С приходом осени чума начала ослабевать; число жертв каждодневно уменьшалось, и жители Праги облегченно вздохнули. Работы у докторов убыло. И тогда Есениус еще острее почувствовал свое одиночество, еще острее понял, что значит для него Мария, насколько беспомощен он без нее…
Во второй половине октября Мария вернулась. Отрадной была встреча супругов после столь долгой разлуки! Вернулся из Брандыса и императорский двор, и жизнь Есениуса потекла обычным путем. Только в эту осень в Праге было много оживленней, чем в другие годы. Причиной была чума. Дворяне, которые возвращались из своих поместий, изголодались по развлечениям и пирам большого города, и теперь устраивали празднество за празднеством по любому поводу.
Светская жизнь захватила и Есениуса. Круг его знакомых в Праге увеличивался. Через университетских профессоров он свел знакомство со всеми известными врачами и учеными, а посещая Град, сошелся с художниками, которые работали у императора. Каждому из них было приятно слово похвалы знаменитого доктора, который посетил множество стран и мог сравнивать их творения с творениями чужеземных мастеров. Придворные живописцы Шпрангер, Аахен и Стевенс уважали мнение ученого и почитали его знатоком картин. Более же всего восхищали Есениуса прекрасные гравюры Эгидия Саделера. На огромнейших листах бумаги можно было увидеть всю Прагу как на ладони.
Художник отобразил малейшие подробности. Сколько башен, сколько домов! Какая пестрота! Долго, очень долго рассматривал Есениус это чудо точной, тонкой работы, находя на гравюре всё новые и новые подробности, достойные удивления. Заметив, с каким живым интересом следит гость за его работой, Саделер в знак благодарности подарил Есениусу гравюру, которую тот повесил в своей комнате. Но в окружении императора находились не только живописцы и граверных дел мастера. В мастерской «Точильщика и резчика камней» мастера Мизерони Есениус с напряженным вниманием следил за тонкой работой мастеров когда драгоценные камни приобретали вид чудесных геометрических фигур. Стоило на минуту дольше подержать камень на станке, и вся работа пошла бы прахом. Но рука мастера уверенна: и вот уже перед вами творение совершенной красоты. Гранями розетты[34] свет преломляется и отражается с ослепительным блеском. Иные чувства возникают, когда смотришь на работу «инструментмахеров» — инструментальных мастеров Эразма Габермеля и Юстуса Биргиуса, которые делают астрономические приборы для императорской обсерватории. Этими приборами восхищается Кеплер, частый гость обоих мастеров. Императора больше всего занимает работа над тем прибором, который Габермел изготовляет по его приказу. Это должен быть вечный двигатель.
Как личный врач императора, Есениус мог довольно близко познакомиться и с высшим и средним дворянством, многие из дворян обращались к нему за помощью. Пользоваться услугами личного врача императора среди знати считалось столь же изысканным, как ходить в зал для игры в мяч на Граде или заказывать новое платье у портного Зулоага, испанца, проживающего на Малой Стране. Словом, Есениус стал модным врачом пражской знати. Иногда его вызывали по разным пустякам. Как-то раз у одной высокородной дамы заболела голова, и она тотчас послала за Есениусом. Сначала он сердился на это, но позже выучился скрывать от своих пациентов, что он о них думает. Он терпеливо выслушивал все жалобы, внимательно осматривал больного и прописывал дорогие лекарства. Чем дороже лекарство, тем больше доверия к врачу.
Доходы Есениуса увеличивались, и не только потому, что росло число больных, но и благодаря легкости заработка. Прежде, когда он требовал плату за простой совет здоровому больному, в нем хоть и слабо, но протестовала совесть, потом и она замолчала. Зато не молчала Мария. Если бы она сердилась, ворчала, Есениус попытался бы если и не переубедить ее, то хотя бы заставить замолчать. Но Мария не повышала голоса, она по-матерински увещевала и жалела его, словно говорила с неслухом-сыном.
Он пытался задобрить ее дорогим подарком — купил ей золотую цепь с бриллиантом. Она поблагодарила, но не обрадовалась. И не надела украшения.
— Тебе не нравится? — спросил он разочарованно и сам испугался разговора, который должен был последовать.
Ее лучистые глаза казались почти прозрачными — как будто он заглянул на дно чистого родника.
