Клеймо четвертое. В замоскворецком переулке



Суматоха московской жизни несколько отвлекла Анну Петровну от впечатлений поездки. Звонки, женские встречи с подругами с поцелуями, объятьями, новостями.

Но уже на следующий день она была у дверей Канаурова.

— А, приехали. Ну, что? Ну, как? Что привезли?

— Ничего, Анатолий Борисович. Ничего. Вы знаете гораздо больше меня.

Канауров в сегодняшней московской иконной индустрии занимал особое место. В прошлом инженер-экономист, он всю жизнь вертелся около крупных коллекционеров и гениальных довоенных фальсификаторов — последних, доживающих могикан дореволюционного антикварного рынка. Ведь до войны в Москве умели подделывать и Рубенса, и Гальса, и даже Рембрандта. Подделывали виртуозно, без подписей, сюжеты разрабатывали на основании неосуществленных эскизов. Роль Канаурова ограничивалась посредничеством. Он прекрасно чувствовал, где может находиться и тлеть в пыли ценный подлинник. Дать ход полотну, довести его до рук коллекционера, при этом положив в карман крупную разницу, было его профессией.

— Помогите, Анатолий Борисович.

— И рад бы, прекраснейшая, но не могу. Профессия у меня больно мерзкая, ведь с невиданным отребьем приходится общаться. Даже представить себе не можете, кто теперь вокруг икон вертится. До войны все солидные люди, покупали только для себя, за границу не перепродавали: профессора, инженеры, генералы и аферисты большого полета, а ныне… Ох, тяжело мне хлеб насущный дается.

Канауров забегал, встряхивая седую прядь, прикрывающую лысину, блестя бусинками острых глаз и теребя рукой интеллигентное упадочное в мелких морщинках лицо несостоявшегося крупного банковского воротилы. Белка прыгала учащенно в колесе его увешанной картинами комнаты. В основном — пейзажи русской школы: солнечные Коровины, трагически-закатные Жуковские, жемчужный Бируля и синий зимний зной Грабаря.

— Мда-с… мда-с… Помочь вам надо. Значит, ничего там нет. И, конечно, есть уголовщина? Теперь, к сожалению, очень трудно купить икону, не будучи уверенным, что не имеешь дело с каким-нибудь ужасным типом. Взломы, грабежи... Здесь тоже так?

— Да. И все очень странно. История с этим Дионисием, к тому же, очень долгая и старая. Там замешаны и белые офицеры, и архимандрит, в прошлом гвардеец, и светская дама. Вплоть до подлогов икон в самое последнее время. Вообще, целая галерея разных типов и типусов. Вот, посмотрите.

Анна Петровна протянула Канаурову фотографию из гукасовской папки соборного иконостаса с большой иконой Спаса в роскошной ризе.

Канауров вынул из жилетного кармана лупу, внимательно осмотрел фотографию.

— Ну, что ж… Он самый. И размеры, и тип. Конечно, без оклада, но я его видел. Вещь, очень близкая к Дионисию. Дионисий по своей уравновешенности и классичности — Рафаэль русской иконописи. Феофан Грек — Микеланджело, Рублев — Боттичелли по гармонии и уравновешенности, а Дионисий — Рафаэль. Он собрал и обобщил все, что до него было. Каждая его доска драгоценна. Но я — человек грешный, что я могу сделать? Пойти на Петровку и сказать: «Вы знаете, мне известно, где Дионисий». А меня спросят, какого он года рождения, имел ли в прошлом судимости, имя, отчество, точный адрес. О, прелестнейшая! Я вижу, ваши прекрасные глаза подернулись дымкой грусти. Я — кто? Я — лошадник! Ко мне приводят лошадь, не говорят, краденая она или нет. Я только определяю, какого она завода и чистоты кровей. Даже на тавро не смотрю, простите, на музейный номер. Ко мне тысячи икон для определения школы и века приносили. Могу поклясться «мадонной Литта» и «Над вечным покоем», что половина из них откуда-то унесена без спроса хозяев. Но это не мое дело. Я сам никуда не езжу, не взламываю церквей, не потрошу богомольных старушек.

— Да тут, Анатолий Борисович, не только потрошили, а одну старушку по голове ударили, чуть не умерла!

— Ай-ай, какая гадость! Да, видно, пора мне прекратить свои консультации. Могут самого из-за этих полотен ограбить, по голове ударить. Люди привычные. Конечно, Коровин и Грабарь — не иконы. Они у меня все сфотографированы, их никуда не продашь. Да, да, дорогая, вы меня очень и очень расстроили. Я к вам прекрасно отношусь, вы мне когда-то оказали такую услугу, такую услугу.

Анна Петровна действительно оказала Канаурову, в его понимании, большую услугу. Она дала ему адрес сестры одного умершего коллекционера, у которой он нашел целую стопку порванных и грязных полотен, теперь ставших в роскошных золотых рамах украшением его коллекции.

Канауров бегал по комнате в явном сомнении: пустить Анну Петровну по следу или нет? Вообще, он был ловок, осторожен и умудрился до сих пор не попасть ни в одну неприятную историю, хотя многие из коллекционеров и комиссионеров, пользовавшихся его «бродячей энциклопедией», как он называл свою голову, уже оказались в разное время на скамье подсудимых за эволюционные процессы с ценами на картины с подписями Айвазовских, Маковских и других бессмертных.

