КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ВОСХОДЯЩИЕ СТУПЕНИ

Один из вопрошавших спросил, какую страшную участь, которую никто не в силах отвратить, уготовил нечестивцам Аллах — Повелитель Восходящих Ступеней?

Коран

Глава двадцать четвертая

Мужчина и женщина не двигались с места, пока кауаджи запирал за ними дверь. Над площадью висело облако пыли, поднятой ботинками солдат, бегавших взад-вперед от грузовиков к баррикаде, которую они сооружали у ворот. «Аллах всемогущ», — подумал Амар. Снова Он вмешался, снова заступился за него. Припоминая события последних двух-трех часов, Амар думал, что заметил вокруг головы мужчины, входившего в кафе, странное свечение. Он не сразу понял, что это блестят на солнце его светлые волосы. Но теперь, когда их судьбы оказались неразрывно связаны, Амар припомнил свет, окружавший голову мужчины, куда бы тот ни шел, и предпочел истолковать это как знак, ниспосланный ему Аллахом, дабы указать верный путь. Это его тайная сила, решил он, помогла распознать знамение и следовать ему. В ту самую минуту, когда он, сидя у пруда, увидел за окном серьезное лицо мужчины, он понял, что может, если захочет, рассчитывать на его помощь и заступничество. Возможно, ему даже удастся добавить к своим сбережениям сумму, недостающую, чтобы купить пару ботинок. Но это было мимолетное соображение, которого он устыдился сразу, как только оно пришло ему в голову. «Не нужны мне ботинки, — обратился он к Аллаху, пока они шли через площадь. — Мне хочется только оставаться рядом с несрани[127] и исполнять все, что он скажет, пока я не вернусь домой».

То, что на самом деле взять его в гостиницу предложила женщина, ничего не значило: узор жизни соткан так, что женщины лишь выполняют повеления мужчин, и даже если кажется, что женщина навязывает свои желания, все равно всегда исполняется воля мужчины, ибо мужчинами руководит Аллах. Как это справедливо, думал он, с неприязнью глядя на короткую юбку женщины и на то, как она нахально, как ни в чем не бывало, идет рядом с мужчиной, словно думает, что имеет право разгуливать по улицам в таком виде.

Они подошли к полицейским, которые цепочкой стояли у выхода с площади. Мужчина заговорил с ними. Полицейский указал на Амара. Амар предположил, что мужчина выдает его за своего слугу, так как если какие-то трудности и возникли, их скоро удалось разрешить, и француз, похоже, остался доволен. Двое людей в форме отправились с ними, так что теперь их было пятеро, и они шли по длинному проспекту навстречу закату.

Повсюду были солдаты: они бродили по скверам среди апельсиновых деревьев, стояли, прислонившись к стене, тянущейся вдоль реки, с важным видом расхаживали среди перевернутых шезлонгов, вытащенных из кафе в парке, стояли на страже у главного входа в старый дворец султана. Среди них были и французы, но большую часть составляли угрюмые берберы, бритоголовые, с узкими, лживыми глазами. Они помогали французам в Индокитае, а теперь снова прислуживали им на собственной земле, в борьбе со своими же соотечественниками. Проходя мимо них, Амар почувствовал, как сердце его преисполняется ненавистью, но постарался отвлечься и думать о другом, чтобы идущий рядом француз не ощутил силу его ненависти. Они свернули на длинную улицу Фес-Джедид; мужчина и женщина весело, наперебой болтали и даже порой смеялись, будто не замечая, что повсюду — за стенами домов, в залитых сумеречным светом переулках справа и слева — царит смерть. Возможно, они даже не понимали, что происходит, они принадлежали иному миру и французы относились к ним с уважением.

На полпути к Баб Семмарин улица приобрела более привычный вид. Просторные алжирские кафе здесь были переполнены, огни фонарей бросали отсветы на лица посетителей, пьющих чай, несколько торговавших одеждой лавок были открыты, большие группы мужчин и молодежи прогуливались взад-вперед, возбужденно переговариваясь, полицейские не давали им задерживаться на месте, постоянно подгоняя: «Allez! Zid! Zid! Vas-у!» И тут Амар почувствовал, что за ним кто-то идет, негромко окликая: «Амар! Эй, Амар!» Голос глубокий, мягкий, звучный: это был Бенани. Но, вспомнив, как накануне Бенани предупреждал его не выходить за стены медины, Амар решил притвориться, что ничего не слышит, и постарался идти как можно ближе к мужчине. Но голос продолжал осторожно окликать его — возможно, метрах в двух позади, — пробиваясь сквозь нестройный гомон толпы, не меняя интонации, не становясь ни громче, ни тише.

«Вот они, значит, какие», — цинично подумал Амар. Ожидали, что он будет в медине, надеялись, что французы застрелят его или упрячут за решетку, в то время как члены партии, устроив беспорядки, позаботились остаться снаружи, где им ничего не угрожало.

В кафе по правую руку несколько алжирцев пели, собравшись вокруг молодого человека, игравшего на уде. Двое туристов захотели остановиться и послушать, но полицейские поспешно увели их в сторону Баб Семмарин. Только когда они вошли под первую арку, задерживая дыхание, чтобы не чувствовать вонь мочи, голос позади стал более настойчивым. «Амар! Не оборачивайся. Все в порядке. Я знаю, что ты меня слышишь». (Скосив глаза, Амар посмотрел сначала на полицейского, шедшего слева, затем на второго; скорей всего они не понимали по-арабски, но, если и понимали, вряд ли различили бы этот одинокий голос в уличном шуме.) «Амар! Помни — держи рот на замке. Мы…» Грохот повозки, гулко разнесшийся под сводами тоннеля, заглушил остальное. Когда они вышли из-под следующей арки, голос исчез. Дурной сон развеялся, когда Амар услышал предупреждение с просьбой молчать; видно, Бенани решил, что он и двое иностранцев арестованы.

Улица Бу-Кхессиссат была совсем безлюдна, двери лавок задраены, а окна верхних этажей, где жили евреи-толстосумы, прятались за ставнями. Шагая по длинной, петляющей улице, Амар видел то тут, то там за приоткрытой ставней какую-нибудь полную матрону в ночном чепце: с лампой в руках, тревожно выглядывала она на улицу, несомненно размышляя, не случится ли то, чего боятся все евреи во время беспорядков, — а вдруг разъяренные мусульмане, выведенные из себя неспособностью противостоять христианам, привычно обрушат свой гнев на меллах? Ведь не было никого и ничего, что могло бы остановить их, появись у них такое желание: чисто символический отряд полиции, большей частью состоящий из самих евреев, да оборудованная маломощной рацией патрульная машина, стоявшая внутри Баб Чорфа, которую толпа могла бы смести, как пылинку. Амар размышлял, отправятся ли сегодня ночью молодые арабы в меллах — убивать мужчин и насиловать девушек (изнасиловать еврейку — невелика доблесть, но правда и то, что многие из них действительно были девственницами, и в этом заключался неоспоримый соблазн); чутье подсказывало ему, что на этот раз все будет не так, как прежде, что Истиклал отдаст специальные распоряжения, запрещающие подобного рода бесполезные крайности. Сейчас он чувствовал себя великолепно, ощущение собственного превосходства переполняло его, ведь он шел с четырьмя христианами и мог рассчитывать на их заступничество. Потом он вспомнил старую присказку: «Ты можешь разделить с евреем хлеб, но не его ложе. Ты можешь разделить с христианином его ложе, но не хлеб», и задумался, уж не придется ли ему делить ложе с мужчиной. Все знают, что многим христианам нравятся арабские мальчики. Если мужчина набросится на него, он будет сопротивляться изо всех сил, твердо решил Амар. Но на самом деле ему не верилось, что такое случится.

Когда они вышли на Пляс дю Коммерс, Амар увидел, что от ярмарки, которая вчера вечером занимала почти всю площадь, почти не осталось следа. И сейчас, в темноте, при свете фонариков и карбидных ламп, рабочие торопливо складывали хрупкие перегородки, паковали механизмы и сваливали все в стоявшие за палатками грузовики. В дальнем конце площади стояли несколько такси. Полицейский подвел их к первой машине; Амар и оба туриста уселись на заднее сиденье, а второй полицейский устроился впереди, рядом с шофером. Его напарник отдал честь и велел водителю ехать в «Меринид-Палас». Амар был вне себя от восторга. Ему никогда еще не приходилось ездить в такси, да что там такси, даже в обычной легковой машине — только на автобусах и грузовиках, а вряд ли кто бы стал спорить, что маленькие машинки куда проворнее. Домики предместий мелькали по сторонам; машина промчалась мимо стадиона, проскочила железнодорожный переезд, и теперь с одной стороны тянулась длинная глухая стена, отгораживавшая сады султана, а с другой — пустынная равнина.

За все это время мужчина ни разу не обратился к нему, и Амар догадался, что христианин не хочет, чтобы полицейский понял, что он знает арабский. Время от времени женщина ободряюще улыбалась ему, будто думала, что он испугается, попав в компанию иностранцев. И всякий раз Амар вежливо улыбался в ответ. Он понимал, что сейчас они говорят о нем, но говорили они на своем языке, и его это не смущало.

За Баб Сегмой все бурлило. В клубах пыли, поднятой машинами, лучи мощных прожекторов, перекрещиваясь, сплетались в узор, еще более запутанный от света фар грузовиков и фургонов. Когда такси подъехало к воротам, Амар заметил несколько легких танков, выстроившихся вдоль стены. Неожиданно в душе у него шевельнулось страшное сомнение. Его нелепое бегство от собственного народа и поиски прибежища у иностранцев вдруг показались ему совершенно бессмысленными. Даже если полицейский не вышвырнет его из машины здесь, у Баб Сегмы, или дальше, возле Баб Джамаи, он наверняка заберет его, как только они приедут в гостиницу. И даже если доброй даме и господину удастся защищать его какое-то время, все равно рано или поздно наступит час, когда он останется один, а французам только того и нужно. Наверняка он им кажется еще более подозрительным, раз оказался в компании этих чужестранцев.

Такси свернуло налево и стало подниматься на холм по дороге, которая шла мимо входа в касбу Черарда, где были расквартированы сенегальские части. Здесь тоже стояли танки, но сегодня караул несли не державшие ружья высокие чернокожие солдаты с лицами, изукрашенными ножевыми шрамами; их место заняли румяные французы, вооруженные автоматами. Добравшись до вершины холма, машина свернула направо и покатила по пустырю, куда по четвергам приводили на продажу скот. Полицейский раскачивался рядом с водителем, курил, положив руку на спинку сиденья. Теперь, когда они вновь очутились за городскими стенами, страх Амара поутих, он снова увидел все в свете здравого смысла и устыдился чувств, охвативших его минуту назад. Аллах помог ему скрыться из кафе, в котором пришлось бы оставаться неизвестно сколько, потому что никто не решился бы выйти, когда столько солдат на площади. А так ему даже, быть может, удастся поесть и спокойно выспаться. Говоря по справедливости, нельзя было требовать большего. Настанет утро, будет новый день с новыми проблемами и возможностями, но, конечно, грех думать о дне, который еще не наступил. Человеку следует принимать в расчет только настоящее, с удовольствием ли, с тревогой, но недостаток смирения перед лицом Воли Всевышнего непростителен.

Неожиданно вся машина наполнилась сладким, похожим на цветочный, запахом: дама открыла свою сумочку, чтобы вытащить пачку сигарет. Фес лежал далеко внизу, плотно укрытый тьмой, о его существовании можно было догадаться лишь по слабым красноватым огонькам — это могла быть лампа в окне или разведенный во дворе костер, — они вспыхивали на долю секунды, пока такси ехало по дороге, вьющейся по склонам холмов.

Наконец они доехали до вершины, с которой разрушенные могилы династии Меринидов взирали вниз, поверх оливковых рощ, на восточную окраину города. Обрушившиеся купола неровным, зубчатым контуром рисовались на фоне ночного неба. Амар вспомнил, как в последний раз спускался по этим склонам, направляясь домой, где его ожидала порка. Он улыбнулся, припомнив, как мальчик на велосипеде не понял его вопроса о тормозах, вообразил, что Амар боится съехать с дороги, тогда как он только и мечтал о том, чтобы велосипед угодил в канаву. Он еще раз улыбнулся при мысли о том, как серьезно воспринимал предстоящее наказание, хотя теперь, повзрослев, не стал бы и беспокоиться о таких пустяках, разве что было бы печально, что отец вымещает на нем свою досаду. Но окончательно ли он повзрослел? На миг Амар почувствовал, что может взглянуть на себя со стороны и задаться этим вопросом. В кармане у него, завернутая в бумажку, лежала порция кифа — часть давно задуманной мести Мустафе, в наказание за ту самую порку. Не угодит ли он Аллаху, если прямо сейчас вышвырнет ее в окно? Но внизу, в смятенно мечущихся лучах света, показались Баб Джамаи, и эта мысль вылетела у него из головы, чтобы уступить место гораздо более реальным заботам о том, что случится, если полицейский все же заставит его выйти из машины. Это было самое опасное место, потому что именно здесь им предстояло въехать в медину. Такси подрулило к воротам. Шофер остановился и заглушил мотор. Луч карманного фонаря, пробежав по их лицам, обшарил такси, и солдат-француз, сунув голову в заднее окно, о чем-то перемолвился с мужчиной и женщиной.

— Et cet arab-là?[128] — спросил он, указывая на Амара с еле ощутимой фамильярной снисходительностью собственника, — ваш слуга? — И, хотя Амар не понял слов, смысл того, что сказал солдат, был ему ясен. Главное, что оба иностранца ответили «да». — Vous pouvez continuer à l'hôtel[129], — разрешил солдат, и, проехав еще сотню ярдов, машина остановилась перед воротами гостиницы.

После чего все слилось для Амара в череду смутных впечатлений. Вслед за своими новыми друзьями он прошел через два внутренних дворика, поднялся по двум маршам устланной ковром лестницы, за которой начинался бесконечный коридор, тоже с ковром, гасившим звук шагов. Стены были украшены дорогими циновками из тростника, а с потолка свисали светильники, какие бывают разве что в мечети Каруин или в зауйи Мулая Идрисса. Затем они распахнули две большие стеклянные двери и по нескольким ступенькам спустились в комнату, не похожую на все, что Амару когда-либо доводилось видеть: такие покои, подумалось ему, могли принадлежать одному лишь султану. Затейливые узоры высокого сводчатого потолка были слабо освещены разноцветными лучами, струящимися от огромного светильника; все было похоже на огромную, чудесную пещеру. Амар успел лишь мельком оглядеть комнату, пока они проходили через нее, а потом последовала еще одна ведущая вверх лестница, на этот раз очень старая, покрытая мозаикой и без ковра — очень похожая на лестницу у него дома, разве что здесь края ступеней были мраморные, а не деревянные. Мужчина и женщина тихо переговаривались, Амар поднимался за ними. Наверху еще один коридор, но уже не такой красивый, как нижний.

Мужчина открыл дверь, и они вошли.

— Проходи, — впервые за долгое время обратился он к Амару. Потом заговорил с женщиной, тоже приглашая ее войти. Немного поколебавшись, она все же согласилась, и они с мужчиной уселись в два больших кресла. Амар застыл в дверях, озирая великолепие. — Садись, — сказал ему мужчина. Амар повиновался, усевшись там же, где стоял, и продолжая внимательно изучать резьбу на потолке и причудливо раскрашенный гипсовый карниз, украшенный геометрическим узором. Ковер был толстый, ворсистый, окна прятались за тяжелыми шторами, а постельное белье слепило белизной.

Мужчина впервые пристально посмотрел на него, вытащил пачку сигарет и, предложив женщине, бросил пачку Амару.

— Что у тебя с лицом? — спросил он. — Подрался?

— Да, — рассмеявшись, ответил Амар. Он чувствовал себя неловко, и ему ужасно хотелось посмотреть на себя в зеркало, висевшее над умывальником, но он не решался и продолжал сидеть и курить. Мужчина вел себя запанибратски явно для того, чтобы Амар почувствовал себя уютно, и мальчик был благодарен за это, но присутствие женщины невольно заставляло его нервничать. Она не спускала с него глаз, и ее улыбка его смущала. Так мать улыбается маленькому сыну на людях, когда все смотрят на них, а она надеется, что он будет вести себя хорошо. Амару ее улыбка казалась дружелюбной и ободряющей, возможно, в ней даже крылось обещание большей близости в будущем, если им случится остаться наедине. Но ему такое поведение казалось бесстыдным и непристойным, особенно учитывая, что они сидели в спальне мужчины, и он чувствовал, что из уважения к хозяину должен притворяться, что не замечает этих улыбок. К несчастью, до нее это никак не доходило: чем меньше внимания обращал на нее Амар, тем нахальней она продолжала приставать к нему, гримасничая, морща нос, как кролик, пускала в него дым, когда смеялась шуткам мужчины, и вообще вела себя вызывающе — чем дальше, тем больше. Однако мужчина продолжал говорить так, словно вовсе не замечал ее штучек, — не притворялся, не напускал на себя безразличный вид, а попросту не замечал.

Оба они приводили Амара в замешательство, особенно мужчина. Ему не понравилось и то, что между мужчиной и женщиной вдруг разгорелся долгий бурный спор, явно касающийся его, Амара: он догадался, что речь о нем, по взглядам, которые они на него бросали. Теперь Амар понимал, что не так-то легко находиться в их компании, но решился выказать максимум терпения. Это было самое малое, чем он мог отплатить за то, что ему предоставили убежище и еду в трудную минуту. Похоже, что спор как раз и шел о еде, потому что мужчина вдруг, без всякого перехода, обратился к нему:

— Ты не против поесть один в этой комнате?

Амар ответил, что нисколько не против; наоборот, это прекрасная мысль. Мужчина, казалось, почувствовал облегчение, услышав такой ответ, однако женщина принялась глупо размахивать руками, давая понять, что Амар должен спуститься и поесть с ними. Глядя на нее, мужчина широко улыбался. Амару отнюдь не хотелось сопровождать их в какое-нибудь публичное место, где его могли бы заметить французы или работавшие в гостинице марокканцы.

— Это хорошая комната, тут можно поесть, — сказал он, стараясь, чтобы эти слова прозвучали приветливо. Разговор между мужчиной и женщиной ненадолго оживился, затем она раздраженно встала, подошла к двери и, прежде чем выйти, обернулась и как-то застенчиво помахала Амару. Мужчина вышел за ней в коридор, но тут же вернулся и запер дверь. На лице его появилось досадливое выражение, он поднял телефонную трубку и сказал в нее несколько слов.

Амар изучал узоры на ковре: он решил, что это самая красивая вещь в комнате.

Повесив трубку, мужчина снова сел в кресло, глубоко вздохнул и закурил. Амар поднял голову и посмотрел на него.

— Почему вы так много говорите с этой женщиной? — спросил он с робостью и одновременно любопытством. — Что проку разговаривать с женщиной? Говорить надо с людьми.

— А что, женщины — не люди? — рассмеялся мужчина.

— Люди это люди, — непреклонно возразил Амар. — А женщины это женщины. Разные вещи.

Вид у мужчины был пораженный, он еще громче расхохотался. Потом лицо его стало серьезным, он выпрямился в кресле и наклонился к Амару.

— Если женщины — не люди, — медленно, с расстановкой произнес он, — как же они попадают в рай?

Амар подозрительно поглядел на него: неужто, подумал он, мужчина может быть таким невеждой? Но не заметил и тени насмешки на его лице.

— El hassil[130], — начал он, — им на небесах отведено свое место. Их не пускают внутрь — туда, где мужчины.

— Понятно. Это как в мечети, верно?

— Точно, — ответил Амар, все еще не уверенный, что мужчина над ним не подшучивает.

— Ты, должно быть, хорошо знаешь свою религию, — мечтательно произнес мужчина. — Расскажи мне еще о своей вере.

Теперь Амар убедился, что его пытаюсь подловить. Он коротко, неприязненно рассмеялся.

— Ничего я не знаю, — ответил он. — Я как животное.

Мужчина поднял брови.

— Вообще ничего? Но этого не может быть! Это очень хорошая вера.

Амару было неприятно это слышать. На мгновение он впился глазами в лицо своего нечестивого покровителя.

— Она единственная, — ровным голосом ответил он. Потом улыбнулся. — Но теперь мы все как животные. Взгляните только, что делается на улицах. Вы думаете, это мусульмане виноваты?

По быстрому взгляду мужчины он понял, что вызвал у него что-то вроде уважения.

— Кое в чем есть и вина мусульман, — невозмутимо сказал он, — но мне кажется, куда больше виноваты французы. Ты ведь не станешь слишком сурово судить человека за то, что он сделал с тем, кто ворвался в его дом?

Настала очередь Амара отвечать.

— Аллах все видит, — сказал он, но какой-то внутренний голос нашептывал ему, что назарею его ответ покажется пустой отговоркой. Если он хочет, чтобы искра уважения, которую ему удалось разжечь, не погасла, придется хорошенько постараться. — Французы в нашем доме как воры, вы правы, — согласился он. — Мы позвали их, чтобы они нас кое-чему научили. Мы думали, они преподадут нам урок. Но они так ничему и не научили нас — даже не сделали из нас хороших воров. Поэтому-то мы и хотим их выгнать. Но теперь они считают себя хозяевами, а нас — слугами. Что нам остается, как не сражаться? Так предначертано.

— Ты ненавидишь их? — спросил мужчина; он по-прежнему сидел, наклонившись к Амару и пристально на него смотрел. Сейчас они были один на один; если мужчина окажется шпионом, у него, по крайней мере, не будет свидетелей. Но, думая так, Амар сам понимал, что это крайность: сам он считал себя всего лишь случайным зевакой.

— Да, я ненавижу их, — бесхитростно ответил он. — И это тоже предначертано.

— То есть, ты хочешь сказать, что должен ненавидеть их? И не можешь решить сам, ненавидеть тебе их или нет?

Амар не понял, что он имеет в виду.

— Но я ненавижу их сейчас, — пояснил он. — Когда настанет день и Аллах пожелает, чтобы я перестал их ненавидеть, Он совершит перемену в моем сердце.

Мужчина чему-то задумчиво улыбался.

— Если мир таков, — сказал он, — то жить в нем должно быть просто.

— Жить никогда не просто, — непреклонно ответил Амар. — Er rabi mabrhach. Всевышний не терпит простоты.

Мужчина ничего не ответил. Скоро он встал, подошел к открытому окну и остановился, глядя на медину, лежавшую внизу под покровом тьмы. Когда он повернулся и снова заговорил, показалось, что в беседе не было перерыва.

— Итак, ты ненавидишь их, — пробормотал он. — А тебе не хочется убивать их?.

Амар мгновенно насторожился.

— Почему вы спрашиваете меня об этом? — обиженно спросил он. — Зачем вам знать, что я думаю? Это нехорошо в такие времена.

Амар постарался, чтобы на лице его ничего не отразилось, чтобы не было видно, насколько он возмущен, но это явно не удалось, потому что мужчина снова сел в кресло и принялся долго извиняться перед ним по-арабски, делая ошибки на каждом шагу, так что Амар далеко не всегда был уверен, что понимает его речи. Лейтмотивом, однако, было то, что христианин вовсе не собирался совать нос в личную жизнь Амара, а только хотел понять, что происходит в городе. Амару подобное объяснение показалось совершенно неудовлетворительным; если это правда, то почему мужчина допытывался, что он думает?

— Что я думаю о беде, которая пришла, — произнес он наконец с оттенком горечи в голосе, — значит меньше, чем ветер. Я даже не умею читать или написать свое имя. Какой от меня прок?

Но даже это признание, давшееся ему нелегко, казалось ничуть не убедило мужчину, который, вместо того, чтобы довольствоваться им и переменить тему, определенно выглядел довольным, узнав о позоре Амара.

— Ага! — воскликнул он. — Tenepь-то я понимаю! Отлично! Стало быть, тебе некого бояться.

Последнее замечание особенно встревожило Амара, так как явно означало, что мужчина собирается отправить его обратно. Назарей ничегошеньки не понял; Амар поник духом, как только увидел, какая пропасть лежит между ними. Если назарей, даже такой доброжелательный и знающий по-арабски, был неспособен уловить суть столь простого дела, то разве можно мусульманину рассчитывать на помощь остальных назареев? Но все же отчасти Амар сохранял уверенность в том, что на этого мужчину можно положиться, что он может стать настоящим другом и защитником, если только показать ему как.

Беседа продолжалась, но теперь походила на игру, участники которой, устав и утратив к ней интерес, перестали вести счет и даже не обращали внимания, у кого какие фигуры.

Взаимопонимания как не бывало; взоры их, казалось, устремлены в совершенно разные стороны, они говорили каждый сам с собой, вкладывая разный смысл в одни и те же слова. К счастью, в дверь постучали, и мужчина бросился открывать. Появилась женщина, одетая на сей раз более скромно и, похоже, очень довольная собой. Она вошла, села и начала без умолку тараторить, в то время как Амару становилось все скучнее, и все сильнее мучил его голод. Когда снова постучали, он поднялся, быстро подошел к окну, перегнулся через подоконник, и стоял так, дожидаясь, пока слуга, принесший поднос, выйдет и закроет дверь. Пока он стоял, взгляд привык к темноте, и Амар смог различить за тысячью лепившихся друг к другу домишек внизу, во мгле, мечеть, стоявшую на холме прямо за его домом. А на востоке, за размытыми силуэтами гор, в ясном небе было различимо свечение, предвещавшее появление луны.

Из комнаты доносилось звяканье стаканов, мужчина и женщина все о чем-то говорили и говорили. Амар подивился, откуда у мужчины столько терпения, чтобы без конца разговаривать с ней. В конце концов, рассуждал он, если бы Аллах пожелал, чтобы женщины вели беседы с мужчинами, он и сделал бы их мужчинами, наделив разумением и проницательностью. Но в Своей бесконечной мудрости Он создал их, чтобы они прислуживали мужчинам и повиновались им. Мужчина, позабывший об этом, позволивший настолько сбить себя с толку, чтобы по собственной воле так охотно общаться с женщиной на равных, рано или поздно горько пожалеет об этом. Ибо женщины, какими бы привлекательными они ни казались, по самой сути своей были злыми, свирепыми существами, жаждавшими одного — принизить мужчин до своего собственного ничтожества и созерцать их муки. В Фесе частенько говаривали, отчасти в шутку, что если бы марокканцы действительно были цивилизованными людьми, то изобрели бы специальные клетки, чтобы держать в них женщин. Женщины и так слишком распустились, к тому же националисты собирались предоставить им еще большую свободу: разрешить ходить одним по улицам, посещать кинематограф, сидеть в кафе и даже купаться на виду у всех. Но самое невероятное было то, что они, в конце концов, намеревались приучить их обходиться без литхама и появляться на людях, открыв лица, как еврейки и христианки. Конечно, такого никогда случиться не могло, ведь даже проститутки, выходя за покупками, надевали чадру, но характерным для нынешних времен было то, что некоторые националисты отваживались открыто говорить о подобных вещах.

— Fik ej jeuhor? — скоро позвал его мужчина. — Проголодался?

Амар обернулся. На подносе стояла тарелка с кусочками белого хлеба.

— Это тебе, — сказал мужчина. — Твой ужин.

Решившись не показывать свое разочарование тем, что мужчина настолько невысоко его ценит, раз предложил простой хлеб, Амар улыбнулся, подошел к столу и взял кусочек. Только тут он обнаружил, что каждый был поделен надвое, намазан маслом, и между ними лежит кусок курицы. Это отчасти послужило ему утешением. Кроме того, на подносе стояла бутылка кока-колы. Амар сделал небольшой глоток, но кола оказалась слишком холодной.

— Мы спустимся поужинать, — сказал мужчина. — Тебе хватит?

Амар ответил утвердительно. Сейчас его ужасала мысль, что кто-нибудь войдет в комнату, пока он будет один.

— Пожалуйста, заприте дверь, — попросил он.

— Запереть дверь?

— Заприте дверь, пожалуйста, и заберите ключи с собой.

Мужчина перевел его слова женщине, той просьба Амара показалась забавной. Когда она ее услышала, на лице ее появилось изумленное выражение, как будто мысль запереть кого-нибудь в комнате была совершенно неслыханной. Проходя мимо, мужчина взъерошил ему волосы, сказав: «Nchoufou menbad»[131]. Рот у Амара был набит хлебом, так что он энергично закивал в ответ. После того как мужчина запер дверь, Амар подошел и проверил замок, на всякий случай. Затем поставил поднос на пол, сел перед ним и с легким сердцем принялся за еду.

Глава двадцать пятая

Они сидели друг напротив друга за маленьким столиком в дальнем конце ярко освещенной столовой. Какие белые лица у французских официантов и какие они темные, эти марокканцы, думала Ли. Однако на этом различия не заканчивались. Французы стояли вяло, даже не перешептываясь между собой, мрачно или смущенно смотрели в пол, марокканцы же выглядели еще более застывшими, чем обычно, с окаменевшими, ничего не выражавшими лицами. Зала была словно пропитана неестественной тишиной, говорить было трудно.

Вдруг Ли рассмеялась. Стенхэм вопросительно взглянул на нее.

— Мне кажется, это действительно ужасно забавно, — сказала она, понимая, что звучит неубедительно, но другого объяснения подыскать не смогла. Она знала, что Стенхэм сейчас спросит: «Что именно?» Так он и сделал. И уж тут ей, конечно, нечего было ответить: если он сам не понимает, в чем дело, объяснять бессмысленно.

— Вы ведь так и не позвонили мистеру Моссу, — сказала Ли так, будто только сию минуту подумала об этом, хотя это пришло ей в голову еще час назад, когда они ели суп.

— Теперь нет смысла ему звонить, он уехал.

Это было так типично для Стенхэма: Ли почувствовала себя слегка задетой, сама не понимая почему.

— Да, верно! Но вы-то откуда знаете?

— Они передали мне его сообщение, когда я звонил, чтобы заказать напитки.

— Но мне вы ничего не сказали.

— Думал, вам неинтересно.

— Но почему он выбрал именно сегодняшний вечер?

— О, этот человек мог бы войти и выйти из медины, даже если бы война была в полном разгаре. Он мог бы пригласить лидера Истиклала на чашку чая, а за обедом встретиться с французским главнокомандующим.

Ли развеселило сквозящее в словах Стенхэма осуждение.

— Вам это не очень-то по вкусу, верно? — спросила она.

— А кому по вкусу, когда на его глазах пользуются привилегиями, в которых ему самому навсегда отказано?

— Прекрасно! — рассмеялась Ли. — Советую вам быть осторожнее с вашими провокационными разговорами! А то вы прямо как я.

— В конце концов, — продолжал Стенхэм, делая вид, что не замечает ее иронии, — он ворочает миллионами, так что его мотивы — вне подозрений. А вот кто знает, до чего можем дойти мы? Вполне вероятно, мы видим туземцев в превратном свете. Возьмите хотя бы паренька наверху: он никогда не присоединится ни к одной группе, но сделает все, что ему прикажет человек с принципами. А этот человек с принципами может оказаться первым встречным, который чем-нибудь его приворожит. Вот кто опасен, а не те, кто официально состоят там-то или там-то. У тех и так все на лбу написано. Я понимаю, отчего французы бесятся. Среди туземцев они могут контролировать только лишь несколько тысяч членов партии. Остальных же девять миллионов фанатиков — попробуй раскуси.

— Есть ли какие-нибудь замечания по отчету товарища Стенхэма? — Голос Ли стал тонким и резким, она пародировала интонации типичной нью-йоркской стенографистки. — Если нет, приступаем к следующему пункту повестки дня. В отсутствие товарища Липшица…

Метко брошенная Стенхэмом салфетка угодила ей прямо в лицо. Марокканцы изумленно воззрились на эту сцену, французы пребывали в состоянии коллективной летаргии. Ли фыркнула. Судя по всему, настроение у нее было превосходное. День не обошелся без приключений, будущее было непредсказуемым и столь же будоражащим. К тому же обед оказался лучше, чем обычно, поскольку, учитывая минимальное число посетителей, шеф-повар не стал предаваться полету гастрономических фантазий. Ко всему прочему, Ли успела слегка захмелеть, то и дело подливая себе вино, действительно замечательное и охлажденное как раз до нужной температуры. Она только что заказала еще полбутылки и собиралась пить кофе на террасе.

— Прямо не знаю, что буду делать, когда уеду из Марокко и придется отказаться от этого дивного розового алжирского, — сказала она.

— Во Франции оно тоже продается, — ответил Стенхэм.

В это мгновение в нижнем саду что-то ухнуло. Стенхэм с Ли переглянулись, эхо заметалось от стены к стене, но секунду спустя был слышен только шелест дождя. Они вскочили и бросились к окну, но внизу ничего было не разглядеть — лишь темное кружево ветвей и отблески луны на плитках дорожек.

— Зачем это они? — после такого грохота Стенхэм сам не узнал свой голос, или, быть может, так ему почудилось.

— Отель-то французский, — ответила Ли сквозь стиснутые зубы, как будто была в самой гуще перестрелки и бросила свою реплику через плечо в минуту внезапного затишья.

— Пойдемте все же, доужинаем, — коротко рассмеялся Стенхэм. Официанты ринулись на балкон и, свесившись через перила, глядели в сад; в первых рядах французы, за ними теснились марокканцы.

Конец ужина был испорчен. Словно каким-то необъяснимым образом воздух в зале сгустился и изменились даже самые ее пропорции. Исказились звуки, свет горел слишком ярко, а тени стали чернее. Механизм обслуживания тоже безнадежно разладился. По ошибке им принесли по две порции десерта, но забыли ложки. Глядя на официантов, можно было подумать, что они куда-то страшно торопятся, но при этом совершенно позабыли, где что лежит.

— Вы расстроились? — спросил Стенхэм.

— Не больше чем от любого другого неожиданного шума, — ответила Ли. — Терпеть не могу неожиданный шум. Потом все время ждешь, что он повторится.

— Да, мне это знакомо. Давайте выпьем кофе в баре? Думаю, не очень безопасно находиться на террасе в такой момент.

— Давайте закажем кофе в ваш номер. А то мы совсем позабыли про бедного мальчика.

Амар сидел посреди комнаты перед выстроенными полукругом ботинками, один из них он держал в руке и внимательно его разглядывал.

— Хорошие ботинки, — объявил он, указывая на тот, что был у него в руках. — Их надо все время хорошенько чистить. До блеска. Иначе кожа может лопнуть, и все. Safi!

— Если я не ошибаюсь, он нашел мой крем и бархотку и вычистил все ботинки, прежде чем ими полюбоваться, — сказал Стенхэм. — Вот на что у меня никогда не хватало времени, и о чем я все равно бы забыл, даже если бы и хватило.

— Спросите его, что он думает об этом шуме.

Стенхэм обратился к Амару, дождался ответа и сказал Ли:

— Он считает, что это чепуха. Говорит, что мальчишки в Касабланке делают бомбы, очень плохие, а потом швыряют их куда ни попадя. Французы называют их des bombes de fabrication domestique[132]. Но в Фесе, говорит он, такого еще не бывало. Самое большее — драки и перестрелки.

Как раз когда Стенхэм произносил эти слова, раздался еще один громкий взрыв внизу, в медине, где-то совсем близко. Амар подбежал к окну, постоял, глядя вниз. Потом, повернувшись, сказал:

— Похоже, это рядом с банком.

— Он так спокоен, — заметила Ли. — Можно подумать, у них тут бомбы каждый день взрываются.

— Для них это все игра.

