Часть четвертая Свободное падение

Глава 15 Неуслышанные молитвы

Двух дней хватило Антонену, чтобы опомниться. Из-за неумения держать себя в руках он погубил целый год усилий и потерял дружбу единственной женщины, которой когда-либо в жизни восхищался. Он написал ей длинное письмо с извинениями, обещал больше никогда ни на кого не поднимать руку, выразил готовность искупить свою вину, предложил ей самой побить его в наказание за причиненный вред. Она не ответила. Работу он потерял, на банковском счету осталось ровно тысяча триста евро. За квартиру было заплачено до конца следующего месяца, потом придется съезжать. Хуже того, он как будто вышел из образа, не понимая, как оказался во власти гнева. Все эти опустившиеся люди не заслужили такой враждебности. Пусть себе подыхают в своем углу, он молод, выкарабкается. Не прошло и двух дней, как он, с еще вспухшими губами, помчался в «Урбалюкс» и с трудом узнал бывшее место службы. Агентство занимало теперь целый квартал. Он толкнул дверь, спросил Ариэля. Личная встреча, он был уверен, лучше телефонного звонка.

— Ваша фамилия? — осведомилась новая секретарша, молоденькая блондинка с приклеенными ресницами. — Мсье Ван Хейфнис занят. Вы по какому вопросу?

Девица была — палец в рот не клади, этакая задавака на каблучках, с высоченной грудью, обтянутая черным платьем туже некуда. Она смотрела на Антонена с надменной миной. Но все же оказала милость, позволив ему присесть на софу. Холл преобразился: новенькое ковровое покрытие, блестящие лаком деревянные панели, свежевыкрашенные оконные рамы, зеленые растения в горшках — пахло деньгами и преуспеянием, невзирая на кризис. Посреди холла возвышалась гигантская фотокартина скандального русского художника Олега Кулика: на ней был изображен мужчина в набедренной повязке, который, сидя на табурете, доил собаку, судя по всему, овчарку-босерона, — молоко щедро струилось из огромного сосца. Полотно впечатляло. На большом столе из толстого стекла лежали журналы по моде и архитектуре. Но не только — тут были экземпляры «New York Review of Books», «Times Literary Supplement», «Philosophie Magazine», «XXI век» и, ни много ни мало — «Руководство Эпиктета», «Тибетская книга мертвых», «Максимы и мысли» Шамфора. На стене красовалась написанная готическим шрифтом последняя строка из «Этики» Спинозы:

«Все прекрасное столь же трудно, сколь и редко».

Этим многое говорилось о предприятии. Здесь любили искусство и литературу, насколько это возможно с неплохим капиталом. Ариэль выиграл свое пари! Антонена ждал еще один неприятный сюрприз: из смежной комнаты вышла Моника, элегантная, как никогда. На ней был бархатный костюмчик с очень глубоким вырезом, выгодно подчеркивающий ее матовую кожу. Она удивилась, увидев его, сидящего в углу с видом провинившегося мальчишки.

— Ты пришел просить прощения? — фыркнула она.

— Прощения? А ты-то что здесь делаешь?

— Ты разве ничего не слышал?

— О чем ты?

Она нервно рассмеялась, секретарша тоже прыснула.

— Ты правда не знаешь? Я живу с Ариэлем уже полгода и открыла отдел дизайна в его агентстве.

— С Ариэлем? Ты хочешь сказать, вы с ним?..

Он не договорил, сделав красноречивый жест.

— Ты же сам дал ему разрешение приударить за мной, помнишь? И он, уж поверь мне, не упустил случая. Не прикидывайся удивленным, старина. Ты меня бросил — он подобрал.

Не снизойдя до дальнейших объяснений, она удалилась: мол, дел хоть отбавляй. В ее почти раскосых глазах англо-индийской метиски он прочел простой приговор: земля обетованная отныне ему заказана. Теперь, будучи подругой другого, она неожиданно вновь обрела ценность в его глазах. Союз Ариэля и Моники, ее роскошный вид, его головокружительный успех — было отчего ревновать и грустить. Перед глазами у Антонена стояло все, что он отринул — и чего лишился. Он уже хотел уйти, когда Ариэль, непревзойденный режиссер, появился в холле с самодовольно-насмешливым видом и сигарой во рту.

— А, сын аббата Пьера и «Лица со шрамом». Я так и знал, что вы приползете на брюхе, но не думал, что так скоро.

Антонен заранее сочинил целую историю, но Ариэль его оборвал.

— Не утруждайтесь, я все знаю. Изольда де Отлюс звонила мне. Нехорошо бить слабых, особенно человеку с большим сердцем. А как вы посмели ударить ее? Все-таки вы мерзавец, да еще и с психическими отклонениями.

Секретарша не упускала ни слова из их диалога и даже не притворялась, будто занята своими делами. Антонен сослался на помрачение, на тяжелую работу, стал умолять взять его назад, пусть даже с понижением в должности.

— Вам нужны деньги, не так ли? Идиллия закончилась, прекрасная Изольда вам не уступила? Бедняки — это был только предлог, вам совсем другое было нужно, она не захотела, и вы распустили руки?

Ариэль был уже не добрым папочкой, опекающим своего протеже, а рассерженным начальником.

— Вы видели Монику, она вам все сказала. Вы и сами догадывались, не правда ли? Вы променяли орла на кукушку, вот к чему вы пришли. Как вы могли упустить такую женщину? Вы никогда не признавали ее талант художницы, не проявляли интереса к ее индийской или английской крови, к ее азиатским корням, ко всему лучшему в ней. Она рассказала мне о вашей совместной жизни — да вы просто маньяк, мой мальчик. И в койке, похоже, не гигант. Одно название, а не трах. Как только она терпела вас целый год? И вдобавок вы укокошили ее собаку, это уж совсем никуда не годится. Идемте, выпьем где-нибудь и потолкуем.

Они сели за столик в модном бистро «Прогресс» на углу улиц Бретань и Вьей-дю-Тампль.

— Вы мне очень нравились, Антонен, я возлагал на вас большие надежды. У всех у нас случаются кризисы, главное — преодолевать их с высоко поднятой головой. И никогда не пасовать, что бы с нами ни случилось. Не вы один страдаете. Да взять хоть меня — год назад, как раз когда вы ушли, я чуть не бросил все после этой утраты, даже готов был присоединиться к вам и уйти в благотворительность, представляете себе…

— Как это?

— Очень мило с вашей стороны делать вид, будто вам интересно. Вы позволите мне довольно длинное отступление? Потом мы поговорим о вас, обещаю. Впрочем, у вас нет выбора. Вы, может быть, догадывались, два года у меня был роман с одной хорошенькой продавщицей с улицы Фран-Буржуа. Она работала у «Сандро», девушка с Антильских островов, живая, чувственная, ладно, не буду утомлять вас подробностями. Одно «но»: она была на двадцать пять лет моложе меня. Мы выглядели несколько смешно, люди на нас оборачивались, я был ее «sugar daddy», ее сладким папочкой и щедрым покровителем. Дожив до пятидесяти, вы задаетесь вопросами о смысле жизни, о будущем и все такое. И вот вы встречаете молодую особу, которая от вас в восторге, для нее вы — оплот, маленький Трианон. Она знает, что вы женаты, не заморачивается этим, она пришла, чтобы пробудить вас от супружеской спячки. Для нее вы сильны и неутомимы, она побуждает вас превзойти себя, вдохновляя на настоящий эротический марафон. И вы безропотно покоряетесь. Если вам случается дать слабину, она ворчит: «Еще, любимый, ты же можешь. Ты совсем не старый, это все только у тебя в голове».