«Впрочем, что хорошего мне сделал Орловский? Ничего хорошего. Раз десять я его консультировал, а он толком не заплатил и вообще отвратительный тип. Взял у Марии Семеновны подсвечники и обжулил. Половину не заплатил, а у самого деньжищ куры не клюют, по кубышкам прячет».

— Ну, вот что, прекраснейшая. Вашего Дионисия ко мне приносили два папуаса. Патлы до сих пор, бакенбарды до подбородка, усы с подусниками, на руках — дамские браслеты с брелоками, звенят, как бубенчики. Морды жуликоватые, ужас! Субъекты те еще! Дионисий у них в ватное розовое одеяло завернут. Расчищены у него только клейма и глаз со лбом. Расчищено прекрасно! Работа высокого профессионала, на уровне Кирикова. Приходили они от Орловского. Что это за птица, вы, конечно, не знаете. Зато я знаю. Он — крупный подрядчик церковных ремонтов. Хитер и жулик международного класса. Икон он сам не собирает, тут же перепродает. У него бывают очень хорошие доски. Его «мальчики» производят работы по всей России и из соборов с чердаков, из чуланов тащат сотни досок. Среди барахла попадаются уникумы. Как вам к нему попасть? Вопрос сложный. Скажите, что вы — работник патриархии, искусствовед, пишете богословские работы об иконописи. Вам поручили купить иконы для русской православной миссии хотя бы в Сирии или Ираке. Надо подлинные вещи ХVI века, за деньгами вопрос не станет. Он патологически жаден, этот Орловский, от жадности клюнет. Скажите ему также, что патриархия хочет ему поручить, как известному мастеру, крупный ремонт. С этого и начинайте, а потом переходите на иконы. Вот его телефон, адреса не знаю.

Анна Петровна поблагодарила, пристально вглядываясь в солнечные коровинские пляжи Крыма с дамами в шляпах-тортах и со сверкающим в графинах вином на фоне роз.

— Правда, прелесть? Да, в поисках утраченной юности. Я вот также когда-то с бонной гулял в Коктебеле в матросочке, а на мамочке была шляпа вся в рюшечках и розочках. Мне все это напоминает детство, реальное училище. Вот этот Жуковский так похож на нашу дачу в Павловске. Я собираю картины, как пасхальные открыточки. Мне они многое напоминают. Звоните, прекраснейшая, но только помните: Орловскому в рот палец не кладите!

Орловского дома не оказалось, он был в отъезде, и Анна Петровна стала реализовывать вторую часть своего плана. Она отправилась в музей, давший письмо-отношение Безрукову в областной архив.

Заведующая отделом древнерусской живописи, чистенькая седая старушка в очках с золотой оправой и античной камеей, приняла ее изысканно-удивленно-вежливо:

— В Спасский монастырь? В городской архив? Что вы! Что вы! Мы никого не посылали. Безруков? Первый раз слышу. Украли папку с документами! Удивительная история! Ниночка! Ниночка! — она позвала свою помощницу. — Ты знаешь, из нашего музея посылали какого-то Безрукова в областной архив. Письмо с бланком, за моей подписью.

Ниночка, идеальная, прямо выставочная блондинка двадцати четырех лет, пожала покатыми плечиками и невинно выразила удивление голубыми глазками абсолютной и бездонной наглости. Ушла, ритмично покачивая бедрами, в краснодеревное зауголье шкафов, вопивших обрывками чужих судеб и трагедий.

— Вот видите, какая теперь молодежь? Ей совершенно безразлично, что имя нашего солидного научного учреждения используется какими-то проходимцами, подделавшими мою подпись, выкравшими документы.

— Скажите, вам что-нибудь известно о масонах и масонских ложах?

— Материалы в нашем музее, конечно, есть, но не в нашем отделе, они в отделе двадцатого века, но сама тема, как мне известно, была долго скомпрометирована монархистами и только сейчас в ней начинают разбираться объективно, —заведующая продолжала волноваться. — Я очень прошу вас, напишите обо всем подробное заявление на имя директора музея об этом Безрукове, о пропаже папки с архивом. Этого так оставлять нельзя. Надо принимать меры. Это уже не первый случай пропажи исторических документов. У нас тоже пытались украсть из отдела письменных источников несколько подлинных исторических грамот на пергаменте.

«Ну, что ж, так должно было и быть. Никакого Безрукова не было и нет. Один преступный коллектив и Дионисий у них. Никому неизвестный Дионисий».

Дома вечером она стала еще раз раскладывать фотографии из папки Гукасова. Опять смотрели на нее молодые ныне мертвые Шиманские и Велипольские. «А вдруг не мертвые?» — вычислив примерно год рождения Аннет — Анны Федоровны Beлипольской, — она сделала запрос в Мосгорсправку. К ее удивлению, она получила адрес: Замоскворечье, недалеко от известной церкви Климента, Папы Римского.

«Неужели я сейчас увижу живую Аннет Велипольскую, невесту архимандрита Георгия Шиманского, ту самую девушку в амазонке с хлыстом? Уж у нее наверняка есть разгадка тайны ризницы и исчезнувших икон».

Дверь с десятком фамилий, фамилии Велипольской нет. Звонок наугад. Длинный коридор, запах кухни. Соседка лет за шестьдесят, широкоскулое доброе крестьянское лицо.