— Отчего же, нравится. Красивая вещица. Только…
Она замолчала и взглянула на мужа с нежной лаской. Ей было жаль огорчать его.
— Тебе хочется чего-нибудь другого? Только скажи.
Она отложила шитье и проговорила:
— Сядь, Иоганн, подле меня, давай поговорим.
Она говорила ласково, но именно это ее миролюбие вызвало в нем чувство протеста. Он сделал усилие, чтобы его вопрос не прозвучал грубо.
— Что с тобой, Мария? Никогда-то ты не бываешь довольна.
Она не отвечала, только в упор смотрела на него. Но в ее взгляде не было гнева. И он не выдержал этого ясного и правдивого взгляда, опустил глаза и добавил уже тише:
— Со мной ты никогда не будешь спокойной, хотел я сказать.
— Не надо ничего объяснять, я знаю, что ты хотел сказать. Вся беда в том, что ты успокоился, Иоганн.
Даже теперь она не повысила голоса, но ему показалось, что эти слова она прокричала ему прямо в ухо.
— А помнишь, Иоганн, что ты мне сказал — прошли уже годы с того дня, — ты помнишь, когда мы вернулись от Кеплеров и ты спросил, почему я не посоветую тебе то же, что и Кеплеру? Видишь, Кеплеру мой совет кое-чем помог. Он заказал инструменты и смог продолжать работу. А ведь он отказывал себе в самом необходимом, чтобы продолжать исследования. Он живет своей работой, а не видит в ней только источник дохода.
Последние слова Марии задели Есениуса за живое.
— Разве я работаю только ради денег? Во время чумы я остался здесь и многих лечил бесплатно. Еще и свои деньги давал, если нужно было.
— Это делает тебе честь, Иоганн. Но такими благодеяниями человек просто хочет успокоить свою совесть… А теперь все опять идет по-старому. И ты спокоен? И не возмущается твоя гордость и честь врача?
— Бога ради, Мария! Ты говоришь со мной так, будто у меня на совести какое-то преступление. Я не совершил ничего нечестного или непорядочного. Я нисколько не хуже других здешних докторов.
— Не хуже, это правда. Что же касается знаний и опыта, то ты стоишь гораздо выше их. Но все же я бы хотела, чтобы ты превосходил их не только разумом, но и сердцем. И поэтому мне не нравится…
— Что не нравится?
— Как ты лечишь… Бывает, что ради крупного гонорара ты идешь против своей врачебной совести. Ты не говоришь чувствительным барынькам, выдумывающим себе болезни, что они здоровы, а выписываешь им дорогие лекарства и требуешь высокой платы.
— Задаром даже петух не копается в земле. А если бы я лечил за небольшую плату, меня бы стали вызывать люди, которым довольно и цирюльника. Я настолько известен в Праге, что могу требовать столько же, сколько и остальные императорские врачи.
Есениус волновался именно потому, что чувствовал правоту жены. Кто охотно признает свои ошибки?
Мария глубоко вздохнула и пригладила волосы на висках.
— Да, ты знаменит, Иоганн, — промолвила она почти шепотом. — Слава твоя велика. И за славу ты требуешь денег.
Он быстро встал. Возможно, он желал возразить ей, но потом раздумал, упрямо сжал губы и ответил холодно:
— Да, именно так. Пусть платят! В конце концов, моя слава — это результат моей шестилетней упорной работы в Праге. А если к этому прибавить еще десять лет в Виттенберге, ты должна признать, что мой успех заслужен.
— Слава — как молодое вино: она сладка, но коварна. Ты думаешь, что тебе не повредит эта сладкая водичка. Пьешь, пьешь ее — и вдруг она ударяет в голову. Рассудок твой мутится, и ты уже не видишь, что окружает тебя. Хватишь лишку, и станешь смешон или жалок.
— Так что же я, смешон или жалок?
Мария вздохнула:
— Хорошо, Иоганн, что ты можешь шутить. Но я отвечу тебе. Пока ты не относишься ни к тем, ни к другим. Пока что тебе только завидуют. Даже те, кто льстит тебе в глаза. Зато эти же льстецы будут больше других радоваться, если с тобой случится несчастье.
— Я вижу, моя слава неприятна тебе, — сказал он с упреком.