Принесли кофе, Стенхэм еще в дверях взял поднос, чтобы официант не заходил в комнату. Они сели, обсуждая случившееся, причем Стенхэм время от времени пытался окольным путем добиться от Амара новых сведений или вызнать его реакцию. Но даже Ли, лишь наблюдавшая за их беседой, было ясно, что мальчик не склонен откровенничать. Под маской почтительной вежливости таилось смущение, он неохотно отвечал на вопросы Стенхэма, Ли даже показалось, что порой они приводят его в ярость. Наконец она решила вмешаться, так как мальчик выглядел все более сбитым с толку и несчастным.

— Оставьте же наконец бедного парнишку в покое! — воскликнула она. — Кончится тем, что он решит, что мы — такие же мерзавцы, как французы. Вряд ли стоит допрашивать его с пристрастием.

Стенхэм сделал вид, что не слышит ее.

— Он будто пополам расколот, — сказал он. — В нем перед вами все Марокко. Каждую минуту он говорит нечто противоположное, не понимая, что сам себе противоречит. Он даже не может объяснить, кому симпатизирует.

— Какая чепуха, — усмехнулась Ли. — Я никогда не видела такого волевого лица. Если он не хочет говорить, значит, просто так решил.

— Причем тут воля? Он в центре событий. Сам он тут не при чем. Пойти в одну сторону, или в другую — для него без разницы.

Ли встала, подошла к окну, вернулась назад.

— Я по горло сыта подобного рода мистикой, — заявила она. — Это так скучно, и так фальшиво. Любая мелочь имеет значение, зависит ли она от вашего решения или это чистая случайность. Жизни скольких людей круто изменились из-за самых простейших вещей, от того, в каком месте они перешли улицу.

— Да, да, понимаю, — ответил Стенхэм с напускной усталостью. — Но мне это кажется не менее скучным и совсем уж фальшивым. Я всего лишь хочу сказать, что он любит мир исламских законов, потому что это его мир, и в то же время ненавидит его, потому что чутье подсказывает, что мир этот на краю пропасти. От него уже больше нечего ждать. Но и наш мир он тоже ненавидит, ненавидит в принципе, хотя в нем — его единственная надежда, единственный выход; сомневаюсь, правда, что для него лично выход вообще есть.

Ли налила себе кофе, сделала глоток и, обнаружив, что кофе остыл, поставила чашку на стол.

— Вы говорите так, будто все это только его частные дела, касается только его одного. Боже мой! Хотелось бы знать, сколько миллионов человек во всем мире находится сейчас точно в таком же положении. И всем предстоит одно и то же. Все они готовы отбросить старый образ мыслей и без малейших колебаний принять наш. Это дело решенное. Они даже не задаются вопросом, стоит это делать или нет. И они правы, правы и еще раз правы, потому что у нас все получается, и они знают это.

На мгновение Стенхэм почувствовал, что гнев душит его, говорить трудно, и он не отвечает за свои слова.

— Мой милый маленький друг, — наконец произнес он, и голос его прозвучал зловеще и хрипло, — наихудшее, что я могу вам пожелать, это по-прежнему оставаться здесь, когда нагрянет тот ужас, которого вы так ждете.

— Я буду здесь, — хладнокровно ответила Ли, — потому что ждать осталось недолго.

Как скверно, подумал Стенхэм, что она так тверда в своих оценках; прежде, когда Ли не высказывала их, было гораздо проще. Кроме того, печальная правда в том, что оба они были неправы. И мусульманину, и индуисту, и кому угодно еще дальнейшее развитие не поможет, но не станет и лучше, если все останется по-прежнему, хотя вряд ли такое вообще возможно. Не имеет ровно никакого значения, кому они будут поклоняться — Аллаху или карбюратору, — в любом случае их игра проиграна. В конце концов, его больше занимают собственные пристрастия. Он предпочитал сохранять существующее положение дел, потому что сопутствующие декорации отвечали его вкусам.

Остаток вечера они почти не говорили. Когда Ли настало время уходить к себе, возник вопрос, где будет спать Амар. Ли хотела позвонить портье и договориться, чтобы Амару предоставили одну из комнат прислуги или просто поставили кровать где-нибудь в углу, но, когда Стенхэм изложил Амару этот план, тот неистово взмолился, чтобы ему позволили остаться тут и лечь на ковре.

— Единственное, — пожала плечами Ли, — что я ни в коем случае не хочу вас беспокоить. Я привезла его сюда, а теперь это оборачивается сплошными неудобствами для вас. Боюсь, он помешает вам работать.

— Это пустяки, — оборвал ее Стенхэм, он все еще никак не мог успокоиться. Когда она ушла и Стенхэм услышал, как щелкнул замок в ее дверях, он отвел мальчика вниз, в уборную и остался ждать в большой темной танцевальной зале, чтобы проводить наверх.

Спрятавшись где-то в циновках, сверчок выводил свою жизнерадостную песнь. Повторяющиеся серебристые ноты напоминали звон крохотного колокольчика во мраке. Грузная луна повисла высоко в небе, ее свет проникал в комнату сквозь дрожащую сеть теней, сплетенную кронами тополей в саду. Стенхэм стоял, прислушиваясь и приглядываясь, гадая, придется ли ему еще когда-нибудь увидеть эту залу в лунном свете, какой он видел ее ночь за ночью столько лет, поднимаясь к себе в башню. Вот и конец лунным ночам, подумал он, услышав шум воды из уборной и звук открываемой двери. «M'sieu! M'sieu!» — проникновенным театральным шепотом позвал его мальчик. «О Боже, я не вынесу если он будет меня так называть», — подумал Стенхэм, довольный, что удалось ухватиться за постороннюю мысль и отвлечься от печальных размышлений.

— Ш-ш-ш! — он провел мальчика наверх, втолкнул в номер и запер дверь.

Мальчик моментально схватил подушку кресла и бросил на ковер посередине комнаты. Затем стянул лежавшее в ногах кровати покрывало и, завернувшись в него, лег.

— Lah imsikh bekhir[133], — почтительно пожелал он Стенхэму, прошептал несколько слов молитвы и затих.

Стенхэм еще с полчаса почитал, потом выключил ночник. Он был не в духе, недовольный тем, как сложился вечер. Мальчик все больше и больше влиял на происходящее; не будь его, Стенхэму было бы легче подступиться к Ли, несмотря на ее холодность и прямолинейность в кафе. Теперь ему даже казалось, что он понимает, отчего она требовала привести мальчика в гостиницу: возможно, решила, что он станет удобной помехой для возможной близости между ними. Пару раз за ночь Стенхэм просыпался и видел закутанную фигуру, лежавшую на полу в лунном свете.

Когда он вновь открыл глаза, солнце уже светило вовсю, и мальчик стоял у окна, глядя наружу. Больше всего Стенхэму не хотелось, чтобы его заставили разговаривать, прежде чем он выпьет кофе. Стараясь двигаться как можно неслышнее, он нащупал за подушкой кнопку звонка, нажал и притворился спящим. Уловка сработала так удачно, что он чуть было вновь не уснул до того, как раздался стук в дверь. Едва открыв глаза, он тут же сообразил, что мальчик попался в ловушку: любой посетитель его непременно заметит. Выскочив из постели, Стенхэм распахнул большую зеркальную дверцу шкафа и указал мальчику, чтобы тот спрятался за ней. В дверь снова постучали, на этот раз намного громче.

Толстяк-француз стоял на пороге с подносом для завтрака.

— Я возьму, — небрежно произнес Стенхэм. Только когда поднос оказался у него в руках, он почувствовал, что может разговаривать спокойно. — Где же все арабы? — спросил он; ни разу до сих пор никто, кроме Райссы и Абдельмджида, не приносил ему завтрак.

— Tous les indigèenes sonten tôle[134], — ухмыльнулся француз. — Управляющий запер их всех по комнатам и спрятал ключи в сейф. Так мы будем хотя бы в безопасности от этих. Вы, наверное, слышали: готовится что-то серьезное, — продолжал он другим тоном.

— Слышал, — ответил Стенхэм.

— Как же вы решили остаться?

— А вы?

Здоровяк пожал плечами.

— C'est mon gagne-pain, quoi![135]

— А, вот видите! — воскликнул Стенхэм. — И я потому же.

Мужчина кивнул так, что стало понятно, что он не верит.

Стенхэм закрыл дверь, и мальчик тут же высунулся из-за своего укрытия, глаза его горели от возбуждения. Вероятно, воображение все еще рисовало ему сцены полицейских пыток.

— Sbalkheir.

— Sbalkheir, m'sieu.

Стенхэм смешал кофе с горячим молоком, положил сахар и поставил кружку на пол возле кровати, рядом с которой стоял мальчик. Этот жест, вкупе с сознанием, во сколько франков он обошелся, заставили его улыбнуться нелепости того, что приходится делить с неотесанным юнцом, имени которого даже не знал, свою комнату и завтрак. В принципе отделаться от него ничего не стоит, но, с другой стороны, моральная цена такого шага могла оказаться огромной — по крайней мере, так ему казалось. И каждый проведенный вместе с мальчиком час лишь увеличивает это бремя.

Неожиданно он спросил у мальчика, как его зовут.

— Да, конечно, теперь припоминаю, — он сделал еще глоток кофе и запихнул в рот остатки тоста. — А что бы ты стал делать, Амар, если бы я тебя выставил?

Мальчик пронзительно посмотрел на него. Взгляд у него был, точно у дикого зверя, и в тоже время человеческий, неотразимый и невероятно чувственный.

— Судьба моя в руках Аллаха. Если мне придется уйти, то по Его воле.

— Так, значит, не боишься?

— Нет, боюсь. И еще мне бы очень хотелось увидеть мать и отца.

Стенхэму показалось, что мальчик хотел что-то добавить, но передумал.

В дверь снова постучали, и тут же в номер вошел здоровяк официант.

— Ah, pardon! — воскликнул он, изумленно глядя на Амара. — Я решил, что месье уже позавтракал.

— Повторите заказ, пожалуйста. Я что-то проголодался. К тому же пришлось поделиться завтраком.

Некоторая развязность сейчас была совсем не лишней.

Официант улыбнулся.

— Une petite causerie matinale?[136]

По-прежнему улыбаясь, он вышел.

Скорее всего, отправится к хозяину, чтобы доложить о присутствии врага в цитадели, подумал Стенхэм, но ничего не сказал. Через несколько минут официант вернулся, неся еще один поднос, который он поставил между Амаром и Стенхэмом.

— Et voilà! — Он отступил на шаг, помахивая салфеткой. — Votre serviteur discret![137] — Розовое лицо сияло улыбкой, он постоял еще немного, любуясь на них, и вышел.

— Еще кофе? — Стенхэм наклонил носик кофейника над чашкой. Но Амара вновь охватили печаль и тревога. У Стенхэма ушло целых полчаса на то, чтобы убедить его, что официант почти наверняка ничего не сообщит полиции.

Солнце за окном медленно взбиралось ввысь, нависая над городом. День был безоблачный и такой ясный, что каждая складка, каждый овраг на склонах далеких холмов были видны отчетливо, как на гравюре. Десять тысяч раскинувшихся внизу плоских крыш поглощали жар, чтобы затем вернуть его обратно в воздух, где ему предстояло постепенно обрести упругую плотность, сохранявшуюся еще долго после наступления сумерек.

Было около девяти, когда в городе начались беспорядки. Стенхэм стоял перед умывальником, брился и в зеркало увидел, как мальчик бесшумно подкрался к окну. Поначалу это были только крики, раздававшиеся из одной части города, прямо под гостиницей, потом — из дальнего квартала, к западу. Но скоро донесся нервный, отрывистый говор перестрелки, возникшей в разных районах города практически одновременно. Стенхэм никак не прореагировал и продолжал бриться, пытаясь представить, какие мысли сейчас мелькают голове мальчика, глядящего в окно. То прерываясь, то возобновляясь вновь, перестрелка продолжалась все утро. Время от времени Стенхэм пытался отвлечь мальчика разговорами, но тот отвечал односложно.

Упакованные чемоданы по-прежнему стояли у двери. «Так уезжаю я или остаюсь?» Казалось, есть один ответ: сейчас уж точно не уезжает. Еще вчера он был готов уехать немедленно, но появление Ли заставило его остаться, хотя из-за этого пришлось пожертвовать работой. В какой-то момент он сбился с пути, это было ясно теперь, когда он не мог просто взять и уехать и на второй день все еще был здесь. Хотя сегодня утром чувство, что он действительно находится здесь, исчезло: с тем же успехом он мог быть где угодно. Комната была уже не той, что прежде, да и гостиница перестала быть местом, которое служило ему домом долгие годы. Все это напоминало один из тех снов, когда спящий предчувствует, что в любой момент ему может присниться что-то ужасное. Разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы садиться за работу, одна мысль об этом казалась смехотворной. Просто сидеть и читать тоже вряд ли удастся. Оставалось лишь ждать, пока драма наскучит, но и это могло не выйти, так как он не принимал в ней никакого участия — по крайней мере, такого, которое могло бы его увлечь.

Но у мальчика в этой драме нашлась роль; он был здесь, прильнул к окну, теребил занавеску, глядел сквозь жаркое марево на город, где родился, слушал, как убивают его сородичей, одному лишь Богу поверяя свои переживания. Безвыходно втянутый в конфликт, он все равно ничего не сможет сделать, чтобы хоть на йоту ощутимо изменить что-то в происходящем, а, быть может, и в себе самом.

Будь у меня сильный характер, размышлял Стенхэм, я бы дал мальчику денег и отправил его — пусть ищет удачи на улице, как большинство его соотечественников. Потом позвонил бы Моссу — узнать, собирается ли тот отбыть, позвонил бы Ли и, наконец, уехал, с ними или один. В отличие от прочих возможных решений это имело хоть какой-то смысл. Теперь он гадал, почему ему всегда казалось, что зрелище разрушаемого города даст ему еще что-то, кроме ощущения безмерной тоски. Быть может (он так и не смог вспомнить), он представлял, что возможность что-то совершить, помочь кому-то представится сама собой. Но кому? Противники, стрелявшие друг в друга, были одинаково ненавистны ему, он искренне желал, чтобы с каждой стороны погибло как можно больше народу.

Около одиннадцати раздался телефонный звонок: Мосс звонил из своего номера.

— Джон, мне ужасно жаль, что вчера так вышло. Возникло срочное дело, которое требовало моего присутствия. Нельзя было отложить. Вы видите, тут слишком быстро все происходит. Пожалуй, пора что-то делать.

— И что ж тут сделаешь? — в голосе Стенхэма слышалась, скорее, насмешка, чем интерес.

— Мы не могли бы встретиться ненадолго?

— Прекрасно. Я и сам хотел предложить.

Через четверть часа Мосс был уже в комнате Стенхэма. Увидев Амара, он спросил: «Кто это?» — так, будто обнаружил мальчика в собственном номере.

— О, это долгая история. Сейчас все объясню. Садитесь.

Мосс уселся в большое кресло, сложил руки на груди и возвел глаза к потолку.

— Все это так угнетает, — сказал он.

Стенхэм с подозрением взглянул на него.

— По-моему, вы очень довольны собой, — сказал он. — Сдается мне, вчера вы слегка приумножили свой капитал.

Мосс изобразил удивление, затем смутная улыбка мелькнула на его лице.

— Кое-что заработал. Да. Не так много, как я рассчитывал, правда. Получил бы вдвое больше, если б подождал, хотя с тем же успехом мог бы и вообще не найти покупателя. У меня такое впечатление, что пора искать более тихую гавань. Это я и хотел с вами обсудить. Не организовать ли нам совместный исход? Мы могли бы нанять днем машину и смыться.

— Куда? — спросил Стенхэм, моментально насторожившись, как только услышал «мы могли бы». Если уж речь зашла о таком способе передвижения, то он вовсе не собирался делить с Моссом расходы.

— Да куда угодно. Я было подумал о Рабате: у меня там друзья. («А может, еще и какой-нибудь гараж на продажу», — добавил про себя Стенхэм), но можно поехать и в Мекнес или Уэззан, если хотите. Нутром чувствую, что не стоит оставаться в Фесе до завтра. Наступает Аид, и может случиться все что угодно. Уверен, что вы согласитесь: есть ли смысл нарываться на неприятности, если можно их избежать?

— Мадам Вейрон вернулась. Вы знаете?

— Нет! Вот это сюрприз! Но за каким чертом?

— Думаю, все дело в ее любознательности.

— Ах вот как: ваши подозрения о ее участии в заговоре оказались несостоятельными?

Стенхэм нахмурился.

— Да, полагаю, она невиновна.

А про себя подумал: где в подобных случаях проходит черта между виной и невиновностью?

— Рад слышать, что вы наконец-то со мной согласились, — покровительственно произнес Мосс.

— Но дело еще и в Амаре.

Он указал в сторону окна.

— Ага. Но кто он? И что здесь делает?

Когда Стенхэм завершил свой рассказ о встрече и приключениях с Амаром, Мосс воскликнул:

— Но послушайте! Что за чушь! Я ничего не понял из того, то вы тут наговорили. Разумеется, крайне похвально и романтично приютить бездомное дитя, но не сомневаюсь, что вы не собираетесь держать его слишком долго.

— Да нет же, нет! — крикнул Стенхэм. — Конечно, нет! Я сам не знаю, что собираюсь делать. У меня вообще нет никаких планов. Мне просто хотелось выиграть немного времени, чтобы собраться с мыслями, вот и все!

— Времени! Сами понимаете, его у нас немного. Предлагаю вам немедленно обратить восточную алчность себе на пользу, вручить молодому человеку пятитысячную банкноту и отпустить. Поразительно, как иной раз выручают деньги.

— Да, я уже думал об этом, — рассеянно ответил Стенхэм. — Не знаю.

— Ну и ну, Джон! Глядя на вас, можно только поражаться непостижимости души человеческой.

Похоже, он снова хочет приняться за старые игры, подумал Стенхэм. Но у меня, увы, нет сил. Он ничего не ответил.

Мосс помолчал. То и дело сквозь сумятицу винтовочных выстрелов и пулеметных очередей пробивался тяжелый грохот гранаты.

— Не знаю, как насчет найденышей и американок, — подвел черту Мосс, — но я собираюсь уже завтра утром быть далеко от Феса. Говорю это абсолютно серьезно, Джон. Хватит фантазировать.

— Вы думаете — завтра дурной день, а потом будет лучше?

— Мне кажется, завтра наступит кульминация. Не забывайте, праздник будет сорван. Затем страсти понемногу улягутся. Бесконечно кипеть не может.

Не отвечая, Стенхэм отвернулся и заговорил с Амаром.

— О, этот проклятый мертвый язык, который никак не хочет умирать! — простонал Мосс, возводя глаза к потолку — Чтобы пожелать доброго утра, нужно использовать восемьдесят три слова, каждое из которых на слух ужаснее предыдущего. Прекратите ваши выкрутасы, Джон и будьте так добры — обращайтесь ко мне.

На время он притих с выражением притворного смирения и глубокой жалости к самому себе.

— Решение найдено, — тут же обернулся к нему Стенхэм. — Амар поможет нам добраться в Сиди Бу-Хта.

— Крайне любезно с его стороны. Если мы туда хотим. Но, может быть, вы прежде соблаговолите сказать мне, что это такое и почему мы должны направиться именно туда, а не в какое-то знакомое место?

— Это далеко в горах, там останавливаются паломники. Одно большое преимущество: там нет французов. Так что ни им, ни нам ничто не угрожает. А они действительно собираются отмечать праздник. Мне бы хотелось взглянуть.

— А как насчет гостиницы? — спросил Мосс.

— Кров нам предоставят. Будем спать на циновках.

Мосс встал и разразился длинной тирадой, явно составленной заранее. Ее композиция, отточенность фраз и мастерство оратора были непревзойденными.

— Я восхищен, — сказал Стенхэм, когда Мосс закончил. — Вы по-прежнему en forme[138]. Если я правильно понял, вы не собираетесь присоединиться к нам.

Мосс зевнул, потянулся и сказал своим обычным голосом:

— Боюсь, что нет, Джон. Это затея не по мне. Вы хорошо меня знаете, так что нет нужды объяснять. Что вы собираетесь делать? Пробудете там пару дней, а потом вернетесь?

Стенхэм устало ответил, что и сам не знает, ведь эта мысль только что пришла ему в голову; как все получится — будет зависеть от мальчика, а состоится ли вылазка вообще — решать, наверное, мадам Вейрон.

— Не знаю, что из этого получится, но, думаю, вы правы: оставаться здесь до завтра не стоит, — заключил он.

— Что ж, Джон, похоже наши пути на время расходятся.

— Это ужасно, — сказал Стенхэм, для которого любое прощание всегда слегка отдавало мыслью о смертном ложе. — И так внезапно.

— Мне будет недоставать наших прогулок. По медине, я хочу сказать. Но отнюдь не прогулок в полемических лабиринтах.

Стенхэм слабо улыбнулся.

— Куда думаете направиться дальше?

— Пожалуй, навещу друзей в Синтре. Там очаровательно. Вам бы вряд ли понравилось. Меня можно будет найти через британское консульство в Лиссабоне. Дня на три-четыре задержусь в Марокко по делам и — прочь отсюда. По крайней мере, надеюсь. Все эти треволнения пагубны для моей живописи. А вы, как вы можете сосредоточиться на работе в этом разворошенном муравейнике?

Стенхэм прислушивался к тому, что говорит Мосс, и смысл его слов доходил до него, но какая-то часть его мозга злонамеренно отвлекала его внимание. «Марокко, Мосс, мотор, мох, мыши». Иногда сознание выкидывает такие штуки, зациклившись на какой-то букве алфавита, но это бывает только в моменты стресса. Значит, наступил стрессовый момент. Это словно была его последняя связь с нормальным миром. «Мок-си», — продолжало крутиться в голове. «Мойлан». («Нет, это не пройдет, это уже мои выдумки». «Впрочем, есть же такое на самом деле, рядом с театром «Хэджроу», на окраине Филадельфии. Возражение не принимается».) Mozo[139]. («Это моя игра. Я диктую правила. Иностранные слова допускаются».) Mozo — это определенно мальчик у окна. Но, слава Богу, алфавит не бесконечен. Слава Богу, этого человека зовут Мосс, а не Моав. Он взглянул на Мосса и подумал, какой болезненный у него вид, какие необычайно длинные ресницы; ничего этого он раньше не замечал. Может быть, потому что очки с толстыми стеклами были подняты сейчас к самой переносице и касались ресниц, но вряд ли.

— Или вас манит мысль остаться здесь и увидеть все собственными глазами?

— Нет, вовсе нет, — просто ответил Стенхэм.

Мосс нетерпеливо закинул ногу на ногу. Потом вздохнул.

— Ах, Джон, все это слишком сложно и загадочно. Обычно человек делает то, что доставляет ему удовольствие, ничего тут больше не скажешь.

— Вы правы.

Это был совершенно неверный вывод из всех тех моментов взаимопонимания, которые возникали у них за долгие годы знакомства, но так уж устроен мир.

— Вы совершенно правы, — повторил Стенхэм с большим воодушевлением.

Они обменялись еще несколькими фразами, пожали друг другу руки, и Мосс удалился.

Глава двадцать шестая

Вернувшись к себе, Полли Берроуз облачилась в свежую чесучовую пижаму, забралась в постель со своей портативной машинкой и взялась за письма. Ее корреспонденция носила исключительно здоровый и полнокровный характер; почти каждый день она отправляла в разные концы света с десяток посланий — коротких и исключительно длинных, — с ураганной скоростью и наслаждением отстукивая их на машинке. Часто случалось, что она не знала, что думает по тому или иному поводу, пока не излагала свои рассуждения на бумаге; во фразах, спонтанно рождающихся под кончиками ее бегающих по клавишам пальцев, мысли кристаллизовались, обретали ясность. Она была не из тех, кого интересуют глубины, ибо прекрасно понимала, что существует слишком много более или менее равноценных точек зрения, исходя из которых можно рассматривать самую простую истину; она же стремилась к тому, чтобы навести порядок в собственных мнениях и реакциях на происходящее вокруг, и обладала всеобъемлющей формулой, которая в значительной степени облегчала ей достижение поставленной цели. Постоянно держа в уме черты, звук голоса и характер очередного корреспондента, она старалась напрямую обращаться к нему, и только к нему. У нее не было своего, особого набора выразительных средств, своего, узнаваемого стиля. Однако письма ее стяжали славу свежих и оригинальных, ими безмерно восхищались (и тщательно хранили) почти все ее адресаты; планомерное производство корреспонденции превратилось для нее в один из основных raisons d'être[140]. «Замечательно? Не понимаю, о чем вы. Поверьте, я не пишу их, они пишутся сами собой. Это просто состояние ума, которым нужно проникнуться».

Полли во всех отношениях была дитя своего времени. Не упуская из виду его недостатков и опасностей, которыми оно чревато, она, тем не менее, по ее собственным словам, сумела «приспособиться» и была твердо уверена, что без сознательной гармонии с обществом, в котором человек обретается, невозможно достичь ничего значительного.

Она была не до конца искренна с Кензи, сказав, что «кое-что слышала» о Стенхэме. На самом деле она прочитала все его книги и была в некотором роде его поклонницей. Ей нравился его стиль, казавшийся ей порождением необычайно развитого и находящегося под здоровым контролем интеллекта, а, стало быть, ума конструктивного, мятежного. Особенно ей нравилось, как он писал о любви: любовные пассажи были проникнуты духом воинственной независимости и беспристрастия, граничившего с хладнокровием хирурга, и в то же время были лишены пустословия, в котором ей всегда мерещилась безвольная покорность человека своей судьбе. Эти отрывки были прямой противоположностью тому, что обычно принято считать «романтизмом», однако она полагала, что это и есть настоящий романтизм, и доходила даже до того, что называла эти места «истинной поэзией». Она решила поехать в Марокко, зная, что он там. Причиной поездки были Марракеш и политическая ситуация в Атласских горах, народные празднества, некоторые из которых должны были как раз прийтись на время ее пребывания в стране, и Фес, и Стенхэм, и Сахара, и еще масса всего непредвиденного. Потому что Полли Берроуз обладала задатками хорошего журналиста. Она верила, что, если у человека острый глаз и широкий взгляд на вещи, ему достаточно всего лишь вовремя оказаться на месте событий, чтобы докопаться до истины. Если кто-нибудь заводил с ней спор о живописи и фотографии, она всегда становилась на сторону последней, утверждая, что фотография ближе к реальной жизни, поскольку объективна. Для нее существовал либо ухоженный сад фактов, либо дремучие дебри фантазий, а поскольку путаные, цветистые речи Стенхэма взывали к ее воображению, она решила отнести их к разновидности фактов — пусть символических, но все же фактов.

«…наконец-то встретилась с вашим любимым автором, — писала она несколько недель назад, в тот самый день, когда они обедали в Зитуне, — или Джон Стенхэм уже не ходит у вас в любимчиках? Припоминаю, что вы как-то признавались, что без ума от него, это было, когда мы сидели на террасе в Бревурте лет пять тому назад. Я слегка разочарована, он совсем не такой, как я ожидала. Наверное, это моя вина, потому что он настоящий писатель, а лучшие из настоящих писателей всегда целиком в своих книгах. Была еще парочка типичных английских слюнтяев. Конечно, они тоже помогали создавать фон — как аисты, как официанты в арабских костюмах, но, слава Богу, не лезли в разговор».

Другой своей подруге она писала тем же вечером: «Вы, наверное, знаете, что Джон Стенхэм живет здесь, в Фесе. Сегодня мы долго катались вместе на коляске. Советую никогда не встречаться с писателями, чьими книгами вы восхищаетесь. Это только все испортит, совершенно все. Я навоображала себе нечто совершенно противоположное: человека более решительного и, уж конечно, не такого неврастеника, более понимающего и не столь напыщенного. Я прямо обескуражена. Думаю, намерения у него самые благие, но он такой неуклюжий, вздорный и занудный одновременно, что с ним просто невозможно общаться. Но самый неловкий момент настал, когда стемнело и он решил, что я жду от него определенных знаков внимания. Жалкое было зрелище. Он знает эту страну вдоль и поперек, говорит по-арабски, mais à quoi bon?[141] Не могу удержаться от этой мысли, глядя на то, с каким безразличием относится он к борьбе за независимость. А здесь это едва ли не все решает. Это носится в воздухе как предчувствие чего-то великого и героического, возможно даже трагического, но чрезвычайно волнующего…»

План работы на вечер был для нее ясен: известить как можно больше домоседов о событиях дня. «…Я вернулась в Фес вчера вечером, и, пока меня не было, ситуация быстро подошла к развязке…» «…В городе отключено электричество, практически он на осадном положении…» «Сегодня произошло настоящее избиение демонстрации у одних ворот. Никто не знает, сколько сотен человек погибло…» «…Итак, я очутилась прямо на поле боя. Об этом нигде не напишут, а если и напишут, то это будет поверхностное и бледное изложение событий, так как все новости проходят строгую французскую цензуру. (По правде говоря, вы вообще можете ничего об этом никогда не узнать, но я делаю все, что в моих силах.)»

Только в четвертом письме из написанных в тот вечер, которое было адресовано парижской подруге и которое, как она полагала, в силу этого не подвергнется такому варварскому обращению со стороны французских властей, как письма, отправляемые в Америку, она позволила себе значительно отклониться от основной темы, чтобы поговорить о Стенхэме. «…Единственный человек, который мог бы при желании дельно и подробно рассказать мне, что, собственно говоря, происходит, это Джон Стенхэм, но, похоже, силы небесные противятся этому. Если бы ему случилось оказаться на середине железнодорожных путей, а навстречу ему из-за поворота на всех парах мчался экспресс, он наверняка принялся бы размышлять, на какую рельсу лучше встать, когда поезд будет проезжать мимо. У него примерно такой же склад ума, как у д-ра Хэлси, только еще более беспомощный и податливый. В то же время это самый реакционно настроенный и предубежденный человек из тех, с кем мне доводилось встречаться, — словом, типичным во всем разуверившимся либерал. (Наверное, следует добавить, что мы с ним частенько спорим, чтобы ты не подумала, что у нас такие уж плохие отношения, как может показаться.) Для меня по-прежнему загадка — как рождаются на свет книги. Совершенно невозможно представить, чтобы их мог породить такой вялый и эгоистичный ум. Будь у меня шанс прожить еще одну жизнь, я прочла бы их все заново из чистого любопытства, просто чтобы попытаться связать их с этим человеком и понять, что же когда-то заставляло меня видеть в них какую-то жизнь, потому что в нем ее точно уж нет…»

Перечитав отрывок, она почувствовала, что несколько сгустила краски, потому что на самом деле не питала к Стенхэму такой сильной неприязни, как могло показаться из ее слов, и тут же добавила: «В то же время в этом человеке есть нечто от святого, но так, как если бы у него был только ум святого, а не душа, и он сам вполне понимал, что никогда не добьется большего. Прямо скажем, не позавидуешь. Но самое ужасное — только это между нами, — это что он совершенно явно увлечен мной, однако, как мне кажется, интерес это достаточно праздный. Rien à faire[142]. Впрочем, скоро, если только выберусь отсюда целой и невредимой, вернусь на рю Сен-Дидье, позвоню по 53–28 и все тебе расскажу…»

Покончив с письмами, она поставила машинку на столик рядом с кроватью, выключила свет и через пять минут, проведенных в темноте, ощущая исходящий от дерева запах плесени, вслушиваясь в напряженную тишину вокруг, которую нарушал только шорох ветра в листьях, — уснула. В жизни ее вообще словно не было пауз и промежутков. Проснувшись, она сразу же бралась за дела, а закончив их, засыпала. Редко когда она отводила в своем распорядке время для размышлений: все неопределенное, неразрешимое тотчас же, на месте, внушало ей беспокойство. А поскольку внутренние проблемы не беспокоили ее, спала она крепко; так повелось издавна.

На следующее утро она уже с девяти начала ждать звонка Стенхэма. Вскоре после того город взбудоражился, и она подумала, что вряд ли Стенхэм спит или работает при таком грохоте. Но прошло уже немало времени, телефон по-прежнему молчал, и, почувствовав, что ею пренебрегают, она разозлилась, хотя и пыталась уверить себя, что имеет все основания быть довольной: наконец-то ее оставили в покое. Шум в медине усилился — правда, совсем чуть-чуть, но ее охватила безотчетная нервная дрожь, и, схватив машинку, она яростно отстукала: «Не могу выйти. Снаружи слишком сильный шум». Помедлила и добавила: «Впечатление такое, что толпа движется вверх по холму к гостинице». Решив, что это звучит чересчур мелодраматично (все-таки шум не становился ближе, а разве что громче и слышнее), она решила закончить так: «Слишком спешу. С любовью», — и поставила под напечатанным свою роспись.

Ей пришлось довольно долго стоять у конторки портье, ожидая, пока появится кто-нибудь, кто мог бы продать марки. Звуки беспорядков почти не долетали сюда из-за высокой стены, ограждавшей сад; в соседней комнате радио приглушенно наигрывало мелодии венгерских цыган.

Наконец появился сам управляющий гостиницей.

— Bonjour, madame, — церемонно произнес он. Затем, резко сменив тон, продолжал: — Я как раз хотел спросить вас, готовитесь ли вы покинуть Фес? Мы получили приказ закрыть гостиницу.

Ли была поражена.

— Так вы закрываетесь? Когда? Ничего не понимаю. Само собой я ни к чему не готовилась.

В голосе ее слышались возмущение и досада, несмотря на все усилия держать себя в руках.

— Ah, mais il faut faire des démarches[143], — заявил управляющий, так, словно она сказала ему, что давно обо всем знала, но не побеспокоилась вовремя принять меры.

— Какие еще шаги?! — крикнула она. — Вы не можете меня выставить, пока я не подыщу себе нового места.

Брови управляющего полезли вверх.

— Вас никто не выставляет, мадам, — он необычайно отчетливо выговаривал каждое слово. — Ход событий нам неподвластен.

Она оглядела его безукоризненный костюм, надменное лицо и поняла, что ненавидит его.

— И куда же вы предлагаете мне идти? — Требовательно спросила она, заранее зная, что у него на все готов ответ и что она попалась.

— В этом смысле я вряд ли смогу хоть чем-то помочь вам, мадам. Но если вас интересует мое личное мнение, то я посоветовал бы вам в любом случае как можно скорее уехать из Марокко. Подобные беспорядки могут случиться в любом городе. Я могу заказать вам машину на три часа, как раз после обеда.

— Mais c'est inoui, — слабо запротестовала она, — это просто неслыханно — отправлять женщину вот так, одну…

— Полиция обеспечит вашу безопасность, — устало произнес управляющий. — Вас будут сопровождать.

Полли решила выиграть время.

— А как насчет месье Стенхэма? — спросила она. — Когда он уезжает?

— Минутку. Я еще не известил его об официальном решении.

И пока Полли ждала, барабаня пальцами по конторке, управляющий снял трубку, набрал номер месье Стенхэма и погребальным тоном сообщил, что ему тоже следует готовиться к немедленному отъезду.

Очевидно, услышав такую новость, месье Стенхэм высказал не больше энтузиазма, чем Полли; ей был слышен приглушенный ропот, доносившийся из трубки. На лице управляющего появилась страдальческая гримаса.

— Дайте-ка, я с ним поговорю, — сказала Полли, протягивая руку.

— Доброе утро! — прокричала она, взглянув на настенные часы, показывавшие без десяти двенадцать. — Ну разве это не фантастика?!

— Похоже на то, — голос Стенхэма напоминал первые записи на фонографе.

Этот краткий ответ разочаровал ее, она почувствовала, что ее предали.

— Не могли бы вы спуститься, я хочу с вами все обсудить.

