ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

КНЯЖНА РОКСАНДА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

В алых турецких шальварах, в алом невесомом платье, в алой чалме, она была как чудо-птица, купленная за морем ради пущего великолепия котнарских садов господаря Лупу.

Алый лепесток пиона,

Алою зарей рожденный,

Рыцарь, красоту мою узри!

Рыцарь, от тоски по мне умри!

Пела и хохотала, как пастушка. Вельможные подруги, под стать ей красотою, но одетые по строгим домашним правилам, напуганные вольным ее смехом, ее бесшабашной радостью, легкостью, не в силах были устоять перед заразительной свободой, подхватили игру и ответили княжне песней, поддразнивая:

Лист ореха, лист зеленый,

Соком жизни напоенный,

Правды пред тобою не тая,

Признаюсь, судьба горька моя.

Я в тоске, но не по дому,

А по страннику чужому,

Он пришел из дальних мест

Отдохнуть в волшебный лес…

— Вы не знаете своей Роксанды! — княжна с нарочитым возмущением сверкнула карими глазами и, кружась, пропела:

Сердце не устало биться,

Вольно я живу, как птица,

Клетка золотая не манит,

Мне дороже крылышки мои.

Княжна Роксанда сбросила башмачки, сбросила платье и шальвары, взмахнула руками, как взаправдашними крыльями, и бросилась в воду.

Двое подруг тотчас последовали за нею, а третья не осмелилась.

— Иляна! А ты что же? Вода ласковая, как парное молоко.

— Я постерегу ваши одежды, княжна! Вы ведь знаете, Фэт-Фрумос прячет платье самой прекрасной феи.

— Милая Иляна! О том ли нам печалиться! Нам надо о другом вздыхать: такие храбрые молодцы, как Фэт-Фрумос, только в сказках. — Княжна выскочила из воды. — Эй, Фэт-Фрумос, спеши! Забирай эти жалкие тряпки! Мы оденемся в платье, которое поистине достойно нашей красоты. Эмилия, за работу! Сплети нам венки из виноградной лозы!

— Слушаюсь, госпожа! — поклонилась служанка.

Роксанда первой возложила себе на голову венок, оплела тело лозой с тяжелыми гроздьями зеленого котнарского винограда.

— Вот теперь можно и на бал! Хоть к самому королю Речи Посполитой!

— Княжна, вы совершенно не боитесь наготы! — воскликнула в искреннем смятении боярышня Иляна.

— Я и впрямь не боюсь самое себя! Меня научили любить свое тело в Серале.

— Боже мой! Но если какой-нибудь охальник подглядывает за нами?

— Дорогая Иляна! Не пугайся за его глаза, он не ослепнет. Нам Богом ниспослан дар восхищать, но этот дар, увы, не вечен. В Серале меня учили радоваться красоте и радовать красотою! Ах, как я благодарна моему отцу за этот котнарский виноградник! Здесь я — лань, ласточка, золотой дождь, послушная лоза, ураган! — она кинулась в воду, поплыла, барабаня руками и ногами, взбивая жемчужную пену.

Девушки с ужасом слушали княжну, но им хотелось слушать эти странные речи пленницы Сераля. Роксанда жила в Истамбуле заложницей.

— Ах, что это за купание! — рассердилась вдруг княжна. — В Истамбуле мы плавали в море.

— В море?! — пискнула Иляна. — Но разве из Сераля выпускают?

— В Серале все возможно, надо только найти способ.

— Госпожа, выходите из воды! — строго приказала служанка Эмилия. — У вас к приезду князя Вишневецкого волосы не успеют просохнуть.

— Ничего, я прикажу моему брату Солнцу сиять сильнее, и он не подведет свою сестричку! Слышишь, братец? Гори, пылай во славу красоты девичьей! — Роксанда выскочила из воды и, простирая руки к солнцу, побежала вокруг бассейна. — Слышишь, братец? Лови!

Она сорвала венок и кинула его в небо. Венок упал в воду, и тяжелые грозди утянули его на дно.

2

Мода на котнарские виноградники превратила маленький городок на холмах возле столичных Ясс в золоченый курятник, где титулованные курочки поджидали крутогрудых петушков, по жилам которых лилась небесно-голубая кровь лучших родов Молдавии, Польши, Литвы, Семиградского княжества.

Всякий, кто заботился о будущем фамилии и у кого было много тугих кошельков, спешил купить в Котнаре если не виноградник, то хоть кусочек земли. Виноградники и земля с каждым годом дорожали, цены запрашивались немыслимые, но охотников купить или перекупить местечко не убывало.

Следуя моде, теплое время года княгиня Домна Тодора, мачеха княжны Роксанды, жила в Котнаре и теперь принимала гостей падчерицы. Князь Дмитрий Вишневецкий приехал с новоиспеченным владельцем одного из котнарских виноградников, сыном коронного гетмана Речи Посполитой Николая Потоцкого, его милостью паном Петром Потоцким. Княгиню Домну Тодору сердила выходка падчерицы: знала, что князь Дмитрий будет к обеду и — вот, пожалуйста, опаздывает. Не стыдясь, мучит совершенно потерявшегося от любви юношу. А ведь князь Дмитрий уже не прежний мальчик с восторженными черными глазами.

Княгиня, не зная, где Роксанда и пожелает ли она явиться, выигрывая время, показывала гостям своих чудесных птиц.

В позолоченных клетках порхали птицы, поражающие невероятной красотой оперения. Птицы были крошечные, но были и большие: фазаны, сойки, куропатки, декоративные куры.

— Когда я гляжу на ваших птиц, мне всегда кажется, что предо мною пойманная радуга, — изысканно похвалил любимую утеху княгини Домны Тодоры князь Вишневецкий, а Петр Потоцкий только поморщился: ему претил запах птичьего помета.

Княгиня заметила это и нашла Потоцкого человеком грубой души, но она была женою мудрейшего Лупу.

— Мне стыдно показывать вам бедные наши кущи, — обратилась она к Потоцкому, — я много слышала о великолепии польских парков.

— Княгиня, всему миру известно, что лучшие парки в Литве, у Радзивиллов, — ответил пан Петр. — А такого парка, как в Несвиже, я нигде не видал. В Крженицах, у короля Владислава, было полторы тысячи оленей, у Радзивиллов же всего больше: оленей, лосей, бобров. Как у них готовят бобровые хвосты! А беседки? Они затейливы и великолепны. Мне показывала парк ваша старшая падчерица, княгиня Елена. Ей дана не только красота, но и великое сердце. Олени выходили из леса, чтобы получить не подачку, а ласку ее беломраморной руки.

— Я молю Бога, — княгиня Домна Тодора быстро перекрестилась, — чтобы моя младшая дочь, наша певунья Роксанда, нашла свое счастье в Речи Посполитой. Благородство польских рыцарей не знает себе равных во всем мире.

«Он все-таки истинный поляк!» — подумала она о Потоцком, прощая ему гримасу в птичнике.

Вдруг заиграла лютня, запела девушка:

Рыцарь мой, коня не торопи,

Ты себя надеждой укрепи.

Одолеешь путь, теряя силы,

Чтоб услышать ласковое «милый».

В беседке из благородной слоновой кости в окружении подруг княжна Роксанда играла на лютне и пела.

— Княгиня Домна Тодора! — Служанка Эмилия вскочила на ноги и замерла в почтительнейшем и нижайшем поклоне.

Княжна Роксанда обернулась, расцвела улыбкой, передала подругам лютню и пошла из беседки навстречу гостям. — Простите меня, князь! — обратилась она к Вишневецкому. — День выдался жаркий для осени. Мы купались и не успели просушить волосы.

В жемчужном венце с ниспадающим кисейным покрывалом — не скажешь, что простоволоса, — княжна показывала чудо своих волос: в этой черной поблескивающей пучине и утонуть было немудрено.

«Она знает, как сводить с ума», — подумала о падчерице княгиня Домна Тодора и спохватилась: загляделась на Роксанду.

Знакомя княжну с Петром Потоцким, князь Дмитрий обреченно вздохнул и рассмешил Роксанду.

— Князь, вы в каждом моем знакомом видите соперника, но ведь большинство знакомств я завязала не без вашего участия.

— Знакомить вас с моими друзьями для меня казнь, — признался Вишневецкий. — Но я иду на нее, чтобы только еще раз видеть вас, слышать вас, дышать одним воздухом с вами.

Петр Потоцкий покосился на князя Дмитрия, вскинул оценивающие глаза на Роксанду, и она увидала, что он не сомлел от восторга. У княжны от досады покраснела шея.

3

За обедом княгиня Домна Тодора делилась секретами котнарских виноделов:

— Для крепости берут виноград «граса», одну треть, для букета — «фетяско», тоже одну треть, добавляют одну шестую «фрынкуша», он придает приятную кисловатость, и от него же прозрачность вина. И для полноты букета добавляется одна шестая часть мускатного сорта «бусуек». На четвертый год выдержки вино под стать огню, а по цвету оно зеленое, как изумруд. Чем старее котнарское, тем зеленее. Рецепт этого вина мне дал наш погарник.

— Это первый виночерпий Молдавии, — пояснил Потоцкому местный старожил князь Дмитрий. — Котнар — резиденция погарника. Под его властью все виноделы господарства.

— Сколько бы ни стоило это замечательное вино, — загорелся Потоцкий, — я прикажу отправить в мои погреба все сорок бочек.

Княжна Роксанда подняла бокал с изумрудным вином и, любуясь игрой огня, рассмеялась:

— Сначала люди уразумели, что не все подвластно мечу, уразумеют они когда-нибудь, что и деньгам не все подвластно.

Потоцкий не понял, о чем это лукаво мудрствует княжна, но рассердился:

— Сколько бы мы ни твердили, что меч и деньги не всевластны, от этого их власть не уменьшается, как бы это ни было горько. Я знаю, когда мое желание станет нестерпимым, я возьму деньги или меч и сломлю чью-то волю, силу или даже ненависть ради моей воли, силы, ненависти или любви.

Это было сказано с таким неприличным напором, с такой страстью, что за столом наступила неловкая тишина.

В глазах княжны сверкнула ярость, и князь Дмитрий побледнел: Потоцкий вступил на путь соперничества не без успеха.

— Пан Потоцкий, вам действительно не удастся перевезти не только сорока бочек, но даже одной, — сказала княгиня Домна Тодора. — Дело в том, что котнарское нельзя перевозить. В дороге вино умирает.

— Не правда ли, какая чудесная и странная судьба, — черные глаза Вишневецкого замерли, и горящий в них огонь вдруг умер, — быть славою своей земли, но на родной земле. Вот верность, которая должна быть укором многим.

— Князь! Вы готовы философствовать по каждому незначительному поводу! — воскликнула Роксанда. — Котнарское — прекрасное вино. Так пейте же и радуйтесь!

— Когда себя приходится заставлять радоваться, то и горечь невыносимей.

— Что вас так тревожит, князь? — удивилась княгиня Домна Тодора.

— Меня тревожит мой век.

— Ну, слава Богу! Я думала, мозоль! — княжна Роксанда неудержимо хохотала. Потоцкий тоже не удержался от смеха, улыбнулась княгиня.

Под общее веселье вошел погарник. Поклонился княгине и обществу:

— Великий господарь просит быть сегодня на вечерне по случаю победы над врагом во славу Господу нашему. На вечерню прибудет победитель врага — сын украинского гетмана Тимош Хмельницкий.

Сказал и посмотрел ясными глазами на поляков.

— А вы еще смеялись! — воскликнул князь Вишневецкий, и слезы задрожали в его голосе.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Когда придворный добивается особой милости, он заказывает для повелителя шкатулку, которая стала бы любимой игрушкой, хранилищем самых изысканных, а еще лучше — милых сердцу сокровищ. Шкатулку эту режут и украшают мастера великих затей, платят им втридорога, чтоб они в ухищрениях превзошли самих себя.

Храм Трех Святителей сотворен гордыней молдавского господаря Василия Лупу. Это плата Господу за темницу души. Цари и в самой душе строят и носят темницы для государственных своих, чернее адской пропасти, грехов.

Лебедем плыл по синему небу веселого зеленого города Яссы храм Трех Святителей.

Снизу доверху опоясан узорами: травами, лозами, орнаментами, а может быть, и тайными письменами. Узоры по камню, но резаны чисто и тонко, как по слоновой кости, как по золоту.

Жители Ясс и через годы не могли привыкнуть к чуду. Сколько раз поглядишь на Трех Святителей, столько и подивишься.

Входящий во храм чувствовал себя так, словно вознесло его в самые недра светоярого солнца. На алом — золото, сказка русских мастеров.

