Перепутица

октябре Потанину сравнялось двадцать пять лет. В ноябре — Чока-ну. В Степи этот возраст считается самой прекрасной порой. В двадцать пять казах торопится с пира на пир, под ним конь лихой, седло в серебре, перья филина в конской гриве. Казах одет щеголем на степной лад, завораживает красавиц пением под домбру, обгоняет всех соперников на байге. Он молод, силен, удал и беспечен, как только может быть беспечен исконный степняк.

Чокан дразнил себя: завидует ли он порой своему счастливому ровеснику, не прославленному ни в Петербурге, ни в Европе? Завидует ли он кому-то, похожему на него монгольскими чертами лица, скачущему по осенней сытой степи на пир, чтобы блеснуть, какой он широкожелудочный, не слабее в сей доблести мужской самого великого хана Аблая?

Не без злости посмеиваясь над собой, Чокан готовил званый пир для друзей-сибиряков. Он знал, что из них добрая половина перебивается с хлеба на квас, и застолье готовил обильное. Накануне дня званого Чокан поставил перед собой востроглазого денщика, Мухаммедзяна Сейфулмулюкова: "Уходи. Ты мне больше не служишь". На круглом рябом лице — ни удивления, ни фальшивой обиды. Сейфулмулюков деловито собрал солдатские свои пожитки и был таков. Долго ли теперь валихановскому дому стоять без крысиной дыры?

На валихановские обеды собиралась одна и та же компания. Потаний, Ядринцев, сотрудник "Современника" Григорий Захарович Елисеев, Наумов — будущий известный писатель, другие сибиряки... Приходил капитан Голубев из Генерального штаба, исследователь Семиречья и озера Иссык-Куль. Венюков — тоже из Генерального штаба, прославленный путешествиями по Амуру, по Средней Азии. Перемышльский от приглашений не отказывался — первостроитель Верного теперь дослуживал в столице. Василий Обух, верненский артиллерист и первый метеоролог, бывал у Чокана, когда показывался в Петербурге. Непременный гость — Семен Капустин, сын Екатерины Ивановны, которую Чокан почитал как вторую мать. Капустин стал деятелем по крестьянскому вопросу, печатал статьи в газетах.

В тот раз и Трубников был приглашен отпраздновать двадцатипятилетие — Чокана и Григория Потанина.

Заскочивший на огонек румяный Всеволод Крестовский оглядел с порога компанию:

— Так вот оно почему нынче на мороз повернуло! Сибиряки в кучу собрались.

На его беду Чокан вышел по хлопотам хозяйским. Ядринцев глянул на Крестовского волком, и легкий характером Всеволод сделал вид, что заскочил лишь на минутку, что спешит куда-то, к лучшему обществу — всего-то у него и дела к Чокану — конверт оставить с портретом Макы и фотографией. На прощание Крестовский уязвил сибиряков извинением насмешливым :

— Простите, если глупость... сморозил!

Вернувшийся к гостям Чокан за Крестовского огорчился. Ему приятен был Крестовский легкостью характера. Без тени смущения подхватывал меткие словечки Валиханова и вставлял в стихи. Недавно одно из стихотворений Крестовского приобрело скандальную известность. Всего лишь пустячок фривольный, но Добролюбов печатно отчитал поэта: в такое-то время сочинять недостойные стишки! — и литературный Петербург всполошился. Чокан сразу же стал уверять Потанина, что сюжет подсказан им, и у него, Чокана, в доме срифмован.

Добряк Семечка Капустин не разделял неприязни Потанина к Всеволоду Крестовскому:

— Спору нет, у него встречаются пустенькие вирши. Однако пишет он и о крестьянской доле, о том, что земля русская пропитана крестьянской кровью и крестьянскими слезами — пора уже вырасти на ней свободе...

— Кто нынче о слезах крестьянских не строчит! — вспылил Елисеев. — Экое наше несчастье русское, что всегда находятся охотники выскочить поперед всех с бубенцами. А случись чего— увидим их отнюдь не впереди, а припрятавшимися в обозе.

— Или бегущими с той же резвостью в обратную сторону! — добавил Чокан.

