РАССКАЗЫ

КТО ТЫ?

Он возник из-за большого серого камня совсем неожиданно — шаги его не были слышны на мелкой морской гальке — и остановился, в упор разглядывая Федора. Тот, оторвавшись от чтения, встретил незамутненный, открытый взгляд малыша, ростом, наверное, чуть выше его колена. Ребенок был совсем голый, по-младенчески неуклюжий, животик вперед, ручки и ножки пухлые, загорелый и очень красивый; такими всегда рисуют амуров и купидонов. Длинные каштановые кудри, пока по-детски редкие, подчеркивали округлость щек. Но больше всего поражали глаза — большие, широко раскрытые, темно-коричневые. Глаза да еще очертания губ могли принадлежать ребенку постарше, хотя тельце выдавало — этот человечек недавно учился ходить. Малыш встретил взгляд Федора, чуть-чуть задержался, а потом широко улыбнулся.

— Привет, — сказал он. Потом подумал и прибавил: — Привет, мальчик!

Федор рассмеялся:

— Привет, мальчик! — и покачал головой от удивления и приятной неожиданности: мальчиком его не называли уже лет двадцать.

— Ты кто? — спросил малыш, не сводя с Федора глаз.


От начала существования звучит во мне этот вопрос, он — и в истоках, и в каждом новом жизненном шаге, в каждом принятом решении, в каждом начинавшемся дне. Со временем он терял остроту, покрывался илом мелочей, будничной работой, прислушаться к нему мешали встречи и расставания, бесконечные попытки сделать верный и окончательный выбор. Примерялся к людям, на которых хотел быть похожим, воспитывал в себе волю. Бросился в спорт, чтобы и самому достичь того, что далось другим, чтобы заметили и оценили. Учился, стараясь и здесь продемонстрировать всем, а прежде всего себе, собственные возможности, собственные силы... Минуло много лет, пока начал привыкать к своим проигрышам, к тому, что не потяну и в спорте (кто-то лучше), и в красоте мышц (у кого-то красивее), и так далее, и тому подобное. Кто бы сейчас поверил, что меня часто посещает чувство какой-то неуверенности, незавершенности всего? Двенадцать лет северного стажа, я теперь едва ли не коренной норильчанин, квартира, красивая жена, важный пост... А я каждый раз борюсь с собой, когда должен что-то решить, не могу избавиться от колебаний и через силу заставляю себя сделать следующий шаг.

— Я — дядя Федор. А ты кто?

Малыш не понял вопроса.

— Как тебя зовут? Как твое имя?

Лицо мальчика прояснилось.

— Мак-сим! — он выкрикнул свое имя с придыханием, отдельно декламируя каждый слог. И снова улыбнулся. Стоял и смотрел на Федора.

Людей на пляже было мало. Октябрь на Кавказе — прекрасная пора. Еще тепло и можно купаться. Правда, погода в это время неустойчивая, и подавляющее большинство предпочитает отдыхать в сезон, когда гарантировано и солнце, и купание в море... В Норильске уже давно мороз, снег, и отпуск у Федора получился только теперь. Он уже не впервые на Кавказе в это время года и успел полюбить безлюдные пляжи, прохладную воду и спокойное море. За последние две недели привык к закоулку за большим серым камнем, с утра занимал там место, укладывался и никого не видел — только рыбаков на далеком пирсе.

— Сколько тебе лет? Пять?

Малыш возражающе покачал головой:

— Четыре.

— Наверное, с половиной, — прибавил Федор.

Малыш не удостоил реплику вниманием.

— А это что? — спросил он, указывая на раскрытые журналы. — Сказки?


Как я любил в детстве сказки! Азербайджанские, грузинские, какие-то еще; и сегодня хорошо помню яркие книжные обложки. Почему-то в память врезались в первую очередь именно азербайджанские. Даже слово это казалось мне тогда несущим загадку, где-то находился край, необычный из-за одного созвучия — Азербайджан. Так я никогда там и не побывал. Может, из-за детского увлечения всем сказочным и неординарным, а может, из-за желания что-то доказать и себе, и всем остальным, я выбрал при распределении самый дальний уголок Союза — неясный, непонятный и потому манящий Таймыр. Так я попал в Норильск. Тогда думал: несколько лет — и вернусь на материк, а вышло вон как... Не те ли самые сказки завели меня на очаровательную крымскую турбазу Кичкине, с живописным ханским дворцом над береговой кручей, с густым южным воздухом, ласковыми ночами и многочисленными кипарисовыми аллеями. Тоненькая девятнадцатилетняя блондиночка Нина, лучшая танцорка в нашей группе, предмет ухаживаний едва ли не всех окружающих мужчин, заметила и меня. Я тогда еще не утратил спортивной формы. Годы на Севере прибавили мне сил, я уже был не мальчик из провинции, студент из общежития, а прораб с большого строительства. Откуда только взялись у меня слова, когда рассказывал ей о Норильске, как развязался мой язык, когда я описывал ей нашу долгую ночь, и полярное сияние, и яркое солнце ночью, когда оно стоит над Севером круглые сутки? Как мало я знал о женщинах тогда, да и теперь — что знаю? Девушки как-то избегали меня. Я всегда бывал в компаниях, меня охотно приглашали на вечеринки, но я оставался не более чем публикой, фоном. Провожал домой непременно тех девушек, что остались без кавалеров, а сам... Если кто-то и нравился мне — это была или чья-нибудь невеста, или вскоре ее перехватывал другой, половчее. Я чувствовал при этом странное облегчение, смешанное с грустью, — и все же облегчение. Не надо было волноваться, уходила неуверенность, я снова ждал — вот-вот появится некто, кому я придусь по сердцу, может, и сам не знал, кого жду.

Мучился ночами, мечтая о женщинах всего света, а днем не находил слов, чтобы пригласить девушку на танцы или в кино. Нина была первой, кто увидел и услышал меня. И стала моей женой.

— Нет, это не сказки, это просто журналы... — Федор почувствовал, что говорит не теми словами. С малышом надо говорить на его языке. Он попробовал подобрать слова: — Сказок здесь нет.

— А почему?

— Да так, Максим, нет, и все. А где твоя мама?

— Мама дома. .

— А папа где?

— Там. — Максим махнул ручкой в направлении пирса и застывших рыболовов.

Федор тоже посмотрел туда, но не понял, кто же Максимов отец. Пирс находился довольно далеко, можно было различить только фигуры.

— А ты сюда приехал поездом или самолетом? — Это уже Максимов язык. Федор учился с ним разговаривать.

— Самолетом. А это что? Вино?

— Нет, это вода. Лимонад.

— А почему?.. Ты пьешь вино?

Вот так вопрос для четырехлетнего мальчика!

— Ну... иногда пью. Но не сейчас.

— А ты будешь пьяный?

— Да... нет.

— А мой папа был пьяный. Вечером. И опрокинул стул. А это что?

— Это фотоаппарат.

— А зачем?

— Давай я тебя сфотографирую. Стой так. — Федор щелкнул аппаратом. Потом еще раз. Странный малыш.

— А у вас есть мальчик?


Я люблю ее. Я любил и люблю ее. Все знаю, и все понимаю, и люблю ее почти так же, как тогда, вначале, когда она откликнулась, поняла, поехала за мной на край света, к новой жизни, на Север, оставив тепло родителей, брата, оставив свой родной Севастополь, поехала со мной в Норильск. Я боялся, что она быстро заскучает в этом небольшом городе, где все подчинено работе, где все работают и живут работой. Так и случилось, но я делал все, чтобы ей было весело. У нас собирались компании, мы ходили в гости, выезжали летом в тундру, на озера, на рыбалку, на охоту. Нина пошла на работу, на телеграф. Потом захотела учиться. Я радовался этому. Человек должен чем-нибудь заниматься, о чем-то заботиться, тогда и жизнь веселее. Сам я с утра до вечера пропадал на стройке, и мне было жаль ее, одну в доме. Но появились подруги, друзья. Она умеет собирать людей вокруг себя. Нина всегда становится центром общества, ей говорят комплименты, а я горжусь. Я люблю ее. Решили подождать с ребенком, пока не обживемся, пока нет квартиры, пока она учится, пока... Потом она стала жаловаться на какие-то боли, то на печень, то еще на что-то... Проходило, потом жаловалась снова... Мы становились чужими. Так и до сего дня. Я мечтал о ребенке с тех пор, как мы поженились, но все не мог убедить ее. Робко пытался доказать, что время уходит, у моих товарищей уже взрослые дети. А она, улыбаясь, продолжала свое — ну и что? В свои годы ты будешь молодым папой. Это же прекрасно! Это омолодит тебя. Да и от родителей в возрасте, кстати, рождаются самые умные дети! И она приводила примеры из жизни великих людей. У нее-то было время впереди — значительная разница в нашем возрасте давала о себе знать. Впоследствии разговоры на эту тему почти прекратились. Так и до сего дня. А мне уже перевалило за сорок. Уже несколько раз мы проводим отпуска порознь. Она в санаторий, к родителям — все летом. А у меня лето — самая горячая пора, строительство в разгаре до самых морозов. Для меня октябрь — самое раннее время отпуска. Нина только что вернулась домой. Я ревную ее с первого дня нашего знакомства и знаю, знаю, что можно найти основания для ревности, слышу реплики, слышу чужие слова, слышу, вижу, знаю... Но я люблю ее, я боюсь ее потерять. Я ни разу не спросил ее, где она была, с кем, если она возвращалась домой позже меня. Она всегда сама рассказывает разные истории, потом проходит время, она вспоминает то же самое, но совсем по-другому. А я поднимаюсь в шесть утра и еду на Кайеркан, на нефтебазу, на главный мой участок, а потом в Алыкель, а потом в управление. И день проходит как обычно, а потом ночь, я прихожу домой и радуюсь, когда вижу ее, да еще в хорошем настроении, хотя знаю, что хорошее настроение у нее не к добру, что-то не так, что-то снова не так... Но я закрываю глаза и не хочу ни о чем думать, она рядом, а завтра новый рабочий день.


— Нет, нету у меня мальчика.

— А почему?

— Да так вышло.

— А почему она тянет его за нос? — Внимание Максима переключилось на «Перец».

— Это они так играют.

— А почему этот дядя плачет?

— Да это он шутит.

Максим уже оставил «Перец».

— Я хочу туда, — он показал на камень, за которым пристроился Федор.

— Нельзя. Папа будет сердиться.

— А почему?

— Потому что оттуда можно упасть.

— А один мальчик лазал туда. Я хочу.

— Нет.

— Я хочу. Ой! — Максим топнул ножкой. — Мама!

Устоявшаяся привычка, зовет маму, хотя мама где-то далеко. А с ним будут-таки хлопоты, когда подрастет. Лет этак через десять, а то и раньше. Ты смотри какой! Хочу — и все! Но Федор внутренне уже уступил Максимовой просьбе; поднявшись, он подсадил малыша на камень. Камень был длинный и плоский, но высоченный, и Федору сразу стало страшно, что ребенок упадет, а это же он его поднял. Чужой ребенок, еще хлопот не оберешься. Он оперся на руки и сам выбрался наверх. Максим роскошествовал там, выискивая мелкие камешки и швыряя их в воду. Лицо его сияло.

— Смотри не упади!

Но Максим думал не об осторожности, а о том, как с каждым разом швырнуть камешек еще дальше. Федор слегка придержал его, потом, вспомнив об отце, оглянулся на пирс. Один из рыболовов, голый до пояса, в подвернутых спортивных штанах, все меньше следил за своей удочкой и посматривал на камень, где возвышались Федор с Максимом. Это, наверное, и был отец.

— Ну, хватит.

Федор соскочил и спустил Максима вниз.

— Я хочу еще, еще! — заныл Максим.

— Нет! — сказал Федор. — Хватит.

Максим сразу замолчал, но не обиделся, а снова завел свои «А почему?». Все-таки воспитывают его. Знает, видно, что такое твердое слово.

— Воды хочешь? — спросил Федор.

Мальчик ему очень нравился, но что с ним делать дальше, Федор не знал. Прогонять же его было жаль.

Федор открыл бутылку и протянул Максиму. Тот, ухватив ее двумя руками, начал лихо пить прямо из горлышка. Федор наблюдал. Максим, с бутылкой едва ли не в четверть собственного роста, выглядел комично и трогательно.

— Максим! — послышался голос рядом.

Федор поднял голову и увидел как раз того рыболова с удочкой. Отметил, что отцу Максима лет двадцать пять, не больше, внешности никакой, разве что стройный и крепко сбитый. Почему-то ощутил неловкость — на нем были одни плавки, жирок на животе становится все более заметным в последние годы. Спортивную форму потерял давно, все еще в душе надеясь, что когда-нибудь вернет ее себе. Но уже раздеваться на пляже было чуть неудобно, особенно когда рядом много молодежи. Понятное дело, он еще ничего, вон с какими чревами разгуливают по пляжу, но все же... Максим тоже поднял голову и смотрел на отца.

— Я пью воду! — выкрикнул он.

— Ну и пей, — ответил отец, терпеливо ожидая, пока Максим допьет.

«И куда в него столько влезает?» — подумал Федор. Надо было что-то сказать. Отец Максима не смотрел на Федора, а куда-то мимо, за них, и Федор снова почувствовал себя неловко.

— Симпатичный у вас парень растет, — сказал он. — Ловкий такой и смышленый...

Слова были какие-то не те.

— Да, — равнодушно ответил Максимов отец, не глянув на Федора. Видно было, что продолжать разговор он не намерен.

Максим допил лимонад. Весь. Удовлетворенно вздохнул, обвел обоих мужчин победным взглядом и поставил бутылку на землю.

— Идем, — потянул его отец.

— До свидания, — сказал Максим.

— До свидания, — ответил Федор и снова растянулся на гальке, а те двое двинулись вперед.


Я все-таки очень устал. Чувствую — очень! Последние годы столько работы, такое напряжение. Интересная работа, люблю ее, но устал. От всего. Где-то в глубине души обрадовался, что поеду в отпуск один. Одиночество помогает отдохнуть. Нервы. Стали сдавать нервы. Ведь и рявкнуть себе иной раз позволяю. Дома? Дома так как-то... Хочется верить, хочется, так хочется верить, что и тебя любят. Ну пусть даже не так, как ты, но любят только тебя, вот такого, какой ты есть... Как хочется верить! Я устал от скрытых подозрений, тайных мыслей, от зажатой ревности, устал от себя самого со своей нерешительностью, со своей аккуратностью, со своим проклятым неумением махнуть рукой на время, бросить, рвануть, решить... Как я устал! Сейчас это особенно чувствуется. Надо отдохнуть. Поехать бы домой, к родителям! Там, в селе, можно расслабиться, найти в себе силы и расслабиться, чтобы отдохнуть.


— Федор Михайлович!

Федор поднял голову. На высоком, нависающем над пляжем берегу стоял полнолицый и симпатичный Иван Иванович в своей неизменной белой шапочке, на которой большими красными буквами значилось «Гагра».

— Все в порядке! Вот билеты. Завтра в двенадцать. А в два уже будем в Москве. Я и жене успел позвонить, уже готовится. Так что встретит нас во всеоружии. Погуляем что надо!

— Прекрасно, — сказал Федор, не находя в себе никакого отклика на слова Ивана Ивановича. — Прекрасно! Все в порядке!

— Я же вам говорил, — радовался Иван Иванович. — У меня не заскучаете, это точно. Моя жена грибки в сметане сготовит — пальчики оближете. — Иван Иванович на мгновение замолчал, не улавливая Федорового настроения. — Так вы что? Еще будете жариться? Уже холодновато. Шестой час. Может, и на ужин пора? — он вертелся на берегу, не отваживаясь спуститься вниз именно здесь. А до лестницы было далековато.

— Сейчас иду. Подождите, — ответил Федор. Встал и начал одеваться.

— Дядя Федор! — послышался знакомый голос.

