Отпуск окончился, и теплым апрельским вечером они улетали обратно в Сибирь.
Из шумного аэровокзала с лампами дневного света и запахом сигарет Зойка и Геннадий вышли в мягкую весеннюю темень.
Над бетонными дорожками мерцали звезды. Далеко за аэродромом, за плоскими холмами Подмосковья угасала поздняя заря.
Ту-104 с красными щитками на двигателях стоял у перрона неподвижной темной махиной. Только в круглых иллюминаторах желтовато теплился свет.
Они поднялись по трапу, нашли свои места и положили в сетку над креслами апельсины, купленные в аэропорту, — у них в поселке в эту пору апельсины — редкость.
Потом красный тягач потянул самолет на взлетную полосу.
Зойка смотрела в иллюминатор. Стеклянные стены аэровокзала с цветными огнями уплывали в темноту. Было немного грустно, что все окончилось: отпуск, мамины хлопоты, Большой театр, беготня по магазинам и хождение в гости. И все же хорошо, что это уже позади и они летят к себе в Ключевой, к друзьям, к привычным делам и заботам.
— Устраивайся поудобнее, — сказал ей Геннадий. — Можешь откинуть кресло.
Они летели всю ночь и утром спустились по трапу на большом аэродроме и пошли за автокаром, который вез их чемоданы.
Ослепительно светило солнце, чуть морозило, хрустел под ногами тонкий лед. На бетонных дорожках теснились самолеты.
Где-то в весеннем небе среди широких воздушных трактов затерялась и пустынная авиатропа в таежный поселок Ключевой.
Пока Геннадий узнавал о рейсе на Ключевой, Зойка пошла в ресторан — в последний раз полакомиться кухней Интуриста. А там — в тайгу, на попечение поселкового магазинчика, скупого на деликатесы.
В ресторане между колоннами стоял негромкий говор. Зойка села за столик у окна. В простенке висел красно-синий плакат: «Экономьте ваше время, пользуйтесь воздушным сообщением». Экономя свое время, по соседству второпях обедал бородатый поп в черной рясе и начищенных сапогах. Парень в свитере, с обветренным лицом отодвинул котлету и остервенело листал журнал — изголодался по пище духовной.
Около Зойки у низкого окна стоял мальчик в расшитых бисером унтах и, удивляясь, смотрел, как по веткам в саду прыгают воробьи. Он поднял на Зойку большие синие глаза и сказал, о́кая:
— А у нас на Лаврентии воробьев нет.
Всему удивлялся парень — высоким домам, воробьям, деревьям. Прожил на свете целых четыре года и никогда не видал деревца. У них на Чукотке, в бухте Лаврентия, только лед, камни, олений мох и северные сияния. И все ему было в новинку — даже серенькие пичуги на ветках.
— Вы из Москвы? — спросила Зойку его мать — маленькая, светловолосая, с морщинками у глаз и темными скулами, обожженными полярным солнцем. Она спросила, не зацвела ли в Москве сирень, и Зойка ответила:
— Что вы, еще рано. Сирень — это май. Пока только подснежники. А вы не бывали в Москве?
— Была, но давно, все забыла.
И с таким же протяжным о́каньем, как у сына, она рассказывала о жизни «у нас на Лаврентии»: первый цветок распустится только в июле, а в сентябре уже холода и пурга. Там мальчик и вырос. Первый раз она везет сына в Россию, «на запад», как они говорят, — к бабушке на Волгу, под Ярославль.
Зойка сказала, что и у них в поселке пока не веселей: десяток бараков и сборных домишек, почта, клуб, одна улица и единственный тротуар из горбылей на еловых чурках. Пока не придет в Ключевой железная дорога, быть ему заштатной точкой. Есть, правда, в клубе телевизор и мачта с хитрой антенной — в удачный вечер можно увидеть передачу из города. Или прилетит почтовый самолет — тоже развлечение: письма, газеты, иногда бандероль от приятелей с романом, которым зачитывается вся Москва.
— А дети у вас есть? — спросила женщина.
— Я не замужем, — ответила Зойка.
В отпуск из Ключевого ее провожали с шуточками и намеками: вот тебе и свадебное путешествие. Но подружки напрасно спешили — Зойка сразу уехала домой, к матери, в Воронеж и только в конце отпуска вернулась в Москву и увиделась с Геннадием.
Он жил в подмосковном деревянном домике с мезонином, садом и летней кухней, которую Геннадиева сестра, толстушка Поля, иногда сдавала дачникам. За один день и одну ночь Зойка привыкла к вздохам и шорохам старого дома. Она верила, что рано или поздно они с Геннадием мужем и женой поднимутся по его скрипучим ступенькам. И когда они уезжали на аэродром и шли по дорожке к калитке, Зойка с благодарностью оглянулась на его окна, светившие сквозь голые кусты в синих апрельских сумерках.
— С детьми веселей, — вздохнула женщина с бухты Лаврентия.
И Зойка с ней согласилась, хотя и пожалела мальчишку, выросшего на земле без единого деревца.
Они сидели и разговаривали, пока не пришел Геннадий. Еще издали Зойка увидела его меж столиков — невысокого, но ладного, аккуратного. Парень приятный, ничего не скажешь. Скучноват он, правда, бывает. «Не будь занудой!» — сердилась она, и он тогда морщился: не любил этого слова. Морщился, но молчал.
И теперь он тоже поморщился, с досадой налил себе рюмку вина и сказал, что Як-12 на Ключевой скоро вылетит, но одно место забронировано какому-то начальнику со строительства дороги. Самолет завернет за ним в Заслоны.
— У них в Заслонах свой вертолет. Что у них там стряслось? — спросила Зойка.
— Не знаю, — ответил Геннадий, морщась и ковыряя вилкой котлету. — В общем, есть одно место, и ты летишь одна.
Зойка рассмеялась:
— Не хочу лететь одна, скучно. Да еще делать крюк в Заслоны. Хочу остаться и ждать с тобой. Мне и тут хорошо!
Она охмелела от одной рюмки вина. А за окном была весна и весеннее солнце, на столе — крахмальная белая скатерть, вокруг — очень симпатичные люди. И ей, Зойке Макаровой, совсем не хотелось обратно в тайгу, к медведям.
— Мне здесь нравится, Генка. У меня новая кофточка с белыми пуговками и новый, модный, фестивальный платочек. И я хочу надеть туфли на тонком каблучке и пойти в театр — с тобой пойти, Генка! А у нас в Ключевом когда-нибудь будет театр? Вот проведут к нам дорогу — построят и театр. Ну что ты так на меня смотришь, Геннадий? Не веришь, что в Ключевом будет театр? Ладно, не останемся в Ключевом — поедем жить в твой дом с мезонином.
— Зойка, да ты пьяна! — Геннадий поморщился.
А Зойка смеялась и дразнила его. И соседи оглядывались на нее и улыбались: веселая девушка.
— Давай пей кофе, и будем решать, — злился Геннадий.
— Ну ладно, я полечу одна. А ты будешь тут мыкаться, страдалец? Подумаешь, полетели бы завтра вместе.
— А если и завтра будет одно место?
Зойка рассердилась:
— Ой, Генка, какой ты всегда осторожный! Идем!
У камеры хранения они открыли чемоданы и выложили в Зойкину дорожную сумку кое-какие гостинцы для девчат в Ключевом — апельсины, всякие вкусные вещи и желтую книжечку, которой зачитывалась Москва: «Ярче тысячи солнц. Повествование об ученых-атомниках».
У выхода на летное поле Зойку ждал пилот — щеголеватый парнишка в кожаной куртке с молниями и ушанке. Он спросил ее фамилию, заглянул в сопроводительную ведомость и сказал:
— Идите за мной.
А Геннадий остался у барьера и смотрел им вслед, пока они не скрылись за шеренгой самолетов.
— А где же Харитонов? — спросила у пилота Зойка.
— В Крым улетел, в отпуск.
— Жалко, — сказала Зойка.
Харитонов давно летал на ключевской линии, и к нему все привыкли. Так и говорили, заметив над тайгой его самолетик: «Вон Харитонов ковыляет!» Возил он все — пассажиров, молоко, почту, запчасти — и на любую таежную площадку садился на три точки с первого захода. С ним Зойка еще летела в отпуск. А теперь и Харитонова потянуло на крымскую весну.
— А как ваша фамилия? — спросила Зойка, едва поспевая за пилотом.
— Махоркин, — нехотя ответил он.
— А-а-а, — протянула Зойка, будто услышав знаменитую фамилию.
Пилот покосился на нее: смеется, что ли? Нет, она не смеялась, просто ей понравилась эта фамилия — Махоркин. Летим, Махоркин!
По бетонной дорожке они долго шли к своему широколапому одномоторному Як-12. Он стоял далеко, на краю поля. И пассажиров к нему не везли автобусом, как к реактивным лайнерам; к нему приходилось топать пешком. В этой воздушной гавани он был незаметным парусником, который в одиночку уплывает в пустынный океан — в сторону от оживленных морских дорог с их белоснежными кораблями и ночными огнями на горизонте.
Около самолетика пахло хвоей, мокрым снегом, весной. Зойка влезла в кабину. В кресле рядом с пилотом лежал брезентовый мешок с почтой. Зойка устроилась на заднем сиденье, а дорожную сумку положила рядом с собой.
Они вырулили на край снежного поля, где одиноко стояла автомашина с антенной, выкрашенная в черно-белую шахматную клетку. У перелеска на земляном холмике кружилось решетчатое зеркало радара.
Над ними с гулом и свистом, закрывая солнце, шел к бетонной дорожке реактивный самолет.
Потом «як» пробежал по мокрому снегу и поднялся в воздух.
Когда они разворачивались над аэродромом, сквозь фонарь в кабину вкатились солнечные зайчики. Зойка глянула вниз и сразу зажмурилась: на земле, в корке льда пылало солнце.
Пролетали окраину города — дымного, деревянно-кирпичного, по-весеннему пятнистого, с непросохшими крышами и бульварами. В старом парке виднелись белоколонные университетские корпуса. Водохранилище ГЭС было вдоль и поперек исчерчено пешеходными тропинками.
А за фабричным поселком с кирпичной трубой и узкоколейкой начиналась тайга, еще заснеженная, сырая, неприветливая.
Стало холоднее, из щели дуло. Зойка подобрала ноги в резиновых ботах, запахнула пальто и пожалела о теплых носках, оставленных в чемодане.
Она достала из сумки два апельсина и один протянула пилоту.
— Махоркин! — сказала она и тронула его за плечо.
Он сидел перед ней за штурвалом, косо посмотрел на нее и покачал головой. Хотя по глазам было видно: очень ему хотелось апельсина.
Ну и пижон! Харитонов бы не отказался. А этот корчит из себя воздушного волка. А фамилия самая лапотная, мужицкая — Махоркин.
Хорошая, вкусная фамилия — Махоркин…
Она съела апельсин, завернула в платок корочки и сунула их в карман — на апельсиновых корках хорошо настаивать водку. Геннадий любит такую настойку. К Первому мая и настоится. На праздник они опять будут вместе, в компании, может быть, у Михеевых, там большая комната. И все опять будут им кричать: «Горько! Что вы, черти, тянете?» А Геннадий будет отшучиваться: «Жилплощадь лимитирует». — «Врешь, с милой и в шалаше рай!» — «Даешь ему шалаш со всеми удобствами!» — «У него под Москвой неплохой шалашик!» И все они будут танцевать до самого рассвета и на зорьке пойдут по поселку и всех поднимут своими песнями. А потом они с Генкой долго будут стоять у Зойкиного крыльца, он захочет войти к ней, но она шепнет: «До свидания, Гена!» — и закроет дверь и пройдет в свою комнату. Если к празднику потеплеет, в комнате уже распустится ветка черемухи с диковатым таежным запахом. И долго еще она будет стоять у окна с закрытыми глазами, вдыхая запах таежной весны и слушая его шепот: «Зойка, слышишь… Ну, Зоя…»
Он постоит у нее под окном, закурит и пойдет к себе. Шаги его затихнут вдали, за окном станет тихо, только и слышен будет стук дизель-электростанции, к которой все ключевские давно привыкли, и еще, может быть, далекая песня о том, что они два берега у одной реки…
А после праздника в восемь утра они встретятся уже в конторе, в комнате с чертежными досками, где на дверях висит лист ватмана: «Тех. отдел».
Если встретятся на людях — поздороваются за руку. Никого в комнате не будет — поцелуются украдкой. И Геннадий проведет по губам ладонью — нет ли губной помады. Не любит она этого обидного жеста.
Вздохнув и стараясь не вспоминать обидное, она посмотрела вниз.
Тень самолета с радужным сиянием вокруг винта плыла по широкой просеке. Среди снеговых полян темнел молодой ельник.
Просеку эту рубили еще два года назад для высоковольтной линии на Ключевой. Но потом планы изменились, ассигнования были срезаны, и все заглохло. Ждали, пока в Ключевой дотянут «нитку» — железную дорогу в одну колею. И в Ключевом, расшумевшемся было на всю округу, стало тихо и буднично. Кое-кто уехал, а те, кто остался, сидели над проектами рудника и комбината, совещались и спорили до одури и все ждали: не слышен ли первый гудок дороги, не идет ли к ним большая жизнь?
А просека на Ключевой заросла мелким ельником. Тянулась она сквозь тайгу прямая и четкая, как курс на планшете. Лети без карты и компаса — не заблудишься. Ее так и звали — Харитоновский проспект. Каждый день тарахтел Харитонов над просекой. Ему рукой махнут: «Харитонов, привет!» Он в ответ крылом качнет: «Привет, ребята!» Для него тут все свое — земля, люди, поселки, таежные тропы.
А вот Махоркин другой. Для Махоркина тут просто трасса, просто полет по заданному маршруту. Ему все равно, что под ним, — село, река, зимовье. Взглянул разок вниз и опять видит перед собой только стрелки приборов, только синюю даль и горизонт за прозрачным куполом кабины. Молод еще — вот и важничает. Включил рацию, доложил курс диспетчеру. И снова сидит не оглядываясь — будто и нет в кабине симпатичной Зойки Макаровой в модном пальто и с новейшей столичной прической.
Ладно, Махоркин, важничай…
Одно место рядом с ней пустовало, и она гадала, что за начальник полетит из Заслон к ним в Ключевой. Пока не пришла к ним дорога, нечего делать в Ключевом большому начальнику. И так все ясно: сидим и ждем. Дорогу ждем, начальник!
Она посмотрела вниз. «Як» отвалился от просеки и летел вдоль реки, покрытой торосами и полыньями.
Над рекой висел недостроенный мост в три пролета. Голубовато мигала электросварка. На берегу дымил паровозик.
Отсюда тянули «нитку» на Ключевой.
Самолет развернулся и полетел над трассой. Рельсы бежали на север, огибая болота и сопки. Далеко протянулась дорога. Но до Ключевого ей еще не близко. Вот и рельсы кончились, промелькнул палаточный городок укладчиков.
И сразу вдали показались Заслоны — небольшое село в одну улицу. Огороды сбегали к таежной речушке. На задах топились баньки — была суббота.
У околицы на лугу стоял вертолет. Лопасти были зачехлены. Невдалеке от него горел костер, и по ветру летели клочья дыма. Парень с ружьем сидел у костра и смотрел, как широколапый самолетик «як» идет над избами на посадку.
«Як» снижался, и Зойка видела, что Махоркину очень хочется сесть на три точки с первого захода. Кое-что она в этом тоже понимала.
Она достала из кармана зеркальце и поправила на шее косынку — цветную фестивальную косынку с пальмами, неграми, пароходами и словом «мир» на всех языках.
А когда самолет плавно скользнул на снежное поле и, не выдержав, Махоркин на миг оглянулся, Зойка увидела его сияющие глаза: знай, мол, наших, хотя и не смыслишь ты ничего в пилотаже.
И Зойке тоже стало весело: важничай, Махоркин, важничай!
