Клеймо седьмое. Отчие камни



За ночь ветер разогнал хмарь, и весна засверкала жемчужинками девичьего кокошника, рассыпанными по черному бархату жирной грязи. Аспид с ходу развил бурную деятельность. Еле живой Воронок, Бледный Алекс и офени к трем часам ночи с трудом дотащились до районной сельхозтехники. Заныр для них был уже приготовлен. Заныром звалась штаб-квартира, куда свозилась и пряталась добыча. Обычно Аспид не жалел никаких денег на подыскание подходящего помещения и молчаливых хозяев.

— От хозяев ведь ничего не укроешь, они, проклятые, все видят.

Заныр всегда выбирался по наитию. Подыскивать заныр Аспид не поручал никому — могли ошибиться, а ошибка — это провал, а возможно и срок.

В этот раз его внимание привлек толстяк, продававший на колхозном базаре кроликов. Он купил у него обе корзины с все что-то вынюхивающими мягкими женственными зверьками и поехал к продавцу домой. Предчувствия не обманули его. Кроликовод оказался еще и обладателем домашней свинофермы и человеком вполне покладистым. Его жена, рыжая плотная женщина, у которой, как у некоторых рыжих, яркий румянец пульсировал прямо под кожей, и три такие же плотные румяные дочки день и ночь занимались трудной работой — обегали с мешками и сумками город и скупали хлеб для свиней. Каждый день домашняя свиноферма поедала хлеб целого квартала. Мало того, он устроил дочек работать посудомойками в городские столовые, каждая тащила домой по два эмалированных ведра помоев и пищевых отходов. В столовых, где работали дочери свиновода, у зазевавшихся посетителей недоеденные блюда вырывали прямо из-под носа: свиньи голодают. Когда одна из дочерей нашла все-таки время оторваться от трудового процесса кормления свиней и выйти замуж, то зятя своего свиновод тоже хорошо устроил шофером на молокозавод, откуда тот возил тестю железные ящики со сгнившим сыром.

Кролики метались в клетках, в хлевах раздавалось деловитое повизгивание и похрюкивание.

— У меня вам будет вполне удобно, но вот только свинки шумят, — объяснял Аспиду свиновод. К тому, что Аспид интересуется иконами, свиновод отнесся положительно:

— Каждый должен заниматься своим бизнесом и нечего добру по чердакам и углам валяться, когда за него деньги платят.

У него самого от матери тоже два образа остались, в сарае лежат, он рад их продать. И адреса он верные в совхозах даст, у него весь район в дружках. Его поросята чистейшей породы и спрос на них очень велик. Аспидовых людей он окрестил бригадой, а его самого бригадиром.

— Всю вашу бригаду устрою. Вот флигелечек держу, мазаночку для таких случаев, — он отвел Аспида в длинный чистейший жилой барак, где можно было бы при желании разместить человек 20–30. Пол был застлан яркими половиками, в углу лежала горка новых матрасов и подушек. Свиновод пояснил:

— Иногда съезд в районе какой-нибудь, а мест в гостинице нет, — все ко мне. Или люди на рынок мясо продавать приедут. Дом крестьянина полон — все ко мне. У меня и ледник для мяса, и ночлег. Людям помогать надо. Я помогу, и мне помогут. Без дружков — гибель. Давно бы общественность сожрала и придавила, на меня тут некоторые давно пишут, куркулем обзывают. Завидуют, да не укусишь. Я — пенсионер-сахалинщик. А ежели кто из начальства нагрянет, я поросятинки молочной кило пять в пакет упакую, а если кто поважней, то и целого поросеночка. Кто откажется? А которые контролеры женского рода, тем крольчатины презентую, женский персонал к крольчатине очень неравнодушен. Вашей бригаде у меня удобно будет, а, главное, никто любопытствовать не станет, я всю жизнь при людях. Свинья, она, знаете ли, животное общественное, если ею всерьез заниматься, вертеться приходится. Кролики так, их и пьянь разводить может, несерьезное животное, но держу. Харчи есть, вот и держу, но не уважаю.

Аспидова бригада стала обживать палату, хохоча и поругиваясь на утробное хрюканье соседей. Но зажаренные женой свиновода кролики, отменный самогон с удивительным розовым салом в кристалликах соли полностью примирили их с хозяином и особенностями его подворья.

— Этот не пропадет. Ежели что, то и человечиной поросят кормить будет, — поощрительно одобрил свиновода Воронок.

Единственный, кто был недоволен хозяином, — Бледный Алекс. Он ворчал, предсказывая, что в следующий раз его поселят прямо в стойле и он будет вынужден играть на фоно свиноматкам.

— Все ниже и ниже в навоз опускаемся. В следующий раз прямо в свином дерьме ночевать будем. Ты уж меня забери отсюда куда-нибудь, где воздух почище, — попросил он Аспида.

Офеней отправили по подгородним слободам клянчить, ныть, попрошайничать и складывать в заплечные мешки поданное. Для пущей убедительности они надели «спецодежду» — поношенное, засаленное, рваное. Как исключение, офени имели право платить жителям за хорошую доску по три, пять и десять рублей. Больше давать нельзя — грех развращать местное население.

Предстояло посещение Спасского монастыря — основной цели поездки — и организация передвижного лагеря-стойбища. Ездить каждый раз из города с щупами и дрелью в монастырь было рискованно, надо устраивать стойбище где-нибудь вблизи объекта обследования. Бледный Алекс к тому же не переносил жизни в провинциальных комнатах. Стучание ходиков, запахи пищи, голоса хозяев, звуки, издаваемые домашними птицами и животными, его бесконечно раздражали. Он всегда возил с собою сверхводонепроницаемый и утепленный, с молниями и меховой подкладкой спальный мешок американского десантника, выменянный у одного клиента, и спал только в нем. Несколько раз он попадал из-за своей любви к чистому воздуху и тишине в необычные и рискованные ситуации. На одном заброшенном кладбище, где он уютно спал в ровике между двух могил, спальный мешок с ним приняли за выкопанного покойника, и он проснулся оттого, что его старались перевернуть осиновыми кольями. В Архангельской области его, спящего под елями уединенного и заброшенного скита, стал обнюхивать бродящий по осени одинец-сохатый. Лось обнюхал его, потыкал под ребра рогами и, разочаровавшись в находке, уходя, здорово отдавил Бледному Алексу острым копытом ногу.