— Ты плохо меня понял, Иоганн. Я рада твоим успехам — ведь успех большая награда, чем деньги, — но я боюсь, что от славы у тебя закружится голова и в тебе погаснет пламя благородного стремления. Ты утратишь высокую цель, которая привела тебя в Прагу. Скажи положив руку на сердце, Иоганн: видишь ли ты еще эту цель или… — Она замолчала, сама испугавшись мысли, которая возникла у нее. Затем испытующе посмотрела на мужа и медленно произнесла: — Или ты достиг уже цели, Иоганн?
— Нет! — почти выкрикнул он.
Может быть, он хотел заглушить собственную совесть. Снова она отозвалась в нем, закричала, как разбуженное дитя. Он вдруг увидел себя, как в зеркале.
— И это я, который некогда был ректором в Виттенберге! Это я, кого сопровождал Браге во время визита к императору! Такой ли представлял я тогда свою высшую цель? Нет.
— Значит, я не ошиблась в тебе, Иоганн! — радостно воскликнула Мария. — Ты сам понял, что ты на неверной тропе, которая не ведет к этой высшей цели. Нужно искать другого пути.
Он кивнул и с нежностью взял ее руку:
— Скажи, Мария, какова она, эта высшая цель? Может, я уже утратил ее. Иногда мне кажется, что это сияющий свет, который указывает дорогу… Иногда это только блуждающий огонек, который в конце концов заводит в трясину. Ну, а как ты представляешь себе эту высшую цель?
— Ты же сам сказал, Иоганн: это свет, к которому должен стремиться каждый, даже рискуя собственной жизнью. Это та высшая точка, которой желает достигнуть человек, и, если достигнет ее, сможет на склоне своих дней сказать себе: я прожил недаром. У тебя есть такая цель, Иоганн?
Снова ее взгляд светится тем душевным огнем, который так восхищает его в ней и которому он немного даже завидует.
— Не знаю, — отвечает он. — Пожалуй, есть, но говорить об этом трудно. Я еще не знаю, чего хочу… Хотел бы свершить подвиг… но…
— …не знаешь, каким путем тебе идти? Видишь перед собой множество дорог и не можешь выбрать какую-нибудь одну, не знаешь, какая ведет к цели. Тогда в первую очередь брось ту дорогу, которую считаешь ложной. Ты ведь знаешь, о какой дороге я говорю?
— О той, по которой я шел доныне, — ответил он тихо и поцеловал волосы Марии.
Потом сел за свой стол и принялся за работу. Но мысли его были бог весть где. Долго сидел он так над чистым листом бумаги с гусиным пером в руке и задумчиво глядел прямо перед собой. Он даже не заметил, что уже стемнело. Мысли его были далеки от работы.
Когда пришла Мария и спросила, зажечь ли свет, он кивнул и ответил вопросом, который беспокоил его все время:
— Как ты думаешь, у Кеплера есть высшая цель?
— Да. Разумеется, есть. И увидишь, скоро он достигнет ее.
Есениус ничего не сказал. Только взгляд его потемнел, как будто впитал в себя весь сумрак, заполняющий комнату.
В ноябре вице-канцлер пан Богуслав из Михаловиц праздновал день своего рождения.
Пани Михаловицова позаботилась том, чтобы ее муж пригласил Есениуса и пани Марию. Ведь с той поры, как личный врач императора стал лечить ее подагру, пани чувствовала себя много лучше.
Итак, в назначенный день Есениус и его жена отправились в большой дом Михаловица на Целетной улице.
— Я очень многим обязана вашему мужу, — сказала пани Михаловицова, сердечно приветствуя Марию.
— Он немало рассказывал мне о вас, — вежливо ответила Мария.
Есениус бывал у Михаловица несколько раз. Он уже неплохо знал этот прекрасный дом, и теперь его не занимали больше ни покрытые искусной резьбой поставцы, ни стены, выложенные пластинами драгоценных пород, на которых висело несколько картин итальянских мастеров. Его занимали люди.
Собралось их тут больше двадцати человек. Мужчины были одеты большей частью по испанской моде, в разноцветные камзолы с широкими разрезными рукавами и накрахмаленными кружевными брыжами и в короткие сборчатые штаны, доходившие до половины бедер, где они сходились с белыми, туго натянутыми чулками. Только на некоторых из них виднелись обычные суконные штаны чуть пониже колен, заправленные в сапоги, называемые «поцтивице»; чехи носили их издавна. Так же по-разному были одеты женщины. Преобладали платья, сшитые по заморской моде, которые отличались от чешских платьев пестротой расцветки, чешское платье было проще, цвета не бросались в глаза, украшения были скромнее.