Появился запаздывающий по обыкновению Пирожков.

— Ну и мороз, черт бы его побрал! — бранился Пирожков, растирая побелевшие уши. — Чистая Сибирь на дворе!

Он не мог понять, отчего все так и покатились со смеху.

— Холоду с голодом несдружно! — провозгласил хозяин. — Прошу за стол.

За столом разговор завязался российский — с непременным стремлением тут же, не сходя с места, рассудить, куда и как поворачивать отечеству, застопорившему посередь века.

Незадолго прошли в Петербурге пышно и многолюдно похороны старой императрицы Александры Федоровны, урожденной принцессы Шарлотты.

— Зрелище было постыдным, — возмущался Голубев. — Угодники расстарались, вывели на дождь и слякоть сирот из приютов, из училищ. Зачем? И без того смерть старой императрицы наново возбудила в обществе толки о неудобозабываемом покойнике Николае Первом. Не кажется ли вам, господа, что, испытав душевное облегчение, когда помер всем опостылевший царь, и пройдя через годы, отмеченные оживлением общественной жизни, мы нынче с новым интересом начали вглядываться в тридцатилетнее правление Николая Павловича? Чем можно объяснить, что в сие деспотическое правление блистательно развивалась литература? А могучее движение России на восток?.. В Азию!.. Непостижимое время!

— Майков его так объясняет: чем ночь темней, тем звезды ярче, — заметил Валиханов.

— О том времени Петр Петрович славную историю рассказывал, — заговорил Потанин. — Когда Гумбольдт возвращался из Сибири, ему дал аудиенцию Николай Первый. Простодушный немец, желая сделать императору приятное, принялся расхваливать умных и образованных людей, что встретились ему в нашем краю. Гумбольдт полагал увидеть диких сибиряков, одетых в звериные шкуры, а с ним беседовали образованные люди, показывали метеорологические записи, делились материалами о природных богатствах Сибири. Гордясь отменной памятью, Гумбольдт назвал императору десятки имен. Как известно, у императора память была тоже крепкая. Он знал каждое из названных имен. Все были декабристы!

— Я слышал недавно в одном доме, — Чокан не стал уточнять, что слышал от графа Блудова, — при дворе во времена Николая почиталось выгодным показывать, что служишь не России, а лично его величеству русскому императору. Министр Канкрин на том всю карьеру построил. И между прочим, этот царский любимец упрямо твердил, что России железные дороги не нужны. А вот Федор Михайлович в бытность в Омске рассказывал, что Белинский любил зайти и взглянуть, как идет постройка вокзала. И говорил: "Хоть тем сердце отведу, что постою и посмотрю на работу: наконец-то и у нас будет хоть одна железная дорога... эта мысль облегчает мне иногда сердце..."

— Вот где истинное понимание прогресса! — сказал Ядринцев.

— Ныне это слово разрешено, а прежде цензура не пропускала. Напишешь "прогресс" — вымарают! — заметил Капустин.

— На востоке говорят: сколько ни повторяй слово "халва", во рту слаще не станет. Не так ли и с "прогрессом"? — спросил Чокан.

— Семенов рассказывал, будто император Александр недавно объявил, что он не противник политических споров. — Потанин усмешливо выдержал паузу, — но... спорить надо научно, а в России наука слаба.

— Каждый судит по себе, — меланхолически пояснил Чокан.

— А вы слыхали, господа, новые стихи Шевченко? — спросил Трубников.

На похоронах старой императрицы он увидел в процессии горько плачущего Макы. Воспитанников училища глухонемых тоже вывели увеличить своим послушным строем "всенародную скорбь". Наверное, растолковали детишкам, что учатся они и кормятся попечением доброй царицы. Вот они и плакали по ней. И Макы как все.

Чуть впереди глухонемых мальчиков тащились по осенней слякоти несчастные девочки из приюта. Через несколько дней в университет пришли гневные стихи Шевченко: "Сирот, голодных, чуть не голых, погнали к "матери" дивчат — последний долг отдать велят и гонят, как овец отару". И дальше: "Когда же суд! Падет ли кара на всех царят, на всех царей? Придет ли правда для людей? Должна прийти! Ведь солнце встанет, сожжет все зло, и день настанет".

