую руку - горячую и шершавую, как пемза, и она пожала ее в знак приятности знакомства.
Ей нравилось, что не надо прятаться и таиться: с одной стороны, рядом спал номинальный, но все равно полезный для личной безопасности чувак, с другой - она бы и без него не боялась белобрысого драйвера, и - кто знает - может, при определенном раскладе обстоятельств дело не ограничилось бы только лишь доставкой Мухи в Москву. Впрочем, нет: все ее мысли и чувства были заняты Эльфом, встречи с которым она ожидала так долго и напряженно. Не она ли всего день назад рассказывала Рябине про то, что любовь - это вектор, который выстраивает всю жизнь по направлению к одному-единственному человеку? А потом они гадали на всем, что подвернется под руку - ромашках, отрывая лепесток за лепестком по системе "любит - не любит", гадальных картах, кофейной гуще. Последними попались зеркала - два зеркала надо сблизить, поставив одно напротив другого и заглянуть в глубину повторяющихся отражений. Но Муха не выдержала и отвела взгляд: ей вдруг почудилось, что оттуда сейчас выглянет кто-то другой, совсем не Эльф, и она встревожилась, словно полузабытые страшные картины ожили в подсознании. Может, это имело отношение к той деструктивной черноте, которую когда-то принес с собой дурман. Зато все остальное, поадекватнее и не такое страшное - все уверенно твердило: любит, любит, любит. Без вариантов. Хоть целый букет ромашек раздербань.
В Москву прибыли утром. По пути Гофман довольно интенсивно жал на газ, чтобы обойти пробку на въезде в город. Пассажиров он высадил на Ленинском проспекте и скрылся по своим драйверским делам, чмокнув на прощанье Муху в щеку. И они с прыщавым чуваком остались - немного смущенные и ошарашенные, как всегда в чужом городе после трассы. В метро купили жетоны и вместе сели в пустой на конечной станции поезд. Но спутник поехал дальше - в Кузьминки, на чью-то вписку, чтобы пару дней перекантоваться, а она отправилась в центр - погулять. В последний момент чувак сделал вялую попытку склеить Муху на ночь, но она вежливо отказалась.
Ей нравилось приезжать в Москву. Точнее, проезжать через нее, направляясь в свой скучный далекий город, который она не любила. Но она ни разу не жила в Москве подолгу, максимум - два-три дня. Любила уезжать из Москвы - это было всегда немного так, словно она выбежала из моря за секунду до того, как на берег рухнет исполинская волна. Это всегда было немного бегством, как будто город насильно пытался ее удержать, а она сопротивлялась, а почему - она и сама толком не понимала.
Обычно по приезде в чужой город она первым делом направлялась туда, где имелись еда и сортир. Чаще всего это были столовки, которые выбирались, конечно же, попроще и подешевле, в идеале - автовокзал. Зайти не спеша, почистить зубы, причесаться, умыться. При необходимости - переодеться в цивильное, а потом смешаться с толпой. Муха любила сутолоку автовокзалов. Ряды менял, наперсточников, торговцев купонами, просто торговцев, предлагающих сигареты, пластиковые пакеты, губную помаду, средства гигиены и народной медицины, заветренный сыр, банки с белорусской сметаной, подозрительные пакетики с чем-то окровавленным, хрустальные изделия из Гусь-Хрустального, сырокопченую колбасу. Все это продавалось в количествах, которые и в дурном сне не приснились бы обычному рынку старого образца, и уж тем более автовокзалу. Автовокзал могли переплюнуть только бывшие стадионы, превращенные в безбрежные торжища. Жареные пирожки, про которые все говорили, что они канцерогенные. Курятина, про которую говорили, что она радиоактивная. Сало (говорили, что содержит ботулизм). Сушеные и соленые грибы (ходили слухи, что они пропитаны вредными выхлопами автомобилей, потому что их собирают рядом с трассой, или, бери больше - в Чернобыле). Все это говорилось, обсуждалось, но тем не менее покупалось, приносилось домой и с удовольствием съедалось, потому что было дешево, а есть было нечего.
На автовокзале всегда было бестолково. Там можно было затеряться. Муха с наслаждением выковыривали сладкий жирок из одесской колбасы с игривыми бантиками с обеих сторон - как конфетка!
Она знала четыре способа просочиться в автобус, не заплатив.
Она любила автовокзалы.
Но сейчас она неспешно шагала по улице Горького, не так давно переименованной в Тверскую. К этим переменам не привыкли и до сих пор называли по-старому: Горького - значит, Горького. Или: улица Герцена, а не Большая Никитская. Или Площадь Дзержинского, а не Лубянская. К одному привыкали быстрее, к другому медленнее. Улица Горького дольше всех, вероятно, продержалась.
После путешествия из Симеиза в Москву городские расстояния казались Мухе игрушечными. А потом она вдруг представила белую чашечку с мечтательной завитушкой пара. Чашечку на подмокшей салфетке, вложенной в блюдечко. И поняла, что невозможно, до смерти соскучилась по утреннему кофе.
Кафе, куда она зашла в поисках кофе, было из новых, точнее - обновленных. Даже скатерти на столики постелили. Близость кофе угадывалась с порога. Муха подумала, что у подавальщиц после работы пахнут волосы. Их любовники могли не тратиться на кофе в крошечных чашках - понюхал волосы своей девушки и хватит с тебя. Большинство столиков были свободны. Муха выбрала такой, чтобы рядом окно, и не около туалета, и подальше от входной двери, заказала кофе и принялась глазеть по сторонам, рассматривая посетителей.
Пока она отсутствовала, сменилась эпоха. Она менялась уже не первый раз за Мухину жизнь, и разница всякий раз ее потрясала. Но на этот раз перемена произошла почти мгновенно: она могла не поразить только того, кто следил за ней все время, не отрываясь. А Муха, прибывшая в Москву час назад, не очень понимала, что за люди сидят вокруг нее и что за новое время пришло на смену старому, и на всякий случай не доверяла ни этим людям, ни времени.
Ни через что не проявляется наступившая новая эра так ярко, так исчерпывающе, как через людей. Мухе всегда нравилось их рассматривать. Особенно в больших городах. Насупленные и обиженные физиономии инженеров. Решительные - кооператоров. Модные мордочки хорошеньких студенток. Толстые ряхи громил и охранников. Светлые, надменные лица интеллигентов. Но эти вот новые люди - где были они раньше, кем работали - шпионами, бандитами? Заседали на собраниях партийных и комсомольских ячеек? Может, они скрывались в глубоких шахтах - почему их никто не видел?! Где-то ведь они дожидались своего часа терпеливо и смирно, а как только час пробил - вышли из темной и сырой ниши, облеклись в малиновые пиджаки. Вывели с собой из Аида крепких сухотелых девок, обутых по-солдатски в ботфорты - не то проституток, не то боевых подруг. А потом расправили плечи и почувствовали себя хозяевами. Этот город с его закусочными, рюмочными и даже ресторанами был для них всего лишь предбанником с тухлой тряпкой и веником в углу. В глубине угадывались серьезные вотчины и неслабые хоромы, какие - Муха даже представить себе не могла.
Сидя за столиком, она рассматривает лица. Вот Лицо-Часы с напряженными острыми стрелками. Тяжелый затылок в складку, солидную и полновесную. Муху сканируют небольшие, маниакально-спокойные глазки: кто это там, в микроскопе? Капюшон, рюкзак, кеды, сережки с колечками. Непонятно, не по делу. По правде сказать, внимание Часов занято не Мухой, а входной дверью: глаза бегают туда-сюда, туда-сюда, как у ходиков. Тяжело и опасливо сканируют пространство. А вот Лицо-Розетка размешивает соломинкой напиток в стакане - в темных зрачках вспыхивали электрические молнии. Ух ты, да ведь это женщина! Самая настоящая деловая женщина, бизнесвумен в пиджаке и брюках, тоже что-то рассматривает, подсчитывает, помечает и зачеркивает шариковой ручкой. Со своими папками, спадающими очками, тяжелым чиновничье-коммерсовским достоинством лица, одежды и фигуры и одновременно с чем-то хитрым, пронырливым в повадке и поведении - женщина стоит у истоков явления, которое чуть позже назовут "сетевым маркетингом". В центре же кафе восседает самое обширное лицо, шириной напоминающее колодезный люк - тяжелое, с чугунным чувством собственного достоинства. Такие люки попадаются на тротуарах, Муха не сразу соображает, что Чугунный Люк - это средних лет господин в съехавшем на сторону галстуке.
За Мухиной спиной невидимые двое переговариваются свистящим шепотом.
-Ты смотри, козел: чтобы браслеты встали в деньги. Ты меня пол, урод? - отчетливо слышит Муха.
-Три скинул. Две тебе. Две тебе, говорю!
Козел наверняка все понял, а вот Муха не понимает ничего. Она ничего не знает про этих людей: с какого кровавого и обеспокоенного Марса свалились они в кроткий серенький мир? Чего бы ей действительно хотелось - так это порыться в их сумках. Не для того, чтобы что-нибудь украсть или разжиться деньжатами - Муха была вороватой, но не воровкой (до поры до времени). Просто в некоторых случаях содержимое сумки рассказывает о человеке больше, чем его лицо. Можно собрать вместе все эти визитки, пуговицы, чеки, бумажки с адресами, записки, кастеты, сигареты, пакетики с кокаином, презервативы, поздравительные открытки - внимательно изучить и сложить из них человечка - это и будет портрет хозяина, а не очки и не пиджак.
Вдруг на одном из столиков она заметила нечто весьма примечательное: симпатичный тортик, от которого отколупнули максимум один или два куска. Ковырнули и ушли, оставив практически нетронутым. Тортик может стать Мухиным. Других желающих не наблюдается, а хозяин вряд ли вернется.