Неподалеку отец Максима одевал малыша. Шнуровал его туфельки, потом надевал майку, рубашечку, курточку. Одежек оказалось много, но отец, возился с малышом спокойно и сосредоточенно, опять-таки ни на кого не глядя.

Федор, одеваясь, подмигнул малышу.

— А вы придете к нам в гости? — закричал Максим, послушно подставляя то одну, то другую ногу, в то время как отец натягивал на него штанишки.

— Приду! — отозвался Федор, и ему вдруг захотелось, чтобы его и в самом деле пригласили в гости. Захотелось прийти в эту семью, познакомиться, дома посмотреть на Максима, на его маму.

— А завтра вы сюда придете? — допытывался Максим.

— Приду.

— Приходите!

Федор уже оделся, и ему почему-то показалось как-то неловко пройти мимо Максима с отцом. Он пересилил себя, все-таки прошел и начал выбираться на берег. Тут было немного ниже.

— До свидания! — выкрикивал Максим, изо всех сил размахивая руками.

— До свидания! — помахал ему в ответ Федор.

— Завтра приходите!

— Обязательно! — отозвался Федор, уже выбравшись на берег, и ему вдруг не захотелось ехать ни в какую Москву, ни в какие гости к случайному соседу по курортной квартире, этому милому Ивану Ивановичу. Хорошо было бы бросить все и прийти завтра утром одному на пляж, лежать, смотреть в море и отвечать на многочисленные Максимовы «А почему?». Он почувствовал себя виноватым, обманывая ребенка, который, может, завтра станет его здесь искать. Потом утешил себя тем, что дети быстро все забывают, но оскомина осталась: почему не сказал, что завтра уезжает, почему обманул?

Они шли с Иваном Ивановичем по берегу. Толстяк снял шапочку и, вытирая лысину, что-то живо лопотал о самолетах, рейсах и аэропортах. Максим с пляжа неутомимо выкрикивал «до свидания» и махал рукой. Федор и сам, несколько раз оглянувшись, помахал ему рукой, а потом, ускоряя шаг, быстро пошел прочь. Было ему немного не по себе. Иван Иванович не обращал ни малейшего внимания на мальчугана, который что-то выкрикивал, а у Федора сжалось сердце. Что-то связывалось в его сознании с Максимом. Нет, это было не воспоминание о человеке, скорее — мимолетное настроение, отзвук... В памяти всплыли широкие окоемы Севера, бурлящая красота расцветающей летом тундры. Когда-то, впервые весной, поехал Федор на Кайеркан и сразу за городом был ослеплен пылающими желтками цветов тундры — жарков, вольным многоцветьем долин, сиянием озер, пестротой холмов, облитых зеленью с водными узорами по ней. Дорога прорезала необжитую тундру, до селения Кайеркан ехали километров тридцать, и Федору показалось тогда, что такой чистой красоты он никогда и нигде в своей жизни не видел. С тех пор не раз любовался дорогой, когда ездил на этот строительный участок, и всегда особенно сильно поражала радостная беззащитность, первобытная раскованность необъятных просторов и пронзительная глубина, звонкая прозрачность воздуха — как светлая музыка, как неожиданная правда, как маленький мальчик, что остался сейчас внизу на пляже.

АЛЛО, ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?

Алло, Вова, это ты? Салют! Ну что? Как дела? Ну почему ты сразу сердишься? Конечно, я знаю, что это ты, но разве спросить нельзя? Я, может, хочу с тобой поговорить. О чем-нибудь другом? Давай о другом. Почему это тебе не о чем со мной говорить? Что, я какая-то идиотка, что ли? Ты, конечно, у нас гений, где уж нам, серым, в ваше кино толкаться. Но мы тоже люди, между прочим. Да, да. Алло! Алло, ты меня слышишь? Вот черт, повесил трубку. Сил нет. Хорошо, что есть еще две копейки. Сейчас я ему врежу... Алло, Вова, ну зачем ты повесил трубку? Неужели тебе совсем меня не жалко? Я стою в автомате, сегодня холодно и неуютно. Вот и хочется с тобой поговорить. Я — что, лишь бы поговорить по-человечески. А ты такой злюка, чуть что — сразу трубку бросаешь. Кто там у тебя, гости? Никого нет? А мне какие-то голоса чудятся. Радио? A-а! Ну, так как все же? Может, мы как-то увидимся? Я знаю, что у тебя тяжелая работа, что ты очень устаешь на съемках. Но я соскучилась по тебе. Знаешь, на работе грызня, дома какие-то склоки... И вообще... Алло, ты меня слышишь? Слышишь, а то мне показалось, что ты снова бросил трубку. А разве я раньше не говорила по-человечески? Ну хорошо, хорошо, ты все правильно делаешь, а я все неправильно. Вовочка, я шучу, не сердись на меня. Ой, до чего ты хорошо меня назвал, до чего ласково, просто на сердце легче стало, как будто и на улице уже не так темно и мокро... Что ты говоришь? Конечно, приду. С радостью. А кто у тебя будет? Ну, это ничего, зато я знаю тебя, и Женю Веселовского, и его Аллу. Ой, я так рада. Вова, ну как ты со мной разговариваешь? Что я, зверь какой-то, что ли? Конечно, я буду держаться очень скромно. Я очень хорошо общаюсь с людьми. Мне об этом не раз говорили... Что? Тебе неинтересно, что именно говорили, — ты сам знаешь? Что ты знаешь? Просто когда ты меня выводишь из терпения, то я и разговариваю сердито. Ну хорошо, постараюсь. Не волнуйся...


Верка, ну как ты? Он, конечно, негодяй и чертяка, и вообще кадр, но ко мне относится хорошо. Просто у него тяжелый характер. Да, да, конечно. Меня давно надо в святые записать, что я его выдерживаю. Просто привыкла к нему. А с кем-то другим заводиться не хочу. Не могу. Может, кто-то был бы и лучше Вовки, не знаю. Я должна влюбиться знаешь как, чтобы пойти на близость с мужчиной? С Вовкой расстанусь рано или поздно. Просто не вынесу этих его штучек. Но временами он бывает добр ко мне. Он вообще человек добрый, хотя и прикидывается кем-то другим. На него иногда находит. А так ничего. Вот пригласил на гулянку по поводу окончания фильма. Ясно, я ему нужна, чтоб дом убрать, стол приготовить. В этой его холостяцкой квартирке такое творится... Если бы не я, то он бы уже давно потонул в мусоре. Все-таки работа кинорежиссера очень тяжелая. Знаешь, я прочитала где-то, что среди всех профессий кинорежиссеры по смертности занимают первое место в мире. А на втором летчики-испытатели. Представляешь? Все — нервы. Вот он такой и есть... Кто будет? Ну, всякие киношники, его компания. Я кое с кем знакома. Нет, точно не знаю, сколько всех будет. А какое это имеет значение? Знаешь, у него оператор такой симпатичный. Женя Веселовский. Высокий, седоватый, в роговых очках. Интеллигентный. Красавец мужчина. Он ко мне всегда такой внимательный. Да нет, он как раз недавно женился и везде только с женой ходит. Красивая она. Только очень худая. Да нет, не потому, что я толстая. А Вовка, между прочим, сам говорил, что ему нравятся женщины в теле. Ага! Это у кого какой вкус. Ну, Веруня, я бегу, будь. Я тебе позвоню днями, расскажу, как там было. Целую тебя. Па.




...А между прочим, этот Антониони снял в США фильм об американской молодежи, всяких хиппи и тому подобное. Да! Даже скандал разразился, потому что фильм против американского образа жизни. А с женой своей он развелся. Впервые она играла у другого режиссера в фильме «Не промахнись, Асунта!» А до того — только в фильмах Антониони. Откуда я знаю все это? Да вот вчера была у своего приятеля в гостях. Он кинорежиссер. На студии Довженко работает. Как раз закончил фильм, и мы собрались у него отметить. И как раз болтали об этом самом Антониони. Один тип много, рассказывал, он из Италии недавно вернулся и все-все; знает. А я должна знать об этих делах, потому что в такой компании и слова не вставишь. Молчишь как рыба. Что им наша зоология... Нет, что вы, Инна Ивановна! Я очень люблю свою работу, вы же знаете. Ну, всякое бывает, но в общем и целом я все это люблю... Просто там другой мир... Другая жизнь. И занимаются вещами, которые интересны для всех, а у нас — только для специалистов. Это я вам свои проблемы могу изложить или еще кому-нибудь из нашего отдела, ну, хотя бы из института, а там — кто это поймет, да и кому интересно? Что там еще говорили? Много всего. Очень много. Да только когда вот так спрашивают, я как-то сразу теряюсь и как будто уже ничего и не помню. Я вам потом еще расскажу...


Ну, вот тебе. Ты представляешь? Так со мной поступить! А после всего я ему звоню и спрашиваю, что это значит, а он говорит, что меня на люди пускать нельзя, что я ему испортила вечер, что я не умею себя вести и что он вообще видеть меня не хочет, и бросает трубку. Представляешь? Да нет, никуда он не денется. Прибежит как миленький. Не прибежит? Ну, не прибежит, позвонит. Сам придет, вот тогда я ему покажу. Так со мной обращаться, будто я не человек, а не знаю кто! Я сама виновата? А в чем я виновата? Ну знаешь, а что я должна делать, если он понавел полную комнату баб... Ну, не баб — девушек... И вьется возле них, а в мою сторону и глазом не поведет. Получается, я за экономку у него, что ли... Подать, принять... А нет, так сидеть и молчать. А я хотела доказать этим растрепам, что я там не случайный гость, как они. И у меня чуть больше, чем у них, права сидеть, попивать, покуривать и еще чтобы возле меня кто-нибудь чуть-чуть поувивался. Да, да! А что, нет, скажешь? Не знаю, но я так не могу. А что ему, трудно принести мне воды напиться? Его, видишь ли, взбесило, что я так его прошу, чтобы они все видели, что я его прошу... А я и не думала что-то там кому-то демонстрировать, но если уж смотрят, пусть видят — он мой парень. Вот! А он, видите ли, не хочет, стесняется. Так пусть вообще меня бросит. Я не напрашиваюсь. Не надо мне от него ничего. Ой, Верка, как мне все это опротивело! Честное слово, сил нет... Чего реву? А я не реву, просто так. Дурак он, и все. Дурак набитый. Черт противный! А к Жене я совсем не приставала, просто вижу, что Вовка со мной не хочет разговаривать, так должна же я была с кем-то поговорить. Вот я с Женей и разговариваю себе потихоньку. А этот отзывает меня в сторону и говорит: оставь Женю, твои ухаживания тут ни к чему. Вон Алла, видишь? И пошел. Ну, я тогда села себе в уголок и сижу. Горько мне, горько. Я еще и выпила с горя. Ну, меня малость и развезло. Не то чтобы там что-то такое, ты не думай. А просто стала я Вовку нарочно дразнить, раз он такой... Но скоро все стали расходиться, и я страшно не хотела уходить, вот и пошла с последними гостями. Вовка меня нарочно выпроводил. И даже слова не сказал, такой злой был. Пошла я одна. Наревелась по дороге досыта. Несколько дней переживала, а сегодня хорошо, воскресенье, я хорошенько выспалась, вот тебе позвонила, и сразу как-то легче. Ты у меня все-таки единственная подруга, Вера. Хоть мы с тобой и ссоримся, а понимаешь меня ты одна. А? Не знаю, что будет. Будь что будет. Но звонить ему первая не стану. Хватит. Если надо, сам позвонит. Я знаю, что я дура, что все делаю не так, но ты меня сейчас не ругай, Веруня, хорошо? Потом поругаешь, а то у меня и так настроение... Вот я ему задам. И все; равно он придет, никуда не денется.


Боже мой, ну вы подумайте, Николай Иванович, что это за жизнь! Сегодня день был — просто ад какой-то! Сама я, конечно, виновата. Дура дурой. Инна отвечает за тему — пусть и волнуется. Нет, выходит, что мне больше всех нужно. А я еще тогда говорила, что из этого ничего не выйдет. Никто и слушать не хотел, а теперь отмахиваются. Ну разве так можно? И вообще — пусть сами разбираются. Больше ни за что не полезу в чужую работу. А то и шеф дуется, и Инна Ивановна... Вот так. А я сегодня еще и на автобус опоздала. Господи! Это же шесть часов — все с работы, такси, конечно, днем с огнем не найдешь. Пришлось пятьдесят восьмым тащиться до метро. Час прошел, пока доехала. Метро, а потом еще трамвай. Это надо же, найти работу на другом конце Киева. Ежедневно из Дарницы в Святошино и обратно. А если на институтский автобус опоздаю, это минимум полтора часа в один конец. Вы не подумайте, что я вам нарочно жалуюсь. Знаете, просто сил не хватает на все. И, правду говоря, посоветоваться мне не с кем. Дома — вы сами знаете. Приятели, подруги — каждый сам по себе. Я знаю, вы меня и сейчас станете ругать, что я не так себя веду, но я от вас как-то по-другому все воспринимаю. А как там, кстати, ваш Сережа? Хорошо. Он уже в девятом? Будет еще с ним мороки! Что? Уже есть? Ну конечно, есть, без этого не бывает, но хорошо, что он парень. Почему хорошо? Жить легче. И вам легче, и ему легче. Ой, ну почему я не родилась парнем? Жила б себе и горя не знала. И на работе проблемы. Ну, это я вам уже рассказывала. Вот только интересно, отважится ли шеф еще раз все повторить или нет? Но в конце концов пусть как хочет! И хватит уже о работе, чтоб ей пусто! Николай Иванович, ну что мне с этим дьяволом делать? Что я хочу? Жизни нормальной хочу, чтоб своя квартира была, семья, чтоб какое-то человеческое тепло. Был бы у меня свой дом, так и с родителями установились бы прекрасные отношения. А мама не разрешила мне вступать в кооператив, когда можно было, а теперь попробуй найди... Ну, да вы знаете, Вовка так и не позвонил. Целая неделя прошла. Несчастье он мое, да и только. И упрямый как осел. Вот так и не позвонит. Потому что я ему не очень-то и нужна. Толстуха этакая. Вокруг него там немало вертится всяких тоненьких. Вообще-то у меня фигура не такая уж и плохая. Я могу быть ловкой, да еще какой! Даже над другими посмеяться — хотя бы над Инной Ивановной. А при Вовке у меня просто все валится из рук. И отчего — не знаю. Загипнотизировал он меня, что ли? Да где там загипнотизировал! Просто я при нем стараюсь, чтобы все у меня выходило лучше, чем на самом деле, а оно не получается. Вижу, что он злится, и тогда у меня вообще все из рук валится... И почему мне так в жизни не везет, Николай Иванович?.. У других жизнь складывается как-то так, как положено. И семья как семья. А нет — так парень толковый. Ну, была бы я хоть лицом поприличнее, так могла бы вертеть носом. Тот нравится — этот нет... Хоть бы фигура нормальная. А то понесло в рост и толщину. И вообще мне не везет. Даже собака моя и то не такая, как у людей. Точно как я. Я думала — это пес, а оказалась — сучка. И теперь вот с ее потомством возись. Правду все-таки говорят: не было у бабы хлопот... Странно: она Володю невзлюбила, он ее. Только его увидела — сразу лаять. Нелюбовь с первого взгляда. Это она меня ревнует, дура. Хоть и нескладная, а любит меня. И я ее, дуру, люблю. Пусть себе живет... Я когда разденусь, видно, какое у меня все пропорциональное, только чуть великоватое. Ну, что тут поделаешь! Как ни старайся, ничего не изменится. Николай Иванович, вы на меня не сердитесь. Я вам и звоню редко, и захожу редко, но вот иногда, не знаю почему, только с вами могу разговаривать. Я знаю, что все это вам не нужно, мои исповеди, но ваша поддержка для меня столько значит! Да знаю я, знаю. А Вовка! Эх, Вовка, Вовка! Я же ни на что не претендую. Он, похоже, не спешит жениться, хотя уже давно пора. Тридцать пять. Пять лет, как развелся. А я была бы ему, быть может, самой лучшей женой. Я же его хорошо знаю и все бы делала так, как он хочет. И я бы не раздражала его никогда, если б знала, что он все-таки мой. А то такое ощущение, когда от него выходишь, как будто вообще нигде не была. Ведь никогда не знаешь, в какой момент снова с ним увидишься. А теперь? Так меня оскорбил... Выругал по телефону. Видеть не хочу!.. Да, была я немного не права, знаю. Но он-то, он сам... Нет, все-таки не позвоню. Такого нельзя спускать. Не позвонит, и не надо. Знаете, а домой идти не хочется... Нет, что вы! Я не могу, уже поздно, к вам как-нибудь в другой раз. Поеду-ка я к себе. Вот доберусь домой, сегодня пятница, отец снова домой притащится в подпитии и начнет выступать: вот, мол, университет окончила, а что толку — зарплата маленькая, в старых девах будешь сидеть? А пошла бы в свое время на завод или в техникум, так и зарабатывала бы, и уже давно была бы замужем!.. До свидания, Николай Иванович! Извините за нытье. Да ничего, как-то образуется. Это я так, душу отвела немного. Спасибо вам! Поеду домой, куда же еще?