Мы встречались в кафе поблизости, в грязных гостиницах возле Северного и Восточного вокзалов, она такие любила. Я умолял ее не брать меня за руку на людях, боялся насмешек и нежелательных встреч. Мне приходилось скрывать ее от всех, чтобы не возбудить подозрения моей супруги, ревнивой, но, к счастью, почти не выезжающей из Амстердама. Не знаю, любил ли я Мари-Софи, так ее звали, но она меня интриговала. Очень спортивная, вечно качалась в спортзале, занималась и танцами. У нее было атлетическое, изумительно вылепленное тело, и, главное, была одна особенность: она любила стариков. Пятьдесят лет годится, но шестьдесят — высший класс. Я-то был для нее зеленоват, она восхищалась моими морщинами, жировыми валиками, седыми висками, надеясь, что все это будет усугубляться. Увядшая кожа, дряблые мускулы приводили ее в состояние транса, она покрывала их поцелуями, яростно сосала. При виде мешков под глазами была на седьмом небе. А уж старые обвисшие тестикулы просто обожала! Чем ниже и волосатее, тем прекраснее. Я вовсю пользовался этой ее склонностью, зная, что она, увы, эфемерна. Мари-Софи даже опубликовала роман на эту тему, имевший определенный успех, она мечтала стать писательницей, а в бутике работала, чтобы собирать материал. Книга получилась забавная, откровенная. Все старые пердуны Парижа прошли через ее постель. Она приняла последний вздох крупного магната, на нее западали сенаторы и даже один епископ и Великий раввин. Книга неплохо расходилась и привлекла к ней изрядное количество престарелых похотников, полных решимости попытать счастья на краю могилы. Но на тот момент избранником был я. Через месяц она предложила мне, чтобы похудеть, — я как раз бросил курить, — бегать вместе с ней. Я согласился — я действительно оброс жирком. Видели бы вы меня тогда — в агентстве я не расставался со спортивной сумкой.

Дважды в неделю она таскала меня в Люксембургский сад — она жила в XIV округе — или в Булонский лес. Сославшись на раннюю встречу, я покидал семейный очаг на улице Пасси в половине восьмого. Вы когда-нибудь бывали утром в Люксембургском саду? Зрелище трогательное и комичное одновременно. Вы встретите там два типа людей: это собачники, восторгающиеся гениталиями своих питомцев, и бегуны. Эти вторые — разношерстное племя: старые актеры, страдающие тиками, молодые актриски, боящиеся животика, непременно с тренером, щебечущие на бегу подружки, убеленные сединами интеллектуалы и политики, не желающие отставать от жизни, отряды пожарных, молодых активных пенсионеров, борющихся со временем. Многие ногами роют себе могилу: каждый месяц по крайней мере один из них падает на этом поле битвы, сраженный инфарктом или сердечным приступом. Мари-Софи стала моим учителем мотивации. Поначалу я жестоко мучился. Через двадцать пять минут бега трусцой мне казалось, что я умираю. Я падал на траву, ловя ртом воздух, уверенный, что вот-вот отдам богу душу. Она нависала надо мной с ненасытной улыбкой, уперев руки в бока. Разгоряченная бегом, она всякий раз требовала, чтобы я брал ее, часто стоя, прислонившись к дереву, когда мы были в Булонском лесу, среди колумбийских трансвеститов и фургончиков. Я ждал с минуты на минуту сердечного приступа и был к этому готов. В конце концов, я хорошо пожил, дела меня больше не увлекали, жене и детям светил после меня солидный доход, свой долг я выполнил.

Но я был жив, и чем больше терпел, тем больше требовала от меня Мари-Софи. Чудовищная мысль созрела в моем мозгу: она хочет убить меня, она для того и связывается со стариками, чтобы отправлять их на тот свет. Такая извращенная форма Эдипова комплекса в отношении престарелого отца, а то и деда. Она соблазняла их не ради денег, а чтобы положить прекрасный конец их жалкому существованию. По ее замыслу, я должен был умереть в состоянии эпектаза, выражаясь религиозным языком, а попросту говоря, оргазма. Эта перспектива мне даже нравилась. Во время любовного акта я ждал последнего спазма, который пронзит мою грудную клетку, обездвижит руки: мгновенная смерть в дивном лоне моей любовницы, в путанице сплетенных тел, с еще влажным от ее слюны ртом. Она смотрела мне прямо в глаза, когда я кончал. То, что я принимал за страсть, было лишь нездоровым любопытством: она хотела видеть во всех подробностях, как я отдам концы. Я наводил справки о ее прежних любовниках. Почти все откинулись, но их преклонный возраст объяснял столь высокий процент смертности. Как ни странно, от бега я окреп, сбросил пять кило, мой сердечный ритм выровнялся, исчез животик, к великому удивлению Мари-Софи, которую огорчала моя живучесть. Я завязал с вином, с крепкими напитками, не ел жирного и острого. Жена дивилась моей новой физической форме, чуяла соперницу и заставляла меня брать ее непременно всякий раз с семяизвержением. То есть в плотском плане я работал на два фронта. Моя любовница ужесточила режим и увеличила время бега до часа без перерыва. Ничто так не возбуждает, как любовь со своим потенциальным убийцей, — вы словно имеете саму смерть. Из бравады я принимал вызов и был счастлив, что умру в объятиях той, что хотела меня уничтожить. Она этого уже почти не скрывала. Я просил ее лишь об одном: если я рухну однажды замертво, то хочу испустить последний вздох, уткнувшись носом между ее дивных ног, в упоительном запахе ее лона. Я настойчиво просил ее сесть на меня верхом, в какой бы час это ни случилось и сколько бы ни было вокруг народу. В конце концов, смерть стоит небольшого оскорбления приличий. Она пообещала и удвоила усилия, чтобы прикончить меня. Однажды серым прохладным ноябрьским утром, в Люксембургском саду, на аллее, что идет вверх вдоль лицея Монтеня, у ограды которого курят, ширяются и дерутся подростки, я изо всех сил держал темп. Мы пошли на четвертый круг. Мари-Софи, далеко опередившая меня, оглянулась с мстительной ухмылкой.

«Пошевеливайся, не отлынивай…»

Я видел ее блестящие глаза, улыбающиеся губы, розовый язык, ее роскошное тело, туго обтянутое черным трико; надежда на мою близкую смерть была написана на ее лице. Для нее я был уже покойником — вопрос нескольких минут. Она раздраженно махала рукой, предлагая мне догнать ее, — и вдруг пожала плечами, поднесла руку к груди и медленно осела наземь с изумленным выражением на лице. Качнулась, точно сбитая ветром чайка, но вместо того, чтобы подняться, завалилась в пыль. В широко раскрытых глазах застыло недоверие: не может быть, чтобы недуг сразил ее! Она упала прямо под ноги команде тренирующихся пожарных, которые от неожиданности сбились в кучу малу. Мари-Софи умерла полчаса спустя, ни массаж, ни инъекции не помогли. Вскрытие показало врожденный порок, сердечную гипертрофию: она была обречена. Интенсивные занятия спортом ускорили конец. Этот чудовищный эпизод поверг меня в растерянность. Я одержал победу над той, что хотела меня убить, но лишился восхитительной любовницы. Я настоял на том, чтобы оплатить похороны. Похоронили ее на Гваделупе, в коммуне Бас-Терр, известной своими ураганами и землетрясениями, в сильную грозу. После погребения я обедал с ее родней, братьями и сестрами, все были убиты горем. Одна из них, старшая, мне понравилась. Я взял ее в оборот, но она отказалась мне уступить, пока в семье траур. Я вернулся оттуда другим человеком. Я выжил; судьба дала мне шанс, который я должен был осознать. Я не мог продолжать жить как раньше. Кончина Мари-Софи стала, так сказать, концом моей прежней жизни.

Тогда-то я и встретил Монику: она грустила после вашего разрыва, я тосковал. Мы стали вместе залечивать раны. Это замечательная женщина, большой талант. Когда она не рисует, то читает мне по вечерам несколько страниц из книги — романы, стихи, философские эссе. Немного Шопенгауэра, Витгенштейна или Дерриды на ночь — лучшее снотворное. Ее голос убаюкивает меня. Страсть к собакам ее покинула, могу вас успокоить, теперь она предпочитает беспечную негу кошек. Я уже попросил у жены развода, оставлю ей половину моего имущества. Я готов даже отдать ей все, лишь бы обрести покой. Мне пятьдесят один год, и я начинаю новую жизнь. Мы с Моникой вынашиваем смелый план: создать рай на земле, совершенную экосферу с помощью новейших технологий, город под куполом, где люди смогут ходить голыми и разные виды будут сосуществовать в гармонии. Мы прощупываем почву в Бретани, в Стране Басков, и уже назвали наш проект «Эдем II». Что вы на это скажете?

— Ничего не скажу, — мрачно ответил Антонен, — это ваш выбор…

— Я знаю, я слишком много говорю о себе, а вы ведь пришли просить у меня помощи. Посмотрите, Антонен…

Он обвел рукой кафе, столики, выставленные на тротуар, сидевших за ними молодых людей и девушек в экстравагантных нарядах, которые болтали и громко смеялись.