Подрулив к вертолету, Махоркин заглушил мотор и спрыгнул из кабины на землю. К нему подбежал парень в заячьей шапке со старинной берданкой.
— Вы за Тихоновым? — спросил он, запыхавшись. — Так он вас в той избе ждет. Придет, должно быть, сейчас.
— Вертолет караулишь? — спросил Махоркин, закуривая.
— Да вот, охраняю, — сказал парень и поправил на плече дедовскую берданку. Он не сводил глаз с Махоркина, явно завидуя его куртке с молниями, золотым крылышкам на рукавах и его самолетику, который на этом самодельном аэродромчике выглядел вполне солидным воздушным кораблем.
На снегу у костра был и другой след самолетных лыж. Махоркин спросил парня, кто это к ним прилетал.
— А сам Байдаченка прилетал, — ухмыльнулся парень. — Ба-а-льшой начальник. Дал тут кое-кому прикурить и айда на Ключевой. Серьезный дядя. Тихонову велел собрать все бумаги и за ним лететь. А на чем полетишь, если наш вертолет сломался?
Оглянувшись, Махоркин сказал:
— Чего он там в избе сидит?
— Бумаги какие-то ждут, «козла» за ними послали. Без этих бумаг к Байдаченке не сунься… Разрешите закурить московских, товарищ пилот?
Махоркин вытащил пачку «Казбека», и парень деликатно взял одну папиросу. Мужская дружба крепла.
А Зойке уже надоело ждать. Она вылезла из кабины и, нащупав ногой железную скобу, спрыгнула в снег.
— Куда вы? Сейчас полетим, — недовольно сказал Махоркин.
Он с досадой взглянул на часы и пошел к избе, велев парню никого к самолету не подпускать.
— Гражданочка, гуляйте подальше, — сказал парень и даже снял с плеча берданку.
Зойка обиделась и отошла.
Из села доносилось радио. Стучали топоры. Запах хвои и снега перебивался острой бензиновой гарью. Наверное, прежде тут жили глухо, за сопками и болотами, а дорога разметала поскотины и курные баньки, завалила улицу бочками, тягачами, ящиками, бульдозерами. И Зойке привычно было это тюканье топоров, запах щепы, мерзлые глыбы земли, костры, ухабистые дороги, ругань шоферов, походные кухни, шелест кальки на морозном воздухе. Так бывало и у них в Ключевом. Да и будет еще, когда туда дотянут «нитку».
Зойка постояла у костра, потопала резиновыми ботами. Солнце скрылось за тучей, дул ветер, стало холодно. Она пошла к избе по рыхлому снегу.
Изба-пятистенка с резными наличниками из потемневшей лиственницы стояла на самом краю села. Шатровые ворота были распахнуты настежь. Во дворе под навесом стояли бочки с бензином, снег был желтый от солярового масла.
Зойка поднялась по ступенькам и вошла в избу.
На лавке у двери сидел и курил Махоркин. Он хмуро взглянул на Зойку, но ничего не сказал. В красном углу, где темнели лики святых, шелестели кальками двое мужчин. Одного из них, начальника строительства дороги Козлова, Зойка знала — грузного, властного, в бурках и гимнастерке с орденскими колодками. Он бывал у них в Ключевом. А другой был худощав, высок, с черными волосами и смуглым лицом. Только глаза у него были очень светлые, открытые, с синевой. Под столом торчали его длинные ноги в охотничьих сапогах. Тесновато тебе будет в кабине, дядя Тихонов.
Зойка стояла у двери, а на нее не обращали внимания — курили и спорили.
— Время теряем, товарищи, — сердито сказал Махоркин. — Лететь надо.
Начальник строительства посмотрел на часы:
— Еще минут пять, и привезут бумаги.
Зойка вышла на крыльцо. Порхали снежинки, погода портилась. По дороге мимо избы шли грузовики с красными флажками. Шли на дистанции, по правилам безопасности: в кузовах, припорошенные снежком, лежали тугие бумажные мешки с взрывчаткой. Наверное, на трассе готовили взрыв.
Внезапно в ворота влетел «козел» с фанерным кузовом, взвизгнул у крыльца тормозами. Из фанерной избушки выскочил чернявый парень с синей папкой в руках и исчез в избе, успев заметить Зойку озорным глазом:
— Привет пополнению!
Тотчас вышли Козлов, Махоркин и Тихонов с синей папкой.
— Смотри, вся документация у тебя, — сказал Козлов.
— А куда я денусь! — сердито ответил Тихонов. — Не съест меня Байдаченко.
— Как только решат, сразу радируй. А пока будем готовить взрыв. Сам понимаешь — график.
Они все вместе пошли к самолету, и, помогая Зойке подняться в кабину, Козлов галантно сказал:
— Тихонов, с такой соседкой тебе скучно не будет. Ну, ни пуха тебе ни пера.
— Иди к черту!
Долговязый Тихонов едва втиснулся в кресло рядом с Зойкой, и ей пришлось переставить дорожную сумку в багажник.
И они еще выруливали на старт, а Тихонов уже развязал тесемки синей папки с золотыми буквами «К докладу» и уткнулся в свои чертежи.
Только взлетели, как навстречу метнулся снежный заряд и все закрутилось. Самолетик качнулся, будто бодливый бычок перед дракой.
Над сизыми сопками висело сумрачное, тяжелое небо. Летели низко над трассой и сразу обогнали автоколонну с взрывчаткой. Машины с красными флажками шли по дороге редкой цепочкой.
Потом под крылом проплыли острые, клыкастые скалы. На отвесных кручах боязливо толпились сосенки. Этого каменного зверя трассе не обойти. Его тело нашпигуют серовато-желтым порошком, похожим на сухую горчицу, и в назначенную минуту над тайгой завоют сирены: «Взрыв!» А месяц спустя между базальтовыми откосами лягут новенькие рельсы.
Тихонов взглянул вниз и спросил, нельзя ли сделать круг над скалами. Махоркин показал на часы.
— Ведь из-за вас задержались! — прокричала Зойка. — Давно были бы в Ключевом.
— Мне бы еще раз посмотреть на эти проклятые скалы! Через трое суток их взорвут. А это как раз нежелательно!
Махоркин даже не обернулся. Сердясь, Тихонов сказал Зойке, что потеряли бы только одну минуту, а ему это необходимо — он везет новый вариант участка трассы, по которому взрывать эти скалы необязательно. Проект выгоден и давно послан в главк, но там что-то тянут. Вот за этим и прилетал к ним Байдаченко — на месте знакомиться с вариантом. Полдня лазил по скалам, разобраться во всем не успел и улетел в Ключевой — там на три часа назначен партактив. Велел Тихонову собрать всю документацию и к шести быть в Ключевом. После актива будут проверять расчеты. Если утвердят, дадут в Заслоны радиограмму: «Взрыв отменить».
Но пока на трассе готовят взрыв: график есть график, стройку не остановишь.
— И если дело затянется, — крикнул Зойке инженер, — тогда сам господь бог не поможет — взорвут!
Самолетик вдруг сорвался в воздушную яму, и Зойка прикусила губу. Да, это тебе не реактивный лайнер, здесь ни поваров в белых колпаках, ни бортпроводниц с черным кофе, разве только бумажный пакетик для аварийной надобности.
За плексигласовым окошечком вихрилась снежная пыль. Темные тучи прижимали «як» к лесистым макушкам сопок.
От болтанки Зойку мутило, она достала из сумки апельсин, прокусила толстую кожу в пупырышках, пососала кисловатый сок.
Тихонов нагнулся к ней:
— Потерпите, скоро прилетим. Вы вчера из Москвы? Как она там?
— Ничего, стоит…
Самолет нырнул в моросящее облачко. По крыльям хлестали серые клочья. Фонарь сразу стало затягивать шероховатой изморозью, и пилот включил антиобледенитель.
Вцепившись в сиденье, Зойка ждала, когда они выскочат из сумрачной тучи и над ними снова будет сиять весеннее солнце.
Но в кабине становилось все темнее. Машина ползла вверх, мотор стучал в облаке глухо, как в вате.
— Как бы нам не опоздать! — крикнул Тихонов. — Байдаченко этого не любит.
Так и не пробив верхний слой облачности, самолет пошел вниз. Свистел ветер. Потом в разрыве туч мелькнул темный клочок земли. Сквозь пелену снега Зойка увидела высокие сопки. Самолет мотало над верхушками лиственниц. Летели лесистой седловиной между сопок. Сворачивать было некуда.
— Вам холодно? — крикнул Тихонов.
— Ноги замерзли, — сказала она.
— Скоро чайком обогреемся.
Но она видела, что он тоже тревожится. Конечно, трудно пилоту в такой метели, хотя и горит у него на щитке глазок радиокомпаса. «Як» снова окунулся в свистящую белую мглу, и его так тряхнуло, что Зойка схватилась за бумажный пакет. От второго толчка она свалилась на колени соседа, на его синюю папку с золотыми буквами «К докладу».
— Лежите, так легче будет! — Тихонов ловко вытянул твердую папку, и она уткнулась лицом в ватные брюки: только бы скорее все это кончилось! Махоркин, миленький, пожалуйста, поскорей!
И внезапно она ощутила, что самолет взмыл вверх. Словно он перепрыгивал сопку. Мотор завыл дискантом, захлебнулся, опять потянул, опять сорвался. И, уткнувшись в ватник, Зойка чувствовала, как они, сорвавшись с какой-то высокой горы, падают, падают, падают, и Тихонов валится на нее грузным телом, и у нее нет сил вырваться и вздохнуть — и вдруг удар и металлический скрежет, будто машину разрывает на части, и Зойка летит куда-то вместе с Тихоновым, еще не успев испугаться и понять, что с ними случилось.
И стало очень тихо…
Потом ее грубо рванули за плечи. Открыв глаза, она увидела над собой Махоркина — без шапки, растрепанного, с растерянными глазами.
— Жива? — удивился он.
И такая постановка вопроса заставила Зойку оглядеться. Кабина висела боком, сама Зойка лежала на мешке с почтой, а ее дорожная сумка вылетела из багажника, и апельсины рассыпались по полу. Она поднялась и потрогала плечо: наверняка будет синяк.
— А как же апельсины? — растерянно спросила она. Больше всего ее огорчило почему-то, что теперь апельсины будут пахнуть бензином.
Тихонов ругался, застряв между креслами. Удивительно, как он там поместился.
— Эх ты, летун! — хрипло сказал он Махоркину.
Растерявшийся Махоркин собирал в сумку Зойкины апельсины.
— Давайте, я сама, — сказала Зойка.
В глухой тишине под самолетом громко булькнуло. Словно под ними лопнул пузырь болотного газа. Свистел ветер. Прозрачный фонарь кабины уже заносило снегом — вокруг них бушевала вьюга. И было совсем темно, как в сумерках.
Тихонов швырнул на сиденье свою синюю папку с золотыми буквами «К докладу»:
— Прилетели!
Махоркин молча застегнул куртку, надел шапку, помедлил, оттягивая то неизбежное, что ожидало его за порогом кабины. Потом рывком распахнул дверцу и выпрыгнул.
Только тогда Зойка пришла в себя и спросила:
— Скажите, а что с нами случилось?
Тихонов не ответил.
За дверцей, где исчез пилот, свистела мокрая апрельская вьюга.
Выпрыгнув из самолета, Махоркин огляделся. В белесой мгле не было видно ни деревца, ни кустика. Только снег, снег, снег. Он со свистом хлестал по обшивке машины. Даже на винте уже висели тяжелые липкие хлопья.
Самолетик лежал на боку, как подбитая птица. Пилот горестно погладил его крыло. Глаза слепило снегом. Пилот поднял воротник куртки и пошел вокруг машины. Правой лыжи не было — вместе с шасси она погрузилась в болото, в живун. Есть такие места на болотах: в глубине трясины бьет ключ, и даже в сильный мороз топь не промерзает — живет.
Попав лыжей в живун, «як» крутанулся и металлической законцовкой крыла, как ножом, шаркнул по болоту, по кустам и кочкам. По снегу веером разлетелась бурая болотная слякоть. В канаве, прорезанной крылом, уже собиралась темная торфяная вода.
Задрав левое крыло, машина висела над проклятым живуном.
Взлететь она не могла.
Пилот сделал несколько шагов в сторону, и в снеговой мути замаячила темная стена тайги: край болота, чащоба. И в другой стороне, через сотню метров, он тоже наткнулся на бурелом. Под ногами хлюпал подтаявший торфяник.
Может быть, им повезло, что попали в живун и тормознули на болотном пятачке.
А что он мог сделать, когда обледеневшую машину швырнуло к сопке, на частокол горелого леса, на черные острые пики лиственниц? Он только успел дать газ и перебросить «як» через сопку. Но машина потеряла равновесие и косо скользнула крылом в слепую метельную муть.
В последние секунды он понял, что там не снег, а заснеженная земля, и, выключив зажигание и бензобаки, успел выровняться для скользящего удара о болото.
Все, как в учебнике пилотажа. Теперь остается выполнить параграф 547 «Наставления по производству полетов»: «По радиотелефону сигнал бедствия передается словом «БЕДА». Эти строчки так и стоят перед глазами. Он держал в замерзших губах папиросу и упорно чиркал зажигалку, не понимая, что она гаснет от ветра.
А кто виноват? Все понемногу — на земле и в воздухе. Синоптики опоздали с предупреждением, а сам он вовремя не догадался изменить курс, обойти снежный фронт. И все-таки ты в ответе, пилот! Вот тебе и первый миллион налета, Николай Махоркин, вот тебе и командир реактивного корабля. Даже не успел крикнуть на землю: «Беда!» И унесло их пургой куда-то к черту на кулички. На этом болоте сразу искать не станут. Искать начнут в другом квадрате, на трассе Заслоны — Ключевой.
Конечно, потом и сюда прилетят. Но когда?
Он подошел к самолету. Из метели навстречу ему шагнул рослый длиннорукий Тихонов.
Пилот все еще мучил свою зажигалку, высекая бледные искры. Тихонов дал ему огня, ловко прикрыв спичку в широких ладонях.
Подождав, пока пилот пару раз затянется, инженер негромко спросил, какого черта посылают на линию всяких сапожников и недоучек.
Пилот ему соответственно ответил.
И только свист вьюги спас Зойку от необходимости выслушивать этот мужской разговор на болоте, у черта на куличках, за час до совещания в поселке Ключевом.
Она сидела в кабине, укрыв ноги старым спальным мешком, который нашла в багажнике, слушала вой вьюги и мужские неясные голоса и думала о том, что Геннадий еще ничего не знает, сидит в аэропорту, листает журналы, решает кроссворды. А в Ключевом скоро начнется тревога. После партактива Байдаченко соберет инженеров в конторе, и все будут ждать Тихонова с его чертежами. Потом запросят по радио Заслоны и будут сидеть за столом, разговаривая и посматривая на часы. Кое-кто даже обрадуется, что Тихонов опоздал и можно утрясти с Байдаченко свои вопросы, — не каждый день у них бывает большое начальство.
И вдруг в кабинет войдет Людочка, секретарша, и растерянно протянет Байдаченке радиограмму: «Инженер Тихонов вашему распоряжению вылетел пятнадцать ноль-ноль точка Козлов».
И за столом сразу станет тихо, и все переглянутся.
Байдаченко подойдет к окну, прислушается: не летят ли? За окном ветер, метель, погода явно нелетная, и уже смеркается.
Да, самолет исчез в тайге. А вместе с ним и инженер Тихонов, и синяя папка с проектом.
О Зойке они узнают потом. Узнают, что была и такая пассажирка — З. Макарова.
Секретарша Людочка первой прочтет радиограмму из города и со слезами побежит к девчатам в отдел, где Зойку ждут из отпуска.
А может быть, все еще обойдется, думала Зойка. Починят самолет, переждут метель и вылетят. Мало ли бывает вынужденных посадок.