— К Анне Федоровне? Опоздали. Уж на Ваганьковское с месяц как отвезли. Скоро сорокоуст будет. Да вы проходите, проходите. Вы ей родственница или ученица будете? Ученица… да… У нее много учениц, сорок лет французскому обучала. Одинокая, очень одинокая была. Перед смертью один племянничек объявился, все ходил, выспрашивал, выспрашивал. Она ему кой-чего, что осталось, отказала. Книжки он, всякую мелочь после похорон забрал. Вежливый такой, в очках… всё кланялся и благодарил. Заика… нет, ни адреса, ни телефона я не знаю. Очень аккуратный молодой человек. Нет, она замужем не была. Так всю жизнь одна. Культурная женщина, очень культурная. Я в Москве с тридцатого года, сорок лет квасом торговала и все в энтой квартире живу. Красивая она была, на нее многие заглядывались. До войны один профессор-вдовец все провожал, а потом и военный — видный, весь в ромбах. Он ей предложение делал. Отказала. Никого у нее не было. Вот к старичку одному она ходила. Кой-чего спечет и снесет. Один раз я ее провожала. Тоже учитель один. Да нет, не родственник. В церкви я его видела, на панихиде. Плакал… Адреса не знаю. Недалеко отсюда, на Балчуге, напротив гостиницы «Бухарест» церковка такая красная. Во дворике дом, там он всегда и сидит в очках темных, усики седые, ветхий. Тоже скоро помрет, наверное. Фотографии нет. Всё ученики растащили, а остальные племянник забрал. Вот тут она и жила.

Дверь была не заперта. Сборная дешевая дореволюционная мебель. Опустелый одр кровати. Засохшие цветы на окнах, разбросанные на полу бумаги. Анна Петровна нагнулась. Среди фотографий школьников — небольшой глянцевый картон с печатями и гербами «Поставщик двора Его Величества». Фотография офицера.

«Шиманский. Кто-то из братьев. Характерный овал, посадка головы. Владимир с мечами».

Соседка загляделась на фотографию.

— Это из дивана упала. Тут одна женщина себе диван кожаный брала, так в диване нашла. Берите, берите себе, все равно все во двор выволокут и спалят. Уже ордер на комнату дворничихе выдали. Кому теперя эта рухлядь нужна?

— Ну, что ж, благодарю вас, — и Анна Петровна, спрятав старую фотографию, ушла.

«Так вот что, племянник… в очках и заика… Безруков! Похититель из архива! Кто же еще? Таких совпадений на таком узком интеллектуальном пространстве не бывает. Остается только старичок — учитель в темных очках. Завтра надо приняться за него. Еще ничего не ясно, но многое собирается в напряженные узлы. Надо посоветоваться с учителем», — учителем она звала профессора Федора Федоровича Андреевского, своего научного руководителя и одного из немногих людей, к которым она могла пойти и полностью раскрыться в своих мыслях.

— Ну, как? Всё в бегах, всё в открытиях?

Как многие очень пожилые и очень одинокие люди, Андреевский всегда внешне пребывал в одинаково ровном деятельном состоянии. За этой ровностью скрывалось глубокое знание людей, истории и периодические провалы мизантропии. Анна Петровна чем-то напоминала ему некоторый тип женщин его молодости — высоких, молчаливо-грустных, как ранняя пышная осень, блондинок. Основное, что он в ней ценил, — ровность.

— Вы, мадам, ровны. Я ни разу вас не видал в истерическом состоянии, хотя женская истерия шествует победно рядом с эмансипацией и равноправием.

Анна Петровна рассказала ему все. Показала фотографии, письма, записки.

— Итак, я делаю резюме. У вас тут не только интерес искусствоведа, но, простите, и чисто природное любопытство. Материал богатый. Эти Шиманские-Велипольские — это для книги. Для книги Чехова, при условии, что Антон Павлович прожил бы еще лет пятнадцать. Это же его герои. Река, старое имение, брошенная невеста, любовница-француженка, заброшенное кладбище, монастырь. Жестокая была бы пьеса, интересно можно было бы написать. Вот вас, как культурного человека, и заинтересовало. Своего рода белые мастодонты, обломки Этны, незаполненные пустоты Помпеи. Любопытно из-под пепла извлечь. С другой же стороны — этот одичавший поп, жулики, племянник-воришка, мото-бандиты с «Жигулями», прибившие старушку, — это мелко, гнусно и, простите, мне жаль, что моя ученица этим занимается.

— Но ведь, Федор Федорович, в руках у этих воришек Дионисий!

— Совершенно верно, у них Дионисий, а у вас в руках есть полный материал для передачи следственным органам: ограбление архива, икона из собора.

— Федор Федорович! Но ведь это все еще только подозрения.

— Вот пускай милиция их и докажет, ваши подозрения.

— Я ищу Дионисия. Как сказал Канауров, русского Рафаэля.

— Ваш Канауров тоже жулик, только просвещенный. Я его помню, встречал в тридцатых годах в мастерской одного художника, который, кстати, разменял свой очень большой талант на подделки. Он там играл какую-то не очень красивую роль то ли при его жене, то ли при любовнице. И знаете, что он тогда продавал? Миниатюры Виже-Лебрен! Ох, мадам, сомнительные у вас знакомства. Впрочем, это уже ваше дело. Ваше.