Алло, Вова, это ты? Здравствуй... Ты мне ничего не хочешь сказать? Очень жаль, я полагала — ты хоть немного одумаешься. А что такое? Что я говорю? Алло, ты меня слышишь? Алло! Повесил трубку, черт. Где-то у меня еще есть две копейки. Сейчас я ему покажу. Алло, ты меня слышишь? Ты чего это бросил трубку? Тебе меня совсем не жаль, да? Ну хорошо, я действительно кое в чем не права... Алло, ты меня слышишь? А, хорошо! А то мне показалось, что ты снова повесил трубку...

РАЗГОВОР

Правду, мама, говорите, но что могу поделать? Так вышло. Все некогда было. Вы не знаете, что такое армия, мама! А вы, отец, уже и забыли давно, да и было у вас совсем по-другому. Нет, нет, не надо... Я все знаю. Война! Я очень уважаю, мы все уважаем! Но там было другое. А тут все как будто просто, и в то же время — так непросто! Знаешь, что вокруг жизнь бурлит: ребята гуляют, совсем рядом с тобой, за забором, в гражданском, девочки хорошенькие. А ты?.. Да нет, я на свою службу не жалуюсь! Была бы у всех такая! У нас и ребята были что надо, и казарма — одна из лучших. И вообще. Нет, я не про то. Только когда сидишь в казарме, так тоскливо бывает. А еще и время ушло. Два года в армии. Знаете, кажется — мало, вот месяц прошел после службы, хожу я тут, и вроде все, как было. Вернулся на завод. Работаю. Все, как было. Но так кажется, пока не присмотришься. Вам не видно, потому что вы из другого времени. А я вижу. За два года все изменилось. Абсолютно все. Не то чтобы хуже стало, а какое-то оно чужое мне, постороннее...


Что я могу для тебя сделать, сынок? Я, старая мать, чем могу помочь? Ничем, может, только словом там или советом... Отец у нас молчун, всегда такой был. Беседовать — это не для него. Так что ты не обижайся, если он чего-то не понимает или не говорит... Да ты его и сам хорошо знаешь. А ты, старый, молчи уж... Вот-вот, правда и есть. Разве мы что-то плохое про тебя, отец? Ты дело свое хорошо делаешь, работу знаешь, тебя за нее уважают. А разговаривать, говоришь, бабье дело? Может, и так, а вот сыну-то он и нужен, разговор этот... Нужен, да, только вот налажусь ли так сказать, чтобы он понял? Все у меня слова какие-то будто не такие...


...Я вам твержу, мама, уважаю вас и отца, но вы ничего не понимаете. Говорите, как приехал из армии, целый месяц дома нет, даже за стол с вами не сел. Ой, как я истосковался по воле, мама! По тому, чтобы свободно пройтись поселком. Чтобы в клуб зайти, на танцы, чтобы подойти к девушке и не смотреть, который час... На заводе появился, и то на душе стало как-то радостно, все ведь близкое, все свое, родное. Увидел некоторых знакомых ребят. Но знал уже, чувствовал еще там, в армии — что-то не так. Знаете, то самое ваше письмо, что Витя Селянский погиб. Я два месяца в себя не мог прийти. Мама, вы знаете, я с Витькой дружил крепко. Моложе он, но мы вместе и в техникуме, и потом на заводе. И вообще. Как живого сейчас его вижу — веселый, кудрявый. Девчата завидовали: белые кудри до плеч... В армию не забрали вместе со мной, ведь у него одна мать. Был вот у нее... За все последние годы не было мне так тяжело. Я же там, у Витьки, ночевал часто. Она знает, что мы были самые близкие друзья. Как она плакала! Рассказала про все. Я хоть и знал от ребят, но слушал ее, слушал внимательно. Знаете, тоже плакал. Не смог удержаться. А потом говорю: буду приходить, а она — не приходи, Петя, пока что, не приходи очень скоро, потом приходи обязательно, а сейчас не надо. Не могу я тебя без Вити видеть. Прости меня, не могу... Я пошел... На душе как ночью. Куда податься? С кем поговорить?.. Многие в армии, а остальные? Стали другими... Не знаю, в чем дело... Но дома места себе не нахожу. Я уже думал куда-нибудь податься. На БАМ? Или еще куда...


У нас тут тоже всего было за два года, сынок. Помнишь тетю Марусю, ту самую, горбатенькую? Померла она, бедняга. А я так по ней тоскую. Ты, наверное, помнишь ее. Она все шила для тебя одежду, когда ты был маленький... Вон там, под самым лесом, и жила. Родичи у нее тут были, да она не захотела к ним идти. Жила одна, потому что могла на себя заработать. Соседи, все, кто ее знал, всегда говорили, что добрее человека нет во всей округе. Знаешь, сынок, что такое добро? Как уметь делать людям добро? Это очень трудная наука! Не каждый из нас способен ей научиться. А вот Маруся нашла себя. Жил человек, который никогда не делал людям зла. Я как раз последний год часто к ней ходила. Мишка наш еще совсем малой... А без тебя пусто стало у нас в хате... Тепла не хватает... Знаешь ли ты, сын, что такое тепло от родного человека? Ты еще очень молодой. Когда-нибудь остановиться надо, оглянуться вокруг... Искалеченные люди часто вымещают зло на здоровых и сильных... и портят другим жизнь, а вот Маруся помогала людям...



Я знаю, мама, помощи ни у кого не найти, должен сам... Но если бы Витька жил, все бы шло иначе. Было даже, я подумал, лучше бы я с ним тогда разбился. Нет, не плачьте, это секунда, я думаю о вас, я не так сказал... Но тот парень, что с ним был на мотоцикле... Я его давно знал, он постоянно набивался Витьке в друзья. Есть такие — влезающие. Лез, и все. А мне он не нравился, я и Витьке говорил, что этот Вовка просто жлоб, только подстраивается под нас... Не знаю, как уж там что было, но мне кажется, если б я был дома, Витька не разбился бы, потому что я не пустил бы его после выпивки на мотоцикле. А этот Вовка, наверное, еще и подзуживал... Я не хочу говорить о нем плохо, тоже погиб парень ни за что. Мне и его жаль, но Витька! Еще и двадцати не было! И мама его... Да, да, в армии меня многому научили... Знаете, такому, чему в гражданской жизни я никогда бы или очень уж долго не обучился... Но эти два года сплыли, и Витька погиб... И я сейчас один...


...Она одна жила, Маруся... Ты, наверное, и не припомнишь, потому что давно у нее не обшивался, но говорила она мне, что ты всегда с нею здоровался, припоминаешь теперь?.. Как она мне тебя всегда хвалила! А я гордилась. И знаешь, у нее же и детей не было, и мужа, а вот всех соседских детей она любила и ко всем приветливая, ласковая... Где у нее то добро бралось? Я как-то ее спросила, а как вы одна, Маруся, живете, не боитесь? А она: чего мне бояться, подумайте? Красть у меня нечего, врагов нет, обижать меня не за что, да и зачем? А соседи ко мне очень хорошо относятся, вот я и не одинока... А знаешь, сын, соседи у нее не такие уж добрые люди. А вот рядом с ее добром все становились добрыми. Такой человек. Готов был чем мог служить людям. В том и находил для себя радость...


Мама, я так радовался, когда вернулся из армии. Да только в первый день, ну, может, еще во второй бросался в поселок, к людям... Ровесников нет... На танцах — одни салаги, взрослых из себя корчат, но я же их еще школярами помню и потому как-то не могу принять всерьез. А они меня? Я для них уже старый. В том смысле, что после армии — уже из другого поколения, не их... Я сейчас вспоминаю, как мы с Витькой смотрели на тех, кто пришел из армии. Как на дяденек. Мне двадцать один, мама, я же из-за техникума и в армию пошел позже, а им по семнадцать. И мне не о чем с ними разговаривать, а им — со мной. Они все кучей ходят, как и мы раньше. Но кто-то там начал было выпендриваться, так я подошел и взял этого типа за грудки. Он сразу в кусты... И те все, его дружки, примолкли. А он: ты что, не надо, я же ничего... Помнит, что я боксером был... Да нет, я не лезу в драки, что я, мальчик, что ли?


Человек должен найти себе что-то настоящее, сынок. Хорошо, что ты с нами сегодня посидел, поговорили мы славно. Родители тоже могут чему-нибудь научить, видели уже всякой жизни и людей всяких, войну пережили, всего было... А вот не припоминаю, рассказывала ли я тебе, тут у меня недавно еще одна приятельница появилась. Отец все смеется, что я вожусь со всякими «допотопными», как он говорит, а мне кажется, что у каждого человека есть свое интересное и доброе, и, у некоторых людей оно, ну как золото, прямо на поверхности... Ну как можно пройти мимо, не заметить? Так вот, познакомилась я с одной старенькой женщиной. Лет ей аж восемьдесят один. Живет она вот тут, неподалеку от нас, перед мостиком, одна. У нее какая-то маленькая пенсия, но главное ее занятие — она разводит цветы. Называю я ее пани, потому что она полька по происхождению. Родственники у нее в Польше, а она не захотела к ним переезжать, потому что всю жизнь живет в Киеве. Говорит, я старая, никому не нужна, но рада, что у меня есть силы до такого возраста ухаживать за собой. Я себе и постираю, и уберу, и есть приготовлю. Так делаю всю жизнь. Это ритм. Ой, сынок, она такая мудрая женщина, как бы я хотела, чтобы ты когда-нибудь ее послушал, она интересно рассуждает. Она говорит, что издавна научилась ни о ком не думать плохо, не думать абсолютно ничего плохого. Знаешь, от нее исходит какой-то добрый свет, я сразу увидела... Она продавала цветы. Мы и познакомились возле станции метро «Комсомольская». Я купила у нее большой и красивый букет... И вот теперь я хожу к ней в гости. И она у нас однажды была. Наша пани говорит, что цветы — это красота. Каждый день она за ними ухаживает и каждый раз находит для себя что-то новое. Она радуется солнцу, радуется дождю, радуется снегу, радуется ветру, она видит все, что происходит вокруг... Люди такие нервные и уставшие, говорит она, я бы им просто так эти цветы отдавала, ведь жаль, чтоб они засыхали. Красоты на свете много, но ее видеть нужно, эту красоту...


Хочется красивой жизни, мама. Тоска. И когда я вот это пою: «Для меня словно ветром задуло костер, когда он не вернулся из боя!» — то думаю о Витьке, мама! Я не умею сказать, но чувствую себя так, как тот конь, что хочет сбросить седока... Я и на завод пошел раньше, не погулял, потому что некуда себя девать, мама. А на заводе работа... Не то что трудно, нет, в армии было и труднее, а вот отвык от завода. А все же хорошо... Вкалываю как черт, даже похвалить успели, а на душе непокой. Вот Грицко Мельник женился, уже ребенок, серьезный человек! И другие ребята женятся. И мне жениться? Стать солидным? Вы же хотите, я знаю, вы спите и видите, чтоб я женился, привел вам невестку... А я не хочу успокоиться, не хочу якоря, не хочу... А может, и хочу... А знаете, я уже заскучал по армии, по ребятам... даже по казарме, черт побери, я заскучал по ней!.. Там мы все были вместе, а тут я один! Мы были вместе, а вышли поодиночке. Ну, спасибо за ужин и за добрые слова, мама, спасибо за разговор.

В БОЛЬШОМ ГОРОДЕ

Как по улицам Киева-Вия...

О. Мандельштам

3ахлебывался голос в магнитофоне: «О-оо-оо-о кам он...» Длинные русые волосы стекали по плечам, почти совсем закрывали лицо. Были видны только губы, застывшие какие-то. Глаза полузакрыты. Лишь бы видеть партнера. Выражение сомнамбулы. И — движение. Она двигалась почти незаметно, когда менялась фигура танца, — плавно, волнисто. Партнер давно уже не вел ее — старался не отстать. Она ловила каждый нюанс музыки, каждый ее призыв и шла ему навстречу, отдаваясь музыке, движению, как морю. Даже пальцы у нее танцевали. Казалось, даже их кончиками она чувствует все тот же ритм. Длинные, качающиеся, стройные ноги как будто становились еще длиннее, продолжаясь из-под коротенькой, зауженной выше колен серой юбки. Вились вдоль тела руки. Короткое резкое движение головой, его сразу же подхватывает шея, отправляя дальше, к плечам, теперь она угрожает партнеру, зовет его и отталкивает, манит и пренебрегает, ищет синхронности с волнистым движением рук, находит, и на какую-то частицу секунды тело замирает. Здесь — статичность, высшая точка, акт. Но это почти незаметно. Музыкальный ток уже идет по ногам, волна погасла, но уже принят новый импульс, круг замыкается. Ритм снова набирает силу...

Партнер вложил в танец все, на что был способен, ловил малейший ее жест, влюблённо смотрел на нее и гордился, знал — их видят все. Пара действительно была прекрасная. Другие уже не танцевали. Все смотрели на них. Наконец музыка смолкла.

Они стояли на балконе. Высоко — двенадцатый этаж.

Киев — вечерний, в торжественных огнях, загадочный и чуть-чуть грустный — уходил многоэтажными домами вдаль, напоминая сильными сполохами, что сегодня праздник. Его аромат ощущался в самом воздухе, небудничны были столы, настроения, хмельные песни и пьяные признания. Праздник.

— Ты любишь Киев?

— Гм. Наверное, люблю. Но чтоб сверх меры... Красивый, конечно, город, но в каждом, наверное, есть что-то свое. А что это ты спрашиваешь?

— Не знаю. Мне Киев очень нравится. Просто очень! И тем более сейчас. Такой вечер... Какое-то особенное настроение...

— Ничего особенного не вижу. Вечер как вечер. А что праздник — так просто лишний повод выпить и погулять. Вот и все...

— Разве все?

— Ну, почти все. А ты вообще-то хорошо танцуешь. Редко мне попадаются такие партнеры. Вот разве что Макс может при желании, да что-то его пока не видно... А так — вертятся, суетятся, это танец, что ли?

— Я люблю танцевать, музыку ритмическую люблю — вот и учусь, но до тебя мне далеко. Это я сразу заметил. А где это ты так научилась?

— Нигде. Сама. Мне кажется, я всегда так умела. Увидела раз, как другие, — и сама. Вот и все. Тут чувствовать надо...

— Чувствовать постоянно не мешает, только не всегда люди чувствуют, что правда, а что — нет...

— А ты философ, да? Говоришь что-то такое умное — правда, неправда, а бьюсь об заклад, и сам не знаешь, что это такое...

На балкон вышел высокий парень с длинными темными кудрями, разделенными пробором посредине головы. Расстегнутый воротник сорочки, цветной галстук.