Или к ним прилетит вертолет. Она дремала и грезила, как к ней с неба на вертолете спускается Геннадий, бежит к занесенному снегом самолетику, распахивает дверцу и видит Зойку — сонную, продрогшую, укрытую каким-то старым спальным мешком…
Дверца и впрямь распахнулась. Но в кабину ввалился не Геннадий, а Тихонов, случайный попутчик. Он стряхнул снег с телогрейки и вытер шапкой мокрое лицо.
Из своего угла Зойка робко спросила:
— А мы скоро полетим дальше?
— Вряд ли, — ответил Тихонов. — Вас как звать? Зоя? Знаете, Зоя, давайте подождем до утра. Вы только не волнуйтесь. Утро, говорят, мудренее вечера.
Он вытащил из синей папки все чертежи, оторвал тесемки и связал бумаги в тугую трубку. Потом распахнул телогрейку и сунул сверток под свитер.
Все это он делал не спеша, прочно, сосредоточенно, словно стараясь ничего не забыть и не упустить даже мелочи. И по его движениям Зойка без слов поняла, что дела их плохи и ей не быть в Ключевом ни сегодня, ни завтра и не угощать девчат московскими гостинцами.
С холодком в сердце она поняла, что и ей надо готовиться к чему-то самому трудному — вот так же, сосредоточенно и прочно, как Тихонов, который прячет на груди чертежи и туго затягивает ремень, словно солдат перед боем.
В тусклых сумерках, в холодной металлической коробке, притихшая и бесконечно одинокая, она вытерла слезу и шепотом спросила:
— А как же дальше?
Тихонов не ответил — наверное, не расслышал. За тонкой стенкой выла метель. Снег уже наглухо облепил кабину.
А пилот еще ходил вокруг машины, осматривал, обстукивал, по привычке сбрасывал с нее снег, ощупывал каждую вмятину. Потом влез в кабину и стал возиться у щитка. Тускло засветилась панель рации: «Беда! Беда! Беда!.. Вы меня слышите? Слышите меня? Беда! Как вы меня слышите? Прием!»
Он нервничал и щелкал переключателями и почти кричал звонким, мальчишеским голосом: «Вы меня слышите? Слышите? Прием!»
Его никто не слышал. Его слова гасли на торфяном болотце под свист метели — в трех шагах от занесенного снегом самолетика.
И напрасно он переходил на прием: он и сам никого не слышал.
Он в последний раз щелкнул выключателем, лампочки на щитке погасли, и в кабине стало совсем темно и холодно.
Тихонов пошевелился и закурил. На самое короткое время Зойка увидела рядом его лицо. Спичка погасла, а ей еще долго рисовались в темноте его полузакрытые, неспящие, думающие, чужие глаза.
И она с тоской вспомнила о Геннадии: если бы он был рядом с ней в этом холоде, мраке, неизвестности!..
Проснулась она от выстрела. За распахнутой дверцей, как на экране, косо летели красные хлопья снега. Постепенно они тускнели, стали розовыми, блеклыми и погасли совсем.
Тогда опять раздался выстрел, и снежинки вспыхнули ярко-зеленым цветом.
Махоркин стоял у самолета и палил вверх ракетами.
Он стрелял в светлеющее небо, и ракеты лопались где-то высоко над землей, окрашивая метельные снега веселым красно-зеленым ярмарочным разноцветьем.
И Зойке спросонья тоже почудилось, что где-то над ними кружится самолет, и она обрадовалась, но потом с грустью поняла: просто это метель поет на все голоса.
Махоркин вытащил из дерматинового патронташа последнюю, седьмую ракету. Но Тихонов тоже спрыгнул на снег.
— Хватит палить, — сказал он. — Никого там нет. Просто вам показалось.
— Да, пожалуй, — вяло ответил пилот, спрятал в карман ракетницу и, подумав, сказал, что нужно готовить сигнальные костры.
Было уже светло, метель затихала, над болотом висела туманная мгла. Все вокруг было белым-бело от снега: кочки, кусты, низкорослый ельник. Только тайга темнела со всех сторон враждебной стеной.
— На пятачок сели, — усмехнулся Тихонов. — Прямо скажем, посадка классная.
И наверное, Махоркин не понял — похвала это или издевка. Он молча открыл багажный люк и достал топорик с железной ручкой.
— Я сам нарублю, — сказал Тихонов и пошел с топором к лесу.
Пока Махоркин расчищал от снега площадки для двух костров, Тихонов приволок ель, срубленную под корень. Он еще несколько раз уходил в чащу, и наконец все было готово. На хвою плеснули бензин, а для дыма набросали промасленной ветоши: тряпки и масло горят черным дымом, приметным на снегу.
Махоркин достал зажигалку.
— Рано еще, подождем, — сказал Тихонов, посмотрев на часы.
Они постояли, покурили, прислушались. Но самолеты к ним не летели.
— Далеко унесло нас от трассы? — спросил инженер.
— Километров на тридцать, — ответил пилот неуверенно.
— Не больше?
— А может, и больше. Куда-то на северо-запад.
— Сами не взлетим?
— Нет.
Махоркин жадно затягивался папиросой — бледный, осунувшийся за одну ночь, в мокрой от снега кожаной куртке, в щегольских хромовых сапогах, заляпанных болотной грязью, весь какой-то взъерошенный, нахохлившийся и сердитый.
— Пожалуй, пора начинать, — покосившись на него, сказал Тихонов. — Заодно обсушитесь у огня.
Пилот присел и чиркнул зажигалкой. Костер вспыхнул разом, полыхнул бензиновым пламенем, затрещал хвоей. Жирный, маслянистый дым заклубился над болотом и смешался с клочьями холодного тумана. Остывая в тумане, дым высоко, не поднимался и лениво заволакивал верхушки лиственниц. Снег вокруг костра таял, и обнажались заросшие травой кочки и гнилые корневища в коричневой торфяной жиже.
А Зойка сидела в кабине и смотрела, как мужчины швыряют в огонь еловые лапы и пламя с треском выстреливает клубы дыма.
Потом они отошли от костра и прислушались. В белесой дымке безмолвно стояла тайга. Из туманной мглы с шорохом сыпалась изморозь. Треск пламени и шорох снега — вот и все звуки. По болоту вяло расползался дым — вот и весь сигнал бедствия.
Они пошли обратно к костру, и под ногами хрустели и хлюпали болотные кочки.
Зойка, замерзнув, сунула озябшие руки в карманы пальто и нащупала какой-то узелочек. В носовой платок были завернуты корки от апельсина. Она вспомнила, как вчера, еще по пути в Заслоны, съела один апельсин и припрятала корочки для настойки, для Геннадия. Еще вчера она заботилась только об апельсиновых корочках. И как давно это было — вчерашний солнечный день, смешной мальчик из бухты Лаврентия, крахмальные скатерти в ресторане, радары и реактивные лайнеры. Все это было много веков назад. И было даже не с ней, а с какой-то другой, очень счастливой Зойкой, — не с той, которая сидит в разбитом самолете на болотных кочках.
И все это из-за долговязого инженера и его синей папки. Зойка с неприязнью смотрела, как он ходит у костра, хлюпая сапогами. А потом вспомнила его полузакрытые, неспящие, грустные глаза и сверток его чертежей, спрятанный под свитер. И вдруг подумала, что этому инженеру еще обиднее, чем ей, сидеть на болоте, сидеть со своим проектом на болотных кочках, когда ему дорога́ каждая минута.
Вздохнув, она открыла дорожную сумку и достала сверток с булкой и двумя холодными котлетами, которыми их снабдила в путь сестра Геннадия — толстушка Поля. Булку Зойка разломила на три части, завернула в бумагу и выбралась из самолета. Она сразу провалилась в снег, и пронзительно ледяная вода хлынула в боты. Кое-как она выбралась на протоптанную мужчинами дорожку и пошла к костру.
— Замерзли? Грейтесь, — рассеянно сказал ей Тихонов, занятый своими мыслями.
А Махоркин улыбнулся ей грустно и виновато, словно хотел сказать: «Вот в какую историю я вас втянул».
Она развернула бумагу и дала им по котлете и куску хлеба. Сама жевала только хлеб. Потом она села на еловые ветки, разулась и протянула к огню ноги в мокрых чулках.
— Уже успели вымокнуть? — спросил Тихонов. — А сапоги у вас есть?
— Дома у меня сапоги, не готовилась я к таким приключениям, — сказала Зойка, рассердившись, и пододвинула к костру свои мокрые туфли — нарядные чехословацкие туфли из светлой кожи, купленные два дня назад в Москве и теперь порыжевшие от торфяной воды.
Махоркин сходил к самолету и принес свои унты с толстой подошвой и сыромятными ремешками.
— Надевайте, — сказал он Зойке.
— А вы?
— У меня сапоги, — вздохнул Махоркин, посмотрев на свои хромовые сапоги, залепленные грязью.
Она взяла унты и сказала:
— Отвернитесь, пожалуйста.
Мужчины отвернулись. Она сняла мокрые чулки, повесила у костра и натянула унты — холодные, но сухие, с мягкой войлочной стелькой.
— Теперь можно, — сказала она.
Они обернулись и увидели смешную маленькую фигурку в модном пальто с цигейковым воротником и собачьих унтах. Оба они улыбнулись.
— А ну вас, ей-богу, — грустно засмеялась Зойка, стараясь не расплакаться. Присела у огня и стала сушить туфли.
Костер догорал, но дров в него больше не подкладывали: бесполезно коптить небо в такой туман, погода нелетная, никто их не увидит. Второй костер они даже не зажигали.
Махоркин достал полетную карту. Они долго искали свое болотце среди таежных сопок. Но как найти его между тысячью таких же болот?
— Где-то здесь, — сказал Махоркин. — Или немного северней.
Тихонов усмехнулся:
— Адрес точный — на деревню, дедушке.
— Что вы волнуетесь, ведь нас уже разыскивают! — сказала ему Зойка.
— Конечно, найдут, — убежденно сказал Махоркин. — Не сегодня, так завтра.
— Или послезавтра, — сказал инженер. — Или через неделю. Нет, ребята, послезавтра будет уже поздно — сопку взорвут. Дорогу не остановят из-за того, что мы шлепнулись в это болото. Мне ждать никак нельзя.
Он отломил ветку и стал прикидывать ею на карте расстояние до Ключевого от точки, отмеченной карандашом Махоркина.
Пилот посмотрел на него и нерешительно сказал:
— Согласно «Наставлению» я обязан по возможности оставаться у самолета и подавать сигналы кострами и ракетами.
— Ладно, ответственность я беру на себя, — сказал Тихонов, складывая карту. — Скажу, что заставил вас. Семь бед — один ответ. Все равно сидим в болоте… согласно вашему «Наставлению».
— Вот везет же мне! — горестно сказал Махоркин. — С курса унесло, рация отказала, туман — все тридцать три несчастья. Пожалуй, действительно нужно выходить на трассу — там заметят скорее.
Он швырнул окурок в снег и пошел к самолету. Тихонов в раздумье стоял у костра. Вдруг он в упор спросил Зойку:
— А вы как думаете, Зоя?
И она поняла, что он боится ее ответа, — не сможет оставить ее в тайге, у самолета. Без нее он не уйдет.
— Я думаю, что нам нет смысла ждать, — сказала она спокойно.
Тихонов первый раз пристально взглянул ей в глаза. Она стояла перед ним, невысокая, неуклюжая в этих собачьих унтах. Нос чуть вздернут, из-под вязаной шапочки выбилась каштановая прядь. Глаза у нее были серые, упрямые.
— Ну что вы так смотрите? Ходила я по тайге, не бойтесь, от вас не отстану.
В тайгу она ходила только в летние воскресенья — в культпоход за малиной и кедровыми шишками.
— Значит, старая таежница? — оживился Тихонов. — Тогда решено. Будем собираться. Обувь у вас вроде подходящая, в унтах и пойдете. Знаете что, я принесу ваши вещи и вы отберете самое нужное.
Он торопливо пошел к самолету, и Зойка крикнула ему вслед:
— У меня только сумка, больше ничего нет!
Оставшись у костра одна, она натянула просохшие чулки, надела туфли и боты и поверх всего — унты с сыромятными ремешками. Туфли у огня ссохлись и едва налезли. Но иного выхода уже не было. И ей стало даже веселей, что кончилось томительное ожидание, пришла ясность, и цель.
Мужчины долго возились у самолетика, закрывая его чехлами. Потом Тихонов принес к костру перетянутый ремнем старый спальный мешок и Зойкину дорожную сумку.
Зойка выложила из сумки московские гостинцы: апельсины, конфеты «Чудесница», коробку печенья «Украинская смесь» и две банки болгарских томатов.
— Да у вас целый склад! А вы молчали! — весело сказал инженер. — Это, безусловно, забираем с собой. — Он взял из сумки газету «Известия» и сунул в карман. А желтую книжечку «Ярче тысячи солнц. Повествование об ученых-атомниках» с сожалением отложил. — Придется оставить. Не возражаете?
Она подняла сумку:
— И без того тяжело.
— Хуже будет, когда она опустеет. Надеюсь, к тому времени мы будем уже в Ключевом.
— А далеко до поселка?
— Нет, не очень, — не совсем уверенно ответил инженер.
И Зойка больше не задавала ему этого неделикатного вопроса.
Махоркин принес из самолета разноцветную пачку больших и малых конвертов.
— Это письма в Ключевой. Надо забрать.
— Конечно, — сказал Тихонов и положил письма в Зойкину сумку. — Ну, все готовы? — Он осмотрелся вокруг и сказал пилоту: — Вы понесете сумку, а я — спальный мешок. Я пойду впереди. Дайте мне компас, Махоркин.
Тихонов вскинул на плечо спальный мешок и на ходу развернул газету, пробежал глазами по страницам:
— Ну, идем. Пошли, герои семилетки. Если доберемся в Ключевой — и о нас напишут. Вот, мол, какая история произошла в Сибири, на одном из строительных плацдармов.
— А если не дойдем? — спросила Зойка, вздохнув.
— Тогда не напишут. Об этом газеты писать не любят. Потом когда-нибудь нас упомянут, для истории. В общем, есть полный смысл дойти — хотя бы в газетах напишут.
Он посмотрел на компас и первым пошел в тайгу, протаптывая тропинку в тяжелом, мокром снегу. Зойка старалась ступать по его следам.
Махоркин шел последним. На самом краю болота он оглянулся. Был полдень, но туман не рассеялся. Прикрытый брезентом самолет беспомощно лежал на одном крыле. Костер догорал. Синий дымок тянулся к макушкам лиственниц.
Костер будет тлеть, пока не остынет пепел. Но на болоте останется запах бензина, и звери будут обходить это место стороной.
А потом прилетит сюда вертолет, люди вытянут «як» из болота, подремонтируют и взлетят. И самолетик опять будет тарахтеть над тайгой, перевозя пассажиров и почту…
Черневая тайга — это хаос гниющего валежника, пихты в сырых низинах, обросшие бледным мохом, следы лисиц на снегу, редкие крики птиц, глухие распадки, корявый кедрач, быстрые речки в скалистых заснеженных берегах.
Перемахнув очередную валежину, Тихонов подавал руку Зойке и ждал, пока она забросит ногу в тяжелых унтах. Она изо всех сил старалась поспевать за ним. А он принимал ее упрямство за выносливость и прибавлял шагу. Перед ней мелькали его охотничьи сапоги-скороходы. Он шел размашисто и ходко — шапка на затылке, телогрейка нараспашку, на плече узел со спальным мешком, в руках суковатая палка. Оступаясь и падая в снег, Зойка сердилась на свою неловкость. Тихонов ставил ноги цепко, упруго, и она старалась учиться такой походке. Из самолюбия она сама переползала через гнилые валежины, и ее пальто украсилось ржавыми пятнами. И после двух-трех шуточек по этому поводу они перестали замечать живописные узоры. Будто так и надо было — гулять по таежной чащобе в модном пальто с цигейковым воротником.