Пани Мария радовалась, что своим туалетом она не отличалась от других знатных дам. Ее платье было из голубого бархата, мантилья из красного атласа. Очень широкая юбка с кринолинами по бокам переходила в узкий корсет. Шелковые разрезные рукава были подбиты ярко-желтым, солнечного цвета шелком. Узкие у запястья, они застегивались драгоценными пуговицами. Манжеты были из дорогих французских кружев. Завитые щипцами волосы красиво выделялись на фоне высокого плоеного воротника, напоминающего мужские брыжи, тоже из тончайших кружев. Голову ее украшал черный берет, а шелковая сетка поддерживала хитро убранные волосы; черный берет гармонировал с двумя широкими черными бархатными полосками, окаймляющими подол голубой юбки.
Пани Мария чувствовала на себе взгляды женщин, и, хотя она была строга к себе, ее охватило приятное чувство спокойствия, смешанного с тщеславием, какое испытывает каждая женщина, когда она уверена, что вызывает восхищение. Больше всего радовало ее, что и муж смотрел на нее с видимым удовольствием.
— Уважаемый доктор! — обратился к Есениусу человек в черном магистерском одеянии, декан факультета художеств Пражского университета Ян Кампанус Воднянский. В руке у него был свиток пергамента.
— Какой счастливый случай! — обрадовался Есениус и сердечно поздоровался с деканом. — Придет еще кто-нибудь из академии?
— Насколько мне известно, кроме меня, приглашен только Бахачек. Я думал, что он уже здесь. Меня же до последней минуты задержала работа: я переписывал начисто свою здравицу. — Он поднял руку с пергаментом.
Есениус вежливо отозвался:
— Следовательно, нас ожидает еще и праздник духа. И польза от сегодняшнего вечера будет, таким образом, двойная.
Кампанус принял комплимент серьезно. В Праге его считали лучшим из современных поэтов, и его заздравные оды высоко ценили не только те, кого он воспевал, но и знатоки. Слава его возросла особенно с той поры, как верховный канцлер Лобковиц запретил студентам высшей школы представлять его латинскую драму в стихах «Бржетислав и Итка». Мало того: канцлер принудил автора разорвать у него на глазах это произведение, которое, по его словам, оскорбляло императора. Неизвестно, стала бы драма столь популярной, если бы представления ее были разрешены…
Гости были в полном сборе, однако хозяин не давал знака переходить в столовую. Очевидно, кого-то еще ждали. Вице-канцлер вполголоса совещался о чем-то с женой. Вероятно, о том, стоит ли ждать или велеть подавать ужин.
И тут появился Бахачек. Он вошел, задыхаясь и вытирая ладонью пот со лба. На нем было красное суконное профессорское одеяние и короткая шуба.
Прерывающимся голосом, едва переводя дыхание, он оправдывался перед хозяином:
— Извините, что я заставил вас ждать… Нет, ничего серьезного не произошло. Так, чепуха… Говорю себе: Матей, сегодня ты ляжешь спать поздно, а потому будет лучше, если ты поспишь про запас. Я думал, что Кампанус меня разбудит… Вот и похрапываю я спокойно, как вдруг приходит фамулус с кувшином пива и удивляется, что я дома. Ведь я предупредил, что вечером уйду. И представьте: пиво он принес для себя. Каков шалопай! Один бог знает, кто подает ему столь дурной пример… Ну, я выпил на дорогу и бросился бежать сломя голову, чтобы не опоздать. В самом деле, стыдно: живу за углом и прихожу последним.
Хозяева и гости улыбаясь слушали Бахачека. Страдальческое выражение его лица всех развеселило.
Вице-канцлер пригласил гостей проследовать в столовую, где были накрыты два стола.
У дверей застыло трое слуг: один — с кувшином, другой — с большой миской и третий — с полотенцем. Помыв руки, гости сели: с одной стороны каждого стола — мужчины, с другой — женщины. Посреди, между обоими столами, был поставлен маленький стол для двоих: для вице-канцлера Михаловица и его жены Уршулы.
Есениус сидит между Бахачеком и Кампанусом. Напротив пани Мария. Они улыбаются друг другу и понимают один другого, того без слов.