Из опроса «аборигенов» узнали, что монастырь необитаем. Посещали его только в летнее время туристы. Местные жители побаивались ходить в монастырь, особенно вечером, распуская дикие зловещие слухи о привидениях и огоньках, там замечаемых. Эти слухи особенно распространял бакенщик. Он якобы неоднократно видел глухой ночью огонь свечи в пустых выбитых окнах монастырских келий и трапезной. Поговаривали, что по монастырю по ночам разгуливают мертвые монахи и убивают тех, кто рискнет зайти в монастырь. Но вполне достоверным фактом было то, что все попытки устроить в пустующих монастырских зданиях лесосклад кончались одним и тем же — пожаром. Горело дважды, в третий раз обосновываться лесозаготовители не решились. При втором пожаре были и улики поджога. Сторож видел и даже неудачно стрелял в какого-то человека, обливавшего доски керосином, но тот ушел. Приезжал и следователь с собакой. Собака взяла след, зло лаяла, рычала, но след потерялся в каменном лабиринте пустующих громад.

Слушая эти рассказы, Аспид презрительно улыбался. Ему было все ясно: в монастыре побывало ворье и бродяги-чердачники, а они не любят соседей.

Дорога в монастырь, мощенная булыжником и обсаженная ветлами, была совершенно разбита. Были ямы еще от снарядов восемнадцатого года и кое-как засыпанные гравием воронки фугасов последней войны. Никто не был заинтересован в серьезном ремонте — дорога кончалась у монастырских святых ворот и больше никуда не вела.

Лихо остановившись на монастырской площади у колокольни, они стали осматриваться. Воображение Феди сразу заселило мощеную камнем площадь массой людей: монахов, богомольцев, нищих — все они суетились, спешили в храмы, пили святую воду из колодца, покупали образки и свечи, из храмов доносилось стройное пение.

«Носит ли человек в себе коллективную память прошедшего или это только мистические басни? Почему вдруг некоторые места кажутся знакомыми людям, никогда здесь не бывавшим? Почему иногда снятся кажущиеся фантастическими пейзажи, которые потом вдруг узнаются в натуре? Нет, тут мистика ни при чем, мы просто еще не все знаем о себе».

Все, что видел Федя вокруг себя, было для него очень знакомым и до жути осязаемым. Осязаемость камня схватывала его кольцом острой притупленной бездейственности. Как он мог пойти на такое страшное дело — тревожить камни? Он решил обойти вокруг монастырской площади. Храмы громоздились опрокинутыми вверх дном нюрнбергскими готическими кубками. Вся их влага впиталась в землю — влага вдовьих слез, влага молений о так никогда и не ниспосланной радости и влага крови. На крови была замешана розоватая известь, кровь была в красной прорыжевшей меди глав, а забутовка фундаментов была на костях и кости мертвой дружины грудились вкруг белого камня стен. У апсид приземистого, вросшего в землю Спасского собора он увидел белокаменный выщербленный саркофаг с медальоном полной величественной дамы и надписью: «Статс-дама Прасковья Федоровна Шиманская представилась 8 генваря 1776 года».

Процесс оглаживания камней прервал голос Воронка:

— Шеф тебе на колокольню велел идти.

Аспид, как хищная птица, острым взглядом цейсовски обшаривал окрестности с трухлявой площадки большого звона монастырской колокольни. Брезгливо встряхивая дохлых, иссохших, как мумии, голубей, Аспид лазил по колокольне, как по родному ему дому — привычно и скучно. Феде же все было вновь: и весенняя радостная синь далеких лесов, и сверкающая разбрызганная ртуть несошедшего половодья в пойме, и далекий, громоздящийся рассыпанной книжной стопкой город со шпилем собора и с черными ружейными коптящими низким дымом стволами заводских труб. Воздух был прозрачен, излишне отчетлив, все было отдельным, и далеко бывшее казалось рядом. Федя думал: «И пятьсот лет назад все было таким же, и кто-то древний молодой когда-то тоже стоял на колокольне и тоже был одинок и ни с чем не связан, — ветер позванивал маленьким случайно уцелевшим колоколом, в пойме позвякивали самодельными колокольчиками коровы. — И зачем меня сюда занесло?»

За обугленным редким липовым веником парка подтаявшим куском сахара белел одинокий куб бывшего господского дома Шиманских — белый саркофаг девичества тети Ани.

«Тут, тут, где-то тут золото, камни, иконы, тут сытая спокойная жизнь».

Хозяйственно-озабоченный расторопный Аспид казался злым наваждением.

— Туда! — скомандовал Аспид, указывая на одинокий двор на холме за монастырем. Минуя серые покосившиеся надгробья фединых предков, Аспид командирским шагом пересек монастырский двор и плюхнулся в газик. Монастырь был пуст, в нем жили только тысячи галок — носительницы судеб и душ навсегда исчезнувших. Нет, не хотелось бы Феде один на один остаться среди черных окон опустевших соборов и келий. До войны в монастыре одно время был дом престарелых, в сорок втором немецкие зажигалки безнаказанно сыпались на монастырские крыши и несколько корпусов выгорело. Как ни боролись инвалиды с пожаром, их немощи были побеждены злой волей огня. В пустых корпусах обосновалась было воинская часть, но и она долго не просуществовала, перебазировалась поближе к фронту. Кое-где сохранившиеся проржавевшие мишени с силуэтами немецких танков и самолетов были как вывески упраздненных магазинов, товаров и продавцов уже давно не было.

«Поскорей бы домой отсюда, а может, и в милицию сходить и объявить, что вот так и так, упраздненные несознательные родичи, классовые враги, в некотором роде, кое-что тут припрятали».

Федя попросил Аспида объехать вокруг монастыря по дороге, где когда-то двигались крестные ходы. Башни поражали угрюмой неприступностью. На выщербленного мозаичного Спаса над волжскими воротами Аспид сердито буркнул:

— Папочка серьезный, как постовой смотрит.

На Аспида монастырь произвел плохое впечатление, хотя он этого и не показал своим подручным. Он надеялся увидеть иконостасы, а они были уже давно вывезены в краеведческий музей или же растащены верующими. «Пусто, пусто здесь», — а в затею с ризницей он уже верил мало. Прочность монастырской кладки, монументальная огромность строений расхолодили его. Глядя на впавшего в оцепенение Федю, он зло подумал: «Племянничек, интеллигентишка сопливый. Притряхнуть бы тебя, как кутенка. Втянул меня. Что, в Москве кладов, что ли, нет? В стенках много всего вмуровано, а поди найди. Придется все-таки поковырять, зря что ли щупы привезли».