Они шли по компасу, напрямик. Из занесенных снегами распадков поднимались на косогоры, где уже начиналась весна и под ногами хрустел тонкий лед. А в чаще висел моросящий туман, на мокрых ветках набухали капли. Хлюпал ковер старых листьев осины. В ложбинках стыли озерца. Палкой Тихонов нащупывал земную твердь, и потом их следы заливало талой водой.
Один раз вдруг они замерли, — показалось, что летит самолет. Но слышно было только их собственное дыхание, шорох капель, шелест ручьев под снегом. В тумане крикнула птица.
Инженер прислонился узлом к лиственнице, вытер шапкой мокрое лицо.
— Перекур, — сказал он, и на обросших скулах шевельнулись желваки.
— Километров пять отмахали! — бодрился Махоркин, едва переводя дыхание.
— От силы километр, — сказал Тихонов и посмотрел на Зойку: — Вы садитесь вон там, на пенек, отдыхайте.
Она присела на валежину, закрыла глаза. Только один километр, а ноги уже одеревенели. Это тебе не культпоход за кедровыми шишками. И вообще, какого черта понесло ее в тайгу! Есть ведь на свете и другая жизнь. Она вдруг вспомнила позавчерашний теплый подмосковный вечер, дачные дорожки и зеленые огни светофоров на переезде, домик толстушки Поли, и ее уютную комнату, и горячий чай в стаканах. Уйти бы из этой чащобы в тот теплый дом, выпить стакан горячего чая, прилечь на диван. Ведь есть где-то сейчас эта иная, удивительно хорошая жизнь!
Она открыла глаза и увидела над собой мокрую ветку пихты. С ветки мерно падали капли. Деревья стояли в тумане.
А Тихонов курил и смотрел на Зойку. Открыв глаза, она не шевелилась, только чуть улыбнулась ему, чтобы он не думал, что она раскисла.
Он бросил окурок и по привычке втоптал в землю, хотя чему тут было гореть — кругом снег и вода.
Вскинув на плечи узел, он кивнул Зойке и пошел дальше со своей суковатой палкой.
Она едва встала, все еще вспоминая тот теплый дом, Полю, горячий чай, Геннадия, и подумала, что вот с Геннадием ей не пришлось бы тащиться по этим хлябям: сидели бы спокойно у костра и ждали, когда их найдут. Нашли бы их в конце концов — не завтра, так послезавтра.
Но тут же она вспомнила, что сказал Тихонов: «Послезавтра будет уже поздно».
И, хлюпая унтами, она опять потащилась по размашистым тихоновским следам. Он даже не оборачивался, поверив в ее силы. А если она оступалась и падала, он протягивал ей руку, и она видела, как нетерпеливо вздрагивают его губы, и сама спешила подняться и скорее сделать первый шаг.
День был на исходе, а они все пробирались таежными чащобами.
И, помогая Зойке карабкаться по каменистым осыпям, Тихонов всякий раз чувствовал, как все слабее цепляются ее руки за его телогрейку.
Лицо у нее было бледное, усталое, с синевой, только глаза не сдавались — блестели из-под мокрых ресниц сухими лихорадочными огоньками.
Опираясь на палку, она с трудом волочила намокшие унты, пока не запнулась о корневище и мешком не свалилась в снег. Ее подняли и усадили на валежину.
Потом Махоркин разжег рядом с ней костер, и она с наслаждением вдохнула теплый, горьковатый дух пылающей пихты. Тихонов достал из Зойкиной сумки банку с красно-зеленой этикеткой: «Болгарплодэкспорт. Томаты». Он вырезал ножом крышку, заставил Зойку выпить весь сок, а томаты выложил на сумку и набил пустую банку снегом.
Они почти не разговаривали: слишком устали, да и так все было ясно — надо отдыхать и беречь силы.
Когда у костра стало жарко, Зойка сняла пальто и повесила рядом на сук. На ней была красная шерстяная кофточка с белыми пуговицами и фестивальный платок, разрисованный пальмами, неграми, пароходами и словом «мир» на всех языках. Без пальто она была совсем девчонкой с узкими, худыми плечиками и тонкими кистями рук. И Тихонов взглянул на нее встревоженно, — наверное, не думал, не ожидал, что она такая, нетаежная, с розовым маникюром и пестрым шелковым платочком. Может, и не рискнул бы он идти с ней по тайге, зная это раньше.
Махоркин поймал его настороженный взгляд и тоже пожал плечами: кто же знал, что она такая хлипкая…
А Зойка не видела, как они переглядываются, и раскладывала томаты на три кучки. Самую маленькую кучку она пододвинула себе. Потом достала по одному апельсину и по две штуки печенья «Украинская смесь».
Они стали жевать, и все у них было сладковатым — томаты, апельсины, печенье.
В консервной банке закипела вода. Болгарская красно-зеленая этикетка обгорела, жесть задымилась, а в воде кружились зеленые иголки и пепел.
Зойка вздохнула:
— Совсем как на лыжной прогулке.
Махоркин с грустью сказал, что по лыжам у него второй разряд.
— В училище я очень увлекался спертом.
— Я тоже люблю лыжи, — ответила Зойка.
— Не мешало бы поторопиться, — сказал им Тихонов и палкой вытянул из огня консервную банку.
У горячей воды был пресный снеговой привкус, но каждый с удовольствием выпил несколько глотков кипятку.
Потом Зойка неровной, ковыляющей походкой пошла к ложбине.
Мужчины пересчитали папиросы и сигареты и поделили небогатую кучку курева. Спички они тоже разделили, и Тихонов завернул коробку в промасленную бумагу от печенья «Украинская смесь» и спрятал за пазуху.
— Если бы завтра выйти на просеку… — неуверенно сказал Махоркин.
— Если бы так…
Они сидели у догорающего костра, курили и ждали Зойку.
Она осторожно спустилась в ложбину. Там было совсем сумрачно, пластами оседал снег, с желтовато-грязных сосулек под обрывом капала вода. В глубине распадка шумел ручей.
Она села на валежник и стянула унты, боты, туфли — все сырое и холодное. На капроновых чулках темнели неровные пятна. Она приложила к ним снег. От холода боль немного утихла. Но кровь Зойка остановить не могла.
Тогда она сдернула с шеи фестивальную косынку — тонкий газовый платочек, купленный позавчера в каком-то галантерейном московском магазине. И разорвала косынку пополам: сюда океанские лайнеры и пальмы, туда — негры и скандинавские девчонки в клетчатых юбках, сюда слово «мир» по-испански, туда — на французском языке. Она туго перевязала лодыжку, и на пестром шелке, на африканских пальмах с желтыми листьями сразу выступило красноватое пятно.
Но туфли теперь не налезали, мешала повязка.
Кое-как она натянула одну туфлю и ступила на нее. И сразу присела, упала на валежину, тихо вскрикнув. И заплакала — маленькая и одинокая в этом мглистом распадке, заросшем темными елями.
Она беззвучно плакала, вытирая слезы, и не видела, что у края ложбины, за деревом стоит Тихонов и смотрит на нее не шевелясь, не смея ее окликнуть.
Он шел ей навстречу и вдруг увидел эти розовые капли на снегу и узкие девичьи лодыжки, обернутые пестрой косынкой. И с похолодевшим сердцем замер на краю ложбины — над этой одинокой, маленькой фигуркой в синевато-пепельном предвечернем снегу.
Он видел, как Зойка вытерла рукавом слезы, стащила с ноги туфлю и швырнула в кусты. Забинтованные ноги она осторожно опустила в боты и поверх них натянула унты. Поднялась, качнулась и, закусив губы, сделала три шага в снегу. Потом посмотрелась в карманное зеркальце, привычно забросила под шапочку прядь волос и медленно, как после болезни, пошла наверх.
Тихонов отступил за дерево. Она прошла мимо, не заметив его. Но он видел ее глаза, смотревшие прямо перед собой, и слезу на щеке, и обветренные, искусанные губы.
Немного погодя он подошел к костру.
Она стояла и сушила у огня варежки. Он молча, в упор смотрел ей в лицо, но она держалась спокойно, только вздрагивали темные веки, и на щеке еще не просох след слезинки.
А может быть, это была и не слеза — просто упала ей на лицо капля воды с мокрой пихты.
— Что вы так смотрите на меня? — спросила она.
— Да так просто…
Она отвела глаза, надела варежки и взяла свою палку:
— Идемте, пока еще светло.
И Зойка шла за Тихоновым, боясь, что он оглянется и увидит на щеке еще одну, ее последнюю слезинку, которая вдруг выкатилась из сухих глаз.
Спустя полчаса на безветренном крутом косогоре он остановился, закурил и стал озабоченно постукивать пальцем по компасу.
Но врать он не умел.
— Бросьте притворяться, — сказала Зойка. — Что мы стоим? Я не устала.
И, рассердившись, пошла вперед.
По компасу их путь лежал на северо-восток через топкую, кочковатую низину.
Только в сумерках они набрели на лесистый островок среди торфяника и стояли у обрыва, гадая, далеко ли еще до того берега.
Занесенная снегом топь уходила куда-то в белесую, темнеющую даль.
Тихонов сбросил спальный мешок, и Зойка легла на него, прижавшись щекой к мерзлому брезенту.
Чиркая спичками, мужчины искали на карте приметное болото с сухим островком, заросшим елями. Но напрасно они гадали над картой, прикрывая в ладонях тусклый язычок желтоватого пламени. Этот песчаный островок мог быть и в трех шагах, и в трех днях пути от Ключевого. Может быть, за болотом тянется просека и они скоро увидят вдали огни поселка. А возможно, что до него еще идти и идти по распадкам и сопкам.
— Зоя, как вы? — оглянулся Тихонов.
Она послушно шевельнулась на мешке:
— Встаю…
— Нет, хватит, будем ночевать.
Костер разгорался вяло — на островке не было березы и бересты, которая сразу вспыхивает трескучим, дымным пламенем. Они раздували огонек и ломали сухую осоку, пока к небу не потянулся белый дым. Они снова жевали печенье и апельсины и тосковали о куске черного хлеба с солью и кружке чаю без приторного вкуса талой воды.
Потом они набросали у костра еловых веток, Зойка сняла пальто, разулась и влезла в спальный мешок. Она лежала тихо, не шевелясь, боясь задеть на ногах повязки.
Над головой висела пихтовая лапа, и от нее пахло морозом и хвоей, как от новогодней елки. От огня снег на пихте таял. Скользнув по хвое, капли с легким стуком падали на брезентовый мешок.
У костра Махоркин курил и говорил инженеру:
— Знаете, Тихонов, в авиации одно происшествие приходится на двести миллионов километров полета. Это точно, по статистике. Есть же такие счастливчики — налетают пять миллионов, и хотя бы царапина на крыле. А я не дотянул и до ста тысяч. Мечтал о реактивных, а не вышло даже извозчика.
Он снял пилотскую кожанку и сидел в темно-синем кителе со значком парашютиста и золотыми крылышками на рукаве — худощавый, белобрысый, симпатичный парнишка.
— А вы давно из училища? — спросил Тихонов.
— В прошлом году. Мне бы на тихих трассах начинать, а я попросился сразу сюда, на стройку. Очень хотелось в Сибирь или на целину. Что я, хуже других? Дали мне эту линию, самую легкую, Харитоновский проспект. Пока сам Харитонов отдыхает в Крыму. И вот вам результат, — вздохнул Махоркин. — Теперь пошлют карасей возить для рыбопитомников. А людей не доверят.
И Зойка лежала, и слушала их, и смотрела, как беспокойно мечется пламя костра и на снегу колышутся багровые тени.
Тихонов расстегнул воротник рубахи и с досадой потрогал щетину на подбородке — не любил быть небритым.
— Ложитесь спать, — сказал он Махоркину. — Потом я вас разбужу.
— Нет, — ответил пилот, — мне еще нужно разобраться с почтой.
Пошарив в Зойкиной сумке, он вытащил пачку писем. Подмокшие конверты склеились, и Махоркину пришлось отделять их и сушить у костра. Письма были разные, с марками и без марок, доплатные, служебные, солдатские со штампом «Воинское». Были наглухо запечатанные сургучом плотные пакеты и простенькие почтовые открытки, неспособные хранить тайну. Откуда только не писали в Ключевой, хотя значился он пока только на местных картах.
Пилот подержал у огня почтовую открытку и вдруг негромко сказал:
— Милая моя Машенька…
Тихонов улыбнулся:
— Что с вами, Махоркин?
— Да вот, — смущенно ответил Махоркин, — так написано в этой открытке: «Милая моя Машенька…» — И, помедлив, стал читать вполголоса, с трудом разбирая чужой почерк: — «Милая моя, все думаю о тебе, люблю тебя, не могу без тебя, Машенька. Где это твой поселок? Его и на карте нет. Ты пишешь, что вокруг только тайга. Найду тебя и в тайге. Только скажи — да. Найду и на дне морском, только скажи — да…»
Зойка слушала, смотрела на огонь и с грустью думала, что таких слов Геннадий ей не писал. А ведь вот есть на свете такая любовь и такие слова — простые и удивительные. А твоя любовь какая: настоящая или как?
Впервые она подумала об этом с тревогой и прогнала от себя эту мысль.
— И подпись: «Твой Василий», — дочитал открытку Махоркин.
Да, есть где-то такой человек, Василий. И любит он свою ключевскую Машеньку какой-то особенной любовью, хотя, по мнению Зойки, не было у них в поселке среди девушек ни одной такой необыкновенной. Прийти к нему и сказать: «Научи меня так любить, товарищ Василий. Я такая же обыкновенная, как твоя Маша. А как любят по-настоящему, не знаю. Расскажи мне, милый Василий, откуда у тебя такие слова. Ведь ты живой, ты не из книг — значит, так бывает и в самом деле? Наверное, я еще просто не знаю, какая она, любовь…»
И Махоркин тоже задумался:
— Мне бы так научиться писать. Жена всегда обижается: скучно ты пишешь мне, Коля…
— Вот не думал, что вы женаты, — сказал инженер.
— Она еще учится в институте, в Ростове. Этим летом закончит и приедет ко мне. Я ей часто пишу, а она обижается, что коротко. А вы женаты?
— Не довелось, — улыбнулся Тихонов.
Пилот засмеялся:
— Вот не думал, что вы не женаты! Такой видный парень.
— Да понимаете, писем таких писать не умею, — рассмеялся и Тихонов. — Вот вы, Махоркин, как бы сейчас написали своей жене?
Махоркин подумал, подбирая слова:
— Ну… Ну, здравствуй, Оля, я жив и здоров. Случилась ее мной одна неприятность, но о ней потом, когда встретимся. Целую и прочее.
— И все?
— А что еще? По-моему, все ясно — целую, скучаю.
— Да, небогато, — усмехнулся Тихонов и посмотрел на часы. — Ну, если все ясно, будем спать. Времени у нас совсем мало осталось. Разбужу рано.
Махоркин поворочался у костра на еловых ветках и уснул.
Туман рассеялся. Над островком было ясное, звездное небо. И Зойка, пригревшись, смотрела в небо и думала о том, что такие мохнатые, пылающие, голубоватые звезды бывают только весной и, наверное, только в тайге — их не увидишь в зареве больших городов. Было тихо, всходила луна. На горизонте, за кочковатым торфяником, куда лежал их путь, темнел лес.
— Послушайте, — прошептала она.
Тихонов обернулся:
— Вы не спите?
— Послушайте, а если мы опоздаем? Скалы взорвут?
— Конечно.
— И мы услышим?
— Даже увидим, вероятно.
— А вы уверены в своем проекте?
Инженер сказал сердито:
— Знаете что? Спите!
Она открыла глаза и зажмурилась — над розовыми снегами всходило солнце. Небо было бледно-голубое, морозное. Под елями еще дремали синие утренние тени.