(Доедать чужие порции - это, знаете ли, особая комиссия. Муха была ко всему такому неравнодушна. И не только потому, что предоставлялась возможность закусить на халяву - она научилась подолгу обходиться без пищи или перебиваться самым простым. Но тут была игра, и игра по правилам. Так, имелось в виду не всякое блюдо: продукт был пригоден для доедания только при соблюдении ряда условий. Исключалась размазанность по тарелке, общая некрасивость и неэстетичность, предварительная измельченность цельного куска на мелкие фрагменты. В пищу не должны были попасть опрокинутый кофе, чай или другие напитки. Наличие в тарелке салфетки автоматически переводило ее содержимое в категорию мусора. Это же правило касалось любого другого инородного тела - фантика от конфеты, выплюнутой жвачки, зубочистки. Впрочем, насчет зубочистки можно было поторговаться: если ништяк действительно ценный, например, если это почти не тронутый шоколадный торт, его можно вытащить и отложить в сторону или уронить потихоньку на пол. Ложки и вилки, использованные третьими лицами, из гигиенических соображений также были не пригодны, однако могли наличествовать в тарелке, не переводя ее содержимое в категорию мусора. А вообще, если в вашей жизни существует возможность доедания ништяка, считала Муха, лучше захватывать с собой в дорогу специальную ложку или вовремя добыть в кафе чистый прибор).
На самом деле игра называлась "Всё пропало", "Мне нечего терять" или "Я - городской сумасшедший". И в нее хорошо играть, когда на самом деле ничего не пропало. Наверное, когда игра перестает быть игрой, становится жутковато. Потому что однажды она действительно может перестать быть игрой. Она непредсказуема, как все игры - никто не гарантирует, что маска не прилипнет к физиономии. Балансирование на краю, смакование запретного, украденный в гастрономе сыр, который не очень-то и нужен - это покруче любого прыжка с парашютом! Этим летом в Симеизе игра впервые перестала быть игрой - Муха реально очутилась у черты. За черту перешагнуть не успела - на помощь пришла Рябина с ее смекалкой и денежными запасами, но память навсегда останется с Мухой, как и память о датуре.
Однако сейчас - тортик. Муха не имела душевных сил через себя переступить. Да и зачем переступать? Чем она рисковала? В кафе всем было плевать и на нее, и на недоеденные десерты. А в таких вопросах ценится каждая секунда. Чуть замешкался, и ништяк уплыл: его уносит подавальщица с кофейными волосами, которая собирает посуду. Муха прихватила с собой ложечку, сняла со стула рюкзак, перебралась за соседний стол и придвинула к себе тарелку. Никто на нее не смотрел, не следил за ней, не замечал ее осторожных пассов. В этом прикиде - куртка, капюшон, все наглухо застегнуто - ее вообще редко замечали. А если и замечали, то делали такие удивленные лица, как будто она прямо у них на глазах соткалась из воздуха.
Тортик Мухе достался что надо: треугольной формы, сладко-творожистый, нежной консистенции. Она снова вспомнила про чудо, которое ждет ее впереди. И этот десерт на ровном месте Мухиной финансовой недееспособности тоже был крошечной частью этого чуда. Вот почему к привычной карамельной сладости добавился еще один вкус, который описать сложнее: вкус ветреной погоды, дребезжащих окон, предстоящей дороги. Так преображается аромат бутербродов, когда достаешь в парке из рюкзака целлофановый пакет.
Известное дело: хороший десерт вштыривает не хуже алкоголя. Через несколько минут здоровой сытости глаза у Мухи сонно слезились. Деловитые Люки, Часы и Розетки поблекли, их контуры сделались чуть смазанными, словно перед Мухой - фотография с ошибочно выбранной экспозицией. Зато улица стала более яркой, в окнах домов угадывалась наполнявшая их до краев потаенная жизнь. Социальные законы утратили обычную строгость, а вместе с ними ослабло и напряжение города. Тусклый денек встрепенулся и глядел бодрее.
На улицу Муха вышла довольная. Сама с собой договорилась, что день проведет в Москве, а вечером отправится на трассу, чтобы раним утром следующего дня прибыть в свой город, который она не любила.
* * *
А через пару дней далекий нелюбимый город окружал ее уже со всех сторон. Ее окружали дом, комната и обитатели комнаты.
А Москвы никакой, наоборот, нигде в помине не было. Зато комната была просторная - метров сорок. И потолок высотой метра четыре. Хозяева соорудили под потолком что-то вроде полатей, где располагались широкая кровать, лампочка с разрисованным абажуром и даже узкий деревянный столик, чтобы ставить чашки кофе, а заодно складывать книги.
Муха сидела на полу перед телеком и не отрываясь глазела на светящийся экран. Рядом сидела Ракета - худенькая девушка с панковским ирокезом, выкрашенным в зеленый цвет, некоторым количеством сережек в обоих ушах и серебряной цепочкой, протянутой от левого уха к левой же ноздре. Ее голые худые руки кое-где были покрыты татуировками, а на запястьях красовались черные кожаные напульсники с заклепками и шипами. А еще у нее были крутые синие гриндерсы - трудно сказать, покрасила она их синей краской самостоятельно или раздобыла где-то уже готовыми - в разводах, с коваными носами. Как ни парадоксально, этот вызывающий и даже агрессивный имидж придавал худенькой Ракете еще более хрупкий и уязвимый вид.
Ракета любила и умела преобразовывать подобранный на улице хлам в художественные объекты. Главной достопримечательностью был старый транзисторный приемник - глазастый, на ножках - разрисованный с ног до головы зеленым и розовым. Транзистор был массивен, как стол. Он и выполнял функцию стола, на котором теснились чайник, пакет с сахаром, батарея грязных чашек и банка с рассолом, из которого давно выудили все огурцы. Банка покрылась пылью и играла в интерьере роль аквариума: солнечные лучи пронзали ее зеленоватые глубины. И еще в комнате имелось некоторое количество того, что Лина относила к разряду талисманов. Светильник, сделанный из птичьей клетки. Строительная каска, наполненная дарами природы: шишками, стекляшками, деревяшками, облизанными морем. Кто-то из обитателей квартиры привез все это из Симеиза.
В открытую дверь можно было наблюдать, как по коридору, стуча когтями, плетется полуслепая дряхлая собака. Через некоторое время в том же дверном проеме и в том же направлении проследовала тощая фигура в майке. Это был парень Ракеты.
В окно доносился протяжный колокольный звон из старой церкви, недавно отремонтированной местным криминальным авторитетом. Сам авторитет покоился неподалеку - на церковном кладбище за чугунной оградой, под деревянным крестом, на месте которого со временем должен был появиться солидный гранитный памятник. Звонили к началу вечерней.
Сидя на полу и уставившись в телик, девушки курили, стряхивая пепел в поддон из-под цветочного горшка.
По пятому каналу показывали "600 секунд", и аритмическое мерцание жизни на десять минут замерло.
"Новостей у нас много, но хороших, как обычно, мало".
"Зверское самоубийство с применением бытовой техники..."
"В кармане у трупа - продовольственные карточки. Лицо изуродовано".
"Нельзя не отметить и безумных инициатив: обмен пустых бутылок на бутылки с портвейном. Пропорция: одна полная на семь пустых...".
"Как реакция на тревогу - очередь за топорами. В настоящее время ни одного топора в магазинах города уже нет..."
-Даа, - комментировала Ракета, рассматривая очередной сюжет.
-Ужас, - соглашалась Муха.
-Меня сейчас вырвет, - Ракета страдальчески поднесла руку к горлу, но от экрана не отрывалась.
-Не ссы, больше не покажут.
-Вот идиоты, - комментировала Ракета следующий сюжет, тыча в экран крошечным пальчиком с железным перстнем в виде человеческого черепа. Такой же - в виде черепа - кулон висел у нее на шее. - Бывают же на свете идиоты!
-Идиоты еще и не такие бывают, - вздохнула Муха.
-Ты про Эльфа? Да ладно тебе, сколько можно ворчать. Человек все объяснил: его и не было там, на этой твоей горе, он от них сбежал в первый же день. Сбежал - и сразу убежал. Испугался. Через пару дней пришел в лагерь, от которого остались одни головешки, и где давно уже не было ни тебя, ни Рябины. Обыскал поселок. А всюду между прочим гопники, опасно-преопасно. Он и скипнул в Москву. А теперь, видишь, в нашей дыре захолустной объявился. Нашел тебя все-таки!
Последнюю фразу Ракета произнесла небрежно. Она завидовала: ее еще никто никогда не искал, странствуя по городам.
-Я гопников боюсь, - призналась Муха. - Как вижу кепку или уши оттопыренные - так прятаться.
-Вот видишь. А Эльф-то у нас типичный лошок.
-Он ведь тогда, бедный-несчастный, утратил скрипку, - вспомнила Муха. - Ее расколотили одним ударом.
- Хорошо еще, самого не убили. Вообрази, если бы он тогда был в лагере.
-Хорошо-то хорошо, но ты не представляешь, что для него значила эта скрипка.
-У него что, другой нету?
-Есть. Профессиональная, концертная. Но она в Челябинске. А как он будет репетировать без скрипки, а? Как зарабатывать будет?
-Видишь, как все ужасно. А ты на него баллоны катишь, - продолжала выгораживать Эльфа Ракета.
-Но как он мог уехать без меня? Я ждала его на берегу ровно 20 дней. Чего только не натерпелась, не насмотрелась... Без денег, без вещей. Черт... В холод и дождь... Никогда, ни за что больше в этот Крым не поеду!
-Ха, ты и в прошлом году то же самое говорила. После этого твоего дурмана. А тут - подумаешь. Ну не въехал человек. Ну не разобрался в ситуации! И вообще, все мужики - козлы, известно же, - поморщившись, добавила Ракета. - Расслабься, мать, ну чо ты, в самом деле...
-А может, с собой для защиты кастет пора носить, а? - спросила Муха, вспоминая Симеиз.