— Сейчас приду.

Сурово поприветствовав управляющего, Стенхэм взял Ли под руку и через террасу провел ее во двор, где высились банановые пальмы. Солнце точно кислотой обжигало обнаженные руки, и Ли попыталась укрыться в тени. Стенхэм рассказал о своем плане — на время перебраться в Сиди Бу-Хта. Ли слушала внимательно, ее не покидало чувство, что это бредовая затея, но встречных предложений у нее не было.

— Понимаю, — вставляла она время от времени. — О!

— Ну, а потом? — наконец спросила она. — Куда мы поедем, когда праздник закончится?

— Вернемся сюда, и каждый поедет, куда ему вздумается. Я собираюсь в испанскую зону.

— А почему не поехать в испанскую зону прямо сегодня и не покончить со всем этим?

— Потому что мне хотелось бы посмотреть на их праздник.

— Но это нелепо, — нервно ответила Ли. — Гораздо важнее выбраться отсюда, пока это возможно.

— Не вижу смысла об этом спорить, — вздохнул Стенхэм, понимая, что ссора уже близка. — Но, как бы там ни было, я поеду на местном автобусе. Сомневаюсь, чтобы он показался вам вполне комфортабельным.

— Вы ничего обо мне не знаете, — заявила Ли, попавшись на удочку. — Но дело вовсе не в том, поедете вы на автобусе или на муле.

В результате завязался долгий спор, после которого оба чувствовали себя возбужденными и расстроенными.

— Пойдемте, присядем, — предложил наконец Стенхэм.

— Мне нужно еще поговорить с управляющим насчет машины. К тому же я не сложила вещи. Может, увидимся за обедом.

Идя по залитой палящим солнцем террасе, она негодовала на себя за то, что позволила на минуту дать волю чувствам. Она дала Стенхэму повод думать, что ей важно, поедет он с ней или нет. А говоря начистоту, ей это было важно, и даже очень. Она надеялась, что в подобных критических обстоятельствах любой американец сделает все возможное, чтобы обеспечить ей хотя бы относительную безопасность.

И любой другой американец действительно сделал бы все возможное. Каждый шаг по блистающему мозаичному полу террасы был новой нотой в долгом яростном крещендо, так что, подходя к конторе, Ли была уже вне себя от гнева. «Себялюбивое, эгоцентричное, тщеславное чудовище», — думала она, невидящим взором скользя по плакату туристического агентства, на котором был изображен полуголый бербер, вздымавший огромную черную кобру к кобальтовому небу, по которому мчался четырехмоторный самолет. МАРОККО — СТРАНА КОНТРАСТОВ, сообщала надпись внизу. Заказав машину на три часа, она поднялась к себе и стала укладываться. За последние полчаса жара стала неимоверной. Дышать вообще невозможно: воздух был таким горячим, что, казалось, вообще не попадал не то что в легкие, но даже в ноздри. Ли сделала глубокий отчаянный вдох, и у нее закружилась голова. Предметы, к которым она прикасалась, на ощупь казались теплее, чем ее ладонь, это было пугающе и странно. «Разве бывает такая жара?» — думала она. К половине второго она закончила укладываться и позвонила вниз вызвать носильщика.

— Сожалею, мадам, но носильщиков нет, — ответил управляющий.

— Я не понимаю, что вы хотите сказать! — пронзительно крикнула Ли. — Какая чушь! Должен же кто-то отнести мои вещи вниз.

Шум в городе не смолкал; почти на час она позабыла о нем, но город по-прежнему гудел.

— Сожалею.

— А как насчет обеда? Его тоже некому будет подавать?

— Метрдотель приготовит вам омлет и assiette anglaise[144], мадам.

— Почему кто-нибудь из официантов не возьмет мой багаж?

Управляющий, похоже, начал терять терпение.

— Официант не может, мадам, потому что вся прислуга из местных заперта в своих спальнях, а европейцы в Марокко носильщиками не работают. Vous avez compris?[145] Администрация гостиницы глубоко сожалеет, что не может предоставить вам требуемые удобства, но, как я вам уже говорил, обстоятельства от нас не зависят. Попросите месье Стенхэма помочь вам отнести чемоданы в такси.

Он повесил трубку.

Ли села на кровать и стала глядеть на голые, блестящие на солнце склоны холмов. Очаг вселенской ненависти разгорался в ней все сильнее и сильнее, ненависти ко всему и вся: к дурацким тополям в саду, листья которых колыхались, хотя в воздухе не было ни ветерка, к омерзительному масляному тенорку управляющего, к своему мятому льняному платью, насквозь вымокшему под мышками, к трудноуловимому геометрическому узору, с таким тщанием выведенному на балках потолка, к своим накрашенным ногтям, к хлопкам смертоносных выстрелов за окном, но, прежде всего, к собственной слабости и беспечности, из-за которых она влипла в такую историю. Потом она решила свалить всю вину на жару. «Здесь просто задохнуться можно», — подумала она. Наконец, сделала глубокий вдох и встала. Сама вынесла сумки в коридор. Но тут же поняла, что не сможет протащить их через всю гостиницу до такси. Может быть, когда оно приедет и она объяснит шоферу, в какую попала переделку, он согласится ей помочь. Однако длительное общение с французами научило ее, что они, если им вздумается, могут начисто позабыть о своем хваленом рыцарстве, так что решила не возлагать на шофера особых надежд. «А уж этого сукина сына я точно не попрошу», — твердила она про себя, как будто это могло послужить утешением, но при этом не сводила глаз с двери Стенхэма.

Вдруг она вспомнила об Амаре. Если ей удастся добраться до него так, чтобы не заметил Стенхэм, мальчик наверняка ей поможет. Правда, может быть, Стенхэм уже прогнал его, за все время разговора они о нем ни разу не упомянули. Тогда она решила, не откладывая, спуститься к обеду; возможно, удастся уйти из ресторана до того, как Стенхэм закончит есть. Она остановилась у его двери, прислушалась, но ничего не услышала. В холле, без окон, было очень тихо, все словно застыло. Вся гостиница тоже притихла. Потом из-за двери донесся невнятный разговор. Ли молча прошла дальше и стала спускаться.

Омлет подали почти холодный, assiette anglaise состояли из двух тонюсеньких ломтиков ветчины, куска холодной печенки и жесткого-прежесткого ростбифа — по всей видимости, из конины. Когда Ли уже заканчивала есть, в ресторан вошел Стенхэм, увидел ее и подошел к ее столику.

— Присаживайтесь, — сказала она таким тоном, словно изо всех сил старается не нагрубить.

Стенхэм сел напротив.

— Хуже этой еды ничего не бывает, — сказала она.

Стенхэм с отсутствующим видом смотрел поверх ее головы в небо за окном и, казалось, не слышал ее слов. Однако потом переспросил:

— Правда?

Подошел метрдотель.

— Бутылку пива, — громко сказала Ли. — «Туборг».

А, когда метрдотель отошел, поинтересовалась:

— Как там наш сиротка? Он еще у вас или ушел?

Стенхэм посмотрел на нее, словно удивленный, что она вообще знает о существовании мальчика.

— Отчего же? Нет, он там, наверху. Обедает.

Пока Ли пила пиво, завязался пустячный разговор, не затрагивавший тему, которая, напоминая о себе каждым выстрелом, целиком поглощала их. Касаться ее было нельзя, поскольку Ли надеялась на победу Истиклала, а Стенхэм — наоборот.

— Я заказала такси на три часа. Вы говорили, что собираетесь вернуться после праздника. Но, простите, как? Я не понимаю.

— Вернуться в Фес, французский город, вот что я имел в виду.

— Понятно.

Ли сложила салфетку и встала.

— Надеюсь, вы меня извините. Мне нужно еще кое-что доделать.

Поднимаясь по лестнице, она думала, зачем вообще нужно было прибегать к такой изощренной маскировке, чтобы попросить мальчика донести ее багаж. Можно было просто пойти и сказать ему: «Помоги мне». И плевать ей на Стенхэма. Но тогда скорей всего Стенхэм сам навязался бы в помощники, что было не совсем желательно, поскольку ей не хотелось разрушать сложившийся у нее образ законченного эгоиста.

К сожалению, она не учла, что Стенхэм не отличался большим аппетитом. Еда показалась ему настолько скверной, что он решил не притрагиваться к ней, поднялся наверх и возник в дверях в тот самый момент, когда Ли пыталась объяснить Амару, что ей от него нужно.

— Что-то случилось?

Ли отскочила, перепуганная, надеясь, что вид у нее все же не слишком виноватый, и повернулась к Стенхэму.

— Ровным счетом ничего, — ответила она, покраснев от досады. Решительно, несносный тип, вздумавший ее преследовать. — Просто пытаюсь договориться, чтобы мне помогли с багажом. В гостинице нет ни одного носильщика. Я подумала, может, Амар согласится.

— Да мы за пару минут управимся. Где вещи? — Выглянув в коридор, Стенхэм увидел сумки и крикнул: — Amar! Agi! Agi ts'awouni. После чего направился к номеру Ли.

— Идите, доешьте ваш обед, — холодно сказала Ли. — Он и без вас прекрасно справится.

Мальчик побежал вслед за ней.

— Какой еще обед? — рассмеялся Стенхэм, не оборачиваясь.

В этот момент Ли услышала, как кто-то поднимается по лестнице и шагнула вперед, чтобы ее не увидели в комнате Стенхэма. Это был все тот же толстяк-официант, который принес ей завтрак.

— Pardon, madam, — улыбаясь, он протиснулся мимо нее в комнату. Возвращаясь с пустым подносом Амара, он заметил: — Какая жара, не правда ли?

— Affreux[146], — согласилась Ли.

— О да, — философски изрек официант. — La chaleur complique la vie[147].

Ли уставилась на него, инстинктивно понимая, что официант сказал дерзость, каким-то неведомым образом оскорбил ее. Как раз это больше всего раздражало ее во французах: желая показаться изысканными и проницательными, они совершенно не заботились, поймут их или нет. Достаточно было сладострастного удовольствия, которое они получали, роняя на ходу свои короткие загадочные фразы, воображая, что они неизмеримо выше вас, потому что им удалось поставить вас на место. Несомненно, жара, как сказал официант, осложняет жизнь человека, ее жизнь сегодня утром она изрядно осложнила, — но почему он обратился с таким замечанием именно к ней и именно в данный момент?

Пока она раздумывала о нанесенном ей оскорблении, багаж уже успели вынести. Стенхэм зашел к ней, Амар остался сторожить сумки у заднего входа.

— Гостиница совершенно пустая, — сообщил он. — Я немного беспокоился, что кто-нибудь может заметить мальчика и станет задавать всякие вопросы, но все словно вымерли, ни одной живой души.

Зазвонил телефон.

— Oui? — сказала Ли.

И снова в трубке послышался страдальческий голос управляющего:

— Власти просили сообщить нашим гостям, — (Слушая его, Ли подумала: «Ну, что еще, что еще стряслось?»), — что машинам разрешено движение только по магистрали Мекнес-Рабат-Касабланка, где им предоставят соответствующую защиту.

— Что? — воскликнула Ли. — А если человек хочет уехать из страны?

— Теперь это невозможно, мадам.

— Но вы же сами сегодня утром советовали мне уехать.

— Да, но граница временно закрыта, мадам.

— Но куда я поеду? Где найду другую гостиницу?

— «Трансатлантик» в Мекнесе сегодня закрыт. «Балима» и «Тур-Хасан» в Рабате, конечно, переполнены. Но, однако, насколько мне известно, в Касе много гостиниц.

— Да, но там тоже не бывает мест, если не забронировать номер заранее.

— Может быть, мадам использует свои связи в американском консульстве. В противном случае я посоветовал бы остаться здесь, в Фесе, в Виль Нувель.

Ли сорвалась на крик:

— Mais çа c'est lе comble![148]

— Несомненно, мадам, ситуация не из приятных. Я лишь известил вас о распоряжениях, которые отдала полиция. Ваш счет готов. Вы не зайдете в контору оплатить его?

— Да, это в моих привычках, — ответила Ли и в ярости швырнула трубку. Потом обернулась к Стенхэму: — Это уж чересчур.

И она пересказала ему все услышанное от управляющего. Стенхэм задумался. (Не будь здесь меня, решила Ли, он тоже дал бы волю возмущению.) В голове Стенхэма проносились один за другим различные варианты дальнейших действий.

— Граница закрыта. Это скверно, — медленно произнес он. — Но, возможно, ее откроют снова через пару дней. Явно это сделано для того, чтобы лишить националистов возможности уехать. Они будут прочесывать город за городом, улицу за улицей, дом за домом. Это называется râtissage[149].

Ли подошла к окну.

— Надеюсь, арабы устроят сущий ад, так что им больше не придет в голову сюда соваться.

Повернувшись, она снова подошла к Стенхэму.

— Если бы только я знала язык, можете не сомневаться, я бы никуда не уехала и до конца помогала им сражаться за независимость. Ничто не может доставить мне большего удовольствия. Но куда, интересно, мне деваться теперь? — Продолжала она без всякого перехода. — Где ночевать? На улице?

— Вам не остается ничего другого, кроме как поехать в Виль Нувель здесь же, в Фесе. Там есть гостиницы.

— Вот этого-то я как раз и не сделаю. В конце концов, если уж оставаться здесь — надо находиться там, где арабы.

Стенхэм хотел было сказать ей, чтобы она перестала ребячиться, но передумал.

— Тогда поезжайте со мной, — сказал он, улыбаясь и пожимая плечами. — Я как раз собираюсь туда, где будут арабы.

— Ладно, черт возьми, согласна! — воскликнула Ли. — Но смотрите, если мне там не понравится…

Глава двадцать седьмая

Как только они тронулись в путь, Ли заметно повеселела. Возможно, потому, что, едва выехав из города, автобус стал подниматься по петляющей дороге на южный склон Джебель Залагха, и воздух с каждой минутой становился прохладнее. А возможно, она просто расчувствовалась: таким непривычным казался этот автобус с незастекленными окнами, возбужденный говор горцев в живописных одеяниях и облегчение, которое она почувствовала, оттого что ни полицейские, ни солдаты не задержали их, когда нелепая древняя колымага отправлялась с грязной улочки на окраине Виль Нувель.

Такси понадобилось только для того, чтобы отвезти багаж Ли в мрачноватую маленькую гостиницу, где они сняли безнадежно убогую комнатушку, свалили вещи и заперли их там. Хозяйка, угрюмая на вид, но не лишенная приятности женщина, потребовала их паспорта и, внимательно изучив, настояла на том, чтобы Стенхэм внес плату за три дня.

Почти все пассажиры были крестьяне-горцы с юга, оказавшиеся в Фесе исключительно потому, что через него проходила дорога и здесь они делали пересадку. Красивые люди, опрятные, улыбчивые, и Ли смутно подумала — неужто они ничего не слышали о беспорядках в Фесе. Она могла спросить Стенхэма, если бы он сидел поближе, но, хоть они и устроились на одном сиденье, между ними вклинились три женщины, так что Стенхэм оказался на левом краю, а Ли — на правом, у открытого проема окна.

Загадочный Амар прихватил с собой своего друга или, вернее, врага — Ли могла бы в этом поклясться, судя по тому как они встретились на тротуаре у автобуса. Она оказалась рядом, и не сомневалась, что заметила гримасу неудовольствия, если не ненависти, на лице Амара, когда он обернулся взглянуть, кто же это хлопнул его по плечу. Но почему тогда он тут же бросился искать Стенхэма и спрашивать у него разрешения пригласить незнакомца поехать вместе с ними? Этого Ли не знала, но присутствие молодого человека не раздражало ее: он был хорошо воспитан, вежлив, куда опрятнее Амара (чья одежда была в ужасающем состоянии) и бегло говорил по-французски. Мальчики пристроились рядом на краешке сиденья в задней части автобуса; когда Ли в последний раз обернулась взглянуть на них, они о чем-то мило беседовали.

Свет клонящегося к вечеру дня озарял округу. Марокканские горные дороги редко проходят там, где живут люди; деревни могут ползти по склонам дальних холмов, стоять, протянувшись, как встопорщенный гребень, на вершинах скал, или привольно раскинуться между извилистыми отрогами невысоких гор, но между ними и дорогой всегда пролегает долина. Несмотря на жару, воздух был пропитан резким ароматом горных трав, а его исключительная сухость, после вездесущих испарений многоводного Феса, бодрила. Всякий раз, когда автобус оказывался среди деревьев, со всех сторон доносился исступленный звон цикад. Поворот, насыпь розовой глины, скрип пружинящих рессор, непрестанное урчание разгоряченного мотора, серо-зеленый кактус в головокружительной высоте, снова поворот, растянувшиеся на тысячи миль гранитные пики гор на лазурной эмали неба, череда выхлопов, сопровождающих смену передачи, изменения звука и скорости, сонные всхлипы ребенка где-то сзади, еще один поворот, круто уходящий вниз овраг и сумерки, зримо поднимающиеся с самого его дна. А вот на одном из склонов, охваченная тихим закатным огнем — роща древних олив: могучие перекрученные стволы словно застыли в позах позабытого церемониального танца. Ли вспомнила, что говорил ей перед отъездом Стенхэм: они будут проезжать через края, где и по сей день жив культ Пана и до сих пор соблюдаются посвященные ему обряды с флейтами, барабанами и масками. Тогда она не знала, верить или нет, в тот момент это прозвучало как отрывок из неправдоподобной научной статьи. Но теперь, когда она видела все собственными глазами, это казалось совершенно реальным. Дикая нетронутая земля располагала к таким сумасбродствам.

Пожалуй, больше всего ее поражала чистоплотность этих людей. Чистыми казались не только они сами и их одежда (в автобусе пахло, как в прачечной, где на солнце сушится белье), не меньшую роль играло здесь и выражение их лиц, окружающая их аура общности; они наводили ее на мысли о незамутненных горных потоках, о краях, не тронутых цивилизацией. Она решила не обсуждать свои впечатления со Стенхэмом, поскольку он наверняка не удержится от критических замечаний, которые независимо от их справедливости могут только взбесить ее.

Вчера днем в кафе, к примеру, он сказал: «По сравнению с душой, интеллект — просто сводня». Ей вовсе не хотелось вдаваться в это туманное высказывание, но Стенхэм, конечно же, на этом не остановился и пояснил, что интеллект постоянно соблазняет душу знанием, тогда как единственное, в чем душа нуждается, это собственная мудрость. Чтобы не испортить поездку, решила Ли, необходимо отказаться от каких бы то ни было дискуссий с этим человеком и даже не делиться с ним впечатлениями о виденном, кроме разве что какого-нибудь восклицания — разумеется, уместного. Она понимала, что ей вряд ли удастся осуществить свой план с достаточной непринужденностью, но, если она будет настойчивой, вполне вероятно, что Стенхэм поймет и поддержит ее игру.

Автобус остановился у источника набрать воды. Неожиданная неподвижность и тишина, нарушаемая только лишь тихим шепотом (так как большинство пассажиров уже давно спали), вызвали у Ли легкий приступ дурноты, ей захотелось, чтобы автобус поскорее тронулся снова. Кто-то из пассажиров хотел выйти, но водитель, по-прежнему сидевший за рулем, пока его помощник наполнял радиатор, сказал, что выходить нельзя. Стенхэм наклонился к Ли, перегнувшись через три неуклюжих белых куля, и сказал:

— Насколько здесь легче и лучше, верно?

— Здесь дивно! — согласилась она, пораженная необычной страстностью своего голоса. От высоты в ушах у нее звенело, слегка кружилась голова. Но когда дверца захлопнулась, а успокаивающие звуки и движение возобновились, она поняла, почему ей вдруг стало так легко. Дело не только в чистом воздухе, который становился все свежее, важнее было то, что удалось избавиться от зловещей атмосферы ожидания и дурных предчувствий, которая окружала ее последние два дня. Два эти дня казались бесконечными. Город постоянно лез ей на глаза, и она подолгу стояла у окна, разглядывая его бесконечные крыши; порой же он вдруг становился невидимым, как притаившаяся в зарослях змея, поджидающая свою жертву. На мгновение Ли подумала, что уже никогда больше не захочет увидеть Фес. Однако было важно утаить это от Стенхэма: стоит ему догадаться о ее чувствах, и он наверняка постарается извлечь выгоду для себя и будет без конца поддразнивать ее тем, что она не способна вынести явные проявления социального сдвига, который так защищала. «Ага! — торжествующе воскликнет он, — теперь-то вы начинаете понимать, каково это — разрушить веру». А ей останется только дуться и выдумывать брюзгливые отговорки, вместо того чтобы просто сказать ему, что, даже если бы каждый признак этого движения от старого к новому был ей ненавистен, она все равно от всего сердца желала бы, чтобы оно произошло, так как несло жизнь, а без этой метаморфозы страну ожидают упадок и гибель. Так что ей следовало быть осторожной, и если все же не удастся скрыть от наблюдательного Стенхэма здоровый блеск, появившийся у нее в глазах, придется сказать, что влажность в Фесе была невыносимой, и как только они уехали, ее синусит прошел.

Ее стала одолевать дремота — этот предвестник небытия, потом она незаметно соскользнула в неизмеримые глубины сна. Наступала ночь, все окрасилось синим, и чистое небо было светло. Автобус свернул на проселочную дорогу и медленно продвигался по самому краю пропасти. Только водитель и его помощник ведали, какое мастерство требуется, чтобы держать дрожащий старый остов в равновесии между канавой с одной стороны и в нескольких дюймах от бездны — с другой. Далеко впереди, внизу Стенхэм заметил свет фар огибающего поворот автобуса и подумал: «Да, непросто будет, когда мы встретимся, кому-то придется отступить». Но другая машина все не появлялась, и он понял, что она двигается впереди — еще один автобус, полный паломников.

Закончив спуск, они пересекли бурный поток и покатили по равнине уже в другом направлении. Здесь было теплее, и автобус поднимал облака пыли, часть которой пробивалась сквозь щели в полу, так что пассажиры наперебой принялись чихать. Затем дорога снова пошла в гору, причем такая тряская, что некоторые из спящих, с головой закутанные в свои накидки, скатились с сидений. Ли проснулась и, чтобы не упасть, ухватилась за спинку впереди. Стенхэм поймал ее взгляд и ухмыльнулся. Ли покачала головой, но вид у нее по-прежнему был довольный. Десятка два человек, ехавших на крыше, начали отчаянно барабанить по ней. Сначала Стенхэм подумал, что кто-то, наверное, свалился, но скоро послышалось пение, а стук превратился в ритмичный аккомпанемент. Этот сумасшедший подъем, когда автобус то подкидывало, то бросало из стороны в сторону, продолжался около часа. Затем впереди показалось нечто вроде города, сияющего розовыми огоньками. И почти тут же автобус остановился. Город представлял собой несколько тысяч похожих на шатры укрытий, сооруженных из одеял и покрывал, растянутых между стволами широкой оливковой рощи на склонах двух холмов, и повсюду мерцали огни, отбрасывая во все стороны тени. По крайней мере, такое зрелище открывалось сидящим в автобусе. В суматохе (так как каждый из пассажиров вез с собой бесчисленные мешки с едой и кухонной утварью, а отбившиеся от родителей маленькие дети и курицы расхаживали среди поклажи) они позабыли осмотреться, и только час спустя, когда все четверо выбрались из лощины, где стояли в ряд автобусы и грузовики, уселись на бревно и стали смотреть, как восходит луна, Стенхэм заметил, что место, где они оказались, выглядит очень необычно.

— Замечательно, — тихо ответила Ли, надеясь, что Стенхэм продолжать не будет. Похоже, он понял ее, так как тут же завел разговор с юношами, предоставив Ли ее собственным мыслям и чувствам. Конечно, это было замечательно: тени, огни, и люди, сотни людей, кружащихся в огромных хороводах, и оркестры из одних барабанов, грохотавшие равномерно, точно гигантские моторы. Но это было замечательно только как спектакль, ибо смысла его Ли не понимала. И об этом надо было помнить, так как она чувствовала, что все здесь таит трудноуловимую, но вполне реальную угрозу. Происходящее ничего не означало и не могло ничего означать для Полли Берроуз. Ибо ей пришлось бы перенестись далеко назад, очень далеко, неизвестно на сколько тысячелетий, чтобы это зрелище обрело для нее истинный смысл. Если ее хоть в какой-то степени можно было назвать религиозной, то религия эта состояла в том, чтобы хранить верность своим убеждениям, а одним из главных убеждений в ее жизни была уверенность в том, что ничто не должно двигаться вспять. Все живое находится в процессе развития — понятие, в которое она вкладывала один-единственный, вполне определенный смысл: поступательное движение, бесконечное следование от смутного и неразличимого к точному, от простого к сложному, в конечном счете — от тьмы к свету. То, что она видела сейчас — грандиозный спектакль и участвовавшие в нем человеческие существа, все еще неразвитые и бессознательные, обливающиеся потом, притопывающие и взвизгивающие, корчащиеся в пыли, извивающиеся, задыхающиеся, — все это, безусловно, принадлежало царству тьмы, а следовательно, она была полностью чужда происходящему, а происходящее чуждо ей. Нельзя медлить, нет времени медитировать. Все разворачивалось прямо перед ней частицей первобытной ночи, но Ли только наблюдала, ясно сознавая, кто она такая, внимательно следя за тем, чтобы оставаться такой, какая она есть, решившись не допускать до себя ничего, что могло бы пусть на миг заставить ее перестать соответствовать себе.

Время шло, и она заметила, что Стенхэм нервничает, однако ей и в голову не приходило, что он мог проголодаться, пока он не встал и не заявил, что пойдет посмотреть, какой едой здесь торгуют.

— Что бы вы хотели? — спросил он у Ли. Та ответила, что не голодна. — Я чего-нибудь принесу. Nimchiou?[150] — обратился он к Амару, который тут же вскочил на ноги.

Оставшись наедине со вторым юношей. Ли спросила, как его зовут.

— Мохаммед, — ответил тот, польщенный ее вопросом, а больше всего тем, что она обратилась к нему на «вы».

— Вы давно знакомы с Амаром?

— Oui, — уклончиво ответил он, будто эта тема не могла представлять никакого интереса.

Они помолчали. Потом Мохаммед спросил, куда ушел ее муж; Ли рассмеялась и моментально почувствовала волну неодобрения, исходящую от Мохаммеда. Наклонившись к нему, Ли посмотрела в суровое залитое лунным светом лицо юноши; она посерьезнела, но тут же совершила еще более непростительную ошибку, сказав, что Стенхэм — всего лишь ее друг.

— Очень старый друг, — поторопилась добавить она, надеясь, что это спасет ее от большего позора.

Но в глазах Мохаммеда это явно не было смягчающим обстоятельством, он проворчал что-то в ответ, а затем негодующе выпалил:

— Вам не надо было приезжать сюда с ним, если он не ваш муж. А где ваш муж?

— Он умер, — ответила Ли, не вполне уверенная, как мусульмане относятся к разводу.

Мохаммед пожелал услышать, как давно он умер. Ли ничего не оставалось, кроме как начать безудержно фантазировать. Он погиб на войне, сказала она, оставив ее с тремя детьми. (По крайней мере, в том, что мусульмане считают, что у женщины должно быть как можно больше детей, она была уверена.) Этот ответ также не удовлетворил молодого человека, он совершенно очевидно думал, что ей следовало бы остаться с детьми, а не таскаться за посторонним мужчиной.

— Дело в том, что это святое место, — в его голосе одновременно прозвучали упрек и предостережение.

— Ah, oui, je sais[151], — слабо согласилась Ли.

Пляски под барабанную дробь продолжались; это должно было длиться по меньшей мере сутки без перерыва, объяснил ей Стенхэм. Периодически пение в одном из хороводов прерывалось, сменяясь ритмичными дикими выкриками, исторгнутыми сотнями глоток с синхронностью, придававшей звуку исключительную цельность. Ли сидела, прислушиваясь к бессмысленному шуму — с таким чувством можно глядеть в бассейн, полный крокодилов, — и благодарила судьбу за то, что она сидит здесь, а не пошла со Стенхэмом к лоткам, вокруг которых кишела толпа. Ей казалось, что с того времени, как он ушел, прошло не меньше часа, и она не понимала, как можно так долго отсутствовать, чтобы купить какую-то мелочь. В шатре, ближайшем к тому месту, где она сидела рядом с молчащим Мохаммедом, ярко полыхал огонь, из-за колышущихся стен долетал женский смех, а чуть повыше на склоне холма перебирала ногами стреноженная лошадь. Едкий дым от горевших в бесчисленных кострах веток туи лениво вился, поднимаясь к небу, порой обращаясь в плоскую пелену, скрывавшую склон холма, стоило налететь порыву ночного ветерка. Затем дымное облако относило поверх дальних огней в безлюдную тьму, где оно рассеивалось, и снова над кострами начинали виться пряди дыма. Чалмы, ослики, ветка оливы рисовались с предельной отчетливостью в ярком лунном свете. (Окажись у Ли газета, она легко могла бы читать — даже самый мелкий шрифт.) Свет луны был резким; казалось, он обратил все элементы пейзажа в единое вещество, придав ему не синий, не черный, не зеленый, не белый, а какой-то небывалый цвет, тысячи оттенков которого впитали в себя понемногу от каждого. Но этот лившийся с небес резкий свет, наоборот, смягчал все земное, и даже пламя костров казалось краснее, жарче обычного.

Ли вздрогнула: из тьмы рядом с нею неожиданно выступил Стенхэм. Миг спустя рядом с ним появился Амар.

— Что-нибудь принесли? — спросила Ли.

— Принес. Баранину на вертеле. Шиш-кебаб, две дюжины. Амар скупил чуть не все. Простите, что так задержались. Давка была страшная.

Сели есть: марокканцы устроились на одном конце бревна, американцы — на другом. От мяса исходил какой-то особый запах, пахло не пряностями, а травами.

— Воду пить нельзя, — сказал Стенхэм, — так что нам придется спуститься и выпить чая в каком-нибудь кафе.

Ли удивило, что здесь есть кафе, но отвечать с набитым ртом она не могла.

— Кажется, я теперь по праву должна быть вашей женой, — прожевав, ответила она со смехом. — Мохаммед считает, что одинокой женщине здесь быть неприлично.

— Верно, — согласился Стенхэм. — И даже очень. Если вы не принадлежите кому-то одному, значит, вы потенциально можете принадлежать всем. Вам не следовало ему это говорить.

— Думаю, это вряд ли бы помогло. Амар наверняка знает, что мы неженаты.

— Амар — совсем другое дело.

Ли взяла еще один шашлык.

— Я чувствую это, но не вполне понимаю, в чем разница.

— Во всем, — рассеянно ответил Стенхэм.

— А скажите, — не унималась Ли, в голосе ее опять появились веселые нотки, — я уверена, что у вас где-нибудь в этом мире все-таки есть жена, разве нет?

— Да, у меня есть жена, — Стенхэм коротко рассмеялся. — Но где она в этом мире, я вам сказать не могу. Последний раз, говорят, ее видели в Бразилии. Но это было давно.

— Если бы я была вашей женой и услышала, что вы говорите обо мне в таком пренебрежительном тоне, я бы вас, наверное, убила. Разумеется, если бы я ею была и если бы вы так говорили. Двойное условие.

— Моя дорогая Ли, — произнес Стенхэм с напускной учтивостью, — эти два условия взаимоисключающи. Но что до моей настоящей жены — я едва было не произнес ее имя вслух, и уж тогда Сиди Бу-Хта развеялся бы как дым, — то ей чертовски хорошо известно, как я говорю о ней, и я слышал, что она отзывается обо мне и того хуже. Старая любовь не скоро проходит, скажу я вам.

— Даже не знаю, кому из вас симпатизировать. А как она выглядит? Вряд ли, конечно, ее портрет будет…

Стенхэм оборвал ее — как ей показалось, довольно грубо, сказав:

— Осталось еще две порции. Хотите одну? Мальчишки съели на двоих целых шестнадцать. Я подсчитал.

— Нет, спасибо. Я наелась.

— Тогда с вашего позволения я съем обе. Сегодняшний обед я пропустил. А потом спустимся, выпьем чаю и посмотрим на праздник. Великолепное зрелище.

— Хорошо, — ответила Ли, вставая. Она решила впредь быть сговорчивей; даже если это окажется ужасно трудно, все равно лучше, чем на каждом шагу натыкаться на выговоры и возражения. Она хотела привезти с собой в Париж как можно больше памятных трофеев и знала себя достаточно хорошо, чтобы понимать, что ее упрямство, если она даст ему волю, помешает ей воспринимать происходящее.

Они спустились вниз, спотыкаясь о камни и задевая кусты, не видные в тени олив, задержались на минутку у ближайшего круга зрителей, а потом пробрались вперед, на место, откуда было хорошо видно танцующих. В танце участвовало более сотни мужчин в белых джеллабах и чалмах — они пели хриплыми голосами, мерно склоняясь и разгибаясь. Движутся, как лошади, подумала Ли. Иногда они били ногами о землю, точно породистые скакуны, с горячностью и благородством, потом вновь обращались в рабочих лошадок, с усилием влекущих невидимый груз, склоняясь то в одну, то в другую сторону.

— Как странно, — сказала Ли Стенхэму: никогда прежде она не наблюдала и даже представить себе не могла ничего подобного. Она не видела его лица, но он подтолкнул ее вперед, поставив между Амаром и Мохаммедом, а сам встал за ее спиной. Эта опека раздражала ее: она чувствовала себя собственностью, которую берегут от воров, и, что еще хуже, подозревала, что цель этого, пусть даже и бессознательного, маневра, — повлиять на ее реакцию, установить над ней нечто вроде месмерического контроля. К тому же прямо перед ней стоял высоченный мужчина. Она двинулась вперед, мужчина вежливо отступил, пропустив ее в передние ряды, обращенные к кругу танцующих. Теперь она наконец заметила, что это на самом деле не круг, а эллипс; на одном конце замкнутого пространства пылал большой костер, пламя которого достигало человеческого роста, а на другом расположился кружок из десятка людей, сидевших на земле и бивших в барабаны. «Прямо настоящее шоу», — удовлетворенно подумала она и начала приглядываться к рисунку танца. Время от времени она оглядывалась, чтобы удостовериться, что Стенхэм и мальчики на месте. Амар помахал ей рукой, лицо его сияло от удовольствия.

Прошло немного времени, и она заметила, что у нее внутри творится нечто абсурдное. Это было немножко похоже на то, как если бы она жила, опережая время. Это началось, подумала Ли, когда она сидела с Мохаммедом. Раздумывая над этим, она решила, что, быть может, происходит это потому, что она впервые в жизни ощутила себя такой ненужной, нежеланной. Она снова увидела себя в Фесе, в ужасной гостинице «Амбассад», где они со Стенхэмом разбирали чемоданы, потом одну в такси, которое везло ее на вокзал (если, конечно, поезда еще ходят, подумала она с кривой усмешкой). Потом она ехала в поезде, с новым номером «Тайма» и экземпляром парижской «Геральд» на коленях; плыла на пароме из Альхесираса, глядя, как бугристые громады африканских гор медленно тают вдали; ела креветки, сидя под тентом в припортовом кафе, и шнырявшие между столиками мальчишки-газетчики на бегу слегка задевали ее; сидела со Стюартами в ресторане «Хорчер» в Мадриде, храня в памяти, как сокровище, впечатления от марокканской поездки, сокровище, кажущееся еще более драгоценным оттого, что его держат в тайне, лишь время от времени позволяя себе поделиться пикантной подробностью, намекающей собеседнику, какие россыпи за ней кроются. «Мне так много нужно вам рассказать, что просто не знаю, с чего начать. Такая путаница в мыслях». «Не глупите, Полли. Я никогда не встречал человека с более ясным умом и таким даром делиться впечатлениями».