Трубников прочел и понял, что не все одобряют вызов Кобзаря. Получилось неловкое молчание: можно осуждать Николая Первого, можно замечать слабости нынешнего государя, предлагать решительные перемены, но разумно ли гнать "всех царят и всех царей"?

Валиханов задумчиво обвел глазами гостей. Сидел он во главе стола, ворот мундира расстегнут, смоляная жесткая прядь упала на высокий лоб.

— По-моему, надо поставить себе целью что-нибудь одно. Или уж ломать все и начинать преобразования коренные по образцу республиканскому... Или...

— Что "или"? — раздались несколько голосов.

— Или... — Валиханов опустил выпуклые веки. — Или, господа, держаться старого, даже старую веру исповедовать,

— Вы шутите, Чокан Чингисович! — улыбнулся Голубев. — Не верю, чтобы вы страдали максимализмом детским... — Камешек в огород Трубникову. — Подобные взгляды выдают у нынешнего юношества слабое знакомство с историей. Вы же, Чокан Чингисович, не только географ, но и исследователь истории азиатских народов.

— История государств, сопредельных России на востоке, не знала революций, подобных европейским. Войны завоевательные, войны за независимость. Если восстания, то во главе с ходжами и ханами... Насколько я понимаю, крестьянская революция у нас в казахской Степи в настоящее время невозможна... Как русский образованный и мыслящий человек я мог бы считать себя в числе самых решительных... — при этих словах Валиханов дружески кивнул Трубникову. — Но в каком качестве я могу быть понят на родине моей, в Степи? В каком качестве я могу стать необходимым и полезным сегодня-завтра?

— Ты первым прокладываешь путь, по которому пойдут многие! — убежденно заявил Потанин.

— Пойдут сегодня-завтра? Я знаю, ты, Григорий, скажешь: в будущем самом скором... Но будущее потому и зовется будущим, что мы до него не доживем. А в настоящем что?.. В настоящем героем Степи нередко становится не только мудрый бий [23] и смелый батыр, а какой-нибудь обжора и хвастун вроде Тынеке. Я его встречал несколько лет назад на Арасане. Несмотря на свои разбои, он пользуется большим влиянием в Семиречье и даже служил волостным управителем.

— Господи, да кто из нас его не знает! Тынеке!.. Рыжий, носатый, бородища густая, — припоминал Голубев.

— ...и преогромное брюхо... — Валиханов брезгливо поморщился. — У меня в гостях Тынеке напился допьяна, водой отливали и четыре ушата не помогли...

— Русское офицерство подает дурной пример, — заметил Перемышльский. — В крепости нынче пьянство непомерное...

— Мне не перепить ни верненцев усердных, ни толстобрюхого Тынеке. Не перещеголять его в обжорстве. Я не прославлюсь на байге. Мой интерес к сказкам только смешит степняков. Моя европейская ученость не будет им понятна. И если я хочу что-то изменить к лучшему в судьбе моего народа, я окажусь вынужден, — тут Чокан поглядел на Голубева, — держаться старого, то есть воспользоваться наследственными правами султана, появиться в Степи в качестве доброго управителя на смену управителям глупым и бесчестным. При этом я могу примером своим показать Степи, как может быть полезен казахам образованный султан-правитель. Степь увидела бы, что казах, получивший образование, совсем не похож на русского "майора", по действиям которого у нас по сию пору судят о русском воспитании. — Чокан усмехнулся недобро. — Но когда я, друзья мои, стану добиваться такой цели, мне понадобится, несомненно, изобразить себя царским любимцем, пользующимся покровительством высших сановников империи, а отнюдь не страдальцем за народ и не борцом...

— Что за привычка злословить о самом себе! — воскликнул Потанин.

— Да ты не принимай его всерьез! — Ядринцев пожал плечами. — Добрый правитель на смену прежним, которые грабят и обманывают народ?.. Да сожрут добряка омские Ивашкевичи, Кури и Фридериксы [24] при полном одобрении всей степной "белой кости" и всех новоявленных богачей из "черной кости"...