-Фу, - пренебрежительно хмыкнула Ракета. - Ты на них с кастетом, а они на тебя с битой. Ты на них с битой - а они тебе монтировкой в табло. Нет уж, никаких кастетов. Лучше полагайся на быстроту собственных ног. И не суйся, куда не следует.
Ракета все это произнесла важно, словно имела немалый опыт в таких делах.
Они уставились на экран.
-Фу, блин, - Ракета снова загородила рот ладонью. - Щас точно блевану. А ты говорила, больше не покажут!
-Обычно такой сюжет один за всю передачу, - Муха пожала плечами. - Хочешь, выключим?
-Не, не надо. Так не спортивно: надо всю передачу вытерпеть до конца! Я уже привыкла: каждый день обязательно досматриваю. Должна же в жизни быть хоть какая-то стабильность.
-Думаешь, его можно простить? - Муха засопела напряженно и озадаченно.
Ощущение собственной правоты, которое так поддерживало ее все последние дни, куда-то улетучилось.
- Простить однозначно! Хочешь, прямо сейчас его позову? Он недалеко: на кухне обитает. Он и спит там, на пенке и спальнике, и жрет. Вообще практически не выходит на улицу.
-Нет, не зови, - испугалась Муха. - Пусть еще помучается!
И, несмотря на сопли и кое-как подсохшие слезы, она засмеялась.
-Это точно. Это ты права! - поддержала Ракета. - Обязательно пусть хорошенько помучается!
Сестры вытащили из пачки еще по сигарете и углубились в следующую тему "600 секунд".
Глава тридцатая
Единство теряет цельность
Трудно сказать, как долго могла бы Лота прожить в лесничестве, будь на то ее воля. Сначала казалось - и казалось довольно долго - что, конечно, всю жизнь.
Но потом что-то незаметно сдвинулось и стремительно начало портиться, как это обычно случается там, где люди живут сообща.
То тут, то там вспыхивали негромкие, но скверные ссоры. Все вдруг начали проявлять себя с неприятной, еще совсем недавно тщательно скрываемой стороны. Мелкие стычки из-за незначительных бытовых мелочей, меткие, обидные слова случались и раздавались повсюду. Еще вчера безобидные остроты попадали метко в цель и ранили. Хозяйственные дела, которые раньше все с коммунарским воодушевлением делили поровну, стали в тягость, и в нужный момент невозможно стало найти кого-то, чтобы притащить воды из родника, нарубить дров или покормить лошадей. Порядок в доме, который кое-как поддерживался общими усилиями, медленно, но неуклонно погружался в пучину энтропии. Уют сменился неустроенностью. А гармония обнажила корявый каркас, ощетинившийся острыми углами. Поначалу Лота старалась всех мирить, но потом догадалась, что ситуация изменилась в корне: ее окружал мутный хаос, забродивший первичный бульон, где она не находила себе места и чувствовала себя лишней.
То, во что в итоге выродилось их единство, невозможно было охватить ни мыслью, ни чувством.
Первым сигналом была ссора Птицы с Индейцем. На следующий день Индеец исчез.
Вторым ушел Леха. Леха, человек с темным прошлым, был единственным из всех, кто превосходно ладил с лесниками и мог бы прожить в лесничестве сколько угодно - пока самому не надоест. Но как-то раз Хмурый выдал ему, как обычно, денег и попросил спуститься в поселок за водкой и едой. Леха ушел и пропал. Его ждали, опасаясь, что по дороге с ним что-то случилось. Но ни через два дня, ни через три он не вернулся - исчез бесследно вместе с деньгами.
После этого отношения с лесниками, такие умилительно-идиллические поначалу, начали стремительно ухудшаться.
Ссорились между собой и сами лесники. Никто не знал точно, в чем дело, но как-то раз Хмурый с Игорьком подрались, и Хмурый ткнул Игорька ножиком. Рана получилась несерьезная, но жизнь в лесничестве была отравлена окончательно.
* * *
Лота понимала, что лес подошел к концу: пора возвращаться в Москву и там, в обычной жизни встретиться с Птицей заново. Он и сам проговорился однажды, что лучше было бы Лоте уехать, и в один прекрасный день - важный день в долготе незапоминающихся, ускользающих, призрачных дней - Лота забрала у Хмурого паспорт, сложила вещи в ермак и в последний раз сбегала посмотреть вниз, стоя на самом краю обрыва.
В прощальное утро над Крымом, как назло, повисла предательски жаркая синева. По-южному трещали цикады, и ничто не напоминало о пережитых холодах и невзгодах. Напоенная дождями - и непривычная к такому количеству воды - земля издавала пряные запахи: мускусные, острые, сладкие кондитерские. Все гостеприимно приглашало остаться, но Лота была непреклонна. А по правде сказать, она боялась оставаться. Она чувствовала, что судьба затеяла кропотливую возню, и каждый новый день отдаляет их друг от друга, вместо того что бы сближать. Каждый день она рисковала обнаружить что-нибудь новое и в Птице, и в обжитом доме, и в людях. И даже в себе. Она страшилась перемен. И больше всего ее отъезд напоминал бегство.
Они, то есть Лота и Птица, попрощались спокойно - им ведь скоро предстояло встретиться снова. Условились, что Лота едет прямиком в Москву, как и положено образцово-экологической первожене, а дней через десять к ней приедет Птица, верный на всем свете только Лоте и делу революции.
Когда Лота слезла с горы, прошла насквозь нижний лес и вышла на трассу, ей почти сразу удалось застопить грузовик с цистерной. Пожилой водитель-татарин в ее сторону даже не взглянул - подождал, пока она закинет ермак, влезет в кабину и устроется на сидении. Потом посмотрел на нее внимательно и вылез, прихватив с собой высокий пластмассовый стакан.
-На, пей мое вино, - сказал он.
Оказывается, в цистерне плескалась "Массандра". Водитель налил доверху стакан густого приторного портвейна. Это было очень кстати, а не то бы Лота умерла от горя, глядя, как удаляется их поворот и тот поселок между лесом и морем, где Птица покупал ей пряники.
Грузовик ехал вдоль берега, между отвесными горами с одной стороны и морем с другой. Взбираясь по склону вверх, он тужился, как страдающий запором старик. Надсадно завывал, тяжело обгоняя велосипеды и троллейбусы. Насекомые отскакивали от ветрового стекла с глухим деревянным стуком. Странно, что у таких маленьких тварей такая шумная смерть, думала Лота машинально: они ведь мягкие, особенно бабочки. Прозрачные внутренности быстро подсыхали на ветру, от крошечных жизней оставались розовые, голубые и зеленые пятна. Это потому, наверное, что они едят разные цветы: розовые внутренности - значит, шиповник, голубые - василек, желтые... желтые - не знаю, лютик, наверное.
В голове у Лоты рассыпались искры. Когда она закрывала глаза, ее сразу же подхватывала и закручивала сверкающая тошнотворная волна. Поэтому глаза она не закрывала и, не отрываясь, смотрела в ветровое стекло, на руль и две короткопалые шоферские лапы, похожие на руки сбежавшего Лехи. Горы сделались фиолетовыми, дорога зеленой в багровых пятнах. Лота боялась, что ее вырвет, и она испортит водителю кабину.
Симферополь обрушился на нее, как стихийное бедствие. Лота подумала, что ни в один пассажирский поезд ее, такую пьяную и лохматую, не посадят. Придется ночевать на вокзале среди цыган и бомжей. Она села на лавочку, посидела, рассматривая идущих мимо людей. Ей надо было привыкнуть к новым условиям. Все вокруг удивляло, все ужасало и ранило, но не больно: от портвейна она была словно под наркозом. Но все равно чувствовала, как вокруг сгущается атмосфера подозрительности, вероломства и лжи. Она не знала раньше, что в людях скрыты такие запасы визга, пустых многословных разговоров, тяжелых взглядов, которыми они обменивались друг с другом и провожали Лоту. Повсюду ей мерещились сплошные места общего пользования, сплошные общие места. Она увидела приличного на первый взгляд мужчину в полосатой рубашке и сандалиях, надетых на носок, который нес в пакете свиную голову. Но ни эта голова с добродушной ухмылкой и прищуренными глазами, ни мужчина, зачем-то купивший на базаре целую голову, с которой Лота даже вообразить не могла, что делать, ее не удивили.
У железнодорожных касс скучала и плевалась черешневыми косточками сопревшая очередь. Какие-то восточные люди чинно сидели на одеялах. Все женщины как одна были в штанах и халатах - и в пестрых, ловко закрученных на затылке платках. Тонкая смуглая старуха в полосатом платье и синих трениках, втянув желтые щеки, сосредоточенно раскуривала папиросу через длинный мундштук. Она блаженно затягивалась и ритмично небольшими кучками выдыхала дым через нос.
Лота побежала в туалет, и ее вырвало.
Потом сняла очки и долго рассматривала свое отражение в мутном зеркале, прижавшись голым животом к ледяному умывальнику и обхватив лицо дрожащими от слабости мокрыми руками. Белое, как у трупа, огрубевшее от ветра лицо. Мокрые бессильные волосы. Она тысячу лет не видела своего отражения. В зеркале была она - и в то же время не она. Она внимательно и долго-долго смотрела себе в глаза, пока ей не почудилось, что она протрезвела. Затем умылась, хлебнула тепловатой воды из-под крана и отправилась искать московский поезд.
В июне на вокзале было намного больше народу, чем в начале мая. Сезон был в разгаре, и в Крым со всех концов страны ринулись отдыхающие. Перед Лотой сталкивались и завихрялись, смешиваясь и толкая друг друга чемоданами, животами и локтями, два потока: коричневый и белый. Коричневыми были отъезжающие, белыми - прибывающие. На скамейках лежали и сидели люди. Где-то похмельно заливалась гармонь, и молодой голос тянул песню, то попадая в ноту, то промахиваясь. Челночники с "кравчучками" и большими клетчатыми сумками тоже сновали туда-сюда, придавая вокзалу сходство с растекшимся по всей стране исполинским рынком. В воздухе остро пахло перезрелыми фруктами и разгоряченным и нечистым человеческим телом.