Несмолкающая дробь барабанов была неприятным напоминанием о существовании другого мира, совершенно самостоятельного, со своими нуждами, со своим образом жизни. Барабаны говорили ей снова и снова о том, что ее не то что не существует, а скорее, что совершенно не важно, существует она или нет, что ее присутствие или отсутствие никоим образом не может повлиять на вселенский миропорядок. Это ощущение внезапно сковало ее страхом. Перед ней никогда не вставал вопрос о собственной «важности», это как бы само собой разумелось, потому хотя бы, что она была важна сама для себя. Но какой части себя была она важна?

Она достала сигарету и торопливо прикурила. Несколько необоснованно она решила, что уже видела все, что стоит смотреть на этом празднике. Если один человек впадал в транс и в припадке начинал бить себя в грудь и рвать на голове волосы, как это сейчас происходило у нее на глазах, это было то же самое, как если бы это сделали двадцать человек, по очереди или все вместе. Ничего нового не будет, а гипнозу Ли поддаваться не хотела. Если бы все участники одного из кругов скачущих людей впали в одержимость, вырвали бы свои души и свалили их в кучу посередине (именно это они сейчас и делали, Ли это понимала), так чтобы души эти образовали единое корчащееся месиво и никто не мог быть уверен, что отыщет свою, когда все закончится — мало того: никому и дела бы до этого не было, — тогда она тоже это видела, и не было никакой необходимости идти глядеть на другую группу, творящую то же самое разве что под слегка отличный ритм барабанов, к которому присоединялись звуки гобоя и редкие ружейные выстрелы. Но Стенхэм поддавался этим чарам — она была уверена, — да и наверняка никогда не пытался противиться. Он с энтузиазмом позволял идее происходящего перенести его в чертоги, атмосфера которых была слишком разреженной, чтобы хранить рациональное начало, и где, соответственно, царила вселенская путаница, все смешивалось со всем в состоянии ложного воодушевления, ложного, поскольку человек сам его провоцировал. Именно поэтому Ли так настойчиво противилась увиденному: ей не хотелось ложных эмоций.

Яркое пламя костра жаром дышало ей в лицо, складки белых одеяний то подпрыгивающих, то припадающих к земле людей улавливали его красноватые отблески, тьма давила на нее слева и справа. Нет, это не тьма, ведь тьма безрука и бездыханна.

— Мистер Стенхэм! — позвала Ли, оборачиваясь и глядя на бородатые лица, туго повязанные чалмы, горящие черные глаза, на губы, растянутые (ничего человеческого не было в этой оскаленной застывшей обезьяньей улыбке) и обнажающие ряд белых зубов («дикие звери»); они тянули шеи, чтобы заглянуть через головы стоявших впереди, и паника начала просачиваться в нее отовсюду. — Мистер Стенхэм! — Теперь она стояла спиной к огню, и глаза ее блуждали по рядам завороженных лиц, отчаянно стараясь высмотреть бледное пятно. — Чушь, — сказала она вслух, ужаснувшись тому, как легко может поддаться панике. Это просто немыслимо, слишком хорошо она знает себя. Но колени у нее бессильно подгибались, как бумажные. Она оглянулась и снова выкрикнула имя Стенхэма в лицо многоголосому реву — это было все равно, что швырнуть камушек в несущийся на всех парах локомотив. И тут на мгновение она увидела его: он мелькнул между двух кувыркающихся фигур. Стало быть, он перешел на противоположный конец круга. Ярость жаркой волной прихлынула к ее щекам и лбу. Но теперь она хотя бы знала, где он, и, повернувшись, стала проталкиваться сквозь толпу, пока не удалось вырваться на свободное место. После ослепительного блеска костров ничего не было видно, и она шла, слепо натыкаясь на удивленных прохожих, пока глаза наконец не привыкли.

«Что ж, малоприятное приключение», — подумала она, стараясь уверить себя, что все позади. Наконец, она протиснулась туда, где, как ей казалось, стоял Стенхэм, но пришлось еще долго вглядываться, прежде чем она снова его обнаружила. Тогда она решила держаться поближе к нему и постараться взять себя в руки. Чтобы добиться этого, она снова попробовала погрузиться в поток фантазии, в котором еще совсем недавно было так привольно, но увы, — строгий, в коричневых тонах интерьер «Хорчера» выглядел мертвым и холодным. С таким же успехом она могла пытаться вызвать в памяти висячие сады Семирамиды. Ходьба несколько успокоила ее, и, не рискуя утратить последние крохи самообладания, она решила заговорить со Стенхэмом. Она окликнула его — громко, насколько хватило смелости, — и, о чудо: он услышал ее и обернулся. Ли улыбнулась, стараясь выглядеть естественно. Стенхэм стал медленно пробираться к ней, прокладывая путь сквозь застывшие ряды зевак.

— С этой стороны лучше видно, — заметил он.

— Да, — ответила она, выдержав приличную, с ее точки зрения, паузу, после чего предложила пойти выпить чаю.

— Ах да, конечно! — крикнул в ответ Стенхэм и позвал: — Амар! Мохаммед!

Мальчики появились с разных сторон, и все четверо двинулись из света во тьму.

Кафе представляло собой несколько расстеленных на бугристой земле циновок, огороженных охапками зеленых ветвей, связанных проволокой. Длинные шесты были воткнуты в землю без всякого порядка, и растянутые за четыре угла покрывала были прикреплены к ним тоже самым невероятным образом. У входа, возле небольшого обломка скалы присели на корточках кауаджи и его помощники; оставшееся пространство было почти целиком занято сидевшими или склонившимися людьми: даже возле центрального шеста матерчатый потолок был недостаточно высоким, чтобы можно было выпрямиться; пришлось идти, пригнув головы.

Когда наконец они уселись на циновки и получили чай, Ли обратилась к Стенхэму:

— Мне показалось, что я ненадолго вас потеряла.

— О, нет, — беззаботно откликнулся он. — Я не спускал с вас глаз ни на минуту.

— Ах, вот как! — Она хотела спросить, почему он бросил ее одну, но чутье подсказало ей, что лучше не упоминать об этом, чтобы не испортить настроения.

— Так или иначе, отныне наш штаб располагается в этом кафе, — продолжал Стенхэм. — Мы всегда сможем найти друг друга. Если нам захочется поспать, они очистят от посетителей один из углов, и мы сможем там разместиться. Кауаджи, похоже, человек надежный.

Когда все допили чай, Стенхэм предложил вернуться. Амар и Мохаммед уже стояли у выхода.

— Вы идите, а я останусь тут и передохну немного, — сказала Ли. — Возвращайтесь через полчасика, и тогда, может, я снова смогу пойти с вами. А сейчас я немного устала.

На самом деле ее слова означали: «Останьтесь, побудьте немного со мной», — и она была уверена, что Стенхэм так их и поймет.

— Но как же вы можете остаться! — воскликнул он. — Я вовсе не хочу бросать вас здесь.

— Почему бы и нет? — хмуро спросила Ли. — Тут я, по крайней мере, не потеряюсь.

— Я вернусь буквально через пару минут, — неуверенно ответил Стенхэм. — Заказать вам еще чаю?

— Спасибо, не надо. Захочется — закажу сама.

Стенхэм странно посмотрел на нее.

— Что ж, до скорого.

Потом он подошел к кауаджи и что-то сказал ему. После того как Стенхэм вышел, Ли медленно сосчитала до десяти и выпрямилась, задев головой полотняный полог, о котором совсем позабыла. Выбравшись из кафе, она пошла в направлении, противоположном тому, в котором двинулся Стенхэм. Ветер дул все сильнее. Ли обернулась, чтобы получше запомнить место: очертания оливкового дерева, нависавшего над кафе, ни с чем нельзя было спутать. Охваченная яростью и жалостью к себе, она стала взбираться на холм, сначала просто не заметив глазевших на нее мужчин, а после не обращая на них внимания.

Женщины в шатрах готовили вечерний тахин, чад кипящего оливкового масла мешался с горьковатым запахом дыма. Ли продолжала карабкаться вверх, твердя про себя, что все так и должно было случиться, она сама виновата, что приехала сюда, хотя с самого начала знала, какой эгоистичный болван этот Стенхэм. Ее первая реакция была совершенно правильной. «Не хочу ехать», — сказала она, и только ненависть к французам поколебала в ней чувство здравого смысла.

Здесь наверху редкие навесы были натянуты прямо между деревьями, впереди расстилалась безлюдная местность. Грохот барабанов по-прежнему доносился снизу, слабо заглушаемый шуршанием оливковых листьев на ветру. Где-то во тьме залаяла бродячая собака, лай был высокий и звонкий, как истерический женский смех. Последний шатер остался далеко позади, свет теперь не был виден, и, слегка отрезвленная одиночеством, Ли остановилась, схватившись за низко свисавшую ветку. Ветер с каждой минутой усиливался. Ли задыхалась и хотела было присесть, но, вспомнив истории о скорпионах и змеях, передумала и осталась стоять, глубоко вдыхая чистый свежий воздух, летевший в лицо. Странный ветер, подумалось ей: дует так, будто твердо решил не стихать ни на секунду. Вообще не похоже на ветер — скорее, на дуновение какого-то гигантского вентилятора или мощный, постоянно усиливающийся сквозняк. Его завывания теперь напоминали шум океана, предвестье близящейся бури. Инстинктивно Ли посмотрела в небо: холодно светящаяся луна стояла высоко, не видно было ни облачка. Но сомнений не оставалось: шум бушующего моря разносился над горами, неистовый ночной ураган прокладывал себе путь. Ли попыталась уловить звуки праздника, но ничего не услышала. И все же она знала, что стоит только обогнуть толстый ствол дерева, и она увидит мерцающий розовый свет последнего шатра.

Когда ветер обрушился на нее со всей мощью, она вытянула руки и почувствовала, что ее словно пригвоздило к стволу; она глубоко дышала, пока у нее не закружилась голова, и, конечно бы, села, если бы ветер не спеленал ее по рукам и ногам. Какой у него удивительный запах — так могла бы пахнуть сама жизнь, подумалось ей, и тут же он напомнил ей о прокаленных солнцем скалах и укромных полянах в лесной глуши. Но очень скоро ветер стал действительно чересчур сильным, и Ли решила, что лучше вернуться. Еще подышу чуть-чуть, подумала она, чувствуя, как распирает легкие.

Перед глазами у нее все плыло. Водопады ветра обрушились сквозь проточенные в небе отполированные русла, расплескиваясь по горным склонам. Песок и сухие веточки, смерчем уносившиеся ввысь, царапали ей лицо. Она осторожно села и прислонилась к дереву. На миг ее охватил приступ дурноты, но все равно так было намного лучше. Ветер ревел; что-то коснулось ее плеча. Ли подняла взгляд, перевела дыхание, сперва слегка испугавшись, потом почувствовав облегчение, моментально сменившееся досадой. Перед ней молча стоял Стенхэм и собирался присесть рядом. Сделав над собой огромное усилие, Ли встала.

— Привет, — сказала она, чувствуя себя напроказившим ребенком, но только потому, что Стенхэм не проронил ни слова.

Наконец он заговорил.

— Что это на вас нашло? — голос его звучал сердито.

— Что нашло? — переспросила Ли, выплевывая набившуюся в рот пыль.

Стенхэм схватил ее за руку.

— Пойдемте, — он потянул ее за собой.

— Обождите, постойте.

Она чувствовала, что еще не готова покинуть вершину холма.

— Как это вы сюда забрались?

— Просто шла. Вы не хотите оставить меня в покое?

— Не хочу. Напротив, мне так совсем неплохо.

— Теперь вы вздумали меня оскорблять?

— Да что это с вами?

Он снова нетерпеливо схватил ее за руку.

— Прошу вас. Я прекрасно могу идти и сама. Отпустите же меня!

— Черт побери! Можете хоть ползти, если вам так больше нравится.

Словно подчиняясь его приказу, Ли споткнулась о камень и упала. Стенхэм тут же нагнулся, встал рядом с ней на колени и безуспешно принялся ее утешать: «Сильно ударились?», «Мне ужасно жаль!», «Ведь это я во всем виноват». При этих словах Ли молча сделала протестующий жест, хотя Стенхэм, похоже, неправильно его истолковал.

— Вы сможете идти сами? — спросил он.

Ли ничего не ответила; сейчас ей хотелось только пересилить боль. Стоит расслабиться хоть на миг, и она тут же расплачется, а этого нельзя позволить, это не должно случиться. Стенхэм сидел беспомощно, наблюдая за ней, но, привыкнув к ее немоте, подошел, обнял, осторожно погладил по плечу. Однако ей этого совсем не хотелось. Она вздрогнула и беззвучно застонала. Он попытался привлечь ее к себе, и какое-то время оба неуклюже барахтались в нелепой позе.

Это надо прекратить любой ценой, убеждала себя Ли, даже если он увидит ее слезы, что наверняка случится, стоит ей пошевелиться или заговорить. В любом случае, думала она, чувствуя, как его руки легко касаются ее тела (точно она была деревом, а они — побегами какого-то вьюнка-паразита), что же это за человек, который готов воспользоваться таким вопиюще несправедливым преимуществом? Ей так больно; как теперь защищаться от его бессовестных приставаний? Слезы покатились по ее щекам, достаточно было этой, последней мысли, чтобы вызвать их. Она всхлипнула и изо всех сил попыталась вырваться.

Теперь она была свободна, но слезы душили ее, горечь и стыд, оттого что он видит ее такой, пусть лишь при лунном свете, а от невыносимого ветра плакать хотелось еще сильнее. Ненависть к Стенхэму захлестнула ее; если бы у нее хватило сил, она бросилась бы на него и убила. Но она не двинулась с места, все так же сидела, согнувшись, на земле, рыдала и растирала ушибленную лодыжку. «Какая же ты дрянь! Господи, какая дрянь!» — повторял ее собственный голос у нее в ушах, и она не знала, обращается ли к самой себе или к Стенхэму. Он поднялся и смотрел на нее сверху вниз. Прошло немало времени, наконец Ли встала и, опираясь на руку Стенхэма (теперь, когда она ненавидела его, это не имело значения), хромая, стала спускаться к кафе.

Оказавшись там, она села в продымленном полумраке, окруженная нестройным бормотанием и музыкой, и снова погрузилась в свой собственный тихий ад. Стенхэм сел рядом, нарушая молчание только чтобы переброситься парой слов с мальчиками, выглядевшими до крайности мрачно и подавленно. У Ли промелькнула мысль: слава Богу, что ничего не случилось там, наверху, и она содрогнулась от ярости к себе, что вообще могла такое подумать, об этом не могло быть и речи. По-прежнему не глядя на Стенхэма, она непрестанно массировала лодыжку, курила сигарету за сигаретой и укрепляла в себе решимость так или иначе отомстить, толком не зная как. Около полуночи, когда боль несколько отпустила и Ли почувствовала себя усталой до изнеможения и немного сонной — возможно оттого, что под навесом повисло густое облако гашишного дыма, — Стенхэм повернулся к ней и сказал: «Ветер стих». Помолчав, она ответила: «Да», — не промолвив больше ни слова. Тогда он завел серьезный и долгий разговор по-арабски с мальчиками. Прошло довольно много времени, и Стенхэм снова обратился к Ли, таким пылким, чуть ли не дрожащим от восторга голосом, словно позабыл о том, что они отныне враги.

— Для этого мальчика мир незапятнан и чист! — воскликнул он. — Вы понимаете?

Ли пробормотала что-то в ответ, но он не расслышал ее слов.

— Что вы сказали?

— Я сказала, что не знаю, что сказать, — ответила Ли громче. Она действительно не знала, насколько мир, каким он видится Амару, нетронут и чист, или, наоборот, находится в глубоком упадке; она была склонна подозревать последнее, но главным было то, что Стенхэм сейчас проявлял гораздо меньше интереса к ней. Она же была целиком занята мыслями о себе, о том, как скверно с ней обошлись, поскольку чувствовала себя униженной и не сомневалась, что Стенхэм торжествует, воображая, что в каком-то низменном, извращенном смысле одержал над ней победу. Сейчас все марокканское приключение представлялось ей страшным фиаско; казалось, что она сама потерпела загадочное и сокрушительное поражение.

Во-первых, размышляла Ли, мысленно перебирая пустячные подробности — единственное, что ей удавалось в нынешнем состоянии, — еще их первая встреча должна была убедить ее, что он не тот человек, с которым ей следует поддерживать отношения, так как физически он не показался ей привлекательным. Это она поняла, едва взглянув на него. Она всегда могла сразу сказать, к чему у нее лежит душа, а к чему нет, что ее, а что нет, и Стенхэм тут же попал в последнюю категорию, не выдержав испытания. (Испытание состояло в следующем: она пыталась представить себе мужчину, спящего утром в постели — безвольное тело среди разворошенных простыней, — и если этот образ вызывал у нее отвращение, мужчина переставал для нее существовать.) Тест неизменно срабатывал, и она всегда старалась держаться подальше от тех, кто не проходил его, именно затем, чтобы не оказаться в нынешней ситуации. Но на сей раз ее слабость и беспечность ни в коей мере не искупали поведения Стенхэма; нет, когда придет время сводить счеты» она не станет делать скидку на свои промахи.

Она вздремнула, проснулась, снова задремала, сквозь сон прислушиваясь к казавшемуся бесконечным разговору: голоса Стенхэма, Амара и второго мальчика долетали до нее как бы издалека, на фоне сливающейся в общий хор болтовни посетителей, пьющих чай или курящих киф. Завтрашний день представлялся невыносимым со всех точек зрения. Ли не могла без страха думать о том, каким тягостно неловким и тягучим он будет. Она постарается скрыться из Сиди Бу-Хта на первом же автобусе или грузовике, даже если ей придется провести пару дней в грязной комнатушке в гостинице «Амбассад».

Потом она надолго уснула, а, проснувшись, обнаружила, что все трое ушли. «Вот так-то лучше», — мрачно подумала она. Хаос барабанной дроби и выкриков не смолкал; напротив, стал еще громче и яростней, усиленный почти несмолкающей ружейной пальбой. Через час-другой должно рассвести; взойдет заря Аид-эль-Кебира, и в ожидании утренней жертвы люди будут задумчиво проверять большим пальцем, достаточно ли остры загодя наточенные ножи.

Глава двадцать восьмая

Растянувшись на циновках, Стенхэм, Амар и Мохаммед увлеченно беседовали, разговор затянулся часа на два, не меньше. Стенхэму хотелось поговорить о религии, и Амар, похоже, был доволен, что они обратились к этой теме. Мохаммед же постоянно старался придать всему политическую окраску; похоже, он вообще не воспринимал эти вещи по раздельности. Религию он считал чисто социальным учреждением, а ее практическое применение — государственной задачей. Подобное скудоумие выводило Стенхэма из себя, он не мог понять, зачем Амар вообще пригласил приятеля.

Большинство не спавших мужчин отправились на молитву, встречать зарю. Несколько человек задержались, занятые пустой болтовней, остальные спали. Лежать на здешней земле, подумал Стенхэм, все равно что ехать верхом на заморенной голодом лошади: как ни менял он позу, удобно лечь не удавалось. Казалось, что циновка расстелена на острых камнях. Ли, однако же, лежала неподвижно, только несколько раз в полусне перевернулась с боку на бок. Оба мальчика были встревожены, когда увидели, как она идет, прихрамывая, опершись на руку Стенхэма, но Ли взглянула на них с такой враждебностью, что слова сочувствия замерли у них на устах. Прошло какое-то время, и, заметив, что она не хочет ни с кем разговаривать, Амар сказал Стенхэму, что леди, должно быть, очень расстроена.

— Конечно, ведь ей больно, — ответил Стенхэм.

— Нет, я хотел сказать, что у нее постоянно печальный вид. Она всегда расстроена.

— Почему? — заинтригованно спросил Стенхэм. — Ты знаешь почему?

— Разумеется, знаю, — доверительно сообщил Амар. — Потому что она ничего не смыслит в жизни.

Ответ показался расплывчатым и неясным, и Стенхэм предпочел оставить эту тему. Но на протяжении долгой беседы, когда ему впервые представилась возможность проникнуть в мысли Амара, Стенхэм все больше и больше поражался безошибочному умению мальчика отделять главное от второстепенного. Эта способность не имела ничего общего с живостью ума — скорее, проистекала из необычайно мощного и слаженного механизма нравственных принципов. Такую природную мудрость редко встретишь и у взрослого человека, а в устах совсем еще юного существа, к тому же безграмотного, она казалась невероятной. Стенхэм сидел, не спуская глаз с Амара, пока тот говорил, и чувствовал себя почти как золотоискатель, который после долгих бесплодных поисков, утратив всякую надежду, наталкивается на первый самородок. Он подивился тому, как таинственно связано одно с другим в мире, как такая сентиментальная подробность — бьющаяся в воде стрекоза, вещь, чуждая любому мыслимому толкованию мусульманской догмы, — дала ему возможность, пусть невольно, заподозрить в этом мальчике скрытые сокровища.

Выдержав паузу, он сказал Амару:

— Так, значит, леди ничего не смыслит в жизни? А почему ты так решил?

— Hada echouf[152]. Она хочет чувствовать себя сильной. И думает, что это ей удастся, потому что никогда никому по-настоящему не покорялась.

— Покорялась? Что ты имеешь в виду?

— Именно — не покорялась. Каков первый долг человека в этом мире? Покориться. Аl Islam! Аl Islam!

Он простер руки (рукава после встречи с полицией были все еще выпачканы грязью медины) и склонил голову, медленно припадая к земле. Потом, вернувшись к прерванному разговору, рассказал несколько притч, персонажи которых покорялись или отказывались покориться божественной воле. Проклятые — они же «несчастные» — всегда казались сами себе необычайно важными, в то время как благословенные и исполненные радости осознавали собственное ничтожество, знали, что, сила, которую они обрели, была обусловлена их повиновением неисповедимым законам Аллаха.

Быть счастливым значило ни к чему не стремиться и признать свое бессилие. Ислам — религия повиновения. Стенхэму никогда еще не приходило в голову, что само слово «ислам» означает «подчинение», «покорность».

— Понятно, — произнес он.

— Любой прохожий на улице думает, что его жизнь что-то да значит, — продолжал Амар напряженно, так как его собственная жизнь все еще казалась ему страшно важной, — и не хочет, чтобы она кончалась. Но Аллах предписал, что каждому суждено расстаться с жизнью. О allèche? Почему? Чтобы убедить людей, что жизнь ничего не стоит. Любая жизнь ничего не стоит. Это как ветер.

Он дохнул перед собой и попытался поймать незримое дуновение вытянутой рукой.

— Погоди, — сказал Стенхэм. — Ты говоришь, что…

Но Амара было уже не остановить.

— Для чего вы существуете в мире? — Настоятельно спросил он.

Стенхэм улыбнулся.

— Боюсь, что не смогу ответить на твой вопрос.

— Значит, не знаете? — Печально спросил Амар.

— Нет.

— Я скажу, — откликнулся Мохаммед, преувеличенно широко зевая. — Чтобы ночи напролет болтать, пока на улице расстреливают людей.

Стенхэму показалось, что лицо Амара исказилась от боли, но это было всего лишь на миг, и мальчик продолжал:

— Мы рождаемся на свет только затем, чтобы исполнить предначертанное. Если человеку в жизни не везет, он счастлив, ведь ему только и остается, что возносить хвалы. Но, если человеку везет, это уже куда хуже, ведь если он не очень-очень хороший, он начнет раздумывать, что он сам причастен к своей удаче. Понимаете?

— Да, но, может быть, ему и в самом деле надо как-то ею распорядиться. — (В подобных спорах Стенхэм часто, неожиданно для себя вдруг начинал превозносить буржуазные добродетели.) — Если он порядочный человек и трудится на совесть…

— Ничего подобного! — воскликнул Амар, глаза его горели. — Вы — назарей, христианин. Будь вы мусульманином и скажи такое, вас бы убило или поразило слепотой на этом самом месте. У христиан добрые сердца, но они ничего не смыслят. Они думают, что могут изменить предначертанное. Они боятся умереть, потому что не понимают, зачем существует смерть. А если боишься умереть, ты никогда не узнаешь, зачем была дана тебе жизнь. Как вы вообще можете жить?

— Не знаю, не знаю, не знаю, — дружелюбно пробормотал Стенхэм. — И, наверное, так никогда и не узнаю.

— А когда все-таки узнаете, приходите ко мне и скажите, что хотите стать мусульманином, и мы устроим для вас большой праздник, потому что христианин, ставший мусульманином, дороже Аллаху, чем тот, кто мусульманином родился.

— Спасибо, — ответил Стенхэм со вздохом. Он всегда благодарил собеседника в таких случаях, потому что, затронув тему обращения, тот подтверждал свои истинно дружеские чувства. — Надеюсь, однажды так оно и случится.

— Иншалла.

— Давайте посмотрим пляски, — предложил Стенхэм, которому вдруг захотелось поскорее свернуть разговор. Это был удобный выход, так как грохот барабанов и пение были настолько громкими, что, приблизившись к кругу, разговаривать становилось невозможно. Мальчики тут же вскочили и проворно надели сандалии. Стенхэм встал, потянулся и, бросив быстрый взгляд на Ли — убедиться, что она спит, — взял ботинки и на цыпочках прошел к выходу из шатра.

— Nimchi о nji, я вернусь, — сказал он кауаджи.

Настало самое холодное время ночи. Луна скрылась за одной из западных гор, но часть неба над ней не померкла, и дальние уголки округи еще купались в лунном свете. Мальчики притопывали, стучали пятками в ритме импровизированного танца и, двигаясь вприпрыжку, опередили Стенхэма. Когда они прошли еще немного, Стенхэм заметил, что Мохаммед быстро оглянулся, положил руку на плечо Амара и принялся что-то ему нашептывать. Стенхэм смотрел на Амара, стараясь подметить его реакцию, но ничего не заметил: тот лишь что-то коротко ответил. Дойдя до более людного места, мальчики остановились подождать Стенхэма. Он поглядел на восток, ища следы близкой зари, но было еще слишком рано.

«Что они там замышляют?» — думал он с легким беспокойством. Он не мог поверить, чтобы Амар принял участие в какой-нибудь затее, направленной против него, но вот кто такой Мохаммед? Он вполне мог оказаться типичным фесским хaрами[153], а в какой степени он способен повлиять на Амара, Стенхэм не знал.

Казалось, ночь, умирая, делает последние, отчаянные попытки выжить, наводнив мир темнотой. Пламя большинства костров погасло, и казалось, что барабанная дробь, доносившаяся из мрака, стала намного громче. Здесь, внизу, в седловине между двумя холмами, особенно ощущалась ночная прохлада, и почти все, кто был на ногах, накинули капюшоны, так что по главной тропе словно двигалось сумеречное шествие монахов. Дым от угасающих костров валил еще сильнее, повсюду слышался кашель.

Несколько новых небольших кругов образовались с того момента, когда Стенхэм проходил здесь в последний раз. Трудно было сказать, что происходит внутри, за чем следят с таким вниманием люди. Посреди одного стояла, застыв как изваяние, женщина, длинные волосы скрывали ее с головы до пят, она тихо, ритмично постанывала: время от времени казалось, что по телу ее пробегает едва уловимая дрожь, но Стенхэм не мог бы в этом поручиться. Посреди другого старый неф стоял, наклонившись, опершись грудью о воткнутый в землю шест. Рядом с ним над полным углей глиняным горшком лениво вился смрадный дым.

— Что это? — шепотом спросил ошеломленный Стенхэм.

Фасух. Очень хорошо, — ответил Амар. — Его надо насыпать в ботинок, и если перед входом в дом или кафе закопан покойник, это не причинит вам вреда.

— Но почему они его жгут? — настаивал Стенхэм.

— Дурной час, — ответил Амар.

Стенхэм еще раз внимательно поглядел на старика, и ему померещилось в нем что-то непристойное.

— Что он делает? — шепотом спросил он.

— Вспоминает, — так же тихо ответил Амар. Веки негра были полуприкрыты, зрачки закатились, и время от времени дряхлые безвольные губы слабо двигались, силясь вымолвить какое-то слово, но вместо этого слюна пузырилась и лопалась на них. Перед зрителями на земле сидел еще один чернокожий в пиджаке и шапочке, расшитой белыми ракушками каури. Он погрузился в звуки, вылетавшие из слабо натянутого барабана, по которому он ударял лениво; негр вслушивался в них — весь внимание, с закрытыми глазами, склонив голову набок.

— Nimchou, — пробормотал Стенхэм, которому хотелось поскорее уйти от жуткого удушливого смрада, исходившего от горшка с углями. В запахе этом чувствовался сладкий аромат смолы и одновременно — жирная вонь горящих волос, отвратительная смесь. Даже когда они уже далеко отошли от круга, запах все еще проникал в ноздри и глотку вонючей слизью. Стенхэм яростно откашлялся и сплюнул.

— Вам не нравится фасух, — обвиняюще произнес Амар. — Это значит, что вы во власти злого духа. Нет! Клянусь Аллахом! — воскликнул он, когда Стенхэм принялся отшучиваться. — Клянусь, это так!

— Ладно, — согласился Стенхэм. — Во мне обитает джинн.

Они подошли к еще одному небольшому кругу. Здесь две девушки молча кружились, не сходя с места, их головы и плечи были полностью скрыты большими лоскутами ткани. В их движениях не было никакого изящества, и здесь не играла музыка. Словно двум маленьким девочкам пришло в голову проверить, кто сможет дольше вертеться на месте и не упасть, и люди собрались поглядеть на это странное состязание в выносливости.

— Что это? — поинтересовался Стенхэм.

Зуамель, — негромко ответил Амар. Значит, это вовсе не девушки, просто одежда на них женская.

Они повернули к более ровной части долины, где народ собрался большими группами. Представления вызвали у Стенхэма легкую дурноту. Это сочетание бессмысленности и уродства бередило ему душу. В застывших маленькими кружками людях определенно крылось нечто отталкивающее. Дело было не в длинноволосой женщине, не в старике-негре и, уж конечно, не в зрителях; бездумные взоры, устремленные на то, что, по мнению Стенхэма, должно было происходить под покровом строжайшей тайны — вот что производило гнетущее впечатление. Мир вдруг показался совсем маленьким, холодным и застывшим.

Амар поднял руку и указал на небо над горами.

— Светает, — сказал он. Стенхэм не заметил признаков зари, но Амар утверждал, что она близится. Они пристроились к самому большому на вид кругу. Посреди в отблесках дотлевающего костра стояла женщина, вся в белом, и пела. Окружавший ее хор мужчин, взявшихся за руки, откликался на финал каждого куплета криком, похожим на громкий всплеск воды, и всякий раз неким чудесным образом он превращался в мелодичное журчанье, ниспадавшее к первой ноте следующего куплета. В этот момент казалось, что хор готов броситься на певицу, смять ее. Опустив головы, как рвущиеся в атаку быки, они делали три широких шага вперед, отдаляясь от зрителей, круг резко сужался; затем, в то время как женщина медленно поворачивалась, точно статуя на вращающемся пьедестале, они, словно одумавшись, вновь расступались. Повторяемость и агрессивность придавали танцу священный, иератический характер. Однако песнь женщины вполне можно было принять и за зов одного путника в горах к другому, на далекой вершине. В отдельных длинных нотах, выпадавших из течения времени, поскольку ритмичные выкрики замирали, крылась безмерная печаль горных сумерек. Красивая песня, подумал Стенхэм, и решил задержаться, поддавшись чарам. Нельзя было сказать, усиливаются они или нет, поскольку все время повторялось одно и то же, так что, заранее зная, что будет дальше, можно было не дослушивать. Но не слушая все до конца, невозможно было понять, как это подействует. Могли пройти десять минут или час, но любое суждение об этой музыке казалось ошибочным. Так он и стоял, не в силах уйти, а ум его был заполнен непривычными, полуоформившимися мыслями. Были моменты, когда музыка позволяла ему обратить взор в себя, и ему удавалось различить черное пятно вечности — по крайней мере, так он определял это ощущение. Cogito, ergo sum[154] — чушь, бессмыслица. Я мыслю вопреки тому, что существую, и я существую вопреки тому, что мыслю.

Тьма медленно таяла, неохотно сдавая позиции; поначалу проступивший свет был пасмурным и неприглядным, но вдруг небо в единый миг разверзлось над головами, прекрасное и новое, и люди начали украдкой переглядываться, стараясь получше разглядеть соседа, а одинокая фигура в центре круга превратилась в обычную живую женщину, но словно чуть менее реальную оттого, что оказалась не просто озаренной огнем красной маской. По мере того как все менялось вокруг, дробь становилась все менее напряженной и тревожной (потому что музыканты, осознав, что настал день, переставали бить в барабаны), а между тем странный новый звук рос со всех сторон навстречу заре — чем-то напоминавший петушиное голошенье: это были голоса тысяч овец, согнанных в шатры, перекликающихся и приветствующих день, в который им предстояло умереть во славу Аллаха.

Песнь оборвалась, хотя трудно было четко определить начало и конец, поскольку в промежутках барабаны продолжали бессвязно грохотать, связывая между собой отрывки мелодии в единый поток. Женщина невозмутимо вышла из круга мужчин и исчезла. Стенхэм взглянул на Амара, отвернулся и снова внимательно посмотрел. Сомнений быть не могло: лицо мальчика было мокро от слез. Краешком глаза Стенхэм видел, как Амар постепенно приходит в себя, вытирает лицо рукавом, напускает на себя суровый вид, бросает на Мохаммеда быстрый враждебный взгляд — удостовериться, что тот не заметил его слабости, и громко сплевывает.

Стенхэм вздохнул. Даже здесь существовало негласное мнение, что быть растроганным красотой — постыдно; человек обязан изо всех сил не поддаваться ее чарам. Истолковать это иначе было невозможно. Вначале он воспринимал марокканцев как реальную силу, единообразную и монолитную. Все вместе они представляли собой нечто — вещь, стоящую одновременно выше и ниже человеческого; каждый из них по отдельности существовал лишь постольку, поскольку являлся безымянной частицей или легко узнаваемым символом этого слитного, неделимого целого. Они были чем-то таким же первобытным и непреходящим, как солнце или ветер, не подверженным настроениям и порывам, берущим начало в зеркале интеллекта. Они не осознавали сами себя, а просто существовали, единые с самим бытием. Ничто не являлось следствием чьего-то личного желания, поскольку все личности были тождественны. То, чем они были, и то, что происходило с ними, являлось порождением их общих желаний. Но теперь — быть может, потому, что он увидел этого мальчика — Стенхэм начал сомневаться в правильности своих теоретических построений.