Только женщина может оценить все хлопоты, связанные с приготовлением подобного пира. Мужчина обратит внимание на количество и разнообразие блюд, оценит как знаток пиво и вино, но все остальное ускользнет от его внимания. От женского взгляда не скроется ничего.
Гирлянды из барвинка по краям скатертей, — горы фруктов в вазах, порядок расположения приборов — ничто не ускользнуло от внимания пани Марии. Наибольшее удивление гостей вызвали два великолепных произведения кондитерского искусства: на одном столе возвышалась сделанная из марципана и всевозможных цветных сладостей Староместская ратуша, на другом — пражский Тынский храм.
Не успела пани Мария все рассмотреть, как явились слуги с суповыми мисками. Едва слуги поставили их на стол, хозяин поднялся, за ним остальные — и живой разговор, царивший за столами до этой минуты, сменила громкая молитва.
Когда все снова уселись и принялись за еду, четверо музыкантов, сидевших на деревянном возвышении в углу столовой, взялись за инструменты — две скрипки и два рожка, — и пир продолжался в сопровождении музыки.
После мясного супа наступила очередь рыбного.
Когда после рыбы подали индейку с горошком, Бахачек предупредил Есениуса:
— Надеюсь, вам уже знакомы здешние распорядки: мяса будет еще много. Берите только то, что вам нравится, и ровно столько, чтобы вы могли съесть и другие блюда.
Это было весьма полезное предостережение, потому что после индейки принесли пирога, а потом поросенка с хреном. И опять пироги.
Пани Мария вскоре отложила прибор, да и Есениус был уже сыт. И, когда ему предложили гуся с острыми приправами» он только с сожалением посмотрел на него, а на баранину в уксусе даже не взглянул. От всех блюд попробовал, наверное, только Бахачек.
Четыре часа длилась эта трапеза. Было произнесено много торжественных речей. Первую здравицу возгласил пан Вацлав Будовец из Будова, прозванный «Козья бородка». Он восхвалял заслуги хозяина, особенно его усилия защитить истинную веру от ее врагов. После него вице-канцлера приветствовал по-немецки граф Иоаким Ондрей Шлик. Он говорил о заслугах Михаловица при «федровании» — защите государственных интересов королевства чешского. Потом встал Кампанус и прочел по-латыни свою торжественную оду. Ода была длинной, в ней Кампанус так превозносил вице-канцлера, будто тот уже умер.
Вице-канцлер благодарил ораторов сердечным пожатием руки и выпивал с каждым бокал вина.
— А теперь, дорогие господа, кто имеет охоту к танцам, пусть соблаговолит перейти в соседнюю залу.
Есениус и Мария пошли к танцующим. По обычаю, на первый танец муж пригласил свою жену и, получив согласие, поцеловал ей руку. Когда же начался следующий танец, он охотно уступил свою жену лучшему танцору, а сам вернулся в столовую. И тут к нему обратился пан Будовец, с которым до сих пор он не был знаком.
Это был старик весьма почтенного вида, который, даже если молчал, обращал на себя внимание. Оратор он был знаменитый, и слушать его было одно удовольствие. Неудивительно, что в 1603 году, когда Будовец первый раз выступил на церковном соборе, он так пронял присутствующих своим огненным словом, что многие не удержались от слез.
Правда, он настроил против себя императора, который сказал, что придет день, и Будовец ответит суду за свои дела. Но враждебное отношение к нему императора только повысило уважение и любовь других протестантов к Будовцу.
Обращаясь к Есениусу, пан Будовец пренебрег каким бы то ни было вежливым предисловием, даже лицо его не приняло приветливого выражения, напротив — он бросил на доктора взгляд исподлобья и проговорил:
— Так, значит, это вы тот арианин, исповедник огня?
Есениус улыбнулся, потому что принял слова старика за шутку. Он знал, откуда дует ветер. Все дело в «Зороастре». Ему даже немного льстило, что Будовцу известно его философское сочинение.
— Да, это я. Только я не арианин.
— Хотелось бы мне поговорить с вами об этом, — сказал Будовец, садясь рядом с Есениусом. — Значит, вы не считаете себя арианином? — продолжал Будовец. — Но ведь Зороастра — главный представитель арианской веры. А вы посвятили ему целую книгу.