— Вот ты где, Жанка! Я тебя ищу, а ты уже устроилась. Уютное местечко! Еще и не одна! Ну, пошли, что-нибудь отколем! — он говорил весело, чуть нахально, но с определенным расчетом на парня, стоявшего рядом с Жанной. Мол, должен понять, это — моя девушка. Ясно?

— Познакомься, Макс. Это Колин приятель Андрий. Они вместе в школе учились...

Парни пожали друг другу руки.

— Очень приятно.

— Ты знаешь, он прекрасно танцует. Может, еще и тебе утрет нос. Разбирается кадр в танцах...

— Прекрасно! Итак, нашего полку прибыло! А то тут настоящих танцоров и нет. А я люблю, когда люди хорошо танцуют.

— Жанна преувеличивает. Я за ней тянулся, вот и получилось не так уж скверно, но сказать, что очень хорошо танцую, не могу... — продолжал Андрий.

— Ну ладно, ладно! Не имеет значения, пошли танцевать, — не терпелось Максу.

— Пошли!

Танцы продолжались. Компания веселилась.


— Слушай, Коля, что это за тип с тобой притащился? Странный какой-то парняга.

— Да учились вместе в школе. Дружили с ним когда-то. Даже очень. А потом понемногу разошлись. Он вообще-то умный парень. Стихи пишет. Даже печатается понемногу. Ну, иду по Крещатику — и вдруг встречаю. Как школу закончили — не виделись. Ведь уже с десятого класса начали расходиться... А тут — такая встреча. Все-таки друг детства. Ну, зашли с ним в «Мичиган», ну, в «Чай — кофе» наш, а там Жанна и Боб. Сели к ним, потрепались, вот и вышло, что его тоже пригласили к Бобу на гулянку. Я, откровенно говоря, не очень-то и хотел, потому что он, мне кажется, не совсем нашего поля, какой-то немного чокнутый. Но раз уж здесь, черт с ним.

— Ясно. А я думаю, что за кадр возле Жанки? Прилип к ней и глаз не сводит. Танцует неплохо, но что-то он мне не нравится. Не наш кадр, и все.

— Я думаю, он скоро уйдет. Этот не из тех, кто ночами гуляет. А что до Жанки, то я могу и сказать ему... Чтоб отстал...

— Да не надо. Мне в конце концов до фени. Тоже мне принцесса! Пусть попрыгает с пацаном. На новенького ее потянуло, что ли? Мне плевать вообще-то, но я на нее сегодня рассчитывал. Если б знал, так еще кого-нибудь затащил. Ну, посмотрим! А говорить не стоит. Ради нее? Что мне, жалко? А захочу — я и сам этого, твоего друга, отошью!

— Ну, ясно, Макс. Порядок.


— Ты что, мальчика зацепила? Новичка, да?

— Заткнись, Макс!


— Ухажера нашла! Да он же еще как теленок немытый. Чертик с рожками. Разве не видишь? Только и всего, что ногами умеет перебирать, а так — баран бараном, сразу видно...

— А ты? Ты что из себя представляешь? Тоже мне — большая цаца! Ты просто ноль и все. Этот мальчик мне тысячу лет не нужен, а вот потому что ты начал выступать — буду с ним. А ты что — уж не ревнуешь ли?

— Кто? Я? Тебя? Ха-ха-ха-ха! Ты с ума сошла! Ха-ха-ха-ха! Ну и насмешила...

— Ты пьян, как зюзя, Макс. Оставь меня! Я даже не хочу с тобой разговаривать.

— А я хочу. И не только разговаривать. И вообще, я сейчас этому типу кое-что о тебе расскажу...

— Скажи. Подумаешь. Я и сама могу сказать все, что захочу...

— Ну, всего не скажешь...

— Скажу все, если захочу.

— Ну скажи, что идешь сейчас спать со мной.

— Во-первых, я не хочу с тобой спать, а во-вторых, то, что ты хочешь, чтобы я сказала, еще совсем не значит, что этого хочу я. А в-третьих, мне осточертело твое хамство. Убирайся!


— Андрий, я тебе хотел сказать одну вещь. Ну, понимаешь, мы с тобой старые друзья. Для тебя, наверное, непривычен наш стиль жизни, наша компания. Но мы так живем. Живем. А не существуем. Ага, что я хотел тебе сказать... Да, об этой девушке, Жанне. Я вижу — она тебе очень нравится. Она вообще — класс девка. Но уж ей-то — конец. Понимаешь, она уже давно гуляет. Это я тебе как другу говорю. Тут с ней перегуляли почти все ребята. А она говорит, что ей на мужчин вообще плевать, а под настроение — как захочет, так и будет. Ее сейчас Макс опекает. Ну, больше с ней крутится. Она его, правда, тоже может отшить, если ты проявишь больше энергии. Вообще-то у тебя шансы есть. Я видел, как она на тебя смотрела...


— Ну, может, хватит объедаться! Вы, публика! Давайте поразвлекаемся культурно. У меня возникла идея. От танцулек у всех уже оскомина. Питья и еды еще навалом, но давайте передохнем. Есть суперинтеллигентное предложение! Пусть наш новый приятель энд коллега мсье Андрэ... Простите, как фамилия? Ага, Шанюк, значит, Андрэ Шанюк, с которым мы имели честь сегодня познакомиться, прочитает пару своих стихотворений. Он поэт, печатается, вот его друг Коля может подтвердить.

— Стихи что надо! Пусть читает!

— Вот видите. Давай, Андрюша, порази нас чем-нибудь!

Круглое лицо Бориса, обрамленное остатками черных кудрявых волос, просто тонуло в радостной улыбке. Все смотрели на Андрия. Он побледнел и какое-то время молчал. Потом обвел взглядом всех сидящих за столом. Немаленькая компания. Навеселе. Праздник. Киев. Жанна — полуобнявшись с Максом.

— Не стоит. Вам, наверное, мои стихи не понравятся. Просто не та атмосфера сейчас, не то настроение...

— Давай, давай, давай, — зазвучало сразу со всех сторон.

— Похлопаем, мальчики-девочки. Ну, раз-два-три... Просим, просим.

Борис из кожи лез вон, пьяно и счастливо управляя компанией.

— Ладно. Сейчас.

Как же понять, прохожая ты, чужая пли родная?

Как заглянуть мне за шторы юных твоих очей?

Искренность снова боится, в засаду попасть не желая.

Выстрелов равнодушия, ударов глухих мечей.

Как же понять нераскрытую энергию тела другого,

Что рядом с тобою устало тонет и тонет в ночи.

Рука лишь касаньем спросила, в ответ не услышав ни слова, —

Назавтра — сдержанность встречи, той, бессловесной почти.

Где же найти хоть отблеск зеркального пониманья?

Начало — всегда обещанье, а дальше — куда идти?

Изломы дорога, развилки, прямого пути ожиданье —

Двоих он быстрее будет к цели далекой вести.

Как же понять сомненье, желанье, запах и ветер?

Как задержаться во времени, кормило крепко держать?

Как безоглядно любить тебя с рассвета и до рассвета,

И верить в свой день грядущий, и в вере себя утверждать?

Как же понять?[20]

— Оставь меня, наконец, Макс. Оставь в покое. Я, может, хочу с человеком побеседовать...

— Да зачем ты ему нужна — побеседовать? Все равно ты — деревня. И в поэзии ни бельмеса не смыслишь. Вот разве что в биологии? Так нас этому учат на факультете, а так... Деревня...

— А, ты снова за свое! Тоже мне — город! Ох и надоел ты мне! Убирайся отсюда! Ты и сам ничего не петришь. Кстати, и в биологии тоже. Сидишь всю жизнь на «хвостах». Я хоть учусь нормально...

— Учишься нормально, а что ты еще нормально делаешь?

— Пошел вон!

— Слушай, Жанка, не дури ты! А то я этому рогатому быстро мозги вправлю! И не таким вправляли. Да он же и так ни к дьяволу! Просто заскок у тебя. Брось, не дури...

— Я не дурю. Я хочу только, чтобы ты меня сейчас оставил. Понимаешь? А этот тип здесь ни при чем. У меня, может, такое сегодня настроение. Вот и все. А захочу, так и он будет при чем. Ну что вы ко мне прицепились? То делай, это не делай. Надоели все — видеть вас не могу! Иди отсюда!

— Ну для панны Жанны, Андрий. Ну потешь еще публику... Всем очень интересно. Скажи, Жанна, ты ведь нарочно удрала с балкона от Макса, чтобы услышать еще одно стихотворение Андрия? Не так ли? Именно так. Ну, давай...

Борис не унимался. Почему-то это показалось ему страшно необходимым — слушать стихи, прочитанные автором. А вокруг такая шикарная компания... Слушатели, правда, не очень настаивали на чтении стихов, но Борис управлялся за всех.

Андрий обвел взглядом присутствующих и остановился на Жанне.

— А ты? Ты тоже хочешь, чтобы я прочитал стихотворение? — спросил он чуть смущенно и в то же время настойчиво, нацелившись на нее острыми серыми глазами, даже брови сошлись на переносице.

— Прочитай! Если тебя так упрашивают, то почему бы и нет? Прочитай! И я послушаю.

— Послушаешь?

Андрий глубоко вздохнул:

— Что ж, слушай!

Деревья меня ожидают,

И падает лист па тропинку,

И падают звезды в ладони,

И падает сон а траву.

А там, где меня ожидают.

Тоскливо скрипит калитка,

И небо пушистым шарфом

Кутает горло от ветра...

Андрий читал и смотрел на Жанну, прямо в лицо, в глаза. И куда-то еще дальше двигался его взгляд, будто стремясь в этот миг постичь человека, проникнуть в его глубины и тайники, понять все, разбудить ответный порыв. И уже трудно было выдержать этот взгляд, трудно смотреть, поединок затягивался, хотя внешне ничего не происходило, он обоим уже был в тягость, хотя и не было сил прекратить этот немой диалог. Андрий продолжал читать, секунды растягивались в года, все переставало быть реальным, слова плавали в какой-то не поддающейся измерениям временной атмосфере, нереальной, безграничной, просто человеческой.

А там, где меня ожидают,

Мой разум бредет отрешенно,

Бредет босиком по тропинке.

Под теплым дождем, под деревьями.

А там, где меня ожидают,

Тяжелые стелят рядна, —

Протянут тяжелые руки

И суровые завещанья...

Слова ложились в воздух тяжелыми пластами. Все молчали. Умолкли как-то сразу, едва Андрий начал читать это стихотворение, потому что в речи его зазвучали вдруг твердость и боль.

Слова рвали воздух, властно диссонируя с общей настроенностью предыдущих минут.

Андрий дочитал стихотворение, но взгляда с Жанны не спускал. Она тоже смотрела на него и вдруг почувствовала, что еще секунда — и она заплачет, разрыдается прямо на глазах у всей компании, бросится на шею Андрию, чтобы защитил, спас, оборонил... от кого?

Она сжала губы, и на лице ее появилась обычная скептическая улыбка.

— Ну, ну. В лирику ударяешься, мальчик? Деревья, значит, ждут? Ну и валяй к деревьям! А нас вот люди ждут, да еще какие люди! Лучшие люди города Киева! Вот Макс, к примеру! Прекрасен как нарисованный. Максик, ну-ка иди сюда, мой красавчик! И вообще что такое? Я хочу танцевать. Мне обрыдли эти плаксивые стихи! Тоже мне...

— Ну что ты, Жанка! Чего это ты вдруг бросилась на парня? А по-моему, совсем неплохое стихотворение... — Борис пытался как-то исправить положение. — Серьезно, Андрий, стихи весьма... Мне, например, очень понравились. Немного необычны, но это ничего. Ты молодец.

Андрий не сводил с Жанны глаз все то время, пока она говорила, и, казалось, впитывал ее слова, стремясь постичь их смысл. У него был такой сосредоточенный и задумчивый вид, словно он слушал нечто на малоизвестном ему языке и силился понять хотя бы, о чем речь. Когда начал говорить Борис, Андрий быстро опустил голову.

Потом он глянул на Бориса и улыбнулся уголками губ не то горько, не то скептически.

— Дело в том, что совсем не я написал это стихотворение. А прочитал я его потому, что мне показалось — оно будет кому-то понятным, может, заденет. Я вижу, что ошибся, но вы не обращайте внимания. Для стихов вообще нужно настроение... Давайте лучше потанцуем...

И он подошел к девушке в темном платье.

— Я давно уже хочу с вами потанцевать. Вы разрешите?


— Прошу меня извинить, но я хотел бы на пару минут оторвать от вас Жанну. Буквально на минуту. Можно вас, Жанна?

Макс смотрел с вызовом и ничего не отвечал. Просто молчал. Посмотрел на Жанну. Она повернулась к нему, скользнула взглядом по лицу.

— Ну, чего стоишь как столб, тебя же спрашивают? А впрочем, подожди-ка, я узнаю, чего от меня хочет глубокоуважаемый поэт.

Они вышли на балкон.

— Ну, так что?

— Женя, пойдем отсюда!

— Что-о?

— Пойдем отсюда. Сейчас. Вместе.

— Еще чего? Чего это вдруг я уйду отсюда с тобой? Здесь мои друзья, а тебя я совсем не знаю. И вообще — что такое?

— Пойдем! Я все знаю. Я знаю, что ты не такая, какую из себя воображаешь. Я знаю — ты другая. Я видел, как ты слушала то самое стихотворение. А то, что ты говорила, — неправда. Ты просто хотела, чтобы они не поняли. А я понял тебя, твой взгляд. Я все понял. Ты здесь чужая. Пойдем отсюда!

Что-то ломалось в Жанне, ей хотелось кричать, целовать его, его лицо, его руки и бросить все, абсолютно все, что было позади, и пойти с ним куда глаза глядят, никуда, просто с ним.

— Может, хватит уже беседовать. А то я заскучал.

Рядом стоял Макс. Андрий глянул на него.

— Через одну минуту я верну вашу даму. Можете засечь по часам. Это вас устраивает?

— Жанка, ты что, долго еще будешь? Я жду ровно одну минуту, потому что мне уже осточертела эта комедия. А потом я с тобой поговорю. Только не так... — Макс отошел.

— Ну, Женя, пошли, Женя!

Жанна молчала. Она закрыла глаза и стояла с отсутствующим видом.

— Пошли, Женя!

— Куда мы пойдем? Да и зачем? Гуляй пока что, а там видно будет.

Андрий вздохнул и отвернулся.

— Пошли, Жанка. Я хочу танцевать. На сегодня, уважаемый коллега, ваше время истекло. Ясно? — сказал Макс.

— Прошу вас. У меня как раз все.


— Гуляй, куда ты спешишь? Все еще гуляют. Тебе что — завтра на работу, что ли? Андрий, слышишь, оставайся!

Борису очень нравилось уговаривать Андрия. При этом он хохотал и сыпал шутками, потирая почему-то все время щеку.

— Спасибо, но мне пора идти. К сожалению, есть некоторые дела, которые вынуждают меня вас покинуть. Желаю всем всего наилучшего. Спасибо за вечер. С тобой, Коля, мы увидимся...

Часть компании тоже вышла в коридор. В том числе Жанна.

— А может, ты останешься? — спросила она. — Я хотела потанцевать с тобой. И вообще детское время...

— К сожалению, я должен идти. Я... Мне очень жаль. Очень, очень...

— Ну и валяй. Тоже мне...

Жанна сделала презрительную мину, но вдруг на середине фразы осеклась и чуть прикусила нижнюю губу.

— До свидания.

Дверь за Андрием закрылась.

Густой воздух весенней ночи охватил ее мягкой прохладой. Город подмигивал отовсюду огнями неонов, вечерним светом реклам. Перешла с Крещатика на бульвар Шевченко. Тут было меньше яркости, больше тишины. Она снова заплакала. «Не могу больше так, не могу, не должна...» В голове почему-то звучало «Деревья меня ожидают...». Он угадал, он точно попал в цель, этот парень, Андрий. Но пойти с ним она не могла. Как бы она с ним говорила? После таких стихов — и она? »

Вспомнился дом, родное село Милуши. Волынь. Уже так давно не была дома. Поеду. Вот соберусь на пару дней и поеду. Что это со мною сталось? Что-то сломалось внутри. Уже давно начала ненавидеть себя за это дурацкое поведение, за эту нелепую компанию. Но вместе с тем, как влекла ее музыка, танцы, необычный, небудничный ритм жизни. Новой для нее, блестящей, веселой городской жизни. Как все начиналось? Общежитие, танцы, успех у парней, компания Макса, и пошло... Уже третий год.