Собольи и куньи меха, крытые парчой шубы, женские и мужские платья в жемчуге, в драгоценных камнях, в золоте. Вот уж воистину — шкатулка земных чрезмерных соблазнов.

Казачья старшина, приодевшаяся для торжества, даже потеряться не могла среди всеобщего великолепия. Как стайка воробьев в клетке павлина, казаки хоть и хорохорились, но всем было видно, что тяжко им здесь, что стыдно им за свои лучшие наряды — словно нищие посреди хором.

— Который сын Хмельницкого, покажите! — Княжна Роксанда как появилась в храме, так сразу и затормошила своих подружек. — Вон тот, чернобровый? Ах, какой казак!

— Это — Федоренко! — объяснила княжне всеведущая Эмилия.

— А где Тимош, спаситель моего батюшки?

— С пушком на губе.

— Этот угрюмый?! Господи, да он же рябой!

На Роксанду стали оборачиваться, и она поспешно затаилась, присмирела, но, постояв, изображая на лице молитвенную сосредоточенность, потянулась глазами к детинушке.

Прямая спина, жупан, как надутый, — столь выпуклы и могучи мышцы, лицо обожжено ветром и солнцем, но молодое, как мордочка теленка. Не усы — дымок. Шестнадцать весен человеку. Шестнадцать весен, а рот на замке, губы напряженно сомкнуты, глазами вперился в царские врата и ничего больше не видит. Глаза обрушиваются на каждый встречный взгляд, как на вражескую крепость, и не уступают нипочем.

«Могла бы я полюбить такого?» — подумала вдруг Роксанда и ужаснулась на самое себя. И поставила рядом с Тимошем пламенного, сгорающего от любви князя Вишневецкого, черноглазого ангела, который все понимает, все знает наперед, страдающего сначала за любимую и уж потом за себя. Потом поставила гордого самолюбца Петра Потоцкого, снисходительно разрешающего себя любить, настоящего чистопородного пана. И ужаснулась — ей хотелось, чтобы ее обнял этот неотесанный, этот безобразный казак.

Вздрогнула — Тимош смотрел на нее. Ей показалось, что ее грубо толкнули, она попробовала улыбнуться и не сумела. У нее достало силы не опустить глаз, но поглядеть глаза в глаза не посмела. Она боялась перевести дыхание, чтоб не вскрикнуть, но он скоро отвернулся и, уставясь на царские врата, шептал сухими, покрытыми коричневой коркой губами слова молитвы.

«Лучше в заточение, чем замуж за такого!» — сказала самой себе Роксанда и не поверила ни одному из этих слов.

Словно малый ветер обежал стены храма. Дрогнули язычки свечей, засверкали каменья, зашелестел шепоток. То явился в храм сын господаря Стефан со своими ближними людьми. И тотчас за малым ветром колыхнул платья и шубы большой ветер. Возбужденно вспыхнули каменья, золото заструилось, огонь заметался, и лица придворных озарила улыбка всеобщего беспрекословного восторга. Через храм на свое господарское место шел Василий Лупу.

Перед ним — постельник с серебряным жезлом, позади меченосец, опоясанный мечом, с господарской короной и булавой.

Сам господарь в нежно-зеленой ферязи, в красной шубе на соболях, подпоясан широким турецким поясом, по груди золотые розетки с большими чистой воды бриллиантами. На голове особая шапка с рубином и перьями.

При появлении господаря на обоих клиросах запели хоры мальчиков: на правом — по-гречески, на левом — по-молдавски.

Лупу занял свое место и всем видом показывал, что углублен в молитву и слушанье службы.

Но мысли его были о земных делах.

«Господи! — думал господарь Лупу. — Под сводами твоего дома собрались сегодня люди, которые твоим промыслом, но из рук моих получили власть, богатство и даже само имя, ибо многие из них были всего лишь торгаши да ловкачи, а ныне — бояре, цвет государства. Но есть ли среди этих людей хоть один, который не предаст меня тотчас, стоит лишь обломиться одной ножке моего трона, одной из четырех.

Ворвись в храм воинство Матея Бессараба — и встанут за меня казаки, потому что они ждут денег за победу. А боярам-то чего рисковать? Они свое взяли, и не только свое».

С господарского места Василий Лупу видел всех стоящих у корыта власти, у его корыта.

Среди бояр и ближайших людей господаря было только три молдаванина: братья Чагол да Георгий Стефан — логофет. Остальные — греки.

Сам Лупу был родом из Эпира. Говорили, что он албанец, арнаут, серб, но кем бы он ни был, Эпир — это Греция, и к грекам Василий Лупу имел большую слабость. Он их отличал перед молдаванами и даже перед любезными сердцу поляками.

Господарь Валахии Матей Бессараб играл на больной струне молдавских владетельных особ, призывая их скинуть ярмо чужеземцев-греков. На все эти призывы у Лупу было два довода: во-первых — виселицы и во-вторых — виселицы, а еще он любил говаривать: «Всевышний Бог не создавал на лице земли людей порочнее жителей страны молдавской, где все мужчины воры и убийцы».

Люди воистину государственного ума, Бессараб и Лупу умели под игом турецкого владычества не только нарастить государственную мышцу, но и создать такие духовные ценности, которые оказались более стойкими, чем самые неприступные крепости. Они выдержали осаду самого времени. У любого из этих господарей достало бы изворотливости добиться объединения обоих княжеств, а там и скинуть разом турецкого седока, но беда была в том, что жили они и правили в одни годы, и было им под солнцем тесно.

Когда-то они вынашивали план совместного удара по Османской империи, но в 1639 году Лупу получил у турок фирман на владение Валахией, и бывшие союзники стали врагами. Во время войны с казаками под Азовом Лупу подговаривал Дели Гуссейн-пашу, командующего турецкой армией, позвать Матея Бессараба. Лупу готовил Бессарабу мышеловку, но валашский господарь видел на три аршина под землей и не дал себя обмануть.

Время шло, и Василий Лупу понял, что воды удачи и счастья льются на мельницу Матея Бессараба. Валашский господарь не только строил козни, но уже и меч обнажал против соседа.

«Если бы не казаки, пришлось бы отсиживаться в горах, а то и бежать в Истамбул».

Горькая обида исказила непроницаемый лик господаря.

Ни один правитель из молдаван не сделал столько для Молдавии, сколько он, грек Лупу, а в ответ — ненависть. Двинул Бессараб войска, и ведь к нему потянулись, против своего же князя.

Одобрительно, нарочито долго посмотрел на казаков, чтоб все в храме увидали его одобрение и его долгий взгляд, а сам думал: «Надо их приручить. Воюют, может, и бестолковее немцев, но ценят свои головы вдвое дешевле».

2

После службы казацкая старшина и мурзы из татарского отряда Тугай-бея были приглашены к столу господаря, а для прочих воинов, для татар и казаков, поставили на господарском дворе бочки вина и котлы с бузой, жарили быков, свиней, баранов.

Обещанные деньги были заплачены, каждый участник похода получил сверх платы по серебряному талеру, а старшины по кафтану, потому и праздновалось всем с легким сердцем.

Тимош сидел за столом до того прямой и неподвижный, что в первые же минуты господарского пира у него судорогой свело шею и спину.

Обмакнув хлеб в кушанье, перекрестил его и что-то сказал митрополит Варлаам. Поднялся с места и стоя выпил кубок вина господарь, а казаки радостно зашумели.

На Тимоша словно наваждение нашло, слова не доходили до сознания, люди и предметы расплывались в глазах.

Немного оправившись от первого смятения, он выспросил все и узнал: митрополит благословил трапезу, а господарь пил здоровье гетмана Хмельницкого. Теперь Тимош завороженно смотрел на стол Василия Лупу.

Великий келарь снимал с тарелей крышки и показывал каждое блюдо одиноко восседавшему господарю. Если господарь поднимал глаза, блюдо убирали, а то, что нравилось, водружали на стол, великий келарь вилкой проходился по всему блюду и кусочек отведывал. Меченосец стоял по правую руку от господаря, держал корону.

Возле деревянной бадьи с холодной водой, в которую были опущены бутылки с разноцветным вином и водкой, хлопотали подручные великого погарника. Он сам наливал вино в хрустальные или в фарфоровые кубки и чаши и, отведав, подносил господарю. Василий Лупу пил вино с удовольствием и после нескольких рюмок освежался чашей пива.

Такие же блюда и вина подавали казакам, и Тимош пил, заедая вино хлебом, потому что не умел приступиться к еде с тем удивительным изяществом, которое творил на глазах у всех господарь. А казаки времени даром не теряли.

— Ешь, чего голодный сидишь! — Федоренко, спохватившись, сунул павшему духом Тимошу фазана в руку.

— Вкусно! Ты гляди, внутрях-то у него перепелка, а в перепелке воробей, должно быть, а в воробье еще какая-то пичуга, а в пичуге ягода с косточкой.

Тимош держал в руках фазана и, не зная, что теперь делать, откусил кусочек. Бог ты мой! Не еда, а дьявольское искушение.

Тимош, успев и захмелеть, и наголодаться за столом, ломившимся от яств, сам не заметил, как уплел все это тонкое сооружение: фазана, перепелку, воробья, малую птаху. И ягоду съел, а косточку, поразмыслив, выплюнул под стол.

Подали на диво вкусной водки. Казаки выпили, и Тимош, расстегнув тугой ворот рубахи, потянулся за вторым фазаном, но передумал и брякнул перед собой блюдо с бобровым хвостом.

— А не спеть ли нам хозяину нашему казацкую песню? — спросил Федоренко.

И казаки, дружно промочив горло, спели про милую вишневую Украину, про ковыли да про Днепро, про казачек, ждущих из-за моря под серебряным месяцем казаков-молодцов.

Тимош пел со всеми, радостный оттого, что обрел руки, ноги, голос. И вдруг почувствовал: на него смотрят. Поискал — кто? И встретился взглядом с Василием Лупу. Господарь улыбнулся, но глаза не отвел, заупрямился и Тимош. Его разобрала нежданная злость. На себя, на свое давешнее позорное кусание хлебца, на свое неумение сидеть за царскими столами. Но теперь ему было все равно. Экая птица — господарь! Не обошелся вот без казаков.

«Погоди, я еще твоим зятем стану!» — сказал про себя Тимош, ликуя.

Господарь сказал что-то подошедшему к нему логофету и поневоле отвел глаза.

Логофет вернулся с собольей шубой.

— Передайте, казаки, моему брату гетману Хмельницкому с поклоном и благодарностью, — сказал господарь.

«Вот уже отец братом князю стал, — усмехнулся Тимош, — а я, стало быть, князюшке племянник».

Шубу принял Федоренко. Грянула музыка. В залу впорхнули танцовщицы, и словно горящих углей сыпанули под ноги.

Бешеный танец закружил головы, воздух потрескивал от синих дьявольских искр.

Тимоша тронули за плечо. Перед ним стоял логофет Георгий Стефан. Тимош понял, что его куда-то зовут, встал, пошел за логофетом. В тихой, обитой коврами комнате его ожидал господарь.

Стремительно сорвавшись с места, Василий Лупу обнял Тимоша, поцеловал, прослезился.

— Передай отцу, что отныне нет у гетмана Украины преданнее слуги, чем несчастный молдавский князь! — Василий Лупу сел по-турецки на ковер и показал Тимошу место напротив себя.

На золотом подносе, в золотой посуде принесли сладости и вино.

— Я как медведь в берлоге, — говорил господарь, отведывая кушанья, — обложили меня предатели со всех сторон. Одни туркам служат, лютым врагам православной нашей веры, другие служат моему врагу Матею Бессарабу, третьи — полякам, нашим ненавистным врагам, четвертые предались московскому царю, пятые — семиградскому, есть лазутчики крымского хана и шведской королевы, много у меня врагов среди самих молдаван, скверных людишек. Как я живу, как держусь на престоле, одному Господу Богу ведомо.

Благородное оливковое лицо господаря выражало бездонную печаль, но холеные, скрученные до тонких жгутиков усы торчали в стороны воинственно, и руки, лежащие на коленях, были спокойны и властны.

— Передай гетману, что я, за помощь его скорую, почитаю себя неоплатным должником и готов тотчас исполнить любую волю моего брата.

«Отдай за меня дочь свою», — сказал про себя Тимош и опустил голову. Вслух такое сказать сил у него не было, скорее бы умер, чем сказал.