На платформе Лоту обступили цыгане - скуластые женщины и дети неопределенного возраста. Младенцы-акселераты, подростки-карлики. Все до единого что-то мусолили или жевали - жвачки, пальцы, семечки. У цыганских детей были одинаково грязные ноги, вставленные в стоптанные кеды. Такие же точно кеды и ноги, как у Лоты. Маленькие дети были привязаны к большим с помощью цветастых шалей, стянутых на груди узлом, и было неясно, кем приходятся младшим детям старшие - родителями или братьями и сестрами. Цыгане были незлыми - они, как и Лота, собирались куда-то ехать. Они лузгали семечки, сплевывали в ладонь слюнявую шелуху и рассматривали Лоту быстрыми без блеска глазами. Е пришло в голову, что они признали в ней свою. Но ей они тоже казались роднее и ближе, чем деловитая толчея чемоданов и каблуков.
Ей повезло: на путях как раз стоял московский поезд, и ждать не пришлось. Возле вагонов пассажиры выстраивались в очередь. Она подошла последней и попросилась в плацкарту на третью багажную полку. На более удобное место рассчитывать не имело смысла.
Внутри было очень липко и очень душно. Окна не открывались. Все было залито пивом, газировкой, абрикосовым соком. Лота стояла в тамбуре. Там было смрадно от сигаретного дыма, зато не так жарко. Мимо то и дело ходил, хлопая дверями, кто-то шумный, жаркий, навьюченный отвратительным барахлом.
Пол под ногами дрогнул, тамбур лязгнул, поезд тронулся. Лота вернулась в плацкарту, где по полу поползли сквозняки и постепенно делалось прохладно, и залезла на третью полку.
-Еще одна революция впереди у нас, - бубнил женский голос за боковым откидным столиком.
-Еще одна? А зачем?
-Как - зачем?
-В прошлом году в августе Мишку заперли в Форосе - и что, кого-нибудь это напугало? Они же отчаянные, они как ворье в законе...
-Значит, новая революция всех погонит, и воров в законе, и всякую сволочь в первую очередь, которая у власти...
Лота смотрела в окно и думала о том, что когда-то очень давно случился Большой взрыв, вселенная ожила в крохотной точке и начала разворачиваться. Она разворачивалась и разворачивалась в пустоте, как ковровая дорожка в темном коридоре неведомого учреждения, сначала быстро, потом все медленнее. Много миллиардов лет пролетели, как день вчерашний. Эта ковровая дорожка будет крутиться в пустых коридорах еще много миллиардов лет, пока наконец не кончится коридор, и она не покажет Вечности свой лохматый край. И тогда наступит день, когда она начнет сворачиваться обратно. Сперва медленно, потом все быстрее и быстрее, пока снова не уйдет в исходную точку. А может, это вовсе не ковер, а круги, расходящиеся в том месте, где в воду упал камень. Круги на черном пруду нереально далекого Чистопрудного бульвара, куда Некто швырнул булыжник. Кто знает, зачем Ему это понадобилось - дурачился, был раздражен или на кого-то обижен, или просто от нечего делать поднял камень, размахнулся и швырнул подальше в илистый пруд. Он это сделал машинально, этот Неизвестный, которого Лота случайно попросила снять ее с горы. Он снял, а потом напоил портвейном и посадил в поезд. А может быть, она просто сошла с ума или все-таки свалилась в пропасть в тот день и до сих пор все никак не признается себе, что ее больше нет.
Мимо окон плацкарты в обратном порядке проносились дома, деревья и города. Реки с плотинами. Полустанки с магазинами. Оказывается, Лота все помнит. Ничего не смыл мировой океан. Вот Джанкой, в котором по дороге в Крым на ее поезд обрушился ливень, а теперь сияет солнце. Вот Мелитополь. Ночью они проедут ночной город Харьков, и она вспомнит заблудившихся туристов.
Ей казалось, что кусочки плоти отрываются от нее и уносятся обратно. Не хотят возвращаться в Москву и улетают в Симеиз. Кусочки плоти, молекулы волос и ногтей потихоньку отрываются от ее тела и возвращается на свою новую родину. А раз так, до Москвы доедет голый скелет.
-Чаю хотите? - спросила проводница - та самая, которая посадила Лоту в поезд.
Лота сама не заметила, как слезла с третьей полки и теперь тихо сидела возле окна, за которым темнело. В вагоне зажегся свет, и она видела свое отражение, сквозь которое проплывали пирамидальные тополя.
-Хочу, но денег нет, - честно призналась она.
-А я вам так принесу, - неожиданно предложила проводница и вскоре действительно принесла чай в красивом тяжелом подстаканнике. Поставила его перед Лотой на откидной столик. - Пейте на здоровье.
Лота была очень ей благодарна. Отхлебнула чуть теплого безвкусного сладкого чая, осторожно поставила подстаканник, прислонилась к стенке и моментально отключилась.
* * *
Той же ночью она увидела Темного человека. Человек - если только можно было так назвать существо неопределенных очертаний - явился ей в необычайно ярком, похожем на реальность, сновидении. Все собрались в кухне: судя по освещению, наступало время ужина. Дождь прошел и перестал, небо прояснилось и мерцало всеми оттенками лесного пожара. Однако было по-прежнему холодно, даже холоднее, чем днем - и все это Лота наблюдала в окошко их дома, в которое то и дело поглядывала, сидя за столом и рассеянно прихлебывая мутноватый чай, впитавший в себя запахи лесных трав и костра. Каждый был поглощен каким-нибудь повседневным бытовым делом, связанным с приготовлением ужина. Птица заваривал чай. Леха (он, как видно, и не думал никуда убегать с лесниковыми деньгами) и Коматоз (оказывается, он был намного старше, чем всегда казался Лоте) нарезали лук и морковку в кастрюлю с закипающим оленьим супом. Володя (почему-то необычайно счастливый) и Индеец (который тоже не собирался никуда убегать) резали хлеб. Но каждый - Лота это заметила - был при этом напряжен и тревожен, словно чего-то ожидая. А потом она увидела всех сразу с стороны - Темного человека, себя, дом с освещенными окнами, и в окнах - готовящих ужин ребят. Дом был огромен, в нем угадывалось намного больше измерений, чем присутствовало на самом деле, но и Человек, явившийся из леса, тоже было огромен, наг и космат. А по правде сказать, он и человеком-то не был: это было темное дремучее существо, дикое, но не злое. Прильнув к окошку, существо разглядывало приготовления к ужину. Глядя на Темного человека одновременно изнутри дома и откуда-то снаружи, Лота чувствовала его тоску, его недоумение, но не имела сил ни пригласить его внутрь, к ним на ужин, ни выйти к нему в лес с чашкой травяного чая и куском хлеба.
А потом Темный человек растворился, и настало Утро.
Глава Тридцать первая
В городе и над городом
Москва еще на вокзале показалась Лоте какой-то до ужаса замызганной и провинциальной. Над платформой колыхался летний зной. Лота пересекла вокзальную площадь и спустилась в метро. Вместо пятидесяти копеек проезд стоил уже целый рубль - это было неожиданно. Но у нее как раз и был оставленный ей на черный день неизвестным грабителем ровно один рубль. Деньги, которые дал Птица, она истратила на поезд.
Она забыла, как проходить через турникет, и ее стукнули по ногам железные скобы.
Эскалатор выплюнул навстречу толпу утомленных бесцветных граждан, а затем поволок Лоту вниз на их место - утомленную и бесцветную.
Пассажиры косились на нее неприязненно и даже враждебно. Лота не понимала в чем дело: летом в Москве столько приезжих, туристов и гастролеров, а в поезде рано утром она хорошенько помылась железнодорожной водой и гунявым обмылком, забытым кем-то на полочке в вагонном сортире, а волосы расчесала пальцами и скрепила на затылке черной аптечной резинкой, которая очень кстати отыскалась в кармане. Так что внешне все было в порядке. Но какой-то гражданин прямо-таки шарахнулся от Лоты, а тетенька боязливо переставила сумки, слишком поспешно, и если бы Лота действительно была злодеем, она бы непременно заподозрила, что сумки набиты долларами, а луковые перья торчат для отвода глаз. А потом она подумала: загар. Он не был похож на загар девушки, отдохнувшей на курорте: это была кирпичная, подсушенная ветром смуглота каторжника или пирата. Но не только в одном загаре было дело. Лота по-настоящему одичала. Это значит, что у нее не просто свалялись и пропахли дымом волосы, прижатые к черепу черной резинкой. Она одичала изнутри - мозгом, сердцем. И люди ее сторонились, побуждаемые древним инстинктом - так домашние псы тявкают и беспокойно мечутся в сенях, почуяв приближение волка. Она чувствовала себя диким зверем в кучерявых стадах городских обитателей, к которым ее больше ничего не привязывало кроме генетического кода, слишком расплывчатого, чтобы делать на него видовую ставку.
-Господа-товарищи, - раздалось из торца вагона. - Если кто может и готов помочь, помогите!
Лота повернула голову: мужик в тельняшке и камуфляжных штанах. Она и не заметила, как он пробрался в вагон. На голове - синий, как у Лехи, военный берет, и такие же, как у Лехи, встопорщенные русые волосы, но рук не было ни единой: ни правой, ни левой.
- Афганец, - уважительно сказал парень, сидевший слева от Лоты.
- Десантура, - сквозь зубы проговорил сосед через одного.
На поясе у мужика болталась тряпичная сумка для подаяний. Судя по ее неизгладимой помятости, подавали ему не слишком часто.