— Я найду Дионисия, Федор Федорович.

— Упорная вы очень. Это не совсем научный интерес, тут есть элемент авантюризма, нечто от доморощенного Шерлока Холмса. Вы вступили на авантюрный путь, мадам. Вы удачливы, но будьте осторожны. Ну, давайте чай пить. А к старичку сходите… Любопытно, очень любопытно. Фотографии тоже очень хороши. Прямо грим для ненаписанной пьесы. Так и вижу их всех в исполнении старого состава МХАТа!

Через день Анна Петровна была на Балчуге. «Бухарест». Красная реставрированная церковка. За ней дворик. Во дворике висит белье. На скамейке старушки. Обыкновенные старушки. Не старушки, а хор античной трагедии. Собрание виргилиев из Чистилища, или же жэковские ликторы с розгами морали в состиранных морщинистых руках.

Анна Петровна подсела на скамейку. Покосились, но продолжили:

— Петров-то, опять жену бил. Скоро опять на пятнадцать суток поедет.

— Семениха-то, с новым вчера была! Такой тощий, галстук у него, как у пуделя бант. Кудрями машет, бантом вертит и все к Семенихе жмется. Чистый пудель! Ногами и задом так и елозит. Ну, пудель, чистый пудель!

— Простите, вы тут такого старичка в темных очках не знаете?

— Синякова-то? Сорок лет вдоль канавы с палкой ходит. Глухой, слепой, как только в школе детей учил. Чистый глухарь. Вы сами-то из собеса, что ли? Его бы в дом инвалидов сдать пора. Еле ноги таскает. Совсем одинокий. Раньше ему одна дамочка харчи носила, а теперь один-одинешенек. Килькой да хамсой, наверно, питается. Из ума давно выжил, сам с собою говорит и палкой, как младенец, на песке рисует. Да у него два удара было. Ноги волочатся, по земле елозят.

— Елозят, елозят! Он что, тоже тебе пудель? — вступился еще один голос из хора. — Учитель он истории, Синяков. У него мой Шурка учился. Вполне приличный старичок. Вон, в том парадном, номер сорок шесть. Только он никого к себе не пускает.

Анна Петровна подошла к сорок шестой квартире. На ящике были наклейки: «Правда», «Красная Звезда», «Вопросы истории». Синяков П. П.

Звонок. Молчание. Шаркающая походка. Открывается дверь. Бледное старческое восковое лицо. Знакомый овал. Знакомый прищур. Шиманский. Спокойный взгляд человека, переступившего какие-то неведомые ей грани.

«Георгий расстрелян. Андрей убит в Галиции. Значит, Сергей. Сергей Павлович».

— Здравствуйте, Сергей Павлович.

Спокойный взгляд, легкая усмешка чуть тронула уголки бескровных губ. Вежливый жест, предлагающий пройти вглубь комнаты. Они встретились. Пододвинутое услужливо негнущимися руками кресло. Анна Петровна почему-то сразу достала его фотографию, которую она нашла в комнате Beлипольской.

— Это я нашла в комнате покойной Анны Федоровны.

Она развернула пакет с фотографиями из гукасовского архива.

— Это вы с братьями. Это у Велипольских. Я привезла из вашего родного города, Сергей Павлович. Вы можете меня неправильно понять. Знаете, я — искусствовед. Ваш брат, архимандрит Георгий, где-то спрятал ризницу. В ризнице были иконы Дионисия. Одна из них была недавно вывезена в Москву. Я ищу Дионисия, его иконы. Вы же культурный человек. Дионисий — величайший художник. Бога ради, помогите. Вы по каким-то своим причинам скрываетесь, я даже догадываюсь, почему вы это делаете. Вы офицер, но прошло больше полувека. Я не пытаюсь вас ни разоблачать, ни шантажировать, помогите только найти Дионисия.

Шиманский, с трудом нагнувшись, поднес к свету старые фотографии. Перебирая их, чуть улыбался, шевеля, по своей привычке, губами. На ломберном столике, о который он опирался, сверкал белый тонкокостный череп, в его оскаленных зубах поблескивало золото — Анне Петровне стало не по себе от этой иронической улыбки.