— …посмотрите вокруг. Здесь полно богемной молодежи, все эти люди видят себя в будущем режиссерами, пластическими хирургами, актерами, писателями, певцами, поэтами, гениями, которых признают потомки. Они ждут издателя, продюсера, который вознес бы их к вершинам славы. Взгляните вон на того красавчика: он издал книгу, которая неплохо продается, ему нет еще тридцати, смотрите, как он собой доволен. А вот другой рядом с ним: три года он ищет деньги на постановку фильма, уже почти отчаялся, ему за сорок пять, время уходит. Каждый сегодня хочет быть артистом, воплотиться в своих творениях. Я знаю, сам такой. Спросите любую из этих хорошеньких девушек, чем она занимается. Она вам ответит: я актриса! Спросите тогда, в каком ресторане. На самом деле она официантка или барменша, но не теряет надежды получить роль. Все хотят достичь славного статуса творца, но немногим это удастся. А если будут упорствовать — кончат клошарами, как вон тот…

Ариэль указал пальцем на стоявшего под фонарем художника-ирландца: всегда босиком, в грязном полушубке, он ходил по кварталу бледный, с запавшими глазами, с большой картонной папкой под мышкой, полной мазни, которую он пытался всучить простакам. Рядом с ним на бетонной скамье отдыхали другие бродяги, ни дать ни взять синод мистиков, погруженных в созерцание собственной пустоты.

— Но вы, Антонен, — вы не попались в эту западню. Вас мучит другое, мне трудно вас раскусить. Я возлагал на вас большие надежды, а вы взяли и все бросили. Я недооценил вашу жажду абсолюта и, главное, вашу необузданность.

— Я совершил ошибку…

— Вы поддались порыву, это сильнее вас.

— Ариэль, я хочу вернуться на работу, я на мели, дайте мне еще один шанс…

Ариэль нахмурился; повисло долгое молчание.

— Я знаю… но это невозможно.

— Я изменился, уже сейчас, за несколько дней, я обещаю вам…

— Во-первых, ваше место занято человеком помоложе. Но и по дружбе я не могу взять вас сейчас. Если я поддамся жалости, вы сами мне этого не простите. Приходите через год, а тем временем поработайте над собой, покажитесь психотерапевту. Вам это нужно, ничто ведь не случайно. Переживите свою неудачу до конца. И главное — отдохните. Что-то вид у вас несвежий: для такого фанатика гигиены вы, на мой взгляд, несколько себя запустили — под ногтями черно, борода не подстрижена, волосы грязные. Возьмите себя в руки, мой мальчик.

Ариэль протянул ему раскрытую ладонь и, широко улыбнувшись, ушел. Антонен едва сдержался, чтобы не заехать кулаком ему в физиономию.

Глава 16 Je vous salis, ma rue, pleine de crasse[14]

И тогда он увяз в Париже, как в болоте. Ему понадобилось меньше двух недель, чтобы опуститься душой и телом. Изречение Изольды — клошаром становятся за сорок восемь часов — он превратил в пророчество. Деньги кончались, с квартиры он съехал, перебирался из одной скромной гостиницы в другую. Хозяева косились на него недоверчиво и каждое утро справлялись о его платежеспособности. Безденежье — это тьма невзгод: считаешь гроши, боишься, что не хватит, ощущаешь себя изгоем в своей стране; все это мучило его. Его вещи умещались в одном чемоданчике на колесах.

В тридцать один год он чувствовал себя конченым человеком. Ничто его не интересовало, ни события, ни работа, и еще меньше — женщины, которые пробегали мимо, взмахивая юбками и звонко смеясь.

Мало-помалу он перестал принимать душ: зачем мыться каждый день, если завтра все равно будешь грязным? То, что ужасало его прежде, теперь казалось нормальным. Собственные запахи были не так уж страшны. Со своими миазмами можно ужиться, это от чужих шарахаешься. Он наслаждался, прея в собственном соку, после стольких лет соблюдения этикета. Решено, по части гигиены он берет годичный отпуск. Успеет еще намыться, когда вернется в общество. Он пытался вновь разжечь свою злость на маргиналов, как подстегивают загнанную лошадь. Безрезультатно.

Если хватало духу, он шел навестить Фредо под Шарантонским мостом. Они неплохо спелись, после того как он попытался его убить. Об этом они никогда не заговаривали. Славный малый Фредо хорошо к нему относился; он даже предложил ему разделить «его скромную хижину». Зла на него бродяга не держал, скорее был недоволен, что Антонен не довел дело до конца, и искренне беспокоился, видя, как опустился его новый друг.

— Ты красивый, мой Тонио, ты образованный, мог бы жить да радоваться. Что с тобой случилось?

— Что-то пошло не так, сам не знаю что.

Вдвоем они бранили жестокость этого мира и эгоизм людей. В каждом разговоре вспоминали, как Антонен задал взбучку «патронессе». Черт возьми, до чего же ему полегчало! Фредо над ним посмеивался — «это ты маху дал!» — оба хохотали и приходили к совместному выводу: во всем виновата непруха. Легко было валить на нее. Антонен приносил Фредо томики, найденные на улице, на мусорных ящиках. Книга — единственная вещь, которую можно оставить на виду где угодно, никто не украдет. Он читал ему вслух, например, стихи Раймона Кено. Фредо особенно нравились эти строки:

Если ты думаешь,

если ты думаешь,

если, девчонка,

думаешь ты,

что так,

что так,

что так будет вечно

— бездумно, беспечно,

когда бесконечно

улыбки вокруг,

и весна, и цветы,

то знай, девчонка,

поверь, девчонка,

девчонка, пойми:

ошибаешься ты…[15]

Он в шутку спросил, не зовут ли жену Кено Кенуй[16]. Антонен в ответ рассказал ему анекдот, слышанный от Моники, о Жане Кокто: его фамилия, говорил поэт, — множественное число от коктейля. Но больше нескольких строк из любой книги ему прочесть не удавалось. Душа не лежала. Фредо вздумалось приобщить Антонена к бормотухе. Он заставлял его напиваться, хотел, чтобы они оба были «пьяны в стельку, в сосиску». Антонен пил через силу, по доброте душевной, мерзкое кислое пойло, как пьют лекарство. Через несколько минут его выворачивало, и единственным результатом была неотвязная головная боль. Они вместе отправлялись на нищенские рынки в Сент-Уан и Монтрей, к китайцам, египтянам, курдам, торговались со старьевщиками, перед которыми был разложен на одеялах самый невероятный хлам: щербатая посуда, ржавые ножи и вилки, сломанные коляски, грязные открытки, тряпки, бывшие когда-то свитерами и кардиганами. Каждый отброс был предметом ожесточенного торга за несколько евросантимов. Фредо учил его избегать мелкой шпаны, местного хулиганья, блатной публики, группок нищей братии с тощими собаками. Это был мир подонков, голодный и злобный: не крестные отцы из предместий, а «крутые парни» из Магриба, с Корсики, из Грузии, Чечни и бывшей Югославии, которые заправляют большими делами, не расстаются с «калашниковыми» и «глоками» и разъезжают в спортивных машинах со сногсшибательными красотками. Это было племя бродяг, всякой твари по паре, те, кто бороздит Европу со своими псами, сбиваясь в банды хищников, ловко поигрывая ножичками и совершая кровавые зверства почти случайно. То были флибустьеры, бандиты с большой дороги, с обритыми наголо головами, с накачанными торсами и тяжелыми ручищами. Но самыми опасными на поверку оказались другие, тощие, и среди них немало демобилизованных солдат, отвоевавших в Боснии, Хорватии, Молдавии, Абхазии: самые крепкие состояли в подручных у крестных отцов 93-го департамента. Антонен боялся, что один из этих ножей однажды пустит кровь ему, такому явно бесхарактерному, просто за то, что он живет на свете, потому что его лицо кому-то не приглянется. Вконец оголодав, они с Фредо шли с другими такими же обитателями городского дна в XIII округ, где в мрачном бетонном здании располагалась Армия спасения и можно было съесть краюху хлеба и миску супа, пропев надтреснутым голосом пару гимнов. Одетые по-клоунски энтузиасты раздавали им Библии.

— Чтобы пожрать, — говорил Фредо, — я бы и в ислам обратился. Если потом еще и выпить дадут.

Он уговаривал своего нового друга поселиться с ним — «сделаю тебе скидку», — но Антонен дорожил своей независимостью и каждый вечер возвращался в гостиницу.

