Позади остались районы похожих на бараки многоэтажных инсул, мы проникли в город через Белорусские ворота, потом я долго не спеша шел широкой улицей, когда меня обняла, наконец, красавица площадей и глянули провалы закопченных, как после недавнего пожара, окон такого знакомого здания — без лестниц, террас и статуй, но с лепниной по карнизам, как принято было наряжать фасадные постройки при последнем из цезарей. Боже! Как забилось мое сердце! Предстали передо мной дома, которые я знал наизусть. Грустное чувство овладело мной, чувство, понятное всякому, приезжающему домой, когда все что ни было кажется старее, еще пустее и когда тягостно говорит всякий предмет, знаемый в детстве. Я обошел кругом родную пьяццу. Вдоль тротуаров и в переходах — повсюду толпился народ и шла торговля. Разнополый, разновозрастный, разномастный люд пытался сбыть с рук пепси-колу, лампочки накаливания, детские валенки с калошками, сардельки в связках, ношеные штаны, майонез, дамские кофты с люрексом, семена огурцов и роз, банановый ликер, прошлогодний «Плейбой», железные болты, жигулевское бутылочное пиво, цветные майки с надписью «Йель», готовую пиццу, любовные романы, шоколадные батончики, носки ручной вязки, билеты беспроигрышной лотереи, видеокассеты с русскими порнофильмами, запасные части к автомобилю «фиат», жевательную резинку, очки для предохранения глаз от солнца, свиные копыта, сочинения Якоба Бёме, коньки для исполнения фигур на льду, вяленую рыбу, билеты в Театр оперетты, овечий сыр ломтями, балалайку, бастурму, купальные костюмы размера экстра-эль, индийский чай со слоном, коммунистические листовки, баранки врассыпную, растворимый кофе в жестяных банках, сверла в наборе, книгу Гитлера «Майн кампф», кроссовки фирмы «Адидас», сырой ливер, мужские костюмы для занятий рэкетом, детские игры в картонных коробках, водку в бутылках зеленого стекла, нательные крестики из латуни, джинсовые пары, плюшевого медведя, китайские термосы, развесные мандарины, флаконы поддельных духов «Опиум», печенье в пачках, оленьи рога, милицейскую фуражку, спагетти в прозрачных кульках, вибраторы на батарейках ААА, матрешки с мужскими лицами, глянцевые календари с возбужденным женским бюстом, вафли, вечерние туфли из ложного крокодила, детский крем, переходящий вымпел с золотой бахромой, тампаксы, расписное коромысло, зеленый пиджак якобы от Версаче, комплект хрустальных бокалов, банку сирийских сосисок и женские тапочки с помпонами; тут же темные юноши с сумрачным взглядом предлагали чейндж маней, хоть рядом стоял обменный пункт; приземистые девчушки, коротконогие и низкопопые, лет тринадцати, с отечными мордашками олигофренок, звали за угол, обещая за несколько долларов саксофон и факи-факи; я сделался подобен иностранцу, который с недоумением вопрошает: где же огромный Древний Рим?
Между тем Рим лежал передо мною. По знакомым некогда, а нынче немытым и облупленным стенам наляпаны были вывески по-латыни. Все пребывало, казалось, в плесени и патине — оскверненные давным-давно базилики и разрушающиеся палаццо. Сандуновские термы, которые, подобно Диоклетиановым, пытались отвести под музей, были в пролившихся точно с неба помоях. Я свернул на бульвар, занесенный самумом разнообразного дешевого мусора: пустых стаканчиков из-под молочных коктейлей «Макдональдс», пачек из-под «Кэмел» и «Пегаса», использованных презервативов, обрывков коробок из-под «Хайнекен», жестянок из-под автомобильного масла, остовов рождественских елок и мишурой давно закончившегося карнавала, листков независимых газет, примерзших сям и там к ребристым поверхностям деревянных лавок с закругленными спинками, когда-то крашенных, а теперь будто облепленных толченой яичной пасхальной скорлупой. Миновав два театра — по левую и правую руки, — я вышел к памятнику, тому самому, что писает в дождь. И остановился в рассеянности. Я больше никуда не спешил, мог пойти направо, мимо церкви, где некогда венчался автор горациевого стиха; мог направиться прямо, в сторону обоих Гоголей; наконец, мог свернуть налево, где подстерегал революционный легионер, сжимая в кулаке свой фаллос. Надо бы было встретить кого-нибудь из соотечественников, но я не мог припомнить — кого. Сотню раз я повторил про себя: ты — на родине. И это все, что я нашелся сказать себе самому, чтобы объяснить охватившие меня недоумение, восторг и предчувствие новой тоски.