Дело было не в том, что Амар говорил вещи, которые до него никто не высказывал. Скорее уж в том, что он говорил их с такой уверенностью, нисколько не смущаясь представителя другой, рациональной и мертвящей культуры. Стенхэм всегда считал аксиомой, что несовпадение веры и поведения — краеугольный камень мусульманского мира. Оно было заложено слишком глубоко, чтобы именовать его ханжеством, это был просто обычай. Они говорили одно и делали прямо противоположное. Они уверяли в своей приверженности исламу, используя готовые фразы, но вели себя так, словно верили, и ведь действительно верили, во что-то совсем иное. Однако ислам продолжали исповедовать неизменно, и в этом Стенхэму виделось извечное противоречие, делавшее мусульман мусульманами. Но отношение Амара к религии было куда более крепким: он верил в возможность буквально исполнять в жизни все, к чему призывал его Коран. Все заповеди были у него наготове, и он применял их в любой ситуации, в любой момент. Тот факт, что такой человек, как Амар, мог быть порождением подобного общества, вносил путаницу в расчеты Стенхэма. Для Стенхэма исключение обесценивало правило, а вовсе не подтверждало его: если мог появиться один Амар — значит, должны быть и другие. Тогда марокканцы переставали быть заранее известной величиной, неизбежно обусловленной давлением и жесткими рамками своего общества, а следовательно, и все его выкладки были неверны, оказывались слишком упрощенными, не предполагавшими индивидуальных вариантов. Но в таком случае марокканцы были очень похожи на всех остальных, и разрушение их теперешней культуры не было слишком серьезной потерей, поскольку общий ее рисунок уступал по ценности совокупности составлявших ее личностей — точно так же, как и в любой западной стране. Стенхэм не мог больше думать об этом; чтобы продолжить мысль, требовалось слишком много усилий, а он за всю ночь ни разу не сомкнул глаз.

Теперь надо было вернуться и посмотреть, как там Ли. Если я ее хоть немного знаю, подумал Стенхэм, она все еще сердится. Она явно не из тех, кто, проснувшись, забывает случившееся накануне.

— Yallah! — отрывисто произнес он, и мальчики последовали за ним. По дороге к кафе он обернулся проверить, не отстали ли они, и снова заметил, как Мохаммед о чем-то тайком переговаривается с Амаром; в том, что они что-то замышляют, не оставалось сомнений, так как, увидев, что Стенхэм обернулся, они тут же сделали вид, что ничего не происходит. Стенхэм остановился, поджидая, пока они догонят его. Мохаммед замедлил шаг, явно рассчитывая, что Стенхэм пойдет дальше, но он по-прежнему стоял и ждал. Амар подошел первым, вид у него был решительный.

— Месье, мы с Мохаммедом хотим вернуться в Фес, — сказал он, не дав Стенхэму и рта раскрыть.

Стенхэм почувствовал облегчение от того, что Амар наконец высказался, однако эта просьба его встревожила.

— Ах вот как, — сказал он. — Вот, значит, о чем вы шептались всю ночь.

— Sa'a, sa'a. И поскорее. Мохаммед говорит, что французы позволили людям приехать сюда, чтобы убить остальных.

Догадавшись, о чем идет речь, Мохаммед стал открыто проявлять нетерпение.

— Я думал, у тебя хоть что-то есть в голове, — ответил Стенхэм Амару с неприязнью. — Сколько людей, потвоему, приехало из Феса? Человек пятьдесят. Как же остальным выбраться из медины и приехать сюда, раз она закрыта и у ворот стоят солдаты? Скажи-ка мне.

Амар промолчал. Наконец и Мохаммед подошел поближе.

— Что это за выдумки насчет того, чтобы возвращаться в Фес? Зачем вам туда ехать?

Напустив на себя удрученный вид, Мохаммед изложил совершенно неотразимые доводы, почему сегодня им следовало быть в Фесе, а не в горах. Сначала Стенхэм собирался опровергнуть пункт за пунктом, стерев все его аргументы в порошок, но чем больше нелепостей громоздил Мохаммед, тем больше он отчаивался, пока наконец не на шутку разозлился.

— Ладно, — требовательно спросил он под конец, — скажите мне одну единственную вещь. Зачем вы приехали?

Ответить на этот вопрос Мохаммеду не составило особого труда.

— Мой друг пригласил меня, — указал он на Амара.

— Можете возвращаться, если хотите. Меня это не касается.

— Но как же деньги на автобус? — Мохаммед с упреком посмотрел на Амара.

— Это не мое дело. И я не собираюсь покупать вам билеты. Я пригласил вас обоих и привез сюда. Пока я не звал вас обратно в Фес. Когда решу вернуться, я куплю вам билеты. Но не сегодня. Вам повезло, что вы здесь и не попали в беду. Будь у каждого из вас голова на плечах — сами бы все поняли.

Произнося эту речь, Стенхэм следил за Амаром, и выражение лица мальчика еще больше укрепляло его в мысли, что тот с ним согласен и одному Мохаммеду наскучил праздник и он хочет вернуться в город. Сомнений не было: зачинщиком был Мохаммед. Но и речи не могло быть о том, чтобы отправить обратно его одного: он не поедет без Амара, да и Амар не отпустит его. Подобное поведение было бы верхом позора. Амар пригласил Мохаммеда в Сиди Бу-Хта, Мохаммед был гостем Амара и Амар отвечал за его благополучие и за то, что он будет доволен, пока находится тут. Теперь, поскольку Мохаммед решил вернуться в Фес, Амар должен проводить его до Феса.

— Но если Амар хочет купить тебе билет, пусть покупает.

На Амара, услышавшего это, стало жалко смотреть. Ну вот, наконец, я и стану злым назареем, подумал Стенхэм. Им всегда был нужен такой, я и возьму на себя эту роль. Он повернулся и пошел дальше.

Войдя в кафе, он увидел, что Ли сидит и курит и что вид у нее еще более мрачный и замкнутый, чем он ожидал.

— Доброе утро, — жизнерадостно произнес он.

— Доброе утро, — быстро, как автомат, проговорила она, не глядя на него.

Ярость мгновенно захлестнула Стенхэма, и он уже собирался было с такой же милой задушевностью спросить: «Ну, как поживает наша мученица?» — но, разумеется, ничего не сказал. Появились и мальчики. Сняв сандалии, они сели, все еще вполголоса переговариваясь. Наконец Амар вспомнил о Ли и, взглянув на нее, сказал: «Bon jour, madame». Мохаммед последовал его примеру. Приветствие мальчиков Ли восприняла несколько более благосклонно.

Большинство мужчин в кафе были те же, что накануне, но двое или трое выделялись своим явно городским видом. Не зная, чем заняться, Стенхэм наблюдал за ними, сравнивая их городские повадки с благородным поведением крестьян. Упадок, сплошной упадок, повторял он про себя. Утратив все, они ничего не приобрели взамен. Французы просто привнесли последние штрихи в процесс, начавшийся по меньшей мере пятьсот лет назад. Интуитивные нравственные устремления марокканцев совпадали с идеалами, воплощенными в догмах их религии, но люди уже больше не могли следовать ни этим глубинными импульсами, ни религиозным идеалам, поскольку между ними встало государство с гнетом своих законов. Уже нельзя было позволить себе быть честным, великодушным и милосердным, ибо никто больше никому не верил; зачастую они больше доверяли христианину, которого встретили впервые в жизни, чем мусульманину, с которым были знакомы много лет.

Взять хотя бы того, с лисьей мордочкой, в потрепанном европейском костюме, подумал Стенхэм, с толстыми губами, густым пушком, пробивающемся на щеках, и фурункулом на шее, о чем-то секретничающего с огромным, как гора, мужчиной, у бедра которого болтался в ножнах кинжал с серебряной рукоятью, — что интересного мог сообщить этот жалкий юнец, поставщик базара, человеку, глядевшему на него, точно благосклонный властелин? Что-то жизненно важное, судя по реакциям то и дело широко раскрывавшего глаза мужчины, по испугу, пробегавшему по его лицу. Его молодой собеседник сидел, сощурившись, скреб небритый подбородок, и, привалившись почти вплотную к великану, что-то, не умолкая, ему нашептывал.

Охваченный внезапным подозрением, Стенхэм встал и вышел из шатра. Наугад выбрав другое кафе ниже по склону холма, он вошел и заказал стакан чая, не обращая внимания на подозрительные взгляды. Взгляды эти были давно ему знакомы, и он успел к ним привыкнуть. Кафе мало чем отличалось от предыдущего, разве что было чуть больше и со второй комнатой, носившей, скорее, чисто символический характер: она была отгорожена от главной циновками, прикрепленными к воткнутым в землю палкам. В более просторной части, где он устроился, практически ничего не происходило: мужчины покуривали трубки с кифом и прихлебывали чай. Скоро Стенхэм встал и перешел на другую половину и сел в углу, ожидая, пока ему принесут чай. Здесь он тоже подметил кое-какие неожиданные и странные детали, даже более поразительные, чем в другом кафе. Некий молодой горожанин, на сей раз в очках, что-то говорил, обращаясь уже не к одному, а сразу к шести важным сельчанам. Стенхэму было отнюдь не легко сохранять маску беспечности, когда, после его появления в маленькой комнате воцарилась тишина и откровенно враждебные взгляды горящих глаз устремились на него. Он решил изображать из себя ничего не подозревавшего туриста в поисках местного колорита; вряд ли присутствующие могли до конца понять придуманную им роль, но он чувствовал, что нечто большее ему сейчас не под силу. Глупо улыбаясь, он произнес:

— Bongjour. Avez-vous kif? Kif foumer bong[155].

Надеюсь, я не переигрываю, подумал он. Двое из присутствующих заулыбались, остальные выглядели смущенно. Горожанин ухмыльнулся, ответил презрительно:

— Non, monsieur, on n'a pas de kif. — Затем, обернувшись к одному из горцев, сказал: — Как эта иностранная свинья пробралась в Сиди Бу-Хта? Даже здесь, даже в праздник мы должны терпеть рядом этих сучьих детей.

Один из мужчин, философски улыбнувшись, заметил, что в прошлом году трое французов приходили на муссем Мулая Идрисса и делали фотографии.

— Но этот даже не француз, — с отвращением произнес молодой человек. — Какое-то другое отребье — англичанин или швейцарец. — Он снова обжег Стенхэма ненавидящим взглядом, после чего отвернулся и, словно возвещая истины в последней инстанции, возобновил свой монолог, но теперь уже гораздо тише, так что до Стенхэма долетали только отдельные слова и отрывки фраз. Вскоре молодой человек, забывшись, снова заговорил громче, и Стенхэм многое разобрал. Как только принесли чай, он поскорее выпил, не рискуя привлекать к себе внимание, и, неловко попрощавшись с сидящими в комнате, вышел наружу. Невозможно поверить, что несколько молодых людей из Феса просто так забрели сюда и рассказывают своим друзьям последние новости, но Стенхэму хотелось знать точно, а не впустую строить догадки. Он решил обойти еще несколько кафе, чтобы удостовериться, в каком масштабе ведется кампания. На случай, если кто-нибудь поинтересуется, что он здесь делает, он скажет, что ищет Амара. Так что он заглядывал в одно кафе за другим, словно кого-то разыскивая, и выходил, успев изучить лица присутствующих.

Только в одном месте кауаджи спросил у него, что ему нужно. Голос мужчины не понравился Стенхэму, и он поскорее вышел, чтобы его не успели разглядеть. В одном кафе он наткнулся на подозрительного типа, но не смог точно определить, тот ли это, кого он ищет. Зато в остальных четырех случаях сомнений быть не могло. Истиклал направил сюда целый комитет, чтобы провести беседы с шейхами, саидами и другими важными фигурами и отговорить их от жертвоприношений. Более того, они распространяли слух, звучащий вполне убедительно, что французы предоставили десяткам тысяч местных солдат право систематически насиловать женщин и девушек в фесской медине. Дома и лавки, по их словам, разграблены, множество мужчин и юношей убиты, по всему городу начались пожары. Такую информацию он услышал во втором кафе, пока ждал чая, и выражение лиц слушателей повсюду было одинаковым.

Стенхэм стоял в жарких лучах утреннего солнца, прислушиваясь к хору блеющих овец, и, поскольку слишком устал и проголодался, завел с собой внутренний диалог. Ну что, теперь доволен или обойдешь еще десяток кафе? Нет нужды. Теперь ты много знаешь, но что собираешься делать? Ничего. Мне просто хотелось узнать. Думал, что найдешь чистое, ничем не запятнанное место? Доволен?

Но он не хотел возвращаться в кафе, снова увидеть мальчиков и чувствовать, что они его осуждают. Как бы абсурдно это ни звучало, он чувствовал вину при мысли о несходстве их детских надежд и своих собственных, которые трудно было даже сформулировать, настолько негативными они были. Ему не хотелось, чтобы французы удерживали Марокко, но не хотел он и чтобы к власти пришли националисты. Он не мог выбрать, к какой из сторон примкнуть, поскольку часть его сознания, отвечавшая за выбор, уже давно была парализована, остановившись на том, что исключало саму возможность выбора. Быть может, это к лучшему, подумал он: можно держаться подальше от обоих зол, а стало быть, не забывать, что это зло.

Остановившись у лотков, где торговали съестным, он купил половину лепешки и несколько кусков баранины. Потом, жуя на ходу, направился в сторону холма, за которым стояло святилище. В обе стороны — к храму и от него — тек людской поток, но Стенхэм обошел его слева, по козьей тропе. Единственной постройкой в этом краю был маленький марабут, возведенный вокруг усыпальницы Сиди Бу-Хта. Когда не было паломничеств, здесь можно было встретить разве что немногочисленных верующих, прибывших исполнить обеты, да порой какой-нибудь пастух забредал сюда со своими козами.

С вершины холма Стенхэм оглядел ярко озаренную солнцем панораму: голые охристые земли, лежащие к югу, гряды гор на севере, а прямо перед ним — лесистые зеленые склоны с лужайками, на которых виднелись тысячи белых фигурок. Высота, с которой он глядел, скрадывала их движения, и они казались неподвижной, неживой частью пейзажа; только пристально вглядываясь, он убедился, что они действительно движутся. Стоя здесь, в жизнерадостных лучах утреннего солнца, он чувствовал себя очень далеким от них и смутно раздумывал, не лучше ли проследить за жертвоприношением отсюда — видеть и в то же время не видеть.

Агенты Истиклала никогда не смогут помешать всему народу закалывать овец; во всяком случае, цель их состояла не в этом. Они вполне удовольствовались бы, посеяв семена розни, неуверенности и подозрения, разобщив людей и лишив их удовольствия от слаженного ритуала. Такую разрушительную работу следовало тщательно спланировать, затем все начинало действовать само по себе. Если молодым людям удастся их хитроумный замысел, паломники в этом году будут возвращаться из Сиди Бу-Хта недовольными, и многие из них на следующий год уже не вернутся сюда. Один только перерыв, один год без ритуала — и цепь прервется. Молодые люди знали это. Любая перемена в установленном ритме сбивала людей с толку, потому что жизни их сводились к череде ритмических повторов, и несоблюдение предписанного ритуала могло повлечь ужасные последствия, потому что люди перестали бы ощущать благодать Аллаха, а следом, утратив ответственность, стали бы делать все, что им приказывают. Стенхэм подумал, уж не приехали ли все молодые агенты Истиклала на одном автобусе. Если так, то какое счастье, если бы этот автобус перевернулся и сорвался в пропасть! Люди исполняли бы повеления Аллаха с прежней радостью, и счастье и благоденствие воцарились бы в здешних краях еще на целый год. В памяти у него всплыло короткое изречение, которое он когда-то прочитал: «Счастлив тот, кто верит, что счастлив». Да, подумал Стенхэм, и хуже убийцы человек, который пытается разрушить эту веру. Эти несчастные людишки, вечно сующие нос в чужие дела, были поистине чумой человечества, проказой на лице земли. «И вы еще можете сидеть здесь и рассуждать о том, что они счастливы», — сказала ему тогда Ли, и глаза ее сияли убежденностью в собственной правоте. Наверняка, такое же выражение было у интеллигентов, делавших французскую революцию, и у омерзительных молодых людей из Истиклала, и у бесчеловечных деятелей компартии по всему свету.

Даже в устах величайшего мыслителя слова: «Все люди созданы равными» — звучали отвратительно, так как недвусмысленно призывали разрушить иерархию, созданную самой Природой. Но даже его ближайшие друзья, когда он приводил им это соображение, объясняя, отчего мир год от года становится хуже, с улыбкой отвечали ему: «Знаешь, Джон, будь осторожней, а то совсем свихнешься». Ложь слишком глубоко укоренилась в их умах, они не могли усомниться в ней. К тому же меня никогда не тянуло быть спасителем человечества, подумал Стенхэм, ложась на спину, чтобы видеть только небо. Хочется спасти самого себя. А на это и всей жизни не хватит.

Утренний ветерок, подувший с востока, относил в сторону слабые звуки барабанов и с легким свистом проносился сквозь густые заросли. Безмысленная мечтательность постепенно овладела Стенхэмом; пребывая в этом растительном состоянии, он сосредоточился на тепле солнца и прохладе ветра, касавшихся его кожи. Последняя отчетливая мысль, промелькнувшая у него в мозгу, была о том, что еще не раз придется ему лежать так, под широко раскинувшимся небом, ломая голову над этими ничтожными вопросами.

Глава двадцать девятая

Полли Берроуз очень долго, спотыкаясь, бродила по неровным тропам своих снов, смутно сознавая, что что-то не так, но не могла понять, что просто неудобно лежать; она вертелась так и сяк, но не могла устроиться на бугристой циновке. Мало-помалу ее сознание мучительно начало пробиваться сквозь туман пыли и арабской речи, звучавшей со всех сторон. Наконец громкий взрыв смеха, донесшийся из угла, где сидел кауаджи, разбудил ее, и она резко села, чувствуя, как ломит каждый сустав. Несколько мальчишек с любопытством поглядели на нее, поэтому она решила не ложиться снова, хотя именно этого ей больше всего хотелось. Мысль о том, как это было бы сладостно и приятно, заставила ее проникнуться жалостью к себе. Однако она все же вытянула руки, размяла пальцы, зевнула, прикрывая рот, и, почувствовав себя чуть лучше, вспомнила об одержанной победе.

Теперь этот короткий промежуток между двумя снами тоже казался сном. Мальчик, вошедший в шатер со своим приятелем, имел дерзость разбудить ее, и в приступе гнева она впервые увидела его в истинном свете. В истинном в том смысле, что впервые поняла, что видел в нем Стенхэм. (Как это мальчик видел сам себя она и не пыталась догадаться, ей это было неинтересно.) Онемев от ярости, она сидела, уставившись на него. Гладкая смуглая кожа, большие глаза и черные волосы и еще эта, чисто мужская уверенность, хотя вел он себя еще совсем не по-мужски. Вылитый маленький варвар, подумала она, прямая противоположность тому, что она считала достойным восхищения. Глядя на него, она чувствовала, что понимает, какими были люди древности. Словно и не было трехтысячелетней истории, и вот он стоял перед нею — настороженный и хищный недочеловек, гораздо менее похожий на человека, чем голый дикарь, потому что с дикарем еще можно о чем-то договориться, в то время как это существо, закованное в латы своей застывшей варварской культуры, сознательно отрицало прогресс. И то же самое видел в нем Стенхэм, для него мальчик являлся безукоризненным символом человеческой отсталости и был достоин восхищения именно за свою «чистоту»: в его личность не вмещалось ничего, кроме того, что человечество уже изобрело в глубокой древности. Для Стенхэма он был поистине утешением, живым доказательством недолговечности триумфа современности, в нем олицетворялась наивная, детская мечта Стенхэма, что течение времени еще можно остановить и вернуть человека к его истокам.

Рядом примостился и второй парнишка — он покусывал веточку и глядел на Ли с невозмутимым любопытством.

— В чем дело? — спокойно обратилась она к Амару, совершенно позабыв о том, что он не понимает ее.

— Он хочет с вами попрощаться, — объяснил приятель Амара. (Ничего, так легко ему не улизнуть, отметила она про себя, имея в виду Стенхэма.)

— Mohammed, tu ne veux pas faire quelque chose pour moi?[156]

Мальчик выпрямился.

— He мог бы ты спуститься и купить мне пачку «Каса Спорт»?

Раскрыв сумочку, она достала мелочь. Мохаммед поднялся на ноги, пригнувшись, чтобы не задевать натянутое сверху одеяло. Взяв деньги, он вышел. Ли выждала с полминуты, чтобы убедиться, что он удалился. Потом повернулась к Амару и, не колеблясь, вытащила все деньги, которые лежали в сумочке. Банкноты были сложены аккуратной пачкой.

«Конечно, он ничего не понимает», — подумала она, глядя, как широко раскрылись его глаза при виде денег. И, даже когда она попробовала знаками объяснить ему, в чем дело, Амар пытался вернуть ей деньги.

— Бум, — шепнула ему Ли. — Револьвер, пистолет. — И все равно не была уверена, что он понял. Ли оглянулась. Вроде бы никто не обращал на них внимания. Дав знак Амару следить за ее правой рукой, она подняла ее к лицу и согнула указательный палец, прищурив левый глаз, а другим пальцем изобразив дуло. Потом спустила курок и указала на деньги в его руке.

Слава Богу; подумала она, он понял. Об этом можно было догадаться по изменившемуся выражению его лица. Она нахмурилась и встревоженно показала Амару, чтобы он поскорее спрятал деньги. Он тут же сунул их в карман. Пока все шло хорошо.

Когда Мохаммед вернулся, Ли лежала, заложив руки за голову, и рассеянно глядела вверх. Чтобы не показаться невоспитанной, она немного поговорила с ним, после чего оба мальчика встали и собрались идти. Пожимая Амару руку, Ли значительно взглянула на него, как бы предостерегая от выражений признательности, и просто сказала: «Bonne chance»[157]. Мальчики вышли, и она снова легла, сама не понимая, отчего ей кажется, что удалось справиться с какой-то невероятно сложной работой.

Внезапно она печально улыбнулась. До сих пор она твердо намеревалась вернуться в Фес на первом же попавшемся автобусе или грузовике. Таким образом, она могла бы избежать встречи со Стенхэмом, если он только не заявится и не заметит, что она собралась уехать. Но теперь ей пришло в голову, что избавиться от него пока не удастся. Нелепо, конечно, но, сама того не желая, она сделала хотя бы одну их встречу неизбежной. Денег у нее теперь не было, и вряд ли какой-нибудь водитель отвезет ее в город бесплатно, если она даст ему адрес маленькой гостиницы, где оставила багаж. Положение было не просто нелепым, подумала она, но унизительным. «Что за ерунда мне пришла в голову?» — негодующе и удивленно подумала она.

Она послала помощника кауаджи купить несколько шашлыков и расплатилась последней оставшейся мелочью. Потом, снова почувствовав усталость, растянулась на циновке и быстро уснула.

Все это наверняка произошло несколько часов назад. Теперь она сидела, моргая, глядя сквозь дыру, служившую входом в шатер, на стволы олив, залитые ярким горячим светом. По всей видимости, уже за полдень. Ли посмотрела на часы. «Десять минут четвертого», — нервно пробормотала она. Где-то продолжали грохотать невидимые барабаны, ни на минуту не смолкнув с тех пор, как она вышла из автобуса вчера вечером.

И посетители в кафе успели смениться, кругом не было ни одного примелькавшегося лица. С облегчением она заметила, что кауаджи остался прежний. Ли подозвала его и спросила, не возвращался ли Стенхэм, но кауаджи едва мог связать по-французски пару слов, и только с помощью знаков ему удалось объяснить, что за весь день он ни разу не видел иностранного господина. Ли поблагодарила кауаджи, и ей стало еще тревожнее.

Она снова легла, думая, что, может быть, удастся найти прибежище во сне: это был самый удобный способ убивать время. Но уснуть вряд ли удастся, и Ли поняла, что, пожалуй, лучше выйти и пройтись немного. Все тело ныло, нервная дрожь не давала покоя; оставаться лежать — значило бы обрекать себя на дальнейшие муки.

Сухой, пропитанный пылью воздух пах лошадьми и ослами, привязанными между шатрами, а свет солнца, влажно переливавшийся на миллионах серебристых листьев олив, заставил ее с тоской подумать о глотке холодной воды. Внизу, полускрытые завесой белой пыли, виднелись механически двигавшиеся фигурки танцоров и все так же толпившиеся кругом зрители. Ли повернулась и стала взбираться по холму, ища открытое место.

Как легко было двигаться здесь днем, при свете, и как тяжело это давалось в темноте. Ей удалось забраться намного дальше, чем в прошлый раз; все деревья остались позади, и теперь ее окружали только жесткие, как проволока, низкорослые кусты да большие скалы. Ли почувствовала себя лучше: мышцы почти перестали болеть, а свежий ветерок развеял тревогу. Она прислонилась к большому валуну, сначала тщательно проверив, нет ли на нем скорпионов, и посмотрела поверх долины на холмы на противоположной стороне. Крохотная одинокая фигурка, медленно спускалась по буровато-желтому склону. Быть может, пастух? Ли присмотрелась, но ни коз, ни овец не было видно.

Она вглядывалась, и вдруг ей пришло в голову, что это Стенхэм: марокканец не забрел бы так далеко один. Она долго следила за спускавшейся все ниже и ниже фигурой, пока та наконец не скрылась в тени, отбрасываемой вершинами холмов. Она не была окончательно уверена, что это Стенхэм, да это и не заботило ее, но все же что-то подсказывало, что это именно он, и она горела желанием поделиться с ним своим торжеством, дать ему изведать всю горечь поражения. У нее ушло довольно много времени, чтобы добраться до кафе: по пути она то и дело останавливалась передохнуть, сорвать веточку, порой принималась прыгать с камня на камень, а когда увидела первые шатры, даже присела выкурить сигарету.

Заглянув в кафе, она увидела, что Стенхэма нет. Тогда она решила отойти и встать где-нибудь между деревьев, откуда виден вход, чтобы, вернувшись, Стенхэм ее не заметил: это давало ей преимущество внезапности. Пройдя сквозь облако дыма от костра, она свернула налево и, как заговорщица, спряталась за деревом, выглядывая в ожидании Стенхэма. Выходившие из шатров люди удивленно и недоверчиво косились на нее, но, как ей показалось, в их взглядах не было враждебности. Что-то он задерживается, думала она; наверное, остановился посмотреть на танцы. И тут увидела, что он поднимается по склону к кафе. Когда он вошел, она двинулась следом.

С утра она чувствовала себя раздраженной и необщительной, и теперь ей хотелось чтобы это настроение снова вернулось. С другой стороны, такое поведение мало подходило для исполнения поставленной цели. Она вошла в шатер.

Стенхэм сидел в углу, и вид у него был довольно мрачный. Он увидел Ли, и лицо его прояснилось.

— Привет, — невыразительно произнесла она. — Я ненадолго выходила.

— Как дела? — спросил Стенхэм, глядя на нее снизу вверх, потом подвинулся, освобождая ей место.

— Замечательно, — ответила она, стараясь подделаться под его тон; слишком явное выражение неприязни могло бы окончательно погубить разговор. Стенхэм протянул ей пачку сигарет, но она покачала головой.

— Я уж боялся, что вы уехали, — неопределенно сказал Стенхэм.

— Да, я собиралась. Но так хотелось спать. Кстати, — добавила она, как если бы это только что пришло ей в голову, — у меня не осталось ни гроша. Боюсь, вам придется одолжить мне немного. Все деньги я отдала Амару, чтобы он купил пистолет.

— Что вы сделали? — переспросил Стенхэм, будто Ли вдруг заговорила на языке, который он с трудом понимал.

— Да ничего, просто отдала ему все деньги, что у меня оставались, и сказала, чтобы он купил на них пистолет. Главное, что он их взял. А что он с ними сделает — не важно.

Она уже собиралась было добавить: «Вот вам и ваша невинность», — но вдруг почувствовала, что не уверена в своей правоте. Все, что она успела наговорить, звучало совершенной нелепицей; надо было вести себя совсем по-иному. И она выжидающе замолчала.

Стенхэм поднес ладонь к глазам, словно защищая их от яркого света, и так застыл. Трудно было понять, что он чувствует. Наконец он произнес, медленно выговаривая слова:

— Дайте мне все хорошенько обдумать. — И снова замер, замолчал. Наконец, отняв руку от лица и не глядя на нее, произнес: — Похоже, я чего-то не понимаю, Ли. Для меня это слишком сложно.

— Не глупите, — весело отозвалась она. — Вы сами все усложняете. Если бы в вас было хоть что-то поэтическое, вы бы все поняли. Мальчику хочется действовать. В его возрасте это так понятно. Это переломный момент в его жизни. Он бы никогда себе потом не простил, если бы остался киснуть здесь. Неужели сами не видите?

Стенхэм взглянул на Ли, но так, будто не слышал ее слов. Его задумчивый вид странно контрастировал с яростью, прозвучавшей в его крике:

— Да к черту все это! — Он повернулся к ней. — Я не думаю об Амаре. Он уехал, и кончено. Одной маленькой жизнью больше, одной меньше. Какая разница? — (Она мельком изучающе взглянула на Стенхэма, но так и не поняла, иронизировал он или говорил искренне. Теперь, казалось, он ждет от нее ответа, но она промолчала.) — Кого я действительно не понимаю, так это вас. — Он остановился и задумался. — Не совсем так, на самом деле я все понимаю. Просто хочу услышать это от вас самой. Что, по-вашему, вы сделали? Что, черт побери, заставило вас решиться на такое?

Ли была обескуражена: где же понятный в такой ситуации гнев?

— Я решилась на это, чтобы сделать человеку приятно, — осторожно начала она.

— Вот что! — грубо прервал ее Стенхэм. — Для таких дел существует одно грубое слово — догадайтесь сами. Тогда хоть оправдали бы свои расходы.

Чтобы скрыть нервозность, она закурила; руки у нее дрожали. Конечно, подумала она, он и должен был выразить свой гнев вот так: холодно, абстрактно. Глупо было рассчитывать на нормальную, обычную ссору.

— Напрасно расточаете яд, — ответила она. — Он не достигнет цели. Если уж действительно хотите сказать гадость, подумайте, к кому обращаетесь.

Она думала, что сейчас Стенхэм скажет «Простите», но он молча продолжал смотреть на нее.

— Ничуть не сомневаюсь, что поступила правильно, — продолжала она. — И у вас нет никаких оснований…

— Понятно, — ответил Стенхэм. — В том-то вся и трагедия. Вы лишены чувства нравственной ответственности. Пока вы одержимы вашим проповедническим пылом — все замечательно. Но теперь вам приходится расходовать его на два объекта. Чуточку Амару, остальное — мне.

— Возможно, — натянуто рассмеялась она. — У меня не такой аналитический склад ума.

Стенхэм взглянул на вход в шатер. Свет снаружи меркнул, барабанная дробь не стихала, и кафе мало-помалу заполнялось пожилыми мужчинами, мирно беседовавшими между собой.

— На что похоже это чувство — распоряжаться жизнью и смертью другого человека? — Неожиданно спросил Стенхэм. — Вы можете описать его?

И, поскольку сейчас он действительно впервые выглядел рассерженным, Ли внутренне вздрогнула, и в сердце у нее зажегся ответный огонек.

— Как тяжело, должно быть, видеть все в декорациях дешевой мелодрамы, — сказала она притворно озабоченным тоном. — У вас, наверное, уйма жизненной силы.

Стенхэм наконец сказал бранное слово, которое не решился произнести раньше, встал и торжественно удалился. Она осталась сидеть, курила, но на душе у нее было неспокойно.

Впрочем, Стенхэм почти тут же вернулся: казалось, на улице он спорил сам с собой, а теперь принял решение, хотя и был слегка смущен; он задумчиво качал головой.

— Черт побери, — сказал он, снова садясь рядом, — почему мы ведем себя как какие-то малолетки? Простите, если я вас обидел.

Теперь он ждал ее ответа.

Она чувствовала, что нервы ее на пределе.

— Если вы имеете в виду то, что произошло только что… — начала она, но тут же замолчала. Она уже собиралась было заговорить о его поведении прошлой ночью, но передумала.

— Ах, это не важно, — само собой вырвалось у нее, причем она почувствовала ничем не оправданное и необъяснимое облегчение, точно эти ее слова решали все.

Вид у Стенхэма был очень серьезный.

— В конце концов, мы с вами вполне ладили, хотя и не во всем соглашались, пока не связались с этим парнем. Почему бы нам не вернуться к прежним отношениям? Ничего ведь не изменилось, не так ли?

— Да, верно, — задумчиво ответила она. Но при этом понимала, что что-то переменилось, и, поскольку не могла точно уловить разницу, решила отложить окончательное согласие на потом!

Потом, с неожиданным пылом, который заставил Стенхэма взглянуть на нее с любопытством, сказала:

— Не знаю. По-моему, мальчик тут особо ни при чем. Мне кажется, это место действует на нас угнетающе. Я чувствую, что если придется провести здесь еще одну ночь, я просто сломаюсь, вот и все. Сделайте так, чтобы мы хоть как-то от сюда выбрались.

Она говорила, практически не думая, и теперь ожидала возражений. Но Стенхэм сказал только:

— Это будет нелегко. И не забывайте, что мы приехали сюда, чтобы на день исчезнуть из Феса. А день предстоит длинный.

— Я вовсе не забыла, — возразила она. — Они могут прийти и убить меня в постели, но это будет по крайней мере моя постель, а не груда камней.

Она хлопнула рукой по циновке и быстро взглянула на Стенхэма, чтобы перехватить его взгляд: понял ли он ее или, как всегда, недоволен? («Ничего не изменилось», — сказал он минуту назад.) И теперь, увидев его улыбку, мгновенно поняла, что именно изменилось: улыбка казалась ей глуповатой, но не отвратительной. Пойдя наперекор ему, она стала к нему ближе. Но, видимо, изменилась не она одна, иначе зачем бы ему улыбаться?

— Мы можем даже не просто попытаться, — ответил Стенхэм и, все еще улыбаясь, встал и вышел.

Позже, когда дело с возвращением было улажено — грузовик должен был отправиться примерно через час, — они съели похлебку, хлеб, баранину, выпили чая и решили прогуляться, забравшись на вершину холма, с которой открывалась вся панорама. «Возвращение на место преступления», — подумала Ли, чувствуя, как пальцы Стенхэма крепко сжимают ее руку, пока он вел ее между тусклых кустов, среди темных камней к месту, откуда вся долина с огнями костров и дымом, залитая лунным светом, была видна как на ладони. Там, наверху, они тихо сели рядом, и, когда он привлек ее к себе и поцеловал сначала в лоб, потом в обе щеки и наконец (это было так прекрасно) в губы, она поняла, что все решено, и подумала о том, что, каким бы страстным ни был его любовный порыв, она ожидала его с не меньшим нетерпением.

Она наугад вытянула руку и, коснувшись сначала колючего, щетинистого подбородка, затем гладких губ, успела подумать: «Но почему сейчас, а не раньше?» — и снова привлекла его к себе.

Глава тридцатая

Автобусы колонной двигались по извилистой дороге, и каждый утопал в клубах пыли, поднятой идущим впереди. В головной машине сидели все молодые люди из Истиклала, которые, сговорившись с водителями остальных автобусов, выработали общую стратегию: в определенном месте, не доезжая до магистрали, колонна остановится и пассажиры пересядут так, чтобы к прибытию в Фес в каждом автобусе оказалось двое или трое членов партии. Разумеется, они собирались въезжать в город не сразу, а с десяти-пятнадцатиминутным интервалом. Как только Амар узнал страшные новости, его тут же начала бить нервная дрожь; сейчас до Феса оставалось примерно полпути, но озноб не унимался. Мальчика преследовало одно и то же видение: он стоит в дверях большой комнаты своего дома, пригвожденная штыком к полу мать, корчась, пытается подняться, а на подушках в углу какая-то смутная фигура насилует Халиму. Наверняка, отец и Мустафа лежат мертвые во дворе, поэтому Амар их не видел.

