-Договорились, - все еще смеется Лота. - А ничего, что разница в возрасте?

-А чо такого-то. Лет пять пройдет - и не будет разницы. А то у меня с жабами облом. Подойдешь к ней - вроде пункерша нормальная, прикинута, как надо, и морда ничего. А сблизишься - всю душу вытащит.

-А я не вытащу?

-Нет. Ты - другая.

В тот же день Игорек, один из лесников - высокий белобрысый и белобровый детина с наколотым на груди фиолетовым драконом, выполненным намного искуснее, чем тюремные миниатюры Хмурого - упросил Лоту, чтобы та ему погадала. Не известно, с чего он взял, что Лота умеет гадать. Его бросила жена, или, наоборот, он ее бросил, а может, это была не жена, а какая-то просто женщина - одним словом, что-то у него не ладилось.

Гадать Лота не умела - они с Гитой так и не дошли до той стадии, когда человек начинает "знакомиться с картами Таро" - по мнению Гиты, это был целый поцесс: так, следовало подкладывать на ночь колоду карт себе под подушку, чтобы устанавливать с ними контакт в осознанном сновидении - но зачем-то уселась перед Игорьком за стол и взяла его руку в свою. Должно быть, в этот миг на нее действовал смутный страх, который она чувствовала каждый раз в присутствии этих людей, и поэтому она не осмелилась отказаться. Ладонь у Игорька была красная, тугая, мясистая. Линии на ней напоминали схематичный набросок какой-то труднопроходимой пересеченной местности. И от нее, от этой теплой доверчивой ладони на Лоту веяло чем-то дремучим, звериным и, в сущности, незлым.

Игорьку очень хотелось, чтобы кто-нибудь рассказал ему о нем самом что-нибудь доброе, положительное, и Лота начала рассказывать, рискуя заработать неприятности для всей компании. Но постепенно на нее снизошло что-то вроде вдохновения - стало легко, ушло напряжение, и она рассказывала, рассказывала. Говорила и говорила, не умолкая. Словно какой-то поток подхватил ее и понес. Все слушали, разинув рты. Игорек тоже внимательно слушал ее странные и ни чем не обоснованные россказни, и чем дальше она рассказывала, тем большее удивление изображалось на его румяном скуластом лице. Удивительное дело: как он потом признался, Лота все рассказала совершенно верно.

Игорек остался доволен. Улыбался, шутил с употреблением кокетливого матерка, играл белыми бровями. Понравилось ему то, что Лота рассказала ему про него самого и его женщину. А потом все как-то подобрели и размякли, и все вместе принялись готовить ужин. Птица раскочегарил керосиновую лампу, поставил на середину стола. Возле лампы на грязной клеенке лежал желтый кружок света, в котором резали хлеб, чистили лук и картошку. Лук, плача и горестно матерясь, чистил Хмурый, старший лесник и бывший уголовник, а картошку - Индеец и Володя: у каждого из них был собственный привезенный из дома перочинный нож. Леха варил похлебку на печке в большой и никогда не отмывающейся до полной чистоты лесниковской кастрюле. А когда все было готово, Хмурый подмигнул и достал из подпола соленую оленину и бутылку первача и разлил по чашкам. Каждому получилось полчашки. Лоте тоже налили, и ей стало весело и хорошо, хотя первач она никогда не пила и не знала толком, что это такое. А потом, когда все отвалились от стола и расселись кто где - Лота в колченогом кресле без ножек, Птица рядом с ней на полу, остальные где попало на спальниках и пенках - Индеец принялся рассказывать историю про Белого Спелеолога. Лесники ее слышали, но точно ничего не знали, зато верили от чистого сердца. В то время было модно и просто необходимо верить: "Что-то есть". И все жадно цеплялись за любой вымысел.

-Спелеолог исповедовал философию североамериканских индейцев - начал Индеец, обводя всех загоревшимся взглядом. - Однажды в Крыму он собрал своих сподвижников, чтобы спуститься в глубокую расщелину под землей и убедиться, нет ли там места силы...

-Это ты гонишь, - захохотал Птица, - никакой он был не индеец, и дело было не в наше время, а в двадцатые годы под Питером...

-Погоди, не перебивай, - остановил его Игорек, которому Лота гадала по руке. - Пусть рассказывает по порядку.

-Полезли они в пещеру, - продолжал Индеец, - и вдруг этот любитель индейской мистики, Белый Спелеолог, сорвался и упал в расщелину. Друганы спустили ему туда на дно свечей, продуктов, а сами ушли за подмогой. А когда вернулись, он уже там помер уже к тому времени.

В этот миг Лоте пришло в голову, что Индеец, как это периодически случалось, снова включил дурака, чтобы позлить Птицу. Ей стало смешно, но она сдержалась. При свете керосиновой лампы его физиономия в огненных пятнах и глубоких тенях была совсем не смешной: она выглядела древней индейской маской.

Потом Лоте стало казаться, что все они тоже сидят не в комнате с закопченными стенами, а очень глубоко, в земных недрах. Над ними шумит лес, шевелится весна, топочет конь, прячется олень. Тысячи тонн тяжелого холодного камня - люди так глубоко не живут. Они одни, абсолютно одни, но они все равно вместе - крошечные человечки в черной глубине, сироты божьи. И тут она поняла, почему ей так странно и так тяжело у нее на душе: мира больше не существует, остался только этот полумертвый лес за окном, который раскинулся на всю вселенную. И остальные тоже словно бы чувствовали, что остались одни в целом мире. Им было тоскливо и страшно, и надежды не было никакой - вот почему так неуклюже и нежно, как испуганные дети, как потерянные в снежном буране маленькие души, жались они друг к другу.

-...Ну и похоронили они его прямо в пещере, - равномерно и немного дурашливо бубнил Индеец, пересказывая заезженную телегу, которую каждый слышал раз двадцать. - А братишка, так получилось, был весь в белом. Чумазое все, конечно, испачканное, сами понимаете, но все равно изначально-то белое. Вот после этого стал появляться Белый Спелеолог в разных местах. То в пещере из стены выйдет прямо тебе навстречу, то загрохочет камнями. Вот так дело было. А в пещеры одному лучше не соваться...

-А я слышал, - перебил Володя, - что Белый Спелеолог преследует только тех, кто нагадил другому человеку. Что это вроде как дух мщения.

- Да его тут в Крыму видел каждый второй, - вмешался Коматоз. - И я видел, когда мы на Мангупе...

- На Мангупе ты Мангупского мальчика видел, - перебил Индеец.

-На самом деле все было не так, - начал Птица. - Настоящая могила Белого Спелеолога не в Крыму, а под Питером, в Саблинских пещерах. Он был исследователем, серьезным ученым. У него даже фамилия была какая-то известная. И вот однажды он зачем-то полез в одну из Саблинских пещер. Дело было зимой, когда все покрывала скользкая наледь. Не удержался, поехал вниз и погиб. Кто-то его нашел и похоронил. На могиле поставили крест. Вот дух его и странствует по пещерам, а в Крым только изредка заглядывает. А всякие фокусы и светящиеся силуэты - это все ерунда. Говорят, он что-то особое изучал про рельеф земли. Про то, как разломы земной коры влияют на психику человека.

-Ну и чего тогда? - нетерпеливо спросил Хмурый, который успел вытащить еще одну бутыль и теперь разливал прозрачную жидкость по чашкам. - Какой смысл все это болтать? Если спелеолог бродит не в Крыму, а в этих твоих катакомбах под Питером.

-В принципе, никакого, - улыбнулся Птица, вставляя в протянутые руки наполненные чашки. - Никакого смысла нет. Но говорят, что кто-то выводит заблудившихся людей из самых запутанных пещер. Из любых пещер, и из крымских тоже. Спасает тех, кто потерял надежду.

- Ага, вот видишь, - обрадовался Хмурый. - Значит, все-таки что-то в этом есть...

- Что-то есть, - кивнул Птица. - И еще: если человек хоть раз услышит эту историю, - Птица не торопясь отхлебнул из чашки, - он уже никогда не сможет быть таким, как прежде. Одна его маленькая часть навсегда достается Белому Спелеологу...

Птица умолк, и все молчали, заглядывая в свои чашки. Дождь перестал, на крышу изредка падали крупные тяжелые капли. Лоте было грустно, что вечер заканчивается. Она давно заметила, что интересные разговоры начинаются сами собой и продолжить их потом по своей воле бывает крайне трудно. А еще она понимала, что такие вечера случаются только раз в жизни. И если бы нужно было выбирать между "скрепя сердце" и "скрипя сердцем" - она бы, безусловно, выбрала второе, потому что слышала, как сердце у нее тихо скрипнуло от этих предчувствий и тяжелых мыслей, хотя по словарю, безусловно, правильно первое.

Неожиданно налетел ветер. Вздохнули деревья, застучало по крыше, что-то упало и покатилось, лошади в загоне заржали. Распахнулась дверь, ветер протянулся по полу до самого окна. Хмурый покосился на висевшее на стене ружье.

И в этот миг Лота отчетливо ощутила: что-то меняется.




* * *

И тут же, без перехода, хотя прошла вереница дней - следующее воспоминание: они с Птица шагают вдвоем по римской дороге, и солнце сочится по капле сквозь облака, и где-то печально, по-осеннему курлыкает ворон.

-Смотри как красиво, - сказала Лота, в сотый, наверное, раз, обводя взглядом тусклую даль, где земля закруглялась, сливаясь с морем.

-Красиво, кто ж возразит. Пока не затошнит от этой красоты. У меня свойство, знаешь ли: стоит где-нибудь засидеться - и все, заболеваю душой.

-Но здесь - не где-нибудь. Здесь дом, лошади, ребята, - осторожно заметила Лота, силясь унять дрожь в голосе и изнывая от тоски.

-Дом, лошади... Все это привязки, обман. Майя, которой демоны стремятся нас одурачить и сбить с толку. Ребята твои скоро разбредутся. Это передышка: поживут вместе, заскучают - и пойдут дальше по своим делам, - Птица хитро посмотрел на Лоту, сорвал травинку и принялся ковырять в зубах.

-Но ведь в горах здорово, - Лотин голос как будто заперли в слабом прозрачном пузыре. Еще мгновение - пузырь лопнет, и голос вырвется наружу. Она глубоко вдохнула - так глубоко, что потемнело в глазах, и задержала дыхание. Раз, два, три... Она отсчитывала секунды. И - выдохнула.

-Здорово, конечно, - продолжал Птица. - Но я уже здесь знаю каждую тропинку, каждый камень. Все приедается. Так устроена птичья душа. Да и сама подумай: чуть дальше в лето - появятся туристы. Людно станет в горах. Ты готова к тому, что к нам каждый день будет наведываться гость?

Лота сообразила: он ею манипулирует. Хочет испугать. Ему-то точно понравилось бы, если б у них каждый день появлялся кто-то новый. Он тосковал по новым людям, а она тосковала по нему.

-И потом, Крым - это хорошо, конечно... Но ведь это попса, понимаешь?

-Нет, не понимаю, - как можно спокойнее ответила Лота. Она знала, что это самое страшное слово, которое можно услышать от Птицы. - Почему попса?

-Потому что это всего-навсего курорт. Это с непривычки тебе кажется, что ух ты - горы! А эти горы, если пойти на север, скоро вообще перейдут в равнину. Крым - жалкий клочок земли, и мне здесь, честно говоря, тесно.

-А где тебе не тесно? - заботливо спросила Лота.

-Да кто ж его знает! Сибирь, может, или Алтай... Хибины - вот уж где природы действительно завались!

-Так может, поедем в Хибины? - ее голос снова задрожал. Она впервые сделала то, что по негласному соглашению у них не принято было делать: прикоснулась к будущему. Она нарушила правила, и готова была понести наказание. Но в этот миг по-другому быть не могло.

Птица лукаво посмотрел на Лоту своим карим солнечным глазом. Травинка, которой он ковырял в зубах, придавала всему разговору несерьезный и необязательный оттенок, и он поспешил этим воспользоваться.

-Может быть, может быть... Дожить бы до этого твоего будущего.

-Что, разве оно еще не настало? - спросила Лота с некоторым вызовом.

Она понимала, что совершает ошибку, но ей нечего было терять.

Она выложила перед Птицей все свои карты. Козыри были у него.

-Будущее, - промурлыкал Птица. - Никто не знает, когда оно наступит. Оно всегда застает человека врасплох.

-Как смерть? - простодушно спросила Лота, отбросив осторожность.

-Почему - как? - засмеялся Птица. - Будущее - это смерть и есть.

И тогда она тоже засмеялась. Она смеялась громко, сгибаясь пополам и утирая слезы, захлебываясь и всхлипывая, подпрыгивая и приседая на корточки, она вертелась и запрокидывала лицо к небу, и из нее постепенно вышла вся тоска и невыносимое напряжение этого разговора.







Глава Двадцать первая

Смертельные раны и те, кому их наносят


Лота знала, что в Питере Птица проводил часть зимы, а в остальное время странствовал, где вздумается. Он и раньше подолгу не вылезал из Крыма. Обрастал людьми, вещами, волосами и бородой. Таскал с собой в рюкзаке целый дом. Принесет воды, усядется где-нибудь под сосной - высокий, сутулый - достанет чайник, разведет костер. Все ему нипочем, и неважно, что вокруг - джунгли Конго, берег Крыма, глухой питерский двор. Гудит пароход? Летит самолет? Хищник клацает зубами в кустах? Птица и сам не знает, что там царапается: ко всему привык.

Трудно было понять, как ему удавалось выжить в Крыму зимой. Как можно зимовать совершенно одному на дикой природе? Потому что летом жизнь на берегу более менее похожа на курорт. Птица выбирал подходящее место и ставил брезентовую палатку, у него была своя пенка, свой спальник, кастрюля, чайник, вилка, ложка, нож - и наслаждался жизнью. Грелся на солнце. Знакомился с новыми людьми. Плавал в море. Даже в зябком апреле заплывал далеко - так далеко, куда обычно никто не заплывает. Где можно встретить пассажирский пароход и рыболовное судно. Даже в ту пору, когда Орион смотрит на море, и оно сердится, Птица бесстрашно заплывал к самому горизонту. Берег едва различался вдали - только горы тянулись синей полоской. Оттуда, из этой дрожащей водяной пустыни, можно не вернуться. Не вернется тот, кто не уверен в себе, кто боится, что не хватит сил на обратный путь или от холода сведет мышцы.