Постояв в торце, мужик медленно, удерживая равновесие, двинулся по вагону. Пассажиры прятали глаза, отворачивались, утыкались в газеты и книжки. Кое-кто притворялся спящим. А может, они действительно дремали, как когда-то Лота после ночной смены.
Мужик дошел до середины вагона, а ему не подали ни копейки.
-Чо сидим-то, - провозгласила решительного вида девица с лицом, наштукатуренным по актуальной моде: малиновые веки, малиновые, косыми полосками румяна на щеках и малиновые же губы - девочки победнее наводили всю эту красоту с помощью одной лишь губной помады. Ее пергидролевые волосы топорщились густо и грозно. Она достала мятый рубль, подошла к мужику и положила в сумку, висящую на поясе.
Зашевелились и остальные: рылись в карманах и кошельках, что-то перетряхивали, вытаскивая монеты и бумажные деньги. Одни делали это неохотно, другие энергично, почти с готовностью.
Лоте тоже было жаль безрукого солдата, но она не подала ничего: у нее денег не было.
* * *
Город был другим. Он изменился не только внешне - перемена будто бы шла изнутри. Другим был его кровяной состав, его асфальтовые и жестяные формулы, которые Лота выучила с детства. Улица, двор - все выглядело каким-то усохшим и ненастоящим. Так взрослый человек встречает на улице сморщенного старичка и из вежливости с ним здоровается, с трудом узнавая бывшего завуча, при виде которого в былые времена вся школа дружно мочилась от страха.
Лота очнулась у подъезда собственного дома.
Одно из окон на первом этаже было выбито и вместо него вставлена фанера. Это был странный сигнал, но он не вызвал в ней никакого отклика. Под ногами хрустели осколки, пахло разогретыми на солнце кирпичами, асфальтом и бетоном города. Запах, который ее всегда волновал, который она любила с детства, тоже оставил ее равнодушной.
Навстречу ковыляла старуха Раиса Ивановна из квартиры на первом. Завидев Лоту, она поставила сумку на тротуар и воззрилась, выжидательно выпрямившись и сощурив глаза.
-Здрасьте, - сказала Лота вежливо, поравнявшись.
- Здрасьте, - Лота поняла, что старуха ее не узнает.
-Это ты что ль?
-Я.
- Выросла что ль? Ты куда пропала-то? Бабка с ума сходит. Где шлялася? - Раиса Ивановна все еще смотрела подозрительно, как будто хотела удостовериться, Лота это или нет.
-А мать где?
-На даче они все, - сказала Лота, собираясь пройти мимо.
-Вы смотрите, за квартиру-то держитесь, - внезапно добавила старуха, понизив голос.
-А что, улететь может?
-Улететь... Сейчас вон квартиры у всех отбирают!
-Как это?
-А вот так. Переселяют людей на окраину, на малые площадя. Или вообще убивают. Гантелей по голове. А квартиру себе берут.
-Так вроде они коммуналки собирались расселять.
-Хотели коммуналки, а отбирают личные квартиры у жильцов.
Когда Лота подошла к подъезду, Раиса Ивановна все еще стояла возле своей сумки, глядя ей вслед.
На скамейке, как это часто бывало и раньше, стоял магнитофон, заливаясь попсовой песней. Около подъезда курили две незнакомые девушки, одна из них пританцовывала в такт мелодии. Они о чем-то разговаривали вполголоса, но когда Лота с ними поравнялась, смолкли и хмуро посмотрели на нее, как будто она им помешала. Лота вошла в подъезд, а они захохотали ей вслед, и она не могла понять, что их так рассмешило. Но ей это тоже было все равно.
Только дом оставался прежним - гордым и вечным, прохладным и темным, как пещера. Обшарпанным, это да, но главное - он не изменился. В него можно было верить, как в Бога.
-Что ж ты творишь, дурында? Чего вытворяешь? - лютовала бабушка. - Ты человек или как? Соображение имеешь? Три недели это у нее называется! Два месяца без малого тебя не было! С работы звонили! Выгонять тебя будут с записью! Где таскалась-то?
Трудно было разобрать, чего больше было в ее голосе - облегчения или обиды.
-Нам с твоим отцом, что было делать? Куда заявлять? Последние-то две недели совсем не звонила! И письма кончились! Матери-то плевать, ее вон и в городе месяц уже нету! В отпуске она! И не беспокоится!
-Правильно, - отвечала Лота. - Чего дергаться напрасно.
-Да как же напрасно? - бабушка уже не кричала, а только ворчала, отступив из прихожий в кухню: это было хороший симптом. - Вон по телевизору только и говорят: ту изнасиловали, а эту на куски разрубили. А третью и то, и другое, и еще третье чего-нибудь.
Лота выскользнула из-под бабушкиного прессинга и шмыгнула к себе в комнату.
В комнате было тихо и свежо. Ни одного чужого запаха, ни одной сдвинутой с места вещи.
В пейзаже, открывавшемся из ее окна, забранного сложным конструктивистским переплетом и свидетельствующего о небывалой высоте потолков, тоже ничего не изменилось. Все хрущевки стояли на своих местах. Лота уселась на подоконник и долго смотрела в окно - и тоже: как будто ничего не случилось. Она смотрела, почти не мигая - так поразило ее это отсутствие перемен. Хрущевки представляли собой унылые строения с картонными стенами, с убогими, низкими, налезающими друг на друга окошками, похожими на узкие лобики недалеких граждан. Если старый их дом был воплощением благородства и стойкости, в этих грязно-белых ящиках ютились суета, легкомыслие, сиюминутное желание материальных благ и облегчения быта. Это были времянки, пятиэтажные бараки, радовавшие когда-то москвичей своей детской новизной, но постепенно, как все одноразовое, превратившиеся в унылую противоположность собственному первоначальному замыслу. Слева от хрущевок располагалась спортивная площадка с провисшей волейбольной сеткой, откуда до Лоты доносились звуки ударов по мячу, резкие и будоражащие, как запах молодого пота. Она до ночи рассматривала парней, гоняющих мяч. Она не могла представить себе, что эти парни могут кому-то нравиться, но в них чувствовались сила, энергия и страсть, они умели полностью отдавать себя настоящему, чего не умела Лота, и эта увлеченная беготня за мячом казалась такой бессмысленной, что она не могла от нее оторваться.
-Я чего-нибудь поем? - спросила она бабушку, войдя на кухню.
-Поешь, маленок, - вполне уже миролюбиво отозвалась бабушка, распахнув холодильник и доставая какую-то сковородку. Она была отходчива, к тому же здорово соскучилась в пустой квартире. - Я тут все ждала тебя, все волновалась. Думаю, дождусь, перестану волноваться и уеду на дачу. Спасибо хоть писала иногда!
-Не беспокойся: больше никуда не уеду, - решительно заявила Лота.
-Вот и хорошо, - кивнула бабушка.
- Но я влюбилась.
-В кого? - опешила бабушка.
-В одного человека. В анархиста. Но ты не подумай - он замечательный. Настоящий мужчина.
Бабушка побледнела, опустилась на табуретку и посмотрела на Лоту как-то странно, как будто у нее вдруг заболело сердце или заломило затылок или случилось что-то другое, что внезапно бывает у стариков, так что Лота даже испугалась. Она заметила, что руки у нее дрожат.
- Ты думаешь, я за деда сразу вышла? - спросила бабушка.
-Конечно, - не раздумывая ответила Лота.
Она бесконечно сомневалась в матери, отце и отчиме, у которых было несколько семей, она сомневалась в себе, потому что у нее никогда не было своей собственной жизни, но никогда не сомневалась в бабушке.
-Эх, маленок... Знала бы ты. Я ведь тоже зека любила, уголовника.
-Не может быть! - Лота тут же представила Хмурого.
-У нас была коммуналка. Барак деревянный в Хамовниках. Наша семья там жила после революции, и он тоже там жил.
- А потом? Он обманул тебя?
-Уголовник всегда женщину обманывает, детка. Одной ходкой дело не ограничивается. Он отсидел, потом вышел, а я перед этим всю дорогу слышала: Витька да Витька. Вышел он, значит, этот Витька. Красивый - не передать. Худой, высокий, глаза оловянные. Народ-то у нас всякий был. Были попроще - те на заводе работали, а были и такие, кто в очках, в университетах учились на технологов, промышленность подымать. А этот среди всех как дикий зверь. И вот однажды взял в руки гитару, да и спел мне во дворе...
И бабушка запела жиденьким, колеблющимся, как огонек свечки под ветром, голосом, не привыкшим к песне:
"Ой, васильки, васильки,
Сколько вас выросло в поле,
Помню у самой реки
Вас собирали для Оли..."
Лота ни разу не слышала ни этой песни, ни такого удивительного голоса - он был как белый росток, который живет себе без света, никому не нужный, под деревянными ящиками.
"Оля любила его,
Оля реки не боялась,
Часто осенней порой
С милым на лодке каталась".
-Красиво, - бормотала Лота, чуть не плача.
Раньше она и представить себе не могла, что человек может плакать из-за песни.
-Еще бы. Это, видишь, песня народная. Сами сочинили. Сейчас народ-то уж и не поет. А дело было еще до тридцатых, тогда все пели. Кто с гармошкой, кто с гитарой. Кто просто так - голосом. И вот спел он мне про эту свою Олю, посмотрел на меня протяжно, как только раненый волк на охотника смотрит, и все: погубил
-Прямо погубил? - с сомнением переспросила Лота.
-А как же! Мне ведь уже шестнадцать вот-вот, самый цвет. Учиться надо, работать, поступать на рабфак. А я как в лихорадке. Да еще все по секрету, тайком, никто не должен был прознать. Это ведь не одноклассник, не рабфаковец. А стены фанерные.
-Куда он только меня не таскал - голову бы оторвать за такое таскание. В самые глухие подворотни, в притоны, в скупку краденого. Возле Преображенского кладбища до сих пор одна скупка стоит - комиссионкой называется.