Денег не хватало, и он перебрался за кольцевую дорогу, за Порт-де-Пантен, в грязные меблированные комнаты под названием «Митиджа», предназначенные для беженцев и нелегалов, на узкой улочке рядом со стройкой. Через месяц даже за эту конуру платить стало нечем.

И вот однажды утром он оказался со своими скудными пожитками на парижской мостовой у Северного вокзала. Присев на дорожный столбик, он обхватил голову руками. Было начало июля, первая жара. Он вспомнил, как возле парка Монсо два с лишним года назад поджидал клиентов, вспомнил так некстати появившийся пьяный тандем. С того момента все и пошло кувырком. Нет, он никогда никого не убьет, разве что случайно. Он хотел очистить мир, а грязь засосала его. Мы однажды перестаем ненавидеть, не из великодушия, но по лени, потому что ненависть поглощает слишком много энергии. Мы прощаем, чтобы задуматься о другом. Пока он тер пальцами виски, прогоняя головную боль, какой-то молодой парень, рыжий, кудрявый, с круглыми розовыми щеками, положил на его сумку монету в два евро, пробормотав что-то по-английски. Он обернулся к группе туристов обеспеченного вида — отец, мать, две девочки и собака в окружении элегантных чемоданов, — и крикнул в их сторону:

Is that ок, Daddy?[17]

Ответа Антонен не расслышал, но паренек в бермудах встал рядом с ним и с извиняющейся улыбкой проговорил:

— Just опе photo, please[18]

Он дождался, пока отец настроил объектив:

That is fine, Joey, we have y ou with a typical french clochaarde...[19]

— Спасибо, мосье, — сказал парень и вприпрыжку убежал к своей семье, которая уже садилась в такси.

Антонен посмотрел на монетку и, поколебавшись, сунул ее в карман. Тоже деньги. Он убедился, что его бумажник на месте, и тут группа из трех подростков в рваных свитерах с бандитскими физиономиями и сильным восточным акцентом приказала ему убираться:

— Ты, не тор-р-рчи здесь, это наша тер-р-ритор-р-рия.

Они показывали пальцем на компанию человек из десяти, то ли болгар, то ли албанцев, то ли русских, молодых и крепких, которые готовы были прийти на подмогу, если он ослушается. Самый младший, лет двенадцати, не больше, и самый агрессивный схватил сумку Антонена и с воплем отшвырнул ее подальше. В прошлой жизни он бы выдал им по первое число. Теперь же молча покорился: улицы поделены, места забиты. Приходилось уважать законы городских племен.

Он сдал свои вещи в ломбард, в том числе часы и смартфон, остатки былой роскоши, и со скромной суммой денег, с вещевым мешком на плече отправился к Сене осваивать свой новый дом — улицу. Каждый день ему приходилось решать проблемы, чтобы просто выжить: найти, где поспать, что поесть, где уединиться, чтобы справить свои надобности. Он ночевал в чахлых скверах, в канализационных трубах, на пустырях, постелью ему служили картонки. Питался он плохо и нерегулярно, страдал головокружениями, тротуар колыхался под ним, дома сжимались, точно складки аккордеона. Его мучили одновременно голод и тошнота: стоило ему съесть яблоко или бриошь, как его выворачивало. Он страдал морской болезнью, хотя не был подвержен бичу уличного сброда — пьянству. Антонен был своеобразным антропологическим исключением: трезвый клошар. Он пребывал в прострации, поглощенный своими повседневными заботами, утрачивал мало-помалу чувство времени, изъяснялся нечленораздельным брюзжанием. Он чувствовал, что слился с асфальтом, который стал его второй кожей, врос в тротуар, впечатался как след. Его подкашивали приступы неодолимой усталости, но спать он боялся, чтобы не обобрали. В замкнутом кругу бесплатных столовых и ночлежек он делил ночи с лунатиками, с безумцами, которые бродили голые или в одних трусах, согнувшись пополам, и подолгу смотрели на него, не говоря ни слова. В ночлежках обычным делом были изнасилования. Но его защищала от нападений надежная броня: от него воняло. Зловоние стало для него лучшим щитом. Очень скоро у него завелись паразиты — клопы, блохи, вши. Забывая о дезинфекции, он чесался как одержимый. Однажды он решил поставить перед собой стаканчик с картонкой, на которой было написано: «Спасибо за ваше доброе сердце». Он слушал в метро, как теноры от нищеты с сокрушенной миной исполняют свою вечную песню. Язык у них был плохо подвешен, всегда один и тот же сценарий, чтобы разжалобить простаков. Кто говорил слишком тихо, кто надсаживался. Конкуренция других таких же бедолаг уменьшала выручку каждою. Антонен не мог заставить себя обращаться к пассажирам в вагоне метро, он не мог похвастаться красноречием нищеты. Он стал членом Профсоюза попрошаек, побирушек, собирателей окурков и Протянутых рук. Влился в войско доблестных паладинов, занятых делом чрезвычайно серьезным — саморазрушением. Он больше не видел лиц людей, только подвижный лес ног, брюк, туфелек. Да он и сам стал прозрачным: человек, севший на тротуар, теряет лицо, исчезает с коллективного экрана.

Подавали ему немного. Дамы бросали мелкие монетки, шепча: «Мужайся!» Мальчишки пинали его блюдце ногами. Каждому прохожему, потрясенно смотревшему на него, ему хотелось сказать: «Всего несколько недель назад я был чистым и обеспеченным. Я был таким, как вы. А вы можете стать таким, как я».

Хорошо одетый человек, к которому он протянул руку, остановился и уставился ему прямо в глаза.

— И не стыдно тебе побираться — молодой, здоровый? Вставай и иди работать!

Мало того, он сгреб его за шиворот:

— Убирайся, бездельник, чтоб я тебя больше не видел!

Слова, которые когда-то произнес он сам, в устах другого человека ошеломили его. Зло, которое он мечтал совершить, вернулось к нему бумерангом. Он был согласен на всё: забей его кто-нибудь камнями, он бы и глазом не моргнул. Парадоксально, но унижение, презрение рождало в нем своеобразную гордость. Он научился выживать на два-три евро в день: полбатона, чашечка черного кофе, а остальное находил в мусорных ящиках, воровал в лавках, таскал со столиков кафе. Он допивал воду из стаканов, доедал объедки с тарелок, пока официанты не прогоняли его взашей. Обслуживать его отказывались, даже когда ему было чем заплатить: от него слишком плохо пахло. Он оброс стандартным арсеналом бродяги: тележка из супермаркета, полная хлама; рваный спальник, свернутый тюфяк, скомканное тряпье, пластиковые бутылки. Ничего не имея, он хранил все, даже пустые банки из-под содовой. Порой он сходился с такими же обездоленными, как он сам, болтунами, выпивохами, неисправимыми раздолбаями. Они читали ему вслух газеты годичной давности, с особенным вниманием прогноз погоды. Однажды он неделю делил скамейку в XII округе с малийцем, который слушал на своем транзисторе только классическую музыку и бормотал:

— Я очень богатый, я миллионел. Я умею ласполядиться капиталом. Вы, фланцузы, челесчул ленивые, нефиг мне тут делать. Извиняйте, забилаю мои капиталы…

Прежде общество неудачников пугало его, он боялся заразиться. Теперь они его успокаивали: есть те, кто пал еще ниже. Эти изгои были когда-то детьми, полными надежд, они могли бы стать адвокатами, инженерами, талантливыми музыкантами. А теперь они шатались причудливыми когортами по нашим улицам, медленно разлагаясь в городской вони.

Однажды на станции метро «Шанз-Элизе-Клемансо», битком набитой туристами, он мельком увидел со спины маленькую девочку с длинной косой, пристроившуюся сзади к японцам, чтобы вытащить бумажник. Он узнал ее по грациозному изгибу руки, змеиным движением вползающей в сумку и извлекающей банкноты, как срывают цветок. Это была она, его маленькая принцесса, с ее неровными зубками, невероятной ловкостью и живыми глазами. Она, его куколка, работала в поте лица, и он, умилившись, взмолился про себя, чтобы японцы безропотно дали себя обчистить. Эта девочка пробудила в нем ностальгию по недавнему прошлому. Он окликнул ее: «Мария Каллас, Мария Каллас!» Она нерешительно обернулась, у нее было столько кличек, как знать, ее ли зовут. Когда же она узнала его, ее лицо исказилось страхом, и она, подпрыгнув, как мячик, пустилась наутек. Он побежал за ней, но она была проворнее и оставила его позади в переходах метро. Он вышел к Большому дворцу, искал ее у очередей на выставки, под деревьями и на аллеях. Он не мог поверить, что она убежала от него. На ее глазах он вздул двух идиотов и отныне был связан для нее только с этим эпизодом насилия. Ищи-свищи ее теперь. Он так хотел убедить ее, что изменился. Он любил ее как собственную дочь, спас от расправы и не мог смириться, что его любовь не взаимна.