Но Птица в свои силы верил и возвращался.

Летом он учился быть команданте - мужественным и неприхотливым. Читал нужные книги. Отсеивая никчемный сор, отыскивая нужных людей. Завоевывал сердца - и мужские, и женские. Зачем ему надобились чужие сердца? Чтобы зажигать в них пламя анархии. Об остальном Лота думать боялась и не думала.

Зимой все было по-другому.

Зимой он две недели подряд мог жить один в пещере у моря. Вещи отсыревали. Сигареты и спички приходилось сушить возле костра. Дни становились совсем короткие, падал снег. Падал и лежал неровными белыми заплатами на черной земле. Опускался густой туман - ночью и днем. С гор срывался ураганный ветер, душил, слепил, гудел в скалах, рыскал в кустах. Море остервенело билось о камни. Костер Птица жег прямо внутри пещеры. Спал на земле рядом с кострищем, на коврике-пенке, завернувшись в спальник.

А Лоте говорил, что это были самые счастливые дни, какие только можно представить. В одиночестве, среди ветра, снега и дождя человек набирается сил. Как? А непонятно как, он и сам не мог объяснить.

А потом случалось еще большее счастье: набравшись сил, он уходил из пещеры. Шел туда, где были люди, и рано или поздно ему на пути попадалось какое-нибудь случайное человеческое существо. И тогда Птица и это человеческое существо принимались разговаривать о том и о сем, долго-долго. Вот это и есть настоящее общение - так уверял Птица. Когда вначале ты один сидишь в пещере пару недель, смотришь на море, голодаешь, мерзнешь, чешешься, так что уже не помнишь, где - ты, а где - не ты. А потом появляется случайный человек, с которым можно поговорить. О том о сем, долго-долго, и тоже непонятно: где - ты, а где - он...

Лота ревновала Птицу - к снегу, к морю, к случайному человеческому существу, которое грелось возле него вместо нее. К призраку Другой Женщины, который путался в его словах, в задумчивом сигаретном дыму и выглядывал, как ей мерещилось, из каждой неоконченной фразы. К оставшейся на берегу художнице Лине. К толстой Русалке, которая расчесывала на полянке волосы, рассматривая свои груди в привязанном к дереву зеркальном стилете. Ревновала ко всем, с кем он бывал приветлив. Ко всем, кому улыбался. К его невидимому отряду, к идейным камрадам и товарищам, с которыми он уходил, мнилось ей, от погони в болотах юго-восточной Кубы.

Только чувства ее не были похожи на тяжелую женскую ревность, которая рождается где-то внизу и жаром бьет в голову. Это была горечь, которую ничем нельзя было утолить - ни близостью, ни разговорами про жизнь. Ни сном в обнимку на одном матрасе под одним одеялом. Ни торопливыми соитиями перед сном под раскатистый храп спящих комрадов. Эта горечь появилась в тот самый миг, когда она впервые встретила Птицу на берегу под Симеизом, и осталась насовсем, не покидая ее ни на минуту.

Как-то раз они шли по лесной дороге. Справа и слева - густой темный лес. Рельеф местности. Его таинственное влияние на подсознание человека. И вдруг из-за деревьев вышли трое. Это были не тролли и не лесные демоны, а просто трое усталых туристов: одна женщина и двое мужчин. Они искали Чертову лестницу, а направлялись совсем в другую сторону, в противоположную, и заблудились. И вот Птица принялся улыбаться, сиять глазами, показывать правильную дорогу. А заодно рассказывать, как хорошо живется у лесников, как здорово быть свободными и пасти в горах лошадей. Он шел быстро. Туристы едва за ним поспевали.

Незнакомая женщина слушала Птицу, утвердительно кивая и глядя на его руки изумленными заколдованными глазами. Она никогда не видела таких сияющих и страстных людей. Ни разу не слышала про такую вольную жизнь. Если бы не ее усталые мужчины и обратный билет в Харьков, она непременно осталась бы с нами в горах - надолго, насовсем. Потому что в нее уже проникли лучи, бьющие сквозь ресницы и очки, и ей тоже захотелось в Будущее. Нежное раннее лето, скользящая по дороге солнечная тень больше не радовали эту красивую, ухоженную, уже не очень молодую женщину: теперь она точно знала, что где-то за поворотом, за ближайшей излучиной поджидает Будущее, куда ей совершено необходимо как можно скорее попасть. В Будущем она навсегда перестанет быть такой, как все. Она станет сильной, свободной и юной, как Лота, а усталые спутники перестанут утомлять ее своими скучными разговорами. Ее рука поправила прическу и неуверенно застыла в воздухе, как сломанное крыло. А потом потянулась, машинально повлеклась к его беспечным смуглым пальцам.

Птица уводил их все дальше, не замечая, что смертельно ранил доверчивую городскую женщину. Забыв про Лоту. Забыв, что Лота боится леса. Еще в впервые дни ее поразило его умение мгновенно соскальзывать в другую жизнь, которое для некоторых людей является условием выживания, но для нее это было пугающим фокусом, как способность амазонских индейцев дышать под водой.

Она с трудом удерживала слезы и плелась позади, ненавидя этих случайных людей. Но вскоре Птица вернулся. Он снова смотрел только на одну Лоту. Взял ее за руку в свою, вытер ей слезы и сопли и принадлежал безоглядно и безгранично ей одной.



* * *

Туристы ушли, и постепенно Лота успокоилась. Ей уже было досадно, что она так люто возненавидела мирных, ничем ее не обидевших ее людей. Мысленно она провожала их дальше по тропе. Ей представлялось, как они спускаются по Чертовой лестнице, как на спуске двое мужчин поочередно подают женщине руку, а ее легкие туфли неуверенно становятся на скользкий камень, отшлифованный тысячами человеческих ног - древний усталый камень, который был свидетелем множества смертей и любовных драм. Кожу, из которой были сшиты ее городские туфли, пронизывало множество крошечных отверстий, чтобы нога дышала и в летние дни женщине было не жарко. Эти отверстия придавали туфлям капризный легкомысленный вид, но сама женщина не была легкомысленной. Туристы смотрели на расстилающееся внизу зеленое древесное озеро, на серебряную дугу моря, изгибающуюся вдали, где молочная дымка заканчивается и наступает царство чистого света. Мужчины старались развлечь женщину, перебрасываясь безобидными шутками, но женщина их не поощряла, как обычно, игривым тоненьким смехом. Она была задумчива. В какой-то момент она остановилась, распустила каштановые ровно окрашенные волосы и встряхнула ими, как лошадь - гривой, но потом, секунду поразмыслив, снова собрала пластмассовым гребнем на затылке. Она знала, что к ее каштановым волосам больше всего подходит золото, и носила его на себе - серьги и тонкую цепочку на запястье. Еще на ней была синяя ветровка из какого-то загадочного материала, напоминающего бумагу - она привезла ее из Италии, куда ездила в туристическую поездку вместе с мужем и дочерью.

Но ни один из двух мужчин, подававших ей руку, не был ее мужем.

-Может, отдохнем, а, Татьяна? - спросил один из мужчин, загорелый и чуть грубоватый, но не как байдарский егерь, а как актер. Он был похож на Кларка Гейбла - она замечала это сходство, и он ей нравился.

-Нет уж, - поспешно ответила Татьяна. - Хочу поскорее спуститься. Я люблю природу, конечно, но в последние дни ее как-то...

Она замялась, подбирая слова.

-Слишком много? - подсказал Кларк Гейбл.

-Вот именно, - улыбнулась она.

Она хотела сказать что-то другое, но у нее не было сил и желания объяснять.

-Кстати, а ведь на берегу можно купить рыбы, - предложил второй мужчина. Он явно проигрывал первому и догадывался об этом.

-Рыбы? Зачем? - удивилась женщина.

Она остановилась у края обрыва на крошечной смотровой площадке, выделанной из камня природой, временем и людьми, приложила козырьком руку ко лбу и всмотрелась в блистающий горизонт. Она смотрела очень долго, пока не заболели глаза.

-Возьмем с собой. Или... или пожарим. Разведем костер и пожарим! - в голосе второго слышался робкий вызов и чуть заметная искорка заискивания.

-А что, отличная идея, - неожиданно поддержала женщина. Она достала из кармана сигареты и закурила.

-Здесь нет рыбы, - засмеялся Кларк Гейбл.

В его смехе слышалась снисходительность, и второй это почувствовал, но женщина не обратила внимания. Она по-прежнему была занята своими мыслями.

-Здесь нет рыбы, - повторил Кларк Гейбл. - Здесь никто уже давно не занимается рыбной ловлей. И если вы видите, что поселок называется "Рыбачье", а в Восточном Крыму, как ты помнишь, есть такое место, это вовсе не означает, что в нем живут рыбаки.

-Почему, как ты думаешь? - спросила женщина.

Она докурила и собиралась бросить окурок в заросли ежевики у края обрыва, но передумала и спрятала под камень.

-По всему, - небрежно ответил Кларк Гейбл.

Такому человеку хотелось верить, и женщина прислушалась.

- Это море - Черное море - мертво. В нем давно не осталось жизни: нет кислорода, один сероводород. И рыба не водится. Рыба вся давно подохла или ушла в Азов.

-Когда я была ребенком, - начала женщина, - Я жила у тетки в Феодосии. Дом стоял возле моря, но пляжа поблизости не было, была только пристань и дощатый пирс. Купались прямо с этого пирса. Разбегаешься, и - бултых! А еще я обожала ловить рыбу. У меня была крошечная удочка, донка. У тетки в огороде я копала червей, складывала, пересыпав землей, в консервную банку, потом насаживала на крючок и опускала в воду между досками пирса. Кое-где доски не примыкали вплотную, оставляя широкие щели. Я чувствовала кончиками пальцев, как рыба осторожно трогает наживку, как клюет и проглатывает моего червяка вместе с крючком и сразу же начинает дергаться, биться. Я чувствовала каждое ее движение, будто леска - это пуповина, которая связывает мои пальцы с рыбьим телом. Потом я быстро подтягивала рыбину к поверхности, то есть к щели в досках, вытаскивала у нее изо рта крючок и отправляла в пакет с морской водой, который стоял в тени перевернутой лодки.

-Не страшно было снимать с крючка? - спросил второй. Вопрос был необязателен, его можно было не задавать: женщина и сама как раз собиралась рассказать об этом, и он ее перебил, но ему хотелось получить хотя бы немного внимания этой красивой женщины, которую он знал с юности.

-Нет, страшно не было, - ответила она, глядя перед собой широко открытыми немигающими глазами, будто видя что-то, чего не видели другие. - До того дня, когда вдруг стало страшно. Вся рыба, которая ловилась с нашего пирса на мою донку, - это были бычки. Или, как еще говорят, ротаны. Это мусорная рыба, которая у нас не считалась за добычу, и тетка отдавала их кошке. Каждый вечер теткина кошка поджидала меня у калитки - знала, что я несу ей ужин. Все эти бычки или ротаны были примерно одного размера - сантиметров десять в длину, не больше. На самом деле это были очень вкусные рыбки, если их почистить и поджарить с подсолнечным маслом. У них было нежное сладковатое мясо. Все про это знали, но их не принято было готовить и есть - люди ели других рыб, я не помню уже теперь, как они назывались. И вот однажды я поймала очень крупного бычка - или ротана: в несколько раз крупнее обычного. Наверное, это был долгожитель или какая-то другая разновидность. И я не смогла протащить его сквозь щель в досках - он был такой огромный, что не проходил. Я хотела снять его и выпустить в воду, но он глубоко заглотил крючок вместе с наживкой, раньше так никто не заглатывал... Интересно, что о рыбах тоже можно сказать "никто", как о людях... И вот я сидела с удочкой в руках, и мы с ним, с этим ротаном смотрели друг на друга. Я плакала, а он умирал. Я хотела чем-нибудь перерезать леску, но у меня с собой не было ничего острого. Потом он умер. Он был серый, с желтыми плавниками, с бурыми грязноватыми пятнами, сливавшимися в мелкий узор, с тусклой чешуей и плоской широкой мордой. Он был похож на огромного таракана. Раньше я не замечала, как безобразны ротаны. Протискивая его, уже мертвого, сквозь щель между досками, под которыми стояла неподвижная вода, и полосы света пронзали ее, делая желтой сверху и изумрудно-синей в глубине, я снова была соединена с ним леской, как пуповиной. Я чувствовала его тяжесть, чувствовала, как крючок разрывает внутренности, как трещит его рот... Это было ужасно. А вечером вместе со всем уловом я отдала его кошке. Но рыбачить с тех пор перестала. Хотя рыбу ем, - и она улыбнулась им обоим своей нежной, немного грустной улыбкой.

На старой Севастопольской трассе их подобрала старенькая "копейка". Ехали, звеня и бряцая, завывая на подъемах, воняя почти нестерпимо, проваливаясь в ямы. Она не привыкла к таким дорожным условиям, и ее укачало. Вечером, уже в городе они сидели в ресторане - поезд "Севастополь-Харьков" уходил в два ночи, и им, уже прилично измотанным, предстояло потратить время - довольно крупную купюру в несколько часов, которая в тот вечер совсем обесценилась. В ресторане они заказали осетрину и белое крымское вино. Рыбу с жареной картошкой ели Кларк Гейбл и Второй. Они обсуждали свою лабораторию в научно-исследовательском институте, где работали все трое и который вот-вот должен был закрыться, потому что денег не хватало ни на зарплату сотрудникам, ни на реактивы. Они разговаривали про работу и почти забыли про женщину по имени Татьяна. Самой большой мечтой Татьяны был грант на продолжение научной работы, и чтобы она вместе с дочерью уехала в Англию. Но думала она сейчас не об этом. Она попыталась представить, что чувствует рыба, вынутая из воды и оказавшаяся во враждебной стихии - захлебывается воздухом, как тонущий человек - водой? - и ей пришло в голову, что рыба на воздухе умирает от тоски. В воде она привыкла отфильтровывать кислород крошечными порциями, и чрезмерное изобилие сбивает ее с толку, лишая жизни. Она вспомнила странного человека, которого встретила днем в горах, и почувствовала что-то, похожее на кислородное отравление, только это происходило не в легких, а в сердце. Ей захотелось плакать, в горле стоял плотный горький комок, ей стало бы легче, если бы она как следует, с чувством разрыдалась, но она стеснялась своих сотрудников, этих интеллигентных мужчин, споривших мягкими, ровными голосами.

