В Овсянку к Астафьеву еду не впервые. Но, как всегда, волнуюсь: о чем на сей раз поведает Виктор Петрович, какие новые истины обрушит, да и просто — как живется-работается ему в наше смутное время, с его, астафьевской, привычкой не лукавить, не пресмыкаться, с его колючим характером?
Разговор начался, естественно, с Солженицына: в первое же утро своего пребывания в Красноярске Александр Исаевич поехал в Овсянку к Астафьеву.
— Не заметил, как мы проговорили часа три, один на один, рассказывает Виктор Петрович. — Солженицын, в отличие от меня, умеет ценить себя и свое время, поэтому жестко отметает праздную и любопытствующую публику. Интересно, что уже минут через десять я чувствовал себя свободно в общении с гостем, помня, конечно, и о его возрасте, и о более сложном жизненном опыте. Несомненно, Александр Исаевич Солженицын — личность выдающаяся, а в жизни и общении — просто компанейский человек. Я поинтересовался у Александра Исаевича «насчет рюмахи», и он без жеманства объявил; «За обедом одну еще приемлю, а сейчас, извините: впереди рабочий день».
— А ребята, — спрашиваю, — парни-то как?
— Ну как? Они же у меня русские парни-то, и все русское им не чуждо.
Под конец встречи произошла любопытная сценка. Александр Исаевич пообещал прислать мне литературный словарь (там что-то и из моих книг выписано), и я подал ему модную сейчас визитку, которые мне отпечатали перед прошлогодней поездкой за границу, А мне нужно было — так договорились с ним — послать в его «мемуарную библиотеку» часть рукописей-воспоминаний фронтовиков, скопившихся у меня в архиве. И Солженицын записал свой адрес на листке бумаги — никаких визиток у него нет и, думаю не бывало. Более того, я сделал вывод, что он как русский человек и писатель «там», в так называемом свободном мире, сохранился лучше в смысле прочности характера, физического и духовного здоровья, куда как крепче и прочнее стоит на земле, чувствует себя и время острее и яснее, чем мы — сыны соцреализма.
— Что из написанного вами читал Солженицын?
— Насчет своих книг я, естественно, его не спрашивал, но из разговора понял, что он читал мои рассказы, в частности «Людочку», и хорошо знает книгу «Затеси». Попутно сделал он мне замечание, что раз эти самые «затеси» вне жанра, то и не надо их пытаться превращать в рассказы. Александр Исаевич не знает, что порой «затесь» в процессе работы перерастет, развертывается и сама собой превращается в рассказ. Половина, если не больше моих крупных по размеру рассказов, в том числе и «Ода русскому огороду», да и та же «Людочка», выросли из наметок и замыслов «Затесей».
— По каким вопросам касательно обустройства России вы согласны с Солженицыным, а по каким не согласны?
— Об устройстве России говорить нам всем и не переговорить, но лучше бы все же работать каждому на своем месте и как можно усерднее и профессиональнее. Нас губила и губит полуработа, полуслужба, полуинтеллигентность, полуобразованность, полу, полу…
— Виктор Петрович, ну а вы не сожалеете о том, что когда-то не смогли или не захотели стать диссидентом?
— Я не мог стать диссидентом ни ради свободы, ни ради популярности, ни просто так, потому как не готов был стать таковым: семья — большая, следовательно, мера храбрости — малая. Да и внутренней готовности, раскованности (которая, впрочем, у диссидентов со временем «незаметно» перешла в разнузданность, в самовосхваление, а у кого и в непристойности) мне не хватало. Но более всего не хватало духовного начала, которое одно сильнее всякой силы. Я же из того поколения, которое гораздо было заступаться за Анджелу Дэвис и Поля Робсона или за кем-то брошенную собаку на московском аэродроме, или за весь сразу советский народ, но не за конкретного русского человека. Например, хотя бы за своего сына: на двадцатый день после призыва в армию его бросили во взбунтовавшуюся Чехословакию, куда наши «передовые направители» жизни своих чад не посылали — там ведь и убивали.
И не то, чтобы храбрости моей не хватило, мне просто в голову не приходило протестовать, как-то оспаривать происходящее. Быть может, протест моих сверстников ушел в запас в мае 45-го…
— Сегодня тема войны вновь захватывает нас. Ваш роман «Прокляты и убиты.» не может не интересовать многих, и прежде всего фронтовиков. Как работается над новыми главами?