Аллея двухсотлетних лип, перемежающихся пнями, вела в бывшую усадьбу Шиманских. Газик пробирался среди луж к одинокому двору, стоявшему среди заросших бурьяном бугров — последнему остатку некогда шумной монастырской слободки, заселенной монашескими женами, как звали горожане оборотистых слободских мещанок, неплохо живущих на различные околомонастырские доходы. После закрытия монастыря они все разъехались кто куда. Осталась только одна старая совершенно глухая Филипповна, которой ехать было некуда и не к кому. Некогда большой двухэтажный дом ее двора превратился в деревянные развалины, кое-как прикрытые худой тесовой крышей. Глухая хозяйка и полный разор не понравились Аспиду. Он любил хозяйства прочные, цветущие, хозяев — здоровых, жадных, оборотистых, вроде свиновода. Для стойбища он выбрал мысок березовой рощи, примыкавшей к задам усадьбы Филипповны. Улеглись в спальные мешки засветло, выпив на ночь по стакану водки.

Федю мучила пронзительная, как сердечная боль, мысль: «Неужели эти люди не могут найти себе другой деятельности, кроме добычи икон и хорошо организованного ограбления населения? — его палеонтология стала казаться ему очень уютным занятием. — Никакого риска, смахивай щеточкой песок с костей динозавров, заливай их в гипс, сиди в библиотеке, пиши статьи».

В далекой деревне разгавкались собаки, с Волги доносились гудки пароходов. Единственное, что утешало Федю, это ощущение некоторой его причастности к этим местам — как-никак родные пепелища. И еще что понял Федя, — это то, что приступ жадности и жажда добычи не до конца одолели его сознание. Оказалось, что его больше волновали мысли о богатстве, чем реальное желание захватить ценности. То, что ценности где-то тут, рядом, Федя чувствовал, но он также чувствовал, что эти ценности им захватить не удастся.

Федя заспался. Когда он проснулся, ни козла, ни Воронка, ни Аспида уже не было, они укатили по «уезду». Он остался вдвоем с Бледным Алексом. Бледный Алекс не испытывал особенного энтузиазма в поисках сокровищ, поясняя:

— Если никто пятьдесят лет найти не мог, с чего вдруг мы найдем? План что ли у нас есть? Армейскую разведку сюда надо с миноискателем, а не нас с дрекольем на стены напущать. Мы что, дикие собаки динго, что ли? Нюх у нас, что ли, особый?

Офени, шарившие по окраинам и по подгородним селам, возвращались с пустыми руками. До них почти все доски уже выбрали для соборного попа Леонтия. Бабки так и объявляли:

— У нас все батюшка собрал, велел ему иконы нестить и никаким чужим не давать.

Аспид переправил вместе с «жигулями» офеней в стойбище, а сам решил попытать счастья подальше от города, где население менее пугано и более доверчиво. Офени, привезшие с собой мешок жареных кроликов, тоже не проявляли особой прыти в поисках ризницы. Никто из компании не любил тяжелой физической работы. Федя заметил про себя, что вообще уголовные элементы ненавидят физическую работу. Нехотя ковырялись они с тяжелой громоздкой дверью в трапезной, сверлили те места, где, казалось, могли быть пустоты. Особое внимание привлекали подвалы, целая сеть полузасыпанных белокаменных помещений. Казалось, здесь легче всего было спрятать громоздкие сундуки и ящики. В подвалах было темно, сыро, скользко, со стен текло. Мрачная атмосфера пагубно сказывалась на настроении кладоискателей. Бледный Алекс совершенно запсиховал, ему все казалось, что кто-то за ними следит, он даже слышал шаги в пустых залах и на лестнице. Федя тоже стал нервным и подозрительным, и, воспользовавшись разрешением приехавшего навестить стойбище Аспида, убрался в город в свой теплый гостиничный номер, обещая обшарить городские архивы и найти что-нибудь новенькое о монастыре. Атмосфера трапезной пугала Федю, он чувствовал какую-то угрозу, как будто камни могли сомкнуться и раздавить непрошеных искателей. Постоянно принимаемый алкоголь кое-как нормализовал его эмоциональный настрой, и он занялся изысканиями в архивах.

В городском архиве его приняли очень радушно. Архивные старушки защебетали, с удовольствием взяли его «липовое» отношение, даже не проверив паспорта.

— Этими церковными архивами, знаете, никто не интересуется. Вообще, зачем мы их храним — сами не знаем. Кроме одного чудака-краеведа, за пятьдесят лет ни один человек их не просматривал.

Федя долго разбирал пыльные связки, пока не наткнулся на архив Спасского монастыря. Предреволюционная папка его заинтересовала. Он нашел в ней рукопись и подшивку писем настоятеля Георгия Шиманского, все на французском языке. Все документы он вынес в два приема под рубашкой, явно увеличившись в толщине. Архивные старушки не обратили бы внимания, даже если бы он увеличился вчетверо. Чувствуя себя членом какого-то антиобщественного и антигосударственного коллектива, Федя был подчеркнуто осторожен, всего боялся, подозрительно присматривался к прохожим. В прошлом Федя много читал в служебное время детективы — коротал рабочий день. От чтения детективов у него появилась мнимая значительность любых своих поступков, и он, нарушая закон, боялся на каждом шагу неведомых соглядатаев — советских Мегрэ.

«Интеллигент я, разъеденный рефлексией, тряпка, к действию не способен. Вот Аспид с его командой действует нагло и бесстрашно, со знанием правоты своего дела, как будто совершает какое-то нужное всем общественное поручение».

Французская скоропись плохо поддавалась прочтению, да и Фединых знаний языка явно не хватало для полной ясности сути писем архимандрита Шиманского. Во всяком случае, о ризнице там не было ни слова.

«Все те же, что у меня, сплошные рефлексии: жалобы архимандрита на распри среди братии, письма великосветским друзьям о двойственности его положения. Никак не может забыть полк, друзей, петербургский свет, а вот теперь — келья, ряса, посты».

Самое любопытное среди выкраденных бумаг — это большой недописанный трактат на французском о влиянии великоросского климата и природы на характер русского народа и на его церковь. Архимандрит последовательно развивал теории о изначальном всепонимающем пессимизме русских, о том, что только глубинный пессимист может обладать русским всепониманием. Было много цитат из Шопенгауэра, Фридриха Ницше, Вагнера, Чаадаева, Соловьева, Трубецкого и других, неизвестных Феде первоисточников. Шиманский был довольно просвещенным читающим и мыслящим офицером. Трактат был написан живо и увлекательно, но отнюдь не церковно. Во всех рассуждениях сквозило неподдельное презрение к русскому народу, доказывалось, что вся русская цивилизация — абсурдный нонсенс и, как становилось понятно из всего хода рассуждений, предстоящая революция заранее объявлялась вспышкой традиционно-русского пессимизма, не несущей в себе здоровых конструктивных идей.