Неожиданно она снова распустила волосы и прижала их к лицу, словно прячась от ветра.

-Что с тобой? - спросил второй и обнял ее за плечи. Он тоже выпил и осмелел. На самом деле выпито было мало, к тому же легкое кислое вино на него почти не действовало, но сам процесс винопития с предполагаемым опьянением давал ему некоторую моральную свободу.

-Я же сказала: у меня болит голова, - неожиданно резко ответила Татьяна и поежилась.

-Так это уже давно было, - виновато и немного испуганно напомнил Второй.

-Что давно было? - спросила Татьяна все тем же необъяснимо резким тоном.

-Голова. Ты ведь уже говорила, что у тебя болит голова. Тогда, в горах, - уточнил Второй.

- Теперь болит еще сильнее, - ответила Татьяна.

Возле соседнего столика официантка записывала заказ в блокнот, и Татьяна, машинально ответила в тон этой молоденькой вульгарной подавальщице.

К осетрине она едва притронулась и мелкими глотками пила вино из ледяного вспотевшего бокала. Это было легкое кислое вино, оставшееся с прошлого года. Татьяне оно не нравилось - с первого же глотка она уловила в нем привкус завтрашнего похмелья, но все равно выпила довольно много, и в поезде "Севастополь-Харьков" ее тошнило.










Глава Двадцать вторая

Христиания как возможность


Вечером все сидели у печки - все свои, никого лишнего. Туристы ели рыбу и пили вино в севастопольском ресторане. Лесники уехали в Балаклаву. Было тепло и темно, печка роняла на пол дрожащие огненные завитки. От ужина на столе оставалась грязная посуда и немного хлеба, который сосредоточенно пожирал хронически голодный Коматоз.

Они сидели у печки и разговаривали.

-Анархия - вот единственно правильный путь, - завел свою любимую песню Птица, развивая какую-то тему.

- Анархисты - это бандиты, - вмешался Леха. - И какая у них свобода, скажи? Кто от кого свободен?

-Знаю, знаю, - снисходительно кивал Птица. - Анархия, террор... Да у вас дремучие представления, пипл. Вы хоть знаете, что означает это слово?

-Неподчинение властям? - брякнул Володя.

-При чем тут это? То есть, конечно, при чем, если обстоятельства так складываются. Но главное другое. Это, если хотите, система, паразитирующая на другой системе. Иными словами, совокупность систем. Основную систему современной цивилизации невозможно ни улучшить, ни исправить. Это губительно, и в истории имеется множество примеров. Людям слабо объединиться. Слишком разные представления о жизни, разные цели...

Он осекся и хмуро прикурил от тлеющей головешки.

- Давай про анархию свою дальше рассказывай, - сказал кто-то.

-Анархия не моя. Она не может быть моей или твоей или там его или еще чьей-то. Она только наша общая может быть, друзья. Моё - это жратва, бухло и работа с восьми до семи. Вот это всё мелкое - "мое". А такие понятия, как анархия, свобода, новое общество могут быть только общими. На самом-то деле я вам не про анархию пытаюсь толковать, а про общество. Это новое общество не может быть создано из переделанного старого, то есть глобального, потому что старые мехи новое вино не удержат. Глобальное общество мы оставляем в покое, пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Вмешиваться в его законы бессмысленно и бесполезно. Нет, друзья: наше новое общество мы гармонично впишем в старое, отживающее, пусть сосет из него потихоньку соки. Главное, нужно понять раз и навсегда, что мы - вот мы с вами, ребята, - я, она, ты, Коматоз, и вы, Индеец и Леха - можем нормально существовать только в нашем собственном небольшом социуме. Особенном социуме, построенном своими руками. Вот я и считаю, что анархия - это совокупность независимых сообществ, произрастающих на теле базового общества потребления.

-Ну ты загнул, - усмехнулся Коматоз.

-А где-то уже есть такое? - с сомнением спросил Леха.

-Есть, конечно. Еще немного - и мир покачнется очень основательно, я имею в виду, мир потребления. Каждый примется за поиски экологического спасения, начнет объединяться в новые социальные структуры. Спокойной жизни нет и больше не будет, и не ждите ее. Традиционные формы социальной организации стремительно отмирают - семья, родственные связи. Все это только мешает свободе. Ошибка прежних революций была в том, что люди пытались перестроить базовое общество, и у них, конечно же, ничего не получалось. Это было принципиальное заблуждение, поэтому все революции рано или поздно захлебывались кровью, расстрелами, пытками и тюрьмами.

-Тюрьмами давились, а не захлебывались, - вставил Коматоз.

-Но старое возвращается, - продолжал Птица, не обращая на него внимания. - Только становится еще опытнее, еще хитрее. Ловчее умеет уловить человека. Поэтому рассчитывать на массовость революции - самообман. Общество нужно строить небольшое, малочисленное. Один пример уже есть: Христиания, слышали?

Все переглянулись. Индеец оживился.

-Я слышал. От шведа одного, да. Там лучшая земля во всем Копенгагене, к тому же самая дорогая. Зелень, деревья, река. При этом - центр города. Но у них как-то все так само сложилась, Европа все-таки. Денег им кто-то вовремя подогнал. Власти дали разрешение, и с тех пор не трогают.

- Власти не трогают? Да кто тебе такою ерунду сказал? Никто ничего им не давал, - горячо возразил Птица. - Там у них была война, настоящая гражданская война, с полным набором - камни, арматура, коктейли Молотова, подожженные автомобили. Кто только не стремился туда к ним влезть - героинщики, саботажники, торгаши, предатели. Потому что граждане Христиании были неравнодушны - ни к себе, ни друг к другу, ни к Дании. Ни ко всему божьему миру. Они и есть - настоящие цивилизованные люди, и понимают, какое это сокровище - жизнь, как много человек может за свою жизнь сделать. И как надо беречь и защищать то, что имеешь. Они свою свободу задарма не получили, а вырвали у государства. Никто их не поддерживал. Ни в Дании, ни у соседей. Наоборот: их ненавидят. Обыватели боятся их, как чумы. Боятся, что в Христианию уйдет молодежь, что в других местах начнется что-то похожее. Швеция предлагала даже закрыть атомную станцию на границе в обмен на разгон Христиании. Там настоящие бои шли, но они себя отстояли. Так что никаких разрешений, ни малейших поблажек от государства, ничего такого. Потом проблемы начались с наркотиками. Кто-то принес героин, завелись торговцы среди своих. И что? Их свои же выгоняли, выбрасывали из города к черту. Чтобы не было напрягов с полицией. Чтобы население было здоровым.

-Круто, - кивнул Коматоз. - Значит, нам надо тоже туда подудониваться.

-А как же родина? Родина-мать - слыхал про такое? - спросил Леха, выразительно мрачнея.

-Родина-мать - это у нас раньше была, - отозвался Индеец. - А теперь у нас родина-дочь. Что выросло - то выросло: какие мы - такая и она. И нечего удивляться, что она бухает, бахается наркотой и ночует в вагончике со стройбатовцами. Не, на фиг такую родину, пора валить в Данию.

-А вот этого не надо, - твердо сказал Птица. - Во-первых, нас там никто не ждет. Они не принимают людей со стороны. Коммуна перенаселена. Во-вторых, мы должны сами строить свое собственное общество - здесь, на этой земле. У нас что, места мало? Или людей не хватает? Ты на себя посмотри, - неожиданно напустился он на Володю. - Сидишь, не делаешь ни хрена. Ты же лес валить можешь, деревья, дубы - собственными вот этими вот ручищами! А ты? - он кивнул на Индейца. - Тебе лет сколько? Двадцать пять? Тридцать? Или больше? В любом случае много, согласись, братан. Силищи-то сколько в тебе!И что ты в своей жизни сделал? Ты для людей хоть раз постарался?

-Тебе что за дело, - огрызнулся Индеец. - Отвали от меня. Можно подумать, ты сам кому-то помог. Только воду баламутишь. А про себя я сразу честно всем все сказал: мне в лом.

-Вот! - вскочил Птица. - Вот он, ответ. Тебе в лом. Нам всем в лом. И не только страну поднимать, обживать с нуля - вам вообще все в лом. Только примазаться, только на готовые харчи. А виноваты у вас во всем Горбачев и Ельцин. Вы сдохнете, сгниете в говне, в луже утонете. Из таких как вы и сделан наш народ. С этого все начинается: в лом. И этим кончается. А пусти вас в Христианию - вы и там ничего делать не будете. А там между прочим люди на жопах, как вы тут, не сидят. У них Христиания теперь, после всех боев, после сражений, после Молотова - главная достопримечательность. Большинство туристов первым делом направляются туда. Ну и деньги, естественно, несут тамошним людям. Те, кто все это видел, говорят - сильнейшее впечатление! Чудо! И все сами, своими руками. Насильно никого не держат: хочется больше комфорта, лучших условий - окей, уходите. Мирно живут, мирно сосуществуют, цивилизованно. Это и есть настоящая свобода. А у нас один ответ: круто, но в лом...

Индеец придвинулся к печке, отворил дверцу и подбросил в огонь дрова. На мгновение лица сидящих осветились глубоким багровым пламенем. Все молчали, всем почему-то было неловко.

-А чего бы вот ты лично хотел? - снова обратился Птица к Индейцу.

-А ничего бы не хотел. Жить спокойно, никого не трогать, ничего не делать. Как птица в лесу, как растение...

-Как зверь, - подсказал Коматоз.

-Нет, не как зверь. Свою территорию я не собираюсь охранять. А зверь охраняет. А я лучше вообще уйду. Конфликтов я совсем не хочу. К тому же в Христиании вашей тоже полно минусов. Народу полно, места мало. А где природа? Птицы, лес? Я этого как раз ищу.

-А кто тебе мешает организовать то же самое, но на природе? - спросил Птица.

Он припер Индейца к стене, желая услышать один-единственный правильный ответ.

Индеец задумался.

-Не, сложно это все. Заморачиваться - а на фига? Построишься ты, развернешься. А придет местная администрация - и повинтят тебя. Придут бандиты - и пизды тебе вломят. Приедет трактор - и перекопает твою делянку. И что тогда делать будешь?

-Вот про это я и говорю! - Птица заходил по комнате, но взял себя в руки и снова уселся. - Сопливым, слюнявым, аморфным в этом деле быть никак нельзя. Без Молотова не обойтись.

-А я хочу быть аморфным, - пожал плечами Индеец. - И имею на это право. Это моя жизнь.

Лоте показалось, что он просто-напросто во что бы то ни стало решил перечить Птице, и никаких особенных убеждений на этот счет у него не было.

Дальше она не слушала. Все принялись спорить, перебивая друг друга, а в такие моменты она выпадала из разговора. Плавал сигаретный дым, потрескивали дрова. Леха и Индеец ожесточенно спорили с Птицей, а Володя и Коматоз молчали, слушали и принимали по очереди то одну сторону, то другую. Анархия им в принципе нравилась. И против строительства общества-паразита они не возражали. А Лехе с Индейцем, наоборот, все это категорически не нравилась.

-И кстати, - внезапно добавил Птица. - Я бы ни за что не заселил свой город-государство такими никчемными распиздяями, как вы.

Он произнес это так тихо, что никто, как Лоте показалось, его не услышал. "А может, мне все это просто почудилось?" - подумала она, через секунду придя в себя.

Ей не верилось, что она в самом деле могла слышать от Птицы такие слова.

А вскоре забылись и они.






Глава Двадцать третья

Гита. Блошиный рынок


В выходные Гита навещала Уделку, знаменитый блошиный рынок Питера.

Ни цацок, ни соблазнов мира не нужно было Гите. Ни перлов, ни виссона. Ни цивильных прикидов. Ни злата-серебра. Нет: серебро она любила, носила, принимала в дар и приобретала самостоятельно. Но не алкала душевно: просто спокойно предпочитала золоту, вот и все. В общем, ничего такого не нужно было Гите - ничего из того, что ценило большинство, повелевающее светилами, пускающее реки вспять или просто крепко стоящее на ногах. Гитина алчность оживала исключительно на блошиных рынках, где не требовалось ни больших, но даже и средних денег. Ни тех денег, которые одному потребны на ремонт квартиры, а другому - на ужин в ресторане. Ничего такого на Уделке не требовалось. Кое-кто кропотливо отсчитывал наличность, прежде чем отдаться неистовству своих желаний, но в итоге на все про все ему вполне хватало пятерки, а то и трешника. Или же и вовсе горстки мелочи, праздно звенящей в кармане.

В магазинах вещи спесивы. Они выразительно молчат, с гримаской пятнадцатилетних пигалиц на вечеринке. Они насмехаются. Они знают, что у того, кто с вожделением на них смотрит, наверняка не достанет денег, чтобы их купить. А кофточка у покупательницы вышла из моды еще до перестройки. И обувь стоптана в хлам. Стоя на полке, они (например, туфли) поглядывают сверху вниз, превращаясь в недостижимую чью-то мечту. Но не унижает ли себя человек, гордый царь природы, вожделея к туфелькам? Поглаживая робким пальчиком их вызывающий лак, тыкая ногтем в каблучок?

На блошином рынке все по-другому. Здесь царь природы победил вещь. Поставил ее на место. На асфальте, на газетке - вот где ей место! И еще пусть скажет спасибо, что не на помойке. Над нею небо висит вылинявшим холстом. Где-то плещется о гранитный берег Нева. Зимний дворец сверкает вымытыми окнами. Солнце сочится сквозь набежавшее облако. Вот кому к лицу спесь - природе, архитектуре, а вовсе не туфлям, даже если они - лодочки. И не рубашке - даже если она от Армани. (Армани, кстати, паленый, но стоит ли опускаться до разоблачений? Оказался на блошином рынке - рубль тебе красная цена, будь ты хоть трижды всамделишный). Лодочки поглядывают снизу вверх - они боятся, они притихли. И вареная джинсовка помалкивает, умастившись на той же газетке. И упомянутое Армани. Как и чашка с надписью "Олимпиада-80". И перепуганная стайка стеклянных бокалов.