-А он любил тебя? - тихо спросила Лота.
-А пес его знает, - сварливо проворчала бабушка. - Сейчас я думаю, что такие как он не могут никого любить. У них чувства на зоне атрофируются - все кроме страха и злости. Уголовник отсидевший - он трусливее пса, вот что я тебе скажу. Этот-то твой не сидел хотя бы?
-Нет, - убежденно ответила Лота и тут же задумалась: а много ли ей известно про Птицу? Знала ли она о нем что-то наверняка кроме того что он из Питера? Даже этот факт она приняла исключительно на веру, так же как и возраст, и настоящие имя и фамилию.
-Нет, он не сидел, - добавила Лота чуть менее уверенно. - Но жизнь у него непростая.
-Да-да, - откликнулась бабушка. - И она, значит, эта жизнь непростая, во всем виновата.
-А что дальше было с тем парнем? - напомнила Лота.
-С Виктором? Взяли по мелочи той же осенью, а ходка была вторая, вот и вкатили по-полной: десять лет.
-Ты ждала его?
-Еще бы! Ровно десять лет ждала. Я за деда-то в двадцать шесть вышла.
-А его что же, не выпустили?
-Выпустили - на тот свет! Скончался он на зоне. Может, сам от болезни какой, а может, прирезали. А сообщили только через десять лет. Уж и война прошла. И не сообщили даже: ни похоронки, ничего. Само вскрылось. Но времена стояли - не было возможности, может, сообщать... А потом мать его сама туда потащилась, на Колыму-то. И такую вот весточку мне привезла. От него, от Витьки бедного, даже могилки не осталось.
-Ты переживала?
-Не сказать, чтобы переживала. У людей тогда по-другому сердце было устроено. Я это приняла. А сама думала: песня во всем виновата, которую он мне на лавочке у барака спел. В той песне Олю убил бандит, а тут - Оля, видишь, до сих пор живая, хоть и старуха колченогая, а бандита положили. Вот так вот. А ты говоришь - любовь.
Лота вообще-то ничего не говорила. Она думала про вечное ворчание бабушки, про безлюбый добропорядочный брак, который та ей прочила всю жизнь, про снедь, перевешивающую человеческие чувства. Меньше всего на свете она ожидала, что бабушка, этот премудрый пескарь, экономно расходующий пенсию и делающий запасы на мифический "черный день", способен на такие смертельно опасные виражи. А потом увидела Витю: его лицо не было лицом Хмурого - он ничем не был на Хмурого похож. Он был высок, плечист и видом своим скорее напоминал тевтонского рыцаря, чем карманника, а волосы его были светлы и жестки, и так же светлы и жестки были его глаза. И Лота поняла, как странно смотрелись рядом в одной истории этот рыцарь и вонючий барак бабушкиного детства, где удобства располагались во дворе, а жизнь была как в старой итальянской комедии - хлопотлива, наивна, шумна и вся на виду.
* * *
Жизнь в городе казалась до такой степени чужеродной, что однажды Лота стащила с дивана спальные принадлежности и устроила себе ночлег на полу. Она ничего не ела, зато беспрерывно курила, выкуривая две пачки сигарет в день - курение заменяло ей еду. К счастью, бабушка уехала на дачу и не видела, что с ней происходит. Лота старалась взять себя в руки и быть безупречной - но она не знала, как быть сильной и мужественной в городе, как это выглядит изнутри и со стороны? Она смотрела в окно на футболистов, гоняющих мяч, на незнакомых мужчин, шагающих по своим делам, и не могла объяснить себе смысл этих крепких мужских торсов в таких неестественно тепличных условиях.
Окна ее комнаты впускали много, слишком много света: в солнечные дни вся комната была освещена до самого последнего уголка. Но при этом она все равно загадочным образом не переставала быть сумрачной, и даже солнечные лучи, попадая в нее, становились какими-то вылинявшими, пыльными. Зато входная дверь была тонкая, из самой обычной фанеры, абсолютно никчемная в смысле звукоизоляции. Лоте не хотелось ставить кассеты и слушать музыку: ей было достаточно звуков на лестничной клетке. Соседские квартиры доносились до нее множеством голосов, проникавших сквозь дверь. Лота замирала в прихожей и слушала. Грохал лифт в гулком железном капкане. Цокала когтями проходившая мимо квартиры собака. Свистящий шепот пронзал податливую фанеру. Сдавленное хихиканье и нетрезвый смех, тонкие, насекомые потрескивания: грызли семечки. Розенбаум, Высоцкий, Михаил Круг доносились без слов, но угадывались безошибочно. Как и вечером - "600 секунд":
"Если свое плохое настроение вы хотите сделать еще хуже, посетите выставку, которая открывается сегодня..."
"Вглядитесь в лицо этого трупа..."
"Даже привыкшая ко всему на свете съемочная бригада "600 секунд" долго не могла придти в себя..."
"Этот репортаж идет как криминальная хроника, однако это нечто еще более страшное и еще более мерзкое...".
Со всех сторон в уши настырно лезла реклама, которую в дневное время транслировали по телевизору. Телевизор Лота не смотрела, но его звуки пробивались сквозь стены, а простенькие слоганы, излучаемые экраном, прикипали к памяти. "Теперь и у нас есть жвачка Бумер!" "Сок Инвайт: просто добавь воды!" "Опустим обычную газету в серную кислоту, а журнал "ТВ-парк" - в дистиллированную воду: почувствуйте разницу!" "Милкивэй не тонет в молоке". "Барби: стиль Голливуд". "Кнорр, вкусен и спор". "Кошка сдохла хвост облез: получился Анкл-Бенс".
Гудение грузовика за окном лестничной клетки, когда створку приоткрывали, чтобы проветрить и выбросить хабарик - даже оно проникало сквозь дверь.
А еще шаги. Лота прислушивалась к шагам, изучала их повадку, их дыхание, шмыганье, пришепетывание - всю их незатейливую низовую культуру. Она не верила этим шагам - это были не те шаги, которых она дожидалась.
Просыпаясь, она не сразу соображала, что вокруг, а сообразив, погружалась в бесцветную апатию. Глаза не верили, что в окно больше не проникает тонкий свет крымского утра, уши - что не слышно утренних разговоров за стеной, где пробуждались их бойцы, а тело - что нет больше утренних прикосновений Птицы, его молодого тела, ищущего разрядки. Наверное, столь вялая реакция и общая примороженность эмоций объясняются защитными свойствами психики против болезненных и роковых перемен.
Но шли дни, и заморозка отпускала, и ей уже казалось, что утренний свет в окне слишком резок и прямолинеен, что он находит в ее глазах какие-то потайные ходы, чтобы проникнуть прямо в душу и ранить почти нестерпимо.
* * *
Вечерами, между восемью и девятью, когда тоска становилась особенно острой, она вспоминала Симеиз и лагерь на берегу. Она еще не знала, что после их бегства в горы там произошла расправа, и была уверена, что жизнь струится по-прежнему. Она мало знала об этой жизни, и представляла ее в виде непрерывной цепочки повторяющихся картинок, впитавших в себя спокойные краски вечера и убаюкивающую песню моря.
Она думала о Лине. Ей виделось просторное помещение, где Лина, очень одинокая, худая и изможденная сидит за столом. Это был кабинет, но не темный и пыльный закуток служащего, а светлый, просторный зал, какой бывает у секретаря ЦК или начальника какого-нибудь завода.
Тощая Лина плохо сочеталась с казенной выправкой этого зала, с гладкой, почти зеркальной, выделанной под орех поверхностью стола, с графином, стоявшим на круглом стеклянном блюде. Она сидела, бессильно положив перед собой руки, и неподвижно, с тоской смотрела на расставленные перед ней тарелки с бутербродами и пирожными. В кресле перед Линой сидел полненький человечек с лысой головой, в добротном сером костюме и лаковых туфлях. Было очевидно, что он и есть хозяин кабинета, где все излучало основательность и деловитость, а также этого предприятия, недра которого заключали в себе и сам кабинет, и их двоих, сидящих за столом.
-Бутербродик с икоркой? - заискивающе предлагал человечек, заранее зная, что ему откажут. - Вон сколько икры!
Он взял бутерброд и заманчиво повертел перед Лининым носом, как араб в мелочной лавке, предлагающий грошовую безделушку за непомерную цену.
-А хлебушек-то белый! Сегодняшний... А на нем маслице высший сорт - в магазине такого не купишь!
Лина молчала, рассматривая ногти с облупившимся маникюром.
-А вот безе, - хлопотал человечек. - Смотри, какая безешка! Как розочка... Ты ведь любила безе, - человечек говорил все тем же заискивающим голосом, услышав который сразу становилось ясно, что в иные моменты жизни он ведет себя иначе, и вопиет на все учреждение, и громогласно грохочет, отдавая немедленные распоряжения и временами срываясь на визг, нестерпимый для непривычного уха, который разносится по другим кабинетам, этажам, буфетам, переговорным комнатам и курилкам, где побледневшие сотрудники трепещут, спешно докуривая вневременные сигареты, и телефонным кабелям, опутывающим полмира, а может быть, и весь мир. На стене над человечком висел портрет в тяжелой раме, и если не вглядываться специально, могло привидеться, что это сам человечек висит на портрете в собственном учреждении, украшая собой его монументальные стены.
-А давай сделаем вот что, - человечек делает новый заход: он вскакивает с кресла, подходит к Лине и сладко обнимает ее за плечи коротенькой и короткопалой ручкой. - Сейчас я тебе прочитаю наше меню - ты же знаешь, какая у нас на третьем этаже столовая! Тебе даже спускаться туда не придется, - зашипел он заговорщицки ей в лицо, - нам все прямо сюда принесут! Вот, послушай... - он повозился, утер платком потную лысину и извлек из недр стола небольшую продолговатую папку, обтянутую рыжей кожей.