Выцветший желтоватый листок фотографии. Он сам — опавшее желтыми осенними листьями человеческой памяти одинокое, голое, случайно не срубленное дерево. На террасе тогда у всех после чая вечером было шутливое настроение. Аня была особенно мила. Из комнат доносились Плевицкая и Вяльцева. Волга вдалеке манила широким плесом. У него, только что приехавшего из Петербурга по окончании выпускных экзаменов Академии Генерального штаба, было ощущение, что он — выпущенная пастись в прохладные пойменные луга лошадь, до этого почти до смерти загнанная дотошным и придирчивым Сухотиным. Его приятель-улан, приехавший с ним отдохнуть, увлекающийся новой тогда фотографией, и сфотографировал их на террасе их дома. Потом они верхом поскакали к реке. Да, все было именно так. И запах вечернего сада, и сверкающая серебром и кривыми зеркалами самовара белоснежная скатерть, и смешение земляничного варенья с духами Ани, и темные глаза горничной… как ее звали?.. она была удивительно сложена… да, Дуня. И он по привычке погладил череп некогда знаменитой красавицы, грешившей по всей Европе графини Строгановой, бабки его умершего друга, который вынул этот череп из разграбленной семейной усыпальницы. Удивительная тонкость и цвет кости, правильность пропорций черепа графини успокаивали его. Вот она, действительно белая кость, во всей ее первозданной и обнаженной красе. Как эти фотографии уцелели? И милая, чуть увядающая женщина, явно не оттуда, не из ЧК, не из НКВД, не из милиции и не из КГБ. Карточки она где-то собрала, наверное, среди мусора. И Аня, наивная конспираторша, где-то прятавшая его фотографию военных лет. Где он снимался? На румынском фронте? Все это презабавненько. Так что же раскопали эти архивные красные крысы? Их, видите ли, интересует Дионисий, иконы, тайник с ризницей. Тайник… Да мало ли он знает тайников с драгоценностями, серебром, бронзой, масонскими знаками и архивами! Многое, правда, нашли, когда сносили арбатские особняки. Но он знает никому, кроме него и еще нескольких братьев, которые могут быть уже мертвы, неизвестные тайны исчезнувшего в России ордена. Конечно, он не держит у себя ничего компрометирующего. Все спрятано, и спрятано надежно. В одной старой могиле под черногранитным памятником захоронены свинцовые цилиндры с драгоценностями, записками ордена, схемами тайников. Они очень доступны, фактически любой может прийти на могилу и извлечь цилиндры. С его смертью и смертью последних братьев тайна перейдет в руки заграничных масонских центров — наверное, уже и перешла. Эта женщина права. Прошло очень и очень много времени. Соответствующие организации не тронут его только за то, что он уцелел, переменил фамилию. Бывший офицер генерального штаба, учитель истории Синяков. Надо как-то объясниться с этой женщиной. Два удара лишили его речи, и левая нога волочится и дрожит. Но он четко, излишне четко мыслит и может писать, но ей этого он не покажет. Этого не знает даже участковый врач, с которым он гукается и мычит как теленок.

Шиманский-Синяков перекосил лицо, замычал:

— М-э-э… мэ-э-э… э-ээ... гээ... — при этом задергал руками и скорчил нарочито идиотическое лицо. Не понравилось. Вам все миленьким готовенькое на подносе подавай. Историки! Искусствоведы! Налетели молодые, любознательные, напористые, заново храмы, имения отстраивают, возят иностранцев, ходят с указками, а их, чьими жертвованиями воздвигались эти храмы, чьи вкусы выполнялись архитекторами, строившими для них дворцы, их полностью списали на свалку. Исторический анахронизм! Некрасиво, очень некрасиво. Для этого мы, дворяне, Российскую империю создавали, чтобы о нас говорили, как о вымерших динозаврах? Жаль! Ох, жаль, что не оставили мы после Октября им пустую, выжженную землю. Строили бы свой земной рай на ровном, как бильярдное поле, месте.

Он протянул пачку фотографий Анне Петровне, проблеяв апоплексически:

— Мэ-э-эрси! — и показав руками, что он ничем не может быть полезен.

Опытным взглядом музейщика Анна Петровна увидела в этой комнате много интересного, но в основном из новейшей истории. Французский стальной шлем времен Первой мировой войны, на ковре над тахтой — прекрасные кавказские и офицерские клинки, много книг советских изданий по истории. Это все может быть у любознательного преподавателя истории, и одновременно — у бывшего офицера Шиманского, вспоминающего былые битвы и походы.

Шаркающей походкой он галантно проводил ее до двери.

Анна Петровна обернулась к нему с последней мольбой:

— Вы больны, нездоровы, но вы прекрасно меня понимаете. Вы просто не хотите мне ничем помочь. Поверьте, это надо не мне, а русскому искусству.

При упоминании «русского искусства» она уловила холодно-презрительный взгляд, взгляд, полный отчуждения, вражеский взгляд. Нет, с таким говорить бесполезно. Не будь он загнан историей в угол и почти при смерти, будь в его руках власть и сила, он бы заговорил с ней по-другому. Этот другой разговор она и прочла в его взгляде.

Закрыв за ней дверь, Сергей Павлович Шиманский устало повалился в глубокое кресло. Разоблачения он ждал слишком долго, и оно пришло к нему в ином облике совсем не оттуда, откуда он ждал. Ждал он крепкоскулых решительных людей, стучащих прикладами и сапогами. Мысленно он сам себя давно поставил к стенке. Было за что.

В семнадцатом году он командовал отрядом, вылавливавшим дезертиров и расстреливавшим их военно-полевым судом. Многим осужденным смерть представлялась в виде холодно-сероглазого полковника Шиманского с моноклем и стеком, играющим в бледных прозрачных тонкопалых руках.

Остановить развал фронта таким, как Шиманский, не удалось. Керенского и компанию большевики упразднили. К братьям-масонам, по его определению, «ночным радетелям-благодетелям», он относился чисто утилитарно, надеялся при их помощи сделать головокружительную и быструю военную карьеру. Был у него несомненный полководческий талант. На ящиках с песком и на картах видел он постоянно многие и многие комбинации и ситуации. Талант его отмечался еще в Академии, прочили ему большую будущность, но дальше начальника штаба при выстарившемся генерале с белыми бакенбардами и белым крестом, герое русско-турецкой войны, он не продвинулся. В отличие от брата, докатившегося в своей бурной жизни, по его мнению, до гробовой монастырской доски, он был воздержан, выдержан и сух. Живое воплощение офицерской касты. В Аннет Велипольскую он был влюблен нежно, но чуть-чуть иронически и грустно-насмешливо. Ее романтизм и порывы он считал в роковые годы России по меньшей мере несвоевременными.