— Вот и передай брату моему тайную весть. Надо гетману мириться с поляками. Как можно скорее. От верных людей знаю; крымский хан только прикинулся другом. Он замышляет против отца твоего, а моего брата, многие предательства. И к Москве пусть не льнет гетман. Москва обманет. Бояре московские хуже волков расхватают украинские земли и народ украинский вольный посадят на цепь. Вспомнят тогда казаки поляков добрым словом, но поздно будет. А теперь выпьем бокал зеленого, как изумруд, котнарского на вечную дружбу между мною, князем Молдавии, и твоим отцом, князем Украины, между мной и тобою, воспреемником отцовского дела.

«Так Украина не княжество и отец мой не князь», — сказал про себя Тимош, а вслух сказать не посмел. Горько покорил себя, что не только возразить, но и поддакнуть как следует не умеет.

Хватил Тимош кубок котнарского, а на дне кубка перстень с изумрудом.

— Эко! — вырвалось у казака первое словечко за весь их разговор с господарем.

Засмеялся Василий Лупу:

— Это тебе подарок, на добрую дружбу! А теперь к гостям пошли, как бы они не хватились нас.

Повернул Тимош перстень. Камушек так и горит. Сунул перстень за пазуху, в потайной кармашек.

Погуляв трое суток кряду, татары и казаки ушли из Ясс, добром поминая молдавского господаря.

3

Он увидал синее, играющее на солнце море и белую птицу над морем. Сердце сжалось от страха и тоски. Море и птица были предвестниками самого тягостного сна.

«Проснуться бы», — подумал он, но перед ним уже маячила решетка. Потрогал ее: надежна ли — и обрадовался: надежна. По каменной гладкой стене самой неприступной башни карабкались из пены волн, будто крабы, убиенные по его приказу, по его навету. Первым, как всегда, добрался до решетки удушенный в Константинополе Мирон Берновский. Гудел ветер, срывая легкий костяк со стены, но Мирон, уцепившись за решетку, держался, вперясь пустыми глазницами в обитателя башни. Желтый скелет вился, как флаг, трещал костьми. Кто бы мог угадать в этом костяке господаря Мирона, но Василий Лупу «своих» знал.

Оттолкнув Берновского, заглянул в решетку, вися вниз головой, бывший вистерник Моисей. Этого пришлось отравить, когда сам добивался места вистерника — хозяина казны господаря.

— Пошли вы все! — отмахнулся от гостей Василий Лупу. — Я свои грехи при жизни отмолил. Куда вам против меня! Что вы содеяли для церкви Божьей? Ровня ли вы мне? Кто построил монастырь Галию, церковь Трех Святителей, церковь в Оргееве, в Килии? Кто выкупил у турок мощи святой Параскевы? Молчите? Василий Лупу. Кто заботился, не зная покоя, о могуществе молдавской церкви? Все тот же Лупу. Пока вы у власти были, попы наши кланялись галицким митрополитам, а ныне мы им ровня. Мои митрополиты признают над собою власть одного лишь патриарха. Да какого патриарха! Константинопольского! Кыш! Кыш!

За решеткой пошла толкотня. Мелькали купцы, бояре, всякая сволочь низкородная, костяки изощрялись, но Лупу глядел на них без содрогания.

Треск костяков не унимался, и, тяжело вздохнув, господарь сел в кровати и открыл глаза.

— К перемене погоды, — сказал он себе, помня каждую картинку неотвязного сна.

Пошарил рукой в изголовье, поймал шнурок с миниатюрными из черного жемчуга счетами, взгромоздил подушки и, поставив счеты на грудь, занялся печальным вычитанием.

Даже малая война, победоносная, обходится в копеечку.

«Надо приказать дворецкому тратить на ведение дома не более пяти червонцев в день, — решил господарь. — И сегодня же до холодов перееду в Котнар, на тихое житье».

Одевшись и умывшись с помощью постельничих, пошел в домашнюю церковь. Ставил усердно свечи.

«Это тебе, Мирон, — вел он тайные разговоры без слов. — Успокойся и не завидуй. Одному Богу ведомо, какая у меня участь. Я тебя оклеветал перед султаном — и вечная мне за то казнь. Ты безгрешен, что ли? Быть бы тебе в аду, когда бы не венец мученика. Так что — уймись!

Это тебе, Гаспар! У нас с тобой хорошо получилось. Ты меня не успел удавить, а я тебя — сам ты под Цецорой костьми лег. Спи спокойно.

Прими от меня, Мануил…»

У Мануила Василий работал в лавке. Мануил был ювелиром средней руки. Умер он в единочасье, оставив свой капитал Василию.

«Грешен перед тобою, господарь Илия! — ставил Лупу очередную свечу. — Ты вводил любезные моему сердцу греческие порядки, но против тебя-то я и поднял восстание, ибо любовь к Греции была самым слабым твоим местом. В господари мне хотелось. Ты ведь и при жизни знал:

я — достойнее тебя и всех прочих искателей… достойнее.

Моисей, хоть бы ты не являлся в дурном сне моем! Яришься, что наградил меня званием великого дворника, что почитал за ближнего друга и не кого-нибудь — меня отправил к султану хлопотать по своим делам. Грешен, за себя хлопотал. Да мало ли кто за себя хлопочет? Видно, бог меня хотел на печальном троне Молдавии зреть».

От свеч, зажженных господарем, в крошечной молельне стало светло и душно. Василий Лупу взял последнюю, толстую, в аршин величиной, поставил ее за всех разбойников, принявших смерть по его, государеву указу. Пятнадцать тысяч казнил, вдоль дорог развесил.

4

Торопясь с отъездом в Котнар, в тот день он принял трех послов: московского, турецкого, крымского — и вел дружескую беседу с польским князем Дмитрием Вишневецким и с сыном коронного гетмана Петром Потоцким.

Московскому послу, монаху Арсению, были переданы письма для царя Алексея Михайловича и на словах было сказано:

— Господарю доподлинно известно, что злоковарный Хмельницкий готовит с ханом набег на Московское царство. Хмельницкий много говорит о любви к московскому царю, но сам готов служить хоть турецкому султану, лишь бы удержать в своих руках власть для себя и для своего потомства.

Турецкому послу Василий Лупу говорил, целуя иконы для крепости слов своих:

— Хоть у Хмельницкого от теперешней славы голова идет кругом, но человек он разумный и хитрый, как змей. Хмельницкий знает: один он против поляков не устоит без помощи его величества падишаха, который велит крымскому хану помогать казакам, но верной службы от него ждать нечего. Как только гетман поляков побьет, его войска следует ждать в Крыму. А помощь он себе найдет в Москве.

Одарив крымского мурзу лисьей шубой, Василий Лупу на сабле клялся в верности Ислам Гирею и, передав тайные вести из Москвы, Польши и Литвы, напоследок сказал:

— Сколько бы добра мой брат Ислам Гирей ни сделал для Хмельницкого, в награду он получит черное предательство. Хмельницкого нужно держать в вечном страхе, тогда он будет ласковым, как прикормленная собака.

С поляками, с Потоцким и Вишневецким, господарь обедал.

Это была дружеская трапеза в малой комнате, стены которой не пропускали звуков. Но если Тимоша Хмельницкого Василий Лупу принял по-турецки, то поляков, любителей французской моды, — по-французски. Комнату задрапировали гобеленами, была поставлена причудливая мебель французского двора, в посуде, вывезенной из Франции, поданы лучшие вина Шампани, и всякое блюдо приготовлено было по рецептам повара-француза.

Петр Потоцкий прибыл в Молдавию не ради поправки здоровья на модных котнарских виноградниках. Его отец, великий коронный гетман Речи Посполитой, проиграв Хмельницкому битву при Корсуни, был пленником хана Ислам Гирея. Господарь Лупу должен был помочь в переговорах с Бахчисараем и, главное, с Истамбулом об отпуске больного Николая Потоцкого. Сын Петр готов был заменить отца в неволе.

Василий Лупу знал, зачем приехал молодой Потоцкий, но пролил обильные слезы и, припав к груди рыцаря, воскликнул:

— Какое благородное у тебя сердце!

«Что ж, — думал он, — отдать Роксанду за Потоцкого — это приобрести польский сенат. Особым умом рыцарь как будто не блещет, но и прежней славы Потоцким хватит на века».

И посмотрел на князя Дмитрия. Красив и трепетен, как серна. Умен, тонок, и дядя его, князь Иеремия, нынче первый герой в Польше.

Тень скользнула по ясному лицу господаря. Свою старшую дочь Елену он мечтал выдать за московского царя Алексея. Не получилось. Москва медлительна в решениях, Алексей был слишком молод и, не в пример отцу Михаилу, невест за морем искать не захотел. Женился на какой-то московской дворяночке.

«У Вишневецких ныне слава, а земли их — у Хмельницкого», — думал господарь, слушая рассказ молодых людей, как Петр Потоцкий покупал виноградник в Котнаре.

— Я сделаю так, что свой плен ты будешь отбывать в Истамбуле, — сказал Василий Лупу. — Крымский хан ныне много своевольничает. Жить у него — значит подвергать себя большой опасности. Я дам письма к нужным и значительным людям. В Истамбуле ты будешь жить не только в роскоши, но и с пользой для всего рода Потоцких и для Речи Посполитой. Дружба великих людей — это талисман мира между народами.

Князь Дмитрий слушал господаря, и глаза его теряли блеск. Он видел: если Василий Лупу будет выбирать между ним и Петром, то выберет Петра.

— Князь Дмитрий, — Василий Лупу дотронулся до руки Вишневецкого, — я прошу тебя бывать у нас в Котнаре. Мною приобретены старые книги французских алхимиков, а я знаю, что ты, князь, большой любитель чудесного.

— Я охотно почитаю ваши книги! — воскликнул князь Дмитрий: он не умел жить, не пламенея.

— У меня еще будет просьба к вам обоим, — сказал Василий Лупу, становясь серьезным. — Мне незачем от вас скрывать своей любви и почтительнейшего уважения к народу Польши, ко всему укладу жизни Речи Посполитой, своего восхищения польским рыцарством. Мой род — одна из ветвей рода Могил, но, будь я царских кровей, все равно почитал бы за честь иметь шляхетское достоинство. Я прошу вас содействовать осуществлению этой моей мечты — и перед королем, и перед сенатом.

Голос господаря выдавал его искреннее волнение.

Не был Василий Лупу родственником Могилам, не было у него дворянства ни молдавского, ни турецкого, ни греческого. Был он безроден. Достигнув умом и коварством княжеского трона, он мечтал стать дворянином по всем правилам закона. Он мог купить любой титул, мог присвоить, мог состряпать подложные грамоты, но ему, не верящему ни одному человеку на земле, нужна была хоть какая-то опора, незыблемая точка. И точку эту он видел в дворянском звании, которое было бы наследственным для всех его многочисленных отпрысков.

Молодой Потоцкий удивился просьбе господаря, а князь Дмитрий хоть сегодня же готов был в путь, в Польшу, хлопотать перед сенатом.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

— Здравствуй, пан сотник! — отец поднял большие свои руки, которые при неровном свете факела показались Тимошу крыльями.

Обнял отец ласково, по-матерински. Усадил на лавку, сам сел напротив, придвинувшись к сыну веселыми родными глазами.

— Чуешь? Сотник, говорю! Чигиринский.

Тимош и обрадовался, и застеснялся, голову набычил.

— Серебро, все двадцать бочек, закопал там, где ты указал. Лошадей поставил, каких в старых конюшнях Конецпольского, каких по казачьим дворам, покуда новых конюшен не построим. Спросить тебя не мог по дальности твоей. Конюшни я велел строить большие и добрые, как у самого Потоцкого. Кони турецкие, цена им дорогая.

— Молодец! — отец улыбнулся, а Тимош просиял.

— Сундуки с платьем частью в доме оставил, частью закопал под навесом. Двенадцать оставил, двенадцать закопал.

— Как с Тугай-беем ладил, с Федоренко, с казаками?

— Не знаю, чего они скажут, а я скажу — все у нас ладно вышло. С командирством своим я не лез. Правда, когда к Яссам двигались, торопил, наказ твой исполнял, а на войне и казаки, и татары знают, что делать. Врага было немного, наш приход его напугал. Сначала мы разогнали передовой отряд, а потом схитрили. У валашского князя наемники были и сборное войско, из своих валахов и из тех, кто перебежал к нему от господаря Лупу. Чтоб людей не терять, ударили мы по ополчению. Оно не столько от потерь, сколько от страху перед конницей Тугай-бея рассеялось, поломало строй наемникам, и те ушли. Вот и вся война.

— Татары грабили?

— Грабили.

— А наши, казачки?

— Казаков от грабежа Федоренко удержал.

— Один Федоренко?

— Так и я тоже.

— Хорошо, — сказал отец и вдруг нахмурился, полез за пазуху и — бац по столу!