Она перестала плакать и шла медленно, вспоминая. Этот Андрий!.. Почему он не встретился на ее пути тогда, когда она была на первом курсе, когда все было впереди, когда жизнь только начиналась? Собственно, она еще и теперь не кончается? Но она уже не та. Совсем не та, какой приехала сюда, в большой город. Но и сейчас она не такая, как полгода назад. Вспомнила, как едва ли не силой вырвалась из компании сегодня, как хлопнула дверью в ответ на «Можешь больше не возвращаться! Ты...». Не вернусь! Ни за что не вернусь!

Она уже дошла до площади Победы. До общежития теперь было не очень далеко. Веял легкий ветерок, и слезы ее совсем высохли, и мысли стали четче и спокойнее. Было что-то около двенадцати. Время от времени ее обгоняли троллейбусы, но она упорно шла пешком, как и решила, до самого общежития.

Шла, вся погрузившись в невеселые мысли, грустная и уставшая. Впереди зазвучала музыка. Гитара. Навстречу ей шла компания — трое парней и две девушки. Один играл на гитаре, и все пели. Музыка разбудила ее, и она отвела взгляд, ощущая, как быстрый, энергичный ритм песни преодолевает ее настроение: «...и попрошу ветра в поле, чтоб не спал, не спал и минуты...» Она почувствовала, что все пятеро смотрят на нее, и собралась, подтянулась. Те, с песней, приблизились, и Женя увидела, что все они были совсем юны. Наверное, школьники старших классов или, в крайнем случае, первокурсники. Она взглянула на цыганистого гитариста, и тот неожиданно подмигнул ей, когда их взгляды встретились, и улыбнулся. Она перевела взгляд на девушку рядом с гитаристом. Та тоже улыбалась. Улыбались все. Весело и хорошо. И неожиданно для себя, даже чуть против воли, вопреки своему состоянию, вопреки всем мыслям, что одолевали ее тяжело и вязко, она улыбнулась в ответ.

УЛИЦА

Солнце упало на густо иссеченную осколками стену старого, еще при Польше построенного, дома из красноватого кирпича, и, рассыпавшись на множество оттенков — от густо-кровавого до желто-жаркого, от бурого до темно-желтого, — замерло. Стена была глухой. С наступлением весны под нею становилось уютно и тепло.

Жители дома с этой стороны не ходили. Если выглянуть из-за угла, видно улицу до самой колонки. Напротив стены росла развесистая бурая верба, старая и трухлявая, но довольно высокая.

Не сговариваясь, возле глухой стены собирались все подростки со Спокойной улицы. Когда темнело и немного подсыхала земля, их тянуло сюда. Здесь спорили, дрались, играли, обсуждали новости. В свободную минуту каждый шел сюда и обязательно встречал кого-нибудь из уличной компании.

Сейчас ребята играли в «чику». Витька Семиренко, по прозвищу Цыган, ловко попадая битой по копейкам, щурил темные глаза и восклицал после каждого удачного удара: «Р-раз — и на Кавказ! Р-раз — и на Кавказ!» Он перевернул все монеты и, спрятав их в карман, спросил, наслаждаясь ощущением победы:

— Ну что? А дальше?

— Грошей больше нету, — печально протянул Славко.

— А ты что, Цыган, еще хочешь выиграть, тебе мало — раздраженно бросил девятилетний Женька и на всякий случай попятился.

— Заткнись, — сказал Цыган и сплюнул. — Мы же честно играли. Ты тоже мог выиграть.

— Ага, мог. У тебя своя бита, вон какая хорошая, оловянная, а у меня подшипник.

— А ты и себе сделай хорошую или купи. Хочешь — продам? За рубчик.

Цыган был самым старшим и самым сильным среди детей этой улицы. Он жил вдвоем с матерью, которая с утра до вечера была на заработках. Для своих тринадцати лет Витька Семиренко приобрел достаточно жизненного опыта и, едва только в городе началась нормальная мирная жизнь, завоевал авторитет у всех мальцов на Спокойной улице.

Без Витьки Цыгана игры как-то не клеились. Но и он не всегда мог сбить привычный настрой компании. Весной всеми овладевала какая-то неосознанная, смутная надежда.

В мальчишечьи души весна приносила какой-то неведомый непокой. Мальцы тянулись вверх, шли в рост, как стрелки молодой травы, жадно впитывая каждую каплю нового опыта и впечатлений. В любой мелочи, в самом незаметном жизненном движении они стремились утвердить себя, закрепить свое существование на земле, принося на целину своих душ максимум того, что были способны понять в жизни взрослых. И создавали что-то свое...

Вторая послевоенная весна увлекла луцких ребят игрой в «чику».

Иногда приходили на Спокойную улицу с соседней — Мицкевича, знакомые Цыгана. Почти всегда это были парни старше Витьки. Мальчишки со Спокойной удивлялись тому, что силач и сорвиголова Витька становился перед пришлыми обыкновенным пацаном, как и они все. Но, едва те уходили, возобновлялась Витькина власть.

— Что ты сказал? Ну-ка, повтори! Ну-ка, иди сюда! Хочешь, чтобы красную юшку пустил? — наседал он на первого, кто сопротивлялся его командам. И, если тот не отмалчивался, вспыхивала драка, победителем в которой всегда становился Витька.

Он вообще оказывался победителем почти в каждой игре. Как и сейчас.

Играли они вшестером — Славко, Женька, Максим, который появился на улице недавно, но вошел в компанию легко и быстро, рыжий, веснушчатый Колька, однолетка Максима, по прозвищу Колюн, и Борька, высокий для своих одиннадцати лет, костистый и молчаливый. И Витька Цыган. Цыган выиграл у всех. Он присел на корточки и начал считать выигранные монеты.

— Завтра иду в кино, — сказал он. — «Падение Берлина». Фильм — во! Про войну. Кто идет?

Идти хотели все, но не знали, как будет с деньгами и отпустят ли родители.

— Ну, после школы же, как раз на два часа успеем. А с деньгами — не беда, кто не достанет — как-нибудь протащим. Встречаемся у кинотеатра «Родина».

Все ходили в школу, которая была недалеко и от дома, и от кинотеатра.

— Я постараюсь, — солидно сказал Славко, — но у нас завтра шесть уроков.

— В четвертом классе не бывает шести уроков, — авторитетно заявил Цыган.

— А у нас будет, потому что...

— Ой, смотрите, фриц! — заверещал вдруг Максим.

Все оглянулись. Из двухэтажного дома на противоположной стороне улицы, как раз против того места, где столпились мальчишки, вышел незнакомый паренек. На вид ему было лет одиннадцать. Худощавый, бледный, круглые очки в железной оправе.

Но самое странное заключалось в его одежде. Цвета гитлеровской униформы — темно-зеленые, с ядовитым оттенком были его короткие, до колен, штанишки и напоминающая френч куртка. И фуражка, настоящая немецкая фуражка такого же колера, вызывающе торчала у него на голове, хотя был уже конец апреля и все ребята ходили простоволосыми.

— И правда фриц, — засмеялся Цыган. — Ну-ка, фриц, иди сюда.

«Фриц» глянул на ребят, презрительно скривился и молча двинулся дальше.

— Ты смотри какой нахал! — возмутился Славко. — Я ему сейчас...

В это время из дома вышла высокая женщина с усталым, нервным лицом, догнала «фрица» и взяла его за руку. Дальше они пошли вдвоем.

— Это он что, на нашей улице будет жить? — сказал Колюн. — Только этого не хватало — фриц и маменькин сынок в придачу, тьфу!

Все согласились, что новенький — и «фриц», и маменькин сынок.

Теперь его не называли иначе как «фриц».

Но он что-то не выказывал желания знакомиться с уличными ребятами. Всюду ходил с матерью и на улице появлялся редко. Жил на втором этаже и большей частью сидел на балконе, выходящем во двор. В школе его пока не видели.

Как-то новичка перехватили на улице Максим и Женька.

Они заступили ему дорогу.

— Здорово, фриц, — сказал Женька.

«Фриц» молчал.

— Фриц капут? Это ты знаешь? — заорал Максим.

— Ты сам — хвиц капут, и ты тоже, — вдруг ответил мальчик тоненьким голосом.

— Как-как? — поинтересовался Женька. — Хвиц капут? Ха-ха-ха-ха, да он же говорить не умеет...

— Сам не умеешь, чучело гороховое, — сказал «фриц».

— Что? Посмотри, что ты натянул! Фриц, и все, тьфу, смотреть противно, и вообще — поговори еще, так и по морде заработаешь! — завелся Женька.

— Сам заработаешь, — возразил «фриц».

— Ну погоди, фриц! Подержи-ка, Максим, сумку. Я ему сейчас покажу.

Но броситься на новичка не успел — неожиданно появилась его мать.

— А ну, давайте отсюда, баламуты! Отойдите от него! — закричала она. — Василько, иди сюда, не слушай их.

— А что они меня хвицем обзывают, — пожаловался «фриц», пятясь.

Теперь ребята возненавидели его еще больше. Василька начали дразнить «хвиц капут». Потом это превратилось в «хвиц капуц». От нечего делать ходили с дразнилкой под балкон, если на нем сидел Василько. «Фриц» тогда уходил в комнату и закрывал за собой дверь.

Прошла неделя. Однажды компания возвращалась из кино. Восторженно выкрикивали: «А как он ему...», «А тот из автомата та-та-та...», «А тот его штыком...», «Изо рта кровь, и готово!»

Перед тем как разойтись по домам, ненадолго остановились у колонки. Первым заметил «фрица» Колюн. Тот двигался по улице домой, что-то мурлыча себе под нос, как вдруг увидел ребят. Хотел было попятиться, но с тыла уже забежали Женька и Максим.

— A-а, попался, фриц, хвиц капуц, фашистская морда! — грозно вымолвил Цыган.

Но Василько неожиданно пошел улицей дальше, вперед, пека не натолкнулся на Цыгана, преградившего ему дорогу.

— Пусти. Что тебе надо? Я иду домой. Что я вам сделал? — его голос слегка дрожал.

— А почему ты такой нахальный? — спросил Цыган. — И вообще, ты фриц и маменькин сынок. Ты почему носишь фашистскую форму? — и Цыган сорвал с «фрица» шапку и бросил ее на землю, а другой рукой, всей пятерней, провел по «фрицевому» лицу от волос до подбородка.

И тут случилось то, чего никто не ждал. Василько изо всех сил толкнул Цыгана обеими руками и головой в грудь, и Цыган упал на мостовую, ударившись головой о железную колонку.

Секунду все молчали. Василько стоял растерянный и бледный как мел. Цыган моментально вскочил с земли и коснулся головы. Проступила кровь.

«Фрица» били все вместе. Он сразу же упал, закрывая голову руками. Очки зазвенели стеклышками по брусчатке. А они продолжали бить.

— Гад, фашист, моего отца повесили такие, как он, — стонал Цыган, молотя руками.

— И мой папка погиб на войне! — кричал Женька, примеряясь ногой.

Даже молчаливый Борька не сплоховал. Его отец вернулся с войны без обеих ног лишь несколько месяцев назад. -

Били фашиста.

— Вы что, ироды, изверги царя небесного?! — вдруг прорезал уличную тишину высокий женский голос. — А ну, вон отсюда! — Из дома рядом с колонкой выбежала Колюнова мать. — И ты, паскуда? Ну, подожди, придешь домой! Боже мой! Что вы наделали? Он же без памяти! Я тебе дома покажу, Микольца! — Она присела на корточки возле «фрица». Тот лежал без движения. — Боже! — плакала женщина. — Все война проклятая, даже дети, боже!..

Она смочила под колонкой руки и вытерла окровавленное «фрицево» лицо, тот вздохнул и всхлипнул.

— Живой, слава богу. Это же Ганны, кажется, Степанюковой сын, что из Германии вернулась, из лагеря? Ой, боже ж...

Ребята прыснули в разные стороны. Собрались во дворе у Максима, в повети, и вели наблюдение через щели.

— Ганна, Ганна! Иди-ка сюда! Тут с твоим сыном беда! — Колюнова мать перевесилась через забор; обращаясь к балкону на втором этаже.

Василькова мать бежала, заламывая руки:

— Василько, радость моя, ты мой единственный, ты моя травка зелененькая! Господи, дитя мое, люди добрые, что же это на свете творится? Сыночек...

Им было страшно. Страшно не кары, страшно содеянного. В повети установилась тяжелая тишина. Вдруг Женька всхлипнул. Плакать хотелось всем.

— Молчи, гад! — процедил Цыган. — Распустил нюни. — Но у него в глазах тоже стояли слезы.

К «фрицу» вернулось сознание, и он рыдал, уткнувшись в материну шею. Потом женщины понесли его в дом.

Солнце щедро испускало лучи ласкового тепла и заглядывало в щели веселыми зайчиками, напоминая о вольной и бездумной жизни, которая, находилась за пределами происшедшего и которую они только что потеряли. Что-то оборвалось. Жизнь поставила точку, после нее все должно было начинаться с новой строки, с новой фразы.

Они думали, обязаны были думать.

Женька проглотил слюну и вздохнул.

— Все-таки мы его слишком, — сказал он. — Он такой слабак, а мы все...

— Так ему и надо, — сказал Колюн.

— А почему это так ему и надо? Что он тебе сделал? — раздраженно переспросил Славко.

— Так просто. Чтоб знал, — резюмировал Цыган. — Ясно? И вообще, пошли вы все с вашими разговорами...

— Мне пора домой, — поднялся Борька и направился к выходу.

— Подожди, я тоже иду, — потянулся за ним Славко.

Они вышли.

Спустя мгновение Славко испуганно заглянул в поветь:

— Атас, Колюн, твоя мать сюда идет! — и исчез.

Колюн побледнел и бросился к дверям. За ним все остальные.

Когда ребята выбежали из повети, Витька Цыган неожиданно для себя повернул не к своему дому, а рванул что было сил в противоположный конец улицы, не слушая, что его звали.

Он выбежал по тропинке на луг и помчался лугом, низко опустив голову и глядя только себе под ноги. Губы сжаты, брови насуплены. Он добежал до берега Стыра, поросшего вербами и кустарником, и на мгновение остановился. Потом медленно пошел по берегу к кустам, росшим над самой водой. Вокруг никого не было. Цыган оглянулся и полез в кусты, сразу исчезнув в них. Никому не видимый, прополз до самой воды и понуро сел, обхватив колени руками. Посмотрел на речку, вздохнул и вдруг заплакал, уткнувшись в колени носом. Худенькие плечи его содрогались от рыданий.

Плакал долго и глубоко. Наконец слезы его высохли, он поднял голову и, судорожно переведя дух, уперся взглядом в речку.

САМЫЙ ИНТЕРЕСНЫЙ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ

Сочинение на вольную тему


Ну, моя жизнь дома проходила совсем неинтересно. Не знаю, может, я сам в этом виноват, а может, и нет, но всегда было скучно. Учился я в школе неважнецки, хотя учителя и говорили, что я способный (не мне, конечно, но я слышал), и относились ко мне в принципе хорошо. Особенно наша классная руководительница все со мной носилась. Часто приходила ко мне домой и вела со мной беседы на разные темы. Бывало, какое-то время школьные дела мои шли на лад, но потом что-нибудь обязательно происходило, и все начиналось сначала.