Вкруг памятника двумя полудугами стояли каменные скамейки. Поддернув под себя полу американского пальто, я примостился на одной из них и закурил. Это был бульвар моего раннего детства, моей глупой юности, моей молодости. Если б не холодный апрельский ветер, я посидел бы здесь и дождался, пока зажгутся в сумерках фигурные стеклянные фонари. Я знал их копченый свет, когда он в полутьме уходящего дня достает лишь до тревожно колышащейся листвы ближайших июньских деревьев. Среди этой дрожащей теплой пахучей полутьмы много лет назад хорошо было искать горячую влажную руку сидящей рядом молодой женщины. Я вспомнил ее — с калмыцкими скулами, глубоко посаженными распутными глазами, с пухлыми светлыми губами и сильными дугами над бровями. Она была художницей, стриглась под мальчика, ее звали Софи. Во всяком случае, так она называла себя сама, но я подозревал, что это было производное от неизвестного мне татарского имени.
Мы были знакомы шапочно, но она давно мне нравилась издалека. Тогда, в июне, мы оказались за одним столиком в Доме актера и потом пришли вместе в ее мастерскую. Пили шампанское, она шаловливо выныривала из-под моих объятий, позвала посидеть вот сюда, на бульвар. И здесь она уклонялась от поцелуев, говорила, что где-то рядом бродит ее сын.
Она была тревожна, и волнение ее мне казалось странно-чрезмерным. Понятно, в мастерской она могла опасаться его нежданного появления, но отчего нам нужно было усесться именно здесь, под фонарями, а не пройти дальше, в темень бульвара, уже полного поцелуев и вздохов. Кажется, она с нетерпением ждала его: что, она по-матерински беспокоилась за его бульварную судьбу? или боялась, что и под кронами черных кустов ее найдет его семнадцатилетняя сыновья ревность?.. И он пришел, ее сын, на две головы выше ее — она была малоросла и хрупка, — прыщавый оболтус, все время держащий слюнявый рот полуоткрытым. Мне он показался дебилом, но она — она отодвинулась от меня, встрепенулась, вскочила на ноги, нежно к нему приникла, и они о чем-то пошептались неслышно. Он пошел своей дорогой, но вскоре и она покинула меня.
В другой раз я так же случайно оказался в ее мастерской среди подвыпившей компании случайных ресторанных гостей, что пришли к ней допивать после закрытия. Было шумно, пьяно, в толчее я потерял ее из виду, хоть и не бросил мысли за ней приударить. Тем более что в ресторане она была одна, без спутника. Ища ее по диванам, в углах, в прихожей, я оказался на крохотной кухне, откуда дверь вела в крохотную душевую, переоборудованную из кладовки. Оттуда доносились сладкие стоны и неразборчивый шепот, но я узнал ее голос. Мне хотелось увидеть соперника, опередившего меня, и я притаился. Скоро из каморки вывалился ее сын, пуская слюну. Я заглянул в приоткрытую дверь. Она разглядывала себя в зеркале и была красива. Я увидел отражение ее лица. Ее волосы растрепались, а лицо раскраснелось, лоснилось от испарины, глаза затянуло туманом. В зеркале наши взгляды встретились, она повернулась ко мне и резко захлопнула дверь. Позже я встречал ее несколько раз случайно — то в знакомом доме, то за буфетной стойкой, но потом потерял из виду. И никогда не вспоминал.
