Стихи Михаила Кузькина-Воронецкого обладают одним завидным качеством их хочется читать вслух:
…Здесь между темных плит,
Вросших в июльский зной,
Под рыжим курганом спит
Предок раскосый мой…
Страшен он был и зол.
Жизнь нелегко сберечь.
В сердце ему вошел
По рукоятку меч…
Качался с водой стакан.
Дед, как всегда, суров.
Река звалась Аба-кан,
Что значит — медвежья кровь…
Внутренняя мускульная сила стиха как бы рвется из молчаливой оболочки наружу, и хочется не просто читать эти стихи где-нибудь в зале, вселюдно, нет, их охота выкрикнуть где-то в степи, на дороге, «для самого себя», выкрикнуть просто так, от избытка чувств и сил.
Стоит он на кургане — всадник
Среди камней, среди травы.
Он весь степняк — в посадке ладной,
В наклоне черной головы…
Нагайку ветер чуть качает…
Стоит, забыв жену, жилье,
Влюбленный в вечное молчанье
И в одиночество свое.
Но это, так сказать, «голос крови», это тот самый потомок-степняк поет и чеканит стих под стук конских копыт, что «лицом на него похож, здесь через сотни лет, в юрте из конских кож я родился — поэт». Но ведь в крови сибиряков, даже если они и «раскосы», напутано всякого, по бабке Воронецкий восходит к ссыльным полякам, и не могла же гордая кровь бунтовщика «не схлестнуться» с вольной и дикой кровью хакаса. Что же высеклось из столкновения? Чем отозвалось в душе поэта эхо давних степных кочевий и гонимых за непокорность, страдающих «гордецов» поляков?
Вам стала пухом мать — земля сырая?
Родились, жили, канули — и пусть!..
Но отчего ж, в веках не умирая,
Связала нас нерасторжимо грусть?..
…Лежат, а как страдали? Как любили?
Какою страстью нам они близки?
И были ли они? Конечно, были.
Иначе этой не было б тоски.
И вот оно, как следствие этой вечной нашей тоски о прошлом, о том, кто был до нас, до боли острое, кинжалом вонзающееся в сердце ощущение Родины.
Я жадно пил. Дрожали руки.
Котлы, шипевшие в огне,
Гортанные глухие звуки
Казались сказочными мне.
В ночной степи кричали звери.
Меж юрт, черневших у ручья,
Шагал я, веря и не веря,
Что это Родина моя.
Не всем, далеко не всем современным поэтам удается преодолеть эту тоску по своей малой родине, и бывает, так они и остаются навсегда на той маленькой полянке детства, которую топтали когда-то босыми детскими ногами. Уж ни цветка, ни травинки на той полянке нет, а они все ходят и ходят по кругу, все топчут и топчут ее, вымучивая строки про дым над отчими трубами, про березки и тополя под родным окошком, про бабку и дедку и про девушку, что пела за околицей, звала, да куда-то потом делась безвозвратно, скорей всего уехала в город, на фабрику, и вышла замуж за нелюбимого…
Рост, мужание поэта заключается и в горестном ощущении утраты детства, юности, первой любви и той же малой родины. Но ощущения, чувства поэта, входящего в пору зрелости, не могут переходить в нытье, с возрастом они густеют в крови, ток их делается нетороплив, удары сердца реже, но весомей, взгляд становится пристальным, слезы умиления не должны застить его — жизнь поработала на «поэтической пашне».
И вот, когда, забыв про суету,
Гляжу на лес — он рядом ли, далек ли,
Как будто бы разглядываю облик,
В котором вечность скоро обрету.
…И потому целую рыжий склон
Земли с дубами перед увяданьем,
Что сохранят до будущих времен
Загадку моего существованья.
Если бы мой земляк Михаил Кузькин-Воронецкий написал только о загадке своего существования, наверное, и тем бы уже запал в память, но ему дано было расширить рамки, а точнее, разорвать путы риторики, ставшей в современной поэзии не просто однообразной, но порой и надоедной. Но…
Как ни досадуй, как ни бейся,
А путь к себе — всегда сначала:
Всегда опять с последним рейсом
Плыть от обжитого причала.
И плыть не куда-нибудь, а в самую счастливую пору, пору поздней любви, и, достигнув берега, на котором редко высаживаются нынешние поэты, с изумлением и восторгом припоздалым, самому еще непонятным, воскликнуть:
Когда ты тих, как лес осенний,
Когда виски уже седые,
Вдруг открываешь в изумленьи:
Любить — ведь это все впервые…
Впервые где-то за Окою,
В избушке возле переправы,
Вдруг, заболев глухой тоскою,
Упасть в желтеющие травы…
Пересказывать любовную лирику — дело неблагодарное и бессмысленное. Ее надо читать наедине с собою, чтоб вместе с поэтом пережить и радости, и муки, какие она, эта самая любовь, несет с собою, и в себе особенно, когда «виски уже седые».
Читая Михаила Кузькина-Воронецкого, невольно сам начинаешь чувствовать подъем и просветление в душе, словно и тебя коснулась частица света, озарившего чью-то жизнь на склоне лет. И хотя у этого чувства нет юношеской восторженности, беззаботности, а больше тревоги, смятения — все равно невольная волна ответной благодарности, доброй зависти и жажды прекрасного возникает в сердце.
А какое самоуглубление произошло в самом поэте и как от этого окреп голос его! Нет вроде бы ни «степной экзотики», ни внешних примет пейзажа, а читаешь — и захватывает дыхание, ибо сам сопереживаешь, сам ты уже вовлечен в стихию чувств, движение головокружительного, счастливого и тревожного полета:
Разбудила меня тишина.
Память с явью напрасно боролась:
Еще долго ловила она
Твой из сна исчезающий голос.
Я сентябрьскую вижу твою
Прядь волос у лица… Неужели
Не приснилось тебе, что стою
У твоей безмятежной постели?
Как, впадая опять в забытье,
Целовал твои тихие руки,
Как нашептывал имя твое,
Просветленное болью разлуки?
Ах, какой очистительный сон!
Что за странная тайна сокрыта
В том, что был я на миг вознесен
Над пределами нашего быта?
Словно вышел, минуя года,
Я во времени том недалеком,
Где не будет у нас никогда
Ни размолвок, ни ссор, ни упреков…
Ловлю себя на желании читать и читать кому-нибудь стихи Михаила Кузькина-Воронецкого, делиться радостью их открытия, цитировать их, повторять. Но стихи все-таки лучше всего читать самому, то есть каждому, кто любит истинную поэзию, делать это по отдельности.
1970