Я тогда очень часто пропускал уроки. Не знаю даже — почему. Иногда просто потому, что дома у меня были неприятности. Отец напьется и «выступает» — морали всем и замечания. Невозможно даже думать об уроках, когда он дома. С матерью ругается (тоже нельзя сказать, что ругается: он вопит, а она молчит или тихо ему что-то отвечает; а он еще пуще расходится) или на меня начинает нападать. Ты, мол, не ценишь, что тебе в школе дают учиться. Вот ты в башмаках ходишь, а я в лаптях ходил, когда таким, как ты, был, и уроки готовил на кухне при коптилке, на газетах писал, потому что тетрадок не было. А я однажды и говорю: вот и у меня как раз нет — дайте мне несколько рублей на общие тетради, ведь надо для физики, и для математики, и для химии, и вообще. А он тогда как разойдется: я эти деньги мозолями зарабатываю, спину гну, а вы из меня сосете. И на таких попишешь, вон возьми, я Татьяне купил на рубль. Я говорю: мне для первого класса не годятся, а он: я в лаптях ходил, а ты...

Ну, я и говорю: что же мне, лапти обуть, чтоб ты не попрекал. Потому что все равно в одном рванье хожу, вот штаны короткие уже, вырос, и протерлись и на коленях, и сзади, и пиджак — руки торчат, и башмаки порваны, всю зиму мерз. Он не дослушал — и за ремень, а я вон из хаты.

И пришел уже после двенадцати, когда все спали. Мы живем на втором этаже, и балкон есть, так я, когда поздно прихожу, всегда через балкон влезаю — по трубе, а там — шаг, и уже дома. Только зимой неудобно, потому что холодно, а когда тепло, так это проще простого. А они и не спрашивают, как я в дом забираюсь. Мать однажды спросила устало так, ругнула, да и умолкла.

Она всегда уставшая и больная. А отец еще и потому недоволен, что она не так одевается, как Симоненкова, нашего соседа жена. Не умеет она, и все, еще и печальная всегда. Так он ее еще больше ругает, если перед тем на Симоненкову посмотрит, я уже заметил. Страшно любит отец повыступать дома, а когда я сказал однажды, что половину денег пропивает, а в доме голодные сидят, так он меня чуть не убил, я тогда в подвале ночевал.

Так было и накануне. Я прослонялся целый вечер с ребятами, накурился, аж в голове помутилось. Давно хотел бросить курить, да все никак не удавалось. После такого вечера — не только закуришь! Потому что когда я выскочил тогда из дома, у меня аж слезы на глазах выступили.

Вот так однажды вечером дома снова была свара, и я ничего не выучил, и, как пить дать, по физике у Пульмана схватил бы двойку; потому что он грозился меня вызвать. Я еще с вечера собирался в школу не ходить. Собственно, я не знал точно, но где-то внутри чувствовал, что не пойду. Так и случилось. Утром я выдул стакан чаю, пока отец собирался на работу, выбежал во двор, оглянулся, не смотрит ли кто из соседей, потому что отцу сразу же донесут. Никого там не было. Я не завернул за угол, как обычно, когда иду в школу, а промчался через двор и нырнул в подвал.

Я тем всегда прятался, когда была нужда. Дом у нас здоровенный, и подвел у него большой — для каждой квартиры кладовка. Ну, большей частью в подвалах стоят банки со всякими соленьями и вареньями. Даже в нашем кое-что есть, но преимущественно там старое рванье и тому подобный хлам, да еще допотопный сломанный примус и Танькины санки. И все. Я оборудовал себе уютное местечко и всегда отсиживался в тяжелые времена. Иногда там собирались и мои ребята. Чаще других приходил Мишка. Не могу сказать, что это мой лучший друг, потому что чувствую, если у человека слегка подпорченное нутро. Мишка как раз неплохой парень. Бывают куда хуже. А ко мне он почему-то относится очень хорошо. Что ни скажу, он почти всегда соглашается. Одним словом — слушается. Ну, это меня, конечно, и удерживает возле него. Надо же с кем-то быть, а то загнешься от тоски.

Вот Вовка Полищук — славный парень, но очень уж правильный. Хороший он, знаю, и с ним я хотел бы дружить куда больше, только Вовка всегда выговаривает мне за мои художества. Хотя и помогает, если может. Но он со мной на все не пойдет. А я и сам знаю, когда вытворяю что-нибудь этакое, но ничего с собой поделать не могу. Просто иногда такая тоска нападет, что нарочно стараюсь сморозить какую-нибудь глупость. И сам знаю, что скверно, а делаю. И дружба с Полищуком у меня никак не выходит. Потому что как только я что-нибудь выкину, наперед знаю, как он к этому отнесется, но все равно откалываю снова и снова. А потом уж мне рядом с ним как-то не по себе и даже неприятно, ведь он-то не знает, что я творю безобразие, а я-то сам знаю, и знаю, что он не знает, и чувствую себя с ним так, будто его обманываю. И потому мне, бывает, хочется от него удрать, особенно от всяких разговоров. А у него временами из-за моих дел такой печальный вид. И мне тоже жаль, что так уж у меня получается, ничего не могу поделать.


В тот вечер Вовка опять меня упрекнул: «Ты же обещал бросить курить, уже бросал, а теперь снова». Я молчу и продолжаю курить. А что я ему скажу? Что мне досадно, что хочется что-то сделать, а делать нечего, бежать некуда, все равно вернусь домой. Ему хорошо: у него вон какие родители — дома все тихо и мирно, по-деловому. Мне у них очень нравилось. Пока я не увидел, что его мама смотрит на меня немного искоса — наверное, в школе ей наговорили про меня. С тех пор я стал у них меньше бывать. С Вовкой видимся и разговариваем больше на улице. А домой к нему я стараюсь не ходить. Подумаешь!

От того напоминания о куреве у меня совсем испортилось настроение, а Вовка бросил еще несколько слов, потом вздохнул и пошел домой — черчение делать. А я соврал ему, что уже сделал, и остался с Мишкой во дворе. Разводили и дальше всякие тары-бары.

Наш двор выходит железной оградой прямо на центральную улицу. Вот мы с ребятами у той ограды и собираемся. Рядом с калиткой скамейка стоит. Из сквера утащили. Сидим на скамейке или стоим у калитки и смотрим, кто по улице гуляет. Город у нас небольшой, можно увидеть много знакомых. Ну и разговоры соответственно: кто там, с кем, почему и всякое такое.

Мы с Мишкой в тот вечер разговорились: какая же все-таки тоска, и скорее бы вырасти, и закончить эту проклятую школу, и поехать куда-нибудь. Куда глаза глядят. Или даже пойти работать. Заработать денег, одеться, купить по «Яве», на худой случай по «Паннонии», и на мотоциклах махнуть куда-нибудь в Крым. И еще кого-нибудь прихватить с собой. Там посмотрим.

Мы долго чесали языки и так увлеклись, будто и впрямь что-то такое вот-вот случится, а тут Мишкина мама позвала его домой, и он ушел, а я еще постоял немного, постоял и побрел себе домой. У нас уже света в окнах не было — спали. И я влез через балкон.

Так вот, утром забежал я в подвал. И сам не знаю, когда решил точно, что в школу не пойду. Я поколебался даже, выбежав во двор. Такое стояло солнечное утро и было совсем тепло, хотя еще только начинался май.

Я подумал о школе, о Пульмане, о том, что снова полдня должен изводиться на уроках, мучиться до переменки, а потом все сначала. Я подумал, что мне все время приходится терпеть — и дома, и в школе, и товарищи не такие, и Катя на меня не смотрит, может, и смотрит, но не так, как мне хотелось бы. А в подвале я был вольным человеком.

Только там никто мне не угрожал, не учил меня, не читал нотаций, не упрекал, что я хожу в башмаках, а не в лаптях. Я оставил сумку в подвале и тихонько вышел в подъезд, чтобы проследить, когда родители уйдут на работу.

Ход в подвал был из соседнего подъезда, а не из нашего, и я стоял в том подъезде и ждал, пока появится отец, дымя папиросой и поправляя поудобнее шапку на голове, а через несколько минут выйдет мать и устало направится к остановке автобуса. Всегда, когда я вот так смотрел на нее, было очень ее жалко. Ей трудно-таки живется со всеми нами. Да еще отец с этой водкой. Я пить не стану, когда повзрослею. Мать исчезла за углом, и я был свободен. Но я не спешил. Мало ли что может случиться: вдруг кто-то возвратится — забыл что-нибудь и так далее. Но никто не вернулся, и я вышел из дома.

Было около половины девятого. Достал сигарету, покурил и начал думать, что же делать. Снова все было как всегда. Пока удираешь с уроков, прячешься — интересно и как будто даже что-то нужно, а вот как посидишь в одиночестве час — и уже жалеешь, что не пошел в школу. Но если уж не пошел, так не пошел. И я хоть и в этот раз тоже пожалел, но спешить на какой-то там урок не стал. Потому что не могу же я войти в класс на переменке. Все знают, что меня не было, и сразу заметят, и начнут смотреть да еще спрашивать. А я не могу, когда все сразу на меня смотрят. Особенно девочки. И это совсем не потому, что я маленького роста (я тогда в классе меньше всех был, это я тут чего-то прыгнул вверх), а только когда все на меня смотрят, у меня такое ощущение, будто я голый или что-то в этом духе. Потому я, бывало, опоздав вот так, уже не иду в школу совсем, потому что надо при всех заходить в класс, а я не могу, и точка. А на следующий день опять опоздаю. Тогда уж мне вообще неудобно идти, надо же как-то объяснить, почему не был. А что скажешь — болел? Два дня больной, и справки нет — сразу видно: вранье. Вот я и не иду целую неделю. Восьмой класс у меня вообще был чемпионским по части прогулов. Однажды я не ходил в школу целый месяц. Это еще в начале года. Тогда мне здорово попало — скандал был страшный, но обошлось, и хоть действительно не собирался больше пропускать, но снова пропускал, а там уж пошло.

Я выбрался из нашего дома и двинулся по городу. Солнце уже пригревало в полную силу, и мне пришло в голову искупаться в речке, но одному было неинтересно, и я направился в школу к Мишке. Его школа находилась в самом центре. Я пришел, подождал немного, пока начался перерыв, а тогда подлез под окно и окликнул: «Ми-ха...» Кто-то выглянул из окна — оно было открыто, и я сказал, чтоб позвали Мишку. Мишка высунул свою веснушчатую физиономию и сразу исчез, ничего не сказав, а еще через секунду снова появился в окне с портфелем: «Лови». Я поймал. Мишка опять исчез, и через несколько минут мы уже шли улицей вместе.

Добрались до нашего двора, занесли Мишкин портфель ко мне в подвал, посидели немного, и захотелось есть. «Давай, — говорю я, — врежем немного варенья». Мишка, конечно, согласился, и мы осторожно наклонили большую банку с вареньем и сделали по глотку, потом еще по одному. Уже не раз мы таскали из этой банки варенье, и когда-нибудь мне должно было за это попасть, но в тот момент я ни о чем таком не думал. Захотелось пить, мы выбрались на улицу, напились из крана, к которому дворники подключают шланг для поливки, и пошли со двора. Когда все в школе, сидеть во дворе опасно — кто-нибудь увидит, и готово, засыпались. Вот мы и убрались подобру-поздорову.

Я говорю Мишке: «Давай сходим на речку». — «Давай», — говорит Мишка, но без всякой охоты, и у меня сразу пропало желание его уговаривать и идти на речку, а он и говорит: «Пошли лучше в кино — у меня есть двадцать копеек». А у меня ничего нет. А по десять копеек нас никто не пустит. Мы все же пошли. Показывали какой-то индийский фильм, но нас не пустили вдвоем за двадцать копеек, как мы ни уговаривали тетку-билетершу.

Вымелись из кинотеатра, и стало тоскливо. Единственное, что было приятно, — солнце. И мы решили-таки идти на речку. Все равно делать нечего. Мы были за центральным гастрономом, как вдруг видим — стоит возле витрины гастронома пара велосипедов. Мишка говорит: «Покататься бы сейчас на ровере». Вот тогда у меня и возникла идея: «Давай, — говорю, — покатаемся, вот, стоят. Поездим, а потом бросим, и все. Ничего, найдут». — «Ой, — говорит Мишка, — а если поймают...» — «А как они поймают, — говорю, — тут же только два великана! Поехали, Мишка».

Словом, мы вскочили на велосипеды и рванули во всю мочь, нажимая на педали. В тот момент, когда мы садились на роверы, просто душа замирала от страха, даже не от страха, а от какой-то жути и напряжения. Мы проехали всего с десяток метров, как из гастронома выбежали люди и кто-то завопил: «Держи их! Роверы украли!»

Мы припустили во весь дух. Свернули за угол, потом на Шопена и погнали вниз. Оба ровера шли хорошо, и мы нажимали сколько было рил. Но на лету мы с Мишкой усмехнулись друг другу, потому что никто нас не догонял. И тогда у меня возникла еще одна идея. На проспекте, у входа в магазин обуви, стоял велосипед, и идея просто меня шибанула. «Стой», — говорю Мишке. Он удивленно посмотрел на меня, но остановился. Я соскочил со своего ровера, бросил его прямо на землю и схватил тот, что стоял под стеной. Тогда Мишка понял: «Ого, верно!» И мы рванули дальше проспектом к вокзалу.

Те, что гнались за нами сначала, давно отстали. Но человек, чей ровер я схватил у обувного магазина, выскочил и тоже побежал за нами, а потом вернулся, взлетел на брошенный мною ровер и помчался нам вслед. Это уже было хуже. Но мы находились достаточно далеко. Перепрыгнули через железнодорожную линию и двинулись на улицу Ровенскую. Когда мы снова пересекали центральную улицу, за нами уже гналось довольно много людей. Некоторые на роверах. Мы летели на всех парусах. И смеялись.

Нам было весело и хорошо, и я могу сказать, что как раз в эти минуты чувствовал себя просто счастливым. Даже не знаю, как это описать, но мне было хорошо как никогда, потому что все всегда было скукой и показухой, а в тот момент мы переживали настоящее приключение. Но так, конечно, я думал потом, а тогда мы гнали во всю мочь, потому что все-таки ощущалась опасность. Все закончилось бы очень скверно, если б нас поймали. Оно, правда, и так кончилось неважно, когда мы начали лазать по чужим подвалам за вареньями и соленьями и нас поймали за выламываньем замков. У Мишки более-менее обошлось, его отец какой-то начальник, а я попал сюда, в колонию. Но это было потом.

Я сейчас вспоминаю тот день как что-то самое яркое в своей жизни. Мы махнули к лесу, в низину. Там у нас луг огромный, в нем парк сделали отдыха, с асфальтовыми дорожками. Вот мы по этим дорожкам асфальтовым и рванули до самой воды. А там бросили роверы, разделись быстренько, привязали одежду к голове и поплыли на тот берег. Вода была еще холодная, но мы этого как будто не чувствовали. Так быстро все происходило — просто молнией. И шуровали мы с Мишкой вместе, даже не особенно разговаривая. Понимали друг друга с полуслова.

Мы уже вылезали на тот берег, когда наши преследователи появились у речки, но в воду никто не полез. Мы, конечно, не стали ждать, решатся они на купание или нет, и двинули дальше, полем, туда, где росли деревья и через несколько сот метров начиналось село.

Мы те роверы и не собирались красть. Просто покатались. У меня и не было никогда такого ровера. У Мишки есть лучше, гоночный. Но его отец спрятал, пока Мишка не станет учиться лучше. Я очень люблю ровер. И всегда мечтал его иметь. Но красть все равно бы не стал. Мне даже ездить на нем было бы противно.

А потом мы заглянули в село и пошли дальше, еще в одно село. Мы уже поняли, что за нами больше не гонятся. В том, другом селе речка изгибается рукавом и снова подходит близко к городу.

Мы разделись и улеглись на берегу. Загорали, потом искупались, перевезли свои вещи и снова загорали, и вспоминали все, каждую мелочь. И что кричал тот, у кого стянули ровер. И как продавец в халате выскочил из магазина и тоже побежал за нами, и кто что сказал, и кто что подумал, когда повернули, и когда проехали железнодорожную линию, и когда я поменял ровер. Мы хохотали, визжали, боролись. А потом лежали на солнце и дремали.