Теперь я поднялся и пошел в тот проулок напротив кинотеатра, где должен был стоять ее дом, уже тогда старый, не знавший ремонта и от этого пегий. Чтобы попасть в ее мастерскую, нужно было зайти со двора и пройти черным ходом. Во двор вела арка, в которой, как в каменном канале, стояла талая черная вода. Кое-как я перебрался через эту лужу и, показалось мне, в углу двора узнал нужную дверь. Теперь предстояло вскарабкаться темной лестницей на шестой этаж, под самую крышу, и я медленно стал подниматься по крошащимся под ногами ступеням, стараясь не опираться на готовые рухнуть раскачивающиеся перила. Если я не промахнулся, то лестница должна была привести прямо к мастерской Софи. Когда я уперся в стену, то чиркнул зажигалкой: все было верно, передо мной — та самая дверь, на которой и тогда было что-то намалевано масляной краской. Была слышна музыка. Я постучал. Раз и другой, потому что звонка не нашел. Потом ткнул кулаком посильнее, дверь подалась, и какая-то полуодетая шлюха метнулась от меня прочь, как крыса. Отчетливо и душно пахло сладкой анашой. Сын Софи стоял передо мной, загораживая вход в мастерскую. Свет падал на меня, его фигура нарисовалась в контражуре, но и так было видно, что из юнца он превратился в широкозадого, брюхом вперед мужика за тридцать. Он не узнавал меня, хоть пристально вглядывался, а я — не был переодет стариком-нищим.
— Вам кого?
— Софи.
— Нет ее.
Он оглянулся в комнату, его втиснутый назад подбородок ублюдка украшала теперь торчащая перьями борода. Толстый рот был, как прежде, слюняв.
— Когда она будет?
— Никогда, — был ответ.
— Послушай, — сказал я, — у меня для Софи кое-что есть из-за границы.
Он наклонил ко мне голову, потому что был выше меня, а мои слова, по-видимому, его заинтересовали.
— Давайте, — сказал он, — я передам.
Я сделал шаг вперед, и он отступил. Мастерская Софи выглядела, как наркоманский притон: кое-как валялись, похожие на человеческие, тела, тупо билась музыка, давешняя тварь сидела на том, что некогда было диваном, завернувшись в какое-то тряпье. У нее была одутловатая синюшно-бледная морда, как во время ломки.
— Значит, ты увидишь ее? — спросил я.
— Нет, — сказал он, — то есть — увижу. Она болеет.
Я вынул из кармана пачку сигарет, зажигалку и бумажку в десять долларов. Он тут же попытался взять у меня деньги, но я отвел руку.
— Где она?
— В больнице. Точнее — в санатории. Это за городом.
— У тебя есть адрес?
Что-то бормоча, он подошел к развороченному, с повисшей одной створкой буфету и стал там копаться, пока не обернулся ко мне, держа в руках клочок оберточной бумаги. Он дал его мне, я протянул купюру ему, а девке, которая смотрела на нас равнодушно, но не без осмысленности, бросил сигареты.
— Как туда проехать? — спросил я.
— Не знаю, — ухмыльнулся он, разглядывая деньги…
На Арбате я купил гроздь зеленых бананов и букет роз, довольно помятых, блеклых, но еще помнивших свой первоначальный, алый цвет. Пять или шесть таксистов отказались меня везти, но согласился водитель «вэна», хоть и поторговавшись. Когда мы выехали из города и оказались на шоссе, он сказал: «Только никакой это не санаторий, санатории все я знаю».
Километров через тридцать мы свернули с трассы, долго стояли на железнодорожном переезде, а километров через десять опять свернули на некогда заасфальтированный проселок. Вокруг были черные заброшенные поля, на которых грязными клиньями темнел нестая-вший снег. Переползая из рытвины в рытвину, мы добрались до какой-то деревни. Шофер попытался сверить маршрут, но все попадавшиеся на пути мужики были пьяны до неосмысленности. Наконец на краю поселка мы догнали немолодую женщину с довольно твердой походкой. Она согласилась подсказать дорогу в случае, если мы ее подвезем. Когда она взгромоздилась напротив меня, я почувствовал, как сильно и сдобно пахнет от ее ватной телогрейки навозом. Она разглядывала меня, скорее, даже не меня, а бананы и розы у меня на коленях.