— Вам бы на сто лет пораньше при Александре Благословенном жить, Аня, а теперь сентиментальность, знаете ли, не совсем в чести. Теперь нечто другое надо.

На роман брата с Аней он серьезно не смотрел.

— Наш Гришок создан не для семейной жизни, ему бы так в гусарах и гризетках состариться. Лет в пятьдесят он, пожалуй, жениться мог бы.

Увлечение Григория эльзасской, по его мнению, полукафешантанной дамой, он не мог всерьез принять, тем более не мог он понять, как можно ради нее испортить карьеру, выйти в отставку, бросить любящую его невесту.

— Черт знает что! Взбесился, как жеребец.

После контузии на Стодоле он несколько месяцев жил дома и здесь произошло, в общем, неприятное и обременительное для него событие. Неприятное потому, что были задеты его гордость и самолюбие, не знающие границ. Может, несколько лет назад он был бы рад жениться, увезти Аню из этих приходящих в упадок дворцов со сверлящими взорами напудренных прадедушек и с распущенными холуями и крадущей челядью. Строгая и скромная офицерская жизнь с собранием, с узким замкнутым кругом знакомых была ему гораздо милее доживающего распущенного и роскошного уездного барства.

Они ужинали у него, прислуга была отпущена. Было выпито много лишнего, Аня была особенно грустна и как-то затягивающе-покорна. Он целовал ей руки. Она плакала. Утром он смотрел на розовый, распущенный по небу шелковый задник восхода с дальним черным силуэтом крестов монастыря и, дергая по кавалерийской привычке ногой, повторял про себя: «Этого было не надо. Впереди столетие мрака. Этого было не надо».

На фронте у него был роман с медсестрой, высокой изящной дочерью московского адвоката, нюхавшей кокаин и прожившей к своим двадцати трем годам жизнь сорокалетней женщины. Потом эта девушка, как он случайно узнал, замерзла в Сибири во время отступления генерала Каппеля.

Русский народ Шиманский считал самым опасным зверем, выпустить которого из клетки не только опасно, но и погибельно для всей христианской цивилизации. Он горько раскаивался, из соображений честолюбия помогал адвокатишкам и щелкоперам в масонских мантиях свергать помазанника Божьего — Николая, пустую выпитую двуглавую романовскую четверть. «Выродилась династия, выродилась. Николашку-то убрали, а зверь выполз и адвокатишек слопал, как кроликов, а вместе с адвокатишками и нас, дворян-создателей и хозяев земли русской. Горько. Ох, горько. Коль зверь выполз, его не загнать. Во всяком случае своими силами не загнать. Что мы можем? Безумие! Безумцы! Со шпаженкой воевать с разъяренным мамонтом! Вот если бы столкнуть советы с коалицией всей Европы и бросить миллионов десять с танками, с ипритом, блокировать все порты британским флотом! Но кому это надо? Европа устала от собственной мясорубки и втягиваться в новую не пожелает. Следовательно, надо забираться в норку, как хорьку, и зимовать. Сопротивляться бессмысленно».

Сергей Павлович помалкивал, слушая восторженный белый бред русских шуанов 4. Своими мыслями он ни с кем не делился, но по некоторым скептическим замечаниям брат Григорий — архимандрит Георгий — понимал его скепсис и неверие. Да и сам Григорий не очень верил в успех. Старый кутила и циник в нем был намного умнее архимандрита и наместника, поднимавшего православных на священную борьбу.

До революции часто ездивший по России, живший подолгу в Европе, Сергей Павлович после бегства из родного гнезда стал домоседом. Школа, квартирка в Замоскворечье, двор. Безопасно. Никак не мог он забыть одной встречи со своим бывшим товарищем по Академии Генерального штаба. Было это в двадцать седьмом году. Его товарищ стал красным генералом в ненавистной ему до конца дней форме. Он столкнулся с ним случайно нос к носу на улице.

— Серж, ты жив? Какая встреча! Мы думали-гадали: куда ты делся? У Врангеля и Деникина тебя не было, у Колчака — нет, у красных ты не служил. Был слух, что ты умер от тифа.

Шиманский долго с отвращением вспоминал потом, как почти что непроизвольно лицо его стало дергаться и он начал, блея, заикаться и трясти головой, и как долго провожал его недоуменно-недоверчивым взглядом красный генерал.

«Донесет или нет?» Не донес.

Узок и замкнут был круг его знакомств в Москве. Арбатские переулки, Остоженка. Часто он по вечерам, взяв в руки палку, отпустив бородку клинышком и надев темные очки, отправлялся по знакомым адресам. С годами он усвоил шаркающую походку расслабленного, и ему уже не угрожала узнаваемость. Никто бы не узнал в неуверенной, стучащей палкой фигуре бывшего стройного литого гвардейца.

Темные коридоры квартир, отвратительные ему запахи общественной кухни, сдавленные страхом, приглушенные голоса, искаженные эмиграцией слухи, бесконечное оплакивание погибшей России и длинный смертный папирус навсегда ушедших.