Перед Тимошем лежал изумрудный перстень господаря Лупу.

— Это как же? — изумился Тимош.

— Рассказывай.

Тимош дернул плечами.

— Господарь мне его дал. Позвал меня с пира и говорит: «Передай твоему отцу, что он брат мне, что за скорую помощь почитаю себя в неоплатном долгу, а потому готов исполнить любую волю брата моего. Это он при всех говорил, а когда были с глазу на глаз, велел тебе передать, чтоб хану ты не верил, что он замышляет против тебя многие предательства, и московским боярам чтоб тоже не верил. Они украинский вольный народ хуже поляков на цепь посадят. Когда бокал за вечную дружбу пили, он тебя назвал князем Украины.

— Нет князей на Украине! Я — гетман! — сверкнул глазами отец.

— Не решился я против слова сказать.

— Ну, а про перстень-то что?

— Выпил я кубок, а на дне — вот оный. Господарь Лупу говорит: «Это тебе на дружбу!» Я взял. Да ведь не при всех даден, а как бы украдкой. Когда шли мы обратной дорогой, в дождь попали, а тут большой постоялый двор. Я и кинул перстень корчмарю, чтоб всех напоил.

— Так, — сказал Богдан, поглаживая усы. — За добрые твои дела ты уже награжден. Тебе семнадцати нет, а уже — сотник. За то, что умеешь ладить с людьми, не выпячиваешься где зря, за это тебе тоже будет награда. Но и за дурость получи.

— За какую дурость-то? — спросил Тимош, зыркая на отца исподлобья.

— Знай, что не всегда молчание — золото. Свой кремень не только в себе нужно хранить, но иной раз и треснуть им не грех, чтобы искры сыпались. Нет князей на Украине, были, да выставили мы их, того же Вишневецкого! Это одна дурь. А другая — перстень, царский подарок ни во что поставил при всех.

— А как же он у тебя-то очутился? — спросил Тимош.

— Будешь на моем месте, научишься чудеса творить… А теперь выбирай: кулаком тебя треснуть, палкой или плеткой?

— По скольку раз? — спросил Тимош.

— Три раза для памяти положено.

— Тогда давай и кулаком, и палкой, и кнутом, мало меня, видно, пан Комаровский потчевал.

Пропастями стали глаза Богдана.

Потупил голову.

— Верно, сын! Без битья обойдемся. Возьми на лавке кунтуш, а вот тебе сабля.

Камнями и золотом заблистало великолепное оружие.

Тимош принял саблю, поцеловал отца в плечо.

— Спасибо!

— Завтра королевского посла будем принимать, оденься в дорогое. Жить будешь в моей ставке. Ганжа укажет тебе комнату. Ступай, сынок. К завтрашним делам мне нужно приготовиться. Воевать, оказывается, и не полдела даже.

— А что же дело?

— Дело — жизнь людям устроить. Мир устроить. Вечный. Да чтоб хоть на полногтя справедливости в нем было.

Тимош дослушал отца, пошел к двери, но в дверях резко повернулся. Богдан даже вздрогнул. По вискам хлопца, сбегая на щеки, ползли струйки пота.

— Отец, жени меня, Бога ради!

Хмельницкий медленно поднялся из-за стола, взялся рукой за оселедец.

— Кто же это тебя так поддел? Дочка корчмаря?

— На Роксанде жени.

— На Роксанде? Что за птица?

— Дочь господаря Лупу.

Богдан подбоченился, поднял бровь, поглядел на сына с прищуром.

— А я-то бить тебя собирался. Палку приготовил.

Быстрым, широким движением раскатал на столе сверток карты.

— Иди сюда, Тимош. Поглядим. Вот наша мати Украина, а вот молдавская земля. Не велика, но ведь — княжество. А здесь Валахия. — Повел ладонями по карте. — Здесь я, в Молдавии — ты, а Лупу пусть Валахию возьмет. И крутой разговор с поляками будет закончен раз и навсегда. — Обнял Тимоша. — Ничего, что молчишь. Зато глаза у тебя — орлиные. Будет по-нашему; женю тебя на княжне.

Тимош поклонился отцу, пошел к двери, в дверях обернулся.

— Поляки там толкутся, Вишневецкий да Потоцкий.

— Ступай, отсыпайся с дороги. Ко мне сейчас Выговский придет, скажу ему, чтоб тотчас сочинил грамоту, а поутру гонец уже будет в пути.

2

Юная герцогиня де Круа ввела пани Ирену Деревинскую в библиотеку. Королева сидела в высоком, обтянутом тисненой кожей кресле с изящным томиком в руках.

Пани Ирена Деревинская сделала глубокий поклон.

— Я слушаю вас, — сказала королева спокойным голосом, разглядывая посетительницу бесцеремонно и холодно.

— Ваше величество, я пришла к вам с лучшими побуждениями и с чистым сердцем! — воскликнула пани Ирена.

— Но разве это возможно — явиться к своей королеве с худыми побуждениями и с черным сердцем? — спросила королева.

«Она все знает!» — ужаснулась про себя пани Деревинская, но прекратить игру, затеянную в доме Фирлеев, она не могла.

— Ваше величество, я бедная дворянка. Все мое состояние захвачено ныне врагом отечества, этим ужасным Хмельницким. Но когда речь идет о счастье моей королевы, разве можно думать о себе? Когда до меня дошел слух о затруднении, которое испытывает ваше величество, я спросила себя: в чем же проявляется твоя любовь, если ты смотришь на это со стороны? Участливые вздохи делу не помогут. И вот я у ваших ног. Примите самое дорогое, что есть у меня.

И пани Деревинская поднесла королеве маленькую шкатулку с бриллиантовым перстнем.

Королева улыбнулась, но глаза у нее остались холодными.

— Вы напрасно доверяетесь слухам, пани Деревинская. У вашей королевы нет затруднений. Именно поэтому принять дорогую вещь у человека, который потерял все свое состояние, было бы с моей стороны недальновидно. Вашей королеве нужно богатое и сильное дворянство. Благодарю вас и более не задерживаю.

Это был провал. Полный и бесповоротный. Двери королевского дворца, если в этом дворце останется Мария де Гонзаг, для Деревинской закрылись навсегда.

Отвесив низкий и глубокий поклон, пани Ирена удалилась.

Впрочем, еще не все потеряно. И кое-что пани все-таки узнала. Во-первых, в стане Фирлеев, а стало быть, у карлистов, действует шпион Яна Казимира.

3

Пани Деревинскую ждал в кабинете Фирлеев сам бискуп Карл Фердинанд, претендент на корону. Он хотел знать все слова, сказанные королевой, и не только слова, но сам тон их. Бискуп остался доволен памятью и точностью глаза пани Деревинской, отпустил ее к пани Фирлей и пригласил их милости Фирлея и Вишневецкого, чтобы обсудить план дальнейших действий.

Назавтра назначено очередное заседание сейма, на котором может решиться участь претендентов на корону.


У пани Фирлей в гостях была княгиня Гризельда Вишневецкая.

— Вы знаете, какой выкуп взял этот библейский зверь с города Львова? — Княгиня обошла взглядом пани Деревинскую и разговаривала только с хозяйкой дома. Руки княгини были неспокойны. Она, то и дело дотрагиваясь до хрустальной вазы на столике, слегка поворачивала ее, дотошно, словно искала в ней какой-то изъян. — Семьсот тысяч злотых! У князя Иеремии вчера был человек из Львова.

— У моего мужа тоже кто-то был, — сказала пани Фирлей, чуть сжимая углы рта.

Пани Ирена знала: это признак подавляемого раздражения.

— Вы хотите сказать, что мои сведения неточны? — спросила княгиня Гризельда, не оставляя вазы в покое.

— Ни в коем случае, княгиня. Сначала Львов обобрали войска, бежавшие из-под Пилявы, а потом уже Хмель. Семьсот тысяч этот библейский зверь, как вы замечательно выразились, взял товарами. Город едва наскреб шестнадцать тысяч монет.

Княгиня Гризельда оставила наконец вазу и принялась терзать свой жемчугами шитый носовой платок.

— Мой муж не принял командования над гарнизоном Львова только потому, что боялся поставить город в худшее положение. Хмель и этот его Кривонос почитают князя за своего личного врага. Если бы князь остался в городе, они не отступились бы от его стен.

— Насколько я знаю, полковник Кривонос овладел Высоким замком, — вставила словечко пани Ирена.

— Бог покарал это кровавое чудовище. — Княгиня Гризельда упрямо беседовала только с равной себе пани Фирлей. — Он получил ранение.

— Господи! Все ужасно! — воскликнула пани Фирлей. — Каждый новый день приносит новые страхи. И это нелепое решение сейма!

— Вы имеете в виду запрет на выезд в Гданьск? — спросила княгиня.

— Ну конечно! Ведь запрещен не только выезд, но имущество тоже возбраняется вывозить. Собираются сделать еще один подарок Хмелю и татарам.

— Решение сейма — мера вынужденная, — сказала княгиня. — Если поедет в Гданьск хотя бы один из нас, тотчас побегут все. Мы без Хмеля передушим друг друга. Мой муж требует от сейма нового посполитого рушения. Нужно без промедления собрать новые войска. Нужно идти навстречу врагу.

Пани Ирена вдруг засмеялась.

— Нынче все чего-нибудь да требуют. Одни, как ваш муж, собираются идти навстречу гетману Хмельницкому, другие хотят оборонять переправы у Вислы, третьи — сесть в Варшаве. Но все говоруны только и знают, что укладывают сундуки да отправляют их на возах в укромные места, где наготове шхуны и дубасы. Это не мои слова, так говорят на улицах Варшавы.

— Ужасные времена! — пани Фирлей прижала пальцы к вискам. — Около Люблина казаками заняты Ленчна, Ухане. Неспокойно в Мозовии. Под самой Варшавой бродят тысячи разбойников из мужиков.

— У всех теперь на устах слова Радзивилла, — сказала пани Ирена. — Он якобы где-то обмолвился, что, покажись ныне под Варшавой полк казаков, все бы бежали, как крысы.

— Это не стиль Радзивилла! — презрительно сощурила глаза княгиня Гризельда: ей не нравилась Деревинская. — В ваших словах много яда. Но что вы посоветовали бы делать?

Пани Ирена понимала: это слишком много — нажить за день двух таких врагов, королеву и княгиню, но сдерживаться она больше не могла.

— Вам я посоветовала бы бежать, — сказала она, улыбаясь. — Князь Иеремия бегал по всей Украине и уцелел.

— Пани Деревинская потеряла все свое состояние! — поспешила на выручку своему другу сердца пани Фирлей.

— Сколько вы потеряли? — спросила княгиня Гризельда. — Мы потеряли десятки городов, и, однако, князь Иеремия не пал духом. Он готовится к новым сражениям. Польское войско не привыкло отступать, потому поражения столь удручающи. Да ведь моему мужу и не дали власти над войсками. Он воевал своими силами, на свой страх и риск. Зачастую один защищая всю Речь Посполитую от многих орд, казачьих и татарских.

— Простите меня! — поклонилась пани Ирена. — От этих ужасов многие из нас совершенно теряют головы. Ради Бога простите! Я знаю — князь Иеремия святой человек!

Это было сказано так искренне, такой аскетизм запечатлелся вдруг на лице пани Ирены, что княгиня простила ей разом все дерзости.

— Давайте помолимся! — Пани Ирена опустилась перед распятием на колени и услышала, как у нее за спиной встают на колени княгиня Гризельда и пани Фирлей.

4

На очередном заседании сената с пламенной речью выступил брацлавский воевода Адам Кисель:

— Необходимость заставляет снова вступить в переговоры с казаками, но переговоры невозможно вести от имени речи Посполитой, сказал он. — Надо прежде избрать короля. Не говорю, того или другого, а кого Бог на душу положит. Хмельницкого в наших документах титулуют «старшим войска Речи Посполитой», а сам он свои бумаги подписывает: «старший войска короля его милости». Соблаговолите же увидеть наконец, что у этих хлопов республика ничего не стоит. «А що то есть Ржечь Посполита? — говорят они. — И мы также Ржечь Посполита. Але король, то у нас пан!» Король для них нечто божественное. И только воли короля они послушают!.. Вы боитесь злоупотреблений королевской власти, хлопочете о гарантиях. Есть немало средств добиться подобных гарантий. Но если вместо скорейшего избрания короля станем заниматься рассмотрением возможных злоупотреблений, то все права наши пойдут к дьяволу, вольности — к двум чертям, а наши шеи — под острую саблю пана Богдана.