Мохаммед сидел рядом, постоянно пытаясь завязать разговор, но Амар не слышал ни слова. Несомненно, это был день окончательного сведения счетов, день отмщения — возможно, его последний день в этом мире! Остальные мужчины в автобусе сидели, угрюмо застыв, молча, некоторые прикрывали лица от пыли. Неожиданно громкий хлопок перекрыл скрип и скрежет рессор. Автобус замедлил ход и остановился, руки потянулись к кинжалам, но дело оказалось всего лишь в лопнувшей шине. Все вышли и разбрелись по обочине, между тем как остальные автобусы один за другим проезжали мимо, вздымая клубы белой пыли. В обычный день пассажиры проезжающих мимо автобусов весело кричали бы и размахивали руками, ведь всегда забавно видеть, как твой знакомый попал в какую-нибудь мелкую передрягу, но сегодня никто не обратил на них внимания. Мохаммеду это не понравилось.

— Сучьи дети! — ворчал он сквозь зубы. — А вдруг нам понадобятся инструменты, чтобы поменять покрышку? Кто их даст? Никто! Едут себе мимо, как будто ничего не случилось!

Амар медленно возвращался к реальности после сцен резни. Они с Мохаммедом сидели на валуне, глядя вниз, на автобус; Амар удивился, обнаружив, что грызет подсолнечные семечки. Ему казалось, что Мохаммед говорит вот уже несколько часов подряд, а сам он не вымолвил ни слова. Теперь Мохаммед снова твердил о деньгах, которые, как он считал, Амар должен был ему за велосипед. Вернув велосипед французу, он не смог заплатить за прокат, хорошо еще, что удалось занять у приятеля, работавшего на той же улице на складе лесоматериалов. Но вот настал Аид, и приятель требует вернуть долг, да и потом — по чьей вине они потащились тогда в Айн-Малку и кто обещал заплатить за оба велосипеда?

Амар искренне хотел поскорее с ним расплатиться, но настойчивость Мохаммеда раздражала его, особенно сейчас.

— Кругом люди гибнут, а ты трясешься из-за пары франков! — презрительно сказал он. Назарейка дала ему страшную уйму денег; сколько именно он даже не знал, потому что у него не было возможности хотя бы на минутку уединиться и пересчитать их. Как бы там ни было, теперь он — богач, и мизерная сумма, которую он должен Мохаммеду, его не волновала. И все же Амар считал, что со стороны Мохаммеда некрасиво без конца донимать его этим. Вдруг его внимание привлекли слова Мохаммеда: «Ну, а что до тридцати риалов, в которые мне обошлось лекарство после того, как ты наставил мне синяков, — можешь про них забыть». Выходит, извинения Амара ничего не стоили, иначе Мохаммед не стал бы напоминать ему про драку. Вот и води дружбу с такими!

— Эх, Мохаммед, — сказал он. — Ты мне не веришь, потому что меряешь всех по себе.

Ему очень хотелось вытащить деньги, отсчитать каждый франк, который он должен Мохаммеду, и покончить с этим, но, конечно, и речи не могло быть о том, чтобы Мохаммед прознал, сколько у него денег. Мохаммед бросил на него испепеляющий взгляд и сказал сквозь зубы:

— У тебя голова все равно что у совы или скорпиона, а может, вообще булыжник на плечах.

— Majabekfina[158], — огрызнулся Амар.

После этого они долго, примерно час, сидели молча, пока покрышку наконец не сменили и можно было снова тронуться в путь.

Теперь их автобус оказался последним, и водителю пришлось мчаться как ветер, чтобы нагнать остальных. Со страшной скоростью они неслись по самому краю пропасти, тормоза визжали на поворотах, старый мотор ревел, как разъяренный демон. Если бы Аллах не хранил их, подумал Амар, автобус уже наверняка несколько раз сорвался бы в пропасть. Когда они добрались до места, где договаривались остановиться, чтобы люди Истиклала могли пересесть, дорога была пуста. Это был дурной знак, сидевшие в автобусе мужчины недовольно заворчали и принялись качать головами. Им хотелось, чтобы ученые молодые люди были с ними, когда они вернутся в город. В каждом автобусе теперь их сидело поровну, только они по глупости водителя (всю вину за вызванную проколом остановку моментально возложили на него) остались без вожаков. Но, когда они уже подъезжали к шоссе, из-за поворота навстречу выехал доверху груженный арбузами грузовичок; смуглые руки, высунувшиеся с обеих сторон, стали подавать им отчаянные знаки. Водитель автобуса сбавил ход, остановился, и все впились глазами в безумные лица сидевших в грузовике четырех мужчин.

— Братец! Братец! — вопили все четверо в один голос. — Не езди туда! Они их всех схватили! Они убили их! — Они возбужденно подпрыгивали на сиденьях, размахивали руками, хлопали друг друга по плечам, а водитель грузовика, сжав кулаки, драматично описал ими в воздухе полукруг, чтобы изобразить стреляющий пулемет. «У железнодорожного переезда!» После подобных известий в автобусе раздались громкие стоны и проклятья вперемешку с именами злосчастных родственников и друзей, покинувших Сиди Бу-Хта на других автобусах. Когда первый всплеск неистовства поутих и люди заговорили чуть спокойнее, выяснилось, что было застрелено всего лишь несколько человек, остальных увезли в тюрьму на военных грузовиках; как только очередной автобус подъезжал, его пассажиров под стражей переводили в грузовики, где сидели французские солдаты, и увозили. Главное теперь, если они хотят добраться до Виль Нувель, кричали все четверо, было объехать место, где произошло несчастье, дальше свернуть на Мекнес и потом еще раз повернуть, остановившись там, где они укажут, поскольку сами только что оттуда.

— Полицейская ловушка, — шепнул Мохаммед Амару, это были первые слова после их ссоры на обочине. — Кто знает? Может, они чкама? Может, остальным удалось прорваться?

Амар внимательно всмотрелся в лица сидевших в грузовике, он голову бы дал на отсечение, что их рассказ — чистая правда.

— Ты рехнулся, — ответил он Мохаммеду, подумав при этом, что не доверять никому почти так же глупо, как и доверять всем подряд.

Как бы там ни было, водитель автобуса, казалось, ни на минуту не усомнился в услышанном. Подождав, пока грузовик развернется, он поехал следом. Со всех сторон их окружали крутые голые склоны, солнце пекло, как в аду. Когда они выехали на магистраль, грузовик увеличил скорость, то же сделал и автобус, и внутри стало посвежее. Водитель крикнул, обращаясь к людям, безмолвно сидевшим за его спиной: «Молитесь! Ведь вы едете из Сиди Бу-Хта!» Это была блестящая мысль. Если возле Баб эль-Гиссы они наткнутся на полицейский патруль, молитва паломников, возможно, отведет от них подозрения.

Qua-a-l achfn nebbi,

Selliou alih.

Qual'la-a-ah m 'selli alih,

Karrasou'llah!

Запели они. Автобус катил по ровному шоссе, переехал через мост, спугнув двух белых аистов в речушке внизу, и стал взбираться по петляющей дороге между зарослей тростника. Вряд ли это был подходящий момент взывать к заступничеству свыше, после того как все в целости и сохранности вернулись с паломничества, и водитель прекрасно это знал; цинизм его предложения заключался в том, что он знал, что вряд ли во всем Фесе найдется пара понимающих это французов, и эти двое точно не полицейские. Марокканцы нередко могли рассчитывать на бестолковость французских блюстителей порядка.

Поскольку слуге всегда удается разузнать о хозяине больше, чем хозяину — о слуге, марокканцы понимали, что могут позволить себе мелкие оплошности, не боясь быть пойманными за руку, тогда как французы не располагали подобным преимуществом; они, по определению, не могли никого обмануть. Марокканцы, так или иначе общавшиеся с французами, знали, куда ходят их господа, с кем видятся, что говорят, как себя чувствуют, что едят, где и с кем пьют и спят и почему они поступают именно так, в то время как у французов было лишь самое приблизительное, шаблонное и застывшее представление о вкусах, обычаях и повседневной жизни коренных обитателей земли, на которой они обосновались. Если кавалерийский офицер однажды не столь лихо садился в седло, как обычно, то его ординарец подмечал это, начинал раздумывать о причинах и тайком следить за своим командиром. Если чиновник вдруг закуривал сигарету непривычной марки, мальчишка, чистивший ему ботинки, обращал на это внимание и делился размышлениями по этому поводу со своими приятелями. Если хозяйка дома вместо обычных двух выпивала утром только одну чашку café au lait[159], это возбуждало любопытство горничной и она сообщала об этом уборщице и прачке. Сохранить хотя бы иллюзию частной жизни французы могли только лишь сделав вид, что туземцев не существует вовсе, а это автоматически предоставляло последним огромные преимущества. Вот почему полиция вряд ли заподозрила бы что-нибудь странное в пении паломников, напротив, это могло придать пассажирам автобуса безобидный вид, так как они знали, что, когда речь заходит о религии, французы предпочитают не вмешиваться.

Куда они ехали и что собирались делать, добравшись до места? Никто из них не мог бы ответить на эти вопросы, да и вопросы эти вряд ли могли прийти им сейчас в голову: они шли вразрез с преобладающим настроением, более подходящим для распевания молитв, чем для составления планов. Они знали, что если бы ангел появился сейчас в небе над фруктовыми садами, мимо которых они проезжали, и предложил им выбор: отказаться от обета отмщения или умереть, они скорее с радостью отдали бы свои жизни здесь и сейчас, чем предали бы своих исламских братьев. Но ангел не появился, а городские стены приближались.

Единственный из всех пассажиров Амар обдумывал план действий: только у него мать и сестра оставались в медине. Понятный интерес, который горцы проявляли к святому городу, пробуждал в них воодушевление, но это воодушевление, охватывающее людей, объединенных решением отстаивать правое дело, не имело ничего общего с отчаянными размышлениями одиночки, попавшего в беду. Семья Мохаммеда уехала в Касабланку, чтобы провести Аид вместе с родственниками, а сам он остался с замужней сестрой в Фес-Джедиде, за городскими стенами, так что он мог ходить куда угодно и не беспокоиться, что мать и сестра окажутся в руках берберов. Это объясняло, хотя и не оправдывало то, что он нисколько не интересовался бедой, в которую попал Амар. Мохаммед хотел всего-навсего получить обратно деньги за велосипед, которые Амар готов был вернуть как только представится возможность уединиться и пересчитать купюры; он отдаст их Мохаммеду и распрощается с ним, потому что ему хотелось сперва отделаться от приятеля, а потом приняться за дело.

Автобус приближался к повороту возле Баб Джамаи, оставляя позади сады и почти вплотную приближаясь к городским стенам, но тут же разворачивалась и углублялась в горы. Несколько сот солдат бродили между палатками, поспешно установленных у стены. Паломники, не глядя на них, продолжали свирепо распевать молитвы, отбивая кулаками такт по стенкам и сиденьям автобуса. Машина взбиралась на вершину холма, и ясные голоса поющих плыли над безлюдными кладбищами. Когда они очутились на вершине, Амар не удержался и бросил украдкой взгляд на лежавшую внизу медину. Но он не увидел столбов дыма, поднимающегося к небу: город выглядел как всегда. Назарей говорил ему, что Истиклал распространяет ложные слухи. Амар знал это: все кругом лгали. Только умный человек мог отличить правду от лжи, и только умный человек умел солгать так, чтобы никто не догадался, что он лжет и не мог назвать его лжецом. Глядя на медину, раскинувшуюся внизу в слепящих лучах солнца, Амар решил было разобраться в том, правду ли они говорили, но это было мимолетное желание. Если сейчас это ложь, скоро она станет правдой. Его задача состояла в том, чтобы добраться до дому, если выйдет — прежде чем будет поздно, но в любом случае — добраться.

Дорога пошла по прямой, грузовичок с арбузами ускорил ход. И снова вдоль стен, между касбой Черрарда и Баб Сегмой, они увидели палатки. Паломники пели, не умолкая, глядя прямо в удивленные, туповатые лица сенегальских солдат. Никто не попытался остановить автобус, и он промчался дальше на запад по мекнесской дороге.

Они остановились, не доезжая нескольких метров до боковой дороги, скрывавшейся в зарослях высокого тростника. Все быстро вышли. Четверо ехавших в грузовике словно обезумели.

— Скорее! Скорее! — кричали они, внезапно утратив мужество, которое подвигло их отправиться на поиски пропавшего автобуса. Не подумав, они свернули, чтобы показать путь, и теперь, чтобы выбраться, им пришлось дожидаться, когда автобус отъедет. — Поторапливайтесь!

В суматохе какой-то старик упал, ему помогли подняться и сесть, лицо и одежда его были в пыли.

Когда ноги Амара коснулись земли и он почувствовал знакомый речной запах, ему тут же показалось, что он не был дома очень-очень давно, и сжигавшее его изнутри нетерпение удвоилось. Казалось, что все время до сих пор он спал и вдруг проснулся. Его терпению пришел конец; паломники бесцельно бродили вокруг автобуса, моментально сникнув, так как пение смолкло, а они все еще находились в его власти, а ведь в любой момент кто угодно мог проехать по дороге и свернуть на проселок.

— Пошли, — сказал Амар Мохаммеду, и они двинулись обратно к дороге.

— Куда мы идем? — поинтересовался Мохаммед.

— Я хочу повидаться с другом, но пойду один.

— А как же мои деньги?! — воскликнул Мохаммед.

Амар был доволен: именно на такую реакцию он и рассчитывал. Теперь будет несложно расквитаться и пусть себе идет на все четыре стороны.

— Ah, khlass![160] — сказал он, скривив губы. — Твои деньги! Вижу у тебя одни только деньги на уме. — Он смотрел по сторонам, выискивая стену или изгородь из кактусов, за которой можно ненадолго скрыться; пока не удастся ничего найти, придется завести длинную речь, осуждая скаредность Мохаммеда. Наконец он увидел впереди брошенную хижину. — Подожди тут, — бросил он Мохаммеду, когда они подошли поближе. Амар видел, что Мохаммед старается ни на миг не упускать его из виду, опасаясь, что он удерет, не рассчитавшись, но вряд ли решится последовать за ним в хижину, где Амар якобы собирался справить нужду. Внутри было светло: крыша давно провалилась. Амар вытащил деньги и пересчитал. Щедрость назарейки превзошла все его ожидания: в пачке было восемь тысячефранковых и две пятисотфранковых банкноты. Амар любовно разглядывал деньги. «Мои, — подумал он, но сразу же поправился. — Jiaou. Ниспосланные. Так было предначертано». Вот для чего Аллах распорядился, чтобы мужчина забрал его из кафе, накормил и позаботился о нем. Правда, была еще одна сторона вопроса: дружба и то, как мужчина его понимал, но Амару сейчас было трудно разобраться во всем этом, и он решил не раздумывать. Аккуратно сложив деньги, он снова спрятал их в карман. Потом вытащил двести франков из носового платка, в котором были завязаны его собственные сбережения, и положил их в другой карман. Выйдя, он увидел, что Мохаммед стоит там, где он его оставил, тревожно поглядывая на дверь, словно опасаясь, что Амар может попросту раствориться в воздухе. Это была загадка, которую Амару не удавалось постичь. Богатым не было стыдно показывать, что они заботятся о своих деньгах. Человек, у которого и было то всего двадцать риалов, само собой, выложил бы их, чтобы заплатить за всех участников чаепития, но обладатель тысячи перед уходом из кафе принялся бы шарить по всем карманам, приговаривая вслух: «Ну ка посмотрим, всего шесть человек, с каждого по пятнадцать франков, то есть восемнадцать риалов. У меня мелочи только пятнадцать франков — как раз моя доля. Пусть уж лучше каждый платит за себя». Для бедняка подобное поведение было немыслимо: после этого он, пристыженный, уже никогда не смог бы смотреть друзьям в глаза. Но богатые не обращали на это внимания. «Все станет иначе, как только уберутся французы», — любил думать Амар. Представление о независимости легко сливалось с представлением о социальном равенстве.

Мальчики быстро пошли вперед; Амар позабыл о монологе, который собирался произнести. Мохаммед, решивший, что Амар снова забыл про деньги, не утерпел и напомнил. Амар остановился, сунул руку в карман и достал двести франков. Ни слова не говоря, он протянул их Мохаммеду. Они пошли дальне.

— Доволен? — спросил Амар, как ему казалось, с тонкой иронией. Мохаммед пристыженно промолчал.

Когда они вышли на проселочную дорогу, уходившую через поля на юг, Амар снова остановился и твердо произнес:

— Как-нибудь увидимся. B'slemah.

Мохаммед проводил его взглядом. Так уж устроен мир, думал Амар, шагая по дороге. Он хотел подружиться с Мохаммедом, но у того не хватило ума это понять. Амар дал ему второй шанс, но Мохаммед и им не воспользовался. Хотя на самом деле все складывалось как нельзя лучше: теперь Амар получил полную свободу действий, а присутствие Мохаммеда наверняка сковывало бы его.

Он дважды оглянулся, чтобы увериться, что Мохаммед пошел по другой дороге; в первый раз он заметил, что Мохаммед остановился, словно размышляя, не вернуться ли ему и не потребовать ли еще денег; во второй он уже направлялся к городу и был довольно далеко.

Кругом лежали выжженные солнцем поля, только мертвая желтая стерня покрывала потрескавшуюся землю. Но насекомые жужжали и гудели в окаймлявших дорогу растениях, а если попадалось дерево, то в ветвях его порхали птицы. Когда человек страдает от жажды, птичьи трели кажутся ему прозрачными ручейками, которые, журча, льются с неба. Об этом говорил ему отец, но теперь Амар не понимал, чем могут помочь ему птицы. А может, и помогали; может, без них его жажда была бы сильнее.

Примерно через час он дошел до места, которое искал: ответвляясь от дороги, тропинка вела между застывших колючих агав прямо через голую равнину к дороге на Айн-Малку. Идти пришлось долго; все, выглядевшее маленьким и близким, на деле оказывалось намного дальше и больше, чем можно было подумать. Солнце уже клонилось к закату, когда Амар подошел к оливковой роще. На этот раз мотоциклист ему не встретился, и он дошел до дома, не нарушая стройного пения цикад, раздававшегося вдоль обочины. Дойдя до двери, он на какое-то время замялся, ему вдруг расхотелось стучать. Но, раз уж он явился сюда, другого выхода не было, и, потянув железное кольцо, он дважды ударил в дверь. Звук оказался на удивление громким, но миг спустя вновь воцарилась тишина.

Амар внимательно прислушивался — не раздадутся ли внутри голоса. Пение цикад было слишком громким.

Прошло довольно много времени. Если никто не отзовется, Амар решил сесть где-нибудь недалеко от дома в кустах и ждать, пока не вернется Мулай Али. С того места, где он стоял, он оглядел буйно заросший сад, выбирая подходящую позицию для наблюдательного пункта. Позади раздался щелчок, Амар обернулся. Дверь открылась настолько, что в щель можно было различить часть лица.

— Махмуд? — неуверенно спросил Амар, и голос его прервался, как случалось иногда, когда он не вкладывал в него достаточно силы. Имя пришло ему в голову в тот самый момент, когда он вымолвил его. Но, кто бы это ни был, дверь тихо закрылась, и Амар снова остался один. На этот раз он прождал еще дольше, но уже зная, что по крайней мере кто-то внутри есть, хотя в доме по-прежнему не слышалось ни единого звука, словно это была необитаемая развалина. Из рощи доносились крики какой-то птицы: две чистые нотки — пауза — две чистые нотки.

Глава тридцать первая

На этот раз дверь распахнулась очень быстро, высокий человек в сером тарбуше и с бельмом на глазу стоял на пороге, направив ствол большого блестящего револьвера прямо в грудь Амару.

— Добрый день, — произнес мужчина, и, услышав его низкий голос, Амар вспомнил, как его зовут.

— Yah, Lahcen, chkhbarek? Как дела? — начал он, и сразу понял, что, пожалуй, выбрал слишком развязный тон: мрачное лицо высокого мужчины не дрогнуло.

«Входи, — сказал Лахсен, пропуская Амара, но по-прежнему держа его на прицеле. «Интересно, он считает, что я испугался?» — думал Амар. Поднимаясь по лестнице, он услышал, как Лахсен закрывает дверь на задвижку. Дойдя до галереи, они не пошли в большую комнату, где Амар был в первый раз, а двинулись по выщербленным плитам в самый конец, — жужжанье пчел не смолкало вокруг, — пока не остановились перед маленькой дверцей.

— Открывай, — сказал Лахсен.

Три ступеньки вели в другую галерею, протянувшуюся под прямым углом к первой. Этот уголок дома был еще более обшарпанным, чем прочие: плиток на полу почти не осталось, ветхие стены потрескались и облупились, а прогнившие стропила нависали так низко, что Амару с Лахсеном то и дело приходилось пригибаться. Ступив вперед, Лахсен открыл дверь справа. Внутри было полутемно, единственное маленькое окошко прикрывала пожелтевшая газета, в воздухе, стылом и жарком, как в любой запертой комнате в летнее время, стоял сухой, затхлый запах медленно скапливающейся пыли. Лахсен закрыл дверь, и Амар, протиснувшись внутрь, слышал его тяжелое дыхание.

Неожиданно в комнату хлынул свет. Дверь прямо перед Амаром распахнулась. Мулай Али в зеленом шелковом халате стоял, держась за дверную ручку. За его спиной уходили вверх ступени узкой деревянной лестницы — прямо в небо, как показалось Амару

— El aidek mebrouk. Поздравляю с праздником, — ласково произнес Мулай Али без малейшей иронии. — Ступай за мной.

Он повернулся и стал подниматься по лесенке перед Амаром, Лахсен замыкал шествие.

Небо — вот что прежде всего увидел перед собой Амар, небо, которое переполняло комнату, стены которой состояли практически из одних окон. Часть их была открыта, и за ними в угасающем свете дня можно было разглядеть горы, равнину, верхушки олив, а впереди — только крышу дома, возвышавшуюся над комнатой. Амар радостно озирался, все вместе произвело на него сильнейшее впечатление. Мулай Али наблюдал за ним. В комнате были только большой стол да несколько тяжелых кожаных подушек на полу. На столе, с одной стороны, лежала груда книг, журналы и газеты, на другом конце стояла пишущая машинка.

— Садись. Ну как, нравится тебе мой кабинет?

— Никогда в жизни не видел такой комнаты, — ответил Амар, оглядываясь на Лахсена, который присел у двери, не выпуская из рук револьвера. Мулай Али перехватил его удивленный взгляд и рассмеялся.

— Сегодня Лахсен — мой телохранитель. Наконец-то человек, которому я могу доверять. — (Лахсен довольно заворчал.) — А все другие пташки разлетелись по своим друзьям.

— Вы имеете в виду полицию? — потрясенно спросил Амар.

Мулай Али изучающе поглядел на него, слегка склонив голову набок.

— Нет, — невозмутимо ответил он. — Но они слишком много болтали, а это почти то же самое. Видишь ли, меня сегодня здесь нет. Ты думаешь, что перед тобой — я, но на самом деле я в Рабате.

Внезапно переменив тон, он спросил, как показалось Амару, с угрозой:

— А откуда все эти мысли о полиции? Зачем кому-то идти в полицию? Почему ты вообще про нее вспомнил? Боюсь, придется тебе объяснить. А то я что-то не понимаю.

Спускались сумерки, и с гор через равнину потянуло свежим ветерком, который, влетев в открытое окно, коснулся щеки Амара. Если бы Мулай Али действительно решил разыгрывать перед ним святую невинность, он вряд ли бы упомянул о Рабате.

— Не знаю, — просто ответил Амар. — Мне кажется, французы хотят вас арестовать. Разве они не готовы схватить всякого, кто борется за свободу?

Мулай Али прищурился.

— Думаю, ты прав, — ответил он, глядя в окно на расстилавшуюся кругом равнину. — Думаю, им бы хотелось меня схватить. Поэтому-то я и не говорю людям, где я.

Он повернулся и пристально поглядел на Амара.

Амар молчал, гадая, объяснить ли цель своего появления прямо сейчас или подождать еще немного. Пока мы будем играть в шарады, подумал он, и Мулай Али не прекратит допытываться, что мне известно, а я не перестану гадать, в чем он меня подозревает, все бессмысленно. К тому же его одолевало малоприятное чувство, что пока ситуация остается неясной, с каждой минутой растет опасность, что Мулай Али может принять какое-нибудь непоправимое решение.

— Я видел Бенани, — неожиданно сказал он.

— Понятно, — ответил Мулай Али и выжидающе замолчал. (По крайней мере, не спросил: «А кто такой Бенани?»)

Последовала пауза, после чего Мулай Али невозмутимо спросил:

— А кого еще видел?

— Не знаю, как их зовут, тех, что были с ним.

— Я не о них, — спокойно произнес Мулай Али. — Их я знаю. Я имею в виду, кого еще ты видел, с тех пор как был здесь три дня назад?

Всего три дня, подумал Амар, а как будто прошел целый месяц. В розовых лучах заходящего солнца большая круглая рана на ноге Лахсена, казалось, пылает. Амар вздохнул. Да, это походило на допрос, который учинил ему Бенани; итак, все по новой.

— Я видел родных и Мохаммеда Лалами.

— Кого? — резко переспросил Мулай Али. Амар повторил имя своего приятеля.

— Кто он такой?

— Один дерри, который живет в медине. Тот самый, который расквасил мне нос в прошлый раз, — весело добавил он. — С которым мы ездили вместе в Айн-Малку.

— Кого еще? — настойчиво повторил Мулай Али.

Амару даже не пришло в голову упомянуть о двух туристах: они и время, которое он провел с ними, были частью другого, далекого мира, не имевшего ничего общего с миром, где они жили и о котором шла речь сейчас.

— Больше, пожалуй, никого, — сказал он.

— Понятно.

Видеть сейчас лицо Мулая Али было малоприятно. Его черты исказились, точно сведенные судорогой, передернулись, как умирающая змея, затем на долю секунды показалось, что он сейчас разрыдается, но вместо этого он глубоко вздохнул и широко открыл глаза. Амар испугался, потому что сообразил, что Мулай Али вне себя от гнева. Тот яростно взвыл, вскочил на ноги и принялся быстро-быстро говорить.

— Почему в тебе нет ни капельки уважения ко мне?! — крикнул он. — Уважения! Уважения! Простого уважения! Если бы ты хоть чуточку уважал меня, то сообразил бы своей ослиной башкой, что мне врать нельзя. Где ты спал прошлой ночью?

Он, как башня, возвышался над Амаром, по телу его, когда он говорил, пробегала едва заметная дрожь. Амар инстинктивно вскочил и немного отступил, так что теперь их разделяла лежавшая на полу подушка.

«Я вообще не спал» — ответил он с видом оскорбленного достоинства. — Я был в Сиди Бу-Хта, ездил смотреть фраджа.

Мулай Али возвел глаза к потолку. У Амара мелькнула мысль, что чем больше он поддавался гневу, тем меньше уважения внушал, потому что становился похож на самого обычного человека.

— Нет, каков лжец! Вы только послушайте его!

Он повернулся и наклонился к Амару.

— Ты провел ночь в полицейском участке. Вот где. Могу подсказать, если у тебя такая плохая память.

Он грубо притянул Амара к себе и стал обшаривать его карманы, пока не наткнулся на деньги, после чего тут же отпустил его и слегка ударил по щеке пачкой банкнот. Конечно, это было не больно, однако большего оскорбления нельзя было придумать. Ни секунды не задумываясь о последствиях, Амар размахнулся и изо всех сил ударил кулаком по пухлому подбородку Мулая Али. Лахсен мигом вскочил, пистолет в его руках неожиданно оказался прямо перед лицом Амара, и в тот же самый момент Мулай Али одним ударом сбил Амара с ног. Амар ползал по полу, стараясь укрыться за подушкой, на которой только что сидел, машинально потирая лицо и не спуская глаз с Лахсена.

Мулай Али пересчитал деньги и бросил их на стол. Платок, в котором были завязаны собственные деньги Амара, он все еще держал в руках и небрежно помахивал им.

— Девять тысяч франков! Вот уж не думал, что они меня так высоко ценят, — саркастически, но уже спокойно сказал он, и на лице его мелькнуло удивление.

Амар вышел из себя. Он ни в чем не виноват, а с ним обращаются как с преступником — этого он не мог стерпеть. Этот человек не был ему отцом, и Амар не чувствовал себя перед ним в долгу. И пусть Лахсен стреляет. Пусть.

— Ты хочешь сказать, что не знал, что они так ценят меня?! — крикнул Мулай Али.

Лахсен угрожающе заворчал, но Мулай Али оттолкнул его обратно к дверям.

— Сядь, — сказал он. — Я и сам справлюсь с этим уилдом. Очень интересный экземпляр. Никогда не видел подобной твари.

Он начал расхаживать взад-вперед: пару шагов в одну сторону, потом обратно.

— Много я повидал в своей жизни чкама, практически только с ними я и общался. Большинство таких драри, как ты, кончают тем, что становятся доносчиками, в этом нет ничего необычного, — присовокупил он с коротким смешком. — Но, похоже, такого, как ты, мне еще встречать не приходилось.

— Тогда глядите хорошенько, — прервал его Амар, едва сдерживая рыдания от нахлынувших чувств (каких — он и сам не знал), — потому что другого такого уже не увидите. Человек вроде вас, привыкший к кузнецам, не встречается с торговцами пряностями. Пусть Аллах хоть немного вразумит вас. Клянусь, мне вас жаль.

Мулай Али фыркнул и повернулся к Лахсену.

— Нет, ты только послушай! — изумленно воскликнул он. — Ты хоть раз слышал что-нибудь подобное? — И, обернувшись к Амару, сказал: — Надеюсь, что я и без помощи свыше, своим умом обойдусь.

Последние слова Мулая Али были неприкрытым богохульством. Амар посмотрел на него, отвернулся и яростно плюнул. Затем снова повернулся к Мулаю Али и заговорил тихим, напряженным голосом:

— Я шел сюда и радовался, что увижу вас, хотя и знал, что вы не мусульманин.

При этих словах Мулай Али открыл рот и снова закрыл его.

— Я и вправду уважал вас, очень уважал, потому что думал, что у вас есть голова на плечах и вы на стороне мусульман. Но вместо этого вы ткете для нас паутину, анкабуц, и пусть Всевышний, который прощает всех, услышит мои слова, потому что это так.

Он всхлипнул, зарылся головой в подушку и зарыдал.

В какой-то момент Мулай Али остановился, изумленно глядя на Амара, теперь он снова принялся расхаживать по комнате, растерянно потирая подбородок. Солнце село, в комнате становилось темно.

— Скажи Махмуду, пусть принесет лампу, — обратился он к Лахсену; тот встал и, прежде чем выйти, отдал ему револьвер. Мулай Али спокойно положил его на стол рядом с машинкой и остановился, наблюдая за Амаром. Взяв деньги, он несколько раз щелкнул по ним ногтем. Потом, явно приняв какое-то решение, подошел к стоявшему на коленях Амару и тронул его за плечо. Амар поднял голову, но тут же спрятал жалкое, заплаканное лицо и ничего не сказал.

— Когда захочешь выговориться, — ласково произнес Мулай Али, — расскажи мне все.

Амар глубоко вздохнул и покачал головой.

— Какая от этого польза? — пробормотал он.

— Это уж мне решать, когда я все узнаю, — ответил Мулай Али уже не так ласково. — Я хочу услышать от тебя все, все, что ты делал с тех пор, как покинул мой дом.

Все еще вздыхая, Амар поднялся с пола и снова сел на подушку. Он рассказал, как добрался до Виль Нувель, о грозе, о заплутавшем автобусе, о ярмарке, об игрушечном матросе и обо всех прочих подробностях того вечера. Раз-другой он слышал, как Мулай Али хмыкнул, это приободряло его и заставляло продолжать свою повесть. Встреча с туристами, казалось, крайне заинтересовала его слушателя, он долго расспрашивал о них, но наконец попросил Амара продолжать, начав с того места, когда он шел с туристами и полицейскими по улице и услышал голос Бенани. В эту минуту дверь открылась, и вошел Махмуд с большой масляной лампой, которую он поставил на стол. Он уже хотел было выйти, но Мулай Али остановил его.

Свет лампы падал в лицо Амару.

— Наверное, хочешь перекусить, — сказал Мулай Али, заботливо на него глядя.

Амар, казалось, уже давно позабыл о том, что в мире существуют голод и жажда. И если он согласился, то только лишь из вежливости.

Махмуд вышел.

— Продолжай, — сказал Мулай Али. — Так тебе показалось, что Бенани решил, что тебя арестовали?

— Да, показалось, — ответил Амар и продолжал свой рассказ, слишком усталый, чтобы отличать существенные подробности от второстепенных, а потому просто упоминая все, что приходило ему в голову; резной потолок в гостиничном номере, болтливую леди, толстого француза официанта, который, всякий раз как хозяин выходил из комнаты, приносил ему, Амару, что-нибудь поесть, а пока он ел, все время щипал его за щеки, как ему удалось уговорить Мохаммеда Лалами поехать вместе в Сиди Бу-Хта, рассказав, что назарейка очень похотлива и переспала с ним прошлой ночью, и как Мохаммед, оставаясь наедине с ней, весь начинал дрожать, и болтал невесть что. «А потом мы ходили смотреть айсауа, и хадауа, и джилала, и хамача, и деркауа, и генауа и все эти мерзости, потому что назарею нравятся танцы». Он скривился при этом воспоминании. «Прямо тошнит смотреть, как все эти люди кривляются и прыгают, точно обезьяны».

— Да, конечно, — согласился Мулай Али. — Ну, а потом?

— Потом я услышал, как они говорят про то, что творится в медине, и мне захотелось домой.

— Но вместо этого оказался у меня. Почему? Может быть, ты понадеялся, что я помогу тебе пробраться в медину?

Амар ответил, что да, и Мулай Али рассмеялся, слегка польщенный его простодушием.

— Друг мой, — сказал он, — если бы я мог помочь тебе пробраться в медину, то я мог бы выставить всех французов из Марокко сегодня же утром. Продолжай.

Но Амар не слышал его. До него только сейчас дошел смысл сказанного Мулаем Али, он с отчаянием посмотрел ему прямо в лицо. Было бессмысленно говорить о своей сестре и матери. Таких сестер и матерей были тысячи. И все же он попытался как-то сказать об этом. Мулай Али только печально улыбнулся в ответ.

На подносе, который принес Махмуд, был хлеб и тарелка супа.

— Бисмилла, — пробормотал Амар и принялся машинально жевать хлеб. Мулай Али внимательно следил за ним поверх миски, наблюдая за тем, как просыпающийся голод постепенно отвлекает сознание мальчика. Он ничего не сказал, пока Махмуд не вошел со вторым подносом, на котором в большом глиняном горшке был тахин из баранины и баклажанов с лапшой.

— Быть может, я смогу помочь тебе, — сказал он наконец. — У меня есть кое-какие связи. Может, удастся узнать что-нибудь о твоей семье.

Амар удивленно уставился на него. Мысль разузнать что-то о своих домашних, не возвращаясь домой, не приходила ему в голову.

— Ты хотел бы этого? — спросил он. Амар ничего не ответил. Что проку было узнавать что-то о своей семье, если он все равно не мог оказаться сейчас рядом и увидеть их всех собственными глазами? И как он может доверять каким-либо новостям, плохим или хорошим? Но он видел, что Мулай Али изо всех сил старается ему помочь, а потому сказал: «Я буду очень рад, Сиди».

— Посмотрю, что мне удастся. А теперь рассказывай дальше.