Привалившись к костру, калачиком спал Махоркин. От тлеющих углей тянуло теплом. В золе стояла банка с горячей водой — с чаем.
А Тихонов сидел на корточках и умывался снегом. Лицо у него было совсем молодое, худощавое, с мягко очерченными скулами, спокойное и доброе. И Зойка с удивлением подумала, что он, наверное, ненамного старше ее, хотя вчера показался ей хмурым, озабоченным дядей. Она смотрела, как он протирает снегом лицо и шею, фыркает, смахивает с ресниц капли воды, расчесывает короткие черные волосы, застегивает воротник клетчатой ковбойки и все это делает с каким-то особенным удовольствием.
Но внезапно он насторожился и посмотрел в небо, прикрыв глаза ладонью.
Там, у горизонта, с комариным звоном тянулась тонкая белая нить.
— Самолет! — крикнул Тихонов. — Вставайте! Самолет! — И как сумасшедший он бросился к костру, швырнул охапку хвои и стал раздувать угли.
Из облака выплыла серебристая точка и постепенно обернулась самолетиком, который чертил дымчатый след в бледно-голубом весеннем небе.
Кое-как натянув унты, Зойка тоже стала раздувать огонь, в глаза сыпались искры и пепел, но пламя разгоралось нехотя.
— Эй, вы! — крикнула она в небо и от дыма закашлялась. — Эй вы, люди, возьмите нас!
Махоркин, розовый от сна и мороза, тоже что-то кричал и бросал в огонь сучья.
И вот костер вспыхнул и с треском выбросил к небу сигнальное полотнище дыма и пламени. Черные клубы, словно сигналы бедствия, взлетели в морозный воздух. Да разве заметишь их с той немыслимой высоты — эти искры огня на болоте, слабые искры в необъятном океане тайги.
Самолетик тянул шлейф уже над ними. Это был Ту с его мягкими креслами, уютом, красивыми бортпроводницами и горячими завтраками. Он плыл там в темно-синем стратосферном небе. И где ему было приметить одинокий дымок костра на занесенном снегами болотистом пятачке!
Дымчатый след опускался за горизонт.
И Зойка подумала, что вот так в океане после шторма, разметавшего суденышки, пройдет у горизонта большой корабль и не заметит сигналов бедствия. Напрасно ему машут и кричат из полузатопленной шлюпки — огни уплывают. И потерпевшие крушение снова одни среди беспредельной тьмы моря и холодных брызг.
Но Зойка видела, что Махоркин провожает Ту совсем другим взглядом — без отчаяния за себя, а с завистью к тем, кто сидит там за штурвалом и сверху видит пестрый весенний ковер земли.
— На юг пошел, — вздохнул Махоркин.
— К синему морю, — сказала Зойка.
— Такого моря нет, — возразил Тихонов, улыбнувшись. — Есть море Черное, Белое, Желтое, Красное. А Синего моря нет.
— А я хочу к синему морю, — упрямо сказала Зойка.
Апрельское солнце косматым шаром катилось к западу. Стихала капель, сумеречно синели снега, звонче ломался лед под ногами.
А сколько они ни вглядывались в даль, до горизонта лежала безлюдная тайга — ни дымка, ни собачьего лая, ни самолета.
Днем совсем потеплело, но весна их не радовала — в каждой ложбине и рытвине под талым снегом хлюпала вода. С утра они еще выбирали дорогу посуше, а потом махнули рукой и шли напрямую, не чувствуя заледеневших ног, — лишь бы короче, лишь бы быстрее.
Только один раз они легли прямо в снег, не разводя костер, пожевали остатки печенья, пососали кусочки льда.
— Меньше суток осталось, — сказал Тихонов.
— Успеем?
— Хотя бы к вечеру дойти.
К вечеру подморозило. Мокрые ветки обметало льдом. Тускнело пепельно-розовое закатное небо.
— Ого-го-го! — кричали они в темнеющую тайгу.
Эхо безответно смолкало в распадках и скалах.
И снова они брели на северо-восток, шатаясь от голода и усталости, шлепая по застывающим лужам и увязая в глубоком снегу.
Никогда не думала Зойка, что апрельский снег может быть таким разным — поутру пушистым и легким, а в полдень липким и тяжелым, как глина, или жидким, как кисель; к вечеру рассыпчатым, словно сухой песок, или звонким, словно схваченная морозом земля.
Она ковыляла и старалась думать только о снеге. Но какой бы он ни был, каждый шаг в снегу отзывался нестерпимой болью. И, закрывая глаза, она уже не ощущала, идет ли по мягкому свежаку или жесткому льдистому насту, — ногам теперь было все равно.
Запнувшись, она упала лицом в снег и осталась лежать, наслаждаясь покоем, сладким, как сон. Когда ее поднимали, ей хотелось крикнуть: «Оставьте меня, не трогайте!» Потом, отдышавшись, она испугалась, что разбила о наст лицо, и попросила зеркало. Тихонов достал из ее сумки зеркальце, дыхнул на него и стал протирать рукавом.
А Махоркин сел в снег под лиственницей и сбросил шапку.
— Наденьте шапку, простудитесь, — сказала ему Зойка, тяжело дыша.
— Вот так и Оля мне говорит — надень шапку, простудишься.
— Кто она, Оля?
— Жена моя… Оля…
— Да, ваша жена, Оля, я совсем забыла.
Зойка взяла у Тихонова зеркало. Из пластмассовой рамки на нее смотрели чьи-то усталые, лихорадочные глаза, чье-то лицо, мокрое от снега, чьи-то запекшиеся губы. Чужое лицо, чужое выражение глаз — тревожное, выжидающее: «Какая ты? Выдержишь?»
Она опустила зеркальце на колени.
Тихонов чиркнул спичку и жадно затянулся дымом папиросы.
— Знаете, ребята, о чем я думаю? — глуховато сказал он. — Иду и думаю, что трудновато нам будет строить дорогу в этих местах, по этим самым болотам, будь они прокляты. Природа-мама наворотила на трассе черт знает что, теперь исправляй ее ошибки. Скалы взрываем, долины засыпаем. А через год едешь поездом — сам удивляешься.
Махоркин дремал у лиственницы. И вдруг сказал, не открывая глаз:
— Через год и мы тут проедем в вагоне-ресторане, по этим самым местам. «А помните, мол, ребята, как ползли здесь на карачках?»
— Помним, Махоркин, — в тон ему с усталой улыбкой откликнулась Зойка.
Она встала, опираясь на палку, и Тихонов помог ей подняться — не жалел, не говорил слов, только посмотрел в глаза, и ей стало легче.
Пройдя десяток шагов, она оглянулась. Махоркин еще дремал у дерева.
— Коля! — позвала она.
Он открыл глаза и с удивлением оглянулся на сумрачную глушь тайги. Словно вернулся мыслями из далекого далека. Может быть, от жены, Оли, из тихого ростовского переулка, где уже весна и пахнет клейкими листочками акаций. Или с высоты закатного неба, с воздушных дорог, где еще светит заходящее солнце.
Он догнал их и пошел рядом с Зойкой.
— Теперь уже близко, — сказала она ему. — Ну, выше нос, Махоркин!
Но она знала, что, упади она в снег, тот же Махоркин подхватит ее и, шатаясь, понесет в Ключевой.
Когда в изумрудном небе блеснула первая звезда, они вышли к речушке. Под обрывом желтела наледь. На отмелях громоздились завалы деревьев. Зеленоватая вода, выгибаясь в промоинах, литой струей перемахивала через валуны. К берегу сползала каменистая осыпь.
Тихонов пошел искать переправу на тот берег, а Зойка свалилась на спальный мешок. Махоркин сидел рядом с ней. Речушка в поздних сумерках ворчала у самых ног. В ее бормотании и плесках было что-то знакомое. Вот так по вечерам шумит речка и в Ключевом. На высоком ее берегу раскинулись бараки и домики. Уже темнеет, и, наверное, вдоль улицы зажглись фонари. Около клуба собирается народ. Все чего-то ждут, надеется, куда-то звонят, стоят кучками, вспоминают и жалеют Зойку. И никто, даже Геннадий, не знает, что в эту минуту она сидит у другой речушки и слышит, как бормочет на перекатах быстрая вода.
— Идите сюда! — донесся издалека голос инженера.
Махоркин поднялся, докуривая сигарету.
— Послушайте, а мне можно? — спросила Зойка.
Она затянулась окурком, обожгла губы, закашлялась.
— Вот дрянь!
— Но отбивает аппетит, — усмехнулся Махоркин и взвалил на плечи спальный мешок.
— Вот не сказала бы, — проворчала Зойка и поплелась по берегу.
Тихонов ждал их у старой лиственницы, которая лежала поперек русла. В сумерках белели ее сухие сучья, И она была похожа на огромную рыбью кость.
Первым перешел на тот берег Махоркин. Потом Тихонов размахнулся — и спальный мешок, перетянутый ремнем, упал в снег на другой стороне.
— Теперь идите вы, — сказал он Зойке.
Ей пришлось продираться сквозь сучья боком, и она медленно двигала опухшие ноги.
Когда она дошла до середины, за ней двинулся Тихонов.
Он слишком поторопился и сделал ошибку. А может быть, плечистый инженер был слишком тяжел для этой гнилой валежины.
Верхушка лиственницы с треском обломилась и по снежному откосу сползла к самой воде. Тихонов успел схватиться за сук и повис. Ноги болтались в быстрине, вода захлестывала за отвороты охотничьих сапог.
Он стал подтягиваться, стараясь не двигаться резко и не обломить гнилое дерево. И тут он увидел, что по стволу между сучьями к нему ползет Зойка, тянет руки и кричит ему что-то, неслышное из-за шума воды. Он крикнул, чтобы она уходила, но дерево уже не выдержало, затрещало, накренилось к воде, и, ломая сучья, Зойка повалилась на Тихонова.
Он едва успел подхватить ее за пальто, и они вместе сорвались в ледяную воду.
Их сразу понесло и ударило о камни. Захлебываясь, Зойка судорожно хваталась за инженера, мешая ему встать на ноги. Тогда он оторвал ее от себя и вытолкнул на лед.
Было мелко, едва по пояс Тихонову, но весенний поток сбивал с ног. Он бросился плашмя на тонкий лед и потянул за собой Зойку, не слишком соображавшую, что с ней происходит. До берега было несколько метров.
Они с Махоркиным вытащили Зойку на обрыв и помогли ей взобраться по каменистому склону, пока не упали в снег под кедрами.
С нее сразу сорвали мокрое до нитки пальто и укрыли кожаной курткой Махоркина, а потом засунули в спальный мешок. Тихонов тоже сбросил ватник, с которого текла вода, и в одной мокрой рубахе и ватных штанах вместе с Махоркиным бешено врубился в чащу. Ногтями и перочинным ножом они срывали с берез кольца бересты и ломали сухие сучья. А топорик с железной ручкой остался где-то на дне речушки.
Потом костер полыхал так, что вокруг обугливались ветки кедров. Пламя с ракетным ревом рвалось в фиолетовое звездное небо.
Зойка в спальном мешке разделась, стянула с себя все мокрое и отдала Тихонову. Он развесил ее одежонку у костра и спросил:
— Все сняли? Ладно, не стесняйтесь. Никто вас не увидит. Хуже будет, если простудитесь.
— Нет. Остальное сухое, — она покраснела.
— Как хотите.
В спальном мешке было очень холодно, и, закрывшись с головой, она старалась скорее надышать тепло и растирала опухшие, ледяные ноги. Постепенно мешок нагрелся, но не от ее дыхания, а от костра. Даже немного запахло паленым.
Она откинула брезентовый козырек и высунула голову. Жар костра опалил лицо, но это было даже приятно.
Тихонов в мокрых трусах и кожанке пилота сидел на корточках у огня и сушил сверток с чертежами. На ветке пихты были разложены Зойкины документы — паспорт, служебное удостоверение и комсомольский билет с расплывшимися от воды лиловыми штампиками «Уплачено».
Тихонов разлепил листки ее паспорта, и оттуда выпала любительская фотография.
— С кем это вы здесь? — спросил он Зойку.
— С женихом.
Он помолчал и сунул карточку обратно в паспорт.
— Дайте мне пить, — сказала она.
Он снял с огня и подал ей черную от копоти консервную банку. Обжигая губы, она глотала кипяток и нерешительно поглядывала на Тихонова, чувствуя себя в чем-то виноватой. Он сидел перед ней на корточках, с голыми коленками, посиневший, продрогший. Лицо у него осунулось и потемнело, словно разом выступила усталость всех этих дней и ночей.
— Знаете что, — робко сказала Зойка, — лезьте сюда в мешок. Я уже согрелась.
— Не выдумывайте. Ваша одежда еще не высохла.
— Тогда уместимся вдвоем. — Она улыбнулась бескровными губами. — Мешок большой, а я маленькая. Только что-нибудь надену. Дайте кофточку и чулки, они уже просохли.
Махоркин тоже сказал ему, чтобы он не раздумывал и лез в мешок, иначе простудится.
— Ладно, пусть будет по-вашему, — бессильно пробормотал Тихонов посиневшими от холода губами.
Он снял кожанку и втиснулся в мешок, повернувшись спиной к Зойке. Большой, замерзший, в мокрых трусах и мокрой ковбойке, он старался не прикасаться к ней, но это было невозможно, и она ощущала, как дрожит его холодное, мускулистое тело. Судорога сводила его плечи. Зойка осторожно повернулась к нему и ласково провела пальцами по щетинистому подбородку.
И может быть, от ее тепла Тихонов вытянулся в мешке и затих.
— Ну как ты, согрелся? — шепотом спросил его Махоркин.
Не открывая глаз, он пробормотал:
— Коля… Там мои бумаги, спрячь, как бы не сгорели…
— Спрячу. Ты спи.
И Тихонов уснул. Потом Зойка потрогала его лоб — горячий. Только бы не заболел! Она подняла над его головой ладошку — не капает ли вода с кедра. Прислушалась — он дышал спокойнее. Впервые она была так близко к мужчине, но стыда не испытывала — будто так и должно быть. Повернись он к ней, обними, нисколько бы не испугалась. Она с какой-то верой к нему согревала своим теплом его вздрагивающее во сне сильное и беспомощное тело. Даже перед Махоркиным ей не было стыдно — будто она и Тихонов были совсем одни под мерцающими апрельскими звездами.
А Махоркин нагнулся к ним и спросил:
— Спит? Сильный мужик. Мужик что надо.
Нравилось Махоркину это крепкое словечко — мужик.
Он снял с ветки просохшее Зойкино пальто — заскорузлую тряпку, прожженную у костра до Дыр.
— Пропало пальтишко, — сказал он с огорчением. — Да вы не беспокойтесь, вам выплатят страховку, купите новое.
— Пальто не проблема. У вас, наверное, неприятности будут серьезнее.
— Конечно, — вздохнул он. — Пиши теперь рапорты. В отряде не посмотрят, что живыми выбрались. Подумаешь, геройство — не врезался в лиственницу. В авиации теперь кто герой? Спросите у главбуха. Крутанет арифмометром — и все ясно: у Иванова на каждый километр гривенник экономии, у Петрова — пережог горючего. Иванова — на доску Почета, а Петрова — к пилоту-инспектору на выволочку.
Пилот с тоской посмотрел на звездное небо:
— Что же вы не летите; ребята? Ладно, буду писать рапорты!
И Зойке вдруг захотелось плакать от грустной, щемящей сердце нежности: никогда не забудутся ей эти дни и ночи, и туманные сопки, и зеленоватые апрельские закаты, и последняя крошка печенья, и капли крови на снегу, и голубоватые звезды в небе, и руки друзей. «А помните, ребята, как ползли по тайге на карачках?» Помню, Махоркин. И тебя, Коля Махоркин, тоже никогда не забуду.
Если останусь жива…
Жива?
А кто болтает о смерти? Даже тайге трудно убить человека, если он сам этого не захочет.