Масонство, так и не пустив глубоких корней в России, оставило в Москве после Октября отдельные, неспособные к действию человеческие руины. Советским органам не достались хорошо спрятанные масонские архивы, и ЧК не занималось «вольными каменщиками». Только один из случайно уцелевших в Москве масонов был арестован, и то за участие в монархическом заговоре. О своем масонстве на допросах он промолчал.

Человек действия, Шиманский очень скоро разобрался и трезво оценил реальность его уцелевших собратьев и по классу, и по масонству. «Шаркающее кладбище» — вот его приговор и самому себе, и другим. «Пока шаркаем», — говорил он, невесело усмехаясь из-под неряшливой бородки и синих стеклянных бельм, скрывающих то, что нельзя скрыть.

В школе он поражал и учеников, и учителей бесстрастностью и ровностью обращения. Злоязычные ученики прорвали его мумией. Ни разу никто не заметил в нем ни капли ни раздражения, ни волнения. Что бы он ни излагал: римскую историю, штурм Перекопа или же строение земли, любые слова его были мертвы, идеально правильны и сухи. Его, чуть с хрипотцой, голос действовал, как гипнотическое снотворное, усыплял и приводил слушателя в состояние психической невесомости.

Особенно странно звучали его слова о героике революции, о Конституции СССР. Исправно выполнял он и функции агитатора, регулярно обходя квартиры своего участка. Коллеги-учителя его не любили. Маска его сухой, всегда ровной сдержанности останавливала дружеские шутки, обрывала улыбки.

Единственный раз за всю жизнь Шиманского-Синякова прорвало во время войны 1941 года. Шиманский-Синяков заговорил, в его речах на уроках появилась страсть. Он подготовил и прочитал в школе лекцию о истории немецких агрессий против России. Лекция получилась блестящая, его благодарили, вызвали в райком партии и просили прочитать лекцию на заводах. Он с охотой все выполнил. В учителе Синякове проснулся военный ученый, полковник Шиманский. Потом, ворочаясь в бессонной, всегда неудобной ночью кровати, он жалел, что дал волю обуревавшим его чувствам и хоть чуть показал свое собственное лицо.

Война действительно его взволновала. Та, первая война с Германией, была «его» войной. Он был ранен в легкое, награжден офицерским Георгием третьей степени и золотым оружием. Даже умудрился лично застрелить из солдатской винтовки несколько немцев при отступлении в Польше, что не так-то легко сделать штабному офицеру в звании полковника.

В одном посещаемом им московском доме в двух узеньких комнатах, заваленных поломанной стильной мебелью и ветошью, он застал в конце июня около десяти бледных, нарочито плохо одетых шестидесятилетних людей. У аналойчика теплились свечи. Лысый с глубоко спрятанным, недоверчиво ощупывающим все внимательным взглядом священник без рясы и без бороды вполголоса служил молебен. Священник был из «непоминающих» подпольных сторонников старцев патриарха Тихона. Молились о ниспослании Гитлеру победы и скорейшем освобождении Москвы от большевиков немецкой армией. Шиманский, побыв несколько минут, одел шляпу, взял палку и стал уходить. Хозяин, из братьев-масонов, в прошлом крупный экономист, а в советское время — директор овощного склада, пошел его провожать.

— Что же вы, Сергей Павлович, нас так быстро покидаете? — лицо хозяина в склеротических жилках и в благонамеренных усах щеточкой было искренне недоуменно. Рыхлая, мешковатая, чуть сгорбленная фигура была полна еще не высохшим елеем молебна.

— Мне, боевому офицеру русской армии, награжденному государем императором Георгиевским крестом за войну с немцами, при таких позорных сборищах присутствовать не пристало. Эх, вы! А еще обвиняете Деникина в проигрыше.

Под влиянием этого разговора он и подготовил свой доклад об истории немецких агрессий.

Его успокаивали немецкие налеты на Москву. Он стал подряд все ночи дежурить на крышах и своего квартала и школы. Шарящие белые пальцы небесных арлекинов-прожекторов, свист осколков, шипящие зажигалки — это была его стихия. Он даже стал насвистывать забытые вальсы и мелодии из довоенной оперетки «Летучая мышь». Он полюбил ночную Москву налетов с какофониями сирен, взрывов. Этот город был ему ближе, чем мирная довоенная Москва наркоматов, шумной толпы легковых автомобилей, ненавистных ему новостроек, его учеников, часто смеявшихся по поводу и без повода пионеров.

С грустной иронией он наблюдал «превращения» своей бывшей возлюбленной — Аннет, Анны, Анечки. Ее война расстраивала, она волновалась, переживала, плакала, переписывалась с уехавшими в эвакуацию ученицами, пекла пирожные, потом блинчики уходившим добровольцами на фронт ученикам.

С Аней после их переезда в Москву отношения не сложились. Когда же жизнь скромных учителей в Москве вполне определилась, приняла последовательно-скромные рамки тихого быта, последняя интимная нить, связывающая их, оборвалась. Аннет всерьез вошла в роль хлопотливой и рачительной учительницы французского языка, одним словом, окончательно «советизировалась», по его определению.

Окна квартиры Шиманского-Синякова выходили на стену большого дома, где красовалась огромная яркая афиша с надписью: «Нигде кроме, только в Моссельпроме». Небольшой столбик николаевских червонцев, переданных вовремя и наедине услужливому управдому, обеспечил ему квартирку-комнату с громоздкой мебелью бежавшего после растраты управляющего галантерейного магазина.