На следующий день он решил покинуть уличный ад и провести остаток лета с Фредериком под автострадой. Была, несмотря ни на что, какая-то буколическая нотка в этом жилище на границе города, там росла травка, бегали вокруг удравшие из аэропорта Руасси кролики, глаз мог отдохнуть на зелени, да и до Венсенского леса рукой подать. Фредо — жалкий тип, но не более, чем он сам; объединив свои невзгоды, они скрасят одиночество. Он наведет порядок в его бивуаке, наладит быт, научит его начаткам кулинарии. Он поможет ему и тем спасется сам. Вместе они выберутся из нищеты и через год-другой отпразднуют воскресение! Поход занял у него целый день, потому что путешествовал он, как некогда праздные короли, со всем домом, а у переполненной тележки вдобавок сломалось колесо. У него ничего не было, но и это ничего весило слишком много, и приходилось влачить его, как тяжкое бремя. Когда идешь пешком, Париж, при его длине едва ли в двенадцать километров, становится лабиринтом, каждая улица уходит на века в глубину, расстояния измеряются не в километрах, а во времени. Антонен останавливался каждый час, так он был слаб. Он не ел ничего существенного уже два дня. У лужайки Рейи, полной выехавшей на пикник публики и окруженной деревьями, дышалось легче. Близость леса вносила свежий сельский тон в засилье бетона и каменных фасадов. На деревьях заливались птицы.

Добравшись наконец до места, усталый и голодный, Антонен увидел, что жилище Фредо окружено заградительной лентой. Он громко позвал его, спросил по-английски тамилов, которые, смутившись, отвели глаза. И тут из машины без опознавательных знаков, припаркованной неподалеку на тротуаре, выскочили двое — два типа в штатском с повязками на левой руке.

— Антонен Дампьер?

— Это я.

— Судебная полиция. Вы арестованы за убийство Фредерика Делавуа.

Не успел он и слова сказать, как на нем защелкнули наручники и втолкнули в машину.

Глава 17 Свободное падение

Антонена привезли в комиссариат на авеню Домениль. Факты были таковы: Фредо нашли вчера вечером задушенным электрическим проводом. На месте преступления были обнаружены отпечатки пальцев Антонена. Их часто видели вместе: это делало его главным подозреваемым. Его заперли в темной камере с лужицами крови на полу и следами рвоты на плинтусах. Ему было не привыкать. С обтрепанной страницы эротического журнала, валявшейся на полу, смотрел огромный сосок, разъеденный сыростью.

Против всяких ожиданий арест его воодушевил. Вернулась былая блажь. Ему хотелось быть виновным — не прошло и часа, как он признался в преступлении. Он так хотел уничтожить Фредо, что мог без труда взять его убийство на себя. Невероятная гордость наполнила его, смягчив горе от потери друга. Наконец-то он пребывал на высоте своих чаяний. На первом же допросе он признал вину, раздуваясь от сознания собственной внезапной значимости. Он был так точен в деталях, что и сам в конце концов поверил в свой вымысел. Инспекторы сменяли друг друга, удивляясь такой готовности сотрудничать. Морщась от запаха, они поглядывали на него с насмешкой. Видок у него был, конечно, подозрительный. Все по очереди выслушивали его версию, и он старался придерживаться каждый раз одной и той же. Его кололи по всем правилам. Но ему это было не нужно. Попроси его, он признался бы и в геноциде.

Кое-какие детали не сходились. Антонен утверждал, что задушил Фредо спящим в спальном мешке, а тело было найдено в траве неподалеку со следами борьбы. Когда его спросили о времени преступления, он наобум назвал девять вечера, в то время как вскрытие показало, что смерть наступила около полуночи. На вопрос о мотиве он ответил:

— Фредо распустился, пришлось его проучить.

Он так путался в показаниях, что вызвал подозрения офицера судебной полиции. На следующий день ему назначили адвоката. Это был парень моложе Антонена, почти мальчишка, в сером плаще под Богарта, прятавший свою юность под натужной серьезностью. Неопытность сквозила за каждым его шагом. Он был хорошо воспитан, то запинался, то иронизировал. Он уговаривал Антонена отказаться от своих показаний, советовал не подписывать протокол. Тот смотрел на него свысока: это его преступление и он не откажется ни от одного слова. Адвокат вспылил, вежливости не хватило:

— Если вы кого-то покрываете, то будете отвечать за дачу ложных показаний, если же несете вздор — это из области психиатрии. Как я могу вас защищать, когда вы и мне лжете?

Он пригрозил, что больше не придет. Антонен его не удерживал и твердо стоял на своем. Полицейские ему тоже не верили, но убийство бомжа представляло мало интереса, и готовый виновный их устраивал. Его передали следственному судье, секретарь записывал показания. Судья, женщина лет сорока с длинными черными волосами и запавшими глазами, заставила Антонена трижды повторить его версию и поинтересовалась, имеет ли он выгоду от признания себя виновным. Отчаявшись что-то из него вытащить и за неимением других ниточек, она решила отправить его в тюрьму Френ.

Несколько дней Антонен прожил в эйфории. Печаль по Фредо компенсировалась сознанием выполненного долга. Он сидел с убийцами, с крутыми парнями в татуировках, с налетчиками без чести и совести и гордился тем, что принадлежит к братству отверженных. В камере он спал на полу, отвыкнув за столько месяцев на улице от кровати. На него смотрели как на мелкую сошку, шпану, из-за сомнительной гигиены его сторонились и прозвали Вонючкой. Ему было плевать. Судьба его свершилась. Будь жив его отец, он гордился бы им. Он послал длинное письмо Изольде де Отлюс, подробно признался ей во всех своих планах. Рассказал о снизошедшем на него откровении людской мерзости, о своей метаморфозе в пророка истребления, о своих неудачах и наконец о победе — убийстве Фредо. Он даже планировал, добавил он в постскриптуме, взять ее в союзницы, уверенный, что вместе они совершат великие дела. Он ни о чем не жалел — разве только о том, что больше никого не прикончил. Зная, что все письма в тюрьме читают, он надеялся убить двух зайцев: вернуть уважение этой женщины и придать достоверности своему запротоколированному рассказу. Она, разумеется, не ответила. Через два дня пришел адвокат.

— Мсье Дампьер, у меня хорошие новости, вы свободны.

— Как?

— На пустыре близ Венсенского леса, возле Порт-Доре, нашли девочку, задушенную тем же способом. То же орудие убийства, электрический провод, каким задушили Фредерика Делавуа. Смерть наступила через два дня после убийства бродяги. Это снимает с вас подозрения, так как в это время вы уже находились под арестом.

— Кто эта девочка?

— Цыганочка из табора, лет двенадцати-тринадцати, не больше.

— Как ее зовут?

— В том-то и дело, что никак не зовут, у нее были только клички. Дайте глянуть в досье. Ее знали под множеством прозвищ: Гудеа, Эппл, Одеон, Грасия, Самсунг. И вот еще: Мария Каллас.

— О нет, только не она…

— А что, вы ее знаете?

— Конечно, она бывала в «Доме ангелов». Поверить не могу, нет, этого не может быть. Кто мог это сделать? Вы уверены? Проверьте. Мария Каллас, как певица?

— Есть предположение, что она была свидетельницей убийства бомжа и ее убили, чтобы не болтала лишнего. Задушили ее через два дня, вы были уже в тюрьме. Ее тело было наспех прикрыто ветками в трехстах метрах от места первого преступления. Ее нашли прохожие, привлеченные лаем собаки.

Антонен обхватил голову руками, потом вдруг поднял ее, просияв, точно его осенила гениальная идея:

— А если… если я скажу, что это я ее убил, как вы думаете, мне поверят?

Во взгляде юного адвоката промелькнула печаль: он мечтал о гениальных мошенниках, об отважных гангстерах, а ему достался жалкий мифоман!

— Вы и вправду больны, старина, с головой не дружите. Большинство подозреваемых кричат о своей невиновности, вы же берете на себя все преступления. За что только коллегия подсунула мне такого идиота?