И вот, жажда обладания материей обнаруживалась в Гите в тот миг, когда, всецело обратившись во внимание, она шествовала между рядами торговцев и торговок, стариков и старух, и всяких маргинальных личностей, среди вещей и предметов. Одни предметы были получше и повиднее. Другие - поплоше и попроще. Третьи - ни то ни сё. А были и такие, хуже которых не придумаешь. Рваные тренировочные штаны, например. Дерюжка, съеденная молью. Шузы, внутри которых какие-то предприимчивые твари свили себе гнездо. Слева от Гиты возвышались хромовые сапоги, а справа - грядка стоптанной детской обуви. Слева - ёлочные игрушки, справа - чугунный утюг, годный дверь подпирать или капусту солить. Слева - дамские чулки, справа - школьная форма предпоследнего образца. Приметы чьего-то детства, свидетели чьей-то юности, молчаливые спутники уюта, развеянного зимними ветрами бесприютности - все они сиротливо жались друг к другу на расстеленных прямо на земле газетках, тряпицах и клеенках. Однако совсем иное обнаруживалось для зоркого глаза, вооруженного вниманием, и пытливого ума, вооруженного фантазией: со всех сторон на тебя глазела неухоженная, не припудренная физиономия самого времени, любование коей большинстве людей отталкивало - и они стороной обходили площадь, по выходным заполненную пульсирующим, вспыхивающим, кипящим экзистенциальным тестом, чувствуя близость небытия, которое будто бы тоже прохаживалось неподалеку, ошивалось, терлось среди покупателей и продавцов, притянутое магнетизмом старых предметов. Гита же бесстрашно шествовала вдоль кромки бесконечного моря, чьи волны выбрасывали к ее ногам, обутым в стоптанные мокасины из рыжей кожи, то основательно потертые морем доспехи древних воинов, то засаленную от долгого употребления упряжь боевых коней, то спицы боевых колесниц или погнутые стихией сабли и стремена - все, что осталось от египетской армии, размытой волнами Красного моря.

Время ластилось к Гите. Само шло в руки. Но что-то тревожное тихо выглядывало то из часов с кукушкой, разъеденных с одного бока пятном неизвестного и пугающего происхождения. То из треснувшей чашки. То с иконы, глядящей строго и таящей нечто неназваное в своей глубине, которую у иконописцев почему-то не принято прописывать, ограничиваясь ликом святого, и не принято также угадывать и разглядывать, поскольку культового значения эта темная глубина вроде бы не имеет. Гита, разгуливая по Уделке, растворялась в нехолодной и беспечальной водице прошлого. С восторгом поднимала со дна то раковину, то глиняный черепок. То весело, до невинной белизны отмытую морем косточку - чью, интересно? Да разве это важно, чью. Кто станет интересоваться участью поколений, безвестными судьбами, небрежно разбитыми сердцами (как вазочка, скинутая с рояля торопливым рукавом). Но кто, с другой стороны, интересуется неисповедимыми путями других вещей? Крупного, чистой родниковой воды бриллианта? Или жемчуга, оправленного в белое золото - стоимость этого ювелирного изделия настолько велика, что даже, можно сказать, отсутствует вовсе, выраженная переменчивой валютой человеческих эмоций.


(...- У меня в груди живет паразит, - прошептал Гений вечером накануне, когда они с Гитой уже улеглись на свое узкое ложе, вытянутое вдоль окна-маяка, но еще не успели уснуть и терпеливо согревались, прижавшись друг к другу.

Гита приподняла с его физиономии волосы и заглянула в глаза: из-за темноты серые зрачки казались большими-пребольшими, темными-претемными.

-Ты что такое говоришь? - переспросила она.

-Говорю, что знаю.

Она вскочила и теперь сидела на коленях. На своих белых до синевы, острых коленях, положив руку на его худую грудь, словно нащупывая невидимый очаг слабости и боли.

-Почему ты так спокойно говоришь об этом? Это же не тебя одного касается. Надо обследоваться, лечиться. Поедем в Москву, найдем специалистов...

-Специалисты есть и здесь. Но лечиться - зачем? Все равно со дня на день капец. Вообще всем, не только мне. Я лично для себя уже все решил. Сам ничего делать с собой не собираюсь, грешно это, но и по доброй воле тоже здесь не стану торчать, и не проси. Погостил и хватит. Человек - странник, существование - сон тяжелый и безрадостный. Пора просыпаться. Я здесь больше не хочу задерживаться.

Как и раньше, его слова действовали на Гиту гипнотически. Она смотрела на него широко открытыми глазами, и ей казалось, что она погружается в теплую, но темную и бездонную реку, которая куда-то ее уносит. И она уплывала с потоком, постепенно осознавая, что и ей незачем здесь задерживаться. Ей хотелось одного: быть с ним.

-Ты не преувеличиваешь?- растерянно спросила она тоже шепотом и уже почти спокойно. - Как же теперь все будет?

Она снова легла, устроившись на локте. Неожиданно она почувствовала умиротворение - глубокое, абсолютное.

-Какой смысл преувеличивать?

Умиротворение исходило от Гения по невидимым капиллярам, соединявшим их с Гитой с каждым днем все крепче, несмотря на невзгоды.

-Может, ты с чем-то путаешь... Эти симптомы... Они могут о многом говорить.

-Рентген я пока еще не делал, но я уверен.

-Тогда и я признаюсь: у меня тоже, похоже, в груди паразит. И я тоже почти в этом уверена.

-Да?!

На этот раз вскочил он, воззрившись на нее почти восторженно.

-Абсолютно.

-Вот и хорошо, - Гений тихонько засмеялся, склонился и поцеловал ее в ухо.

-Чего же хорошего? - грустно усмехнулась Гита.

-Теперь мне будет не страшно.

-И мне не страшно. Уйдем вместе, правда?

-Правда.

Впервые за все эти месяцы она почувствовала что-то вроде превосходства над ним. Она нужна ему - теперь она это знает точно. Они собираются уйти вместе - но ему страшно, он сам об этом прямо сказал, а ей - нет.

-Коленька, мы с тобой одни в целом мире, - восторженно шептала Гита, крепче прижимаясь к Гению.

Она приложила к его груди ухо, слушая, как за костлявой грудиной бьется его сердце.

-Я могу жить только вместе с твоим сердцем, - сказала она, отбрасывая последние сомнения. - Пока оно стучит, я тоже буду жить. И я согласна: здесь мы с тобой все уже перепробовали.

Гита всегда считала, что есть в мире ценности более ценные, чем просто существование.

Она всегда была человеком, полным решимости, граничившей с отчаянием).


* * *

Но это - вчера. К тому же в сумерках, когда и расширенных зрачков ближнего своего почти не видно.

А сегодня - свет, ясность, суета и коловращение.

Кого же встретим мы здесь, на Уделке, в кипящей клоаке жизни?

Продвинутую молодежь, которой одеваться в таких местах не зазорно. Вот ковыляет петербуржская старуха в кружевном платье - с черепаховой сумочкой, вся в пудре. А вон другая - большая, широкая, в кацавейке старуха из простонародья покупает веник. Там шныряют цыгане с барахлом. За спинами - кургузые тюки, но они все равно покупают и покупают и забивают эти тюки растянутыми кофтами. Тут приличная женщина продает старые открытки. А рядом - неприличная: ну-ка, посмотрим, чего у нее? Свитер со штопкой, бюстгальтер, пижама.

Водопроводчик продает трубу. Дворник - метлу. Какой-то дед - семейные фотографии. Но вот чей-то взгляд пронзает пространство - тоскующий, шалый, странный. Всклокоченная борода убийцы. Что, что продает убийца?! Часы убитого? Его глаза, чьи зрачки запечатлели бородатую рожу? Нет: чайные пакетики "липтон" поштучно и окаменевшие сникерсы.

Медленно, внимательно, вдумчиво, но одновременно и ревниво, с затаенной алчностью - перемещаются туда-сюда коллекционеры.

А где-то Ангел ходит с огненным мечом. Где-то Смерть с косой или Справедливость с весами. Где-то угрожают и наезжают, а в шаге от этого места - прельщают и обольщают. Где-то рвутся снаряды, продают последнее, предают ближнего своего, или наоборот рубашку с тела снимают и этого ближнего прикрывают от холода и невзгод, как если бы этот ближний был Ной, а все кругом - его сыновьями, и не пристало детям видеть наготу отца своего.


-Лампочки, лампочки из Зимнего! Собственноручно выкручивал!


-Расчески, ножницы... Помада губная, бэушная.


-Женщина, вам плохо?

-Да, что-то нехорошо стало. Наверное, солнце печет.

-Да не такое уж и солнце! Давайте отойдем на всякий случай в сторонку. Вот здесь, присядьте на ящик. Да-да, вот так. Посидите. И вот вам газетка - махайте, обмахивайтесь.


-А вот таблеточки для настроения - циклодол.

-Почем циклодол, дядя?

-Пластинка - рубль. А если все сразу, то за пятерку забирайте.


-Правительство? А вы что думали? Какие мы - такие и они. Они с неба не падают.

-За ноги, за ноги из Кремля надо выдергивать!

-Не из Кремля выдергивать, а из сердца. По заповедям нужно жить. Вот молитва, вот пост - и будет вам спасение. А вы все в правительство тычете!


-Клетка для волнистого попугайчика. Жердочка скособочена? А вы подправьте. У вас руки откуда растут?


-Вам чего нужно?

-А вы сами не видите, чего мне нужно?

-Раз ничего не нужно, так и идите себе!


В тот день из отхлынувших волн - многоводные волны ажиотажа после полудня начинали спадать - в Гитиных руках осело: пара концертных туфель из 50-х с бисерными розочками и острыми мысками, вязаная крючком шаль из тех, что богемные питерские барышни в холодное время года наматывают на озябшие от сквозняков шеи, джезва для варки кофе на две персоны (у Гиты имелась на одного, и кофе приходилось варить в два присеста, что было, в общем-то, кстати, потому что Гений просыпался ближе к обеду), пара ветхих, зато недорогих лаптей - подарок Бороде; застиранная льняная скатерть, вышитая чьими-то уже, возможно, истлевшими руками. Не имеющая названия детская игрушка - серенькая пластмассовая коробочка с поршнем, который надо было часто-часто нажимать большим пальцем правой руки, отчего в центре коробочки расцветала пластмассовая кувшинка, а внутри кувшинки, в окружении лепестков обнаруживалась крохотная Дюймовочка. Кружка с надписью "Олиипиада-80". Очень тертые, с махровым низом джинсы, которые Гита намеревалась переделать в шорты. Растаманская беретка, связанная с помощью не то спиц, не то крючка.

Все это Гита упаковала в походный рюкзак, купленный тут же за один рубль пятьдесят копеек. И, несмотря на тревогу, возраставшую с каждым днем и даже, возможно, с каждым часом, была полна оптимизма, который приносят в жизнь человека удачные и выгодные приобретения.












Глава двадцать четвертая

Симпатическая магия


Что-то необычное творилось с ними.

Может, это касалось только одной Лоты, а она, перенося свои ощущения на других, думала, что это происходит со всеми. Ей казалось, что не только она, но и все, даже Леха и лесники - все кое-как породнились. Они были не с Земли, а с одной и той же далекой планеты и здесь, на Земле их держала только родство и любовь друг к другу.

Трудно сказать, в какой день она это поняла. Может, когда впервые нагрелась печка или чуть позже, когда ушел холод и над горами поднялся такой плотный туман, что за ним не было видно ни дома, ни загона с лошадьми, ни леса. Ног, стоящих на земле, почти не было видно, и рук тоже, если вытянуть их в туман.

И неба видно не было.

Только белая мгла.

По утрам она просыпалась, садилась на матрасе и пыталась сосредоточиться. Она просыпалась раньше Птицы в осенних сумерках раннего крымского лета и слушала монотонный лепет дождя за окном. Она перестала считать дни, потому что сбилась со счета. Утром не знала, какой теперь день - вторник или воскресенье. Приезжали лесники, и оказывалось, что воскресенье, или наоборот, они с Птицей спускались в поселок за продуктами, и в магазине им сообщали, что уже вторник. И всякий раз она удивлялась: ей казалось, что прошло слишком много или, наоборот, мало времени. Совсем не столько, сколько было на самом деле.

Тепло приходило в эти края так же внезапно, как и холод.

Еще вчера был вечер с дождем, с крепким, до костей пробирающим ветром, а на утро было тихо и пасмурно, и над горами плыл теплый молочный пар.

А потом казалось, что и морды лошадей, и лица людей отражают небесную синь, а суп с пакетиковым концентратом пахнет сухим степным ветром, и даже какие-то неведомые и невидимые птицы закопошились и зачирикали в кустах.