«Любопытные документики, очень любопытные. Уже из-за них одних сюда стоило ехать. Ловко я их покрал, ловко», — нахваливал себя Федя, все более входя в роль семейного архивариуса. Побывал он и у наследников краеведа Гукасова. Объем архива поразил его: «Это надо вывозить машиной». Племяннице Гукасова, женщине, озабоченной детьми и хозяйством, он пообещал немного заплатить, но архив Гукасова вывезти ему не удалось, помешали чрезвычайные события.

Предоставленные самим себе офени и Бледный Алекс заскучали. Трапезная казалась им враждебным каменным лабиринтом. Бледный Алекс ходил по монастырю еще бледнее, чем обычно, и, поддаваясь своим настроениям и суевериям, приговаривал:

— Попались, тут всем крышка, прикопают без музыки.

Дрель и инструменты-щупы они обычно прятали на ночь в углублении под мраморным могильным памятником с плачущей над урной фигурой ангела с отбитыми крыльями. Увидеть их никто не мог, да и монастырь был совершенно пустынен. Кроме группы туристов, заехавших однажды на автобусе с экскурсоводом, они вообще не видели в монастыре никаких других живых существ. И тем не менее дрель и щупы исчезли. Утром их не оказалось на месте, кто-то их подкараулил и унес ночью.

— Кто? — Бледный Алекс воспринял исчезновение инструментов как звонок с того света. — Ну, всё. Прилетели они, так и вьются вокруг нас. Еще немного, и вобьют нас в гроб. Нет, зря мы сюда прикатили — кончины ищем. Больше в этот монастырь я не ходок.

В ту же ночь кто-то подкрался к их палатке на стойбище и проткнул чем-то острым, похожим на русский острый трехгранный штык, задние баллоны «жигулей». Машина села. Аспид с Воронком мотались на газике где-то по уезду, выискивая нетронутый грабителями храм. Без разрешения шефа бежать было нельзя, а где его искать — неизвестно. Собрав все наличные деньги, Бледный Алекс, промотавшись целый день в городе, достал новый баллон. Один, запасной, был в багажнике. Машину они поставили в разрушенный двор Филипповны, свернули палатку, аннулировав стойбище, и залегли на русскую печку. Жареные кролики у них кончились, деньги — тоже, и офени занялись охотой на домашнюю водоплавающую птицу. Ловили испытанным методом — на капроновую леску с крючком. Профессиональности ради попутно продолжали обшаривать окрестности. Добыча была ничтожной, ради нескольких икон девятнадцатого века совершенно не стоило так далеко забираться. Плохо ощипанные утки и гуси, распаренные Филипповной до тряпичного состояния в русской печи, как-то скрадывали их плачевное настроение. Денег на водку не было.

Ночью их разбудила Филипповна. Ее пес Шарик заливался истошным хриплым лаем, потом сразу замолк. Всю ночь они не спали, дрожа от холода и страха — сторожили «жигули». На рассвете они нашли окоченевшего Шарика, проколотого ножом или штыком. Кто-то пытался поджечь двор Филипповны — у стен лежала обгоревшая солома, но мелкий ночной дождик не дал разгореться пламени.

Бледный Алекс стал упаковывать вещи:

— Бегство! Немедленное бегство и ничего другого!

С большой неохотой он пустил офеней сходить напоследок с старушке, обещавшей им два «сильвера» — Николу и Иоанна Предтечу в тяжелых серебряных окладах. Несчастье не приходит одно. Офени вместо обещанных двух часов пропали на весь день, как провалились сквозь землю. Бледный Алекс, не находя себе места, метался по запущенной избе с безумными глазами — он боялся оставаться здесь на ночь.

— Убьют, живьем сожгут! — он был объят суеверным страхом. Понюхать ему было нечего, заветное зелье хранилось у шефа.

Филипповна что-то невнятно лопотала под нос, оплакивая гибель своего единственного верного друга Шарика, кормила размоченными корками черного хлеба живших прямо в комнатах цыплят и все присказывала, шепелявя:

— Опять он ходит. Опять… Он зря ходить не будет.

Бледный Алекс с ней охотно соглашался:

— Это точно, зря ходить не будет. Баллоны проколол, собаку убил, сжечь нас живьем с машиной хотел. Опасный гад!

— Наверно, фашистский шпиён. Тут они по лесам табунами с войны ходят.

Федя уже не пытался его успокоить, забрался под старое одеяло с головой и пытался заснуть, мысленно представляя себе эротические картины — южный берег, песок, по пляжу ходят высокие загорелые блондинки, задрапированные в прозрачные розовые в цветочках шарфики, с выгоревшими «конскими хвостами». Они с женой сидят в теньке, жарят шашлык, пьют «Алиготэ» и «Саэро», и жена ничего не имеет против, что он ловит на горячем песке загорелых блондинок с развевающимися конскими хвостами и барахтается с ними в прибое.

Алекс прогревал мотор, складывал вещи: он не шутя готовился к бегству. Когда все было уложено, Алекс подсел к Феде на кровать, положил ему руку на плечо и сказал встревоженно:

— Я отъеду в кустики с машиной и там притаюсь. Дотемна я здесь не останусь, убить могут. Коли что, ты в подпол к старухе прячься, лаз за печкой.

— Чего ты боишься? — стал его успокаивать Федя. — Зря психуешь. Скоро придут ребята, уедем к свиноводу и в Москву, — но Бледный Алекс все-таки бежал — скрылся с машиной в кустах.

Начинало темнеть. Офеней не было. Беспокойство передалось и Феде, он оделся, сложил свои вещи в рюкзак, спрятал его за печкой, для чего-то ощупал лаз — отодвигающуюся половицу в подпол. Оттуда пахло застарелой сыростью и сгнившим картофелем.

«Почему их нет? Куда они делись?»

Всю чертовщину с исчезновением инструментов, щупов, с убийством Шарика, с неудавшимся поджогом Федя не пытался для себя объяснить. Кому-то не нравились их поиски. Этот «кто-то» был реальным духом здешних мест. Встреча с ним небезопасна, но кто он? Зачем он? Этого Федя осмыслить не мог. Ясно одно: «он» связан с камнями монастыря, трапезной, и Федя совершенно напрасно ввязался в компанию, взявшуюся тревожить эти камни.