— Да, я написал о Зороастре книгу, но это не совсем оригинальная работа. Я основывался на Патрицци, — объяснял Есениус, немного удивленный осуждением старика. До сих пор он слышал об этом своем произведении только хвалебные отзывы.
— Дело не в том, является ли зороастровская философия, которую вы там проповедуете, оригинальной или заимствованной. В любом случае это наука вредная, противоречащая основам христианского вероучения.
Будовец строго и гневно посмотрел на Есениуса. В религиозных вопросах он был неумолим.
— Я старался согласовать с христианством учение Зороастры, — спокойно ответил Есениус.
— Невозможно соединить огонь с водой, — с горячностью воскликнул Будовец. — Не может быть согласно с христианским вероучением то, чего нет в Библии. А укажите мне в Библии такое место, где говорится о том, что наша земля была сначала жидкой и огненной и что только постепенно она охлаждалась и становилась твердой. И что в земных глубинах и поднесь имеются остатки этого огня… А именно об этом твердите вы в «Зороастре». Разве не так?
— Так, но ядро Земли еще и посейчас горячее, в этом можно легко убедиться, наблюдая извержения вулканов. Когда я учился в Падуе, там были студенты из Неаполя, и они говорили мне о частых извержениях вулкана Везувия.
— Я видел дымящийся Везувий собственными глазами, — возразил Будовец. — Но извержение вулканов не подтверждает ваш взгляд о жидком ядре Земли; это только доказывает существование ада. Ведь и Данте в «Божественной комедии» пишет, что где-то вблизи Везувия он вступил с Вергилием в преисподнюю.
Это были для того времени серьезные аргументы. Но Есениус остался при своем мнении. Тогда старый защитник веры тут же привел другое возражение:
— Если мы допустим, что ваши вулканы можно отождествить с вратами преисподней, как же сравнить зороастровское или же ваше представление о посмертной жизни с христианством? Можете вы доказать, что на Луне живут люди, звери и растения? И что там люди совершеннее, чем мы?
— Насколько я помню, в книге сказано, что это только предположение. Я не утверждаю, что там и в самом деле есть жизнь.
— Существо вопроса от этого не изменяется, — повысил голос старик и наклонился к Есениусу, словно боялся, что его слова не будут услышаны доктором. — Речь идет о том, что вы допускаете возможность такой жизни, возможность существования живых существ на Луне, и сомневаетесь в непогрешимости священного писания. Ведь в книге бытия ясно говорится о том, что бог сотворил человека только как жителя Земли. И, следовательно, и всех животных и все растения. Как же люди — потомки Адама и Евы — попали бы на Луну? Это еретические мысли, доктор! Ваше счастье, что вы живете не в Италии и не в Испании. Там святая инквизиция сожгла бы вас как еретика. Так же как сожгли Савонаролу или Джордано Бруно.
Будовец говорил так громко, что гости, сидевшие за другим столом, стали оборачиваться. Некоторые подошли ближе и стали с любопытством слушать.
Вице-канцлер, боясь, как бы в его доме не возникла ссора, поспешил вмешаться.
— Могли бы вы ненадолго нарушить столь занимательную беседу? — спросил он с улыбкой настоящего дипломата. — Мы тоже хотели послушать пана Будовца.
— А в чем дело? — спросил Будовец с неудовольствием, прерывая разговор, столь его занимавший.
— Нам нужно посовещаться о ближайшем соборе…
О, ближайший собор! Больше Будовца не нужно было просить — он встал и отошел с Михаловицем к группе гостей, которые его в нетерпении ожидали.
Есениус с облегчением вздохнул. Он не боялся научных споров, но по сравнению с Будовцем положение его было невыгодным: единственным аргументом Будовца была вера, писание, а против такого щита Есениус не мог и не хотел сражаться. Ведь и сам он был человек глубоко верующий, хотя он не мог не интересоваться науками, которые в некоторых случаях противоречили писанию. Этим своим свободомыслием он отличался от Будовца и от большинства ему подобных.
Он хотел встать, но тут к нему обратился Гарант:
— Старого пана Вацлава нужно узнать ближе. Это благородный человек. И мощный столп чешскобратской веры. Его суровые слова исходили от золотого сердца.
Удивленный Есениус ответил иронически:
— Но уважать мнение других или, по крайней мере, стараться понять его, очевидно, не в привычках пана Будовца.
— И все же это только первое впечатление. Если вы поближе познакомитесь с ним, вы определенно измените свое мнение.