— Вторая книга романа «Прокляты и убиты» под названием «Плацдарм» будет опубликована в No№ 10–12 «Нового мира» (журнальный вариант). Читал рукопись мой старый и верный друг по литературе — Александр Михайлов, в прошлом командир саперной роты. Он сделал ряд существенных замечаний, которые я постараюсь учесть в дальнейшей работе, но в журнал я с этими поправками уже не успел. Давал читать рукопись одному из генералов-фронтовиков, человеку не просто разумному, но и редкостно среди наших генералов начитанному. Он в целом одобрительно отнесся к рукописи, хотя и принципиально не согласился с тем, как я изображаю «линию партии» на войне, что, впрочем, совсем неудивительно: был он начальником политотдела стрелковой дивизии, а я просто солдатом, и наши взгляды, естественно, не только на «линию партии», но и на многие другие «линии» войны и жизни не сходятся.
— Кроме романа, еще пишете что-нибудь?
— Ничего, кроме романа. Не хватает сил, хотя раньше для разрядки писал что-нибудь для детей или сочинял для отдыха, например «Оду русскому огороду». Есть у меня замысел написать для детей короткую повесть о собаке, но пока усталость после окончания «Плацдарма» еще не дает возможности вплотную сесть к столу — болит голова, дает о себе знать фронтовая контузия. Недавно болезнь-таки доконала моего старого и старшего товарища Юрия Нагибина.
— Нагибин говорил — я сам слышал, — что хотел бы перед смертью пожать руку Виктору Астафьеву…
— Он когда-то — как давно! — еще в 1959 году помог мне первый раз напечататься в московском толстом журнале «Знамя». Познакомились мы ближе гораздо позднее в редколлегии журнала «Наш современник», который в ту пору печатал литературу о жизни и страданиях русского народа, а не прокламации в защиту его. Всю жизнь, начиная с 50-го года, читал все, что печаталось под фамилией Нагибин, всю жизнь испытывал к нему дружеские чувства, при редких встречах и беседах имел возможность если не высказать, то дать почувствовать мое к нему расположение, безмерную любовь к его творчеству. Меня никогда не охватывала зависть к его литературно-киношной удачливости, умению «наживать деньгу», что давало ему возможность хотя бы материально жить независимо. И никакой художественной зависимости или духовной я от Нагибина не испытывал, а вот работоспособности его дивился.
— Виктор Петрович, а теперь, если позволите, не о литературе. Если бы к вам обратились, что бы вы посоветовали нашему правительству или президенту?
— Не мое это дело — советовать правительству и президенту, пусть у каждого болит голова о своем деле. Именно по этой причине еще при Горбачеве я отказался от почетных мест в руководящих органах, равно как и «фрейлиной» ездить в правительственных делегациях, посещающих разные страны.
— Есть ли у писателя Астафьева открытия новых писателей?
— Я открыл для себя не просто интересных, но и серьезных современных писателей: петербуржца Михаила Кураева и тоже петербуржца, но уже покойного — Сергея Довлатова. С восторгом прочел в «Новом мире» «Казенную сказку» Олега Павлова и с чувством редкостного художественного открытия — «Плач красной суки» Инги Петкевич. Правда, дерзкое это произведение с предерзким, но точным названием, наш вежливенький журнал, словно одернув плиссированную юбочку, переименовал соответственно своему духу в «Свободное падение». Ну что ж, лишнее доказательство того, что падение, да еще свободное нам всем свойственно, а вот взлет?..
Но не спешите горько вздыхать. В журнал роман этот принес член его редколлегии писатель Андрей Битов. Из этого ничего бы — ну принес и принес, случается. Но Инга-то Петкевич — бывшая жена Битова. И это тоже бы ничего. Но, зная вкус, образованность и начитанность Битова, думаю, не мог он не заметить, что проза его бывшей жены (как бы это поделикатней сказать? Да Бог с ней, с деликатностью!) покрепче прозы самого Битова. Поэтому и принес рукопись бывшей жены бывший муж? Если так, значит, в литературе нашей современной не все исподличались.
1994