С тоской смотрел Шиманский на прекрасную, выточенную вековой помещичьей негой, мерцающую матовой кожей спину Аннет на фоне выщербленной стены с яркой афишей и, заложив руку под голову, курил самодельные папиросы.

«К чему все это? Кончалась ведь наша жизнь. К чему это биологическое продолжение существования? Не ровен час, от тоски и пустоты еще и ребенок появится. Будет бегать в коротких штанишках, ходить на демонстрации, на антирелигиозные шествия, я и Аннет будем его учить французскому, истории, географии. Вырастет благонамеренным советским товарищем».

Больше Аннет у него не бывала, а если и заходила, то разговаривала с ним робко-почтительно, почти что как с покойником или же с «уважаемым шкафом», на пыльных полках которого разложено множество совершенно никому не нужных вещей. Ненужной вещью был мираж-галлюциноз его жизни последних пятидесяти долгих лет. Брат одного из «братьев» был продавцом-букинистом. Через него Синяков-Шиманский приобрел исчерпывающую библиотеку всех возможных и невозможных по доступности в Москве изданий о Первой мировой войне. С точностью генштабиста и первоклассного топографа на склеенных листах он вычертил карты всех фронтов русской армии по годам: 1914, 1915, 1916, 1917, 1918, 1919, 1920 года. Да, девятьсот двадцатый. Он перенес войну в 1920 год — его победоносную войну со вступлением победной русской императорской армии в Вену, Берлин, Константинополь. Все неудачи Эверта, Жилинского, Куропаткина, Алексеева, Николая Николаевича исправлялись им с величайшей точностью и тщательностью. Он знал на память все полки, дивизии, корпуса всех армий Антанты и Кайзера. В любой час дня и ночи он мог ответить, сколько штыков и сабель было в любом полку воюющих армий. Он блестяще развертывал тылы, снабжение — все то, что парализовали накануне февраля его бывшие собратья-масоны, готовившиеся с Керенским и Некрасовым взять в руки власть.

Военная игра растянулась на десятилетия, но он все никак не мог мысленно решиться на наиболее захватывающие операции — взятие Константинополя и Берлина. Он все оттягивал наслаждение.

Сегодня он был близок к завершению. Помешали звонок и визит этой дамы, пытливой искусствоведки, раскопавшей их прошлое. «Ну и пусть. Ей нужен ее Дионисий. Да, Дионисий», — Шиманский устало приподнял бескровные, почти девяностолетние веки.

Слишком долго, нестерпимо долго. Так трудно пробиться через пятьдесят восемь лет, через эти глыбы навеки застывших столбов солнечного света с кружащимися в них пылинками времени и судеб. И его судьбы, и Аннет, и Гриши, и этого диковатого… как его?.. да, Ермолая… и всех тех мускулистых, полных ненависти и нерастраченных молодых сил, что таскали тогда ящики с патронами, устанавливали на башнях монастыря в ожидании восстания под его руководством пулеметы. Мертвы… все мертвы.

«Как же, да, там были иконы, серебро, парча, и этот Дионисий, — он неопределенно повел бескровной рукой. — Что там Дионисий? Погибли они все-все, и нет больше их России. При чем здесь Дионисий? Надо доиграть игру. Надо вступить в Константинополь», — с трудом он приподнял папку с картами, достал дрожащий, шуршащий порами ватмана лист с иронической византийской улыбкой Галаты и сдавленным горлом Дарданелл и впился в карту плохо гнущимися пальцами победителя. Мысленно он писал приказы, разворачивал корпуса, дивизии, полки, беседовал с командирами. Над ним было южное небо Галаты, и он, молодой, не кланяющийся пулям генерал, руководил десантом голубоглазых солдат в просоленных гимнастерках с победными двуглавыми орлами на знаменах, вступающих в столицу императора Константина. Вечным сосцом славянства поднималась впереди вечно девственная грудь Айя-Софии.

В тех случаях, когда он мысленно выигрывал сражение, тщательно оформив его по всем правилам генштаба приказами, докладами на высочайшее имя, он, доставая старый, тщательно отутюженный полковничий мундир с погонами и офицерским Георгиевским крестом и надев его под старое истертое пальто, уходил из дома гулять по Москве через центр, мимо «Большого Московского», по расширенной Тверской на Страстной бульвар, туда, где он когда-то гулял еще кадетом, и в такие дни его походка была чеканно-торжественна. Это бывало редко, рискованно, особенно в старые годы, но он рисковал. Ни документов, ни старых своих фотографий у него уже давно не было, только этот мундир — он мог его купить на толкучке.

Через три дня после неудачного визита Анны Петровны на Страстном бульваре молодая мамаша с колясочкой испуганно вскрикнула, обратившись к рядом сидевшему старичку в потертом черном пальто и помятой шляпе. Он был мертв. В откинутой на спинку скамьи бескровной старческой голове было безразличие патриция, а голубые незакрытые остановившиеся глаза были безумно-радостны. Он выиграл свою войну, он занял Константинополь.

Когда милиционер, ища документы, расстегнул его пальто, бело засверкал офицерский Георгий на вылинявшем полковничьем кителе.

Загрузка...