Уже совсем смеркалось, Филипповна шуршала, шебуршила у себя за перегородкой, не зажигая света. Федя вдруг услышал фырчание мощного мотора. «Нет, это не газик Аспида». Мотор заглох. Федя услышал незнакомые голоса, стук сапог на крыльце. Страх забросил его за печку, он отодвинул половину и спрыгнул в сырой подвал, дрожащими руками прикрыл за собой доску. В дом входило несколько мужчин. Один голос начальственно сердито спрашивал Филипповну:

— Где твои туристы? Уехали, говоришь? Никакие они не туристы, а бандиты. Двое по деревне ходили, ходили, образа клянчили и доклянчились. К Варваре Антоновне Петровиригиной пришли: «Отдай, бабушка, образ, да отдай». Та говорит — материно благословение, не отдает. Они вроде бы отстали, молока попить решили, а один из них в избу шасть, и образа в мешок. Варвара Антоновна шуметь стала, а они ее по голове фомкой и убежали. Мы две бригады с поля сняли, облаву делали — как сквозь землю провалились. Думали, в стога попрятались, все сено истыкали, нет их. Петровиригину в город в больницу отвезли. Давно уехали? Номера машины не помнишь? Что с тобой говорить, дурная ты, Филипповна, в дом инвалидов тебе пора. Одной жить опасно, такие туристы быстро черепок раскроят.

Филипповна рассказала им, как убили Шарика, как пытались поджечь дом, жаловалась:

— Он все кружит, давно кружит, огоньками из собора сигнал делает. Налет, дескать, немецкий от сигнала скоро будет.

Дело в том, что в войну Филипповну во время бомбежки монастыря контузило фугасом, попавшим случайно в ее огород.

Мужчины попили воды, посидели, попроклинали туристов, крадущих иконы и прибивающих старух, вспомнили заодно жадного до икон соборного попа Леонтия. На сетования Филипповны, что «он сигнал подает», один бодрый старичок сказал:

— Это точно. Я сам видел, как в монастыре мигает. Нечисто там. Уголовники гнездо свили. Надо бы этот монастырь с собаками еще раз проверить. Два раза уже следователи приезжали с собаками — след не взяли. Надо бы всем обчеством.

Начальственный голос ему объяснил:

— Скоро за монастырь возьмутся. Там вроде гостиницы будет, а всем древним строениям ремонт произведут, а по-научному — реставрацию в древнем натуральном виде, чтобы как пятьсот лет назад было.

Потом все ушли, сели в грузовик и уехали.

Филипповна подошла к лазу, приоткрыла доску и позвала Федю:

— Вылезай, батюшка. Уехали. Ваших искали. Разбойничать ребята стали.

Федя вылез, поблагодарил старуху за умелую конспирацию. Филипповна запричитала:

— Не ты первый, милостивец, в схороне прячешься, не ты первый. Отец Mисаил там тоже сиживал, — Филипповна вспомнила молодость, их слободку, щедрых любвеобильных монахов, большинство из которых после восстания плохо кончило. Судя по всему, дорогого ее сердцу отца Мисаила ей удалось вызволить.

— Ты, батюшка, не то что человека, а мухи не обидишь. Голубь ты, весь белый, а ребята у тебя разбойные. Я Варьку Петровиригину хорошо знаю, она на семь лет меня моложе, мужика у нее в эту войну германцы в голову стреляли. Пришел с войны и через год помер. Все головой дергал. Сынов у нее шесть. Четверо живых… а твои ребята по черепку ее. Негоже это… Председатель Мокеич — мужчина серьезный, на фронте был, награды имеет. Ловють ребят. Поймають — посадють.

«Да, посадят», — это Федя понял. Вот оно, начало расплаты за его участие в преступном деле. Офеней ловят. Он ехал сюда искать ризницу, а не пробивать старухам головы. Это не его дело, но он к нему причастен. И его схватят.

«Алекс все-таки удивительный барометр несчастий. Вовремя он смылся в кусты. Что делать? Как участнику набега надо прежде всего выручать ловимых соразбойников. К ночи они наверняка появятся».

Федя пошел в рощу искать бледного Алекса. Разрушенный двор Филипповны был похож на деревянное языческое капище.

В роще было пустынно, «жигулей» не было видно. Федя стал кричать:

— Алекс! Алекс!

Алекс возник бесшумно, как привидение, взгляд его был ушедшим в себя. Не дав сказать Феде ни слова, он возбужденно зашептал:

— Все видел. Двадцать человек на грузовике приезжали! У пятерых ружья были. Пятнадцать человек дом окружили, а пять внутрь вошли. Ловили! Где обормоты? Ах, старуху примочили! Кретины! Больше я с Аспидом дела иметь не буду. Только шизофреник может взять в дело таких верблюдов. Займусь широй. Придется ждать их дотемна.

«Жигули» он забросал сучьями так, что их не было видно с близкого расстояния. Алекс боялся засады, того, что хитрые крестьяне будут продолжать их ловить.

— Если бабку свезли в больницу, то милицию подняли на ноги и будут всех шмонать на дорогах. Ехать нам обратно через город нельзя, зашухарят, как пить дать. Если выбраться проселками километров за тридцать ниже, то там есть переправа, оттуда можно выскочить к Ярославлю с другой стороны. В Загорске я засяду в «вороньей слободке» и буду ждать шефа. Ты отправляйся пешедралом в город, сдавай номер, снимай всех с насеста у свиновода, и отрывайтесь. Я пойду к бабке обормотов ждать, а ты залезай в машину, покемаришь, я печку включил.

Федя залез в машину, негромко включил приемник и стал вслушиваться в грассирующий слабый голос французского шансонье, приятно и грустно певшего, что жизнь коротка, ласки женщин мимолетны, а Париж — всегда Париж.

«Они так всегда пели: и в тридцатые, и в сорок первом, и сейчас». Незаметно для себя он задремал. Разбудил его стук в стекло. Рядом с Алексом был один из офеней.