Вот такой, очень интересный был у меня день. Потому что дальше все вернулось к прежнему, стало тусклым и однообразным. Чуть-чуть повеселело, когда мы познакомились с компанией Березы, — те парни были старше, все знали и ничего не боялись. Только лучше бы мы с ними не заводили знакомства, потому что как раз с их помощью и попутались на тех дурацких подвалах, и попал я в колонию.

Теперь, конечно, я уже не тот, понимаю, что все, что тогда делал, было неправильно, и больше так не буду.

КУКОЛЬНЫЙ ТЕАТР

Объявление появилось ранним воскресным утром, чтобы зрители были предупреждены и не разбежались, чего доброго, ко времени спектакля. Потом с каждым из них еще поговорили заранее, и не один раз, а после обеда, в предвечерье, уже были предложены билеты. Зойка очень волновалась и потому проявляла невиданную тщательность, стремясь соблюсти всю театральную церемонию. А поскольку церемония начиналась как раз с продажи билетов, то и на этом этапе все должно было выглядеть по-настоящему. Зойка предлагала билет, спрашивала, какой ряд желаете, в центре или сбоку, а уж тогда называла цену. Тут зрители терялись, потому что никто не представлял, как рассчитываться, но, в конце концов, каждый догадывался, что платить можно чём угодно, назвав это деньгами.

Дедушка спросил, можно ли мелочью, и отсыпал Зойке пригоршню семечек. Бабушка предложила медовый пряник, отец достал заграничную жвачку, мол, иностранная валюта, взамен денег, а мама растерялась, начала шарить в кошельке и вытащила настоящие деньги — копеек тридцать. Зойка собирала все это с очень важным видом и требовала такого же серьезного отношения к происходящему. Но до начала спектакля оставалось еще немало времени, и зрители, посидев в ожидании, постепенно о театре забыли. Каждый ушел в свои послеобеденные дела. Дедушка принялся за газеты, бабушка, как всегда, возилась на кухне, а папа с мамой сидели возле телевизора, на экране которого уже в надцатый раз демонстрировался какой-то фильм. Но, как всегда, телевизор — это была некая условность, что-то, где-то, около чего-то, а на самом деле они едва посматривали на экран, углубившись в разговор.

Прошло добрых полчаса, пока раскрасневшаяся Зойка не помчалась по квартире собирать зрителей в театр. Все, как один, зрители сказали, что придут сию же минуту, но каждый ждал остальных и не спеша завершал свои дела. Наконец в маленькую, уставленную стульями комнату, где Зойка устраивала театр, первой пришла бабушка, на ходу вытирая руки о фартук, и с облегчением присела передохнуть, но потом, увидев, как нервничает малышка, сама отправилась за зрителями. Когда у всех проверили билеты, выяснилось, что мама билет потеряла, и она принялась было покупать новый. Но ей сказали: если вы помните свое место, можете идти и так, мы вам поверим, смотрите только, больше билетов не теряйте. Мама пообещала, что больше не будет, и вот уже бабушка, папа и мама уселись в театре, перед ширмой из нескольких стульев, поставленных спинками к зрителям и завешенных зеленой скатертью. На верхнем краю этой импровизированной ширмы с одной стороны были прикреплены кричаще-яркие цветы из бумаги и пластмассовая ядовито-зеленая пальма — из тех, что изготовляются ширпотребом черноморских побережий «на память о море»; с другой же стороны стоял лес, вырезанный из цветных открыток, большей частью новогодних, и потому елки и прочие деревья оказались в снегу. Дедушка все еще разговаривал по телефону, потому что ему позвонили, и сейчас все зрители нетерпеливо ожидали, пока дедушка договорится, что же он должен завтра говорить на совещании в министерство.

Наконец, когда терпение зрителей окончательно лопнуло, а участники представления от обиды едва не плакали, появился дедушка, понятное дело — без билета, но в ответ на требование предъявить билет сразу же заявил, что хотел бы купить еще один, чтобы сидеть поудобнее, и снова предложил тыквенные семечки. Папа тоже протянул руку, но Зойка возмутилась и сказала, что в театре нельзя лузгать семечки, это невежливо по отношению к актерам.

Конечно, конечно, — удовлетворенно пробормотал дедушка, пряча семечки в карман, — она права. Сорить в театре не разрешается, а употреблять спиртные напитки тем более. А то что получается? Люди показывают вам зрелище, а вы что-то там грызете! Правильно, товарищ режиссер, лузгать в театре мы не станем!

Зойке это пришлось по душе и, хотя она с некоторым недоверием встретила дедушкины слова, прозвучали они успокаивающе и, сказав: «Минуточку!» — Зойка исчезла за ширмой. Зрители сидели довольно тихо. Прошла еще минута, и тогда дедушка предложил: «Может, похлопаем в ладоши, а то что-то начало затягиваться, а мне еще надо там кое-что сделать». Раздались аплодисменты.

Зойка реагировала весьма отрицательно. «Ну подождите же, — послышалось из-за ширмы, — я сейчас, подождите!» Голос у нее был раздраженный, даже чувствовался в нем сильный испуг.

Что-то она слишком волнуется, — сказал дедушка. — Спектакль — это хорошо, но зачем же так нервничать? Мы подождем, чего уж там!

Не знаю, как она будет в школе, — отозвалась бабушка вполголоса, как будто бы Зойка уже не могла расслышать, о чем она говорит. — Моментально возбуждается и очень медленно отходит. Мне и Алла Николаевна говорила, что в садике она приживалась поначалу нелегко, это потом, когда вошла в детскую среду, напряжение у нее спало. А то и хочется ко всем, и тут же смущается, и волнуется, да так, что не дай бог! А тут до школы всего полгода... Ты бы, Ганя, присмотрела за ребенком повнимательнее, все же мама, а то тебе все некогда да некогда...

Наконец Зойкина головка высунулась из-за ширмы. Зойка смотрела прямо в зрительный зал. Острый подбородок, большие светлые глаза, беспокойная гривка русых волос, обещающих быть густыми и красивыми, спадала на лоб, румянец заливал щеки, а губы, виделось, легонько дрожали от волнения.

— Внимание! — еще раз сказала Зойка. — Начинаем представление кукольного театра!

— А как называется? — спросил папа.

— Названия нет, — сказала Зойка.

— Ну, как же без названия? — заворчал дедушка. — Не годится. Мы сейчас придумаем название.

— Не надо, — сказала Зойка. — Это сказка!..

— А про что? — спросил папа.

— Ой, да оставь ты ребенка в покое! Ты просто невозможен! Сразу вцепился: а что, а зачем? Сказка про лес и диких зверей, ясно? — вмешалась мама.

— Да, — сказала Зойка, — сказка про лес и про зверей.

— Ясно, — сказал папа. — Я просто хотел внести ясность.

— Да помолчи ты, — сказала мама.

— В одном густом-густом зеленом лесу, далеко-далеко, жил-поживал зайчик, — звенел голосок Зойки, которая уже спряталась за ширмой.

— Это от автора, — сказал дедушка. — Вступление.

На сцене появился зайчик, гуттаперчевый, довольно большой, серо-розового цвета. Ростом он был почти вровень с заснеженным лесом, но ниже пальмы, и это спасало общую картину.

— ...Ходил он по лесу, и было ему очень грустно, потому что у него не было друзей...

— Это уже постановка проблемы, — сказал дедушка.

— «Ходыть гарбуз по городу, пытаеться свого роду»[21], — продекламировал папа.

— Тише, смотрите представление, — сказала бабушка. — Вот люди, не могут посидеть с ребенком и пяти минут.

Зайчик попрыгал по сцене, а потом начал шататься, что должно было означать тоску и одиночество.

— ...Сел зайчик один раз под елкой и плачет, очень ему грустно, что не с кем дружить...

— Проблема углубляется, — сказал дедушка.

— Одиночество бегуна на длинные дистанции, — сказал папа, — может, это про зайца?

— ...Как вдруг в лесу появился ежик!.. — продолжал дрожащий голосок за сценой.

На сцене в этот момент возник ежик тусклого зеленого цвета, вырезанный из картона, вдвое меньше зайца.

...Ходил себе ежик по лесу и вдруг видит, сидит зайчик и плачет. Спрашивает ежик: «Ты чего плачешь?» А зайчик говорит: «Потому что грустно мне, нет у меня никого, с кем бы я мог дружить». А ежик ему говорит: «Тогда давай с тобой дружить». — «Давай», — обрадовался зайчик.

Голос за сценой окреп, волнение еще чувствовалось, но было оно как у человека, который, вытянув билет на экзамене, заглянул в вопрос и понял, что худо-бедно, но ответить он сможет.

— Ну вот, проблема решена, знакомство состоялось, — комментировал дедушка.

— Знакомство, потом женитьба, — засмеялся папа.

— Не говори глупостей при ребенке! — возмутилась мама. — И не мешай, пожалуйста, мне интересно.

— А мне тоже интересно, — сказал папа, — и может, еще больше, чем тебе.

— ...«Вот хорошо, — обрадовался зайчик, — теперь я не буду один». — Голос за сценой снова задрожал. — И зайчик протянул ежику руку...

При этих словах зайчик на сцене наклонился к ежику.

— ...Но ежик сразу же свернулся в клубок и уколол зайца иголкой в руку. «Ой, ой, ой, — заплакал зайчик. — Ты плохой! Я хотел с тобой дружить, а ты вместо этого обидел меня и уколол. Снова нет у меня никого. Никого, никого, никого... с кем бы я мог дружить...»

Голос за сценой звенел, в комнате было абсолютно тихо, нотки неподдельной тоски в Зойкином голосе на какое-то мгновение преодолели добродушный скепсис взрослой аудитории, и вдруг всем стало просто-напросто жаль зайца, которого уколол ежик.

— ...Заплакал зайчик и побежал прочь, обидевшись на ежика. А ежик остался один, посмотрел вслед зайчику и тоже пошел по своим делам.

— Ну вот, завязывается конфликт, — удовлетворенно сказал дедушка, — жизнь продолжается...

— Всегда кто-то кого-то уколет, если тот с искренними чувствами, — сказал папа, — именно так и бывает. Раскроет человек душу, а его иголкой туда...

— Уж если раскроет, так надо как-то объяснить это, — сказала бабушка. — И не бросаться к первому встречному со словами любви. А женщина по природе своей доверчива, тянется к ласке, искренности, ну и получает в лучшем случае иголку...

— Ого, так это женщина получает? Я-то думал, это у нее иголки...

— У всех иголки, — сказала мама, — у каждого своя иголка, не надо прибедняться. А то тебя послушать, так ты как раз и есть несчастный зайчик, а всё вокруг против тебя с иголками... А может, ежик так сразу не мог открыться, просто характер, не легко ему раскрывать себя — вот и уколол ненарочно, а тут его сразу и бросили. Если бы чувства были настоящими, это стало бы понятно, да и подход нашелся.

— Тише, — сказал папа, — не отвлекайся так далеко, а то мы потеряем сюжетную нить! Уважай искусство!

— ...Снова зайчик остался один... — продолжал голосок за сценой; — и было ему еще грустнее, чем раньше, потому что не было у него никого, с кем бы он мог дружить. «Ну что мне делать? — думал зайчик. — Где найти себе друга?»

— Проблема, однако, остается, — сказал дедушка, — конфликт еще не достиг кульминации...

— ...Как вдруг идет лесом лисичка...

На сцене, где оставался одинокий заяц, появилась желто-горящая пластмассовая лиса величиной с зайца и тоже заметалась, демонстрируя свое одиночество и неприкаянность в лесу.

— ...Увидел зайчик лисичку и поскакал к ней. Скок-скок-скок...

— Сейчас она его слопает, — сказал папа. — Вот и весь конфликт...

— Так-так, — сказал дедушка, — ситуация становится напряженнее, конфликт назревает настоящий...

— Настоящий конфликт существует издавна. Человек одинок с момента своего рождения и напрасно пытается понять других, а романтические дураки еще и добиваются, чтобы их поняли, а в результате — их съедают...

— Ну что за пессимизм! — возмутилась бабушка. — Какое отношение эта философия имеет к детской забаве? Плоды просвещения! Лишь бы все шиворот-навыворот!

— Не съест она твоего зайца, — сказала мама, — хоть ты и несешь бог знает что... Лисица размерами почти такая, как заяц, а может, еще меньше, ну где ей такого съесть...

— Вот-вот, разве что не удастся, — буркнул папа.

— ...«Лисичка, лисичка, давай с тобой дружить, — сказал зайчик. — А то мне очень грустно и одиноко здесь, в лесу». — «Давай, — сказала лисичка, — я буду очень рада...»

— Хочет-таки съесть, — не успокаивался папа.

— Цыц! — воскликнула мама.

— ...Зайчик протянул лисичке лапку, а потом испугался и спросил: «А у тебя нет иголок?»

— О, жизненный опыт! Беда научит! Обжегся на молоке, а теперь дует на соляную кислоту, — комментировал папа.

— Пьеса приобретает эпические формы, — сказал дедушка. — Широкое полотно, масса характеров и ситуаций, просто романное повествование.

— ...«Нет, у меня нет иголок», — сказала лисичка...

— Ну так тебе кто-то и скажет, что у него против тебя иголки наготове. Держи карман шире! При первом знакомстве все прекрасны, — иронизировал папа.

— Вот-вот, при первом знакомстве все держат иголки в кармане... — бросила мама.

— А кое у кого и кукиш в кармане, — не унимался папа.

— В кармане лучше, — отозвалась бабушка.

— Иногда и в кармане видно, были бы глаза, — продолжал папа.

— Цыц, — опять мама, — ты мешаешь действию.

— ...«Я очень хочу с тобой дружить», — ответила лисичка. Зайчик протянул ей руку, и они вместе побежали по лесу, веселые и радостные...

— Часть первая, — заявил дедушка. — Может, это все?

— Нет, не все, — сказала Зойка, — подождите еще!

—Она уже почти не волновалась, голосок был спокойнее, только щечки пылали, когда она на мгновение появилась из-за ширмы.

— ...Вот так они жили-поживали и добро наживали, — продолжал голос за сценой...

— Я же говорил, что поженятся, — заявил папа.

— О боже! — сказала мама. — Ты все-таки невыносим!

— …Но как-то однажды идет лесом ежик, грустный-грустный. Идет и плачет, что он остался один, что был у него друг зайчик, который его покинул...

— А как же, все нормально. Женился и друзей бросил. Или друзья, или жена — это в первый период брака. О, как это всем знакомо. Это потом понемногу все раскрутится и муж станет бегать и собирать остатки дружных рядов...

— Если были настоящие друзья, такими и останутся, а если что-то такое, то и остатки нет смысла собирать... — сердито бросила мама.

— Вот, вот, именно так, — как будто согласился папа, — только в жизни все не черно-белое, а более многоцветное...

— ...И вот увидел ежик зайчика и лисичку, и стало ему грустно, и он заплакал, сел под деревом и заплакал...

Зойкин голос снова задрожал и замер, как тонкая струна, на жалобной ноте. И снова все замолчали.

— ...Подходят к нему лисичка и зайчик и спрашивают: «Чего же ты плачешь, ежик? Что с тобой?» А ежик отвечает: «Я плачу, потому что у меня никого нет и не с кем мне дружить. А можно, я с вами буду дружить?»

— Вот это конфликт, — сказал дедушка. — Реальная проблема. Бывшее да минувшее встречаются ради будущего. Раньше не позаботились о своем счастье, а теперь вот — жизнь научила, да поздно. Надо было колоть осторожнее!

— «А ты не будешь больше... иголками?» — спросил зайчик. — Тоненький Зойкин голосок упорно твердил свое, не поддаваясь зрительскому влиянию.

— ...«Нет, не буду, — сказал ежик, — я ведь ненарочно, я тогда не хотел».