Больше почти и нечего рассказывать, сказал Амар. Мохаммед и дама говорили по-французски о боях в медине. Прислушиваясь к их разговору, он очень расстроился. А когда Мохаммед вышел, дама подозвала Амара, раскрыла бумажник и, убедившись, что никто не видит, сунула ему пачку денег. Когда он стал описывать, какие жесты делала леди, чтобы дать ему понять, что речь идет о пистолете, Мулай Али прервал его, восхищенно воскликнув: «Ай, толковая баба!» Когда же он дошел до поездки на автобусе и того, как всех горцев забрали в тюрьму, Мулай Али, резко помрачнев, сказал: «Что ж, чем хуже, тем лучше». Амар очень удивился, потому что ожидал совсем иной реакции. Возможно, чувствуя это, Мулай Али почти сразу добавил:

— Когда они вернутся в горы, каждый из них, произнося слово «француз», не будет чувствовать ничего кроме ненависти.

Амар задумался на минутку.

— Это верно, — согласился он. — Но некоторых убили.

— Они погибли за свободу, — отрезал Мулай Али. — Помни об этом.

Какое-то время они сидели молча. Через открытые окна крепнущий ночной ветер донес издалека собачий вой. Амар глядел на искаженные отражения их движений в светлых стеклах, за которыми стояла тьма. Махмуд принес большую миску очищенных апельсинов, приправленных корицей и розовой водой. Когда трапеза была закончена. Мулай Али сел прямо, вытер рот салфеткой и сказал:

— Да, они погибли за свободу. И поэтому я не буду просить у тебя прощения за то, что был излишне груб. Это оскорбит их память. Я проявил подозрительность и ошибся, но я был прав, что проявил ее. Понимаешь? Первой моей мыслью было: нет, он не мог пойти к французам, ведь сделай он так, он ни за что бы не вернулся сюда.

— Вот видите, — сказал Амар, довольный.

— Но потом я подумал. Подожди. Они использовали его как проводника, вот почему он один. Сами же поджидают снаружи.

— О! — сказал Амар. Теперь он подумал, что если французы по какому-то ужасному и несчастливому стечению обстоятельств все же нагрянут в дом Мулая Али, тот наверняка заподозрит, что Амар к этому причастен. Этой мыслью он решил поделиться с Мулаем Али.

— О нет, нет, — ответил тот успокаивающе. — Если бы они пришли с тобой, уже давно ворвались бы в дом. Когда французы научатся терпеть и выжидать, верблюды будут молиться в Каруине.

Слова утешения тут же пробудили множество сил в душе Амара, и от этого ему непреодолимо захотелось закрыть глаза; он почувствовал, что мысли его цепенеют, а тело быстро сковывает неподвижность сна. Мулай Али продолжал говорить, но Амар различал только звук его голоса.

— Вставай, вставай, — произнес громкий голос. — Нельзя же, право, засыпать так.

Мулай Али поднялся и стоял над ним.

— Вставай и иди за мной, — сказал он. С фонариком в руке он провел Амара вниз по лестнице, через душную маленькую комнату на заднюю галерею, где на циновке лежал человек. Увидев Мулая Али, он заворчал и сел.

— Эй, Азиз, — негромко обратился к нему Мулай Али. Они двинулись дальше по неровному полу.

Открылась еще одна дверь, луч фонарика быстро обшарил пол и стены. На полу лежал матрас.

— Теперь, я думаю, ты проспишь до утра, — сказал Мулай Али.

— Иншалла, — ответил Амар. Потом, насколько осталось сил и чувств, поблагодарил Мулая Али и повалился на циновку.

— Lah imsik bekhir[161], — сказал Мулай Али, закрывая дверь. За окном пели цикады.

Глава тридцать вторая

Бывают утра, когда глаз едва успевает уловить первый лучик света, а слух — первые нехитрые звуки, а сердце уже уверено, что существует в едином ритме с некоей беззвучной музыкой, знакомой, но забытой, потому что когда-то давно она прервалась, но сегодня вдруг послышалась вновь. Беззвучные мелодии пронизывают сознание, даже не всколыхнув его, как ветер, проходящий сквозь ячейки сети, но вместе с тем мы безошибочно чувствуем, что они здесь — в нас и вокруг. Человека, который никогда не знал подобного утра, его приход погружает в оцепенение.

Проснувшись, Амар услышал клекот гусей, заглушающий нежный щебет птиц, на мгновение прислушался к непривычным звукам, разносившимся по дому, — хлопанью дверей, разговорам слуг и шуму их работы, — и, не открывая глаз, погрузился в меланхоличные, но приятные воспоминания о детстве — иной жизни, завершившейся так давно в Хериб-Джераде. Ему припомнились мелкие происшествия, ни разу не всплывавшие в памяти с тех пор, и одно большое событие: как он подрался со Смайлом, своим единственным другом из окрестных мальчишек, который вместо того, чтобы ударить Амара, вцепился зубами ему в шею и разжал челюсти лишь после того, как подошедший мужчина надавал ему тумаков. До сих пор сохранились следы этих острых белых зубов; если бы парикмахер выбрил Амару волосы на затылке, отметины стали бы видны. В тот вечер старейшины из деревни с фонарями и факелами пришли извиняться перед его отцом и, самое главное, услышать слова прощения от Амара, потому что, откажись Амар, дела для них обернулись бы плохо, пока они не принесли бы подношение молодому Шарифу, которого обидел один из местных. И Амар действительно отказался, так как ему было еще очень больно, поэтому они явились и на следующий день, ведя красивую белую овцу; которую передали отцу Амара, чтобы их дома и посевы не постиг гнев Аллаха. Помнится, отец очень расстраивался. «Почему ты не хочешь простить Смайла?» — спросил он сына. «Я ненавижу его», — с яростью ответил Амар, и больше об этой истории не было сказано ни слова.

Он вспоминал реку и заводи у ее высоких глинистых берегов, где он играл; нарядную одежду, которую всегда надевал, когда они отправлялись на автобусе в Хериб-Джерад, потому что в те дни у них водились деньги и его мать не скупилась заказывать Амару накидки, штаны, фуфайки и башмаки у лучших портных и сапожников Феса. Он вспоминал, слушая птиц, певших совсем близко и вдалеке, и ему казалось, что сладкая печаль, которую он испытывал, будет длиться, покуда он жив, потому что она была частью его самого; он перестал быть собою, когда его оторвали от дома. Теперь он был никем, лежал на матрасе нигде, и не было нужды что-то делать, кроме как оставаться никем. Ненадолго он задремал, мягко соскальзывая в глубины сна, теряя из виду горизонты бытия, потом снова проснулся. Казалось, он плывет в ласковом океане, следуя воле волн.

Чуть позже дверь тихо отворилась: Мулай Али заглянул к нему по дороге в свой кабинет, но Амар дремал, и Мулай Али закрыл дверь и оставил его в покое. Потом он снова заглянул ближе к полудню, увидел, что Амар все еще не встал и решил разбудить его. Довольно бесцеремонно Мулай Али потряс его за плечо и сказал, что уже очень поздно; выйдя, он кликнул Махмуда, который отвел Амара, еще совсем сонного, в комнату, где стояла кадка с холодной водой и лежал кусок мыла. Тщательно умывшись, Амар окончательно проснулся. Он вышел на галерею, и почти сразу же появился Махмуд: он принес большой медный поднос и поставил его перед Амаром у дверей ванной комнаты.

— Поешь здесь, — сказал Махмуд. — Тут прохладнее.

Пока Амар управлялся с завтраком, на галерее показался Мулай Али. Виду него был усталый и несчастный.

— Доброе утро. Как спалось? — поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, прошел к себе в кабинет. Уже в дверях он обернулся и сказал: — У меня, может, будут для тебя новости, но позже.

Потом пришел Махмуд посмотреть, закончил ли Амар завтрак; но Амар еще ел, и Махмуд стоял, глядя на него.

— Знаешь, тебе нельзя выходить из дома, — неожиданно сказал он.

Известие не удивило Амара и даже не заинтересовало. В любом случае ему нечего было делать вне этих стен, не с кем видеться, некуда пойти: кругом были только оливковые деревья, жаркое солнце и стрекот цикад. Он был вполне доволен, что можно сидеть дома, равнодушно наслаждаясь бездельем, которое принес этот день.

Махмуд явно почувствовал его апатию, так что, поднимая поднос, сказал: «Пошли» и отвел Амара в большую комнату, где он когда-то сидел с другими мальчиками. Сегодня здесь царил еще больший беспорядок: на подушках валялись раскрытые газеты, полные окурков пепельницы стояли по всему полу, а в углу притулился столик с распотрошенным радио: детали были разбросаны вокруг пустого корпуса. На одной из подушек лежало несколько экземпляров египетского иллюстрированного журнала. Амар сел и стал наугад листать: в каждом были фотографии Марокко. Французские полицейские указывали на большой стол, заваленный пистолетами и кинжалами; раненным мусульманам оказывали помощь на улице их соотечественники; ребенок бродил среди развалин взорванного дома; пятеро мусульман лежали в искаженных смертью позах на улицах Касабланки — автобусы и машины проезжали всего в нескольких шагах от мертвых тел, а французский солдат элегантно указывал на них фотографу кончиком ботинка. Непонятно было, отчего эти издания подвергают такому строгому запрету, тогда как точно такие же фотографии появлялись во французских журналах, продававшихся в лавках Виль Нувель. Но можно ли вообще постичь придуманные французами законы, если не предположить, что все они изданы с одной лишь целью: сеять тревогу и беспокойство, оскорблять и мучить мусульман? На других страницах были снимки египетских солдат в красивой форме, ведущих танки, проверяющих работу пулеметов, обучающих новичков технике метания гранат, наблюдающих за маневрами армии в пустыне и марширующих в шортах цвета хаки по роскошным улицам Каира. Все выглядели счастливыми и здоровыми; женщины и девушки приветственно махали из окон домов. Амар вновь раскрыл журнал на фотографиях Марокко, испытывая мазохистское наслаждение от контраста между сценами разрушений и смерти и взводами победоносно марширующих солдат.

Амар оглядел комнату, в ней ему почудилась суть печальной заброшенности Марокко. Магриб-аль-Акса — Крайний Запад — таково было название его страны. Да, именно край, дальняя граница ислама, за которой не было ничего, кроме пустынного моря. Жителям Марокко оставалось только с тоской и завистью следить за славными событиями, преображающими облик других мусульманских стран. Страна их напоминала огромную тюрьму, узники которой почти утратили надежду на свободу, и все же отец Амара помнил ту пору, когда она была самой богатой и прекрасной землей во всем исламском мире. И даже сам Амар помнил грушевые и персиковые деревья, росшие в садах за городскими стенами возле Баб Сиди Бу-Джиды, до того как французы повернули русло реки, направив воду на собственные земли, и деревья засохли под лучами летнего солнца.

В комнату проник резкий запах керосина: кто-то неосторожно пролил его, наполняя лампы. Амар поднялся и стал бесцельно бродить по комнате. Да, она была миниатюрным воплощением Марокко; отсюда даже нельзя было выглянуть наружу, так как окна располагались намного выше человеческого роста. Подойдя к двери, Амар прислушался к протяжному жужжанию пчел, смутно думая о том, хватит ли силы их яда, чтобы убить человека, если тот попытается разрушить их гнезда.

На пороге появился Мулай Али; он шел по задней галерее и, заметив Амара, подошел к нему и взял за руку.

— Зря ты пришел сюда, — сказал он. — Отпустить я тебя не могу, а сидеть взаперти тебе скоро надоест. — Он завел Амара обратно в комнату и закрыл дверь. — Однако в мире сегодня творится что-то ужасное, просто что-то ужасное. — Сказав это, Мулай Али достал из кармана узелок с деньгами Амара, пачку банкнот, которую дала назарейская дама, и пакетик кифа, купленный в кафе «Беркан» для Мустафы. Потом быстро, почти с отвращением сунул пакетик в руку Амара. — Зачем тебе эта дрянь? — спросил он. — А я-то считал тебя умным парнем.

Амар, который напрочь забыл о пакетике, с ужасом увидел его у себя на ладони.

— Но это не мое! — воскликнул он, глядя на киф.

— Я нашел это у тебя в кармане.

— Это для брата. Я купил для него.

— Если бы ты любил своего брата, то, наверное, не стал бы заковывать его в кандалы?

Амар не нашелся с ответом. Мулай Али ясно высказал то, на что Амар только смутно надеялся: киф станет цепью, которая скует Мустафу. Если изображать невинность, он будет выглядеть безнадежным глупцом в глазах Мулая Али, если сказать правду, он, возможно, покажется ему бесконечно испорченным. Мулай Али стоял, выжидающе на него глядя.

— Мы с ним не очень то ладили, — наконец пробормотал Амар.

Выражение на лице Мулая Али быстро менялось.

— Хочешь сказать, — недоверчиво произнес он, — что твоему брату нравится киф и ты специально достаешь его, чтобы подорвать его здоровье и ослабить ум — так, чтобы он ни на что не был годен? Так?

Амар смущенно признал, что именно таков был его план. Раз уж он рассказал Мулаю Али обо всем, можно сказать и об этом.

— Но брат уже и так ни на что не годится, — пояснил он, — и вообще я ему его не давал.

Мулай Али тихо, протяжно присвистнул.

— Ну, мой друг, ты просто молодой сатана. Это все, что я могу сказать. Сатана на все сто. Однако вот твои деньги. Возьми, а то я могу позабыть.

Уже в дверях он повернулся и погрозил Амару пальцем.

— И не вздумай купить на них пистолет, сматси? Если, конечно, не хочешь провести остаток дней в Айт-Базе.

Заметив, какой у Амара понуренный вид, он остановился и взглянул на него.

— Сегодня вечером должны прийти несколько друзей, если, конечно, их прежде не убьют или не арестуют. Они споют для тебя песню. Ты слышал песню про Айшу бент Айссу?

— Нет, — ответил Амар. Известие о появлении новых людей слегка скрасило день.

— Тебе обязательно нужно услышать эту песню, — сказал Мулай Али, выходя.

Чуть позже неряшливо одетый мальчик принес поднос с фруктами, хлебом и медом, ухмыльнулся, глядя на Амара, и снова вышел. Амар жадно принялся за еду. «Ed dounia mamzianache, — сказал Мулай Али, — в мире творится что-то ужасное». Вряд ли мир мог сильно измениться к худшему со вчерашнего дня, подумал Амар, но мрачные предчувствия охватили его, и ему стало страшно. Поев, он убрал газеты и журналы с самого удобного тюфяка, лег, свернувшись калачиком, долго глядел на небесную синь за дальним окном и наконец закрыл глаза. Так он пролежал до вечера, охваченный меланхолией, бороться с которой помогало только воспоминание о словах Мулая Али, что вечером, возможно, заглянут друзья, а стало быть, удастся хоть с кем-то поговорить.

К вечеру, когда свет в небе за квадратами окон померк и жизнь угасла в душной комнате, охватившая Амара печаль стала сильнее, превратилась в головную боль, сжала горло; он почувствовал, что ничто не в силах умерить ее — даже если рыдать дни напролет, даже если умереть. Однажды, давно, когда они с отцом бродили по Зекак аль-Хаджару, где сидят нараспев тянущие свои мольбы нищие, протягивая к прохожим руки в струпьях и демонстрируя увечья, отец сказал Амару: «Когда человек умирает и его хоронят, и ничто уже больше не связывает его с этим миром, его друзья возносят хвалы за то, что он наконец свободен. Но когда влачится по улицам человек, у которого нет друзей, нечем прикрыть свою наготу, негде преклонить голову, нет даже куска хлеба, живой, но уже не совсем живой, мертвый, но еще не умерший, — вот самое страшное наказание Аллаха по эту сторону огненной геенны. Взгляни и ты поймешь, почему раздача милостыни является одним из пяти столпов ислама». Они остановились, и Амар принялся разглядывать нищих, испытывая, впрочем, только смешанное с любопытством отвращение при виде одного из них, чьи губы распухли, превратившись в огромные синевато-красные пузыри, закрывавшие почти все лицо. В его детском уме возникла мысль: что за странное существо Аллах, которое играет с людьми такие шутки.

Теперь ему припомнились слова отца. Такая же жалкая, участь вскорости постигнет и его, и всех, но между ними не будет даже порожденной страданием общности, заставляющей нищих помогать друг другу на улицах (когда люди с сухоткой, как больные собаки, ползут впереди, служа поводырями слепцам), потому что каждый будет ненавидеть и бояться ближнего, и никто не будет знать, кто соглядатай, а кто нет, по той простой причине, что каждый, купленный на ту же приманку или подвергнутый той же пытке, будет способен предать ближнего.

Какое-то время предметы в комнате сохраняли четкость очертаний, связанные последними отблесками света, затем контуры их стали более размытыми, предметы теряли цельность, залитые пепельной мутью, и наконец канули во тьму. Амар лежал не шевелясь, преисполненный жалости к себе. Человеку, привыкшему к полной народа медине, непросто сидеть взаперти в загородном доме, но оказаться к тому же в темноте, не имея возможности даже зажечь свет, это было уже чересчур. Но вот на галерее послышались шаги, и миг спустя дверь отворилась. Луч фонарика пробежался по циновкам, выискивая ту, на которой лежал Амар.

— Эй, ты там уснул, что ли?! — послышался удивленный возглас Мулая Али. Амар ответил, что не спит.

— Но что ты делаешь в темноте? И где Махмуд? Почему он не принес лампу?

Амар, для страдающего «я» которого подобная заботливость была истинным бальзамом, объяснил, что не видел Махмуда уже несколько часов — точнее, после завтрака.

— Уж прости его, — сказал Мулай Али, по-прежнему стоя на пороге. — У него сегодня было много дел. Да и все в доме были очень заняты.

— Конечно, — ответил Амар.

Мулай Али предложил ему подняться в кабинет, чтобы проследить за прибытием гостей, которые должны были появиться на проселочной дороге, со стороны Рас-эль-Ма. Пока они, пройдя через пыльную маленькую комнату, поднимались по лестнице, Мулай Али объяснял: «Просто соберутся несколько друзей. Даже когда идет война, человек должен временами веселиться». Впервые Амар услышал, что беды последнего времени называют войной; это слово его вдохновило. Возможно, среди тех, кто придет, окажутся люди, сегодня собственными руками убивавшие французов — герои, которых можно увидеть разве что в журнале или в кино.

Фитиль стоявшей на столе лампы был прикручен так, что она давала только приглушенный желтый свет. Усевшись на подушки, они разговорились, причем Мулай Али то и дело поглядывал в ту сторону, где должны были появиться огни.

— Плохо быть нетерпеливым, — заметил он вскользь, — но сегодня я сам не свой от нетерпения. При такой работе и в такие времена каждый день можно считать за год. Ты знаешь положение с утра, а к вечеру все меняется, и все приходится изучать заново. Но, в конечном счете, побеждает тот кто сумел лучше других во всем разобраться.

Амар поглядел на холеное лицо Мулая Али. Ясно был что он так разговорился оттого, что нервничает. Понятно было и то, что он считает себя кем-то вроде генерала в этой борьбе, которую называл войной, и что окружающие воспринимают его именно так. Но генерал не живет в уютном доме со множеством слуг и не проводит время за пишущей машинкой и чтением, продолжал размышлять Амар; на лучшем коне, с самой красивой саблей в руках мчится он впереди своих войск, вдохновляя их отвагу и готовность отдать жизнь. Для этого-то и существуют генералы, они должны подавать пример. Однако, не высказывая своих тайных мыслей вслух, он просто тихо сидел, пока не услышал, как Мулай Али удовлетворенно проворчал: «Ага, наконец-то», — и выпрямился, вглядываясь в ночную тьму. Амар посмотрел в том же направлении, ничего не увидел, но продолжал внимательно наблюдать, пока наконец не различил несколько огоньков, передвигавшихся неравномерно, то исчезавших, то появлявшихся вновь, с каждым разом все ближе.

— Но это не машина, — удивленно сказал он.

— Разумеется, нет, — ответил Мулай Али. — Они едут на ослах. Дорога слишком узкая. — Он встал. — Извини, я на минутку. Они вот-вот приедут. Надо посмотреть, готова ли большая комната.

Сидя один, в полутьме, Амар почувствовал, что сомнения его крепнут. Мулай Али, наверное, был очень хорошим человеком, но он не был мусульманином. Он никогда не говорил «иншалла» и «бисмилла», пил вино, почти наверняка не молился, и Амар ничуть не удивился бы, узнай он о том, что Мулай Али ест свинину и не соблюдает Рамадан. И как такой человек решился возглавить мусульман в их борьбе с бесчинствами неверных?

Пока он думал так, появилось смутное воспоминание о другом человеке; это было всего лишь предчувствие, намек, тень, указание на то, что кто-то был рядом с ним и таинственным образом остается рядом, и, невольно сравнив эту ауру с той, что окружала Мулая Али, Амар решил, что она лучше. Все это происходило в потемках его души, сам же он сознавал только некое беспокойное чувство, источник которого и не пытался определить. Но как запах дыма может предупредить об опасности человека, погребенного в глубинах сна, так же и это незримое присутствие кого-то, которое он ощущал как некое внутреннее беспокойство, нашептывало ему о близкой опасности — какой именно, он не знал.

Глава тридцать третья

Ужин удался на славу. Компания расположилась на циновках, положенных вдоль стен большой комнаты; все говорили и смеялись. Всего собралось десять человек, включая Лахсена, который запоздал, потому что ехал по шоссе на велосипеде. В самом начале трапезы, когда один из гостей, студент медресе Бу-Анания, попытался заговорить о политике, Мулай Али повернулся к нему и громко заявил, что хочет хоть ненадолго позабыть о работе и невзгодах, так что неплохо бы оставить в стороне злободневные вопросы, пока не закончится ужин. Все шумно поддержали это предложение; в результате студент напустил на себя обиженный вид и демонстративно не произносил ни слова до конца трапезы. Несколько бутылок вина уже опустели, другие ждали своей очереди.

— Эта лампа, — внезапно обратился Мулай Али к Амару. — Подкрути ее, что-то коптит. — Как только появились гости он обращался к нему точно к адъютанту — роль, которая вовсе не была неприятна Амару, так как предполагала определенную степень близости между ними. Чуть позже он заметил, что это раздражает Лахсена, и весьма обрадовался, поскольку не питал к этому здоровяку дружеских чувств, после того как тот прошлой ночью размахивал пистолетом перед его носом. Лахсен то и дело сурово на него поглядывал, всем видом давая понять, что не одобряет игру, затеянную Мулаем Али. Помня об обвинениях, которыми Амар осыпал его кумира, он раз и навсегда решил, что мальчишка — враг и что крайне неосмотрительно со стороны Мулая Али держать его в доме; с его неизощренной точки зрения для поведения Амара не было никаких смягчающих обстоятельств.

В какой-то момент, словно все договорились заранее, наступила тишина; в паузу, возникшую в шумной беседе, проникла враждебно обступившая их ночь, слышен был лишь обманчиво успокоительный стрекот цикад. Тут же кто-то заговорил о чем-то, не имевшем ни малейшего отношения к предыдущей теме — так, лишь бы заговорить, нарушить тишину, — и слова его были восприняты всеми с воодушевлением, совершенно не соответствующем интересу, который они представляли.

Появился Махмуд с подносом, уставленным бутылками, в основном пивными. Но среди них был и графин с шартрезом, из которого Амара уже однажды угощали. Мулай Али протянул ему бутылку пива. Когда Амар отказался, он предложил ему ликера. Амар хотел было сказать: «Я мусульманин», — но ответил только: «Я не пью».

— Но ты уже пробовал это однажды, — с удивлением взглянул на него Мулай Али.

— Это по ошибке, — ответил Амар.

Когда Махмуд обошел всех гостей, Мулай Али наклонился к Амару и шепнул ему:

— Новости, которые я обещал раздобыть для тебя — хорошие.

Сердце Амара забилось.

— Не говори об этом, — продолжал Мулай Али. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь слышал. У тебя есть старшая сестра? — И, не давая Амару ответить, продолжил: — Твоя мать и младшая сестра три дня назад уехали в Мекнес к ней и ее мужу. Это все, что мне известно. — Затем, уже громко, он через всю комнату обратился к худощавому невысокому мужчине в очках, с тонкими усиками: — Eh! Monsieur le docteur[162], — (Амар в ужасе поглядел на него при звуках ненавистного языка.) — Присаживайтесь. Я хочу у вас кое-что спросить. — Амару же он сказал: — Ты не мог бы немного подвинуться?

Амар прошел на другой конец комнаты и одиноко сел на пухлую подушку лицом ко всему собранию. Двое молодых людей, сидевших ближе всего к нему, на краю тюфяка, потягивали пиво и обсуждали новости из партийной газеты.

Один из них громко обратился к Мулаю Али:

— Поздравляю, учитель! Я слышал, ваша история о бубонной чуме появилась на плакатах студентов во время вчерашней демонстрации в Рабате. «Марокканцы умирают в концентрационных лагерях не так быстро, как хотелось бы французам. Есть верное средство! Заразить заключенных бубонной чумой — появятся места для новых пленников». Передаю дословно. Скандал был жуткий.

— Я не сомневался, что это сработает, — улыбнулся Мулай Али.

Амар не обращал внимания на разговор, становившийся все громче. Он не уставал возносить хвалы Аллаху за спасение матери и Халимы. Снова прислушавшись к звучащим вокруг словам, он догадался, что на этот раз Мулай Али, должно быть, сказал своим друзьям, что в присутствии Амара они могут чувствовать себя в полной безопасности и говорить все, что вздумается. Теперь, когда напряжение спало, Амара это не могло не порадовать. Три дня назад, сказал Мулай Али. Это был тот самый день, когда он встретил в кафе двух назареев, тот самый день, когда он вышел из дому прогуляться и мать сказала: «Я боюсь». Наверное, они уехали сразу после него, чтобы выбраться из медины, прежде чем ее закрыли после перестрелки. Что могло заставить отца решиться на столь внезапный отъезд? Наверное, Аллах послал ему весть.

— Возможность переговоров полностью отпадает, — говорил между тем доктор. — Они могут присылать нового представителя из Парижа хоть каждый день. Это все равно ни к чему не приведет. Еще на прошлой неделе это было возможно. Даже, пожалуй, вчера. Теперь — ни за что. — Казалось, доктор обращается ко всем присутствующим, и, действительно, все внимательно слушали. — Это был мастерский маневр — взять всех разом.

— Но будет ли для людей это таким жестоким ударом, как нам представляется? — Быстро, высоким голосом спросил молодой человек в синем деловом костюме. — Так ли уж важен для них хорм? Вот что действительно необходимо знать.

— Sksé huwa, — коротко ответил Мулай Али, указывая на Амара. — Вот перед вами ваш народ. Спросите его.

Все, кроме Лахсена, повернулись к Амару и посмотрели на него с напряженным интересом, даже, как ему показалось, с какой-то жадностью, точно он был новым блюдом, которое они собирались отведать. Мулай Али только улыбался, жмурясь, как довольный кот.

— Ты знаешь, что случилось сегодня в медине? — спросил доктор.

— Нет, сиди, — ответил Амар, чувствуя, как внутри снова шевельнулся страх.

— Французы поклялись, что посадят за решетку всех улемов мечети Каруин.

— Они не могут, — сказал Амар. — Улемы — святые люди.

— Да нет же! Они смогли бы, если бы только захотели! Но улемы укрылись в хорме мечети Мулая Идриса.

Амар против воли почувствовал облегчение.

— Хамдулла, — радостно произнес он. Собравшиеся глядели на него как завороженные.

— Но французы ворвались в хорм, избили их и вытащили наружу. Теперь все они в Рабате.

— Kifach![163] — воскликнул Амар. Глаза его загорелись. Все молчали. — Но что же дальше? Неужели никто после этого не поджег Виль Нувель?!

— Пока нет, — сказал Мулай Али. — Мы сделаем это.

— Но ждать нельзя!

— Не забудь, что единственные, кому вообще разрешено передвигаться, это те, кто живет в Фес-Джедиде. Все остальные заперты по домам. Помни об этом.

Он снова повернулся к доктору.

— Предложение Брахима было бы неплохим, не будь оно с самого начала чистой фантазией. Такие вещи требуют времени.

Разговор продолжался, но Амар снова углубился в собственные мысли, и в душу ему закралось подозрение, что его разыграли. Дело даже не в том, что он не поверил словам доктора, — ему было неприятно, что все с таким нетерпением ждут, как он воспримет трагические известия; похоже было, что все они смотрят на происходящее со стороны, что оно их ничуть не касается.

— B'sif, — говорил между тем чернобородый. — Чем раньше вы начнете, тем лучше. И не надо останавливаться на достигнутом. Надо продолжать — во что бы то ни стало. Америка уже дала Франции двести миллиардов франков. И даст еще сто. Франция хотела бы уйти из Марокко, но Америка настаивает, чтобы она не уходила — из-за баз. Без американской поддержки Франции пришел бы конец. И так далее. Сахель, сахель. Самый верный путь — атаковать американские базы. Это не так уж сложно. А ты как думаешь, Ахмед?

Мужчина повернулся к студенту, который дулся на всех за ужином.

— Я думаю, это будет несложно организовать: по крайне мере, среди студентов. — Было видно, что молодой человек настроен против Мулая Али.

— Даже если французы будут травить вас собаками, а американцы повсюду устроят засады? — c чуть заметным пренебрежением спросил Мулай Али. — Soyez réaliste, monsieur[164].

— Не все из нас джебала, деревенщина неотесанная, — высокомерно произнес юноша.

— А если произойдет несколько несчастных случаев, прямо затрагивающих жизни американцев или их имущество, то они хотя бы узнают, что есть на свете такая страна — Марокко, — продолжал чернобородый Брахим. — Пока они еще путают Марокко с Сенегалом. Вы все здесь можете твердить, что это фантазии. Но держу пари, что через год таково будет официальное распоряжение. Мишенью станут уже не французы, а американцы.

Никто ничего не ответил, слова Брахима явно повергли всех в замешательство. «Рии-рии-рии», — пели цикады.

— Даже если проделать такое только в целях пропаганды, — не унимался Брахим, воодушевленный покорным молчанием присутствующих и разгоряченный вином, — все равно это будет полезно. Но верно и то, что это в большей степени пропаганда.

— Ценность пропаганды никак не связана с тем, правда это или нет, — произнес молодой человек в синем деловом костюме, наливая себе еще стакан пива. — Только с тем, насколько ей верят люди, которым она адресована.

Мулай Али украдкой взглянул на доктора и выразительно поднял брови; тот подмигнул в ответ. Брахим, чтобы не терять уверенности в себе, предпочел это не заметить.

— Правда то, что Америка снабжает Францию деньгами, и часть этих денег идет на оружие, которое используют против нас. Возможно, как пропаганда, большого впечатления это не произведет… не знаю. Но это правда.

Амар прислушивался; тут было что-то новое. Он не знал о том, что американцы втайне подличают. Ну и, разумеется, помимо этого была масса вещей, которые он слышал впервые. Взять хотя бы слово «пропаганда», которое все без конца повторяли. Он никогда не слышал его раньше, но явно оно обозначало что-то очень важное. Рассказ о злых американцах заворожил его, и ему страшно захотелось увидеть хотя бы одного, узнать, как они выглядят, какого цвета у них кожа, на каком языке они говорят, но, так как каждому из собравшихся все это было прекрасно известно, спрашивать было неловко. Теперь, похоже, присутствующие разделились на три группы, каждая из которых говорила о своем, некоторые возбужденно кричали. Из-за поднявшегося гама комната казалась меньше. Оттеснив доктора, толстяк уселся рядом с Мулаем Али, читая ему газетные вырезки. Мулай Али полулежал, закрыв глаза, и лишь время от времени открывал их и выдувал кольцо дыма, следя за тем, как оно тает в воздухе. Он, один из всех, казалось, еще был в состоянии сохранять внешнее спокойствие. Но даже он, печально подумал Амар, немусульманин, а посему на него нельзя положиться как на человека, который может повести за собой народ. Наполовину опорожненный стакан пива стоял у него в ногах — вот сейчас он нагнется и возьмет его.

Постепенно Амар впал в полудрему, просто сидел и смотрел, как люди медленно напиваются. Голоса становили все громче, и они уже не умолкали, чтобы хоть ненадолго послушать цикад за окном. Тишина покинула их мир. Каждый говорил, чтобы подавить собеседника умом и эрудицией. Даже Лахсен затеял спор с худым, лысым человеком который явно не хотел с ним разговаривать и пытался, поддержать беседу с сидящими напротив. Эти люди не понимали и не любили ни Аллаха, ни народ, в помощники которому набивались. Все, что они смогут возвести, будет недолговечно. Аллах позаботится об этом, ибо они строят без Его руководства.

Амар чувствовал себя совершенно одиноким; казалось, он глядит на всех с вершины горы и видит издалека, как они копошатся у ее подножья. Грехов больше нет, сказал ему гончар. Вот во что верили теперь люди, и поэтому все вокруг было грехом. Ибо, если люди осмеливались взять на себя право решать, что есть грех, а что нет — то, что один лишь Аллах в Своей мудрости мог разрешить, — они совершали самый ужасный, самый великий грех: пытались подменить Его собой. Все это виделось Амару очень ясно, и он знал, почему его не покидает чувство, что все они прокляты, без малейшей надежды на искупление.

Неожиданно Мулай Али извлек из-за сваленных кучей в углу подушек уд, перебросил его доктору, который снял очки и принялся настраивать инструмент. Чуть погодя он нерешительно прошелся по струнам, словно не желая петь, пока разговоры не утихнут хотя бы немного. Но этого не произошло, почти все продолжали говорить. Наконец Мулай Али нетерпеливо хлопнул в ладоши, призывая к тишине, и мало-помалу голоса затихли.

— Айша бент-Айсса, — объявил Мулай Али. — Теперь слушай внимательно, Амар. Это для тебя. Он жаждет великих свершений, — с жизнерадостной улыбкой поведал он остальным. — Я обещал ему эту песню.

Неправда, подумал Амар. Ничего он не жаждет. Ни великих свершений во имя Партии, ни музыки, ни разговоров. Он чувствовал себя абсолютно одиноким в этой комнате, в этом чуждом мире мусульман, которые только прикидывались мусульманами, но ему пришлось сидеть и слушать, так как песня началась. У нее был простая мелодия и простые слова, и, как сперва показалось Амару, это была простая история о женщине, сыну которой исполнилось шестнадцать и который состоял в Партии. Когда пришел его черед исполнить свой долг и совершить убийство, и за ним пришли и постучали в дверь, мать попросила пришедших на минутку зайти в дом. Они вошли, и она сказала: «Где пистолет?» И они дали ей пистолет. Тогда она застрелила сына. Услышав о таком жестоком и неожиданном поступке, Амар перестал воспринимать песню. Он по-прежнему слушал, но песня поразила его настолько, что дальнейшее утратило всякий смысл. А затем, пел доктор, она вернула пистолет со словами: «Мужчина, а не мальчик нужен вам для вашей работы». На этом, собственно, все и кончалось.

— Знаешь, она действительно существует, — шепнул Амару студент. — Она живет в Касабланке, и все точь-в-точь так и было.

Лахсен, глубоко растроганный, шмыгал носом и тер рукавом глаза. «Он плачет, когда слышит песню, — презрительно подумал Амар, — но, если бы при нем женщина застрелила сына, он и глазом бы не моргнул».

— Ну как? — крикнул Мулай Али Амару. — Что ты об этом думаешь?

Амар молчал, не зная, чего от него хотят. Но, видя, что Мулай Али ждет ответа, он, в конце концов, искренне ответил:

— Я не понимаю, почему она убила сына.

Мулай Али торжествовал.