Снова начались речи, в которых предлагались разные варианты все тех же мер: «Идти под осажденное казаками Замостье, укреплять переправы на Висле, купить наемников для удержания Варшавы…»

Канцлер Оссолинский, чтоб сдвинуть сейм с мертвой точки, предоставил слово очевидцу из Покутья, шляхтичу Корчинскому. Этого шляхтича захватили восставшие мужики, повели на суд к своему предводителю Семену Высочану, но ему удалось бежать.

— Хлопский магнат Высочан, — сказал пан Корчинский, — взял Пнивский замок, перебил шляхту. В загоне Высочана крестьяне Пнивья, Пасечной, Горохолины, Ляховец, Жураков. Загон хорошо организован и вооружен, численность его превышает пятнадцать тысяч. И таких загонов ныне много. Есть загон Яремии Поповича, есть полк попа Василия, есть полки Максима Чеваги и попа Корытко. Эти полки и загоны взяли замки в Отынии, Палагичах, Обертине, Заболотове. В Печенижине бунтовщики разгромили замок его милости Станислава Потоцкого…

Пана Корчинского прервал вбежавший гонец:

— Казаки подошли к Бресту и Кобрину!

Тотчас было предложено начать сборы войска. Сразу же велась запись. И опять было чему удивляться! Богатейшие из богатейших, владетели тысяч и десятков тысяч душ давали, самое большее, по сто, сто пятьдесят человек. Один из Радзивиллов расщедрился на две сотни, и только канцлер Оссолинский, беднейший из магнатов, дал все, что мог, — шестьсот человек.

Канцлер сказал сейму не без укора:

— Когда нам плохо, мы тотчас даем деньги и бьем тревогу. А как выйдем из шатра, то все забываем за стаканом вина. Отчего же это? У меня есть ответ на вопрос. От продолжительного мира, во время которого мы научились хозяйничать по-немецки, болтать по-итальянски и душиться по-французски.

Посчитав эти слова оскорбительными, сейм покинули карлисты во главе с подканцлером Станиславом Лещинским.

Выборы короля были в который раз отложены. Правда, всего на два дня. Когда же этот день наступил, подсудок краковский пан Хрщонстовский, человек Вишневецкого, потребовал, чтобы Доменик Заславский оправдался перед сенатом за пилявецкий разгром.

Выборы были сорваны, и минуло еще тринадцать безрадостных дней.

Карл Фердинанд сорил деньгами в Яблонне, скупая голоса шляхты. Карлисты в коронные гетманы прочили князя Вишневецкого, в польные — Фирлея.

Ян Казимир тратил деньги королевы в Непоренте. На его стороне были Заславский, Конецпольский, Адам Кисель, а возглавлял партию канцлер Оссолинский, доказывая сенату необходимость выбора Яна Казимира, упирал на то, что казаки и Хмельницкий стоят именно за этого кандидата.

Только 11 ноября Карл Фердинанд отрекся наконец от польского престола. Ян Казимир уступил ему Опольское и Рациборское княжества и выплатил деньги, истраченные Карлом на выборах.

17 ноября Ян Казимир единогласно был избран в короли, подписав кроме обычных ограничительных статей еще и дополнительные. Король не имел права составить свою королевскую гвардию из иноземцев, гвардия присягала отныне не королю, но Речи Посполитой.

Вступление на престол было обставлено множеством формальностей, а положение страны было отчаянное. До сейма доходили слухи о сборе русского войска, которое якобы намеревается идти под Смоленск. Восстания охватывали собственно польские воеводства. Комендант осажденного Замостья Вейер требовал немедленной помощи.

Выступая в сенате, князь Иеремия Вишневецкий заявил:

— У нас имеется для обороны тринадцать тысяч войска, у неприятеля — двести тысяч. Не знаю, какая это будет оборона…

За два дня до коронования Ян Казимир отправил к Хмельницкому свое первое посольство: Якова Смяровского, Станислава Олдаковского и сотню всадников почетной охраны во главе с Самуилом Корецким.

5

Максим Кривонос лежал на татарской кошме, бледный, волосы оселедца слиплись от пота. Казачий лекарь собирал в сумку свои снадобья. Рваная рана на правом боку загноилась, и лекарю приходилось срывать повязки, сдавливать гной, очищать кровоточащую рану.

— Ты бы хоть кричал помаленьку, — посоветовал лекарь Кривоносу. — Вишь как намучился. Невыкриканная боль на сердце садится. А сердце заболит, ничем его не выходишь.

— Один раз дашь себе поблажку, так все твои крепости и пропали. Одну за другой сдашь. — Кривонос улыбнулся, но улыбки не получилось.

Тогда он закрыл глаза.

— Выпей, — сказал лекарь.

Кривонос, не открывая глаз, выпил какого-то отвара, опустил голову на седло, которое заменяло ему подушку.

— Скажи там, через час полковник выйдет.

— Полежать бы тебе.

— Вот возьмем Варшаву, тогда и на покой.

Заснул.

Но полковнику и полчаса на отдых не дали. В палатку, виновато опустив голову, зашел Кривоносенок.

— Что? — спросил Максим, открывая глаза.

— Змея огненного пускают.

Максим не стал спрашивать, кто пускает, где пускает.

Отер лицо ладонью левой руки, обманывая боль, короткими глотками перевел дыхание.

— Помоги подняться.

Кривоносенок опустился на пол, хотел взять отца на руки. Максим улыбнулся.

— Вот и твой черед нянчиться со стариком пришел. Ты меня, как бревно, на попа ставь…

Стоял, пробуя ногой твердь.

— Ничего. Ноги держат. Воды принеси.

Умылся, вышел из палатки.

По небу плыл огромный горящий змей. Его явно запустили из казачьего стана. Запустили на город, на Замостье, но ветер сносил его в сторону татарского лагеря.

Кривонос положил руку на плечо сына.

— Съезди за Ганей и за Филоном Джалалией. И сам тоже будь.

— А змей?

Змей, распуская черный дымный хвост, падал на землю.

— Не видишь, что ли, с какой стороны пущен? У Богдана теперь главные советчики — его ворожеи.

Полковники приехали с вестями.

— Маруша на огненном змее Хмельницкому гадала, — сообщил Джалалия.

— Хочешь скажу, чего она вещает? — усмехнулся Кривонос. — Уходить от Замостья.

— Ты, часом, не чародей? — удивился Гиря.

— Я не чародей, но вижу: гетман не чает, как бы остановить варево. Каша через края лезет.

— Полковник Головацкий от Жолквы отступился, — сказал Джалалия. — Взял окуп. Для войска двадцать тысяч и для себя две тысячи.

— Скоро мы не хуже жидов денежки научимся считать. — Кривонос строго поглядел на полковников и стукнул саблей о железный шишак.

Джура принес серебряный поднос. На подносе хлеб, водка, запеченное мясо, несколько головок лука и чеснока.

— Твои хлопцы, Джалалия, слышал я, ограбили Почаевский православный монастырь.

Джалалия сокрушенно покрутил головой.

— Ограбили, стервецы!

— А ты не кручинься! — Кривонос подмигнул полковнику. — Правильно сделали, что ограбили. Такие же дармоеды, как и католики. На шее крестьян едут.

И нахмурился.

— Я позвал вас вот для чего. Зима скоро. Войску на квартиры пора. Но не это меня тревожит. Слышал я, мор начался. С запада его несет. Для войска страшнее мора ничего нет. Но и это меня тревожит не так сильно. А тревожит меня наш гетман.

Полковники притихли.

— О своей тревоге я сам ему скажу.

Кривонос поднял чару, но пить не стал.

— Давайте-ка за мое здоровье.

Полковники и Кривоносенок выпили. Закусили луком, хлебом.

— На серебре вон едим, — усмехнулся Максим. — Слава богу, что хлебу и соли не изменили. Сказать я вам вот что хочу: берегите Хмеля. Ни при одном гетмане такой силы казаки не имели, как при Богдане. Но беречь его надо от Выговского, от полковников, которые о себе, о своих табунах только и думают, и от него самого. Богдан хитер. Да как бы эта хитрость его и не перехитрила… Поляки все сделают, чтобы поссорить казаков с мужиками. Ополовинят нашу силу, а потом нашими же казачьими саблями вернут себе города и села. Богдан хочет всем угодить: и казакам, и простому народу, и магнатам. А всем не угодишь.

— Ты словно бы последнюю волю нам вещаешь! — сказал простодушно Гиря.

— Мы на войне, полковники. Всякое может быть на войне и во всякий час… Я бы речи не заводил, если бы мы на Варшаву шли, но мы под Замостьем стоим. И чует мое сердце, стоим для того, чтобы не вперед, а назад идти. В Варшаве любое наше слово было бы указом, а в Киеве нам указывать станут. Попомните меня, старика.

— Не бойся, Максим. Не дадим ни полякам, ни своим умникам оплести Хмеля! Вот на то тебе моя рука! — Джалалия протянул Кривоносу руку.

— И моя! — сказал Гиря.

— Не стесняйся молодости! Давай и ты свою длань, сын! — Кривонос пожал казакам руки. — Скоро будет много тревог. Опять какие-то послы едут.

— Не больно велики, знать, послы, — сказал Гиря. — Богдан встречать их Остапа Черноту отправил, обозного.

— С шестью тысячами казаков! — сказал Кривонос.

6

Богдан Хмельницкий, блюдя королевское достоинство и показывая, сколь ценит он регалии гетмана Войска Запорожского, встречать посла вышел из дому и, пройдя ровно до половины двора, остановился.

Посол Смяровский хитрил, двигался медленно, словно бы утомленный дорогой, но Богдан дальше не шел и ждал на месте.

«Уступок от такого не добьешься», — подумал Смяровский, но от своего плана, продуманного и всячески взвешенного за четыре дня пути, решил не отступать.

Пока посольство размещалось, ловкие люди пана посла встретились с Павлом Тетерей. Тетеря передал просьбу Смяровского генеральному писарю, и поздно вечером того же дня гетман тайно принял посла. Встретились в доме местного ксендза.

Яков Смяровский дал Хмельницкому прочитать письмо короля. Ян Казимир писал:

«Как ранее письмом нашим, посланным перед счастливым выбором нашим, мы выразили свое расположение к Войску Запорожскому и к вождю того войска за то, что они, помня благодеяния всемилостивых королей, отца и брата наших, просили Господа Бога и желали, чтобы никто иной а только мы были избраны на трон, как теперь, сделавшись уже королем и государем Вашим, к вящему удовольствию Вашему, мы объявляем Вам об этом устроении Промысла Господня и выражаем нашу королевскую милость вождю и всему Войску Запорожскому».

Принимая письмо короля, Хмельницкий встал и поклонился, а прочитав, опять поклонился и поцеловал письмо.

— Благодарю короля за его милость и все исполню по его государевой воле.

— Король требует, чтобы Войско вернулось в пределы Украины.

— Я послал к его величеству Гунцеля Мокрского говорить о том, что мы уйдем по первому слову короля, и просить у его милости прощения для всех казаков, взявшихся за оружие по лютой неволе, ибо нам грозили уничтожением. Мы нижайше просим короля подтвердить старинные казацкие вольности и надеемся, что король возьмет Войско Запорожское под свою руку. Казаки хотят подчиниться выборному гетману и его королевской милости. Все казаки, весь народ Украины ожидает от его величества уничтожения унии.

— Король не обойдет милостями тех, кто служит ему, — сказал Яков Смяровский. — У меня к вашей милости, пан гетман, есть личная просьба. Один из ваших людей, а именно Кривонос, является моим личным врагом. В местечке Полонное он взял и ограбил замок, принадлежащий мне. Ущерб в сорок тысяч злотых велик, но поправим. Кривонос, однако, совершил злодеяние непоправимое. Он вырезал мою семью, а восьмилетнего сына продал в Орду. Я не смогу вести переговоры, если Кривонос будет присутствовать не только на этих переговорах, но и на самой раде.

Хмельницкий почернел лицом.

— Казаки совершили много злодеяний, — сказал он глухо. — Они люди темные и жестокие, но это всего лишь ответ на злодеяния просвещенных людей, за которых себя почитают князь Вишневецкий и многие из шляхты. Мы не варили детей в котлах, не набивали детьми и женщинами колодцы! — Черные жилы вздулись на лбу гетмана, но только на миг. — Посол, ваша просьба будет удовлетворена.