— Это мы еще посмотрим! — сверкнул глазами Чокан. — Впрочем, господа, я ведь пошутил, воображая себя в роли доброго хана. Надеюсь, вы не поверили, что я всерьез засобирался обратно в Степь? Напротив! Я нынче отцу написал, что намерен ехать в Париж. Доктора советуют к зиме поехать за границу. Все-таки Петербург губителен для жителя вольных степей с сухим климатом. Да, господа... Еду, еду... Вот только за деньгами дело стало, но отец определенно обещает выслать тысячу. Я ему написал, чтс за границей несостоятельного должника, будь он хотя бы архизнаменитостью, даже генералиссимусом, сажают в долговую тюрьму...

Потанин пробурчал любовно:

— Типун тебе на язык!

— Парижские врачи порекомендуют горный воздух, пошлют в Швейцарию, — вмешался Василий Обух. — Меж тем климат Верного и окрестностей не хуже швейцарского. Поезжай-ка в Верное, Валиханов, тебя там мигом вылечат.

Чокан удивленно поднял брови.

— Разве я говорил, что болен? Я сказал только, что врачи предписывают ехать в Париж. В Париж! А в Верное?.. Туда нынче посылают по другому ведомству. Так что увольте!

Все понимающе засмеялись. Как всякая отдаленная точка Российской империи, Верное уже вошло в число тех мест, куда Макар телят не гонял.

К удовольствию Обуха, Потанин и Валиханов взялись расспрашивать, что нового в Семиречье и в соседних землях. Обух рассказывал, что междоусобицы султанские не утихают. У дунган объявился некий Сеидахмет-хан. Дело явно идет к восстанию дунган против владычества богдыхана. Во всяком случае, султан ал-банов Тезек уже намекал на такую возможность военному губернатору Герасиму Алексеевичу Колпаковскому. Откуда новости у Тезека? Тезек Нуралин нынче самый осведомленный из всех степных аристократов. Он собирает вороха степных слухов и как заправский золотоискатель вымывает из них золотые крупицы известий с политическим весом и пускает их в оборот. Политический капитал Тезека растет день ото дня. Не будет ничего удивительного, если в случае восстания против богдыхана дунгане попытаются искать связи с русским правительством через Тезека.

— Непременно известите Петра Петровича, — посоветовал Обуху Потанин, — как преуспевает Тезек. Они ведь большие приятели.

— И не исключено, что именно встреча с Семеновым повлияла на политический курс Тезека, — добавил Голубев. — Не ему ли в прежние времена богдыхан пожаловал мандаринскую шапку с красным шариком?

— Ему, ему, — ответил Валиханов. — Он мне хвастался шапкой. А вот в очерке Ковалевского о встрече с Н. Н. у героя какие-то были счеты с Тезеком. Этого Тезек никогда не рассказывал.

— Романтические сказки почтенного Егора Петровича! — заметил Голубев.

— А что, если в самом деле отыщется след загадочного Н. Н.? — Валиханов поворотился к Обуху. — Василий, неужто до сих пор не слышно ничего нового о приключениях Алеко среди казахских племен?

— Ничего. — Обух пожал плечами. — Единственный романтический русский среди казахов Чубар-мулла, которого вы все знаете. Он по-прежнему увлечен археологией.

— Умен как бес этот Рябой мулла [25]. Когда-то — по степным слухам! — я представлял себе его бежавшим из Сибири декабристом. Но при встрече разглядел, что скопления рябин на его лице расположены не природой, а рукой человека. Это, несомненно, следы искусно вытравленных в Ташкенте каторжных клейм. Сибирские каторжники имеют обыкновение стремиться в Ташкент, и тамошние знахари навострились в вытравливании букв русской азбуки...

— С каторги побежишь, — вставил Потанин, — на радостях проскочишь и за Ташкент...

— Однако же, — продолжал Валиханов, — не вернуться ли нам к успехам Тезека. Ты не слыхал, Василий, выдал ли он замуж меньшую из сестер?