Как-то раз Хмурый, главный среди лесников, захотел овладеть Лотой без спросу в кустах - они ведь оба были не с Земли, а с одной и той же планеты, затерянной во вселенной - Хмурый был Лоте братом родным навсегда, он тосковал и притягивался к ней день ото дня, и наконец притянулся. Это был человек простой, он не любил мелкие пакости и действовал прямолинейно, но грубо. Не было никакой возможности узнать, что творится у него в голове. Все эти дни к Лоте было обращено лишь его контролирующее, оценивающее внимание. Она все время подозревала, что общение с Хмурым - это риск, и боялась упустить тот миг, когда риск превратится в опасность. Из-за постоянного напряжения нервов у нее случались моменты малодушия. Допустим, она двигалась по некой произвольной траектории и вдруг замечала, что навстречу ей движется Хмурый. И тогда она опрометью порскала куда угодно - в дощатый туалет, за сеновал и овсохранилище, за угол дома, за коновязь - и отсиживалась там сколько, сколько нужно было, чтобы он прошел мимо. Она избегала оказываться вблизи Хмурого, избегала встречаться с ним взглядом. И даже запаха его сторонилась - запах сообщает о человеке самое сокровенное, а ей не хотелось никоим образом сближаться с Хмурым. Но в тот день она собирала в лесу хворост для печки и зазевалась, а он увидел ее среди деревьев и увязался следом. А может, он специально следил за Лотой и крался от самого дома. В своих огромных сапогах он ухитрялся передвигаться неслышно, и Лоте все время приходилось быть начеку. Она не сразу заметила, что он идет за ней следом - он подбирался в тумане, не хрумкая ветками, не шурша листвой. Сама же она, продвигаясь по лесу, создавала вокруг себя довольно много шуму. Своей увесистой коряжиной она шумела и грохотала на весь лес, который стоял понурый и необычайно и даже подозрительно притихший. Обычно она старалась на всякий случай не шуметь в лесу. Понимала, что, подняв шум, не услышит подкрадывающейся опасности, если той приспичит подкрасться незаметно. Но в последнее время изрядно - и непростительно - расслабилась. Леденящее душу происшествие - случай с убитой собакой - было уже, как ей казалось, позади: дурацкое ружье в виде ее постоянной тревоги, вероятнее всего, выстрелило. И впереди не могло случиться ничего столь же ужасного. Лес не перестал производить на нее удручающее и даже гнетущее впечатление. Однако со временем любое напряжение, любая тревога притупляются. И то, что еще не так давно выглядело кошмарным, к середине пути становится терпимым и даже сносным. И вот Лота брела по лесу, волоча за собой сломанную и высохшую ветку, которая петляла по земле довольно шумно, да еще цеплялась за стволы, создавая дополнительное шуршание. Одной коряжиной ограничиваться Лоте тоже не хотелось: надо было насобирать столько, чтобы хватило на вечер и еще немного оставалось на утро для кофе, которым они встречали каждый новый день. Лота собиралась набрать некоторое количество сухого древесного сора и связать его в вязанку - с собой у нее для этих целей имелась веревка. Это было одним из немногих бытовых дел, с помощью которых она могла принести пользу обществу, не затрудняя третьи лица просьбами прийти на помощь. Присутствие Хмурого она обнаружила только в тот миг, когда железно-каменная ручища не слишком проворно и как-то сконфуженно, а заодно и воровато легла ей на плечо, а потом ухватила за ворот Птицыной куртки, которую она на себя наспех нахлобучила перед выходом, спасаясь от сырости. Лота сразу узнала Хмурого по тому, как вела себя эта рука - нахальная и одновременно виноватая. Рука будто бы понимала, что творит зло, и действовала отдельно от хозяина. Это не было для Лоты внезапностью: именно так она все и представляла, хоронясь от Хмурого день ото дня в тени случайных предметов. Эта нагло-робкая рука отражала все свойства Хмурого. И вот, он подошел вплотную, повернул Лоту лицом к себе, сгреб в охапку, задрал на ней свитер и принялся что-то бормотать, хватать, лезть своими желтыми зубами ей в рот. Лоте казалось, что глаза его, выпученные и застывшие, как на рынке у отрезанной говяжьей головы, перетекают прямо в ее глаза.

-Чего кобенишься, красотуля? - бормотал он таким страшным замогильным шепотом, словно вот-вот примется ее как-нибудь изощренно убивать.

Не только поведение Хмурого, но и все кругом было узнаваемо, будто явившись из полузабытого сна - притихший лес, который словно бы делал вид, что все спокойно в его обширных владениях и ничего особенного не происходит под сенью могучих ветвей. Гнилой запашок, поднимавшийся от бурой прошлогодний листвы. Клочковатый туман, готовый скрыть любого злодея - насильника и даже убийцу, а заодно заслонить своими лохмотьями любое злодеяние. Странная, неподвижная тишина, которая потворствует самым гнусным и леденящим душу вещам. Лота отреагировала моментально. Все эти она дни была начеку и уже представляла себе, как все произойдет. В ней не оставалось не капли страха. Только решимость. Решимость нечеловеческая, звериная. И она не давалась - отбивалась, царапалась, хотела ткнуть веткой в вытаращенный звериный глаз. Но до этого не дошло - отступил, нервно поддергивая на ходу штаны.

Слишком любил: не станешь обижать любимую. А может, он был поражен и испуган неожиданно встреченной в этой девушке решимостью, граничащей с ненавистью. Впрочем, ненависти особой не было: просто решимость была не по-девичьему железной, в железных одеждах - она была вскормлена тревогой и ожиданием. Страх, думалось Лоте, появляется только в том случае, когда человека застали врасплох. Если же человек закален терпением и временем, он бесстрашен. И даже, возможно, всемогущ. Зато у Хмурого на лице полыхала такая лютая печаль - печаль, для нее неожиданная, настолько она не сочеталась со всем его диким обликом - что Лота чуть не прослезилась от жалости и тут же, не выходя из кустов, все простила.

Да, Лота все ему простила, этому говяжьему леснику, и вытаращенный глаз палкой колоть не стала.

Никому не говорила, что он с ней собирался проделать без спросу в кустах, даже Птице.

По правде сказать, любовный порыв лесника вряд ли разгневал бы Птицу. Он ведь был за вселенскую, всеобщую любовь - против частной, обывательской. А раз так, почему бы не поделиться любимой с лесником? Что лесник - зверь лесной? Вовсе нет. Лесник - натуральный человек, стережет зеленое богатство своей родины. Разве виноват он в том, что люди его обидели - закатали на зону, изнуряли тяжелым трудом, а потом выпустили на свободу в чукотский поселок - никому не нужного, озверевшего, разрисованного наколками с головы до ног? Разве не нужна ему вселенская любовь? Очень нужна! Гораздо больше, чем всем остальным - наглому, самонадеянному молодняку, не нюхавшему тюремной параши.

Так рассудил бы Птица. Но рассуждать он про это не стал, потому что Лота ему ничего не сказала.

Она рассматривала его спящее молодое лицо, каштановые волосы, пересекающие загорелый, нахмуренный во сне лоб, мягкую бороду.

Она смотрела на Птицу и различала в его лице еще одно - свое собственное.

Птицын рюкзак - зеленый, страшный, полный непонятной и грозной жизни, несущий на себе отпечаток беспокойства и неподвластности никаким законам, кроме переменчивых законов сердца - валялся на полу между кроватью и окном, рядом с Лотиным красным ермаком, купленным перед отъездом по объявлению в газете. Было причудливо это соседство: ермак выглядел неуместно кичливым из-за цвета и новизны и всей своей синтетической фактуры рядом с жестокой сермяжной правдой Птицыного бэга. Лота даже собралась было их разогнать по разным комнатам или хотя бы по разным углам, но вовремя спохватилась и оставила все как есть, между окном и кроватью.

Существует же в конце концов симпатическая магия. Так отчего же ей не сработать на этот раз и не повлиять на них с Птицей через сближение принадлежащих им предметов?

Нет ничего нового под луной, но старое-то никто не отменял.

Дрожащая свеча перед темным окошком, рюкзаки на полу и спящий на матрасе Птица с Лотиным лицом. Но силуэт комнаты неумолимо проступает сквозь тьму. Брезжит рассвет. Он обманчив. Будто фосфоресцирующая глубоководная рыбина проплывает мимо окна. Сейчас она уйдет - и снова навалится тьма.











Глава двадцать пятая

Рябина. Эскимо на лавочке


Маленькая серая птичка перелетала с ветки на ветку. Посидела, вспорхнула. Потом снова уселась и запела, глядя на спящую Рябину. Птичка чирикнула, залилась трелью, а ее крошечный глаз - круглый, без выражения - смотрел на рыжий Рябинин локон, выбившийся из спальника. Будто бы птичка пела Рябине. Прилетела к Рябине - и ждала ее пробуждения.

А Рябине снился Тот Самый Сон. Она гуляет по улицам Львова. Хочет отыскать знакомое место, но у нее не получается. Этот сон снился ей вот уже несколько лет. У сновидческого Львова - так же, как у всамделишного - имелась своя география, своя Катедра и Рынок. Своя Каменица, свои улицы Армянская и Подвальная, базарчики с букинистами, львы (как же без них?). Ресторан Захера Мазоха. Высокий замок. И, попадая в него, Рябина неплохо ориентировалась: это был, несомненно, тот самый город, где она гуляла в прежних сновидениях, да и просто - Тот Самый Город. Ее город, по которому она тосковала. Живи Рябина более осознанно, можно было бы попытаться вывести закономерность: как будут выглядеть картинки сна, если каждый раз, пробудившись, подробно их записывать, и что отличает Львов сновидеческий от Львова всамделишного. Можно было бы собрать сведения об этом втором городе и даже зарисовать его ландшафт и начертить карту, а потом сравнить два города, наложив карты одна на другую.

И вот, Рябина бродила по Львову, преодолевая вязкое вещество сна. Она отчетливо различала вокруг себя зеленоватое свечение - таким бывает свет в густом лесу, где растут высокие старые ели. Там, в глубине свечения - в глубине города Львова - скрывалось что-то очень для нее важное и ценное. Она хотела приблизиться к этому непонятному объекту, она стремилась им завладеть или хотя бы увидеть краем глаза, она притягивалась и грустила, но не могла даже представить: что это. Иногда зеленоватая материя сна будто бы становилась прозрачной, и тайна вот-вот должна была проступить сквозь нее и приоткрыться Рябине, но потом вдруг оказывалось, что под одной оболочкой находится другая, более плотная. А если как следует присмотреться, можно заметить, как из-под нее уже проглядывает что-то третье. Рябину завораживала эта многослойность - казалось, еще чуть-чуть, и она все поймет, но в тот миг, когда она уже вроде бы различала контуры, внимание ослабевало - так у ныряльщика на глубине заканчивается в легких воздух, и он с сожалением всплывает на поверхность, так и не коснувшись дна и даже толком ничего не рассмотрев. Внимание Рябины теряло напряжение, что-нибудь незаметно ее отвлекало. А потом оказывалось, что уже невозможно найти дорогу назад.

Как влияет на человека астральный город? Рябина не исключала, что однажды из сновидческого Львова хлынет в ее жизнь все то, чего она боялась - одиночество, бедствия, старость, а потом и смерть.

А может, это всего лишь срабатывал механизм замещения: город, о котором мечталось наяву, появлялся во сне.

Она проснулась с мыслью, что больше не увидит Львов. И никто ей не расскажет, не объяснит, что именно показало кромку, но так и не явило себя целиком, не сбылось.



* * *


Проснувшись, Рябина первым делом услышала птичку. Она подумала, что это хороший знак. Из-за дождей птички пели мало. Значит, погода наладится.

Затем, как и все последние дни, явилась тошнота. Такая настырная, что Рябина боялась встать с пенки. Знала, что ее ждет, если встанет. Особенно, если встанет резко. Она уже привыкла к этой липучей утренней тошноте и не удивлялась. Вот если бы ее не было - тогда да, было бы странно. А так-то все уже ясно. Она знала, что с ней происходит. Знание это не вызывало смертельного ужаса, который охватывал поначалу - месяц, примерно назад. В ту пору тошнота подкрадывалась на цыпочках, потихоньку, зато в любое время дня - в автобусе, у костра, когда она принюхивалась к супу в котелке и опрометью мчалась в кусты. А потом изучала циферки карманного календаря, и рука у нее дрожала, и палец не попадал в нужные числа, которые она, задыхаясь, подсчитывала. Но это подсчитывание не успокаивало. Совсем, совсем не успокаивало. Однако постепенно она как-то сама собой успокоилась. Времени было достаточно: в абортарий принимают до двенадцати недель, а если очень-очень попросить, то и до тринадцати. Про запас имелся почти месяц. Минус неделя на анализы и получить направление. Как раз не спеша добраться до Харькова и заняться этим делом.

Она достала из сумки краюшку хлеба, отколупнула кусок, пожевала. Придвинула к себе алюминиевую кружку, заготовленную с вечера. Поднесла к губам, хлебнула воды. Завтракала теперь она тоже лежа: так меньше тошнило.

Их с Мухой стоянка была надежно спрятана среди скал, которыми изобиловал берег, довольно круто спускавшийся к морю. Один раз за все эти дни в отдалении послышались чьи-то голоса - видимо, туристы искали подходящее место для ночлега, но никто не вышел из-за деревьев и камней и даже не мелькнул среди веток. Сама стоянка представляла собой небольшую ровную площадку. Уклона почти не чувствовалось. Вдоль зарослей граба и безымянных колючек стояла Рябинина палатка: брезентовый гробик на одного (при желании в нем умещалось трое), укрытый сверху полиэтиленом от дождя и ветра. В палатке они с Мухой скрывались в непогоду, в остальное время хранили в ней топор, рюкзаки и спальники, спускаясь к морю или отправляясь в поселок. На ветке одного из деревьев висела полотняная сумка с крупой и хлебом, которые они таким образом - в подвешенном виде - прятали от муравьев. В центре располагалось кострище, выложенное по периметру камнями. Почерневшую от копоти кастрюлю с водой, служившую чайником, подвешивали над костром с помощью палки, крепившейся на двух рогатинах. В некотором отдалении от костра лежали два пенопластовых коврика, на которых они спали, завернувшись в спальники. Тента не было, но деревья защищали от зноя, а в жаркие часы, когда солнце стояло в зените, они прятались под скалой, отбрасывавшей сыроватую тень. В общем, их с Мухой крошечный лагерь вид имел обжитой, но при этом опрятный. И если бы в какой-то момент им пришлось бы покинуть его, их недавнее присутствие обнаружило бы только кострище да несколько деревянных колышков от палатки, вогнанных в землю.

Рябина привыкла просыпаться рано, пока еще нет жаркого и обильного солнца, и южный день набирает обороты. Она не очень любила солнце, зато любила море. И еще она мечтала о Львове, хотя постепенно переставала понимать, о каком городе мечтает - настоящем или вымышленном. Настоящий разрушался, не выдерживая напора времени: сновидческий теснил его по всем фронтам, подмывая и опустошая.