— Собирайся! За телом идем. Крестьяне ему вилами ногу проткнули, сам идти не может, — Алекс достал веревки, запер автомобиль, и они пошли. Навек запомнился Феде этот ночной марш по прошлогоднему жнивью, по раскопанным картофельным полям. Шли тихо, быстро и бесшумно. Боялись засады. «Как по вражеской территории идем». Из перемежающихся страшными ругательствами фраз полушепотом вырисовывалась следующая картина:

— Старуха жалела отдать образа, — офени перед посещением выпили по четвертинке и были нервны. — У старухи были крепкие ногти и когда она вырывала мешок с образами, то больно поцарапала лицо Митьки, — так звали офеню, которому вилами проткнули ногу, — Митька психанул и двинул старуху небольшим ломиком, который он на всякий случай всегда носил с собой. Вдруг счастливые обстоятельства: дом заперт и хозяев нет. Ударили старуху неудачно, разбили ей в кровь маковку. Старуха закричала, сбежался народ. Пришлось убегать в поле — за ними гнались. Рядом на ферме работали колхозники, кидали навоз. Сделали облаву — они зарылись в прошлогодний стог, — стог ковыряли палками и вилами. Митьке проткнули вилами ногу, довольно глубоко — полный ботинок крови натек. Перевязали ногу разорванной рубашкой. Митька пробовал идти — не может.

По дороге Бледный Алекс выдернул из чьего-то забора две длинные крепкие еловые жердины. Дошли благополучно, но их напугал стреноженный старый белый мерин, неожиданно их обфыркавший. Он возник, как привидение, из тумана и был похож среди ночной синевы на даму в белом, обмахивающуюся белым веером. Фырканье его было странно-удивленным, как будто старый ветеран-гренадер ворчит: «Зачем меня, старика, ночью потревожили, шатаются тут по ночам всякие».

Ночь была безлунная, сараи и стога возникали темными расплывчатыми пятнами. Митька лежал в старой риге на соломе — ушел сам от стога метров на шестьсот, не более. Бледный Алекс сноровисто связал еловые жердины веревками, кинул на самодельные носилки свою кожаную куртку и они, взвалив Митьку, потащили его. Идти было трудно. Митька со злобой повторял одно и то же ругательство, повторял до тех пор, пока оно не потеряло ругательного и вообще всякого смысла. Федя и офеня менялись, Бледный Алекс тащил исправно, молча и зло. Обратно шли уже не так таясь. На остановках Алекс спокойно-нежно рассказывал, как однажды в Средней Азии, куда он ездил за анашой, одного вора весом восьмидесяти восьми килограммов подстрелили и как он его вытаскивал. Вор в конце концов помер. Алекс его закопал вместе с золотыми часами и кольцами, что он особенно подчеркивал, поясняя загадочность своей артистической натуры, чуждой практицизма.

— В Ташкент мне пора, там дела делаются, а в Москве все стало пусто, хоть шаром покати. Лет десять назад я взламывал без всякого страха, никто на иконщиков не охотился, а теперь вилы в бок. Ну, и ты хорош. Зачем бабку мочил, а если бы она копыта откинула? С вами так дуриком можно и вышку схлопотать. Добро бы из-за чего, что, у нее кусок золота был?

Феде было жаль зеленовато-бледного осунувшегося, страдающего, по-видимому, от сильных болей офеню: «Зачем молодой здоровый парень стал вором-побирушкой?»

Взмокнув от усилий, с трудом притащив раненого офеню в рощу, Бледный Алекс мастерски при свете карманного фонаря, закрытого сверху плащом, обработал рану: засыпал ее стрептоцидом, сделал укол. Офеня был в полуобморочном состоянии. Алекс одобрил его терпение:

— Радуйся, что я ширяльщик, дурак. Мог бы хирургом классным быть. Без аптечки не езжу. Сам два раза с разбитым черепом отлеживался, по другим, не иконным делам, — изящные, с длинными пальцами его руки работали ловко, уверенно.

Из горлышка распили на прощанье бутылку без закуски. Алекс сказал Феде напутствие, заглушив его длинным изысканно-вычурным ругательством. На большой скорости «жигули» вырвались из леска и напрямик по изрытому полю заковыляли прочь от двора Филипповны, чернеющего, как головешка, среди синеватого сумрака. С отъездом компании Феде стало как-то сразу легче, и он направился в город с облегченной душой, стараясь отвлечься от неприятных мыслей о раненой старухе, о быстрых ловких пальцах Алекса, внушавших ему страх своей профессиональной прыткостью.

«Нет, все-таки все жулики — люди талантливые, увертливые. Без талантов их быстренько бы всех похватали».

У парома мелькали цветные огоньки проплывающих судов, раздавался плеск поднятой ими волны, ночная Волга жила шумной проезжей улицей. На всякий случай он заплатил шоферу машины, дожидающейся переправы, рубль и влез в «МАЗ» — вдруг ловить будут. «МАЗ» довез его до города.

У свиновода все спали. Федя облегченно увидел во дворе газик шефа. Заспанные Воронок и Аспид с большим удивлением и недоверием выслушали рассказ о злоключениях офеней, о беспокойстве в стойбище, посещаемом ночным незнакомцем, о старухе, отвезенной в больницу с разбитой головой. Воронок обозлился:

— Щенки! Бабку порешили из-за сторублевого сильвера!

У Аспида с Воронком наконец-то наметилось стоящее дело, они нашли километрах в тридцати от города небольшую заброшенную церковку семнадцатого века со старыми иконами и древними царскими вратами. Приход там давно распался, церковь закрыта, но ее охраняют как памятник старины, и без взлома не обойтись.

Аспид нервно заходил по свиноводовой горнице. Свиньи, услышав шаги, оживились.

— Уходить придется, я не пустой. Кроме всякой мелочи я за полторы штуки у здешнего попа оклад взял. Иди, забирай ксивоту, и линяем. Чтобы через час был. Впрочем, можешь поездом ехать, если боишься. Есть шанс, один из ста, попасться. Наверняка постам ГАИ дана инструкция шмонать иконщиков. Уходить надо сейчас, чтобы к утру быть за пределами области.

Федя с неохотой пошел в гостиницу, разбудил дежурную, взял свой липовый паспорт, собрал одежду, сложил в рюкзак бумаги, выкраденные из архива. Ему очень не хотелось уезжать из полюбившегося ему города. Дома смотрели как-то доверительно, уютно, еще голые старые деревья имели какое-то особенное, о чем-то говорящее выражение. Шумели они ветками со значением, как будто переговаривались между собой. Старые церкви, вросшие в землю и залитые асфальтом, как пенкой времени, имели разное, почти человеческое выражение, каждая смотрела по-своему из-под несимметричных, с любовью вылепленных наличников.

Камни, камни, со всех сторон камни, послушно, как воск, принявшие формы живших в камне людей. Камни, как ракушка улитки по форме того мягкого и теплого, что есть человек и что тверже всего на свете. Камень — воск в руках человека, на нем отпечатки рук людей, лепивших из него.