Назавтра Антонена выпустили, вернее, с позором вышвырнули на улицу: он только запутал дело и следователи потеряли из-за него драгоценные дни. Сокамерники свистели ему вслед. Он присвоил себе титул, которого не заслуживал. Мадам де Отлюс, вызванная в качестве свидетельницы, подтвердила, что ее бывший сотрудник психически неустойчив и склонен к насилию. Но на действия она считала его неспособным. Он — жалкий, бесхарактерный тип.

Это подкосило Антонена.

Тюрьма могла бы его спасти — свобода доконала.

Он потерял двух людей, имевших для него значение — трогательного бродягу Фредо и Марию Каллас, веселую кроху, которую ему хотелось спасти от нищеты. А мадам де Отлюс, его муза и вдохновительница, с презрением отвернулась от него.

Несколько дней он бродил по Большим бульварам, питаясь из мусорных контейнеров, ставших для него настоящим рогом изобилия. Он подбирал фрукты, в основном бананы, слегка почерневшие, но вполне съедобные. Ошивался вечерами у ресторанов и магазинчиков, поджидая ящики с неликвидом и оспаривая их содержимое у таких же бродяжек. Он довольствовался объедками, очистками, требухой и обрезками протухшего мяса. Однажды в метро, на линии 4, молодой человек в хорошем костюме обратился к пассажирам:

— Здравствуйте, я хорошо зарабатываю на жизнь, ни в чем не нуждаюсь, провожу отпуск на Лазурном берегу летом, в Альпах зимой. Я собственник моей квартиры, не имею детей на иждивении, ужинаю каждый день в ресторане. Если вы так глупы, чтобы дать мне один-два евро, я, пожалуй, соберу. Заранее спасибо.

Пассажиры зааплодировали, щедро зазвенела мелочь. Антонена эта тирада привела в ужас.

И тогда он скрылся в подземельях города. Добрые люди подсказали ему, как спуститься в канализацию, — через незакрытый люк на улице Шарль-Фурье в XIII округе, возле приюта «Крошка хлеба», где он провел несколько ночей. Под блестящей поверхностью Парижа, под его оживленными улицами существует сложнейшая сеть подземелий, лабиринт линий метро и катакомб, переплетение газовых труб, телефонных и электрических проводов. А еще ниже, под этим лабиринтом коридоров и туннелей, раскинулся колоссальным полипом целый пейзаж провалов и проемов, настоящий муравейник, не нанесенный на карты, каменные бездны, темные пещеры с узкими горловинами, подземные озера, промытые в известняке, гипсе, песчанике. Париж похож на чемоданчик фокусника или контрабандиста, это город с двойным, с тройным дном. В этом царстве теней живут призраки-полулюди, пещерные дикари, враждующие племена и одиночки, бежавшие от мира. Украв фонарик, Антонен неделю блуждал по городскому нутру, боясь, что его раздавит бремя темноты. Он шлепал в грязи, ориентируясь по надписям на каждом ответвлении коллектора, день был под собором Парижской Богоматери, другой под Оперой. Увидев полустертую табличку «Вандомская площадь», он сказал себе: надо же, я ночую в «Ритце». Он наблюдал издалека за бригадами рабочих, одетых, как водолазы, в тяжелые сапоги до бедер, в дыхательных масках, и видел в них воплощение своих замыслов: они прочищали трубы от сточных вод, грязи, тяжелых металлов. Он тоже хотел вычистить мир от дерьма, он провозгласил себя Великим Ассенизатором, Принцем Уборки — и вот теперь копошился, как червь, под землей. Он встречал диковинную фауну: огромных крыс, тысячи тараканов, от полчищ которых, казалось, колыхались стены, пауков, летучих мышей, мертвыми плодами висевших под потолком.

Очень скоро он не выдержал зловонных испарений: ему казалось, что он окунулся в выгребную яму парижан. Окончательно потеряв голову в этом лабиринте, он выбрался на воздух через выход под мостом Альма, открытый для посетителей, проскочив между двумя группами. Гигантский кишечник Парижа исторг его как тошнотворный экскремент — каковым он и был. Заросшее грязное существо, распространявшее трупный запах, — вот чем он стал теперь. На время он нашел приют на Монмартрском кладбище, в конце улицы Клиньянкур: перебирался ночью через ограды и спал в мавзолеях, под защитой от ветра, но не от стужи и заморозков. Он делил с покойниками их жилище, но еще не был столь нечувствителен к тяготам и вынослив к холоду. В конце концов он спустился на станции метро, которые Управление городского транспорта превращает на зиму в коллективные дортуары. На каменных перронах, как скот, спали люди. Устав от этого отребья, слишком похожего на него самого, Антонен облюбовал пустой уголок на станции «Круа-Руж», заброшенной с незапамятных времен, подобно другим станциям-призракам, «Аксо», например, или «Молитор». Это помещение арендовали иногда для киносъемок, в 2008 году там устроили выставку эротических рисунков, которую пассажиры видели мельком из окон, шарахаясь от невероятных поз на этих фресках. Стены были исписаны гигантскими граффити, пол засыпан осколками стекла, всевозможными отбросами, пластиковыми, металлическими, картонными, которые грызли крысы. Он нашел в туннеле на запасном пути маленькую нишу метра два глубиной, служившую для хранения инструментов, и устроился в ней. Шум проходящих поездов убаюкивал Антонена. Машины везли пассажиров к механическому апокалипсису, взвывая и скрипя колесами на поворотах, уносились с такой скоростью, что он едва успевал различить прижатые к стеклам лица, покачивающиеся вправо-влево тела. Он забился под землю, стал ископаемым существом и, точно святой в алькове, свернувшись клубочком, ждал смерти.

Бригада рабочих нашла его в нише и вызвала полицию. Два агента ББПБ, Благотворительной бригады помощи бездомным, пришли за ним под вечер и, положив на носилки, вынесли наверх. Он еще отбивался, несмотря на слабость, и его силой затолкали в автобус социальной помощи, ожидавший на перекрестке Круа-Руж. Фургон с тонированными стеклами был полон горластых бедолаг, расхристанных баб в синяках. Его бесцеремонно толкнули на продавленное пластиковое сиденье рядом с верзилой с мутными глазами. Тощий тип в больших очках вошел следом за ним, непрерывно бормоча:

— Поэзия — она стоит сэндвича. Послушайте стихи…

Он старательно выговаривал слова, но его заставили замолчать увесистой оплеухой, разбив ему очки. Он не протестовал, продолжая бормотать себе под нос. ББПБ была кошмаром бродяг, предпочитавших улицу приютам. Свобода в аду лучше комфорта в оковах. Их всех везли в Нантер, в центр размещения и лечения бездомных. Бывшая тюрьма, исправительный дом в XIX веке, теперь это был приют для нищей братии. Автобус, отправившийся около одиннадцати вечера, объезжал город всю ночь. Полицейские — их называли Синими, — отделенные от толпы решетчатой перегородкой, сидели спиной к гвалту. Работу свою они ненавидели, находились в самом низу служебной лестницы и постоянно опасались удара ножом или бутылочным осколком. У Порт-де-Ванв автобус сделал долгую стоянку: кто-то сообщил о полуголом парне на вентиляционной решетке метро. Его нашли буквально поджаренным от лба до пупка, с отпечатками решетки, как на антрекоте. В автобусе хихикали и отпускали шуточки:

— А ну-ка, бифштекс на стол, это для нас, а то живот подвело!

Обожженного бродягу завернули в термоодеяло и увезли на «скорой» в больницу. Синие обшаривали каждую станцию метро, автобусные остановки, подворотни, кусты, где могли быть их «клиенты», кишевшие, как тараканы под камнем. Иногда садились и добровольцы, которые хотели умереть в тепле и из последних сил набирали номер службы спасения — 115. Другие, «строптивцы», которых сажали силой, бранились, обзывая вновь прибывших коллаборационистами и предателями. Нужду справляли прямо в автобусе, ноги шлепали по вонючей жиже. Тусклые лампочки слабо освещали весь этот сброд: наркоманов и проституток, старых обдолбанных хиппи и случайно подобранных нелегалов, нищих всех мастей, с опухшими лицами, воспаленными глазами, в свищах и гнойных корках, — корабль дураков разъезжал по Парижу, вот чем был этот вонючий автобус. Жуткий смех из самого нутра звучал порой как выстрел и нес с собой слизь, кровь, дерьмо. Ревущий легион громогласно требовал оставить его гнить и подыхать как ему заблагорассудится. Никакой помощи эти босяки не просили — только права разлагаться заживо. Грязная бабища, подсев к Антонену, предложила ему свои прелести за глоток из горлышка, — ей показалось, будто у него из кармана торчит бутылка.