Рябина покосилась на Муху. Та спала, укутавшись с головой. Только длинные черные волосы выбивались из спальника. У Рябины мелькнула мысль, что Муха похожа на утопленницу, которую вытащили на берег и завернули в одеяло. Но Муха, судя по всему, вовсе не спешила в утопленницы: после прошлогодних приключений с датурой она до смерти боялась моря, не ходила одна на берег и никогда не заплывала далеко - туда, где дно под ногами кончается. Зато Муха отлично чувствовала себя на этом диком берегу, и все ей было нипочем - она была неприхотлива к еде, могла уснуть прямо на камнях, подолгу обходилась без воды, не обгорала на солнце и никогда ни на что не жаловалась. Ей не досаждали даже комары. И пауков она не боялась. Пока шли дожди, она сидела в палатке над картами и гадала на бубнового короля, а потом подолгу молчала, представляя, как сбудется гадание. Когда дожди перестали, загорела до черноты и сделалась похожей не цыганку. В общем, для кочевой жизни Муха подходила гораздо больше, чем Рябина, и сколько угодно могла бы прожить так, как они жили последние недели в Симеизе. На этом берегу они и застряли именно из-за Мухи: она все еще надеясь дождаться своего привернутого Эльфа, который ушел в горы и не вернулся.

После его исчезновения на Мухином лице поселилась бродяжья цыганская тоска.

-Ты мне совсем не помогаешь по хозяйству, - ворчала хозяйственная Рябина. - Вечно паришь где-то в небесах. С бриллиантами.

-А зачем разводить это твое хозяйство? Можно и без него обойтись. Или сократить до минимума. Я не для того тут поселилась, чтобы окружать себя бытом!

В общем, перед Рябиной была классическая бродяжка, которая сносно чувствовала себя даже в самых собачьих условиях.

Рябина делала Мухе замечания, а Муха в ответ огрызалась. Рябина давала себе слово, что больше не будет делать Мухе замечаний, чтобы та не огрызалась в ответ и они как-нибудь невзначай не поссорились, но на следующий день обнаруживала пустую баклажку - ходить за водой было, по их договору, обязанностью Мухи - отсыревшие спички, вытекший из тюбика шампунь, вскрытые суповые пакетики с сухим концентратом, из которых Муха высыпала содержимое прямо в рот. Прямо в рот! Сухой ядрючий концентрат! Тогда Рябина не выдерживала и снова делала Мухе замечание, та огрызалась, и все шло по-старому.

Чтобы отвлечься от подступающей тошноты, Рябина принялась думать про вчерашний день и вчерашнюю встречу. Забавно дело вышло. Она сидела на лавочке возле кооперативного магазина и ела эскимо. У нее оставалось несколько рублей на обратную дорогу, и тратить эти последние деньги было нельзя. Но она все равно ежедневно покупала эскимо, садилась на лавочку или на бордюр тротуара и медленно, с наслаждением его поедала. На жаре мороженое быстро таяло, по ее рябому запястью катились сладкие капли. Эти капли она сосредоточенно слизывала, потому что еще на одно эскимо денег точно не было.

Парень уселся на скамейку раньше Рябины: когда та явилась со своим мороженым, он уже был там. Несколько минут они сидели рядом и молчали. Рябина ела жадно, а парень внимательно ее рассматривал. Она привыкла к мужскому вниманию. Она была нарядная, высокая, с полноватыми плечами и рыжими, пылающими и кучерявыми, как у африканки, волосами. На нее все смотрели. Многие заговаривали с ней, а кое-кто пытался заигрывать. Она к этому привыкла. А бабы - те спрашивали, не парик ли у нее, и что она такое делала со своей головой - красилась или завивалась. Или советовали Рябине, например, похудеть. В общем, тоже, на свой манер, приставали. Но она-то ничего такого не делала - не носила париков, не красила волосы и даже расчесывалась редко и неохотно, да и то лишь потому, что просуществовав в нечесанном виде день-другой, волосы превращались в жесткую медную проволоку. Рябина забирала их пластмассовым гребнем, прикусывала кусачками, втыкала заколки-невидимки, а иной раз и шпильки, если собиралась сделать цивильную прическу. Но волосы все равно торчали во все стороны, как заросли крапивы, прущие через забор. А уж худеть она и вовсе не думала!

В общем, они сидели рядом, Рябина ела эскимо, парень смотрел на Рябину.

Потом он спросил:

-Вкусно?

-Угу, - кивнула Рябина.

Парень явно собирался еще о чем-то спросить, но не решался.

Он с любопытством и почти не стесняясь рассматривал ее лицо, платье, бисерные браслеты на запястьях (много браслетов). Низки бус, свисавшие с шеи. Она не походила на курортных девушек, которых он видел все эти дни. С ними ему не приходило в голову знакомиться или даже просто поболтать. Он подумал, что среди обычных людей эта рыжая - как цветная фотография среди черно-белых. Ему не хотелось отпускать ее просто так.

-Ты что-то хочешь мне сказать? - пришла на помощь Рябина.

-Да... То есть, нет... Хочу спросить, да. Но боюсь, не обижу ли вас.

-А ты не бойся. Спрашивай, - улыбнулась Рябина. - Мы за это денег не берем.

-В общем... Понимаете... Мне показалось...

-Что тебе показалось?

-Вы случайно не еврейка?

Рябина, конечно, ожидала услышать все что угодно, только не это. Она смотрела на парня, вытаращив свои пронзительные кукольные глаза.

-Ну ты даешь, - выдохнула она наконец и усмехнулась.

- то, не угадал? - парень тоже улыбнулся. - Тогда простите...

Ему почему-то было до странности легко рядом с этой незнакомой девушкой-хиппи, и он ее почти не стеснялся.

-Угадал, угадал. Только такие факты биографии обычно скрывают. А не вываливают первому встречному.

-Да, это правильно, - посерьезнел парень. - Но я, понимаете, тоже еврей.

-Поздравляю, - равнодушно ответила Рябина. Она не любила, когда люди нарочно подыскивают совпадения вроде знаков зодиака или, как теперь, национальности, чтобы завязать дружбу.

На самом деле Рябина думала про Муху, которая давно уже должна была появиться в скверике перед магазином, где они условилась встретиться через пятнадцать минут, но почему-то не шла, и Рябина начала волноваться.

-Жду подругу, - объяснила она молодому человеку. - Пошла на почту позвонить домой и до сих пор не вернулась! Мы с подругой почти не разлучаемся. Не любим ходить по одной. Это, знаешь ли, опасно.

-Вот как? - удивился парень.

-Опасно, еще бы! А ты как думал? Тут урла за каждым кустом. Сейчас они, правда, притихли. Но еще недавно, после того как разгромили лагерь на берегу, прямо-таки свирепствовали.

-Вы путешествуете? - спросил парень уважительно и, как показалось Рябине, сочувственно.

-Типа того, - Рябина пожала плечами. - Но я на днях собираюсь вернуться обратно в Харьков.

-Так вы из Харькова? - почему-то обрадовался парень.

-Угу. А вы?

-И я, представьте себе, тоже! Но скоро уезжаю в Израиль.

-Да ну? - удивилась Рябина.

-Серьезно.

-Вот, мечтаю жениться и никак девушку подходящую не могу найти, - шутливо добавил он.

-Неужели? - снова удивилась Рябина. - Вон же их сколько.

Действительно: к кооперативному магазину приближалась целая стайка шумных загорелых девушек. На ходу они оживленно спорили, что лучше взять на вечер - пиво или вино.

-Брали бы лучше водку, - пробормотала Рябина. - Одну бутылку на всех. Дешевле обойдется.

-Это все не то, - улыбнулся парень.

-Что значит - не то? Не нравятся?

-Не в этом дело. Они симпатичные.

-Что же тогда?

-Я могу жениться только на еврейке. На настоящей, галахической.

-Это как?

-По маме, по бабушке. По женской, в общем, линии.

-Чтобы готовила тебе гефилте фиш?

-Не обязательно. С ним возни много.

-Зачем же тебе тогда еврейка, раз фаршированная рыба - не обязательно? Еврейки вообще-то капризные. А возни с ними еще больше, чем с рыбой.

Парень рассмеялся.

-Я из "Хабад Любавич", а у нас с этим делом строго.

- Жену свою, небось, свечки по субботам зажигать заставишь?

-Свечки, конечно, хорошо бы, - откликнулся парень.

-И готовить ей придется по-кошерному, - уточнила Рябина с притворной озабоченностью.

-У нас такие правила.

-Правила у вас, а ложится все это на хрупкие плечи несчастных еврейских женщин!

-Почему несчастных? Наша заповедь - сделать их счастливыми.

-Ага. Наделав им десяток детей, - не выдержала Рябина.

-Это как Бог даст.

Рябина хмыкнула и насупилась.

-Понимаете, - начал парень, - сокровища, которые получает человек, исполняющий заповеди, не сравнятся ни с какими вот этими... - он неопределенно махнул рукой в сторону поселкового центра, где слышалась ритмичная музыка, а на заборе были наклеены афиши с портретами эстрадных знаменитостей.

Рядом с кооперативным магазином располагалось кафе, в котором продавалось разбодяженное пиво и арахис в стеклянных вазочках. Кафе было дешевым, и, пока не кончились деньги, Муха с Рябиной туда заходили, и официантка приносила им на подносе пиво в пузатых кружках и арахис.

Напротив кафе, на клумбе, окруженной по периметру бетонным кантиком и усыпанной размокшими и утратившими товарный вид окурками, жвачками, пивными пробками - росла старая черешня. Она совсем не походила на свою родную сестру - вишню. Это было высокое, серьезное и мрачное дерево. Корявые ветки черешни были усыпаны неспелыми ягодами, и Рябина мечтала дожить до той поры, когда они наконец нальются цветом и сладостью. Но дни проходили, тошнота по-прежнему мучила ее по утрам, деньги кончались, а мысли Рябины все чаще и настойчивее устремлялись вон из Симеиза. Впереди снова маячила дорога, а черешня так и не созрела. Во всем виноваты холода, с грустью думала Рябина, рассматривая ветки. К июлю ягоды потемнеют и осыплются, так и не созрев. Как некоторые люди, думала Рябина. Да, как некоторые люди.

Ей вдруг захотелось рассказать про все это парню, но она удержала себя: зачем тратить столько слов на постороннего человека?

- Вас как зовут? - внезапно спросил парень.

-Рябина.

-А знаете, вам идет.

-Знаю. А вас?

-Михаил.

-Вам тоже идет. Я уже сейчас пойду, - засобиралась Рябина. - Надо поискать Муху. Так зовут мою подругу. Схожу-ка на почту. Гляну, чего она там копается.

Возле их скамейки по асфальту расхаживали голуби. Рябина присмотрелась: они склевывали остатки рассыпанного арахиса.

-А давайте созвонимся, когда вы вернетесь в Харьков? Я тоже уезжаю завтра утром.

-Давайте, - ответила Рябина без особого воодушевления и присела на скамейку. - Только я тебе, Миша, сразу хочу кое-что сказать. Можно?

-Конечно.

-Я еврейка, да. Как ты выражаешься, галактическая. И бабушка моя, если тебя это волнует, тоже еврейка. Но я, видишь ли, шлимазл. Страдаю дромоманией в тяжелой форме. Беременна неизвестно от кого. И, можно сказать, наркоманка.

Все это она произнесла с затаенным сладострастием. Словно нищий, обнажающий прилюдно свои язвы. Но парень был простоват и не расслышал в ее голосе этих специфических модуляций.

- Так что... - она скроила разочарованную гримаску и щелкнула языком.

- Но это ведь лечится? - опечалился парень.

-Поодиночке - да. А все разом - нет, не лечится. Ладно, Миш, я пошла. А вон и подруга моя идет. Живая и здоровая, ура. А то беременным нельзя волноваться! Всего тебе доброго.

-Погодите, - парень пошарил в карманах ветровки и вытащил ручку и записную книжку. - Дадите мне ваш телефон? Я позвоню.

-Запросто. Пиши, - и она продиктовала цифры.

И он записал их в книжку. А потом они попрощались.



* * *

Воспоминание о забавном парне развеселило Рябину. Даже тошнота отступила. Она окончательно проснулась и была готова к новому дню. Ей надоело валяться на пенке. К тому же в спальнике становилось жарко. Она встала, надела платье, поверх накинула просторный мужской свитер: она спала в этом свитере в холодные ночи и согревалась по утрам, пока воздух еще не стал окончательно теплым, а сырость не высохла.

Зола в кострище давным-давно остыла. Одно бревно так и не успело прогореть - они с Мухой погасили его для безопасности. Они ложились засветло. Было рискованно жечь костер в темноте, когда пламя заметно издалека - с неба, с воды, из леса. Неизвестно, какой человек или зверь может заглянуть на огонек.

Слабый утренний ветер, дувший с моря, прошелся по листьям, пошуршал ими. Взметнул невесомую золу кострища. Баклажка была пуста: они поленились сходить за водой с вечера, но у Рябины оставалось немного в кружке.

Она подняла глаза: прямо перед ней расстилалось море. Увидев его, она моментально забыла и про костер, и про воду, и про опасности, которые подстерегали на каждом шагу - опасности как физические, так и метафизические. Море стояло громадное, отвесное. На горизонте кромка его была размыта, нежно сливаясь с небом: день обещал быть жарким. Море сияло, переливалось, словно кто-то нарочно покачивал его в руках. Оно притягивало. Рябина надела вьетнамки, перекинула через плечо мятое полотенце, не просохшее до конца после вечернего купания, и зашлепала по тропинке.

Море лежало рядом - метрах в ста от стоянки со спящей Мухой.

Это была крошечная бухта среди скал, безлюдная даже в разгар лета.

Рябина разделась догола, сложила вещи, спустилась к воде. Остывшая за ночь вода еще не прогрелась, но холод ее не пугал. Это Муха не любила и боялась моря - редко купалась, далеко не плавала. С отвращением всматривалась в воду, плещущую среди косматых валунов. В ее кипящие, подсвеченные солнцем омуты. А Рябина могла смотреть на воду сколько угодно, как другие смотрят в горящее пламя.

Она снова подумала про парня. Как раз в это время он, наверное, садится в поезд. А когда она, наплававшись, вернется к Мухе, будет проезжать Джанкой.