— Так-так, — сказал дедушка, — это и называется сглаживание конфликта. От острых ситуаций мы уклоняемся. От проблем бежим...

— ...«Вот и хорошо, — сказали зайчик и лисичка, — давай втроем дружить, теперь нам всем будет весело».

— Ну прямо Швеция с коллективными браками... — вполголоса прокомментировал папа.

— А у тебя в голове одно! А может, они просто так станут дружить, и все. Есть же люди, которые просто дружат, а не... — возразила мама.

— Есть, конечно, которые просто дружат, сколько угодно. Только там, где счастливы двое, третий должен уйти, как поется в песне, а если трое, то тогда это ненадолго...

— А «Три товарища»?

— Аргументы железные! Есть еще «Три мушкетера», но тогда нм не хватает д’Артаньяна... — не унимался папа.

— ...И они стали дружить все втроем, и им было весело и радостно с тех пор жить в лесу, и они никогда больше не ссорились... Все! Конец! — Зойкина голова снова появилась над ширмой.

Зрители зааплодировали.

— Благодарим, — сказала Зойка. Она была возбуждена, но счастлива. — Приходите на наше представление еще.

Актеры со сцены кланялись зрителям. Наконец аплодисменты утихли, и зрители поднялись с мест.

— Мне очень понравилось, — сказал папа. — Очень и очень, Зойка. Ты устроила для нас прекрасный вечер.

— С хэппи-эндом, все довольны. Хотя и чувствуется, что здесь что-то не так, но счастливый конец все решает... — подвел итог дедушка.

— Не морочьте ребенку голову, — сказала бабушка. — Прекрасное представление. Я бы еще раз посмотрела.

— Вот и хорошо, что счастливый конец. Проблем и в жизни хватает, — сказала мама.

— Это сказка, — сказал папа. — Кукольный театр.

МАКАР

Макар стоял на подоконнике у раскрытой форточки и внимательно следил за детьми, игравшими под их домом. Мама разговаривала с гостями — пришли двое высоких мужчин, один с усами, а другой с длинными волосами до плеч. Макар, как всегда, сунулся было в общество, тот, с усами, легонько ущипнул его за нос, а который с волосами спросил, как звать. Почувствовав товарищескую атмосферу, Макар обрадовался и хотел было показать им, как он прыгает на одной ножке, но мама, как всегда в самый интересный момент, сказала: «Хватит, Макар, иди к себе в комнату, у тебя есть игрушки, порисуй и не мешай нам!» Макар вздохнул, но подчинился.

Сегодня в детском садике он подрался с Сергейкой, потому что тот пристал с вопросом, где папа Макара. На этот вопрос Макар не мог ответить и самому себе, ответ не находился, знал только, что папа сейчас с ними не живет, потому что у него другие дела. Вот это слово «дела» было большое и круглое, Таинственное и очень взрослое, и Макару оно представлялось в виде огромного мяча, который и поднять нельзя, не то что играть им. Он попробовал было допытаться, что такое «дела», а потом отказался от этого вопроса, — ответы на него оказались круглыми и какими-то далекими. До сих пор он дружил с Сергейкой, белявым и шустрым. Медлительному, задумчивому Макару очень нравилось играть именно с кудрявым быстрым Сергейкой.

К вечеру Макар уже забыл и о ссоре, и о драке, потому что после садика мама рассказывала ему интересную сказку о маленьком принце, у которого был свой Лис и Роза и он с ними играл, а жил на Луне.

Все сегодня складывалось хорошо, но вот пришли к маме гости, и Макар получил категорический приказ — играть в своей комнате. Так было всегда, сколько Макар помнит. Мама говорила ему: я же тебе не мешаю, когда к тебе приходят гости, и ты мне не мешай. У каждого из нас свои гости. К Макару приходил несколько раз Сергейка, и это были самые лучшие вечера. А еще Макар ходил в гости к Сергейке, так это было в некотором роде еще интереснее.

Вечерело, хотя было еще совсем светло. Во дворе, где апрельское солнце согревало землю, сушило последние лужи, оставшиеся еще от снежных заносов, пахло разбуженной землей и началом жизни.

Макар подошел к окну и выглянул на улицу. С третьего этажа он хорошо видел двор, несколько деревьев, на которых вот-вот должны были проклюнуться листья, детскую площадку и две скамейки по ее бокам. На одной из скамеек роилась детская компания, она и привлекла Макарово внимание. Ему всегда хотелось, чтобы с ним играли, чтобы дети сами хотели с ним играть, приглашав ли его, как вот Сергейка. Макар вздохнул. Но у него так не получалось. Вот подрались они с Сергейкой, и тот через несколько минут уже оказался в другой компании, а Макар остался один. Макар загрустил и стал ждать, когда придет мама и заберет его домой. Ждать пришлось долго, хотя уже было время после обеда, но оно тянулось для Макара очень и очень медленно, и он так обрадовался, когда вдруг увидел маму, что мгновенно забыл о своих переживаниях, стремглав бросился к ней, обнял двумя руками и сказал, заглядывая снизу прямо в мамины глаза, что очень по ней соскучился. Мама удивилась, но, кажется, поняла Макара. Дома они обо всем поговорили, мама рассказала Макару сказку, успокоила, что с Сергейкой они все равно скоро помирятся, и все будет хорошо, сообщила, что Макаров папа просто уехал в другой город и сейчас живет там, вот так Сергейке и скажешь. И все. А почему — хотел спросить Макар, но в это время пришли гости.

И вот сейчас Макар смотрел в окно на детей, увлеченно возившихся возле скамейки на детской площадке, и ему очень хотелось туда. Но он чувствовал, что мама его не пустит, потому что этих детей он не знал и они его не знали, хотя он знал их, он их видел, они живут вот здесь, в этом дворе. Там было трое ребят и две девочки. Двое мальчиков почти такие же, как Макар, ну, может, чуть постарше, один — в более солидном возрасте. Наверное, уже в школу ходит, подумал Макар и вздохнул. А тот, старший, в красной курточке, был высокий и ловкий; вот он вскочил на скамейку, аж на спинку, а потом прыгнул вниз, все остальные тоже начали прыгать со скамейки на землю, а потом снова на скамейку, потом начали догонять друг друга, а Макару становилось все тоскливей и тоскливей, и чтобы лучше видеть детей, он подставил к окну стул и влез на него, а потом на подоконник. Выпрямившись во весь рост на подоконнике, он все хорошо видел, намного лучше, чем раньше, но ничего не менялось, дети играли во дворе, а Макар стоял на подоконнике, и ему было очень грустно. Тогда ему пришло в голову открыть форточку, пахнуло свежим ветром.

Вдруг вся детская компания оставила скамейку и пошла прямо под Макаров дом, прямо под окно, где на асфальтированной дорожке были начерчены «классики». Макару стало интересно, потому что дети находились теперь почти рядом, с ним, хотя он был вверху, а они внизу.

Макар подтянулся к форточке и крикнул туда, вниз: «Эй! Эй!» Что им говорить, он представлял плохо, но звук его голоса привлек их внимание, они все подняли головы и смотрели на Макара. Макар растерялся и не знал, что делать дальше. Он позвал бы их играть к себе, но ведь мама и гости, и все это невозможно, он же понимал. Его самого тоже не пустят туда, и это он тоже понимал. Прошла секунда, и тот, в красной курточке, показал Макару язык, а потом вернулся к «классикам», за ним и все остальные. Макар снова крикнул: «Эй!» — но внимания это вызвало еще меньше. А в третий раз, когда он окликнул детей, никто даже не поднял головы, шла игра в «классики». Кто-то прыгал, остальные наблюдали за ним.

Так было всегда, даже если б он находился внизу, то в конце концов все было бы точно так же. В крайнем случае он стоял бы возле них и смотрел, как кто-то прыгает, а ему, наверное, не дали бы и попрыгать. Мало того, что он наверное был среди них самый маленький, так еще и увалень, и стеснительный, и неуверенный в движениях, склонный скорее к ожиданию чьего-то дружеского жеста, чем к тому, чтобы сделать его самому. И грядущий проигрыш был просто написан на нем, и мама уже думала о том времени, когда Макар пойдет в школу, и как ему там будет хорошо, что впереди еще целых два года, вырастет, выровняется, подтянется, может, все утрясется, как-то да будет. В то же время он, стоя на подоконнике третьего этажа, чувствовал себя большим, ему все было видно сверху, и все ему сверху были видны, и даже автомашины казались отсюда не больше тех, что стояли у него в комнате, и дети, которые уже не обращали на него внимания, были величиной с его любимого медвежонка по имени, конечно, Винни-Пух. И Макар чувствовал, что он сейчас непременно должен и может что-то сделать, что-то такое большое и значительное, что-то такое, что обратит на него внимание детей, которые не хотят его замечать, хотя он стоит в полный рост в окне третьего этажа прямо над ними. И он вдруг слез с подоконника, схватил с пола резинового зайца и снова полез назад, на окно. Теперь Макар не размышлял и секунды, а, дотянувшись до форточки, размахнулся и бросил зайчонка прямо в кучу детей.


Он достиг желаемого, даже больше, чем надеялся, потому что в первое мгновение дети растерялись, с удивлением поглядывая на то, что упало к ним прямо с неба, а затем бросились к зайцу, и первой схватила его остроносая девочка в голубой шапочке, из-под которой торчали маленькие заплетенные косички. Старший, в красной куртке, попробовал было отобрать у нее зайца, но она отскочила со своей добычей в сторону и поглядывала настороженно, готовая к решительному отпору, и тот, нападавший, остановился, а потом глянул вверх, и Макар крикнул ему: «Эй! Эй!» Теперь этот, в красной куртке, посмотрел на Макара с интересом, уже все дети смотрели на Макара, подмигивая и махая руками, и Макар понял, что наступил его звездный час, и выкрикнул снова: «Эй! Эй!» — что там было говорить, а потом почти мгновенно скатился вниз и схватил еще несколько игрушек. Сначала он швырнул в форточку тягачик, а потом прицеп к нему. Дети кучей бросились хватать игрушки, отталкивая друг друга. Грузовичок уже схватил тот, в красной куртке, а прицеп — мальчик в резиновых сапожках. Все снова смотрели на Макара. «Давай еще! Эй ты, давай еще, бросай сюда!» Они обращались к Макару, это уже был разговор, контакт с компанией, и Макар, именно Макар, играл сейчас первую скрипку. Ощущение собственной силы и возможностей, ощущение, что он нужен другим, переполняло его, полностью преодолев обычную привязанность к своим игрушкам. И он швырнул их вниз одну за другой, вызывая там, во дворе, шум, возбуждение, страсти, радость, а главное — прямой, непосредственный интерес к нему, к Макару. Теперь Макар старался швырять свои дары как можно дальше: ведь то, что вся стайка бросалась за каждой новой игрушкой, которую щедро обрушивала на них судьба в облике Макара, вызывало у Макара чувство, что это он сейчас управляет ими, их настроениями и желаниями, он ведет игру. Такого еще не случалось с ним никогда, ощущение это он переживал впервые, и оно захватило его до самых глубин естества — в нем есть необходимость, настоящая необходимость для других, он вызывает интерес к себе со стороны старших, независимых, может, уже и школьников, — все они смотрели сейчас на Макара как на сказочного Деда Мороза. «Эй! Эй!» — горланил Макар, выбрасывая новую игрушку, и компания бросалась в одну сторону, а в это же мгновение Макар бросал другую игрушку совсем в другом направлении, и уже все летели туда, и кто-то хватал одно, кто-то другое, а потом все лица снова, поворачивались к Макарову окну с неприкрытым уже, искренним желанием, чтобы именно ему, так хотел каждый из них, Макар бросил новую игрушку.

Макар раскраснелся от напряжения, от волнения, которое охватило его, игра продолжалась с увлечением и подъемом, но в какое-то мгновение в руках у Макара оказалась последняя игрушка. Это был его любимец Винни-Пух. И тут на долю секунды Макар остановился. Но колебания длились недолго. «Давай! Давай! Эй ты! Давай еще!» — шумели внизу. И Макар размахнулся и швырнул в них Винни-Пуха, следя, как летел вниз медвежонок, как упал прямо на разграфленный под «классики» асфальт и как, резко растолкав остальных, схватил его тот самый, в красной курточке. Именно этого и хотел Макар, чтобы именно этот мальчик схватил Винни-Пуха, он и хотел, и уверенности у него еще прибыло. Меж теми, кто был внизу, и Макаром уже существовала связь, дружеские отношения, они уже были коллективом, неважно, что разделенным пространством между третьим этажом и землей, они уже были одно целое, он был с ними, он был почти счастлив в эту минуту.

Но игрушек в комнате больше не было. «Эй! Эй!» — крикнул Макар еще, вдруг начиная понимать, что игра окончилась, потому что больше нечего швырять вниз, на землю, компания внизу покричала еще немного Макару, а потом каждый начал осматривать трофеи свои и других, уже начались разговоры про обмен, началось: дай мне это, а я тебе — то. А еще через несколько минут, когда дети уже сориентировались, что подарков от Деда Мороза — Макара больше не дождутся, помня, наверное, и о том, что игрушки хотя и принадлежат этому малышу с третьего этажа, но еще должны быть у него папа и мама, у которых больше прав и на эти игрушки, и на самого Макара, и на все, что он сейчас творит. Каждый из них ощутил момент вины, нечестности, и в то же время полного нежелания расставаться с тем, что упало с неба. Дальше, как всегда в таких случаях, детям предстояло бегство с места событии, лучше всего домой.

Они еще стояли какое-то время внизу, возбужденные и веселые, а какая-то женщина высунулась из соседнего с Макаром окна, видно, наблюдала за происходящим и поняла, что творится, и начала ругать детей:

— Вы что это там делаете? Ну-ка положите все на место, а то заработаете! Ишь какие! Выманили у малого — и довольны! Вот я вас сейчас.

Мгновенно дети, как переполошенная птичья стайка, исчезли из-под окна, каждый со своими трофеями. Макар смотрел им вслед грустно, но спокойно, как победитель, для которого уже безразлична сама победа, потому что гораздо важнее было само действие, сама борьба.

Мама вбежала в комнату, возбужденная и испуганная:

— Что ты делаешь, Макар? Что ты делаешь? Где твои игрушки? Ты что?

Соседка стояла у нее за спиной:

— Идите посмотрите, может, хоть что-то соберете, — сказала она. — Вы только подумайте! И как они его обдурили — все им повыбросил?

Мама оставила Макара, прежде, правда, стащив его с окна и закрыв форточку, а потом вместе с соседкой побежала во двор. Макар стоял возле окна уже на полу и, подтянувшись на носках, видел, как мама обошла все закоулки под их окном и ничего не нашла.

Он отошел от окна и сел на кровать.

Волна печали охватила его, он уже понял, что поступил нехорошо, что не должен был бросать игрушек, не должен, нехорошо это, но что-то не давало ему больше каяться о содеянном, он готов был к наказанию, любой каре, признавал ее, но что-то было больше его, то самое, пережитое им, то, что все они тянулись к нему, что он был им нужен, пусть даже в это короткое мгновение, но был их сообщником, одним из них, из их компании, и в то же время выше и сильнее других.

В ответ на все мамины слова, на угрозу не покупать больше ни одной игрушки, на то, что он будет очень наказан, Макар не плакал, так и не промолвил ни слова.

— Ты хоть понимаешь, что ты наделал? Понимаешь, что поступал нехорошо, что так нельзя? Макар, ну что ты молчишь?

— Понимаю, — сказал Макар и вздохнул. Он понимал, что мама ругает его справедливо, ему было очень жаль, что нет у него теперь ни одной игрушки и больше никогда не будет, особенно его любимого медвежонка. Он все понимал, и ему было очень грустно от всего этого, но где-то очень глубоко в нем горело ощущение: хорошо, что он так сделал, какими бы сожалениями это ни обернулось, но хорошо, что он так сделал. И хотя он еще не мог понять ее, но это и была его большая правда.

Загрузка...