— Разве матери это надо, — пробормотала, наконец, она, и я с трудом разобрал ее слова — зубов у нее во рту почти не было. Скоро она попросила остановиться и показала рукой: мол, так езжайте, до скотного, там свернете…
Через пару километров мы действительно увидели скотный двор — бревенчатые сараи с полусгнившими крышами из дранки, кучи развороченной черной земли в загонах из кривых сучковатых жердей. Дорога раздваивалась, мы повернули вправо, как велела женщина. Вскоре впереди завиднелись кирпичные руины. Перед фасадом здания, которое некогда, быть может, было усадьбой, одиноко стоял «Москвич» довольно ухоженного вида. Мы остановились тут же. Я вышел из машины. Окна заведения, на котором не было никакой вывески, кое-где были забиты фанерой. Там же, где стекла были целы, виднелись даже ситцевые цветастые занавески. За ними обнаружилось кое-какое движение, и вот уже из каждого окна на меня смотрели женские лица. Наконец на крыльце показался мужик в ватнике и сапогах, по щиколотку перепачканных глиной.
— Вам кого, — спросил он вполне равнодушно.
Я объяснил.
— Художницу, что ль? Она ж неходячая.
Я предложил пройти к ней сам.
— Нет, у нас прием субботний.
Я достал деньги.
— Ну, тогда привезу, — сказал он.
В окнах был переполох. Женщины, среди лиц которых мелькали и не очень старые, отталкивали одна другую и тыкали в меня пальцами. Некоторые, заметил я с удивлением, вытирали слезы. Время шло, мой шофер вылез из «вэна» и принялся ожесточенно стучать носком ботинка по скатам, иногда демонстративно поглядывая на часы. Наконец дверь приоткрылась. Давешний мужик, придерживая дверь задом, пытался вынести или вытащить из нее что-то. Наконец ему удалось протащить предмет через порог, я увидел высокую спинку инвалидной коляски. Мужик вывез коляску на крыльцо, развернул, в ней сидела седая, с бескровным лицом женщина, неподвижные ноги которой были прикрыты грязным байковым одеялом, на плечи ее была накинута кофта, а косынка, повязанная узлом под подбородком, сползла на затылок. Это была Софи. Она смотрела на меня почти со страхом, не узнавая, как не узнал меня и ее сын. Но вот что-то шевельнулось в ее лице, и она прикрыла рот ладонью, чтобы не вскрикнуть. Я подошел, подал ей бананы и цветы, положил руку на спинку ее катящегося кресла. Она заплакала, но это не помешало ей оглянуться на окна и не без высокомерия посмотреть на товарок. Потом она картинно и царственно повела рукой, как бы отстраняя мужика.
— Только чтоб быстренько, — шепнул он, передавая мне управление.
Я покатил коляску, куда указывала Софи, — за угол дома. Она освоилась, смахнула слезу и выпрямила спину. Одной рукой она сжимала банановую гроздь, другой поднесла к лицу увядающие розы. Но когда мы ушли из поля зрения обитательниц этого грустного места, она сделала знак остановиться. Я посмотрел ей в лицо.
— Отчего ты так смотришь? — спросила она тревожно, — что — я очень изменилась?
Это было не очень точное слово — изменилась. От нее не осталось ничего. Она была страшно худа, не ухожена, и особая синева на висках, особый рисунок впалых щек, чернота у глаз говорили, что, скорее всего, она скоро умрет.
— Нет, ты красива, как прежде, — сказал я, заставляя себя улыбнуться ей.
Она протянула мне руку, уронив букет на колени, но неловко, и розы посыпались на землю. Я взял ее пальцы, и она сунула мою ладонь себе под кофту. Она заставила меня сжать свою съёженную мягкую грудь, и мне пришлось наклониться к ней. От нее пахло сладкими, как подгнившая солома, как будто лежалыми духами. Она смотрела на меня очень прямо, не мигая, напряженно чего-то ждала, и татарские ее глаза были, как у святой. У нее на шее я заметил дешевый золоченый крестик.
Вдруг я почувствовал, что по моим пальцам течет какая-то влага. Я невольно отдернул руку и увидел, что вся моя ладонь была в липком женском молоке. Она опять победно и высокомерно улыбнулась. И произнесла с неожиданной твердостью: «Поцелуй меня». С содроганием я дотронулся губами до ее бесцветных высохших губ, и она с неожиданной силой правой рукой притянула меня к себе. Я успел увидеть, как ногти левой впились в зеленую кожуру бананов. С усилием оторвавшись от нее, я нагнулся, чтобы собрать цветы. Когда я распрямился, она сидела, откинувшись, прикрыв глаза. Было слышно, как мой водитель жмет на клаксон.
— Софи, — тихо позвал я, — Софи? Где ты?
август 1991 — март 1994