Федя взглянул на свои руки — они тоже могли бы формовать камень, придавать ему свое подобие.

«Каждый человек должен построить дом, написать книгу, родить сына». Здесь в этом городе был его отчий дом, здесь отчие камни говорили с ним родными руками прошлого. Как он оказался здесь с фомкой в руках в компании подонков? Придется, видно, немножко пожить по-другому. Его занесло в это общество напрасно, предки, как-никак, в разбойниках и татях не ходили — все в стольниках, в воеводах, в походы на татар, литовцев полки водили. Один даже в летописи упомянут, на Куликовом поле с честью погиб.

У городского сада он задержался. В деревянном павильоне, где было кафе, было шумно, играл музыкальный автомат. Певица заливисто распевала: «Горячи бублики, гоните рублики…»

«Пожить бы здесь надо, с женой, с дочкой в отпуск приехать», — он прошел, увязая в весенней грязи, к обрыву. Чернел собор, высокие, узловатые от времени липы шумели у обрыва особенно слышно. Федя почему-то прочитал полушепотом, несколько переделав, трогательную наивную эпитафию, которую он прочел на сельском кладбище:

— Тише, ветви, не шумите, тетю Аню не будите.

Про себя он уже называл свой уголовный вояж «путешествием в молодость тети Ани».

По времени он уложился. И Аспид, и Воронок уже сидели в машине. Свиновод провожал их, упаковывая в дорогу корзину купленных Аспидом живых кроликов и трех поросят, повизгивающих в мешке.

— Это еще зачем? — искренне удивился Федя.

Зачем, он узнал уже в дороге, немного позднее. Ехали они не по большакам, а по магистрали открыто. Мешок с поросятами Аспид дал Феде на руки и велел сильно щипать поросят, когда подъедут к посту ГАИ. Их действительно остановили, проверили документы, права. Воронок показал справку и патент бригады строителей коровников:

— В Октябрьском районе зашибали, товарищ лейтенант. Вот поросяток домой везем, здоровые у вас тут поросятки.

Лейтенант козырнул, улыбаясь пронзительным визгам щипаемых Федей чушек.

Отъехав от контрольного поста ГАИ, Воронок пояснил:

— Понял, профессор, для чего поросята нужны? Сразу видно — здоровые сельские хозяева едут. Лучший пропуск и сам о своей благонадежности орет. Иконщики с поросятами не ездят.

Развивая баснословную скорость, они мчались прочь. Воронок объяснял Феде настроение своего шефа, впавшего в мрачную злобную неразговорчивость:

— Обмишурились, профессор. Ничего здесь нет. Твои тетки басни рассказывали. И икон здесь мало. Лучше бы в Карелию дунули, там один скиток на примете есть, его никто не знает… Мокроты напустили… Неудачливый ты мужик, профессор.

Ближе к Ярославлю Аспид и Воронок совещались, рискнуть или нет. Рискнули. Проехали прямо через город. Их никто не остановил. Стекла были забрызганы грязью, но все-таки Федя увидел силуэты краснокирпичных храмов и ампирные дома. За Ярославлем Аспид впервые отверз уста:

— Надо было бы сжечь эти стога и скотный двор сжечь, чтобы вилами забыли тыкать. Скажи, какие сознательные, вилами тыкают. Могли и голову проткнуть, — Аспид заметно нервничал. — Доберется ли до Загорска Алекс с офенями или нет?

В Москву Федя вернулся один на электричке усталый, голодный, без денег и без фамильных сокровищ. Жена смотрела на него отчужденно, как на пришельца с того света. Он спал сутки, потом вышел раньше конца отпуска на работу и очень радовался сослуживцам, процессу обработки коллекций их последних экспедиций. Сотрудники поздравляли его:

— Как хорошо вы отдохнули в этом году, Федор Николаевич. Давно вас таким энергичным не видели, — они не знали, что Феде просто стало приятно быть человеком, которого не ловят.

Дней через десять Феде позвонил Мариан Витальевич и настойчиво уговорил встретиться с ним в пирожковой напротив их института.

— Что же ты, голубчик, скрылся? Тебя твой парнос 9 ждет, а ты в бегах. А у меня горе — Брут сдох. Отравили соседки крысидом. Он, видишь ли, биточки любил, так они крысида в биточек положили. Ты теперь — ветеран-иконщик. Приобщился. Тебя ребята полюбили, говорят, ты человек душевный, компанейский. Будешь и впредь участвовать.

Федя только горько вздохнул:

— Уж уволь, Марианчик. Плохой из меня налетчик. Как увижу постового милиционера — душа в пятки.

— Ничего, голубчик, привыкнешь, притрешься. Лихо еще грабить будешь. Я одного инженера знал, способный человек был — рационализатор. Бороду отпустил, крестился, по дворам иконы клянчил, за милую душу фарцует. Инженерию свою забросил, для прикрытия лифтером устроился. Так и ты, притрешься, подгонишься, глядишь, меня обскочешь. У Голубкова тоже беда — жена бросила, требует раздела имущества. Иконы, фарфор, мебель захватила. Голубков в истерике, глаза выпучил, бегает, как сумасшедший. Она его посадить может, все его дела знает, если он жадничать будет. Штук на двадцать его выставила. Как же вам, бедняжкам, не повезло! Старуху угробить угораздило! Ногу у вас одному повредили. Аспид ему отпуск по производственной травме оплатил, чуть парень ноги не лишился. Жуть какая! Ты за иконами, а тебя вилами! Страшно жить стало, голубчик, вилами тыкают, — Мариан поежился. — А вы ничего съездили, я пятнадцать штук в серебре реализовал. Очень приличных писем были доски, даже семнадцатого века шесть штук попалось, — Мариан достал из кармана четвертинку, налил из нее граммов пятьдесят в стакан с апельсиновым киселем, размешал и выпил.

В пирожковой в необеденное время было пусто, по ней ходил огромный, разодравшийся, как владетельный абхазский князь, рыжий кот. Мариан прикормил его, поласкал и, задумчиво присев на корточки, сказал коту:

— Украду я тебя, голубчик. Жизнь моя ведь отшельническая, мне без кота нельзя. Брута отравили, — он всхлипнул и еще раз приложился к четвертинке. Но тут появилась полная старуха-уборщица с усами и громовым басом:

— Здесь вам, алхаколикам, не распивочная, сюда приличные люди кушать ходят, а не жрать, как вы, — но пустую четвертинку все-таки ловко спрятала в необъятный, как пододеяльник, карман не очень чистого фартука. Они покинули пирожковую, провожаемые прощальными взглядами рыжего, трущегося о ножку стола красавца, обреченного на сытое одиночество. Мариан все оглядывался на кота, сюсюкая:

— Обкормили скотину, вот ему и привязанности ни к кому не надо. Обкормили.

Федя проводил Мариана до троллейбусной остановки, обещая завтра же зайти к Аспиду. То, что ему причитается что-то получить, удивляло его.

— За что?

Мариан ему растолковал:

— Ты в деле был, все знаешь. Даже если от тебя толка мало было, тебя деньгами замазать надо. Когда человек денежки получил, он ими себе глотку заклеивает, думает, глядишь, еще раз отколется. Голубков нас подвел, здорово впал в меланхолию, я, говорит, делами не занимаюсь. Понимаешь, там несколько досок крупного размера было, у какого-то попа купили. Мне кажется, что они старые. Я реставратора Збруйского встретил, такой щупленький, морда вся как половая тряпка сношенная, с усиками, а сам — проститутка, каких поискать — за деньги все и всех продаст. Определи, говорю, что здесь ценное. Он понимает, руки у него золотые, да только вот хитер больно. Я сейчас думаю, что неслучайно он появился. Никогда меня сам не искал, а тут с бутылкой опохмелиться приехал. Наверно, пронюхал, что привезли ребята. Он поглядел, поглядел доски, понюхал и говорит: «Шашел один!» А спустя недельку сам Орловский пожаловал и все на корню скупил. А я сейчас думаю, что там не один шашел был. Одна досочка черная мне особенно запомнилась, вроде бы, Спаситель. Нюх у меня есть, тысячи их через руки, как-никак, прошли. Обмишурились мы, — на прощание Мариан утешил: — Насчет семейных ценностей не горюй. Раньше, до семнадцатого года горевать надо было, тогда бы все в сейфах уцелело. Впрочем, нам обижаться не приходится, мы воспитаны в истинном презрении к материальным ценностям. М-да… дядя у меня от жадности в публичном доме удавился. Прощевай, голубчик, — и Мариан вплюхнулся в троллейбус, тут же забыв о Фeде. Марианов профиль в окне был отрешен, как на старинных монетах.

Федя пошел к Аспиду за своей долей — парносом. К его удивлению, Аспид принял его радостно:

— Феденька! Ты ли это? Не горюй, братец, дело мы удачное, новое провернули — моленную кержацкую взяли. Совсем рядом, под Москвой, за Каширой. Без мокряка, спокойненько выпилили решетку — двести штучек, все, как на подбор, в серебре. Бабки оклады осидолом чистили, так и сверкают. Вот, тебе причитается, — Аспид достал пакетик с деньгами, вложенный в книгу писателя Солоухина «Черные доски». — Четыре стольника, не больше и не меньше. Если бы ризницу взяли, понятно, побольше было бы. Есть она там, да только подобраться к ней трудно. Под Кремлем Ивана Грозного библиотека тоже есть. Один чудак всю жизнь подбирался, но не взял. Клады искать — дело хорошее, непонятно только, почему с государством делиться надо. Трудно в этой поездке ребятам пришлось, устали. Про ногу спрашиваешь? Я бы ему не только ногу, а и голову бы продырявил, идиоту. Теперь в тех краях долго не покажешься. Если только с Горьковской области подкрасться, с другой стороны. Хочешь в воскресенье на дачу к Ниночке съездить? Девочки будут.

Федя очень вежливо отказался. Он вспомнил Зинку и Соньку, их богатырские плечи и мощное телосложение, пляшущую японскую лампу с рыбками:

— Как Алекс?

— Оригинальная личность. Больше, говорит, я иконами заниматься не буду, от них навозом пахнет. Лучше, говорит, домушничать. Но мы не домушничаем, у нас профиль узкий. Ничего, отпсихуется, оклемается.

Федя очень вежливо поблагодарил за деньги. На них он купил жене шубку из искусственного меха, которая послужила поводом водворения семейного благополучия и тишины.

«Переменился он», — решила жена, видя, как он стал подолгу играть с дочкой, читать с ней по вечерам книги.

Общение с Аспидом способствовало пробуждению интересов Феди к искусству, истории. Он стал регулярно посещать выставку, музеи, покупать альбомы. «Надо бы иконы начать самому для себя собирать». Уклоняясь от грубых совместных развлечений на Ниночкиной даче, Федя тем не менее заходил иногда к Аспиду и к Мариану, который вместо Брута завел себе черного пуделя по кличке Милюков, объясняя, что не всякая собака может служить в милиции, а с людьми дело посложнее… Милюков отменно под руководством хозяина брехал на всю квартиру. Мариан науськивал его на соседей:

— Милюкофффф! Афф! Узи!

Аспид давал ему мелкие, вполне «приличные» поручения: снести на полянку в Церковь Георгия Неокисарийского — место скупки государством икон — бросовые досочки; отнести к коллекционеру заказ — завернутую в восковую бумагу икону, пахнущую олифой и воском, или что-нибудь сдать в комиссионный на Октябрьской площади, из бронзы.

— Как-никак, он человек аккуратный, культурный, язык знает, неболтливый, в общем, полезный человек, его всегда в виду надо иметь, — так определил свое отношение к Феде Аспид и стал проводить с ним политику «прикорма с руки».

Припоминая поездку за ризницей, Федя часто перед сном поэтически мечтал о Волге, о старом городе, о какой-то милой чистой девушке, связанной с природой, оттого был с женой грустно-ласков, и жена говорила гостям — семейным людям с детьми, которые иногда собирались у них:

— Федро у нас какой-то не такой стал. Образумился! Я уже думала, разводиться пора. Всю прошлую зиму пил, неизвестно где и с кем шлялся, я боялась, посадят его.

Федя на это говорил:

— Ты не знаешь, моя дорогая, как ты близка к истине, — и заводил любимые им пластинки Марка Бернеса, чей голос переносил его в пятидесятые годы его молодости.

Если бы не выкраденный трактат Григория Павловича Шиманского, который Федя усердно из соображений практики в французском языке переводил со словарем на русский, то поездка стала бы для него нереальностью, зыбким воспоминанием. Впрочем, его, как и всякого интеллигентного преступника с воображением, мучили тяжелые предчувствия, что дело так не обойдется и что возможны самые неприятные последствия его участия в делах темной компании Аспида.

Загрузка...