На рассвете они въехали в больничный двор. Шел снег. Прямоугольные здания под крышами в белых фестонах, заснеженные ветви деревьев — все это походило на сказочный дворец. Провода и карнизы были покрыты коркой льда. С водостоков свисали острые сосульки, словно кинжалы, готовые поразить неосторожного. В окружающем безобразии этот дом стоял, будто осиянный славой. Все было прекрасно и чисто на одно утро — пока не замарает пейзаж людской обоз. И тогда вновь явится из XIX века мрачный мегалит для наказания неимущих. Раздался звон колокола. Автобус исторг свой горластый груз. Антонен еще успел услышать речь надзирателя.

— Ну, шваль, добро пожаловать в клуб. Знаете, какая разница между человеком и животным? Напомню вам: горячая вода и мыло.

После этого он рухнул без сознания на девственный снег.

Глава 18 Лазарь восстал из могилы

Когда врачи раздели Антонена и очистили его, точно луковицу, снимая щипчиками прилипшие к телу лохмотья с величайшей осторожностью, чтобы не содрать кусок кожи с майкой или носком, их глазам предстало живое мясо, все в трещинах и язвах. В длинных густых волосах вши кишели так, что им было тесно. Исходивший от него запах гнили был настолько невыносим, что врачам и санитарам пришлось работать в масках. Мелкая живность гнездилась на всех волосистых частях — лобковые вши в паху и под мышками, блохи на ногах, парша на торсе. Волос на лобке не осталось — их сгрызли насекомые. Его тело было одной большой язвой, кишащей червями и крошечными крабами: вся эта живая пыль покрывала его остов, создавая броуновское движение мошек, личинок и прочей гнуси. Врачи были потрясены и сделали десятки снимков, прежде чем приступить к обработке. Антонена положили на мешковину и осторожно опустили в металлическую ванну с крезолом и другими дезинфицирующими препаратами — бетадином, противогрибковыми, бактерицидными. Он отмокал в ней целый день; тем временем ему обрили голову машинкой, вызвав ливень гнид. Сотни задохшихся насекомых всплыли на поверхность, образовав живой ковер, который медики собрали в контейнеры. В этом растворе, регулярно подогреваемом, он пролежал семь часов. Потом, с бесконечными предосторожностями, его вынули и поместили в палату интенсивной терапии. Ему выбрили все тело и крошечными щипчиками извлекли яички и личинки из множества открытых ран. Его искусанная кожа напоминала терку для сыра и рвалась от малейшего прикосновения. Он едва избежал ампутации большого пальца, на котором воспалилась ранка от колючей проволоки. Он был истощен, обезвожен, страдал авитаминозом, осложненным кандидозом, кровь его кишела паразитами, в пищеводе образовался абсцесс, не говоря уже о тяжелейшей анемии. Молодость спасла его, и через месяц он встал на ноги. Хорошо, что он хотя бы не пил и избежал цирроза и гепатита С. Его поместили в общую палату на шестерых, где каждый лежал в выгороженном боксе. Выходить было запрещено, за столом не давали ни вилок, ни ножей.

Вскоре его вызвали к больничному психиатру Пьеру Криптофилосу, специалисту по православному богословию, внуку эмигрантов из Салоников. Он был не из тех озабоченных бородачей, что часто встречаются в профессии и выслушивают вас, хмуря брови, словно говоря: что бы вы ни рассказывали, я псих похлеще вас, и не пытайтесь меня впечатлить. Человек он был еще молодой, спортивный, с ирокезским гребнем на голове, и все время смеялся. Он смеялся, чтобы снять тревогу: «Вы псих? Я тоже, это не важно, поговорим на равных». Поначалу Антонен не раскрывал рта; врач предлагал ему партии в шашки, в джин-рами, пока не вытянул из него наконец несколько слов. Когда же плотину молчания прорвало, Антонен рассказал все, от происшествия в Австрии до своих поползновений к геноциду, не пропустив ни неудавшихся попыток, ни страсти к Изольде, ни ареста и лживого признания. Психиатр время от времени что-то записывал, изо всех сил стараясь не показаться ни удивленным, ни шокированным. Он кивал, будто мог все понять, все простить. Однажды вечером он встал и присел на край стола.

— Если бы я должен был объяснить ваши действия, то мог бы дать вам несколько толкований: например, ваша одержимость чистотой трансформировалась в эстетику мерзости, или же, не сумев убить клошара, вы решили убить самого себя, сделавшись для себя объектом отвращения. Но я предоставляю вам найти ответы самому. Вы познали упадок прежде славы. Не попробовать ли вам обычную жизнь?

В итоге он его попросту спровадил:

— Новому руководству надоел мизерабилистский имидж этой больницы. С него довольно голодранцев, бродяг и калек. Вы совершенно здоровы, старина. Разбирайтесь сами с вашими мелкими горестями, а на улицу выходите разве что выпить кофе или погулять. Я подам вашу кандидатуру на бесплатную квартиру на два года, пока не придете в норму.

Антонен стал любимцем центра. Теперь у него была отдельная комната, которую он убирал с маниакальной тщательностью. Он снова стал прежним пай-мальчиком. Иногда он вмешивался в конфликты, защищая самых слабых от зверств заправил, взял под опеку полного мужчину с женскими грудями, которого все звали «сисястой толстухой», оберегая его от попыток изнасилования. Он мог угомонить разгулявшегося дебила, успокоить вопящего в бреду энцефалопата. Принимал участие в психологических тренингах, стараясь своим примером помочь другим противостоять отчаянию. Каждое утро на рассвете за окном щебетал дрозд, приветствуя наступающий день долгими мелодичными трелями. В этой песне Антонену слышался призыв новой жизни и обретенного здоровья.

Ему предложили трехмесячный курс реадаптации. Устав от высоких стен Нантера, он отправился в Севран работать в муниципальном саду. Семена, растения, цветы раздавались всем соответственно вложенному труду. Затем он принял участие в проекте «Ярус», предприятии по преобразованию террас в ступенчатые сады. Его обучили техникам растительной кровли под руководством ландшафтных дизайнеров и садоводов, показали ему знаменитые вертикальные луга — передовую методику еще в состоянии испытаний, позволяющую высаживать злаки и бобовые на почти отвесных склонах. Затем, в начале лета он на три недели уехал в приют для обездоленных в Ньевре, большое хозяйство, основанное неким меценатом из бывших уголовников, разбогатевшим на ремонте мобильных телефонов. Антонен работал в огороде, в саду, на пасеке. До того дня, когда один из его собратьев в припадке безумия из-за ломки разбил улей лопатой и умер от тысячи укусов в луже меда. Антонен сам едва избежал пчелиной кары и только благодаря своему проворству унес ноги от смертоносных жал. Он второй раз спасся от смерти — это наполнило его новой жизненной силой. Здоровье его восстановилось, волосы отросли. Он побывал на самом дне, ничего хуже уже не могло с ним случиться. В конце июля он получил разрешение уйти и напутственное письмо от доктора Криптофилоса — тот был в Эпире в отпуске с семьей.

Париж летом — опустевшая театральная декорация. Если бы враг вздумал захватить столицу, ему было бы достаточно 1 августа стянуть войска к Порт-д’Орлеан и Порт-де-ла-Шапель и спокойно войти в вымерший город. Эта пустота давила на Антонена, ему нужны были люди, много людей. Получив восемьсот евро подъемных и ожидая квартиру, которую должны были предоставить ему осенью, он решил проделать свой путь на дно в обратном направлении, как бы заклиная судьбу. Он брал комнаты по очереди во всех гостиницах, в которых успел пожить, даже самых грязных, встречался с теми же группами курдов и афганцев вокруг станции метро «Сталинград», с русскими, чеченцами, сирийцами, живущими под пятой «братьев» магрибинцев, отыскал и цыган, рассыпанных по всему периметру. Париж — средоточие всех драм этого мира. У Северного вокзала он наткнулся на даму очень достойного вида, в длинном потертом пальто, несмотря на жару. Сидя на маленьком чемоданчике, она плакала и просила подаяния. Он дал ей двадцать евро, целое состояние для него, но она с обиженным видом вернула ему банкноту. Он не смог вытянуть из нее ни слова и почуял симулянтку, светскую даму из тех, что прикидываются нищенками ради острых ощущений.