— Так и знал, что ты не поймешь. Поэтому-то я и хотел, чтобы ты послушал. Она застрелила его, потому что знала, что он не готов, а Партия была дороже ее сердцу, чем собственный сын. — (Вид у Амара был смущенный.) — Она понимала, что, если французы схватят его, он не сможет умереть как мужчина, и, сколько бы он ни стискивал зубы, все равно рано или поздно расплакался бы как ребенок и рассказал все, что ему было известно. Вот почему она застрелила его, друг мой.

Теперь Амар понял, но никак не мог поверить в правдивость истории.

— Так, значит, такая женщина была на самом деле?

Все разом заговорили о своих знакомых, которые заверяли, что знали легендарную Айшу бент-Айссу. Некоторые заявляли, что она живет в Федале, доктор настаивал, что у нее бакалейная лавка в квартале Айн-Бузия, а лысеющий юноша склонялся к мысли, что ее сделали одним из лидеров Партии и отправили на работу то ли в Буджад, то ли в Сеттат, то ли еще куда-то. Так или иначе все решительно утверждали, что это персонаж не вымышленный. Все кроме, пожалуй, Мулая Али, который сказал только:

— В Партию брали много мальчишек. Больше так не будет, кроме исключительных случаев, и во многом новая политика обязана этой песне.

На этот раз Махмуд вошел с подносом, на котором стояли маленькие рюмки и две только что откупоренные бутылки коньяка. Некоторые из гостей приветствовали его появление сдержанными аплодисментами, для Амара уже одно это послужило доказательством, если таковое вообще требовалось, что они не вполне трезвы. Доктор спел еще несколько песен, но внимание аудитории постепенно ослабевало, так что под конец он пел и тихонько перебирал струны исключительно для собственного удовольствия. Амар долго наблюдал за гостями, никак не участвуя в их шутках и спорах и чувствуя себя все более и более одиноким и жалким. В какой-то момент Мулай Али обратился к нему:

— Zduq, Амар, кажется тебе придется еще немного задержаться со мной.

Амар слабо улыбнулся, надеясь, что Мулай Али не заподозрит, какая мысль мелькнула у него, когда он услышал эти слова: это было сознательное решение бежать — так или иначе. Лучше уж оказаться без крыши над головой, чем сидеть взаперти в этом доме. Теперь у него были деньги, и, хотя и не знал адреса сестры в Мекнесе, он был уверен, что как-нибудь да отыщет ее. Он сунул руку в карман и пощупал деньги, это прикосновение взволновало его. Пожалуй, надо купить настоящие ботинки и несколько пар брюк. Впервые он подумал, что на эти деньги можно много всего купить. Но где же достать ботинки? Разве что в Мекнесе, иншалла. Очень хотелось спать, с трудом удавалось держать глаза открытыми. Сидя рядом с дверью, Амар ждал, и когда Махмуд опять появился с новыми бутылками и стаканами, он, улучив момент, выскользнул из комнаты. На галерее было темно, однако двор ярко освещала луна. До Амара еще доносился пронзительный смех и треньканье уда, но, как только он добрался до задней галереи, его обступила полная тишина, нарушаемая лишь пением бесчисленных цикад. Осторожно нащупывая путь, он добрался до комнаты, где спал накануне, вошел и произнес длинную молитву, чтобы отпугнуть темноту. Потом лег и мгновенно уснул.

Сон унес его далеко, и ему не хотелось возвращаться, но тут он почувствовал, что свет бьет ему в лицо. Он открыл глаза. Над ним стояло чудовище. Амар вскочил, воскликнув: «Ах!» — но потерял равновесие и снова повалился на матрас и только тут понял, что перед ним всего лишь Мулай Али с фонарем в руке. Падавший снизу свет делал его похожим на жирного белого дьявола, глаза на лице которого зияли, как две черные дыры. Амар виновато рассмеялся и сказал:

— Khalatini! Вы меня напугали.

Мулай Али не обратил внимания на его слова, но поднял лампу выше и шепнул: «Идем». Торопливость, с какой было произнесено это слово, поразила Амара не сразу, только кода он поднялся на ноги; затем облегчение, которое он испытал после первого приступа страха, сменилось новым тревожным ощущением, более рациональным, но тоже очень неприятным. «Он пьян», — подумал Амар, пока они шли по галерее, а тени их, скрещиваясь на полуразрушенной стене, следовали за ними. Потом до него донеслись голоса гостей, звучавшие как гвалт сборища безумцев. Кто-то перешептывался, кто-то смеялся бессмысленно, и этот смех лишь по созвучию напоминал настоящий, кто-то вел с кем-то бессвязный разговор. «Да, замечательно», «Я решил, что если она скажет, что это так, мы поедем», «Вам нравятся сигареты?», «О да, я курильщик. Люблю курить», «Наверху было бы лучше, если бы вы только знали то, что нужно», «Мы вернулись, и… и… в общем было очень жарко». Что-то неправильное было в интонациях и ритме этой путаной речи, и Амару показалось, что если спросить любого, что он только что сказал, тот не сможет ответить, потому что слова были первыми пришедшими в голову. Потом кто-то — видимо, доктор — начал играть на уде, и эти хрупкие звуки, складываясь в узнаваемую мелодию, чудесным образом придали сцене, которую он наблюдал, подобие смысла.

Когда они дошли до двери в большую комнату, Амар увидел, что все гости стоят.

— Мои друзья уже собрались уезжать, — пояснил Мулай Али. (Куда? Так поздно? Да еще верхом на ослах? — подумал Амар, но только мельком.) — Но я сказал, что ты играешь на флейте, и они захотели тебя послушать.

— О! — только и мог воскликнуть Амар, застигнутый врасплох.

— Всего одну вещь, — бархатным голосом попросил Мулай Али, ущипнув Амара за руку. Амар уставился на него: вид у Мулая Али был по-прежнему престранный, и даже при ярком свете глаза выглядели как две большие черные дыры. Он оглядел столпившихся в комнате людей, во всех тоже было нечто очень странное. И снова Амар подумал, что, быть может, это результат действия алкоголя или кифа, но ему приходилось видеть много людей в таком состоянии, и поведение их было совершенно иным. У него мелькнула мысль, что Мулай Али на самом деле вовсе не приходил и не будил его. Тогда, значит, он все еще лежит в уютной темноте маленькой комнаты; это был один из тех снов, где всё: люди, дома и деревья, небо и земля — изначально обречены кануть в один гигантский разрушительный водоворот. Обречены с самого начала, но, даже если спящий будет настороже, он может не понять, что происходит, ибо этот вихрь начинает вращаться далеко не сразу, давая о себе знать когда ему заблагорассудится. В конце концов, вполне вероятно, что все вокруг начнет понемногу кружиться, взаимопревращаясь, и всех их, безмолвно вопиющих, цепляющихся друг за друга с учтивой изысканностью, огромная воронка утянет в пустоту. Однако пока Амару приходилось притворяться, что он бодрствует.

— У меня нет с собой лираха, — сказал он, уверенный, что Мулай Али в любое мгновение достанет инструмент из-за подушки, на которой сидит. Так оно и произошло.

— Но я играю очень плохо. Только чуть-чуть, — запротестовал он. Мулай Али ласково, проникновенно погладил его по руке. «Baraka'llahoufik! Baraka'llahoufik!»[165] Был ли это действительно Мулай Али, и оставались ли все остальные теми, кем были прежде? Или сам Амар настолько изменился за время своего сна, что все казалось ему теперь совершенно иным?

— Я сыграю, — сказал Мулай Али. Он поднес маленькую тростниковую флейту к губам. И тут же воцарилась полнейшая тишина; бессмысленные слова, неестественный, пустой смех, произносимые горячечным шепотом междометия, которые из всех звуков казались единственно наделенными смыслом, — все мгновенно смолкло, уступив место воздушному голоску флейты. Мулай Али исполнил несколько вступительных фраз, а затем, выйдя один на галерею, стал играть, нельзя сказать чтобы очень виртуозно, слегка измененную мелодию песни «Танджа Алия». Амар наблюдал за гостями: все они смотрели прямо перед собой, точно не слушали, а лишь представляли, как должны были выглядеть, если бы действительно слушали. «Yah latif![166] — подумал он. — Да они все заколдованы». Так вот почему они выглядят так странно; по крайней мере, более разумной гипотезы Амару в то мгновение в голову не пришло. За минуту до того они мельтешили и беспорядочно толклись. Теперь же стояли, застыв, внимательно прислушиваясь к звукам флейты, которые, несмотря на свою слабость, заполняли пустоту ночи. Мулай Али только закончил и даже еще не появился в дверях, а они снова принялись бродить взад-вперед, теснясь, словно боялись даже подумать о том, чтобы отойти друг от друга на расстоянии вытянутой руки.

— Вот, — сказал Мулай Али, передавая Амару флейту. — Теперь твой черед. Давай. — Он подвел мальчика к подушкам, на которых они сидели за ужином. — Ну-ка, устраивайся поудобнее и покажи мне, как ты играешь «Танджа Алия».

Чем скорее он согласится, подумал Амар, тем скорее сможет вернуться в постель. Он откинулся на подушки, скрестил ноги и начал играть. Немного погодя, Мулай Али натянуто улыбнулся, сказал: «Хорошо. Прекрасно», — и вернулся в другой конец комнаты. Гости потянулись на галерею. Набирая воздуха, чтобы продолжать, Амар расслышал, как Мулай Али шепчет им: «Послушайте оттуда». Мгновение спустя, он услышал, как Мулай Али шепнул еще что-то, еще что-то действительно очень любопытное, если, конечно, он не ослышался. То, что, как ему показалось, он расслышал сквозь пронзительные звуки флейты, было: «Это Чемси, не забывайте. Я знаю его походку. Не забывайте».

Всякий раз, открывая глаза, Амар замечал фигуру Мулая Али, который стоял рядом с дверью, слушая. Ему было приятно, что Мулай Али хочет, чтобы он играл, хотя он предпочел бы играть для него одного, чем для всех остальных тоже.

«Чемси? Кто это Чемси?» — думал Амар, пока длинная, медленно нисходящая каденция, трепетно дрожа, попыталась было снова взмыть в высоту и наконец сникла в тишине. Ну, конечно, Чемси — так звали мальчика, которому Мулай Али передал газетные вырезки в то первое далекое, безвозвратно утерянное утро. Но Амара вовсе не интересовал Чемси или чье там имя он расслышал несколько минут назад; он изо всех сил старался извлечь из флейты самые прекрасные мелодии, которые только можно представить. Иногда Аллах помогал ему в этом, иногда — нет. Сегодня ночью Амар чувствовал, что это возможно. Когда он сливался с музыкой воедино, так что его уже не было здесь, потому что весь он обращался в кончик длинной нити, которую мелодия протягивала через вечность, наступал момент, когда музыка становилась мостом, переброшенным от его сердца к сердцам других людей, а вновь становясь собой, он знал, что Аллах на секунду вознес его над миром и что в этот краткий миг он обладал хдия, даром.

Он играл, пока не затерялся один в дальних далях. Аллах не помог ему, но это было не важно. Одиночество, которым было полно его сердце, страстное желание встретить кого-то, кто бы его понял, — об этом пели хрупкие нити звука, которые он создавал своим дыханием и пальцами. Ни о чем не думая, он продолжал играть, и постепенно человек, для которого он играл, переставал быть маячащим в дверях силуэтом, становясь тем, другим, чье присутствие померещилось ему в башне ранним вечером, кем-то, чье существование в мире означало возможность надежды. На мгновение он прекратил играть, и как неотделимую частицу счастья, вызволенного мыслью о другом существе, услышал отголосок другой музыки — подобной пению, доносившемуся с далекого, залитого солнечным светом берега, бесконечно милому и невыразимо нежному, подобной песне, столь неуловимо тонкой, что она могла звучать только в памяти человека, слышавшего ее во сне. Амар застыл, боясь перевести дыхание, чтобы не разрушить эту мелодию — быть может, навсегда. Она шла не от Аллаха, это была земная музыка, но он знал, что во всем мире нет ничего столь же драгоценного. Когда же ему пришлось вдохнуть и другая музыка смолкла, как и должна была — в эту секунду, словно именно о нем он и думал все это время, перед его внутренним взором предстал назарей с удивительной улыбкой на губах, точно как в гостиничном номере в тот первый вечер.

В любую минуту Мулай Али мог сказать: «Продолжай» или «Спасибо», а Амару хотелось думать о назарее. Он был другом; быть может, со временем они даже научились бы читать друг у друга в сердцах. А Амар бросил его, украдкой сбежал из Сиди Бу-Хта, даже не попрощавшись. Он открыл глаза и посмотрел в дальний конец комнаты. Темная фигура по-прежнему стояла там, неподвижная. Амар резко приподнялся и еще раз взглянул на нее. Это был пиджак, висевший на гвозде в тени за дверью.

Глава тридцать четвертая

Брошенный лирах скатился между двух подушек. Амар мгновенно вскочил с тюфяка и уже стоял в дверях, оглядывая безлюдную галерею. Теперь он точно знал, что случилось, и снова и снова прокручивал все в уме, проверяя по пунктам. Он знал и что произойдет дальше, если только ему не выпадет невероятная удача. И в погоне за этой удачей он промчался через душную прихожую и дальше, вверх по залитым лунным светом ступеням, в комнату в башне, где сейчас не было никого — только лишь ночной ветер задувал в открытые окна. Его интересовала только одна сторона башни — та, с которой открывался вид на крышу; к счастью, одно из окон тут было приоткрыто, и не было риска, что раздастся шум, если его толкнуть. Амар посмотрел вниз, измеряя расстояние до верхушки фронтона — непростая задача при лунном свете, — когда мгновение спустя он приземлился, оно действительно оказалось меньше, чем казалось. Сандалии он сунул в карман, и босые ступни бесшумно опустились на крышу.

Тут было негде спрятаться, если луч фонарика направят снизу или с башни — в этом он убедился очень быстро. Однако больше всего его интересовала сама башня, которую он никогда не видел со стороны — точнее, плоская ли у нее крыша или купол; теперь, слава Богу, он удостоверился, что она плоская. Сейчас главной задачей было забраться обратно на подоконник, а оттуда наверх, попутно прикрыв окно, чтобы сбить их со следа. В первую очередь, конечно, они будут искать Мулая Али, полного, немолодого и отнюдь не атлетического телосложения человека, от которого вряд ли можно ожидать, что он выберется через окно и ухитрится залезть на башню. В самом деле, подумал Амар, вряд ли многим мальчишкам его возраста удалось бы проделать подобное. Для того, чтобы успешно выполнить последнюю часть рискованной затеи, необходимо было убедиться, что тонкий бетонный карниз, за который цеплялись его пальцы, выдержит вес тела. Взбираясь наверх, Амар прикрыл окно, но не до конца, так как единственная ручка была внутри. Но и так получилось неплохо, если только сильный порыв западного ветра не распахнет его.

Забравшись на самый верх, Амар дополз до середины и перевернулся на спину, так что теперь полная круглая луна светила ему прямо в лицо. Если лежать тут, луч фонарика до него не доберется. Амар замер, думая о том, сколько полицейских привел с собой Чемси, сколько они ему заплатили и смог ли Чемси, прячась в кустах вместе с французами и слушая звуки флейты, отличить его игру от игры Мулая Али. Скорей всего, нет — иначе на дом напали бы сразу; полицейские догадались бы, что произошла подмена и Мулай Али решил скрыться. Амар представлял, как Чемси стоит там, внизу, охваченный ужасом, затаив против Мулая Али какую-нибудь мелкую обиду, которая одним разом свела на нет всю связывавшую их еще несколько дней назад дружбу, как он шепчет французам: «Вот, это Мулай Али играет! Он всегда играет эту песню, когда напьется». И те несколько минут, которые Мулай Али заставил французов потратить на приготовления, драгоценных минут, которые спасли его (и это наверняка, поскольку снизу не было слышно ни звука, а беззвучным захват быть не мог), подарил ему Амар, когда, как осел, лежал, выделывая фиоритуры в надежде, что они приведут Мулая Али в восхищение. Он улыбнулся, повертел головой, стараясь разглядеть кролика на луне и одновременно думая о том, почему он не злится на Мулая Али, который обвел его вокруг пальца, а восхищается психологическим расчетом и непринужденностью, с какими все было задумано и проделано. Это была мудрость, свойственная только настоящим фесцам. Амар даже немного пожалел Мулая Али — ведь рано или поздно его обязательно схватят, а это была не очень-то приятная участь. Даже если нынешние беспорядки утихнут, французы не успокоятся до тех пор, пока не схватят его. Мысль о том, что за тобой охотятся днем и ночью, что у тебя нет ни минуты покоя, привела его в ужас. А Чемси! Вот уж на чьем месте Амар не хотел бы оказаться ни за что на свете. «Не забудьте!» — говорил Мулай Али, уходя, на случай, если кого-нибудь не схватят во время бегства. Всякий, кому повезет остаться на свободе или удастся передать весточку на волю, должен был позаботиться, чтобы Чемси получил по заслугам. Истиклал был особенно изобретателен по части уничтожения отступников. В конце концов, они его разыщут, в этом Амар ничуть не сомневался. Французы будут защищать его только символически: все же они были достаточно человечны, чтобы презирать осведомителей, хотя бы просто потому, что стукачей было слишком много (и, кроме того, было гораздо удобнее убирать старых и нанимать новых, находившихся вне всяких подозрений). Вряд ли Чемси доживет до праздника Мулуд.

Луна светила так ярко, что звезд практически не было видно. Теплый ветерок доносил слабый запах летних цветов, раскрывающихся по ночам. Казалось, только лишь стрекот цикад нарушает тишину. Амар прислушался повнимательнее: снизу, с другой стороны дома послышались какие-то неясные звуки. Прошло немного времени — сомнений не оставалось: снизу доносился тихий скрежет, потом — на сей раз совершенно отчетливо — прозвучал голос. Мгновение спустя много голосов: в дом вошли. Амар улыбнулся, представив, как, должно быть, разъярились французы, обнаружив, что добыча улизнула. Они будут метаться по дому, как муравьи, заглядывая на галереи и в комнаты, бегая вверх и вниз по лестницам, выкрикивая приказы и проклятия, вспарывая тюфяки и подушки, переворачивая столы, но аккуратно собирая все бумаги. Впрочем, от этого им будет мало проку, подумал Амар; Мулай Али был не таким человеком, чтобы беспечно относиться ко всему, что могло скомпрометировать Истиклал. Будь я членом Партии, подумал он с легкой завистью, он бы никогда не поступил со мной так.

Они перекликались на своем грубом, ненавистном языке, хлопали дверьми, громко топотали. Теперь они наверняка нашли Махмуда и других слуг и орали на них, как им казалось, по-арабски: «Через какую дверь он вышел?», — прорычал какой-то голос и мгновение спустя, передразнивая неслышный ответ, продолжал: «Не знаю, месье!» «Ничего, попадешь в комиссариат, все узнаешь!» Амар лежал, не шевелясь, прислушиваясь к каждому звуку, пытаясь представить, как далеко успел уйти Мулай Али со своими друзьями. Его не очень беспокоило, поймают их или всем удастся скрыться. Для Марокко не было большой разницы, что с ними случится, не важно было, сколько других, таких как Мулай Али, найдется в стране, успешно ли они будут действовать или провалятся. Живя рядом с христианами, они свернули с пути истинного. Они перестали быть мусульманами, и какая разница, что они делают, если делают это не во имя Аллаха, а ради самих себя. Правительство и законы, которые они создадут, будут всего лишь паутиной, сотканной на одну ночь. Отец говорил ему, что мир политики — это мир лжи, а он в своем невежестве и упрямстве делал вид, что соглашается, а сам шел вперед, не разбирая дороги, уверенный, что его старик, как и все прочие старики, просто утратил ощущение сегодняшнего дня. При мысли об отце он едва не расплакался; чтобы удержаться, пришлось сжать кулаки и стиснуть зубы.

Крики и грохот звучали уже совсем близко. Амар услышал, как они взбираются по лестнице, ведущей в башню, он мог уловить даже негромкие удовлетворенные возгласы. Неожиданно ему показалось, что теперь они наверняка обнаружат его, и, забыв об осторожности, перевернулся на бок и прижал ухо к бетонной крыше. Во французской речи то и дело звучало слово «machine». Речь шла о пишущей машинке — находке, которая их так обрадовала. Амар посмотрел в ту сторону, откуда, по его расчетам, должны были появиться полицейские. Сначала толстая рука, белая в лунном свете, появится, нащупывая край крыши, потом другая, и наконец — голова и глядящие на него в упор глаза.

Разом начали бить окна. Одно за другим вылетали стекла. Осколки, мелодично позвякивая, падали на землю. Амар подумал, слышит ли еще Мулай Али, что творится в его доме, а если слышит, то что он при этом чувствует. Решит ли он, что Амара схватили и тот сопротивляется? Но главное, решит ли он, что Амар расскажет полиции все те — в общем, безобидные — факты, которые были ему известны? Но потом он облегченно вздохнул: конечно, Мулай Али уже слишком далеко, чтобы что-нибудь слышать. Дребезжанье бьющихся стекол стихнет, прежде чем ночной ветерок донесет его до оливковой рощи.

Только теперь он, сам себе удивляясь, понял: несмотря на то, что полиция всего в трех-четырех метрах под ним, ему абсолютно безразлично, найдут его или нет. На какой-то миг у него даже возникло безумное желание забарабанить по крыше и завопить: «Я здесь, вы, сукины дети!» Они полезут на крышу, чтобы схватить его, а он будет лежать неподвижно, просто наблюдая за тем, что происходит. Когда же они, наконец, доберутся до него, то сначала изобьют, а потом отвезут в пыточную камеру полицейского участка, где к его калауи подсоединят электроды и боль будет еще невообразимой, но он только покрепче стиснет зубы и будет держать рот на замке. Все это, разумеется, будет ни к чему, единственное, что это сможет дать ему — упоительное чувство причастности к борьбе. Возможно, будь у него какой-нибудь секрет, который следует хранить, искушение заявить о своем присутствии пересилило бы. Но он ничего не знал, так что получится просто глупая игра. И тут ему пришло в голову, что если кому-то и важно, существует ли некий Амар или нет, если это вообще может заботить кого-то, кроме его семьи, то вовсе не потому, что он — это он, а потому что, слепо двигаясь по орбите своей жизни, он узнал горстку каких-то сведений.

Он снова прислушался: вот они спустились, потом прошли обратно по галереям, через весь дом и вышли. Должно быть, они оставили свои джипы где-то далеко в полях, потому что прошла целая вечность, прежде чем до Амара донеслись слабые звуки: хлопали дверцы и заводились моторы. Когда они уехали, Амар перевернулся на живот и несколько раз всхлипнул — от облегчения или от одиночества, он не знал. Лежа на этой холодной бетонной крыше, он чувствовал себя брошенным всеми на свете, с необычайной остротой сознавая свою слабость и незначительность.

Его дар ничего не значил; теперь Амар даже не был уверен, что он у него когда-то был. Мир оказался иным, чем ему представлялось. Он оказался ближе, но, став ближе, уменьшился. Казалось, огромная часть великой головоломки неожиданно встала на место, закрыв от него далекие прекрасные пейзажи, точно их никогда и не было; смутно Амар сознавал, что, когда все окончательно встанет на свои места, не останется ничего, кроме завершенной головоломки — черной стены неопровержимой уверенности. Он получит знание, но все вокруг утратит смысл, потому что знание и было смыслом; больше ему нечего будет узнавать.

Прождав еще довольно долго, Амар ползком добрался до края и спустился обратно в башню, надев сандалии, чтобы не порезаться об острые осколки стекла, поблескивавшие в лунном свете. Он беззвучно прошел по темному дому, но ему даже не было страшно, только бесконечно грустно, ибо отныне дом полностью принадлежал тому, что когда-то было, но уже не вернется. Он прошел к взломанной входной двери и шагнул через порог. Кругом не было слышно ни звука. Ночь достигла своего пика: цикады смолкли в траве, ночные птицы притихли на ветвях деревьев. Пройдет время, и наступит пока еще очень далекая заря. Еще не успев дойти до рощи, Амар услышал за собой печальный крик первого петуха.

Глава тридцать пятая

И вот он уже в Виль Нувель, а утро в самом разгаре. Солнце обрушилось на мостовые, сковавшие землю, и жалкие деревца, призванные разрастись и давать тень прохожим, медленно чахли в его лучах. Амар держался тихих окраинных улиц, где было меньше народа. День выдался мучительно жарким. Навстречу ему шла старая француженка, вся в черном, неся домой с рынка полную продуктов сумку. Она подозрительно оглядела его и, прежде чем они поравнялись, медленно перешла на другую сторону, словно чтобы не встречаться с ним. Не видно было играющих детей, транспорт не ходил, все радиоприемники молчали: возможно, электричество по-прежнему было отключено. Город казался вымершим, но Амар знал, что из-за штор на окнах тысячи глаз смотрят на безлюдные улицы, следя за всяким, кто осмеливался по ним пройти. Все это были недобрые знаки: когда французы напуганы, неизвестно, что им взбредет в голову.

За маленьким парком с железной эстрадой начиналась улица, которая вела к гостинице, куда он заходил вместе с мужчиной-назареем и женщиной. Амар не знал, как ему повидаться с мужчиной (ему даже не приходило в голову, что тот мог еще не вернуться из Сиди Бу-Хта или вообще уехать); он знал только, что должен увидеть его, все с ним обсудить, слушать, как он говорит на искаженном, хотя и ученом арабском и, быть может, услышать слова, которые как-то утешат его горе.

Он обошел парк, не решаясь его пересечь: по дорожкам частенько бродили полицейские. В конце длинного проспекта, справа от него стояло несколько машин, но людей не было; мостовая блестела под солнцем, как каменистая пустыня. Когда он подходил к отелю, мимо медленно проехал грузовик с полным кузовом ржавой жести. Сидевший за рулем светловолосый француз с любопытством покосился на него и зевнул. Глядя на серый фасад гостиницы, можно было подумать, что здание давно заколочено и брошено. Шесть окон с закрытыми ставнями были точно глаза спящего.

— Bismil'lah rahman er rahim, — громко произнес он и дернул за ручку звонка.

Женщина, открывшая дверь, видела его в тот день, когда он появился вместе с двумя туристами и помогал им выгружать багаж, но теперь, казалось, не узнала. Лицо ее словно окаменело, когда она стала расспрашивать его по-французски, что ему нужно. В нескольких шагах за ней стоял высокий мужчина с налитым кровью лицом и угрожающе глядел поверх ее плеча. Когда женщина поняла, что Амар не говорит по-французски, она уже готова была захлопнуть перед ним дверь, но вдруг что-то в ее лице изменилось, и, хотя смотрела она по-прежнему недружелюбно, он понял, что она вспомнила его. Она что-то сказала мужчине и пронзительно крикнула: «Фатима!» На крик вышла девушка-мусульманка, волочившая за собой метлу, и спросила его: «В чем дело?» Француженка, казалось, заранее знала, что он ответит, и, ничего не сказав, прошла к стене, на которой висело несколько ключей. Она оглядела их, обменялась парой слов с мужчиной, потом обратилась к девушке, которая сказала Амару: «Подожди минутку», — и закрыла дверь. Он отошел к краю тротуара и сел. Колени его дрожали.

Спустя некоторое время, он услышал, как дверь за его спиной отворилась. Он быстро встал, и голова у него закружилась — слишком долгим был путь в жару, слишком долго он ничего не ел. Он увидел в дверях своего друга, рука его была поднята в приветственном жесте; затем солнце на мгновение словно подернулось пеленой, а улица погрузилась во тьму. Он прислонился к одному из засохших деревьев, чтобы не упасть. Словно издалека до него донесся голос француженки, которая что-то бранчливо кричала — ему или туристу, он так и не понял. Но назарей уже был рядом, он провел Амара в прохладный полумрак гостиницы, и, хотя Амар и чувствовал себя очень слабым и больным, он был счастлив. Все было уже не важно, ничего ужасного не могло случиться с ним теперь, когда этот мужчина заботился о нем.

Мужчина усадил его в кресло и мгновенно обмотал ему голову мокрым холодным полотенцем.

— Rhir egless, — сказал он. — Посиди спокойно.

Амар сел, тяжело дыша. В комнате сладко пахло цветами — также, как всегда пахло от платья женщины. Он открыл глаза и слегка выпрямился, ожидая увидеть ее, но женщины в комнате не было. Мужчина сидел рядом на кровати и курил. Увидев, что Амар открыл глаза, он улыбнулся.

— Как ты? — спросил он.

Прежде чем Амар успел ответить, в дверь постучали. Это была Фатима, с подносом. Поставив его на стол, она вышла. Мужчина налил ему кофе с молоком и передал тарелку с двумя булочками, намазанными маслом. Пока Амар ел, пил и разглядывал полутемную комнату с закрытыми ставнями, мужчина расхаживал взад-вперед и наконец остановился возле него. Тогда Амар рассказал ему о своих приключениях. Мужчина слушал, но вид у него был обеспокоенный, рассеянный, и он дважды взглянул на часы. Рассказ Амара подошел к концу.

— И, слава Аллаху, вы оказались здесь, — добавил он пылко. — Теперь все хорошо.

Мужчина посмотрел на него с любопытством и спросил:

— А ты? Чем я тебе могу помочь?

— Ничем, — улыбнулся Амар. — Просто теперь я счастлив.

Мужчина подошел к одному из окон, будто собирался открыть его, потом передумал и перешел к другому. Быстро посмотрел сквозь щель в ставнях.

— Тебе повезло, что полиция не заметила тебя сегодня здесь, в Виль Нувель, — неожиданно сказал он. — Стоит мусульманину выйти на улицу, и его мигом отправляют за решетку. Тут были серьезные неприятности.

— Хуже, чем раньше?

— Хуже.

Мужчина подошел к двери.

— Обожди минутку, — сказал он. — Я сейчас вернусь.

Он вышел. Сначала Амар застыл в кресле. Потом встал и подошел к кровати, внимательно осмотрел наволочки. Даже в полутьме они были видны, эти пятна красной помады, которой шлюхи и христианки мажут себе губы, и тяжелый цветочный запах невидимым облаком повис над постелью. Амар снова сел в кресло.

Дверь открылась, вошел мужчина. Только теперь Амар заметил стоявшие возле двери чемоданы.

— Что ж, я рад, что ты пришел.

— Я тоже.

— Если б ты немного опоздал, мы бы уже не увиделись. Мы уезжаем в Касабланку.

Все было в порядке, потому что мужчина все еще стоял перед ним, и Амар не мог до конца поверить, что, едва отыскав его, так скоро потеряет. Если Аллаху было угодно снова свести их, то не для того же, чтобы, поговорив пять минут, они снова расстались. На тихой улице с громким стуком хлопнула дверца машины.

— Вот и такси, — нервно произнес мужчина, даже не посмотрев сквозь ставни. — Амар, поверь, мне очень неприятно об этом просить, но не поможешь ли ты нам еще раз перенести вещи? В последний раз.

Амар вскочил. О чем бы мужчина ни попросил его, он всегда будет счастлив повиноваться, в этом не могло быть сомнений.

Пока он один за другим сносил вниз чемоданы, француженка и здоровяк наблюдали за ним через маленькое окошко своей комнаты, храня враждебное молчание. Когда вещи уложили в машину и Амар, у которого от усилий снова немного кружилась голова, стоял радом с мужчиной у края тротуара, в дверях показалась женщина — Амар раньше не замечал, что она так красива, — и направилась к ним. Улыбнувшись Амару, она сделала вид, что со страхом глядит по сторонам, потом указала на него. Широко улыбнувшись в ответ, Амар показал, что ничего не боится.

— Может, подбросить тебя куда-нибудь? — спросил мужчина. — Мы поедем по мекнесской дороге. Не думаю, что тебе это очень поможет…

— Да! — сказал Амар.

— Хочешь? — удивленно переспросил мужчина. — Mezziane. Садись вперед.

Амар уселся рядом с шофером, евреем из меллаха.

Женщина уже сидела сзади, мужчина устроился рядом. Когда они доехали до конца авеню де Франс, мужчина спросил:

— Хочешь, высадим тебя здесь?

— Нет! — ответил Амар.

Они поехали дальше, миновав заправочную станцию, по длинной дороге, ведущей к магистрали. Высокие эвкалипты быстро мелькали по сторонам, и насекомые жужжали на все лады. Мужчина с женщиной сидели молча. В маленьком зеркальце, чуть выше уровня его глаз, Амар видел, как мужчина ласково гладит руку женщины, безвольно лежащую на колене.

Когда они были уже недалеко от магистрали, мужчина наклонился к шоферу и велел ему остановиться. Амар не двигался с места. Воздух в машине успел накалиться, и даже в открытые окна не тянуло прохладой. Мужчина тронул его за плечо.

— El hassil, b'slemah, Amar, — сказал он, протягивая руку, так что она оказалась прямо перед лицом Амара. Амар медленно потянулся, крепко схватил руку мужчины и, обернувшись, пристально посмотрел на него. Про себя он держал наготове фразу: «Иншалла, rahman er rahim».

— Я хочу поехать в Мекнес, — тихо сказал он.

— О, нет, нет! — воскликнул мужчина, весело смеясь и тряся руку Амара. — Нет, Амар, так не пойдет. Даже отсюда тебе далеко возвращаться, сам знаешь.

— Возвращаться куда? — спросил Амар, не повышая голоса, по-прежнему глядя мужчине прямо в глаза и не выпуская его руки, которую тот отчаянно тряс, стараясь вырваться. Выражение его лица изменилось: оно выглядело смущенным, раздраженным, почти сердитым.

— До свидания, Амар, — твердо сказал он. — Я не могу отвезти тебя в Мекнес. Нет времени.

Если бы он сказал: «Я не могу взять тебя с собой», Амар бы понял.

Мотор молчал, и бесконечный стрекот цикад звучал очень громко.

— Моя мать там, — пробормотал Амар, не зная, что еще сказать.

Женщина, которая, казалось, не понимала, что происходит, улыбнулась ему, подняла руки, словно целясь, и воскликнула: «Бух! Бах!» Затем, как бы заняв позицию за воображаемым пулеметом, быстро протарахтела: «Тра-та-та-та!» — и, закончив свою пантомиму, ткнула указательным пальцем в Амара. Мужчина слегка подтолкнул ее и покосился на шофера. Потом он что-то сказал ему, шофер перегнулся через Амара и распахнул дверцу, выжидающе на него глядя.

Амар отпустил руку мужчины и вышел из такси, понурив голову. Он посмотрел на свои сандалии, впечатавшиеся в раскаленный липкий гудрон, и услышал, как сзади хлопнула дверца.

— B'slemah! — крикнул мужчина, но Амар был не в силах на него взглянуть.

— B'slemah! — эхом откликнулась женщина, но Амар по-прежнему не мог поднять глаз. Заурчал мотор.

— Амар! — крикнул мужчина.

Машина тронулась с места, сначала неуверенно, но все быстрее набирая скорость. Амар знал, что они глядят на него через заднее окно и машут ему на прощанье, но он стоял, все так же опустив голову, видя только свои сандалии и черный гудрон вокруг них. Шофер свернул на магистраль, сменил скорость.

Амар побежал за машиной. Она все еще маячила впереди, стремительно удаляясь. Ему было никогда не догнать ее, но он бежал, потому что ничего не оставалось делать. Сандалии его жутко шлепали по жесткому полотну дороги, он скинул их и побежал бесшумно и легко. На какой-то миг им овладело ликующее чувство, что он летит по воздуху вслед за машиной. Она не могла не остановиться. Он видел две головы в прямоугольнике окна, и ему показалось, что они оглянулись.

Доехав до поворота, машина скрылась из виду. Амар продолжал бежать. Когда он добежал до поворота, дорога была пуста.


Загрузка...