Около вице-канцлера Михаловица собралась группа, в которой были, кроме Будовца, еще старый Кашпар Каплирж из Сулевиц, граф Матиаш Турн, граф Иоаким Шлик и еще некоторые другие господа.
— Не присоединитесь ли и вы к нам? — пригласил Михаловиц Есениуса и Гаранта.
Есениус чувствовал, что приглашение Михаловица — проявление исключительного доверия. Его, значит, считают уже за своего, если не боятся говорить в его присутствии о самых важных политических вопросах, хотя он и личный врач императора. Ведь разговор шел о господстве католического меньшинства над протестантским большинством в королевстве.
Когда поздно вечером гости расходились, Будовец крепко пожал Есениусу руку и сердечно сказал:
— Я ряд, что вы участвовали в нашем разговоре, хотя бы как молчаливый слушатель. По крайности, вы теперь знаете, что у нас болит. Для нас важно и то, чтобы люди нашей веры, которые находятся в близости императора, правильно поняли то, что происходит в королевстве. Может, вы еще не с нами, но главное, что вы не против нас. Можем мы пригласить вас еще раз на такую беседу?
Есениуса так удивила приветливость старого пана Будовца, что он ответил, не размышляя:
— Я буду рассматривать такое приглашение как большую честь. Ведь это наше общее дело, — проговорил он.
Примерно через месяц после праздника у вице-канцлера к Есениусу пришел слуга испанского посланника Гильена де Сан Клементе и передал учтивую просьбу своего господина: не удостоит ли достопочтенный доктор своим посещением пана посланника, так как его милость очень мучит подагра. Пусть доктор Есениус любезно назначит время, когда за ним приехать карете его милости, если он не может отправиться тотчас.
Просьба была выражена так цветисто, что иному человеку показалась бы невероятно преувеличенной и неискренней. Но Есениус был знаком с испанским этикетом и потому в подчеркнутой вежливости слуги не увидел ничего иного, кроме желания посланника Сан Клементе, чтобы Есениус не отказался прийти к нему. Такое опасение было естественным — ведь Сан Клементе не таил своей ненависти к «еретикам». А Есениус после недавнего разговора с Марией стал выбирать пациентов. Он уже отказывался навещать больных, которым, в сущности, не требовалась его помощь.
«Он, вероятно, серьезно болен, если решился пригласить именно меня», — подумал доктор и решил принять приглашение.
Когда Есениус вышел из дворца, моросило. Низко над Прагой. как будто опираясь на шпили пражских костелов, висело огромное полотнище мрачных туч, из которого вот-вот хлынет ливень. Хорошо, что посланник прислал карету. Будем надеяться, что его щедрость не изменит ему и после визита и Есениуса проводят в карете домой… Однако возможно, что вежливость господина существенно отличается от вежливости лакея.
Когда он прибыл в великолепный дворец на Малой Стране, посланник испанского короля Сан Клементе сидел в просторном кресле и читал. Хотя на улице было светло, тяжелые красные бархатные занавески на больших окнах были закрыты и в комнате горели свечи.
Увидев Есениуса, Сан Клементе встал и шагнул ему навстречу. Он немного припадал на правую ногу, лицо его болезненно морщилось, но посланник силился скрыть боль приветливой улыбкой. Казалось, он стыдился своей слабости.
— Добро пожаловать, доктор, разрешите приветствовать вас, — начал испанец, предлагая гостю кресло, и продолжал: — Подагра замучила меня… В левом колене как будто что-то дергает.
— В левом колене? — удивился Есениус, потому что он сразу заметил, что посланник хромает на правую ногу.
— Да, да, в левом колене, — подтвердил Сан Клементе и громко застонал, когда Есениус коснулся колена, чтобы убедиться, не опухло ли оно.
Заболевания доктор не обнаружил, но слова больного насторожили его. Он прописал мазь, а на ночь мешочек с теплой золой.
— Весьма полезно для вашей милости отправиться в Карловы Вары. Тамошние источники благотворно действуют на подагру. Супруга вице-канцлера Михаловица, проведя там месяц, вернулась в превосходном состоянии здоровья.
Сан Клементе поблагодарил Есениуса за совет и пригласил его немного подкрепиться.
Это было настоящее пиршество: великолепное холодное мясо, сочные апельсины и инжир, гроздья винограда, гора сладкого печенья и несколько бутылок наилучшего испанского вина.