— Малышку Айсары? — Обух ее, оказывается, знал. — Я слыхал, что сватали Айсары, но уехали ни с чем. Говорят, ей не понравился жених.

— Привередливость красавицы? — поинтересовался Голубев.

— Нет, малышка Айсары очень некрасива. Но с лица не воду пить — тут степняки согласны с русской поговоркой. Особенно когда речь идет о возможности породниться с Тезеком.

— Стоит женщине показать, что она умна, как все сразу обратят внимание, что она некрасива! — вспылил Чокан. — Будь она глупа — ее нашли бы полнолицей как луна и еще бы приискали кучу достоинств в степном вкусе!

Он и сам не знал, зачем стал спрашивать Обуха, не вышла ли замуж та странная девочка, что встретилась ему неподалеку от перевала Алтын-Эмель. Значит, она заставила брата отказать жениху. Не так-то просто уломать Тезека, а она сумела. Чай влюблена в какого-нибудь джигита в остроносых сапогах из красной кожи, расшитых желтыми узорами? Не явиться ли туда соперником красноногому сопляку?

Ни в чем он не бывал так несправедлив, как в насмешках беспощадных над самим собой.

Стоит только вспомнить собственную первую поездку на Или. Он подъезжал на тарантасе к местам заветным, где родилась легенда о любви прекрасной Бояны к золотоволосому Козу-Корпеч. Он ждал нетерпеливо встречи с памятником, какого нигде больше нет на свете — памятником двум любящим. За один только этот памятник казахи имеют право на всемирную славу поэтического народа... Вот о чем он думал, подъезжая к Аягузу! А в дневнике записал, как ему хотелось быть у могилы утром к восходу солнца. В такой поэтический час славно бы на могиле напиться чаю: приятно в дороге пить чай и особенно на развалинах, на древних могилах.

Природа не простила ему подражания лермонтовскому Печорину — обрушилась ливнем. Лошади еле тащились по размокшему солончаку. Ямщик наклонился с козел: "Ваше благородие, вот и могила!". Сквозь сетку дождя еле виднелась остроконечная верхушка пирамиды. "В такую погоду нечего было думать о чае и комфортабельном осмотре казахского антика",— сказал он полувслух, привычно выставляя себя разочарованным скептиком.

Уже после он узнал от Достоевского, что неистовый Белинский пуще всего презирал спокойных скептиков, абстрактных человеков, беспачпортных бродяг в человечестве, не дорожащих интересами своей страны, своего народа. Да, это он узнал потом. А тогда зачем-то изобразил в своем дневнике этакого барича ленивого: "Ну, поезжай вперед, посмотрим в обратный путь, — сказал я и, завернувшись в шубу, повернулся на правый бок, и закрыл глаза, чтобы уснуть".

Но почему же после не написал он, что на обратном пути пришел к святыне своего народа, и упал перед ней в траву, и слушал, как ветер точит каменные плиты пирамиды?

Человек живет на широкой и гладкой Руси и рвется на Кавказ, хочет повидать Альпы. А как бросит судьба в горы — сначала повосхищается, а потом все надоест, и опять тянет туда, где береза белая и родная сосна — там и дыхание свободнее, и мысли текут шире, вольней.

А он любил степь, он только в степи мог быть беззаботно счастлив. Легкая чайка в лазури небес. Степной жаворонок трепещет крылами на высоте. Беспредельная степь покрыта тысячами разных трав, бледные цветочки, тонкие и мелкие, расстилаются зеленой скатертью. Ветер пробежит — зарябят и зашумят травы.

Как он стосковался в гордом каменном городе по степному простору! Достоевский — вот кто мог его понять. Федор Михайлович, тосковавший в вольной степи по каменным мешкам Петербурга.

Он вернулся от своих мыслей к общему разговору словно из дальнего странствия. Вернулся с перепутицы разбежавшихся во все стороны дорог.

Гости встали из-за стола, перешли в кабинет — кто в кресла, кто на огромный турецкий диван. Потребовали трубки.

