Зима отступила, но никто не обратил на это внимания. Солнце ведь не высушивает слезы, как об этом образно пишут поэты. Дети на улицах гетто не играли. Были маленькие евреи и большие евреи. Все выглядели одинаково. Дети были обязаны носить специальный знак на рукаве и желтую заплату на груди, так же, как и старики.
Двойра, жена Хаим-Юдла, вышила маленькие желтые заплаты, и одну из них нашила на грудь Бэлочке «Как симпатично… — не переставал хвалить ее Хаим-Юдл И в самом деле, в этой маленькой нашивке есть своя прелесть. Как первые ботиночки ребенка!»
Наступило еще одно лето — этого не замечали и не чувствовали рабочие сапожной мастерской. Но зато чувствовали и знали все, что у буфетчика появился новый компаньон. Буфет на чердаке расширялся с каждым днем, и постепенно вырастал в тайное акционерное общество.
Когда-то этот полутемный чердак служил раздевалкой, и человек, служивший там, выдавал рабочим жетон на принятую от них одежду, попутно продавая какую-то подслащенную газированную водичку. Что еще купишь в гетто? Даже этот подслащенный сахарином напиток считался роскошью и был доступен только «богатым». Сейчас в этом буфете можно купить все, что угодно: жареных гусей, пирожки с сыром, даже пиво и — главное — цианистый калий.
В углу чердака стоит человеке таинственным видом; руки у него в карманах. Входящий протягивает дрожащую руку и как бы спрашивает глазами: «Тут в самом деле достаточная порция?»
Пара других глаз отвечает: «Все в порядке».
«Ты не обманываешь меня?» Человек слегка хлопает клиента по плечу, и его долгий взгляд означает: «Ты можешь быть вполне уверенным».
После этой мрачной церемонии сапожник может начать есть пирожки с сыром.
Откуда здесь берутся такие пироги?
Из глубин полутемного буфета словно кошмарное видение подымается над полом голова буфетчика. Один из компаньонов беспрестанно шепчет:
— «Четверть…» «Покрытый пеной…» «Сладкий…»
Буфетчик ползает где-то там, на полу, взвешивает, режет, делит жареного гуся, вытаскивает пробки из пивных бутылок… Работы много. Его не слышно, он только протягивает руку. Вот «четверть» — четверть жареного гуся: «покрытый пеной» — большой бокал пенистого пива; вот «сладкий» — пирог с сыром в 250 граммов весом. Все это совершается молча. Формы для выпечки пирогов спрятаны в подполье между балками чердака.
На чердак подымаются в течение всего дня. Подымаются, опускаются; никто не разговаривает, никто никуда не смотрит. Перед входом стоят тихо дожидаясь своей очереди. Стоят и ждут.
Это случилось в одну из погожих летних ночей в конце недели. Немцы напали на портновскую мастерскую Швехера в первом еврейском квартале. Они остановили все машины и взяли людей в трудовой лагерь. Среди схваченных был Гарри.
В сапожной Вевке переходил от одного стола к другому, из одного зала в другой, не находя себе места. Дух гетто проник сквозь стены крепости, называемой сапожной мастерской. Вевке хотел подойти к Даниэле, сказать ей несколько слов в утешение. Но, остановившись у порога тряпичного зала, он не смог пойти дальше. Увидя наклонившуюся над тряпьем девушку, он растерял все слова. Вевке всегда сполна чувствовал боль других. Нет, лучше сейчас не подходить к ней. Он уселся на скамеечке возле одного из столов, схватил «пару» со стола, взял колодку и погрузился в работу, как человек, зашедший в шинок залить горе.
Люди уже перестали обсуждать события в мастерских Швехера. Каждый замкнулся в себе и терзал себя вопросами, на кого в этот раз обрушится занесенный топор? Когда начнется ближайшая акция? Какая она будет? Нападут ли пять на мастерские? А может, будет акция на детей? А может, на женщин? Бездетные подсчитывали и приходили выводу, что прошло уже много времени с последней акции на детей, наступило время повторной акции. Имеющие сыновей рассчитывали, что ближайшая акция будет только на девочек. Все эти предположения и подсчеты сводились к тому, что именно его и его семью минет чаша сия. Все были уверены, что после нападения на мастерские Швехера, немцы на длительное время оставят в покое остальные мастерские. Что еще требовалось этим несчастным людям, кроме выигрыша во времени?
Бергсон, кантор синагоги, скосил глаза на молоток в руках Вевке. Как он быстро, с точностью фокусника, вбивает гвозди в узкую матерчатую ленту, окаймляющую деревянную подошву. У него, у Бергсона, «пара» обычно получается или длиннее или короче подошвы. Он старается, чтобы оба ботинка соответствовали размеру подошвы, но секреты сапожного дела ему, увы, недоступны. Не однажды застывала у него кровь в жилах: вбивая последний гвоздь, он убеждался, что работа не получилась. А за такой брак Шульце не раз посылал людей в Освенцим. Если бы не Вевке, Бергсон давно угодил бы в этап. Самое интересное, что появляется он в последнюю минуту. Издали Вевке принимает отчаянный взгляд попадающего в беду, садится рядом и спасает ботинок. Это какой-то особый секрет, известный только хорошим сапожникам; никому другому не дано постичь этой глубины профессионального уменья. Но сегодня даже Шульце не крадется вдоль стен рабочего зала. Мастерская выглядит погруженной в траур.
Вевке проворно работает и бросает в корзину ботинки один за другим.
«Своей работой он, наверное, хочет подпереть стены мастерской, чтобы они не пошатнулись и не упали», — думает по себя Бергсон.