Вернулся он и в «Дом ангелов», полный решимости расплатиться по счетам, с огромным букетом роз в руках. Он лично объяснит этой замечательной женщине, как она уберегла его от убийственных поползновений. Он готовил в уме тысячу речей в свою защиту, искал самые оригинальные, самые убедительные доводы. Но на месте его ждал неприятный сюрприз. Сад исчез, вилла стояла закрытая, похожая на форт в окружении армии бульдозеров, тракторов, бетономешалок, экскаваторов, ожидавшей сигнала к штурму. На стене висело разрешение на снос. Пейзаж смахивал на зону военных действий после бомбежки. Он справился в ближайшем бистро: «Дом ангелов» переехал в Курнев, в более просторное помещение. Мадам де Отлюс добилась значительных субсидий от Регионального совета. Соседи были только рады, что она убралась со своей вшивой публикой, от которой одна грязь. Точного адреса нового приюта никто не знал.

Заказав у стойки чашку черного кофе, со своим абсурдно неуместным букетом роз, Антонен узнал в зале кандидатку на последних президентских выборах, Арлетт Лагийе из троцкистской секты «Рабочая борьба», которая обедала со своими телохранителями, двумя пузатыми рокерами. Ему вспомнилось, что его отец называл ее уклонисткой, а мать защищала как мужественную женщину, способную быть выше насмешек. Он еще раз подошел к «Дому ангелов» с огромным букетом в руке, битый час проторчал у запертых ворот и, вспомнив учиненный скандал, съежился от стыда. Уже уходя, он поднял глаза на окна фасада, и ему почудилось, что на третьем этаже шевельнулась занавеска, — за тканью вырисовывался китайской тенью профиль Изольды, узнаваемый по узлу волос, сколотому шпилькой из слоновой кости. Не может быть — двери и окна были заколочены. Он снова почувствовал себя униженным, хотел было перелезть через ограду, забраться наверх, потребовать объяснения. Но он совладал с подымающимся гневом. Нет, это бред. И все же, когда он уходил, ему казалось, что глаза мадам де Отлюс впиваются в его затылок точно два крюка. Он обернулся — тень в окне исчезла. Единственный человек, от которого он ждал помощи, не протянет ему руки. Быть может, это тоже было частью лечения. Он слышал об учителях дзен, которые били своих учеников, чтобы научить их жить и обходиться без наставников. Сносом «Дома ангелов» перечеркивалась вся его история: неприятный эпизод, и только, без последствий.

Стояла середина августа, жара снедала Францию уже несколько недель. Париж заливал яркий, почти белый свет, размывавший лица. Возвращаться в убогую каморку, которую он снимал в «Верденском редуте», меблирашках возле Восточного вокзала, не хотелось, и Антонен спустился к Сене. Завтра же он начнет искать работу, все равно какую, лишь бы не сидеть сложа руки и не грустить. Почему бы не реабилитировать благородную профессию чистильщика обуви? Он возьмет напрокат двуколку с брезентовой крышей, установит для себя внутри удобный трон и начнет предлагать свои услуги прохожим, которые будут ставить ноги на деревянную подставку. Он видел за год столько стоптанных башмаков, столько нечищенных туфель: обретение достоинства начинается с ног. Он не будет звонить Ариэлю, пока не преуспеет. Дождется, когда не будет больше нуждаться в нем, тогда и объявится. Снисходительное отношение бывшего патрона год назад, когда он бедствовал, больно его задело. Есть люди, которые в него поверили, и на сей раз он не хотел их разочаровать. Он еще покажется им сияющим, излечившимся. Последний вечер он побудет бездельником и бродягой. Завтра настанет первый день его возрождения. Ему просто приснился дурной сон, теперь он здоров, он был сам себе и болезнью, и лекарством.

Он дал крупную купюру старику, который собирал окурки и продавал их поштучно, как просвиры. Купил себе булочку с шоколадом в память о полдниках своего детства и направился к сердцу столицы, вдоль канала Сен-Мартен до порта Арсенала и берегов реки. Каждый час он останавливался в кафе — жажда мучила жестоко. Из любопытства купил газету, два года он не держал в руках ни одной. Те же лица, те же конфликты, те же сто раз пережеванные идеи. Мир не изменился. Впади он в кому еще на десяток лет, все будет по-прежнему. Он перешел Аустерлицский мост, спустился к порту Сен-Бернар. Через каждые сто метров стояли на якоре маленькие кораблики. Странное зрелище ожидало его. Целый караван-сарай маргиналов расположился на набережных, под деревьями и кустами, вокруг импровизированных жаровен и костров. Кого тут только не было — малахольные и блаженные, хромые, безногие, просто шантрапа, всё дно столицы. Они дышали воздухом у реки, лежа кто на чем, расставив складные столики и стулья. В веселом хаосе резвилась падаль. Помятые физиономии поджаривались все лето, и цвет их, сизо-красный от выпивки, перешел в медно-красный от загара. Коматозники бутылки лежали на полотенцах, отсыпаясь с похмелья или переговариваясь хриплыми междометиями, выставляли напоказ костлявые ноги, тощие икры в черных пятнах. Транзистор наяривал рок, две сгорбленные старушки приплясывали в неуклюжем ригодоне. Ни дать ни взять, кермеса, праздничное гулянье, Брейгель под бормотуху и музыку техно. Голытьба кутила, готовя нехитрую еду на газовых плитках, поджаривая колбаски и сосиски на импровизированных жаровнях. Нищая братия прекрасно уживалась с гуляющими, бегунами, велосипедистами, во множестве вышедшими в этот час подышать после дневной жары. Два мира, загнивающий и здоровый, сосуществовали бок о бок. Все пили, ели, переговаривались, радуясь, что живы, в дивных сумерках, сгладивших суровость города, размывших серую громаду Министерства финансов, похожую на железнодорожный состав, разбитый надвое рекой.

Париж, на востоке, как и на западе, мнит себя американским городом, превращаясь в вертикальную утопию, в монолиты из стекла и стали. Женщина, больше похожая на борца сумо, в рыжем парике набекрень, с голыми руками и ногами, с икрами в сетке вен, толстых, как электрические провода, густо-фиолетового с черным отливом цвета, царила над всем этим хаосом. Она восседала на крошечном складном табурете, и ее огромный зад, не умещаясь, свисал с обеих сторон. Обута она была в дырявые шлепанцы, из которых высовывались громадные пальцы с покрытыми красным лаком ногтями. Она встала, чтобы поправить короткую юбчонку; грудь у нее была такая огромная, что, садясь, она обеими руками поддержала ее. При виде Антонена толстуха принялась усиленно ему подмигивать и, раздвинув огромные окорока, служившие ей ляжками, указала пальцем на вход в туннель.

— Пышка Лулу к вашим услугам, милорд…

Шокированный, он все же смутился и вдруг, повинуясь порыву, отдал ей свой букет, уже привядший, но благоухающий. Сколько времени он не прикасался к женщине? Он улыбнулся ей, успокоенный этим органическим добродушием. Другие толстухи, краснолицые, словоохотливые, хриплыми голосами приглашали его чокнуться. Все эти людишки, расхлябанные, с опухшими физиономиями, являлись оскорблением науке, гигиене, человечеству.

Антонен, однако, находил их прекрасными. Они были его братьями по уязвимости: славные малые, хоть и с мерзкими рожами. Принцы, да — высокие в своей обездоленности. Великолепно было их упорство в саморазрушении. Глядя на это недочеловечество, он вдруг содрогнулся, упал на колени и безудержно заплакал. Горько, навзрыд, как не плакал с детства, — огромное горе, камнем лежавшее у него на сердце, излилось слезами только сегодня. Он просил прощения у своих товарищей за то, что замышлял против них столько зла, просил прощения у Фредо и Марии Каллас за то, что не сумел их защитить. Он хотел примириться с самим собой и с миром. Он вернется, чтобы помогать им, бедолагам, вот только сам выберется из ямы. Толстуха в мини-юбке, увидев молодого человека, рыдающего как дитя, подошла к нему, покачивая огромным задом, прижала к себе и похлопала по спине, утешая. Придавленный ее необъятным животом, утопая в изобильной женской плоти, он плакал, пока не кончились слезы, потрясенный, опустошеный.

Загрузка...