И ей вспомнился фильм: люди бедствуют в тундре и убивают себя, надеясь так спасти товарищей. Поодиночке они уходят навсегда в ледяную ночь. Уходит и героиня с челкой. И ей представилось, что вот и она, Зойка Макарова, потихоньку выползает из спального мешка и на опухших ногах ковыляет в занесенные снегами буреломы. И там лежит и покорно ждет смерти. А на рассвете Махоркин и Тихонов кружат по тайге, кричат: «Зоя, Зойка!» — шатаются от голода и ругают ее последними словами, дуру набитую!
Нет, не будет она такой, как та, в кино, с челкой, — последний из них тоже замерз один в тундре. Все они погибали в одиночку. Одиночество отнимало у них последние силы. И помни: никогда не оставляй человека одного, если он тебе дорог.
Она лежала тихо-тихо, боясь потревожить Тихонова. Руки у нее затекли, но она берегла его сон. Еще вчера она возмутилась бы, увидев себя полуодетой рядом с чужим человеком. А сейчас она спокойна. Что-то менялось в ней, и она не знала, хорошо это или плохо.
Ей снова вспомнился последний вечер в подмосковном домике с абажуром и гудками электричек. Толстенькая Поля привела ее в тихую комнатку: старенькая деревянная кровать, стол у окна, диван, покрытый ковром, и золотые корешки книг за стеклами дедовского шкафа. Поля осторожно спросила Зойку:
— Вам с ним в одной комнате постелить?
— Что вы! — вспыхнула Зойка.
И Поля, Геннадиева сестра, долго извинялась перед ней.
Видела бы она Зойку сейчас — вежливая Геннадиева сестра!
И никогда Зойка не расскажет Геннадию об этой ночи в тайге, о том, как своим телом она согревала этого человека. Геннадию лучше об этом не говорить — он не поймет. Или только сделает вид, что понял, и навсегда затаит недоверие.
Вдруг Тихонов повернулся к ней и положил руку ей на плечо. Ей стало страшно. Маленькая, беззащитная, полуголая, она затаила дыхание около грузного мужского тела.
Но Тихонов спал, сраженный усталостью.
В неярком свете костра она близко видела его лицо, незнакомое, обросшее щетиной, с резкой складкой на переносице, морщинками у закрытых глаз и обожженными морозом черными скулами. Она смотрела на него не шевелясь, не дыша, словно увидела его впервые в жизни.
На рассвете, сонная, она выползла из мешка. Тихонов крепко спал и даже не пошевельнулся. Она зябко повела плечами. Было холодно, костер догорал и дымил. В сыром тумане темнели деревья, далеко внизу глухо шумела речка.
Махоркин спал у костра на еловых ветках. Она потихоньку укрыла его своим пальто. Он спал по-детски, калачиком, улыбаясь своим сладким снам.
Она сняла с рогатины просохшую юбку, набросила себе на плечи и стала раздувать костер. Пока не занялся огонь, ей было очень холодно. Потом она осторожно натянула унты. Повязки на ногах засохли и покрылись ржавыми разводами. А что было под обрывками косынки, Зойка старалась не замечать, только сопела от боли, когда натягивала на ноги заскорузлые от воды, гремящие, как жесть, собачьи унты.
Присев у костра, она умылась снегом, не спеша застегнула каждую пуговку, одернула и разгладила каждую складку, расчесала волосы.
Потом вытащила из огня консервную банку с кипятком и бросила в нее последнюю, засохшую дольку апельсина, — вот и вся их еда, хотя уже кружилась голова от голода.
Светало, и туман таял. Она в последний раз оглядела себя и свое маленькое хозяйство — пора будить мужчин, все ли в порядке, хозяйка?
И тут за ее спиной громыхнул выстрел.
Она резко обернулась. И сейчас же с раскатистым эхом там прокатилось еще два выстрела: где-то далеко за сопкой, в тайге.
— Тихонов! — закричала она. — Тихонов, там стреляют!
Она изо всех сил тряхнула его за плечи. Он сразу проснулся и выскочил из мешка, как был — в трусах и ковбойке.
— Где стреляют?
— Там, в той стороне!
Поднялся заспанный Махоркин — розовый, белобрысый, с синими глазами юнца.
— Что случилось?
— Там кто-то стреляет!
Тихонов сложил ладони и закричал:
— Ого-го-го!
Эхо откликнулось позади, за речкой, в скалах.
— Эге-ге-гей! — закричал пилот.
— Ау-у! — отчаянно крикнула Зойка, приподнявшись на цыпочки.
Из скал ей ответило тоненькое, писклявое эхо и утонуло в глухом шуме речушки.
— Я действительно слышала! — чуть не заплакала Зойка. — Вон в той стороне, за сопкой.
И там вдруг опять громыхнул выстрел.
— Я же говорила! — крикнула Зойка.
— Ого-го-го! — заорал Тихонов, прыгая по снегу на одной ноге и натягивая ватные штаны. — Ого-го! Махоркин, хватай мешок!
Через минуту они уже бежали туда, к сопке, затянутой туманом. И, спотыкаясь, Зойка кричала отчаянным голосом:
— Люди-и-и! Эй, люди-и-и!
В тумане они с разбегу ухнули в низину, в жидкую кашу воды и снега, и только тогда Зойка вспомнила, что не надела свои резиновые боты — они так и остались у костра. В унты хлынула ледяная вода, ноги занемели. Но боль утихла, и бежать стало легче.
В густых зарослях ельника она споткнулась, упала в снег, и Тихонов тут же подхватил ее:
— Зоя, еще немного! Зоя!
Махоркин обогнал их, исчез в тумане и вдруг крикнул оттуда:
— Нашел! Скорей сюда!
Они выбежали из ельника на пустынный косогор.
— Смотрите! — сказал Махоркин, едва переводя дыхание.
Между редкими лиственницами петлял лыжный след. Свежий, еще не подтаявший широкий след охотничьих камысных лыж, подбитых шкурой лося, — на них легко идти и в мороз и в оттепель, и звери не слышат их бесшумного хода.
На снегу вилась и цепочка собачьих лап.
Они стали кричать вслед охотнику, но голоса глохли в моросящем тумане. Было тихо, в ельнике с шорохом пробегали капли и шлепались в зернистый снег, усыпанный зелеными иглами. Тогда они бросились по лыжному следу.
У охотника был верный, опытный глаз — он выбирал для себя самый прямой и легкий путь по весенней тайге.
На камысных лыжах он легко бежал по распадкам и болотистым низинам, где еще был глубокий снег.
Охотник, словно нарочно, выбирал самую трудную дорогу для тех, кто шел за ним пешком.
И, боясь потерять его след, они брели через болота напрямик, по колено в тающем снегу.
А весна обгоняла их и опешила слизнуть даже этот случайный человеческий след — он еще держался в распадках на синеватом твердом снегу, а на открытых местах его быстро смывали ручьи.
Не раз они падали в снег и отдыхали минуту-другую. Охотник же бежал на лыжах без остановок.
Не выдержав, наконец они остановились.
В теплом, влажном тумане над тайгой уже поднимался багровый шар солнца.
— Все! Крышка, ребята! — хрипло сказал инженер. — Теперь уже не успеем, поздно!
Да, теперь его спасло бы только чудо. Но чуда, конечно, не будет. И ровно в полдень тайга загудит от взрыва, и все будет кончено.
Вздрогнут сопки, тугая волна качнет кедры и лиственницы. Осыплется снежная пыль. Метнутся в чаще звери, взлетят к небу птицы.
Эхо пройдет, как первый весенний гром.
И во всех селах, на рудниках и аэродромах, на зимовьях и в райцентрах люди услышат раскатистый гул:
— Вот это рвануло на дороге!
Но его, инженера Тихонова, нет на дороге. Никто не знает, где он и что с ним. И кто-то уже распоряжается за него, подписывает наряды и сводки, вызывает прорабов и бригадиров — жизнь продолжается. Всходит над землей солнце, на просеках ревут тягачи, рельсы опускаются на свежую насыпь, горят костры, падают деревья, звонят телефоны, дымят походные кухни, ползут по гатям самосвалы. И это — сама жизнь, и она сильнее всего на свете.
Жизнь идет, и на добрую сотню километров растянулся муравейник дороги. И кто-то там вместо Тихонова уже отдает приказ — всем покинуть зону взрыва.
Протяжно воют сирены: «Всем — из опасной зоны!»
И жизнь пойдет вперед, если даже они обессилеют, упадут и не встанут с мокрого снега.
— А может быть, еще успеем, ребята? — хрипло сказал Тихонов. — Может быть, еще дойдем?..
След петлял по тайге, пока не вывел их к озеру у подножия сопки. Ослепительно сиял снег, чуть тронутый апрелем.
На берегу под лиственницей стояла приземистая бревенчатая избушка. Едва заметная тропа спускалась на лед, к проруби.
Они остановились, переводя дыхание.
Зимовье издали пялилось на них подслеповатым оконцем. Темные от старости бревна обросли мохом. С крыши свисала бахрома сосулек. Узкий проход вел сквозь сугробы к низкой двери.
Это была темная избушка из полузабытых детских сказок. Но из трубы не вился дымок, под деревом не лаяла собака.
— Эй, кто там есть? — крикнули они издали.
Черная, низкая дверь не отворилась, никто не вышел им навстречу.
Махоркин не выдержал и побежал к зимовью, проваливаясь в снегу. Тихонов и Зойка стояли и смотрели, как, добежав до избы, он стал кулаком стучать в дверь. Ему не открыли. Он повозился с запором и толкнул дверь плечом. Войдя, он оставил дверь открытой.
Минуту спустя он с порога махнул им рукой. И по его усталому жесту они поняли, что в зимовье никого нет и что они опять одни в этой стылой, неприютной тайге.
— Сколько на ваших? — спросил Тихонов.
Зойка посмотрела на свои часы:
— Половина двенадцатого.
— А у меня без двадцати. Хотя теперь все равно.
Они медленно побрели к зимовью. Солнце пригревало. Пахло хвоей, талым снегом, весной. И странно было Зойке идти вот так не спеша, не задыхаясь, не падая лицом в наст. Казались каким-то тягучим и медлительным сном осторожные, вялые шаги.
— Вы очень устали, Зоя? — спросил Тихонов.
Раньше не спрашивал, легко ли ей было ковылять по гнилым чащобам. А когда все кончилось, вдруг стал добрым.
— Вам не очень больно идти? — спросил он.
И она ответила, тоже не таясь:
— Очень…
Она даже не отвернулась, когда по щеке пробежала слеза: теперь пусть видит, теперь все равно.
— Совсем весна, — сказал он.
— У нас в Воронеже скоро степь зацветет. А тут еще снег.
— Сибирская весна дружная: сегодня в снегу, завтра в цвету.
— Я знаю, второй год в Ключевом. А вы сибиряк?
— Из Иркутска я. Вы у нас на Байкале бывали?
— Нет, еще не добралась.
— Приезжайте в гости, повезу на Байкал, там такая красота — ахнете.
— Приеду когда-нибудь.
Они постояли немного, щурясь солнцу.
— Пошли дальше? — спросил он осторожно.
— Только потихоньку, мне больно идти. Меня совсем качает.
— Это от голода. Держитесь за меня. Может быть, в избушке найдем пожевать. Эй, Махоркин, как там?
С порога Махоркин крикнул, что охотник ушел недавно — печурка еще теплая. А на столе оставил спички и соль.
— Плохо наше дело, — сказал инженер. — Если он оставил спички и соль — значит, совсем ушел с зимовья, до лета. А припасы оставил другим, по обычаю.
Они подошли к избушке. Маленькое, в одно бревно, оконце сияло радужно старинным, выгнутым бутылочным стеклом. У двери валялся чурбан, порубленный топорами.
Зойка перешагнула высокий порог и вошла в теплый сумрак с застоявшимся запахом пыли, старого дерева, овчины. Внутри зимовье было совсем тесное, с земляным полом и низким потолком из закопченных бревен. В печурке еще тлели угли.
Потом она рассмотрела в углу широкие нары, прикрытые соломой и рваным полушубком. Она сняла пальто, легла на солому, и все вокруг нее закачалось. Она закрыла глаза, вытянулась и затихла.
Кто-то стал стягивать с нее меховые унты.
— Я сама… — шевельнулась она и натянула на колени юбку.
— Лежите! — строго сказал Тихонов.
Он снял унты и пальцами коснулся ее забинтованных ног. Она подумала только, что, наверное, ступни у нее страшные — опухшие, в мокрых тряпках.
— Да-а, не взяли мы из самолета бинты. Кто знал, что так случится, — хмуро сказал Тихонов и набросил ей на ноги свой ватник.
Она открыла глаза и увидела его лохматую голову и впалые щеки. За каких-нибудь три дня лицо у него стало темным, худым, губы опухли и запеклись кровью.
— Вы не виноваты, — шепнула она. — Я знаю, вы сделали все, что могли…
А Махоркин тем временем разжег печурку и разыскал в углу придавленный камнем солдатский алюминиевый котелок с горбушкой хлеба и куском сала в чистой холстинковой тряпице — традиционный дар всем голодающим и замерзающим, которые вот так, как они, набредут на зимовье.
Махоркин разложил хлеб и сало на столе и обмакнул палец в крупную серую соль.
— Деликатес, ребята! Особенно после всяких цитрусовых.
Он схватил котелок и выскочил наружу за водой.
Печурка разгорелась, на низком потолке зимовья плясали отблески огня. Сквозь пузырчатое стекло в оконце лился зеленоватый свет.
Тихонов сидел на лежанке около Зойки, поглядывал на часы и прислушивался.
— А мы услышим взрыв? — спросила она.
— Еще как! — сказал он. — Ну, если там ничего не изменилось, скоро грохнет. Через несколько минут. И тогда напрасно мы торопились.
В тягостной тишине зимовья тикали часы и тенькала капель за оконцем.
В печурке гудело пламя. За бревенчатой стеной прошумел ветер. Со звоном разбилась у порога сосулька.
Каждый шорох и шелест вокруг них заставлял напрягаться. Где-то в тайге глухо грохнула с дерева снежная лавина.
— А если взрыва не будет? — шепнула Зойка.
— Тише!..
Тр-р-ах! Но это не взрыв — на озере с треском осел весенний лед.
За зеленым оконцем журчал ручей.
И вдруг в дверь с котелком воды ворвался Махоркин — голодный, грязный, худой, с лихорадочными и немного сумасшедшими глазами, неунывающий и возбужденный:
— Эх и погодка мировая, летная, ребята!
Тихонов вскочил с лежанки:
— Тише ты!
Пилот подошел к нему на цыпочках, спросил шепотом:
— Плохо ей?
— Да нет, я о другом, — нетерпеливо ответил Тихонов. — Послушай, Коля, ты чего-нибудь слышал? — Он вытащил из-за пазухи сверток чертежей и нагнулся к оконцу. — Ну что там у них случилось, почему не взорвали? Опять из-за этих бумажек? — Инженер тревожно зашелестел кальками.
И Зойка знала, что уже кончились те бездумные, тихие и по-своему счастливые минуты, когда можно было просто лежать в теплом полумраке зимовья и не двигаться и ни о чем не думать. Эти минуты кончились.
Махоркин нарезал хлеб и сало маленькими кусочками и снял с огня котелок с кипятком.
— Подожди, дай сюда воду, — хмуро сказал инженер, швырнув на стол кальки. Стянув с себя клетчатую ковбойку, он снял майку и, голый по пояс, разорвал ее на полосы. Потом сбросил с Зойкиных ног ватник, плеснул на ладонь воды из котелка и стал отмачивать присохшие лоскутья шелковой косынки.
— Больно? — спросил он.
— Немного больно, — она прикусила губу.
Поднявшись на локте, она увидела синеватую глянцевую кожу своих ног.
— Плохо мое дело, — сказала она.
Тихонов рассердился:
— Лежите и не болтайте!
Она откинулась и закрыла глаза:
— Из вас выйдет первоклассная няня.