Есениусу пришлось по вкусу все, но его тревожило, чего же от него хочет посланник.
Скоро он это узнал.
Сан Клементе заговорил о состоянии здоровья его императорской милости. Это было вполне естественно при встрече представителя иностранного государя с личным врачом монарха.
Он спросил, не думает ли Есениус, что для здоровья императора было бы полезней, если бы он отрекся от обязанностей своего сана в пользу наследника.
Есениус ответил осторожно, что его мнение не может приниматься в расчет и что целесообразнее было бы спросить об этом политических деятелей: например, верховного канцлера.
Сан Клементе объяснил этот уклончивый ответ по-своему.
— Милый доктор, вы не учитываете своего влияния, если думаете, что ваше слово ничего не значит для его императорского величества, — сказал он любезно и снова поднял бокал с пенистым вином.
Когда они выпили, посланник продолжал:
— Не знаю, думали ли вы о возможном наследнике императора. Для протестантов желателен эрцгерцог Матиаш. Думаю, что и вы такого же мнения. Но я бы желал обратить ваше внимание на другую особу…
Сан Клементе выжидающе помолчал, но Есениус догадался, кого он имеет в виду. Драматическая пауза, которая должна была увеличить напряжение, не достигла результата… Среди придворных было давно уже известно, что трон Рудольфа хотел бы получить испанский король Филипп III для своего шурина, эрцгерцога Альбрехта, младшего брата Рудольфа. Супружество Альбрехта с сестрой Филиппа, Изабеллой, не было благословенно детьми, и Филипп надеялся, что империя Рудольфа после смерти Альбрехта будет присоединена к испанской короне. Это был неплохой расчет. И испанская политика при дворе императора имела могущественных приверженцев. Главная заслуга в этом принадлежала Сан Клементе и его неисчерпаемому кошельку. И Есениуса не очень удивило, когда Сан Клементе произнес имя Альбрехта.
— Если протестантские сословия беспокоятся о свободе своей веры, могу уверить вас, что эрцгерцог Альбрехт охотно дал бы им такую же гарантию, какую они надеются получить от эрцгерцога Матиаша. А мой государь и повелитель испанский король пошел бы в своем великодушии еще дальше и не оставил бы своей щедростью людей, которые бы каким-нибудь образом помогли его шурину стать преемником Рудольфа.
«Так вот в чем дело!» — улыбнулся про себя Есениус.
Сан Клементе ждал его ответа.
— Высокая политика не относится к области моих непосредственных интересов, — ответил Есениус вежливо, но твердо. — Мое положение при императорском дворе, хотя я и очень ценю его, не дает мне возможности влиять на развитие политических отношений.
— Мы не требуем от вас ничего невозможного. Достаточно в удобную минуту замолвить его императорскому величеству словечко за эрцгерцога Альбрехта. Или, если этот способ не устраивает вас, вы могли бы придумать что-нибудь другое: обратить внимание чешских протестантских сословий на Альбрехта, чтобы потом они, чешские сословия, предложили его кандидатуру императору. Как я уже сказал, король не оставит вас своей милостью.
Подобное предложение Есениуса ни к чему не обязывало. Но он отказался.
— Пусть ваша милость не прогневается на меня, но я должен ответить решительным «нет». Пока я на службе у его императорской милости, я считал бы несовместимым со своим положением и со своей честью принимать участие в чем-либо, что было бы направлено против его императорского величества или что император мог бы рассматривать как таковое.
Голос Есениуса был тверд, в нем звучала неколебимая решимость.
Сан Клементе сделал последнюю попытку:
— Я думаю, было бы лучше, если бы вы не спешили с ответом. Вы не обязаны решать немедленно…
— Я уже решил и останусь при своем решении.
Посланник еще раз выпил за здоровье Есениуса и с подлинным дипломатическим искусством постарался скрыть разочарование.
Есениус вежливо откланялся.
На другой день секретарь посольства принес ему в черном футляре прекрасный кинжал с рукоятью искусной работы. Это было подлинное произведение искусства. Гонорар за его докторский визит. Но можно было считать это и даром внимательного хозяина. Дар, который должен был напомнить ему, что предложение посланника остается в силе.
Есениус хорошо понял жест Сан Клементе. Он улыбнулся и положил кинжал в ящик письменного стола.