— Благодарю, пан гетман, — Яков Смяровский поклонился. — Я, однако, обязан сказать о Кривоносе нечто большее. Верные люди ставят нас в известность о том, что Максим Кривонос собирается поднять чернь и забрать у вас, пан Хмельницкий, булаву гетмана. Он говорит: «Богдан умел поднять Украину, потому что обещал свободу всему народу. Теперь же, когда судьба вознесла его, он окружил себя теми же шляхтичами, только украинскими, и они захотят удержать то, что приобрели: власть, богатства, земли. Богдан уже целые города себе цапнул. Теперь он и его подбрехи будут искать возможности договориться с поляками, и они договорятся: шляхтич шляхтича поймет. Простые же люди как пришли на эту войну ни с чем, так и уйдут ни с чем».

Богдан выслушал, спокойно поглядел на Смяровского. И ничего не сказал.

7

Торжественный прием посла был устроен в лучшей зале Лубунекского замка.

Гетман, в пурпурном жупане с серебряными петлями, в фиалкового цвета ферязи на соболях, стоя ждал появления королевского посла. Едва посол переступил порог, гетман взял булаву со стола и кинул ее на пол.

— Я прибыл к Войску Запорожскому от новоизбранного короля Польши его величества Яна Казимира, — сказал посол Смяровский.

При имени короля Хмельницкий, все его полковники и старшины поклонились. Кривоноса в зале не было.

Посол взял из рук Олдаковского письмо короля, зачитал его и передал Хмельницкому. Хмельницкий поцеловал письмо и передал Выговскому. Выговский проверил печать.

— Яков Казимир, король Швеции. Печать правильная.

— Как же это правильная?! — изумился вдруг Данила Нечай. — Тут написано — король Швеции, а не король Польши.

— Новую печать не успели вырезать. До избрания на престол Польши его величество Ян Казимир носил титул шведского короля, — объяснил пан Смяровский.

— Он был кардиналом, как и брат его Карл Фердинанд! — возразил Богдан.

— Измена! — закричал Данила Нечай.

— Мои полномочия может подтвердить архиепископ Гнезенский! — топнул ногой посол.

— Целуй крест у своего попа! — потребовали полковники.

Пришлось послу целовать крест.

— Недоверие не есть лучший способ переговоров, — сказал с обидой пан Смяровский и поглядел на Хмельницкого, ища опоры, но тот подлил масла в огонь.

— Даже самые искренние речи не заставят меня прекратить войны, покуда Конецпольский и князь Иеремия Вишневецкий не дадут мне и всему народу украинскому удовлетворения.

— Во как! — хлопнул ладонью о ладонь, заулыбался во все лицо доверчивый, верный гетману Данила Нечай.

У посла были крепкие нервы.

— Видимо, переговоры, чтобы они имели успех, надо вести по пунктам. Не начать ли нам с вопроса о всеобщей амнистии для казаков, мещан и прочего народа Украины?..

8

Всего один день понадобился на разговоры за столом. Наутро собралась рада.

Близкие к Хмельницкому казаки кричали с высокого помоста угодное старшине, а Данила Нечай так сказал:

— По мне — недоброе дело мы делаем. Простояли подо Львовом, простояли под Замостьем, только время упустили. Чтоб Украина свободу получила навечно, нужно было идти на Варшаву. Сполна отплатить панам за все их зло! И теперь еще не поздно. Посол нынешний пришел с изменой, печать на его грамоте фальшивая.

Часть казаков зашумела, поддерживая Нечая, но последним говорил гетман Богдан Хмельницкий. Речь его была короткой:

— Как предки мои самоотверженно и с пролитием крови служили королям польским, так и я, не изменяя им, с подчиненным мне, — глаза сверкнули бешено, — мне! — и еще раз обвел орлиным взором поле, поросшее казачьими головами, не поленился в третий раз повторить: — С подчиненным мне рыцарством, хочу верно служить его величеству королю, моему милостивому государю и Речи Посполитой, и по приказу его королевского величества сейчас же отступлю с войском на Украину!

— Пусть печати покажут! Пусть покажут письмо! — закричали люди Кривоноса, но голоса их заглушил рев всеобщего одобрения и залпы пушечного салюта.

Посла повели на торжественный обед.

В светлых залах второго этажа на белоснежных скатертях сверкала фарфоровая и серебряная посуда.

Богдан Хмельницкий первый кубок осушил за здоровье короля, и тотчас снова грянули пушки.

Под залпы гетман взял пана Смяровского под локоть и подвел к окну.

Как борода роящихся пчел, густо и словно бы привольно, но подчиненная своим особым силам, текла за горизонт — орда.

Не отпуская локтя посла, Хмельницкий провел его на противоположную сторону залы. Дал знак отодвинуть шторы: окруженная кавалерийскими заслонами, скрипя огромными колесами, медленно-медленно уходила из-под Замостья казачья артиллерия.

— Браво! — воскликнул пан Смяровский и, состязаясь с гетманом в благородстве, прямо из-за стола отправил к королю архиепископа Гнезенского с доброй вестью о мире.

9

Правый сапог сошел с ноги легко, а левый не снимался.

— Крепкий, дьявол! — покрутил Богдан тяжелой головой, думая о пане Смяровском.

Потянулся рукой к непослушному сапогу, не достал и жалобно крикнул:

— Ганжа!

В спальню вошел огромный темнолицый казак.

— Помоги, Бога ради!

Ганжа дернул сапог и чуть не стащил Богдана на пол.

— Сила твоя битюжья! Дай упереться.

Ганжа подождал, пока гетман заползет обратно в постель, взялся за каблук, но тащить не торопился.

— Чего застыл? Мочи нет! Уложил меня проклятый поляк! Думал, я его, а вышло, что он меня. Тащи, чего глядишь?

— Да в пору не снимать сапоги, а надевать, — сказал Ганжа.

— Теперь отсыпаться надо! Замирились…

— Богдан! — крикнул Ганжа на задремавшего гетмана. — Архиепископа Гнезенского убили.

Очнулся.

— Не верю! Я сам ему проезжую вручил, с моей личной подписью.

— Убили, — повторил Ганжа.

— Кто посмел? — Богдан спрыгнул с кровати. — Кто посмел перечить моей воле?

Оттолкнув Ганжу, схватил саблю.

— Кто посмел, спрашиваю?

— Казаки посмели.

Гетман метнул взгляд на дверь. Сжав в кулаке бархатную портьеру, в дверях стоял Максим Кривонос.

Зеленый свет лампады вызеленил тяжелые драпировки массивной, под балдахином, кровати, и лица людей были зелены, как плесень.

— А постеля-то! Боже ты мой! Воистину княжеская милость!

Кривонос прошел через спальню, сел на перину, попрыгал.

— На такой постеле нежиться — не то что пупок, мозги заплывут жиром.

Богдан сунул саблю в ножны, ногой придвинул к постели барабан, сел.

— Пришел правду в глаза говорить? Говори!

Кривонос потрогал пальцами шрам, рассекавший его лицо наискось. Глаза на этом лице стояли и далеко друг от друга, и один выше другого, и если Кривонос глядел в упор, казалось, что на тебя смотрят два человека через одну пару глаз.

— Ты, Богдан, предал Украину, — сказал Кривонос тихо.

— Я дал ей жизнь, Максим. И славу! Об Украине ныне знает и говорит всякий язык на земле.

— Сначала ты не пожелал взять Львов, потом мы торчали под Замостьем, теряя драгоценное время. Теперь и вовсе уходим! Ты позволяешь врагу собрать силы, а свои уже раструсил. Вернемся мы на Украину и останемся ни с чем.

— Ганжа! Принеси Максиму выпить.

— Мне, Богдан, недосуг пить сладкие вина. От твоих кубков разит панским смердящим духом.

— Ты стараешься меня обидеть? Тогда запомни: что бы ты ни сказал и что бы о тебе ни говорили, я почитаю тебя за самого верного друга.

Богдан был совершенно трезв.

— Это я приказал схватить архиепископа и зарезать! — внятно и очень спокойно сообщил Кривонос. — Еще можно все поправить. Орда ушла, но у нас достаточно сил, чтоб ударить на Польшу. Тугай-бей с нами. Часть орды можно вернуть.

— Скоро зима, Максим!

— Но ты сам тянул время! Или для того и тянул, чтобы можно было сослаться на зиму? Чего ты ждешь от поляков? Они тебе все что угодно пообещают. Забыл участь Павлюка? Сам король изволил простить все его вины. Да только паны на короля чихать хотели.

Ганжа принес вино.

— Выпей! — сказал Богдан.

Кривонос отмахнулся. Богдан взял кубок и отпил несколько глотков.

— Как видишь, не отравлено.

Кривонос вскочил, вырвал у гетмана кубок, швырнул в угол.

— До питья ли?!

— Кривонос! — гетман опустил лицо в ладони. — Ты славный и мудрый воин. Без тебя я не выиграл бы Корсунскую битву. Без тебя не одолел бы Вишневецкого. И под Пилявой ты был главной силой моей, моей надеждой.

— Да не виляй ты, Богданище! Подумаешь, Кривонос! Не будь меня, Данила Нечай сделал бы то же! Не будь Нечая — Богун! Это не я побеждал шляхту, не ты, не Богун, не Данила — это народ наш бился и победил.

— Народ, говоришь? Народ поднимался много раз. И его ухлестывали плетьми. Нет, Максим, в твоих словах только половина правды. Народ народом, но у народа должен быть Богун, Нечай, Кривонос да еще Богдан. Можно выиграть двенадцать битв кряду и ничего не получить для своего народа. Максим, я пил — не ты, оглянись вокруг! Мы и полдела не сделали, все дела впереди. Скажу тебе, одному тебе скажу: не знаю, как устроить мир. Не знаю, Максим! Как воевать, знаю, а вот что с миром делать? Спроста ли турки посылают нам в помощь хана? Неспроста. Им нужно одолеть поляков. Поляки стоят на их пути, на пути ислама. У семиградского князя своя забота. Присылал ко мне верного человека, уговаривал добыть ему польскую корону, а он за то признает меня князем. А ведь еще есть Москва. Она хочет ослабления и Польши, и Турции.

— Но черт побрал, архиепископа я прикокошил все-таки! — закричал Кривонос. — Кончать нужно Речь Посполитую!

— Максим, хватит ли у тебя пальцев, чтобы посчитать вереницы лет польского засилья? Не хватит, Максим! А Украина жива! Да еще как жива. Не пойду я огнем и мечом по Польше. Нынче мы воюем с Вишневецким и панами, а тогда придется воевать со всей Речью Посполитой. Это не одно и то же, Максим.

— Заговорил-таки зубы! — Кривонос яростно крутился на каблуке волчком. — Ганжа, принеси вина! Заговорил ты мне зубы, вражий сын. Я уже уши развесил! Я уже слушаю… и согласен с тобой. Но Богдан! Я тебя знаю! Ты вон в какую постель залез. Весь в соболях, в камешках блестящих. Богдан, ты бровью не поведешь, когда на украинский народ накинут новое ярмо. Позлащенное, может быть, но все то же ярмо. Да будет тебе ведомо, пока я жив, тому не бывать.

Ганжа принес новый кубок.

Кривонос выпил, роняя капли на синий простецкий жупан.

— Утро вечера мудренее, Богдан! Поеду! Там у меня казаки чего-то расхворались.

Хмельницкий вскинул брови, потянулся остановить полковника.

— Догони его! Ганжа! Верни! — Богдан вскочил на ноги, увидал, что в одном сапоге, нашел и натянул другой.

— Что еще не досказал? — спросил из дверей Кривонос.

Богдан поманил его рукой в глубь спальни. Кривонос упрямился, стоял на месте.

— Некогда мне, Богдан! — повернулся уходить.

— Стой! — гаркнул гетман. — Иди сюда.

Кривонос хмыкнул, но подошел. Богдан потянулся, взял полковника за голову, шепнул ему в ухо:

— Не езжай к своим хворым казакам. Я легко согласился с говорильней Смяровского потому, что с запада идет моровая язва. Завтра еще до восхода солнца войска мои не отойдут, а побегут по моему приказу. От чумы побегут.

Кривонос отшатнулся.

— Вино, гетман, пьешь сладкое, а все равно сивухой несет.

Ушел.

— Не верит, ну и черт с ним! — махнул рукой Богдан. — Спать я хочу, Ганжа. Уходить утром всем! Не уходить, а бежать. Бежать!

Повалился в одежде на пышную панскую постель и заснул.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Тяжелыми хлопьями плюхался мокрый первый снег. Тяжелыми пепельно-коричневыми, черными, желто-зелеными клубами там и сям вдоль дороги поднимался дым. Люди жгли что попало, лишь бы отогнать от своих жилищ моровую язву.