— Еще бы — такое дитя на руках, — буркнул он.
Нагрев у печурки кусочек сала, он смазал жиром воспаленную кожу. Ей стало легче, боль утихала. Тихонов обмотал лодыжки самодельными бинтами и прикрыл ноги ватником.
— Спасибо, Тихонов.
— До свадьбы заживет. Скоро у вас свадьба?
Она отвернулась:
— Не знаю.
— Меня хоть пригласите, — сказал он жестковато и стал надевать ковбойку.
Она ничего не ответила.
— Не сердитесь, Зоя, — сказал он мягче.
— Что на вас сердиться, Тихонов, — устало сказала она. — Ведь вы ничего не знаете.
Она замолчала, а он немного растерянно посмотрел на ее запавшие щеки и худенькие девичьи плечи в красной шерстяной кофточке. Хотел что-то сказать, но не решился.
Потом они втроем съели по кусочку сала и черствого хлеба, посыпанного серой солью, и выпили горячей воды без привкуса талого снега. Но и еда не радовала, не снимала заботы — что делать дальше?
Зойка уснула. А когда она проснулась, в зимовье никого не было, печурка догорала, сквозь зеленоватое оконце пробивался солнечный свет.
За дверью у порога негромко разговаривали мужчины.
— По карте тут километров пятнадцать, — сказал пилот. — Вот, у озера, наше зимовье. А вот Ключевой. День ходьбы.
После томительной паузы она услышала голос Тихонова:
— А как же с ней?
Зойка затаила дыхание. Но за дверью было тихо, звенела капель. Потом Махоркин спросил:
— Вообще-то, она как?
— Пока держится.
— Девка стоящая.
— Да, другая бы на ее месте…
Опять они молчали, шелестели бумагами.
— Взорвали бы, и все ясно! — со злостью сказал инженер. — Гадай теперь, что у них там стряслось: взрыв отложили или решили принять наш проект.
— Но все документы у тебя.
— Проект в главных чертах им известен. Дело там несложное, давно бы надо было утвердить. А новые расчеты можно сделать за две недели. Нажать — за неделю. Лучше потерять сейчас неделю и выиграть потом месяца два. Дорога в Ключевой вот как нужна!
Пилот сказал вполголоса:
— Мы за сутки бы добрались, это точно. Правда, силенок уже маловато, я совсем выдохся.
— Мы бы с тобой добрались. А она?.. На троих один кусок хлеба.
И опять за дверью томились, молчали.
А Зойка лежала и смотрела в закопченный потолок зимовья. Наконец, вздохнув, она осторожно опустила на пол забинтованные ноги. Ничего, стоять можно. Можно и ходить, хотя и шатает от голода.
Она подбросила в печурку дров и поставила котелок с водой.
За дверью услышали, что она бродит по избушке, и притихли. Сидели и ждали, когда она управится со своими делами и позовет.
Расчесывая перед зеркальцем волосы, она с любопытством оглядывала зимовье.
Под низким потолком висела старая «летучая мышь» с треснувшим стеклом. Из щели в бревне торчал голубой конвертик бритвенного лезвия «Матадор», на котором был нарисован человек со шпагой. В углу под нарами лежало рваное кавалерийское седло, на окошке — разбитая радиолампа и высохшая заячья шкурка.
Много людей прошло через таежную избушку. И каждый оставил в ней свой след: кто «летучую мышь» с закопченным стеклом, кто свой старый полушубок, кто голубые конвертики с испанскими матадорами.
И Зойка с грустью дотрагивалась до этих вещей, напомнивших ей о ярком и шумном человеческом мире где-то за этими бревенчатыми стенами — о мире радиоламп, книг, телевидения, высоких зданий, аэродромов, асфальтированных мостовых и чистых постелей, о мире, так не похожем на все то, что она переживала здесь в эти минуты.
Подумав, она сняла с себя красную шерстяную кофточку. Срезала белые пластмассовые пуговицы и горкой сложила их на окошке.
Вот и она оставила свой след в избушке. Придет сюда какой-нибудь лесной человек и подумает: откуда это в таежном зимовье женские фигурные пуговицы, что тут происходило? И никогда не догадается, что Зойка отрезала их от красной кофточки, разорвала кофточку пополам и сделала себе сухие шерстяные портянки.
Когда все было готово и в котелке закипела вода, она присела на лежанку, сложив руки на коленях, наслаждаясь уютом, теплом, крышей над головой.
В оконце светил солнечный луч, и пылинки плыли в нем лениво, по-домашнему. На земляном утоптанном полу лежал светлый квадратик.
Она позвала мужчин. Они открыли дверь и вошли.
И, привыкнув к полумраку, увидели, что спальный мешок уже свернут и перетянут ремнем, в избушке все прибрано и на чистом столе готов котелок с кипятком — по глотку на брата перед дорогой. А сама Зойка сидит умытая, затянутая, причесанная, как хорошая хозяйка, которая собралась в дальний путь.
— Я все собрала, — сказала она. — Дорогу вы знаете?
Тихонов подошел к ней:
— Зоя!
— И не будем терять времени, — сказала она ему, чуть улыбнувшись.
Инженер посмотрел на нее, как удивленный мальчик, увидевший вдруг сказочную принцессу.
— Ладно, — пробормотал он, трогая щетину на подбородке. — Мне бы только побриться.
Спроси ее неделю назад: «А тысячу верст по тайге пройдешь?» — она бы пожала плечами: глупый вопрос, я же не следопыт.
А теперь ковыляла тысяча первую таежную версту и думала, что вот так бывает частенько: страшно, пока еще непривычно, пока все издали, пока не потрогаешь на ощупь, не окунешься с головой. А выплывешь — и ничего, жить можно.
Иногда просто еще не знаешь, что ты можешь. А потом тебя трясет от радости: вот что ты можешь!
И хотя ее качало от голода, ей казалось, что идти теперь легче, чем в первый день.
А силы у них таяли, и тайга была скупа на угощение. Попадались только водянистые ягоды клюквы или кедровая шишка с единственным зернышком, забытым осенью птичкой кедровкой.
Они старательно жевали пресные ягоды и шли дальше. Иногда впереди в чаще светлело. Им думалось, что это уже просека на Ключевой. Но это было просто болото или прошлогоднее пожарище.
Погода портилась, сопки заволокло туманом. Они долго и мучительно поднимались в тумане по какому-то крутому склону, по скалистым осыпям, заросшим кустарником и елями.
Зойка ковыляла за Тихоновым, за его сапожищами с мушкетерским раструбом и у него училась ребром ставить ступни на скользких осыпях и с самыми малыми потерями продираться через заросли кустарника.
Вершина сопки была уже близка, сквозь туман начинало просвечивать солнце, как вдруг Махоркин отчаянно закричал:
— Вертоле-е-е-т!..
Справа, из тумана, к ним донесся гул и треск, мало схожий с обычным шумом самолета. Металлический звон все громче плыл над елями.
И не успели они опомниться, как уже по всей тайге разбегалось и грохотало эхо и с веток сеялась водяная пыль.
Они бросились туда, к вертолету, но он уже двигался им навстречу и огромной тенью пронесся над ними в тумане, обдав бешеным вихрем хвои и мокрого снега. Они закричали вслед ему.
И еще раскачивались макушки елей и сыпалась на землю хвоя, когда вертолет развернулся и полетел обратно.
В тумане на них плыла тень с радужным диском широких лопастей. Все трое видели даже, как вспыхивают блики солнца на полированных стенках кабины.
Там, над туманом, светило солнце, там было синее чистое небо, люди, товарищи, спасение. Их разделяло только несколько метров, только пелена тумана.
А внизу шатались от вихря деревья, хлестал в лицо снег, мелкие сучья, хвоя. Задыхаясь от ветра, они все трое кричали и смеялись, как помешанные, — они были уверены, что их заметили.
Но вертолет, гремя лопастями, уплывал от них вдоль сопки.
Еще не веря этому, они бежали за вертолетом, пока Зойка не сорвалась в глубокую яму, занесенную снегом. Тихонов бросился ей помогать.
А Махоркин обогнал их, прыгая через валежины и отчаянно размахивая шапкой.
Тихонов вытащил Зойку из снега и крикнул, что нужно успеть разжечь костер. Он ломал и швырял ей кору и ветки, но все пропиталось сыростью, и, плача от дыма, Зойка ползала на коленях вокруг костра и изо всех сил раздувала чахлый огонек. Вертолет опять летел к ним, и на минуту они снова поверили в свое спасение.
А хвостатая тень с треском пронеслась прямо над ними и, как свечу, загасила костер: тлеющие ветки подхватило вихрем, они разлетелись и, шипя, угасли в снегу.
Когда все стихло и осела снежная пыль, они стали звать Махоркина. Он не откликнулся. Под елями было тихо, сумрачно, промозгло.
— Махо-о-о-рки-и-н!
Тихонов сказал, что пойдет его искать. Но Зойка боялась оставаться одна в этом глухом, моросящем сумраке. Они вместе побрели по склону сопки.
Тревожась, они долго ходили по снегу и звали Махоркина, пока не увидели его под обрывом.
Он сидел в снегу у скалы и мотал головой. На лбу у него был здоровенный синяк.
— Улетел, подлец! — хрипло ругался Махоркин. — Ни черта не слышу, Свалился с этого дурацкого камня. В голове гудит. — Прихрамывая, он подошел к ним: — Спальный мешок у вас?
Он помнил только, что, когда бежал к вертолету, мешок бросил около елки. Да разве ее найдешь — в тумане все елки, как близнецы.
Они поискали было мешок, но потом решили, что только зря теряют время — до Ключевого рукой подать и они будут ночевать под крышей.
А сил у них едва хватило к вечеру добраться до вершины сопки.
Под скалистым обрывом до горизонта темнела тайга с островками снегов и туманов. Дул ветер, угасала заря. Силуэтами стояли мохнатые кедры.
В зеленоватом чистом небе мерцала звезда.
Тайга была пустынна.
Они без сил свалились у обрыва под кедром. Зойка лежала на земле в унтах и заскорузлом, прожженном у костров пальто. Махоркин поднял воротник кожаной куртки и свернулся клубком.
Потом Тихонов разжег костер. Языки пламени с треском полоскались на холодном ветру. Зойка сняла унты и развернула мокрые лоскутья своей бывшей шерстяной кофточки.
Когда в котелке закипела снеговая вода, Тихонов протянул его Зойке.
— Сначала ему, — шепнула она. — Раскис он что-то.
Махоркин проворчал из-под кедра:
— Не раскис, а устал. Попробуй рубать дорогу в этих джунглях на пустое брюхо.
Инженер усмехнулся:
— Это тебе не в синем небе. Это, батенька, земля, и она требует большого пота.
Пилот, устало улыбаясь, подвинулся к костру:
— Ладно, землепроходцы, дайте воды хлебнуть, пить хочется. Земля, она, правда, большого пота требует. — Он выпил кипятку, отдышался и задумчиво посмотрел на костер. — Ребята, — вдруг сказал он, — а какого цвета огонь?
И оказалось, что прежде они никогда не задумывались — а какого же цвета огонь? Оранжевого, бордового или желтоватого? Его рисуют красным, а он все время меняет цвет и переливается всеми оттенками желтого, синеватого, даже зеленого. Из раскаленной его пасти вдруг вырвался рыжий клок с черными завитушками дыма и сажи.
Они сидели у костра, щурились на огонь и спорили о его цвете — усталые люди с голодными глазами. И Зойка знала, что для нее это на всю жизнь: отныне в каждом пламени ей будет видеться этот костер под звездами, и пустынные таежные сопки вокруг, и глаза товарищей с упрямым, беспокойным блеском.
С детства она знала: огонь красный. А у него, оказывается, тысяча цветов и оттенков, и она вдруг сама это увидела.
Наверное, многое вокруг кажется одного цвета, пока не увидишь мир своими глазами.
Может быть, и любовь свою нужно увидеть своими глазами, а не спрашивать встречных: скажите, какая она, большая любовь?..
На обрыве дул ветер, руки у Зойки замерзли. Она сунула их в пальто и вдруг нащупала там узелок и вспомнила — это же апельсиновые корки, которые она припрятала для Геннадия! Она обрадовалась, поделилась с мужчинами, и они пожевали кисло-сладкие корочки. Зойка улыбнулась, припомнив, как старательно заворачивала их в чистый носовой платок. Ну и заботы были у той девчонки — как бы приготовить милому настойку к празднику.
Она прилегла на еловые ветки, спрятала руки в рукава пальто. Над ней было холодное звездное небо. Вероятно, от ветра, от голода и бессонницы мысли были удивительно быстрые и четкие. Она думала о том, что завтра увидит Геннадия и что ее это не очень волнует, и безжалостно усмехнулась над той девчонкой, которая прятала для него апельсиновые корочки. Над той хрестоматийной, образцово-показательной девочкой с косичками, с которой впору было писать назидательную поэму, — с милым дружила еще на школьной скамье, в техникуме списывала у него лекции, ходила вместе на лыжах, иногда и целовалась, правда, не очень горячо, и даже поехала с ним на стройку. И видела его в одном свете и, может быть, просто принимала за любовь школьную застарелую привычку.
А любовь, наверное, как огонь, — тысячи оттенков в ней: и темное, и светлое, и всякое, — и нужно найти, увидеть ее своими собственными глазами…
Над кедрами светили искры звезд. Млечный Путь, опоясавший небо, был полон тишины, мерцания и таинственных шорохов.
— Зоя! — позвал ее Тихонов. — Взгляните, это не Ключевой?
Она обернулась и увидела за сопками слабые огоньки. Казалось, ночной ветер шевелил и перекатывал эти песчинки света: иногда они сливались в одно мерцающее пятно.
— Точно, ребята, Ключевой! — обрадовался Махоркин. — Это его огни, я видел их с воздуха!
С бьющимся сердцем Зойка угадывала цепочку фонарей вдоль поселка и яркие окна конторы. Слева горстью светляков рассыпались сборные домишки. Где-то там было и Зойкино окно. Но хозяйки там нет, и некому зажечь электричество в комнате с дощатыми стенами: хозяйка сидит в таежной чащобе и с тоской думает о своей комнатушке, о чистой постели, о сне, об отдыхе.
В эту ночь она так и не уснула: было холодно, ветрено, болели ноги. Она поднимала голову и смотрела, как в Ключевом один за другим гаснут огни. Было поздно, поселок спал, и только в конторе светились окна — там томились у телефона и рации и ждали вестей о пропавшем самолете.
Тихонов сидел у костра, положив голову на колени. Зойка смотрела на его исхудавшее, усталое лицо и думала о том, что завтра они расстанутся. Думать об этом было грустно. Поворошив костер, Тихонов обернулся и посмотрел на нее. Она притворилась спящей, но из-под ресницы выкатилась слеза.
— Болит? — шепнул он. — Потерпите, Зоечка.
Она открыла глаза:
— Тихонов, вы… очень хороший. Я всегда буду помнить вас.
— И я тоже, Зоя…
Сколько раз они мечтали, как выйдут на просеку у Ключевого, а все же случилось это внезапно.
Был пасмурный, серенький денек. Они едва ковыляли по густому ельнику, в снежной слякоти. И вдруг совсем рядом, за деревьями, прошла грузовая автомашина. Она все ближе гремела пустым кузовом по разбитой весенней дороге, и они бросились туда сквозь непролазную чащобу елей. Но когда они вырвались к просеке, было уже поздно.
В колдобинах на дороге еще колыхались льдинки, а машина с белым номером на борту грохотала уже далеко, подпрыгивая на ухабах.
Это была прямая дорога в Ключевой — разъезженная, разбитая, в ухабах и выбоинах, в жидкой грязи и лужах, умопомрачительная, таежная, доступная в эту пору разве только тягачам и трехосным «яазам».