Берег в этих местах был отвесным. Глубина начиналась сразу, как только спустишься по крупным, плотно друг к другу притершимся валунам. А потом подводный мир распахивался, расступался, принимая в себя оттолкнувшуюся от последнего камня Рябину вместе с ее плывущими оранжевыми волосами. От перепада температур у Рябины на секунду перехватило дыхание, но она нырнула, проплыла под водой несколько метров и согрелась. Набежала волна, мягко толкнула вынырнувшую Рябину в грудь, плеснула в лицо. Рябина не успела отплыть далеко, а берег уже съежился, отступил, сделался маленьким. Зато море раздвинулось и поглотило ее. Вокруг было очень мало земли и очень много моря. Рябина опустила лицо в воду и открыла глаза. Она отлично видела под водой. Ей не нужны были ни маска, ни очки - эти инородные предметы только мешали, сдавливая голову и принося ощущение несвободы. Внизу, сквозь толщу прозрачной воды темнело дно, на котором покоились древние, как мамонты, камни, поросшие густой, но не страшной и мягкой на ощупь шерстью. В эту бурую гриву приятно было погружать пальцы. Кое-где среди колышащейся подводной травы виднелись желтые островки песка и белые поляны гальки, вымытой морем. Над песчано-галечными прогалинами плавали рыбки. Рыбки помельче проносились юркой косой стайкой. Другие - покрупнее, серые с пестринками - стояли неподвижно возле дна, вздрагивая от волн и Рябининой тени. И каждый раз Рябина отмечала, как все это аккуратно расставлено, разложено, распределено в пространстве - как в аквариуме, за которым ухаживает заботливый хозяин. Если морю доставался инородный предмет, оно его усердно обрабатывало, шлифовало, а потом встраивало в донный ландшафт. В нескольких метрах от берега глубина увеличивалась. Сквозь толщу воды виднелось галечное дно, усыпанное мерцающими солнечными бликами, и только кое-где темнели большие камни. Рябина напружнилась, сделала несколько широких взмахов руками, как заправский пловец. Легла на спину, приподняла голову: бухта вместе с гомоном цикад осталась далеко позади. С моря открывался вид на другие бухты - в одной из них зоркая Рябина приметила человека, лежавшего на сбившемся белом полотенце спиной к солнцу. Дальше зеленел и серебрился взбирающийся по склону лес, а за лесом на фоне густо-синего неба стояли, заволакиваясь беловатой дымкой зноя, горы. Рябина проплыла еще дальше, с наслаждением разгребая руками прохладную воду, потом снова опустила лицо в воду и посмотрела вниз. Дна не было. Внизу мягко и таинственно синела бездна, прорезанная лучами солнца. Внутри синевы, если всмотреться, угадывалась тьма. Как же это, задумалась Рябина. Вроде бы недалеко от берега, и вдруг - такая глубина. Она вспомнила, что на дне морей и океанов тоже имеется свой рельеф, что там свои вулканы и горы и даже бездонные впадины, и от этих мыслей ей стало жутко. Может, под ней сейчас тоже одна из таких впадин? Она будто бы заглядывала в замочную скважину, но за дверью было темно, и ей ничего не удавалось рассмотреть. Потом она вспомнила недавний сон, зеленоватое свечение сновидческого Львова, в которое она тоже всматривалась, но в глазах будто бы стоял туман после долгого купания. Вот почему, сообразила Рябина, люди боятся открывать в воде глаза: их пугает эта многослойно уходящая вниз синева с темным исподом, безымянная тайна, которая внезапно оказывается рядом. Эту тайну они носят внутри себя всю жизнь, не называя ее по имени и предпочитая с ней, по возможности, никогда не встречаться.






Глава двадцать шестая

Разоблачение одной тайны


Говоря по правде, случай с Хмурым не был для Лоты чем-то невероятно значимым. Чем-то выдающимся, чего она не могла в себе удержать, тяготилась день-деньской, вертелась в кошмарах ночью, когда каждая мимолетная тревога разбухает до размеров стресса. Нет: чем-то особенным грубая выходка Хмурого - или, скорее, попытка грубой выходки - для Лоты не была. Она Лоту не деморализовала, не заставляла мысли нарезать круги, то и дело возвращаясь к исходной точке, как, в отличие от нее, вели себя некоторые безобидные на первый взгляд тайны.

Кстати, о тайнах: тайны, конечно, преследовали. Но делали они это тоже очень и очень избирательно.

Так например, однажды, и уже довольно давно - неизвестно, в какой день и при каких обстоятельствах - опустел Лотин кошелек: из него выгребли подчистую все деньги, которые она скопила на отпуск и привезла с собой из Москвы. Вместо приличной, по Лотиному разумению, суммы, в кошельке скромно ютился один-единственный мятый бумажный рубль. Но этот рубль, оставленный ей кем-то на черный день - рубль тертый и тисканный, словно его долго теснили и мяли в потном кулачишке, прежде чем окончательно с ним расстаться - не взбесил, а тронул ее. Некто, сжалившись, оставил ей крошку на черный день. Человек с рублем имеет несравненно больше шансов выжить среди нарождающегося капитализма, чем человек без рубля. Но кто мог украсть эти деньги? Да кто угодно. Кошелек лежал в рюкзаке, рюкзак - в их с Птицей комнате, дверь в которую в дневное время не закрывалась. Любой мог войти и спокойно вытащить что угодно из рюкзака. Любой, начиная с одного из них - об этом Лота всерьез не задумывалась ни единой минуты - и заканчивая лесниковскими девушками, которые маясь от безделья, целым днями слонялись по дому и огороду. И вот это серьезное и, в общем, многое собой определяющее происшествие, имевшее последствия, почти ее не взбудоражило и не ужаснуло, что наглядно показывает, насколько капризны и субъективны человеческие - Лотины, во всяком случае - переживания.

Но кое-какая тайна Лоту все-таки угнетала. Кое-что она носила в себе так долго, что оно, по сути не изменившись, обрастало воображаемыми подробностями, которые были ярче и отчетливее настоящих.

И вот как-то раз она не выдержала.

Это было в один из их с Птицей вечеров. В такие вечера, которые Лота по себя называла "нашими", они наконец-то оставались вдвоем, т.е. одни. Совсем одни. Без компании.

Можно даже сказать, это был семейный вечер. Лота читала, пристроившись с таким расчетом, чтобы кружок света падал на страницу книги. Птица сперва сидел на матрасе, что-то обдумывая и записывая в блокнот, потом встал и прикрыл дверь и даже запер ее на щеколду. И мир мгновенно сжался до размеров крошечной комнаты, переставая существовать за ее пределами.

Лупоглазая ночь таращилась в окошко зверем лесным: без интереса, без симпатии, но и без дурного умысла.

Присутствие Птицы чудесным образом отрезвляло мир, проясняя его и упрощая. Воск на тарелке делался просто расплывшейся свечкой. Ведьмина лестница - игрушечными бусами. Откуп на перекрестке - рассыпавшейся из карманов мелочью, в которой добавились размокшие леденцы.

Так бывало всегда, когда они с Птицей оставались вдвоем.

И вот, Птица опять завел свою песню. Его угнетала мысль о том, что он впустую теряет время. Работать на благо общества - вот в чем было его стремление и предназначение. Это он знал наверняка и знал всегда. Главное - найти подходящих людей. Он готов был обитать на дне, вращаться среди отбросов. Готов был воодушевлять и вдохновлять эти отбросы, социализировать, учить самоорганизовываться, выстраиваясь в новое гражданское общество. Отбросы - это ведь не так уж плохо. Это во всех отношениях удобный и интересный для эксперимента и жизненного опыта материал. Птица признался, что сам толком пока не знает, чем и как ему предстоит заниматься, и где было бы лучше и безупречнее себя проявить. Но пока что он был один. Абсолютно один. Дело в том, что серьезные люди не воспринимали патлатого юношу в штормовке и солдатских сапогах как ответственное лицо, которому можно доверить серьезное начинание и уж, тем более, благотворительную организацию и спонсорские деньги

Это был одним из привычных разговоров, против которых у Лоты существовало единственное средство - зажмурить глаза и заткнуть уши. Разумеется, то и другое фигурально.

Зато потом он вдруг без всякого перехода принялся рассказывать нечто такое, о чем ни разу не говорил прежде. Про родительскую квартиру в удаленном районе Питера, название которого тут же вылетело у Лоты из головы. Про судостроительный институт, куда он подался сразу после школы под давлением родителей. Про давление родителей. Тут уже Лота, конечно, не выдержала и включилась по-полной.

-А как же твои мама и папа? - спросила она. - Неужели они не ждут тебя?

-Ждут, - простодушно и светло ответствовал Птица, так что сразу стало очевидно, что не дождутся.

-А ты?

-Я давно уже сделал для себя выбор: их путь мне не подходит. Я выбираю другой, свой собственный. Я еще пока не знаю, что это за путь. Но он в любом случае пролегает очень далеко от их муравьиных тропок.

-Человек может идти своим путем, но разве это мешает иногда навещать близких?

-Еще как мешает! Каждая такая встреча - к счастью, теперь уже это все в прошлом - сплошное взаимное надувательство. Их бесит мой внешний вид, мой образ жизни. Да вообще все! А я категорически не приемлю их вид и их образ жизни. И прежде всего - монструозный социум, который все это генерирует, да так, что люди охотно хавают его отрыжку. Придумывают себе все новые и новые потребности и при этом вполне довольны собой.

-Но ведь это твоя семья, - пискнула Лота едва слышно.

-Семья - это институт подавления, - отрапортовал Птица, гася ее нетерпеливый порыв готовой формулой. - Так было, во всяком случае, до недавнего времени. А нового пока не изобрели.

-Не изобрели - не значит, что невозможно изобрести.

-Конечно, не значит, - ответил Птица неожиданно тепло и нежно.

Тут уж Лота совсем растаяла. Дело в том, что она старалась не задавать лишних вопросов. Повсюду в Птицыной душе произрастала такая сложность, что, задавая глупые вопросы, она рисковала заплутать в дремучих зарослях и уже не найти дороги назад. Но его случайные откровения - или проблески откровений, намеки на них - которые она столько дней старательнейшим образом собирала по крупице, словно приоткрывали некую тщательно спрятанную сущность Птицы, тоскующую по уюту и домашнему очагу. А это означало, что у Лоты есть надежда!

Пока они с Птицей сидели - или лежали - вдвоем, запершись в комнате, где-то за стеной, за тоненькой перегородкой басили, бубнили, хохотали, перебрасывались в картишки, переговаривались и переругивались их ребята. Тренькали на гитаре и пели что-нибудь заунывное или, наоборот, забавное, приводящее на память веселые воспоминания. Заваривали и гоняли травяные чаи. Заедали их пряниками и лежалыми баранками с просроченным вкусом, а чаще просто хлебом, скатанным в сероватые шарики.

Но голоса ребят, их смех, блямканье их гитары, доносились издалека - из гораздо более далекого, во всяком случае, далека, чем всего-навсего соседняя комната. Их слова не касались Лоты и не задевали ее, их песни ее не трогали: так было всякий раз, когда они с Птицей оставались одни.

Ночь тихонько постукивала в стекло с наружной стороны окна, барабанила мотыльками, просилась внутрь. Потом хлопнула посильнее - звякнуло стекло, кто-то неведомый и невидимый с раздраженным жужжанием отлетел прочь. Но тут же на смену ему прилетел ветер, и стекло напряглось, ойкнуло чуть слышно, сдерживая напор.

И тут Лота почувствовала: пора.

-Слушай, давно хотела тебя спросить... - сказала она Птице, и голос ее дрогнул, а сердце на секунду похолодело и еще потом несколько секунд приходило в себя: чудилось Лоте, что она собирается выболтать страшную тайну, которую доверили ей лично. Она заметила, что Птица насторожился. - Этот тайник под крышей... Кто его сделал?

-Какой тайник?

Тут только Лота сообразила, что ведь он ничего до сих пор не знает ни про чердак, ни про тайник. И, прежде чем задавать вопросы, она должна была бы ему рассказать, как обстоят дела между потолком и крышей.

-Гм, - гмыкнул Птица, выслушав. - А чего особенного? Это, конечно же, Дима. Ай, кусает кто-то! - он поморщился и провел рукой по шее. - Надо же, комар полетел... Только этого не хватало! Комары...

-Думаешь, Дима? - перебила Лота, удерживая разговор в прежнем русле. - Но зачем Диме тайник?

-Он, я слышал, собирается тут зимовать. Не все три зимних месяца, а так, наездами. И лошадь одну вроде бы себе оставит. Ну и вот, заныкал кой-чего для себя. На всякий случай. Вдруг останется в лесу один. Мало ли: снег, буран, заносы. Дима это, в общем.

-То есть, тебя это совсем-совсем не удивляет?

-Что - это?

-Тайник.

-Нет, конечно. Так часто делают охотники. Оставляют в лесу заначку. А Дима - охотник.

-Да, но ведь тайник-то женский! - выпалила Лота, не подумав, как дико это звучит.

-Что значит - женский? - улыбнулся Птица. - С чего ты взяла?

И он засунул руку ей под свитер и погладил спину. Просто так погладил, ничего особенного. Она бы даже сказала, по-дружески. Но это было так, словно целый мир смилостивился над нею. Или некое охранительное божество накрыло ее своей покровительственной дланью. Птицыны пальцы были теплые, мягкие. Они не огрубели, не стали шершавыми ни от ледяной воды, ни от грубой физической работы. Под этими пальцами, навстречу им, в ней тоже рождалась и росла ответная теплота. И было неважно, что ни один из предметов тайника не соответствовал ни натуре, ни характеру Димы - кроме, пожалуй, вина и денег. И что впереди их по-прежнему ожидают испытания, и испытания эти непосильны. И Главное Событие тоже ожидает впереди. И сизый волдырь смерти где-то уже вздулся, и было опасно прикоснуться к нему мимоходом или случайно задеть рукавом. Но какое значение имело все это сейчас, когда рядом, рождая в ней ответное тепло, глубоко и безмятежно дышит Птица?

А рука его тем временем скользила по Лотиной спине вдоль позвоночника, вылезла наружу через ворот свитера, запуталась в волосах и тоже заодно их погладила.

А потом Птицыно лицо склонилось к ее лицу. Оно склонялось к ее лицу долго. Все ниже, ниже. Вот уже ни носа, ни лба, ни глаз, одна только кругом темнота - так лист, падающий на воду, соприкасается со своим отражением и закрывает его. И Птица ее загородил от всего темного и больного, таинственного и мистического, что таилось в горах, в лесу и на чердаке. И от людей, которые где-то блуждали, - далеко ли, близко ли - конных и пеших, со злыми или добрыми помыслами, неся за пазухой тайны для тайников и сюжеты для историй, замышляя устраивать схоронки и закапывать клады - но, так или иначе, были для них с Птицей чужаками.