Богдан ехал в легком лубяном возке. С утра ему думалось о Кривоносе. Максим был прав, когда укорял его за пышную постель. Ради Елены завел такую постель, а ведь весь на виду, вся жизнь на виду. Казаки на многое глаза закроют, а вот пышной жизни гетману не простят. Пышная жизнь не для казачьего гетмана, для коронного, а на всякого коронного у казака рука чешется.

Замаячила впереди деревенька. Треснутый колокол затрезвонил бестолково, но счастливо. Видно, с колокольни приметили казачье войско.

— Гетман где? Гетман? — суматошные поселяне метались от возка к возку с хлебом и солью, прикрывая и хлеб, и соль от снега узорчатым рушником.

— Тебя, отец, спрашивают! — подскакал к возку Хмельницкого Тимош.

— Коли народ спрашивает, надо к народу идти, — многозначительно сказал гетман.

Возница свернул на обочину.

Хмельницкий вышел из возка. И тотчас за его спиною появилась и стала расти, как на дрожжах, казачья старшина.

— Мы тебя заждались! — кинулся к гетману мокрый попишка, рыженький, кудлатый, отирая локтем косматые брови, с которых капало, и заодно кругленький нос, с которого тоже капало. — Прими от всего христианского мира, за спасение наше, за храбрость твою, что один не побоялся встать против двенадцатиглавого дракона. Не побоялся и вечная слава тебе в награду!

Попишка прослезился, перекрестил гетмана, дал ему поцеловать свой резанный из дуба деревянный крест. Тотчас скинул этот крест с шеи и надел на гетмана.

Крестьяне поднесли хлеб и соль, и Богдан отведал хлеба и соли. Приняв дар, передал его старшине. А снег сыпал такой, что и в двух шагах не видно было человека.

— Люди! — сказал гетман. — Вам низкий поклон, что не оставили меня один на один с драконом.

Поклонился, коснувшись рукой земли.

— Много еще всякого будет на нашем пути, но Бог не оставит нас.

Гетман сел в возок, и тот возок скоро затерялся на дороге среди экипажей всяких мастей.

Богдан держал на ладонях деревянный крест и думал: «Первая моя награда. Может, самая дорогая. Хорошо как сказал кудлатый поп: «За храбрость» То-то и оно! Кто смел, тот и съел».

И встрепенулся: не те слова сказал людям. Больно мудрено сказал, надо было проще. Надо было сказать так: «Не выдам вас, люди. Никому! Никогда!» И крест поцеловать. Вот что надо было сказать. Вот ведь что!

К возку подскакал Иван Выговский:

— Богдан, можно к тебе?

— Лезь.

Генеральный писарь с седла ловко перевалился в возок. Глаза блестят, нехорошо блестят. Иван чует это, прикрывает их веками.

— Ты только не очень… Весть недобрая…

— Что?!

— Кривонос от моровой язвы помер.

— У-У-У-у! — Богдан закрутил головой, словно его по глазам ударили.

2

Двенадцатого декабря в Острог, где остановился по дороге в Киев Богдан Хмельницкий, хорунжий новгородский Юрий Кисель, сын Адама Киселя, привез письмо от короля.

«Начиная светлое наше царствование, по примеру предков наших, пошлем булаву и хоругвь нашему верному Войску Запорожскому, — обещал Ян Казимир, — пошлем в ваши руки, как старшего вождя этого войска, и обещаемся возвратить давние рыцарские вольности ваши. Что же касается смуты, которая до сих пор продолжалась, то сами видим, что произошла она не от Войска Запорожского, но по причинам, в грамоте вашей означенным».

Король провозглашал полную амнистию участникам восстания, заверял своим королевским словом, что впредь Войско Запорожское будет под личной властью короля, а не старост, и выражал согласие с требованиями казаков уничтожить унию, уравнять в правах веру православную с католической.

За все эти милости гетман обязан был отослать орду из Войска и без всякого промедления распустить чернь, которая должна заниматься своим делом — пахать землю.

С татарами Хмельницкий простился еще под Замостьем. Орда, нагруженная добычей, ушла под Каменец-Подольский. Чернь тоже была уже распущена, и не только чернь, но и многие полки: казак истосковался по дому. Сбор войску был назначен на масленицу.

Вслед за Киселем приехал в Острог Силуян Мужиловский, привез самые свежие вести из королевского дворца. В свите Яна Казимира пристроился ловкий шляхтич Верещак. Был он из украинцев и служил Украине верой и правдой.

Шляхта узнала о королевских милостях Войску Запорожскому и толпой пришла во дворец и кричала на короля:

«Хмельницкий и Кривонос по миру нас пустили! Умыли Украину кровью, а ты, король, почитаешь их за приятелей своих! Идем, король! Идем всей Речью Посполитой на проклятых!»

Король толпы не испугался и ответил ей с достоинством:

«Если бы мы не проявили милость теперь к Хмельницкому и всему Войску Запорожскому, то было бы нам всем от них еще большее разорение. Ни Войско, ни хлопы еще не усмирились. Татары у Хмельницкого всегда наготове, а на коронное и на литовское войско казнь Божия — везде их казаки побивают. Подумайте об этом, чтоб в конечном разорении не быть. И еще советую вам рассудить вот о чем. Казаки веками служили Речи Посполитой исправно и доброхотно. А чем вы за эту службу им воздали, кроме насильства и разоренья? Нынешнюю междоусобицу казаки начали по крайней нужде».

Шляхта выслушала Яна Казимира, однако стояла на своем.

«Либо казаков истребим, либо они нас истребят!» — кричали они.

«Лучше нам всем помереть, чем видеть такое бесславье, чем уступить хлопам своим!»

И пришлось Яну Казимиру говорить на сейме иные слова, иные давать обещания.

«Изгнанным королевским подданным, — объявил он, — все имения и домашние огнища будут возвращены… И да не минует виновных месть за пролитие шляхетской крови. Как разнузданная своеволя жаждала крови, так, с Божьей милостью, она будет утопать с своей собственной».

Были у Силуяна Мужиловского и другие вести, столь же нерадостные.

Польный гетман Фирлей отдал приказ уничтожить своевольные казачьи отряды согласно строгим военным мерам и отправил в Галичину карательный корпус под командой коронного подчашия Николая Остророга.

Появился на Украине князь Корецкий. Режет крестьянам уши, сажает ослушников на колы. Януш Радзивилл вошел в Олыкскую волость с тысячью жолнеров.

Выслушав донесение Мужиловского, Хмельницкий тотчас потребовал себе лист бумаги и своей рукою начертал универсал к шляхте. Он потребовал, чтобы паны «никакой злобы не имели, как против своих подданных, так и против русской религии… И сохрани Бог, чтобы кто-нибудь упрямый и злобный, бросился на пролитие крови нашей христианской или на убийство бедных людей. Это привело бы к великому вреду Речи Посполитой».

Королю он тоже написал письмо, не очень логичное, но вполне гневное: «Плохо было с нами, когда вы вначале обманули нас, а именно старшину Запорожского Войска, своими подарками, чтобы мы отделились от черни, и мы по вашим словам это сделали, но сейчас мы вместе, и никакой Бог не поможет вам больше на нас ездить».

3

Полковники пили, лихо, с похвальбой, как пьют одни победители.

Богдан от молодых отставать не пожелал и отяжелел:

— А где Кривонос? — спросил он вдруг, обводя полковников недобрым взглядом. — Почему, спрашиваю, на пиру нашем нет Кривоноса? Что это он сторонится нас? Выговский! Объясни мне сие.

— Гетман! Так ведь Кривонос-то!.. — воскликнул храбрец Данила Нечай, однако тоже не договаривая.

— Нет у нас Кривоноса! Эх, Данила! — Богдан сокрушенно покрутил головой и заплакал. — А позвать сюда Киселя! Молодого Киселя! Я его съем!

Иван Выговский засмеялся, оборачивая все в шутку, но у пани Елены глаза стали темными от тревоги.

— А не позвать ли дивчин, чтоб песни спели?

— Киселя! — грянул Богдан, пристукнув кулаком по столу.

За Киселем побежали, привели.

Молодой гордый пан шагнул от дверей на середину залы: пировали в замке.

— Ты как посмел привезти ко мне столь дерзкое письмо? — спросил Хмельницкий.

— Это письмо его величества короля! — вскинулся Кисель.

— Их величеств, как гороха в мешке, а Хмельницкий один! Немедленно забирай это глупое письмо и убирайся.

— Ваша милость, дозвольте оставить решение дела до утра.

Кисель-сын был все-таки неплохим Киселем.

— Ничего я тебе не дозволю, — тихо сказал Хмельницкий, медленно поднимаясь из-за стола, как встает из-за горизонта грозовая туча. — Ты почему руку у моей жены не поцеловал?

— Ваша милость! В вашей воле оскорблять меня, но я не какой-либо мужик! Я — посланник его величества короля. Что же касается этой пани, сидящей возле вас, то она, насколько известно, не ваша жена, но жена пана Чаплинского.

— Взять его! — закричал Хмельницкий. — Лаврин! Капуста! Возьми его и — голову ему долой. Тотчас принести и показать мне его голову.

Киселя выволокли из залы. Выждав минуту, вышла следом пани Елена. Догнала казаков, тащивших на улицу Киселя.

— Лаврин! Отмени казнь!

— Но это приказ гетмана.

— Отмени казнь. Отсечь голову можно и завтра. Не послушаешь — твою голову попрошу у гетмана.

Полковник Капуста остановился, поглядел на пани Елену долгим тяжелым взглядом.

— Будь на этот раз по-твоему.


Наутро Хмельницкий проснулся еще более мрачный, чем был за вчерашним столом.

Елена поставила перед ним «похмелье»: горячий суп из баранины, наперченный, насоленный, с огурцами, чесноком, луком.

Богдан жадно глотнул несколько ложек варева, желудок встрепенулся, заработал, боль из головы уходила, но гетман не повеселел.

— Я задержала казнь, — сказала Елена.

Богдан быстро глянул на нее. Обнял, поднял, закружил по комнате.

— Слава тебе. Господи, что послал мне умную жену! Да не казак я, коли короли не будут у тебя руку целовать!

По щекам Елены скатились две слезинки, всего две: Богдан подумал — от радости, а это Елена вспомнила себя Хеленой, когда мечтала быть хозяйкой в сельском доме, со множеством хорошеньких своих детишек, с тихими прудами под окнами дома, с вербами на прудах, с водяной мельницей…

4

Серебряный гул ударился о киевские горы, отпрянул от них в густую синеву зимнего неба, и тогда услышали этот великий гул за двадцать верст. То раскачали на колокольне Печерской Лавры колокол по имени «Балык».

Со всех киевских холмов, вдогонку за старшиной ударили разом все большие и малые колокола.

Люди знатные, значащие чего-то в жизни и вовсе никудышные, без звания, без имени, все, все спешили прочь из дому. Ехали, шли, ползли к Золотым воротам, становились вдоль дороги от самого Лыбедского леса до паперти Софии, великого киевского храма, пребывающего в нищенском рубище со времен набегов золотоордынцев.

Сгоревшая святыня дороже людям, потому что видно, как страдала. Не хуже, чем они. Монахи убрали паперть коврами, выстлали коврами дорогу, и она пылала огненно на бородатом морозном солнце среди кипени белых пышных сугробов, под сверкающим кружевом заиндевелых деревьев.

Уже рокотала, катила к Киеву говорливая волна людской радости, и навстречу ей от палат митрополита тронулось шествие; на оранжевых, солнцеподобных, крашеных лошадях сверкала алмазами сбруя, сани были устланы собольими пологами и персидскими коврами. В санях ехали киевский митрополит Сильвестр Косов и заморский гость, путешествующий из святого града Константинополя в святой град Москву патриарх Паисий.

Сильвестр Косов был тучен, вальяжен, на лице сановитое неистребимое презрение, в глазах юркий, мышиный ум, все знающий, всего страшащийся, во всяком деле помнящий о своей норке. Патриарх Паисий был по-южному красиво смуглый, глядел открыто, ласково. Карие большие глаза его успевали найти в толпе несчастного и ободрить, но и всякий в толпе мог поклясться, что патриарх посмотрел на него, его благословил. То было пасторское умение всех видеть и для всех быть добрым, хотя у патриарха по сердцу кошки скребли. Казна константинопольская была неизлечимо худа, недруги выплетали сеть интриг, турецкие власти грозили расправой, и ехал он в Москву не ради погляду, а за милостыней.

За высшими иерархами шли священники и монахи, а потом казаки с полковником Кричевским, под зеленым знаменем с гербом: на красном поле две княжеские короны, на белом — медведь.

Конь у Хмельницкого как снег поутру бел, васильковая кирея поверх алого кунтуша, словно цветущий луг, на шапке чистой воды камень с синими, стреляющими по сторонам лучами, над камнем непорочной белизны султан, на лице радость, за плечами, словно крылья, — малиновое знамя.