Дорога вилась по просеке меж зеленеющих островков молодого ельника. А просека километрах в двух от них упиралась в лысый, с редкими деревьями косогор, облепленный домишками, бараками и сарайчиками. Из труб вился дым. Видна была и контора, и радиомачта, и кирпичные стены котельной, и клуб с телевизионной антенной.
— Ну вот, ребята, мы и вышли, — негромко, буднично сказал Тихонов.
Они постояли, привыкая к мысли, что это действительно дорога на Ключевой.
— Зоя, а если вам подождать здесь? — спросил Махоркин. — Я схожу за машиной.
— Нет уж! Буду я тут под елкой мерзнуть! Дойду как-нибудь.
Они шли по ухабам и лужам и через каждую сотню шагов прикидывали, много ли им еще осталось.
Потом над ними пролетел вертолет Ми-4, но, сколько они ни махали ему шапками, пилот не заметил их. Да и кто будет искать их на просеке в километре от Ключевого; их ищут в далеких, пустынных сопках.
Вертолет косо пролетел над крышами поселка и опустился за конторой, где на аэродромчике блестел лопастями еще один Ми-4 и толпились люди.
— Ладно, сами дойдем, — проворчал инженер, сдвигая на затылок шапку. — Обойдемся без авиации. Придем — и сразу в баню, а потом баранины с гречневой кашей. Правда, Зоя?
Зойка не ответила — она шла и думала о том, что там, в толпе у вертолетов, стоит и Геннадий, и о том, какая будет их встреча.
У самого поселка дорога свернула с просеки в тайгу — на объезд к мосту.
Им не хотелось опять уходить в хмурую чащу, и они побрели дальше по просеке — по талому снегу и ельнику.
Просека выходила к речушке. Под обрывом, среди валунов и коряг, плескалась мутная вода.
На том берегу стоял первый барак. У крыльца сушилось белье, на окнах висели тюлевые занавесочки. Пахло дымом, дровами, жильем.
До жилья было рукой подать — метров сто, а дороги туда не было, лед уже сошел.
Они стояли у берега, жадно вдыхая запах домашнего дыма. Из барака выкатился мальчишка в старой солдатской шапке и отцовских порыжелых сапогах. Зойка помахала ему рукой, он тоже махнул ей и побежал по своим делам: давно привык парнишка к тому, что люди выходят из тайги в прожженных у костров ватниках и с черными скулами.
Они пошли к переправе. Еще с осени на перекате среди валунов была уложена гать и по ней машины перебирались через речушку.
У самых бревен засела в грязи машина — та самая, которая проскочила мимо них по дороге. Распахнув дверцу, шофер смотрел под колеса и рывками переключал скорости: вперед-назад, вперед-назад. Машина гремела и раскачивалась. Колеса с воем выбрасывали водянистый снег.
Водитель сам был в замасленном ватнике и треухе, злой, небритый, грязный, измученный дальним рейсом, с воспаленными глазами и прилипшим к губе окурком. Он тоже не обратил на них внимания — мало ли людей на стройке.
— Здорово! — сказал ему Тихонов.
— Здоров! — небрежно и зло бросил парень. — Помог бы, чем стоять.
— Браток, не дашь закурить?
Водитель одной рукой достал из-за пластмассового козырька мятую пачку «Беломора».
Они все вместе жадно потянулись к папиросам, и тут водитель увидел их опухшие, синие руки и поднял глаза.
Перед ним стояли двое незнакомых исхудавших парней с острыми скулами и невысокая девушка в рваном, старом, прожженном пальто — чем-то знакомая ему девушка с серыми глазами.
Она улыбнулась ему устало:
— Ну вот, Барашков, осталась жива…
— Зоя, вы?! — испуганно заорал водитель, выскакивая из кабины прямо в грязь. — Зоя! Жива! Ребятки, милые! Живы, нашлись! — Он обнимал их, царапая щетиной. — Да берите, берите, ребята, курите, берите все! — Он совал им папиросы и зажигал спички. — Все с ног сбились, ищем вас. Самолетов нагнали. Вот дела, вот дела! А они вот они, сами явились! Четвертые сутки ни вас, ни самолета. Я еще одну поисковую партию отвозил на двадцатый километр. А в тайге туман, погодка дрянь, нелетная. Сами добрались или кто помог? Ой, ребятки, Зоя, пришлось вам горя хлебнуть! Руки-ноги целы? Эх, черт, нечем вас угостить, сам из рейса. Засел я тут к чертям собачьим, подвезти бы вас. А самолет как, грохнулся?
— Ничего, летать будет, — сказал Махоркин, до тошноты затягиваясь табачным дымом.
— Зоя, вас и не узнать, — с жалостью сказал шофер.
— Постарела я, Барашков?
— Исхудала очень, на себя не похожа.
— А Байдаченко здесь? — спросил Тихонов.
— Говорят, сегодня опять из города прилетел. Всех на ноги поднял — у нас и в Заслонах. Да вон, все там, около вертолетов. Сейчас еще один вернулся из тайги. Видели, пролетел?
— Видели, да он нас не приметил.
— Ладно, идем, ребята, — сказал Тихонов. — Спасибо тебе, Барашков, за курево. Еще увидимся.
— Помочь вам?
— Спасибо, тут уже недалеко. Извини, что тебе не помогли, Барашков. Сил нет.
— О чем разговор, ребята!
Они перешли речушку по скользким бревнам. На том берегу дорога тянулась косогором, и они брели по размытой колее, поддерживая друг друга.
А шофер все стоял у своей засевшей машины и смотрел им вслед.
По размытой дороге они поднялись к конторе. За окнами было безлюдно и тихо. Никто не выскочил им навстречу. Был обеденный перерыв, и все ушли к вертолетам, — там, около хвостатых Ми-4 с длинными, как ножи, лопастями, стояла целая толпа.
Зойка присела на крыльцо конторы с резными деревянными перилами.
— Вы идите, — сказала она. — Я буду здесь, а вы скорее идите к Байдаченке.
Тихонов тронул пальцами свои небритые щеки:
— Ну, Махоркин, идем к начальству.
Застегнув молнию на кожаной куртке, заскорузлой от костров и снега, пилот усмехнулся:
— Начинается самое трудное — разговоры с начальством. Зоя, пожелай нам.
— Ни пуха ни пера! Не бойтесь, ребята!
Она сидела на крыльце и смотрела, как они бредут к вертолетам, пошатываясь, но ни на шаг не отставая друг от друга.
Они шли к вертолетам не дорогой, петляющей между бараками, а напрямик, по косогору, по талому снегу, как всегда они шли и по тайге.
И Зойка думала о том, что вот уже уходит от нее Тихонов и это похоже на расставание.
Она видела, как один вертолет закружил лопастями, обдал толпу вихрем и, мягко подпрыгнув в воздух на тугих баллонах, накренился и лобастой стрекозой полетел обратно в тайгу.
А когда его гул затих вдали, Зойка услышала шум и крики на аэродромчике. Кто-то в кепке и полушубке уже бежал по снегу навстречу Тихонову и Махоркину — кто-то первым увидел на косогоре их устало бредущие фигурки. Минуту спустя люди захлестнули эти фигурки пестрым, живым водоворотом.
И Зойка знала, что первым оттуда вырвется Геннадий и побежит к ней прямо по лужам и еще издали будет кричать ей и махать руками.
Прибежит к крыльцу и увидит ее — лохматую, грязную, исхудалую, в каких-то обгорелых лохмотьях вместо пальто.
Она не хотела показываться ему такой и вспомнила, что в коридоре у них стоит бачок с кипяченой водой и там можно хотя бы умыться.
Она встала и пошла в контору.
И, открывая очень знакомую, обитую войлоком дверь, прикоснулась к ней с каким-то грустным умилением, будто возвратилась сюда из долгих дальних странствий, будто уже совсем взрослой возвратилась в тот уголок, где прошла ее розовая девичья юность.
Она открыла дверь и вошла. В безлюдном коридоре с дощатыми некрашеными стенами стоял знакомый конторский запах табачного дыма, пыльных бумаг, чернил, сургуча.
Она брела мимо знакомых дверей, и все умиляло ее, как воспоминание о далеком прошлом: доска приказов под стеклом, где месяц назад она прочла о своем отпуске, табель с жестяным номерком, который она частенько забывала вовремя повесить, пожелтевший плакат «Борись с лесными пожарами!», объявление месткома на бумажке: «Просим погасить задолженность до 5 апреля…» Взносы она тоже забывала платить, потом прибегала к профоргу Людочке и вносила за оба месяца: память была девичья.
В стенгазете она увидела свой портретик — «Передовая комсомолка и производственница». Стенгазета висела еще с 8 Марта и загнулась на уголках.
Бачок с водой стоял в конце коридора, и Она пошла туда, оставляя мокрые следы унт на деревянном некрашеном полу.
Комната, где они работали с Геннадием, была открыта, на двери висел все тот же листок ватмана: «Тех. отдел». Помнится, эти каллиграфические буквы выводил Геннадий.
Не удержавшись, она заглянула в дверь.
И бессильно прислонилась к деревянному косяку: Геннадий был в комнате.
Геннадий стоял у окна, спиной к ней, все такой же ладный, невысокий, в своем синем костюме. Позвякивая ложечкой в стакане с чаем, он смотрел, как за стеклом синеет даль тайги.
Он всегда любил в обеденный перерыв стоять у окна со стаканом крепкого чая и смотреть на таежные сопки и облака. Говорил, что это освежает и что академик Павлов для отдыха рассматривал картины.
Она машинально поискала его бутерброд с колбасой. Бутерброд тоже лежал на своем блюдечке.
Как-то вяло и пусто стало у Зойки на сердце.
Всего она ожидала от встречи с ним. Но не этого.
Почему именно чай и бутерброд на блюдце? Она не злилась, просто стояла в дверях и думала: какой же он? Пока он не увидел ее, он был один в этой пустой комнате, наедине с собой и своими мыслями. И она смотрела на него и старалась угадать его мысли — мысли о ней, если они у него были.
Всего она ожидала, самого трудного. Только не этого — не звенящей чайной ложечки.
— Геннадий, — негромко позвала она.
Обернувшись, он увидел ее глаза и сразу сжался и побледнел от какого-то суеверного страха, от жалости к этому исхудалому Зойкиному привидению.
— Зоя! — крикнул он сипло. — Ты?..
Даже губы у него побелели.
— Не бойся, — тихо сказала она, — я не думала, что ты здесь. Я думала, ты ищешь меня.
И наверное, в глазах ее он увидел такое, что не бросился к ней, только сказал виновато:
— Понимаешь, срочная работа. Засадили меня.
Поняла: работа у него очень срочная. И простила бы, что в эту минуту он был здесь, что не бежал ей навстречу по размытой дороге. Но хотя бы теперь уронил свой стакан и свою звенящую чайную ложечку, бросился бы, не разбирая куда, только бы к ней; сбил бы к черту стол и чертежную доску, в мелкие щепы разнес бы и мебель и стены. Только бы к ней!
Нет, он осторожно поставил на стол стакан с чаем. Тонко звякнула ложечка.
И даже это простила бы, если бы не побоялся ее потемневших, чужих глаз и до хруста сжал бы ее исхудалые плечи.
Нет, он стоял и бормотал в трех шагах от нее:
— Зоя, я так волновался…
Немного же было у него, если он так легко совладал с собой!
— Уйди, — шепотом сказала она, когда он протянул к ней руку. — Не трогай меня!
Он выбежал за ней в коридор. Она обернулась и закричала сквозь слезы:
— Не смей ходить за мной! Понял — не смей!
Она толкнула дверь и на крыльце бессильно ухватилась за перила.
И все же думала, что он рванет дверь, не выдержит, бросится к ней, скажет какие-то слова.
Нет, он не вышел. Топтался за дверью и трусил.
Он и прежде не понимал, что ей было нужно. И никогда этого не поймет — теперь она знала твердо.
А к конторе уже шла толпа. И самым нетерпеливым приходилось примерять свой шаг к усталой походке Тихонова и Махоркина.
Инженер еще издали помахал Зойке. Она ответила ему грустной улыбкой.
Рядом с ним шел незнакомый высокий человек в кожаном реглане и меховой шапке, и Зойка подумала, что это и есть Байдаченко. В руках у него был сверток с чертежами — с теми самыми, которые Тихонов прятал под свитером.
А впереди всех, прямо по лужам, бежала в белом халате врачиха Косичкина — новенькая у них в поселке, молоденькая, в очках, с симпатично вздернутым носиком.
Она с разбегу суматошно схватила Зойку за руки и посмотрела испуганно ей в лицо большими карими добрыми глазами:
— Миленькая, родная, вы ли это! Зоечка!
Она суетилась, всхлипывала, щупала пульс и почему-то совала Зойке в нос пузырек с нашатырем.
Толпа окружила резное крыльцо, все тормошили и обнимали Зойку, и, как во сне, она узнавала чьи-то знакомые лица, с кем-то целовалась, кому-то отвечала, пока докторша не отогнала от нее всех.
— Ей нужен полный покой! — кричала докторша. — Товарищи, что вы делаете! Полный покой!
Но Тихонов так и остался рядом с ней.
— Зоя, — сказал он счастливо, — а наш проект принят, обошлось без взрывчатки. Я сегодня же лечу в Заслоны, в завтра сразу начнем. Да, Зоя, вот знакомься — это товарищ Байдаченко.
Человек в реглане протянул ей руку:
— Привет, героиня!
Он был высокий, с веселыми глазами и моложавым умным лицом. А она представляла грозного Байдаченку толстым и хмурым.
— Какая я героиня, — сказала она. — Так, в силу необходимости.
— Не прибедняйтесь, Макарова! — весело и легко сказал он. — Большое вам спасибо.
— Я думала, ругать будете, что мы самолет бросили.
— Главное, все живы-здоровы. А пилоту всыплем, но помилуем. Пусть сам вызволит свой самолет из болота и на нем летает. Поднимешь свою машину, товарищ пилот?
Махоркин стоял рядом с ними — худой, обросший щетиной, без шапки, взъерошенный, бесконечно счастливый и очень молодой.
— Там видно будет, — засмеялся он без причины. — Как решат в отряде.
Байдаченко обнял его за плечи:
— Сынок, даже тому, кто рожден летать, приходится иногда и по болотам ползать. Иначе снова не взлетишь.
Все засмеялись. А врачиха сердилась, что вокруг все шумят и мешают ей считать Зойкин пульс.
— Доктор, какой там пульс! — кричали из толпы. — Ей в баню, а потом трое суток беспробудным!
И вдруг все притихли.
Тихонов подошел к Зойке, и они стояли на виду у всех, но близко, рядом, будто они были одни и вокруг ни живой души, как прошлой ночью в тайге, у костра.
Стояли и смотрели друг другу в глаза.
— Вот и все, — сказал он грустно. — Будешь помнить меня?
Она поднялась на цыпочках, обняла его и поцеловала в обветренные, твердые губы.
Будто и не было никого вокруг них, только пустынные таежные сопки да звездное небо над ними.
— Ты очень устала?
— Я могу еще долго идти, ты знаешь.
— Знаю, — тихо сказал он.
— Идем, — сказала она и спустилась на ступеньку крыльца, на другую, а на третьей, последней, вдруг со стоном ухватилась за деревянные перила.
Он едва успел ее поддержать.
— Она больна? — быстро спросил Байдаченко. — Может быть, сразу в вертолет — и в город?
— Плохо у нее с ногами, — ответил Тихонов. — Как дошла, не знаю.
Он поднял ее на руки, исхудалую, легкую, слабую, и спросил докторшу, куда ее нести. Все толпой пошли за ним в медпункт.
А Геннадий один стоял у крыльца и хмуро смотрел вслед Зойке, так и не понимая, почему между ними все кончилось.
Тихонов осторожно ступал по размытой дороге. Потом он остановился и посмотрел Зойке в лицо.
— Что с ней? — негромко спросил Махоркин.
— Тише, она спит, — ответил он и медленно пошел по тающему апрельскому снегу.