-Итак: меню на сегодня! - выразительно провозгласил он, поправив крошечные очки на свиных глазках. - Греча с битками. Треска припущенная с пюре. Зразы на пару. Окунь паровой с цветной капустой. Сельдь под шубой. Салат оливье. Салат дальневосточный с крабом. Яйцо в крутку под майонезом... Что, снова не угодил? Опять не то? И крабы не годятся?!
- Дай-ка сигарету, - тихо сказала Лина.
Затянулась, прислушалась, задумчиво выпустила дым.
-Горькая, - с грустью пожаловалась она.
-Хорошо, начнем прямо с десерта, хотя я считаю, что это баловство. Штрудель вишневый с подливой сливочной. Эклеры сливочные. Пирог яблочный с корицей... Язык свиной заливной...
Он снял очки и почесал за ухом.
-Ну что мне с тобой делать, а? Что?! А ну дай сюда руку, - внезапно он схватил Лину за руку, задрал рукав и уставился на ее бледное, с голубоватым отливом запястье.
-Что ты там собираешься увидеть? - холодно спросила Лина.
-То самое, - смущенно кипятился человечек, возвращаясь в кресло.
-Я же тебе говорила, что я уже давно не...
-Мало ли что говорила. Ты и питаться обещала, как нормальный человек! А посмотри на себя в зеркало? Ты себя давно видела? - в голосе человечка послышались нотки истеричного деспота.
-Пожалуйста, съешь что-нибудь, - голос вернулся в прежнее русло и снова звучал умоляюще.
- Нет.
-Почему?
-Потому.
-А подробнее?
-Не хочу, - Лина пожала костлявыми плечами. - Этот мир несъедобен.
-Но почему, в таком случае, он съедобен для меня? - спросил человечек прочувствованно, снова сорвал с личика очки и уставился на Лину.
-Потому что ты устроен по-другому. Ты способен проглотить все эти блюда, которые перечислил, одно за другим. Все меню. И ничего тебе от этого не будет. Получишь удовольствие, как все вы умеете. Для тебя вкусовые ощущения, как для других - музыка.
-Ты меня презираешь? - убито спросил человечек.
-Нет, почему? Уметь так самозабвенно наслаждаться пищей - это тоже дар, и тебе он дан. А мне нет. Даже названия твоего списка давят мне на психику и прижимают к земле.
-Послушай, - мучительно возразил человечек. - То, что ты задумала, противоречит природе, - он говорил вкрадчиво, словно Лина могла выбежать из кабинета, не дослушав его, или растаять в воздухе. - Ты ведь уже черт знает сколько не ела. - Он сосчитал, пожевав губами. - Ты не ела пятнадцать дней.
-Семнадцать, - уточнила Лина.
-Семнадцать, - повторил человечек в каком-то оцепенении и покачал головой. - Как это можно? У тебя атрофируется желудок, понимаешь ты это? Тебя пора госпитализировать. Из такого, как у тебя, состояния не выходят, пойми: из него выводят! Медикаментозно!
-Не атрофируется ничего у меня.
-Это противоречит божьему замыслу!
-Что тебе известно о божьем замысле? - быстро спросила Лина. - Были проведены исследования, которые показали, что человек может отлично питаться солнечным светом, а еда ему только вредит.
-Вот видишь: солнечным светом, - обрадовано отреагировал человечек. - А у нас - ты погляди, - он подскочил к окошку и отдернул штору. Город сумрачно взглянул на них мертвенно-серым сталинским домом. Этот дом был настоящим каменным замком со множеством портиков, балюстрад, фронтонов и витиеватых балконов на толстых консолях, а также прочих архитектурных излишеств. Он представлял собой триумф античности, римской картины мира и римской же мощи, и даже орнамент из лавровых веток украшал кое-где его имперское величие. В отдалении виднелись несколько облетевших тополей и верхние этажи хрущевки, стоявшей торцом. С низкого неба сыпались редкие снежинки. - Где ты видишь солнечный свет?
-Солнечный свет - это, имеется в виду, энергия космоса, божественная прана. И она всюду, а не только у тебя в кабинете за шторами. И будет существовать вечно, пока существует мир.
Человечек прошелся по кабинету, снова подошел к Лине и погладил ее по плечу, жалобно торчавшему из широкой прорези сползшей кофты.
-Скелет! - воскликнул он. - Голые кости!
-Папа, ты мне денег дашь или нет? - устало спросила Лина. - Мне за квартиру нечем платить.
-А вот, представь себе, не дам! - тихо заверещал человечек. - Не дам, пока ты при мне чего-нибудь не съешь! И на кой черт тебе квартира? Тебе что, негде жить?
-Отлично, не давай, - тускло согласилась Лина. - Я их просто достану другим способом.
-Это каким же? - насторожился человечек.
-Пойду в проститутки и заработаю сколько нужно, торгуя собственным телом. Сейчас тощие в моде.
-Господи, - мужчина зажмурился и мелко, будто в конвульсиях, затряс головой. - За что, за что мне такой кошмар? Этот ад, эта пытка - за что?
-Неужели не за что? - сочувственно поинтересовалась Лина.
Человечек вынул из шкафа портфель - дорогой кожаный портфель начальника учреждения, сравнимый только с часами, которые украшали толстенькое запястье, порылся в его внутренностях и вытащил большой плоский бумажник.
-Держи, - он положил перед Линой две ровненькие зеленые банкноты. - И это, между прочим, намного больше, чем ты просила. Не пойму только: зачем деньги человеку, который не желает питаться?
Лина взяла бумажки и равнодушно сунула их в карман болоньевой куртки, висевшей на спинке стула.
-Спасибо.
Выйдя из кабинета, она оказалась в длинном пустом коридоре - ее невесомые шаги гулко отражались в замкнутой со всех сторон казенной тишине - прошла его до конца и оказалась на лестнице. Это было угрюмое пыльное пространство, отец обычно пользовался лифтом, и здесь она не была. Она спустилась вниз на один пролет и подошла к высокому окну с широким мраморным подоконником.
За окном гудел город.
Привстав на цыпочки, Лина отомкнула шпингалет - к ее удивлению, он поддался. За первой рамой была еще и вторая, но и она не доставила Лине хлопот. Она открыла окно, и город вошел внутрь равномерным ропотом, в котором все звуки сливались в один монотонный рокочущий голос, напоминавший шум прибоя. Серый дворцовый дом в архитектурных излишествах отсюда виден не был, зато открывались другие дома, менее монументальные. Напротив, едва дотягиваясь до третьего этажа министерства, располагалась стайка розовых и желтых домиков - "немецких", как называл их отец Лины. Вдали дымилась какая-то труба, дым стоял над ней неподвижным конусом. Лина почти без усилий вскарабкалась на подоконник, протиснулась в узкую щель между двустворчатыми зимними рамами и посмотрела вниз. "Превратиться в тонкий звук, напоминающий пение птиц, - чуть слышно пробормотала Лина, - или мерцание, которое видишь за окном ранним утром".
Внизу стояли припаркованные автомобили. Еще один автомобиль - длинная черная жужелица - притормозил напротив шлагбаума. Шлагбаум подняли, и автомобиль въехал во двор - с восьмого этажа все это казалось игрушечным, плоским, выполненным в двухмерной проекции. Лине не было страшно. Она наклонилась и сделала то особенное движение, которое человек умеет делать во сне и забывает, когда просыпается, но сейчас она его вспомнила. Ноги оторвались от подоконника, и, шаркнув по карнизу, повисли над пустотой. "Как Ремедиос Прекрасная", - успела подумать Лина - в следующий момент поток холодного воздуха бережно подхватил ее и понес. Она пролетела над крышами немецких домиков, над парком, отделявшим город от водоканала. Самого канала видно не было: неделю назад он покрылся тонким, но прочным льдом, который ночью засыпал снег, но Лина знала, что он на месте.
Тополя сверху были похожи на серые колючие цветы.
Лина летела все дальше. Первым делом ей хотелось посмотреть, что за труба вдали дымит день и ночь - эту трубу она видела с детства, и каждый раз подолгу смотрела на нее, пытаясь разгадать ее тайну.
Глава Тридцать вторая
Зал ожидания с улицами и домами
Лоту разбудил телефон: звонили из больницы.
-Вы куда же это пропали? - с бессильной яростью скрипел незнакомый голос. - Вы нам заявление принесите об уходе. А то КЗОТ...
- Не беспокойтесь, я приеду, - вежливо ответила Лота, досматривая последние картины сна.
Вскоре она отправилась искать работу. Она плохо представляла себе, что именно ей нужно. С какой стати станет ходить на работу человек, который весь с головы до ног - цвета, звуки и запахи? Звуки цветов и запахи звуков? Такой человек должен заниматься чем-то особенным, возвышенным и прекрасным - например, созерцать оттенки в небесных созвучиях, а не отмывать больничные полы. Не разносить письма по соседним домам. Не сидеть с чужими младенцами. Не печатать на машинке чьи-то огромные и непонятные, как пустой заводской цех, диссертации. Его предназначение вовсе не в этом. Остаток ее жизни будет посвящен созерцанию - иначе говоря, неторопливому возвращению к собственному внутреннему заповеднику, который она смутно различала, всматриваясь в себя. Она уже знала, что будущее - это смерть, но смерть пугала не больше, чем выход из зрительного зала пыльного кинотеатрика по окончанию сеанса.
Лота готова была устроиться мойщицей окон, курьером по мелким поручениям, а лучше - натурщицей в одну из художественных мастерских, где они когда-то бывали с Гитой. Она находила знакомых художников и предлагала свои услуги.
- Мы с вами знакомы! Я еще у вас с подругой была, вы нам про картины рассказывали, помните?- с притворным оптимизмом начинала Лота, заглядывая в очередное неузнающее лицо.