И тайна тайника уже более не казалась таинственной. И даже, можно сказать, перестала быть тайной. Это как рассмеяться в лицо грядущему, которое темнеет где-то впереди и требует к себе, как минимум, почтительного отношения.

А потом Птица задул свечу, чтобы лупоглазая ночь не подглядывала и не следила за ними через окно, и в комнате запахло жженым парафином - приятно и чуточку ядовито.

И тогда Птица ее поцеловал.

И все, что было до этой минуты, мгновенно стало прошлым. Так случалось всякий раз, когда они оставались вдвоем, и Птица ее целовал. Неохота, да и смысла не имеет пересказывать то, что было между ними еще через минуту. Это же дело двоих, и посторонние все равно ничего не поймут. А было это так здорово, как не было, наверно, ни у кого с самого сотворения мира.








Глава двадцать седьмая

Индеец


Безветренная и солнечная погода установилась в горах окончательно и надолго.

Пролетела торопливая вереница дней.

Все народонаселение совхоза имени Хмурого загорело, выгорело, а кое-то успел и обгореть. Были радости вроде вкусной, здоровой и нажористой пищи, или особенно светлого и погожего утра, или конной прогулки по горным дорогам. Все - может быть, впервые в жизни - научились по-настоящему любить и ценить солнце и постепенно- самым естественным и логичным образом - превратились в солнцепоклонников. Были и печали - так, Леха нечаянно уснул на солнцепеке и обгорел. Как будто его хорошенько обжарили в масле, но только с одной стороны. Случались в их рядах и разбитые пальцы, и мозоли, и царапины различной глубины и загрязненности, отравлявшие существование. А главное, у жизни наконец-то наметилась проторенная колея, о которой Лота так мечтала в долгие недели непогоды и холодов.

Но вместо благостного успокоения в их стане поселились тоскливое безразличие и тягостное безделье - источник конфликтов и ссор.

Началось с того, что Птица поссорился с Индейцем.

Лота навсегда запомнила день накануне злополучной ссоры. Необычно яркий, он просто не мог стереться из памяти. Стемнело раньше обычного. Но это не была серость выцветших от дождя небес: небо стало фиолетовым, злым, нехорошего синюшного оттенка. Вскоре тревога передалась всем. Все боялись грозы так, как можно ее бояться, живя на открытом лоне природы. Было нехорошо, душно, чувствовались грядущие грозные перемены. Где-то вдали за перевалом рокотали раскаты грома. Небо излучало болезненный желтый свет. Пахло озоном. К вечеру небольшой светящийся шар отделился от неба и замер у входа в их хоромы. Постоял, принюхиваясь. И каждый, видя его, застывал, как остолбеневшая жена Лота - в той позе, в которой настигло его атмосферное явление. Лота, открыв рот, стояла на тропинке, которая вела от сортира к рукомойнику. Коматоз и Индеец цепенели в кухне над общественными деньгами, которые только что пересчитывали. В комнате, сидя на полу с записной книжкой в руках, застыл Птица. У коновязи стояли поддатые, но парализованные суеверным ужасом лесники, и при них - Володя с висящими гроздью на сгибе огромного локтя лошадиными недоуздками. У костра перед домом каменел, вытаращив белесые глаза, Леха. Шар вплыл в дом, проник в кухню и медленно поплыл громадным мыльным пузырем. С виду в нем не было ничего пугающего, но Лота боялась, что грохнется в обморок от напряжения нервов и притянет его к себе. Все отражало ровное свечение шара - плотного сгустка дневного света, огромной заблудившейся в пространстве искры. Ложки и ножи, лезвие топора, гвозди, металлические скобы, зрачки людей, лошадей и собаки, их же глазные белки, мутные оконные стекла, подсохшие лужи за коновязью, хитиновый покров жужелиц, слюдяные крылышки стрекоз. Металлические зубы Хмурого, конечно же, тоже. И это почти трескучее напряжение, которое сопровождало его полет - тоже было отражением тревоги и нервозности, которые поселились в их замкнутом мирке в последнее время. "Нужна розетка, чтобы он ушел. Нужна розетка", - тикало у Лоты в голове. Розеток в доме не было, и Лота боялась, что шар так и останется висеть над их поляной. Однако вскоре он сам по себе вышел в окно, повисел во дворе, а потом двинулся в сторону леса. У коновязи еще раз остановился, рассматривая лошадей и овчара. А потом дернулся и исчез, увлекаемый воздушными потоками ввысь. Возможно, он унес на себе моментальные снимки их физиономий, и где-то они будут храниться до конца времен.

Так вот, Индеец. Еще в самом начале Лота почему-то была уверена, что Птица захочет с ним сблизиться. Таинственный, мирный, но свободолюбивый Индеец как нельзя более соответствовал концепции нового человека, которую в своих речениях регулярно развивал Птица. Лота считала, что именно из таких тонких, но устойчивых, мягких и, в то же время, твердокаменных людей и должно складываться новое общество, и не сомневалась, что Птица обязательно приложит усилия, чтобы приручить и просветить этого ярчайшего представителя народной массы. Володя, в отличие от Индейца, с первого же дня сам шел в руки, ни разу не перечил и всегда поддерживал все разговоры, дела и начинания Птицы, глядя на него с восторженным восхищением и даже, как Лота не раз замечала, стремился ему подражать. Лота видела, как он ходит за Птицей крупной, но невыразительной и загипнотизированной тенью, копируя все его жесты, интонации и слова, его ободряющее "друзья", высокопарное поначалу и такое привычное в долготе дней. Образ Птицы отпечатался на всем облике Володи - под этим влиянием он держался более уверенно и раскованно, шире шагал и даже пускал задумчивые колечки сигаретного дыма, как умел делать только Птица. И говорил с тем же неторопливым достоинством, с вкрадчивыми, но напористыми интонациями, как Птица, и посматривал иногда хитро и вбок, как любопытный грач - так, как имел обыкновение делать Птица. В общем, Птицыны усилия по засеиванию и культивации человеческой души приносили на почве Володиной личности самые изобильные всходы.

Что же касается Лехи, Лота тоже вскоре заметила, что Леха Птице не интересен и относится к нему Птица снисходительно, но равнодушно и даже немного свысока - он будто бы отфильтровал Леху через внутреннее сито. По структуре своей Леха, по его мнению, не был подходящим кирпичом для строительства человеческой башни. Он был неопрятен, слюняво и разухабисто лузгал семечки, полоскал рот во время чаепития, беспорядочно матерился и по вечерам ссал в траву прямо с крыльца. Тем не менее, их отношения строились самым что ни на есть мирным и безоблачным образом, и, глядя на них, Лота понимала, что и без видов на будущее два человека могут отлично уживаться, не доставляя друг другу хлопот, но и не принося радостей. Это был нормальный, практичный и осмысленный симбиоз.

И еще: зависть. Лота вспоминала о зависти всякий раз, когда видела Леху. Возле Лехи всегда ощущались вибрации зависти, которая была для него таким же естественным органом восприятия, как обоняние или слух. Леха шарил вокруг себя невидимыми жгутиками, которые ощупывали материальные предметы и тела людей.

В общем, Леха был не роскошным, но универсальным и удобным в бытовом отношении приспособлением для кухни, скотного двора и хозяйства в целом.

Но Индеец оказался непростым и неожиданно твердым орехом, который на поверку оказался неразгрызаемым камнем. От Лоты не ускользали их мелкие и почти незаметный стычки, которых не видели другие. Колючие намеки и ядовитые слова и такие же колючие и ядовитые взгляды, которые отравляли жизнь, как песчинки, попавшие в хлеб. Замечала Лота и то, как мрачнел Птица, когда неподалеку появлялся Индеец, и как напрягался Индеец, когда Птица заводил одну из своих привычных песен. Но дни проходили, и между ними ничего не происходило. Свои темные и запутанные чувства каждый хранил в глубине, а вот что происходило внутри этой глубины - этого Лота видеть не могла. Время - лучший антидот, а труд на свежем воздухе - лучший способ избавиться от лишнего напряжения и излишков негативной энергии, думала она.

Так оно и было - до поры до времени.

Однажды Индеец отправился на пастбище, прихватив с собой бутылку самогона, который лесники держали припрятанной в заветном месте. Скорее всего, нагрянув в очередной раз, как всегда - внезапно, они привезли бы с собой из города цивильное бухло и вряд ли бы вспомнили про схоронку. Но брать чужое, не спросив об этом хозяев или хотя бы не предупредив Птицу, было не принято.

Утром Индеец засунул бутылочку в свой живописный растянутый свитер, размера на три превышающий худые Индейские габариты, и отправился с нею на пастбище, где они с Лехой и Володей отлично провели время. Назад он принес пустую бутылку и с нахальным видом выложил ее у крыльца, где уже толпилась батарея порожней лесниковской тары. Лота понимала, что брать без спроса было не в обычае Индейца, и поступок этот был типичной провокацией.

-А теперь объясни внятными словами, зачем ты это сделал, - холодно, едва сдерживая ярость, спросил Птица.

-А чего она валялась без дела? - Индеец придурковато и нахально вытаращил на него свой единственный глаз.

-Она не валялась без дела. Она ждала.

-Вот и дождалась! - хохотнул Индеец. - Да ладно, я пошутил. Я сам потом с лесниками договорюсь. Они ж нормальные мужики, не обидятся, - и он коротко, зло сплюнул.

-Я отвечаю за все, что здесь происходит, - неожиданно Птица повысил голос. - За тебя, за них. За дом с лошадьми, за бутылку эту, черт бы ее подрал!

-А почему - ты? Тебя что, кто-то назначил? Ты у нас бригадир? - ядовито прищурился Индеец.

-Я сейчас ударю тебя, - сказал Птица очень тихо.

Он подскочил к Индейцу и, почти не замахиваясь, нанес ему короткий точный удар, от которого тот отлетел в сторону.

-Ты чо? - выплевывая кровь, пробулькал Индеец. - Грех бить калеку!

Птица выпрямился и оглянулся. Неподалеку соляными столпами стояли Володя и Леха - хмель выветрился из их косматых голов, и они удивлено и непонимающе таращились то на Птицу, то на Индейца. Леха скроил дебильную гримасу, которая непонятно, что выражала, а Володя стоял навытяжку руки по швам и, несмотря на силу и рост, вряд ли собирался прийти Индейцу на помощь.

-Уходи, - неожиданно сказал Птица. - Убирайся вон отсюда.

Лицо и голос Птицы были страшны.

А потом Лота заметила, что все как-то странно смотрят на дверь - затравленно и одновременно вопросительно, даже Птица и Индеец. Она повернула голову и тоже обомлела. В дверях с ружьем в руках стоял Игорек - видимо, он только что вернулся из Балаклавы: на нем была синяя городская ветровка и красная кепка с длинным козырьком. Через плечо все еще висела спортивная сумка, с которой он приехал и не успел снять. Никто не заметил, как он вошел в дом, как вышел из дома с ружьем. Никто не мог сказать, как долго он за нами наблюдает. Он ни в кого не целился, просто держал ружье в руках, и Лота даже не была уверена, было ли оно заряжено. Но выражение его лица и это ружье придавали всей сцене излишний и неоправданный драматизм.

-Убери волыну, - хрипло проговорил Птица.

Игорек смотрел на него, не мигая.

-Волыну, пожалуйста, отнеси в дом, - повторил Птица уже спокойно.

В этот момент Индеец вскочил на ноги, отпрыгнул в сторону подальше от Птицы и убежал.

К вечеру он так и не вернулся, но все его вещи оставались в доме, а без них он бы не ушел.

Вечером все молчали, жались по углам, нехорошо суетились и томились гораздо сильнее, чем в ту холодную неделю, когда беспрерывно шел ледяной дождь.

Ночью Лота не спала. Она боялась, что Индеец вернется, неслышно проникнет в дом и зарежет Птицу своим ритуальным ножом. Или наведет на него быстродействующую порчу. Она лежала, не дыша и не шевелясь, прислушивалась и смотрела в окно, и ей казалось, что в кипящей угольной тьме она видит силуэты древних тавров, убитой собаки, старухи в зипуне. Уснула Лота только на рассвете, а к завтраку как ни в чем ни бывало вернулся Индеец. Он сидел за столом и молча жевал черствый серый хлеб, который Птица купил в поселке, Птица тоже жевал тот же самый хлеб, отщипывая куски от краюхи, и Лота видела, как на их лицах ходят туда-сюда желваки под загорелой кожей.

К вечеру Индеец ушел, и остальные не пытались его остановить. Все понимали, что оставаться ему нельзя.


* * *

С исчезновением Индейца в жизнь пришли маята и раздраженье: предвестники скорой разлуки.

По дому гулял ветер. Откуда он взялся - такой сухой, резкий? Его раньше не было.

Предчувствия Лоту переполняли. Вместе с воздухом она вдыхала густую, пахучую тревогу, которую давно уже излучали происходящие события. Оставшись одна, она перебирала эти события мысленно, пытаясь нащупать взаимосвязи и не находя ее. Светящийся шар и овчар, скулящий на привязи. Труп собаки, кем-то подброшенный у них на пути. Пригоревшая зажарка для лехиного супа, соринка, влетевшая в единственных глаз Индейца и тоскливые блуждающие зрачки Володи и Коматоза. Лота еще не знала, что все эти смутные намеки, зашифрованные послания, мерцающие знаки вовсе не указывают на какое-то большое событие, а образуют созвездие, которое помечает человеческую жизнь, как заводское клеймо из тех, что выжжены на крупах лошадей и быков.

Лота замечала, что ребята все меньше разговаривают друг с другом. Зато чаще вытаскивают свои рюкзаки и копаются в их внутренностях, насвистывая путаную мелодию или задумчиво что-то напевая. В глазах у всех появилось рассеянное и мечтательное выражение - признак того, что рано или поздно - и скорее рано, чем поздно - охота к перемене мест снова погонит их в путь. И тогда уже ничего - ни деньги, ни документы - их не удержат. А может, все это ей только казалось? В любом случае, Лота была уверена, что никто не страдал из-за всего этого так, как страдала она.

Загрузка...