Люди кричали, кидали шапки, целовались. Кто-то скинул с плеч и бросил под ноги Богданову коню атласный плащ. Колокола не умолкали. Грянули пушки. И подумал Богдан: «Как много может сделать один человек для многих людей, если только тот один человек о себе думать забывал».

Гетман сошел у Золотых ворот с коня, принял благословение патриарха. Митрополит Косов усадил его в сани по правую от Паисия руку, сам сел по левую. Поехали под дивное пение украинских церковных хоров.

На паперти Софии ученики академии читали в честь героя латинские стихи, величая Моисеем русской веры.

5

«Господи! — думал Богдан, сидя на пиру за одним столом с патриархом и митрополитом. — Господи! Сколь высоко ты можешь вознести человека. Всего год тому назад я завидовал зверю, у которого на зиму была нора. Жизнь казалась прожитой и погибшей».

Патриарх Богдану нравился. Этот человек всякого повидал на веку. Со своей патриаршей вершины, будучи первым иерархом православного мира, он, не зная покойных дней, не обзавелся высокомерием, не проникся собственной исключительностью. Митрополит Косов слова в простоте не сказал, все по-латыни, изрекая да цитируя. Паисий выпил вина, поглядывая на гетмана с таким дружелюбием, что Богдан все время удерживал себя, чтобы не подмигнуть.

И завертелся у него на языке вопрос.

— Тебя, сын мой, что-то гнетет? — полуспросил, а скорее позвал на откровенность патриарх.

— Великий иерарх, — признался Богдан, — все мы под твоей доброй волей. Ты — все видишь.

И почувствовал, что краснеет, краснеет, как сын его Тимошка. Ох, неистребима в человеке дурь, будь он гетман, царь или папа римский. Свекла на морде — мозги на ветер.

— Обвенчай ты меня, Бога ради, ваше святейшество! Ни у кого на то воли нет, кроме тебя, великого.

Брякнул и обмер.

— Я знаю эту историю, — сказал Паисий. — Возьму грех на себя.

— Тогда изволь! Правда, жену мою я отправил в Чигирин.

Хмельницкий призадумался.

— Ты желаешь, чтобы я отпустил тебе грехи сегодня же?

— Чего же ждать завтра, когда есть у нас доброе нынче?!

— Ты пил вино. Я не могу тебя исповедовать.

— А без исповеди отпустить грехи никак невозможно?

— Все возможно, сын мой!

— О, святейший! Гору снимаешь с моей обремененной души. Великую гору.

Из митрополичих палат перешли в церковь. Патриарх отпустил Хмельницкому грехи, разрешил обвенчаться с мужней женой и в награду от гетманских щедрот получил тысячу золотых монет да шестерку лучших лошадей.

Патриарх Паисий отдарил святыми реликвиями. Было гетману дадено: три самовозгорающиеся свечи, молоко Пресвятой Девы и миска лимонов.

Той же ночью у гетмана с патриархом случилась долгая, задушевная беседа.

— Я еду в Москву, — сказал Паисий, — потому в Москву, что она — единственная сущая в мире опора православной церкви. Есть Василий Лупу, всячески украшающий землю храмами и монастырями, но он вассал турецкого султана. Есть скряга Матей Бессараб, который тоже не даст нашу Святую Матерь в обиду, но и Бессараб ходит у турок на цепи. Униатская ересь — злонамеренная кознь папы римского, задумавшего подрубить корни дуба, чтобы затем сжечь погибшее от жажды дерево. Смотри, гетман, в тысячу глаз, как бы тебя не обошли, не оплели невидимой сетью измены.

— Я и сам знаю, что сети уже плетут на мою голову, — согласился Богдан. — Король одной рукой дает мне булаву, а другой рукой дает врагам моим меч против меня. Коронным гетманом поставлен Иеремия Вишневецкий. Недолго будет этот князь региментировать у меня. Сам в Крым поеду и освобожу прежних гетманов, если слово дадут помириться со мной. А не дадут слова, велю им головы поотрубить. А этот князек у меня за Днепром не показывайся!

— Ты, я вижу, сын мой, во всем полагаешься на хана, но можно ли ему так доверять? — опечалился Паисий. — Я ли не знаю, чего стоят заверения вельмож Оттоманской империи? Православному ли человеку ждать искренности от мусульманина, для которого война с гяурами — священный закон?

— Но что же мне делать?! — воскликнул Хмельницкий.

— Просить помощи у московского царя.

— Царь глух к мольбам! Я написал ему два стога писем, а в ответ — туман.

— Только соединившись с Москвой, Украина обретет мир, а церковь наша православная — станет твердыней, на которую все мы, живущие на зыбких островах святой веры, будем уповать, потому что острова наши посреди враждебного моря погибели.

— Заступись за меня перед московским царем, святейший отец!

— Я обещаю тебе мое заступничество, но думаю — этого будет мало. Ты должен отправить к царю полномочное посольство.

— Если я отправлю посольство в открытую, меня митрополит Косов анафеме предаст, а то и отравит. Давай, святейший отец, правде в глаза поглядим. Выгодно ли киевскому митрополиту Москве поклоняться? Да нет же! Нынче он сам себе князь. Подчинен он твоей святой деснице, но Константинополь далеко, а Москва — рядом.

— Что ж, сын мой, твоя прямота достойна уважения! Тем более что я знаю, как ловко ты умеешь постоять за интересы Украины, не только мечом, но и словом, и лаской, и многотерпением. Послушай, однако, моего совета. Мне в дороге надобна вооруженная охрана.

— Понимаю, святейший!

— Пошли во главе этой охраны человека, в посольских делах сведущего. О том, что это твой посол — будем знать ты, я да он сам.

— И еще генеральный писарь! — сказал Богдан. — Благодарю тебя, отче! Ты меня наставил на путь истины!

Может, чересчур жарко сказал. Патриарх Паисий посмотрел гетману в глаза и вздохнул:

— Я не хитрю, сын мой. Положение восточной церкви столь затруднительно, что мы одной правдой живем, ибо других крепостей у нас уже нет.


Богдан Хмельницкий пришел поклониться печерским святым.

По ближним и дальним пещерам его водил игумен Лавры архимандрит Тризна, игумен братского монастыря, ректор киевской коллегии Иннокентий Гизель и прочая, прочая: архимандриты, игумны, иеромонахи.

Рассказывали об основателе Печерского монастыря преподобном Антонии, чья святость была столь угодна Богу, что его мощи остались под спудом. Рассказывали о другом великом строителе монастыря, воспреемнике Антония преподобном Феодосии.

— Однажды князь Изяслав пригласил преподобного Феодосия в свой дворец и пребывал с ним в спасительной беседе до позднего вечера, — игумен Тризна, привыкший поучать, истории выбирал нравоучительные. — Видя, что наступает ночь, князь приказал отвезти святого отца в удобной тележке. Кучер пригляделся к ездоку и увидал, что монах одет в ветхую бедную рясу. «Послушай, — сказал он преподобному, — я целый день мотался в седле, давай-ка поменяемся местами». В те поры для кучера козел не устраивали, кучер правил лошадью, сидя верхом. Преподобный уступил удобную тележку вознице и то ехал верхом, то шел пешим, и к монастырю они приблизились только утром. Преподобный Феодосий разбудил кучера и сказал, что им пора занять свои места. «Что я наделал?» — испугался кучер, когда увидал, с каким почетом встречают в монастыре бедно одетого седока. Но преподобный ни словом не обмолвился о происшествии и сам за руку отвел кучера в трапезную. Тут кучер и покаялся перед людьми в своем грехе.

Хмельницкий прикладывался к мощам, дарил монахов серебром и был вполне доволен приемом, но когда вся эта ставшая огромной процессия возвращалась с дальних пещер, к гетману подошел монастырский келарь и попросил разрешения сказать слово.

Получив разрешение говорить, келарь указал на трех крестьян, стоявших за его спиною.

— Эти разбойники, — сказал он гневно, — отобрали землю у инокинь женского монастыря, а когда Христовы невесты сделали попытку урезонить самоуправцев, то насиловали их и потом погнали прочь.

Гетман выслушал келаря и обратил глаза на мужиков.

— Так ли было дело?

— Гетман, — сказал один крестьянин, — отпираться нам нечего. Мы за эту землю с тобой в поход ходили, многие наши костьми легли. Что в Константинове, что в Полонном… Свое мы взяли, а монашкам — урок, пусть не лезут к мужикам.

— Ты сам был среди насильников? — спросил гетман.

— Был.

— Тогда слушай. Чтобы всякий самозванно не присваивал себе власть, приказываю — казнить обидчиков монахинь.

Охрана гетмана всегда наготове. Молодцов схватили, вывели за ограду Лавры, поотрубали им головы.

Гетман тотчас уехал в свою резиденцию, где написал два универсала. Один Киево-Печерскому женскому монастырю, обязывая его крестьян по-старому быть у монастыря в послушничестве. «Бо мы со своим войском не хочем от монастыров; особливо от богих законниц подданных отыймоваты», ибо они «в щоденных молитвах своих и Войска Запорожского не забывают». Второй универсал был даден Никольскому монастырю на владение климятинскими землями, ранее принадлежавшими князю Вишневецкому.

И уж заодно на имя генерального писаря Ивана Выговского было отписано имение Александра Конецпольского. Казачья старшина начинала пожинать победы, добытые большой кровью всего народа.

6

Всю ночь снился Богдану Кривонос. Будто костром озаренный среди ночи, стоит и смотрит на гетмана страшными своими глазами.

Богдан просыпался, пил водку и воду, но, стоило провалиться в сон, являлся Кривонос.

«К перемене погоды», — успокаивал себя поутру гетман.

Пришли и сказали, что во всех церквах поют ему здравие.

Хмельницкий дал денег и велел во всех церквах поминать Кривоноса. Сам подался к чародеям и гадалкам.

Белый старик, в волосах и в бороде, как в саване, посадил его на осиновый пень, развел на жаровне огонь и, бросая в него соль, ладан, белую смолу, камфору и серу, трижды выкрикивал имена духов: Михаэль — царь солнца и молний, Самаэль — царь вулканов, Анаэль — князь саламандр.

Водил Богдана вокруг заклятого огня, приговаривая:

— Боже, утверди своей волей данное нам тобою помазание. Дабы они уподобились пыли под ветром и чтобы они были обузданы ангелом Господним, чтобы их пути сделались мрачными и скользкими и чтобы ангел Господен их преследовал.

Достал из огня бляху со знаком Юпитера и с начертанными по краям десятью главными именами Бога: Эль, Элоим, Эльхи, Саваоф, Элион, Эсцерхи, Адонай, Иах, Тетраграмматон, Садаи.

— Отныне рука предателя не коснется тебя, — пообещал старик, получая щедрую подачку.

Гадалки гадали гетману на будущее. У всех у них выходило, что впереди победы, долгая дорога и опять победы, слава, богатство.

В Киев съезжались послы, но всем им было сказано, чтоб ехали в резиденцию гетмана, в Чигирин, куда Богдан отправил Тимоша приготовить город для новой роли, роли казачьей столицы. От короля пришло известие о смерти бывшего киевского воеводы Тышкевича и о назначении на воеводство любезного гетману Адама Киселя.

Хмельницкий не возражал ни против приезда сенатора в Киев на воеводство, ни против приезда комиссии во главе с Киселем для переговоров и установления скорейшего мира. Забот было много.

Первые вернувшиеся на свои земли арендаторы были убиты. В местечке Роздале мещане разгромили шляхту. В покутье хлопский магнат Семен Высочан оборонял переправы.

Шляхта объединялась в отряды, крестьяне в ватаги.

Не было мира на земле.

Вишневецкий собирал войско, король помогал ему, митрополит Косов направил втайне от гетмана навстречу Адаму Киселю своего доверенного человека.

И гетман, зная обо всем этом, решился.

В послы к московскому царю он выбрал полковника Силуяна Мужиловского.

Выговский предлагал Тетерю, но гетман решил по-своему.

Торжественно, под колокольный звон уезжал из Киева патриарх Паисий, и мало кто знал, что колокола рассыпают серебро и медь еще и в честь первого украинского посла, едущего пока что тайным обычаем в патриаршей свите ради великого дела соединения двух сердец русских в одно великое сердце, каким ему назначено быть издревле.

Река, разошедшаяся в веках на старицы и руслица, из коих многим грозило обмеление, под натиском бури катила поверху, стремясь слить все свои воды в единый поток, в единое державное русло.

Загрузка...