Два десятка лет они жили по соседству в одном доме, и за все эти годы у него не было повода задуматься над величием души этого Вевке. Впервые он подумал об этом в тот день, когда немцы выгнали всех евреев из домов на улицы. Все плакали, жаловались, причитали — один только Вевке стоял спокойно. Жену и пятерых своих детей он поставил впереди себя, на плечи погрузил сапожный стол, в руки взял ящик с инструментами. На пороге квартиры он остановился на минуту, поставил ящик с инструментами на пол и пальцами, затвердевшими от клея, с трепетом провел по «мезузе». Потом нагнулся, взял ящик в руки и оставил дом, в котором прошла половина его жизни. Оставляя свой дом, он ни разу больше не повернул головы. По улице шли толпы, в воздухе носились крики и плач. Тогда казалось, что нет большего несчастья. Вевке шел в этой толпе, губы его были сжаты, засаленные от работы брюки блестели на солнце, а сапожный стол на его плечах витал над толпой, как шкаф для свитков Торы.
— Евреи, не плакать! — говорил он. — Убийцы смотрят на нас и радуются. Болячки им в печенки! Жалейте себя, евреи, не доставляйте им удовольствия!..
То, что Бергсон работает в сапожной мастерской, он обязан Вевке. Другие за возможность работать тут, дали бы ему большие деньги.
Вевке заканчивает один за другим ботинки и кидает их в корзину. Он спешит, словно желая сделать работу за всех. Раньше здесь господствовали страх и ужас. Вертелся Шульце между столами. Залы были забиты рабочими; их было больше; чем эти залы могли вместить. Тогда никто не смел сделать передышку ни на одну минуту. И все же, лучше бы вернуться к тем временам! Теперь даже счастливчики с рабочими карточками не приходят сюда. Это страшный признак, признак надвигающегося несчастья. Во всяком случае, отсутствие Шульце не предвещает ничего хорошего. Что день грядущий несет с собой?
Между тем, восхождение на чердак продолжается нормально. Бедняки сапожники жрут и выпивают там такое, чего раньше не видели у себя в лучшие свои годы. Люди продают с себя все, до последнего шнурка. Расстаются с последней копейкой. Не думают о том, что будет «потом», так как никто не знает, будет ли это «потом» вообще. Даже о куске хлеба на завтра они не задумываются, так как никто не знает, будет ли случай завтра купить хлеб. Ведь ночью могут прийти и вытащить его из постели. А если так, то для чего ему хранить последние сэкономленные гроши? Кому он оставит их в наследство? Так не лучше ли подняться на крышу, купить пирог с сыром, четверть жареного гуся и цианистый калий.
Самое дорогое на чердаке — цианистый калий. Кто запасся цианистым калием, тот знает, что ему разрешается съесть пирог.
Почти каждый человек гетто — одинок, заброшен и проклят — без детей, без родителей, без семьи. Но почти у каждого в гетто сейчас есть какие-то деньги. Почти все стали наследниками одежды, белья, посуды родственников, изгнанных и отправленных куда-то. Пока человек успевает съесть доставшееся ему от одного родственника, он узнает, что ему «привалило» наследство от другого. Какая благодать иметь родственников! Раньше не доводилось получать что-нибудь от них, наоборот, они обычно жаловались на тебя, что ты не оказываешь им помощи! Ты идешь в их квартиры и забираешь их последние тряпки, все, что осталось от них.
Нет такой вещи, которой бы поляки не купили теперь у евреев. Мания покупать все без разбору внезапно охватила жильцов ближайших арийских улиц. Прошел слух, что после изгнания евреев из гетто немцы заберут все себе, и потому среди поляков настоящий ажиотаж — они стараются опередить немцев. На улицах арийцев — спешка: все стремятся купить у евреев «дешевку». Они с вожделением глядят на закрытые ворота гетто. Это просто какое-то сумасшествие, вроде эпидемии. В последние минуты жизни евреи становятся богачами. Но цену этому богатству они хорошо знают и спешат скорее съесть свою творожную лепешку.
Внезапно рабочие мастерских будто прозрели: им стало ясно, откуда здесь материал, из которого они шьют обувь. Во время шитья заготовок сапожник вдруг видит, что «пара» выходящая из-под его рук, сделана из клетчатой материи мужских брюк, точно таких же, какие носит он сам. Закройщик тоже внезапно останавливается, и по всему его телу проходит дрожь, когда он кладет руку на стопку заготовок. Когда же он проходит мимо открытой двери склада, его глаза останавливаются, помимо его воли, на нагромождении поношенной одежды. Ему кажется, что это человеческие тела; тела его самого и людей, работающих вместе с ним.
— Мои «мастера» исчезли куда-то, — громким голосом говорит вдруг Вевке в пустое пространство зала. — Что будет, если вдруг Шульце заглянет сюда? Только его не хватает сейчас!
Он срывается с места и устремляется на чердак.
Когда Вевке достигает верха, он останавливается, как вкопанный. Прежняя боль, несколько утихшая после напряженной работы, опять душит его. Увидев, что перед дверью, которая ведет на чердак, стоит Даниэла, он забывает, зачем пришел сюда. Он подходит к ней, берет ее за руку и безмолвно сходит с нею вниз.
Она не сопротивляется, ступает молча. У Вевке нет слов, которые могут уменьшить ее печаль, съедающую и его сердце.
Просто рука, которая ведет ее, как будто, является проводником тепла и любви. Как человек, желающий спасти птенца, выпавшего из гнезда и не умеющего взлететь, он нежно гладит ее.