Лота торопливо объясняла, чтО ей нужно - ее бы устроили даже самые захудалые деньги. Художники смотрели на нее грустно и обещали подумать. Без Гиты они едва ее узнавали. Она протягивала им бумажку с телефоном, они рассеяно брали ее и клали в карман, но никто так и не позвонил. Она, конечно, никого ни в чем не винила: во всем была виновата, как сказал бы Птица, ее подпорченная карма, или она сама, не знающая точно, чего ей ждать от жизни.
И главное - Гитландии больше нигде не было. Всюду Лоте виделась унылая правда с казенным привкусом утраты - правда, густо замешанная на лжи. Она замечала копоть вместо цветения, шлаки и гарь вместо экстатического пылания бытия, слышала лязг металла вместо биения жизни. Даже сам белый свет казался ей протокольным и каким-то серовато-пыльным, несмотря на фальшивую позолоту солнца.
* * *
Не успев вернуться в Москву, Лота принялась ждать Птицу.
Город был огромным, пустым залом ожидания. Напряженное ожидание на вокзале, откуда поезда уходят в неизвестных направлениях без объявлений и расписания остановок. Лота считала дни до его приезда, представляя себе неделю, как разворот серых страниц школьного дневника. Сегодня понедельник, это слева вверху, затем указательный палец медленно скользит вниз - так движется время - затем перепрыгивает направо и снова соскальзывает вниз, разворот кончается, выходной в скобках, шесть пишем, один в уме. Шорох страницы, палец перелетает на другой разворот, замирает на следующем понедельнике (слева вверху), затем упирается во вторник.
Четверг, в крайнем случае, пятница. Однозначно: в пятницу вечером.
Однажды она обнаружила, что не может вспомнить, как выглядит Птица. Помнит очки. Ресницы, губы. Всю одежду, каждую отдельную вещь. Пальцы на руках и на длинных худых ногах. А собрать все вместе не получается. Она пыталась вспомнить, какие у него глаза. Их выражение навсегда отпечаталось у нее в сердце, но цвет - какого они цвета? Она останавливалась у зеркала и подолгу всматривалась в собственные зрачки, зеленые, с волоконцами бежевого и серого, с желтыми пузырьками. Она любовалась своими глазами, потому что это были единственные свидетели того, что этот человек существовал рядом с ней - они его фиксировали, затягивая в себя бесконечное число отпечатков.
Как она узнает, что Птица в Москве? Ну конечно: он позвонит. Она же оставила ему номер своего телефона. Неожиданно - как выстрел - страшная догадка: он мог потерять ее телефон, начирканный впопыхах на спичечном коробке. А раз так - он не сможет отыскать ее в огромном многомиллионном городе, приедет - и уедет снова уже навсегда. Но нет, не таков Птица: он начнет искать Лоту повсюду, достанет из-под земли, и может быть, ему так будет даже интереснее, азартнее. Да, пусть он ее как следует поищет - среди улиц, бульваров, автобусов и трамваев и красных буковок "М".
Но шуршит еще один разворот, потом открывается новая солнечная летняя неделя - два столбца по три дня, воскресенье за кадром. По ее расчетам выходило, что Птица давно должен был объявиться в Москве, а его все не было. Она уже почти не сомневалась: он потерял коробок, этот крошечный беспомощный предмет. Коробок - это ведь даже не бумажка: не умеет затаиться, уберечься, спастись. Птица постирал куртку вместе с телефоном в кармане. Существовало много способов утраты коробка. Лота видела, как он мокнет под дождем вместе с курткой, как расплываются фиолетовые каракули. Как выпал из кармана и запутался в душистой и сухой по щиколотку листве. Как муравьи деловито несут его в муравейник. Как стерлись циферки - Птица достает коробок, смотрит - а номер не разобрать. А значит, он давно уже здесь, приехал ровно через десять дней, как и договаривались, и в отчаянии разыскивает ее повсюду.
Как-то раз ей приснился странный и яркий сон. Видимо, напряжение ожидания начинало сказываться не только на нервах, но и на психике. Птица снился и раньше, но утром она не помнила ничего, кроме его присутствия. В этом запомнившемся сне Птицу звали, как раньше, Птицей, зато Лоту звали Земля. Это был тоскливый, но при этом совершенно логичный и четко структурированный кошмар, напоминавший древний миф. Земля во сне лежала далеко внизу - бурая, бедная, в неровных проплешинах снеговых пятен. Она послушно несла на себе всё, что ей предназначалось: дома, дороги, обнаженные деревья - с птичьей высоты деревья казались густой рыжей шерстью, которую хотелось погладить и потрепать - если бы сновидец был исполином и имел гигантскую длань с шевелящимися пальцами. А Птица летал в небе: он парил очень высоко над Землей, вспоминая о ней только в случае крайней необходимости. Ему нужна была малая часть Земли, а Земле он нужен был целиком.
-Птица, а Птица? - тосковала Земля, покрываясь снегом.
-Что? - откликался Птица.
-Ты бы вернулся, а? Я томлюсь. Я заждалась уже!
-Отсекай привязанности, - солидно поучал Птица и взлетал на совсем уже недостижимую высоту.
Его временным пристанищем могла стать любая качающаяся ветка, или какой-нибудь конёк крыши, или воронка водосточной трубы. И ему совсем не нужны были основательные строения земного быта, где ютились крошечные человечки, накрепко привязанные к Земле. Даже пропитание Птица добывал в воздухе, а глаза его были устроены таким образом, что он при всем желании не мог видеть Землю, распластанную под его крылами: он смотрел исключительно вбок и вверх и видел верхние этажи самых высоких домов, купы деревьев в лучшем случае, а в худшем - серую или синюю, в зависимости от погодных условий, ширь неба, испещренную эфемерными загогулинами облаков.
* * *
В другой раз Лота проснулась, как обычно, в тоскливой апатии, вспомнила, что видела во сне присыпанную снегом яйлу и поняла, что август на исходе.
Черешня давно уже сошла, начались арбузы и дыни.
В жирных патлах лета запуталась ниточка осени.
Спасаясь от одиночества, Лота неизменно оказывалась в местах, где когда-то гуляла с Гитой. Она безошибочно находила знакомые улицы и дома, но двери были закрыты. Она искала Гитландию, но не находила. Она забыла волшебный пароль, и город оставался чужим, не откликаясь на ее призывы.
Москва без Гитландии сделалась провинциальной дырой.
Сидя на Чистопрудном бульваре, Лота думала про Гиту.
Она вспоминала вечер, когда они с Гитой встретили музыкантов. Обычно они ждали друг друга у памятника Грибоедову и шли в сторону пруда, взявшись за руки - Лота, обыкновенная девочка из Краснодорожного, и Гита - дочь знаменитого скульптора. Развалившись на скамейке, они курили заграничные сигареты, которые Гита таскала у родителей, пили пиво из горлышка, на котором оставался круглый ободок Гитиной губной помады. И потом Лоте казалось, то все самое важное в ее жизни начиналось именно там - в конце Чистопрудного, между парикмахерской и кинотеатром "Ролан".
-Знаешь, я тебе давно рассказать хотела, - сказала Лота. - Однажды я стояла на остановке и ждала трамвай. Падал снег, но уже чувствовалась весна. Это было в воскресенье утром. И... Как бы тебе объяснить... Я будто вылетела из тела и поплыла в воздухе. Вдоль окон, над остановкой, над крышами, - медленно-медленно. И сама же видела, уже с высоты, как стою внизу, как вдалеке появился трамвай. А потом я вернулась.
-Вылетела из тела? - задумчиво повторила Гита. - Ничего себе!
Она поиграла бровями и скривила рот.
- Но если ты все видела сверху, кто же стоял на остановке?
- Не знаю. То есть я же и стояла. И стояла, и в воздухе плыла. А главное - я тогда все записала. Выкроила вечером минутку и...
-Записала? - Гита оживилась.
-Да, все что видела. Но вышло в итоге сплошное надувательство.
-В смысле? - насторожилась Гита.
Лотины слова заинтересовали ее больше, чем та рассчитывала.
-В смысле - я записывала очень точно, но на бумаге все получилось плоским и скучным рисунком.
-Ты расстроилась?
-Да. То есть, нет. Я потом думала, что магические ритуалы тоже теряют смысл, стоит их записать, и в результате нам достается бледный отпечаток реальности, пережитой кем-то другим.
-Реальность... - задумчиво повторила Гита: она запрокинула голову и закрыла глаза. - А я когда-то сны записывала. У меня была специальная тетрадка, я хранила ее под подушкой, и когда снилось что-нибудь интересное, я ее доставала и записывала.
-А где она теперь?
-Ее нет. Я поняла, что это неправильно и даже опасно - записывать сны. Как гадание на картах или некоторые виды предсказаний - мы перебрасываем мост, соединяя свою жизнь с потусторонним миром. И по этому мосту в нашу жизнь может пробраться какая-нибудь зловредная гадость.
-Интересно, как она выглядит?
-Она может прикинуться кем угодно - событием, человеком, мыслью, которая как бы случайно пришла тебе в голову. Когда я это поняла, достала тетрадку, отнесла за дом и сожгла. Руки потом пахли дымом, и запах не хотел отмываться.
Гита достала зажигалку и прикурила - у нее была с собой белая пачка сигарет с надписью "Клайпеда".
Музыканты подошли сами. На парне была грязная белая футболка с портретом Джима Моррисона и шляпа, как у Григоряна. За спиной висела гитара в черном чехле. Девушка была высокая, худая, у нее было изможденное лицо и нездоровая бугристая кожа. Издали Лоте показалось, что они ссорятся. Парень что-то объяснял, делая резкие движения рукой, как каратист, который прицеливается, чтобы расколоть кирпич. Девушка слушала молча, изредка вставляя несколько слов. Она была чем-то встревожена или недовольна, а может, у нее не было сил говорить и спорить. Поравнявшись с Гитой и Лотой, парень снял шляпу и заговорил с иностранным акцентом: