ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1. Январь, 1943. Берлин, Моабит — Принц-Альбрехтштрассе

В Берлине идет снег.

«Черная Мария» с медлительностью катафалка движется к Принц-Альбрехтштрассе раз и навсегда установленным путем: по Альт Моабит и Фюрст-Бисмаркштрассе. Не доезжая до Унтер-ден-Линден, она круто возьмет направо по Вильгельмштрассе, а там уже и рукой подать до главного управления имперской безопасности, где комиссар Гаузнер встретит Роз обычной своей шуточкой:

— Наконец-то! А мы так соскучились без вас!

И очень мирным жестом потрет лысую голову.

Это произойдет примерно через полчаса. А пока машина, по расчетам Роз, не добралась даже до Рейхстагштрассе, и Роз борется с дрожью, не забывая баюкать в кармане дневную порцию хлеба. Порция — квадратик — бережно зажата в кулаке, иначе от толчков она обратится в крошки. Роз надеется довезти ее в целости и сберечь на вечер. Вернувшись в камеру, она съест хлеб вместе с воскресным ломтиком свекловичного мармелада.

Зубов у нее почти не осталось, каждую крошку приходится перетирать деснами, царапая о мякину свежие шрамы.

В заднее — единственное — окошко «Черной Марии» видны убегающие стены домов, а дальше, в перспективе, — сами дома, тротуары, люди. Город разворачивается перед Роз, как кинофильм, и она безучастно смотрит его и борется с желанием съесть хоть часть хлеба немедленно. Голод, как и боль, давно уже стал для нее чувством привычным, неотъемлемой частью существования, но перед допросами он почему-то обостряется, становится непереносимым, и Роз не всегда удерживается, съедает кусочек и потом жалеет об этом.

В Моабит Роз перевели незадолго до рождества. У Гаузнера в кабинете стояла елка, увитая бумажными цепями. Эти цепи делали елку похожей на заключенного, прикованного к углу камеры. Роз выслушала приказ о переводе и ответила, что ей плевать. Тогда у нее было больше зубов, и она еще могла отчетливо выговаривать слова.

— Ну-ну, — сказал Гаузнер тоном доброго Санта-Клауса. — Прежде чем оценить вкус лакомства, надо его отведать, моя милая.

Очень скоро Роз поняла, что Гаузнер знал, о чем говорил. Камеры в гестапо были ужасны, но все же не шли ни в какое сравнение с ледяными пещерами Моабита. Темные и узкие, они почти не отапливались, и иней от дыхания оседал под потолком и на койке, собранной из водопроводных труб. Если на Принц-Альбрехтштрассе Роз не могла спать от криков, то здесь ее лишало сна отсутствие любых звуков; тишина была такой полной, что Роз казалось, будто она одна во всем громадном здании. Она пыталась бороться с тишиной, пела, разговаривала сама с собой — и была наказана: в первый раз дело обошлось строгими наручниками, а за новое нарушение надзиратель отвел ее в карцер… Роз вышла из карцера на третий день и упала у порога.

На Принц-Альбрехтштрассе Гаузнер долго втолковывал ей, что больше не станет выручать ее и просить начальника тюрьмы отменить взыскание и что за очередную провинность Роз отсидит полную неделю. Роз слушала и не могла понять ни слова: два дня, проведенные в железном шкафу, довели ее до полусумасшествия. Гаузнер отправил ее назад и целую неделю не вызывал на допрос.

Больше Роз не пела.

В Моабите ее посетил представитель швейцарского Красного Креста. Вместе с ним пришел благообразный толстячок с уютным животиком. Толстячок назвался заместителем начальника тюрьмы и спросил Роз, есть ли у нее жалобы. Роз не сразу раскусила, с кем имеет дело, и разрыдалась на плече у швейцарца. Задыхаясь от слез, перечислила: пытки, побои, голод, доводящая до умопомрачения тишина… Швейцарец, записывая в блокнот, возмущенно кивал головой:

— Да, да, да… бедное дитя!.. Оставьте нас одних, советник!

— Но правила Моабита… Вы настаиваете?

— Самым решительным образом!

Толстячок неохотно ушел, и Роз, успокаиваясь, более или менее связно рассказала швейцарцу о том, что проделывали с ней Гаузнер и чины гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Стыдясь наготы и прикусывая губу, показала левую грудь с сожженным соском — к нему прикладывали электрод при пытке электричеством. Швейцарец, не отводя взгляда от груди, продолжал кивать.

— Чудовищно! Я просто боюсь верить!

— Чему? — спросила Роз. — И этому тоже?

Швейцарец осторожно присел на край койки.

— В чем вас обвиняют?

— В шпионаже, — сказала Роз.

— Это, конечно, недоразумение? За вас хлопочут.

— Кто?

— Ваши друзья… Но сначала я хотел убедиться, что вы — это именно вы. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду?.. Итак, кого вы знаете в Женеве, Лозанне и Цюрихе, кто мог бы хлопотать о вас?

Не будь Роз так слаба, она ударила бы его. Можно подделать швейцарский характерный акцент, можно подделать сочувствие, но нельзя избежать одного — совпадения вопросов с теми, которые интересуют Гаузнера. Женевскими связями Роз гестапо занимается в первую голову… Плевок Роз попал на лацкан пиджака… Пока толстячок старательно бил ее по щекам, гестаповец платком оттирал слюну. Уши его горели. Толстячок, устав, массировал вспухшую ладонь… Они ушли, оставив в камере запах чистого белья и крепких сигарет. Роз попыталась прилечь, но надзиратель поднял ее с койки, пригрозив карцером. Хлеба в этот день ей не дали, а порция супа оказалась уменьшенной наполовину. Ночью Роз приснился отец, и ей было так хорошо и весело, что она проснулась с улыбкой и не сразу поняла, что находится в камере, а не дома…

«Съесть или нет? — думает Роз, осторожно проводя пальцем по корочке. — Раньше ночи назад не повезут… Лучше оставить… Или все-таки съесть?»

Роз доедает хлеб.

На Принц-Альбрехтштрассе конвой сдает ее под расписку сумрачному эсэсовцу, и тот, небрежно обыскав, толкает ее в плечо:

— Иди, не оборачиваясь и не останавливаясь! Ясно?

— Да, — говорит Роз, пытаясь отрешиться от ощущения чужих рук на теле.

— Тогда пошли.

Перед кабинетом Гаузнера эсэсовец обыскивает ее вторично, гораздо тщательнее. Роз видит, что эта процедура доставляет ему удовольствие. Опережая его руки, она сама достает из-за выреза платья тряпочку, заменяющую ей носовой платок, но он делает вид, что не видит этого, и доводит обыск до конца. Проходящий по коридору щеголеватый офицер, улыбаясь, оглядывает Роз с ног до головы и подмигивает ей.

Гаузнер ждет на середине кабинета.

Лицо его сумрачно. Лысина блестит, будто смазанная маслом. Он еще не поднял руки, а у Роз уже дергается щека и на глаза наползают слезы.

— Садись, — говорит Гаузнер. — Ты подумала?

— Да, — говорит Роз.

— Решила?

— Да.

— Что же именно?

— Нет, — говорит Роз.

Когда ее не пытают, она старается не произносить других слов, кроме этих двух. Но что бы с ней ни делали, показаний она не дает. Скажи ей кто-нибудь в самом начале, что она сумеет выдержать, она бы не поверила. Первое время Гаузнер не трогал ее, приглядывался; на один из допросов эсэсовцы приволокли странного человека — седого, полубезумного. Человек сел на корточки в углу и, загребая с пола пыль, стал набивать ею рот, торопливо жевать и чавкать.

— Знаешь, кто это? — спросил Гаузнер. — Бывший полковник, военно-воздушный атташе. Его вина меньше твоей: он просто разбалтывал кое-кому служебные секреты… Теперь, как видишь, он очень раскаивается.

Роз почувствовала дурноту.

— Ты раскаиваешься, Риттер? — спросил Гаузнер. — Ты больше никогда не будешь болтать всякую всячину красным шпионам?

Бывший полковник посмотрел на него с ужасом и еще быстрее заработал руками. Челюсть его затряслась.

В другой раз на очную ставку с Роз доставили молодого человека с руками, изуродованными до такой степени, что у Роз при взгляде на них одеревенели губы. На молодом человеке была изодранная форма без знаков различия. Наручников с него не сняли. Гаузнер двумя пальцами больно прищемил шею Роз, поворачивая ее лицом к арестованному.

— Гляди! Не смей закрывать глаза! Знаешь его?

— Нет, — сказала Роз.

Она и вправду впервые видела этого человека.

— А вы?

Арестованный посмотрел куда-то поверх Гаузнера.

— Мы не знакомы.

— Вы лжете! Эта девка бывала в Берлине!

Роз не знала, надо ли ей говорить, что в Берлине она никогда не бывала, и поэтому промолчала. Позже она вспомнила, что связная Ширвиндта недолгое время поддерживала с группой «берлинцев» прямую связь, пока те не нашли более простых каналов.

Молодой человек с досадой пожал плечами.

— Прежде всего не орите, комиссар! Этим вы ничего не добьетесь… А во-вторых, я действительно вижу фройлейн в первый раз, и не пробуйте убедить меня в обратном.

— Вам что — очень понравилось у нас внизу?

— Внизу ли, наверху — ваши люди везде работают одинаково.

— Риттер думает иначе!

— Он такой же нацист, как и вы, и никогда сознательно не сотрудничал со мной. Его показания ложны, и вам это известно.

Роз не знает, кто был этот человек. Его больше никогда не приводили на очные ставки. Один из «берлинцев»? Скорее всего. Но кто именно? Гаузнер, передавая его конвою, издевательски улыбнулся и пожелал счастливого пути, назвав при этом «господином человеком». Он, кажется, считал себя большим шутником, комиссар Гаузнер, и на первых порах показался Роз тупым и самодовольным чиновником, не больше. Позднее она отказалась от такой точки зрения: Гаузнер не так прост, как прикидывается.

Сейчас он не шутит…

Свет бьет в глаза Роз, заставляя ее щуриться. Гаузнер сидит где-то там, за стеной света, и голос его доносится словно со дна глубокого колодца.

— Не понимаю, — слышит Роз. — Какой смысл все отрицать? Даже то, что Ширвиндт спал с тобой. Смотрите-ка, какая застенчивость!

«Ничего, — думает Роз. — Пусть говорит… По крайней мере, не бьет… Но все же — какая скотина!.. Только грязь на уме…»

— Он твой любовник?

— Нет, — говорит Роз.

— Резидент?

— Он картограф…

— А Буш?

— Торговец.

— Ну, ну…

Гаузнер зажигает вторую лампу, и Роз почти слепнет. Голос Гаузнера звучит совсем приглушенно:

— Смотри сюда и не отворачивайся!.. У меня есть новость, которая тебя порадует, и мне очень хочется увидеть выражение благодарности на твоем лице… С этого дня — запомни! — не трудись врать, что ты родилась и выросла во Франции! Слышишь?! Роз Марешаль никогда не появлялась на свет в Безьере, на прекрасном французском юге. Твои документы — фальшивка. Это установлено. Где ты их взяла?

Роз безучастно смотрит на лампы. Рано или поздно гестапо должно было получить справку из Безьера, и новость Гаузнера ничего не меняет. Она чувствует, что допросы подходят к концу. Надо еще немного продержаться — и ее отправят в «народный трибунал». Другого приговора, кроме смертного, она не ждет…

— Хорошо, — говорит Гаузнер.

Щелчок, и свет гаснет. Роз слепо упирается глазами в темноту. Сегодня все завершилось необычно рано.

— Хорошо, — повторяет Гаузнер, мутно маяча перед глазами Роз. — Хочешь воды?

Роз молчит. Однажды ее уже напоили водой — соленой до невозможности.

— Хорошая вода, без обмана, — настаивает Гаузнер. — Не глупи…

— Нет, — говорит Роз.

— Зря…

Туман постепенно рассеивается, и Гаузнер возникает во весь рост. Прислонившись к сейфу, он стоит против Роз и внимательно смотрит на нее. Кожа на лбу собрана жирными тяжелыми складками.

— А ведь ты могла бы жить, — говорит Гаузнер задумчиво и трет лоб. — Разве это плохо — жить? Ты хорошо держалась, признаю, но чего ты добилась? Смерти на плахе в вонючем подвале Моабита? Наверное, ты думаешь, что удостоишься ордена или памятника. Так?.. Разочарую… ничего не будет. Твои даже не узнают, как и где ты подохла. Трупы все безымянны — ты понимаешь это?

Гаузнер грузно опускается в кресло.

— Ты русская?

— Нет, — говорит Роз.

— Не трудись врать. Сначала я тоже, как и некоторые коллеги, думал, что ты француженка и случайно затесалась в эту женевскую банду русских. Можешь гордиться, что провела меня… Впрочем, сейчас это уже неважно…

— Что же важно?

— Хочешь знать?

— Нет.

— Хочешь! Иначе бы не спросила!.. Так вот, не стану скрывать, — самое важное заключается в том, что ты не просто умрешь, а бесследно исчезнешь. Ни твои родители, ни твои друзья никогда не узнают, где ты похоронена и что сказала перед смертью… Если уж кто и обманут тобой, так это ты сама!

…По дороге в Моабит «Черная Мария» делает крюк, заезжая куда-то. Роз сидит на скамеечке за железной решеткой, упираясь лбом в засов. Гаузнер на прощание отправил ее в нижнюю камеру, и теперь Роз не может разогнуться. Несколько ударов резиновой дубинки пришлись на поясницу, и сознание вернулось лишь тогда, когда конвойные тащили Роз в тюремную карету.

Гаузнер говорит: конец.

Конец ли?..

Сколько может выдержать человек?..

Ширвиндт в Москве предупреждал: «Может настать такой момент, когда страх возьмет верх над всеми остальными чувствами. Как быть?.. Вы думаете, я сейчас открою вам какой-нибудь секрет, найду панацею?.. Так вот: рецепта нет. Нет и не будет… Но только помните и никогда не забывайте, что поддаться страху и предать — понятия однозначные…»

Ширвиндта нет рядом. И Москва бесконечно далеко. А страх — он сидит в Роз, в каждой клеточке, напоминая о смерти. Завтра или послезавтра будет подвал, обещанный Гаузнером, где разом кончится все… «Мамочка моя, дорогая… Это не Роз говорит, это я, ваша дочь Аня, Нюта. Ты называла меня так, мама, и папа тоже называл… Вы меня не ждите, пожалуйста, и не сердитесь, когда узнаете, что я не на зимовке. Я не хотела вас обманывать, просто — военная тайна. Такая работа… Мне сейчас страшно, но это ничего… Это совсем пустяки, дорогие мама и папа. Главное — не поддаться страху, слышите?!»

Хрипло прогудев перед воротами тюрьмы, «Черная Мария» въезжает во двор, и Роз не успевает додумать мысль до конца. Надзиратель снимает с нее наручники и ведет в камеру.

С холодным лязгом закрывается дверь.

Тишина.

Роз ложится на спину и смотрит на потолок. В детстве она любила лежать так, всматриваться в трещины, угадывая в их очертаниях то мордочку зайца, то профиль старухи. Две-три линии, и воображение легко дорисовывало остальное… Но сейчас Роз не до картинок. Она лежит и прислушивается к тупой боли в пояснице. В двери через равные промежутки возникает и исчезает пятнышко света — это надзиратель, проходя, на миг открывает глазок.

Сна нет.

Роз закрывает глаза и силится представить себе лицо матери, но не может. «Это я устала, — думает Роз. — Полежу — и тогда вспомню…» Сумерки вползают в камеру, оседая по углам.

Роз шарит под матрацем и находит канцелярскую скрепку.

Скрепка украдена из кабинета Гаузнера на прошлой неделе. Следя за глазком в двери, Роз мельчайшими буковками выводит на кирпиче: «Аня. 1943 г. Я ничего не сказала». Что бы ни пророчил Гаузнер, товарищи после победы все равно узнают правду. Думая об этом, она дописывает еще три буквы: «КЛЦ» — позывные своего передатчика. Кому надо, тот поймет, что это значит… Все, все поймет и вернет ее имя людям…


Загрузка...