— Когда ты, Чокан, распрощаешься наконец с офицерским мундиром? — начал Потанин. — Тебе ли служить? Я понимаю твое разочарование в восточном факультете. И мертвечины там много, и вовсе не преподают общественных наук. Но кто тебя неволит ограничиваться факультетскими курсами? Не нравится Петербургский университет — поезжай за границу. Менделеев уже в Гейдельберге. И ты бы мог...

— Что мог? — Чокан незаметно для Потанина подмигнул гостям. — Распрощаться с мундиром? Но в России только в мундире чувствуешь себя человеком. Я слыхал, что когда в церкви отпевали Пушкина, и то пускали лишь тех, кто в мундирах. А вот недавний случай. Возле оперы какой-то штатский нечаянно толкнул мальчишку-офицера, был отчитан высокомерно и получил приказ отправиться домой и проспаться. Разумеется, он поплелся восвояси, а уж после подавал жалобу на самоуправство щенка в мундире, но лишь зря извел бумагу и чернила. Если ты штатский — ты никто. Как же я могу снять мундир?

В тот год Чокан писал записку по заданию военного министра о значении кашгарской торговли для России и о путях, идущих с берегов Иссык-Куля в Кашгар. Валиханов предлагал основать там русскую факторию, а еще лучше консульство. Егор Петрович Ковалевский обещал похлопотать о назначении Чокана консулом в Кашгар. Директор Азиатского департамента сейчас большее имел влияние на него, чем Петр Петрович Семенов. Общественные взгляды обоих тут немало значили для Валиханова — и то, что Ковалевский добился выкупить родных Тараса Шевченко, и то, что в доме у Егора Петровича социалисты могут смело проповедовать свои взгляды.

...В кабинете продолжался разговор о Сибири и сопредельных России на востоке странах. Хозяин заметил, что Трубников чувствует себя как бы лишним, и заговорил с ним о Макы. Вовсе разладилось у старшего брата с младшим. Макы требовал возвратить рисунок Шевченко, отец слал напоминания сердитые, а Чокан все никак не мог собраться к фотографу. Теперь, спасибо Крестовскому, получена фотография с портрета. Но за это время в училище случилась неприятность. У Макы обнаружили несколько книг, и среди них очень ценные. Один из воспитателей явился к Чокану, и все разъяснилось: книги Макажан стянул у старшего брата. Чокан был так возмущен, что даже отцу написал про "воровство" и теперь жалел об этом. По законам Степи возможна и такая баранта, когда обиженный похищает вещи, чтобы насолить обидчику. Ни один бий не называет это кражей.

На что же обижен Макы? Перед историей с книгами он принес брату резную игрушку собственной работы. На зеленом сукне стола как живая встала гладкая лошадка — ни на скачки не годна, ни для долгого перехода. А где же тот степной огнехвостый конь, которого Чокан видел летом в руках младшего брата? Можно только догадываться, кому подарен степной скакун.

— Среди книг, мне возвращенных, есть одна, которую я, очевидно, должен вручить вам для передачи Софье Николаевне, — сказал Чокан Трубникову.

— Да! "Записки охотника" Тургенева. Я принес их почитать Макы после того, как увидел его плачущим — на тех похоронах... Софья Николаевна мне выговаривала за это. Ей казалось, что вашего брата будет мучить история немого Герасима. Но я убедился, что Макы с его чуткой душой все понял. Один рассказ больше объяснил ему народ русский, чем тома иных сочинений...

— Добрая у вас душа, Аркадий Константинович. Открытая. Не откажите мне в откровенности дружеской. Я хотел бы знать... — Валиханов наклонился над трубкой и долго ее раскуривал. — Я хотел бы знать, каковы размышления ваши о будущем, которые вы почитаете для себя главными. И может быть, не для одного себя, а для многих людей вашего возраста, вашего происхождения, воспитания...

Трубников задумался.

— Да как вам сказать? У меня с детства мечта была бедненькая — о куске: дойти до хорошего жалованья. Теперь я знаю, что обязан общему счастью послужить. А как пришел к понятию такому? Живешь своим путем и начинаешь задумываться, ищешь чего-то, выбираешь. И вдруг... Знаете, в русских романах пишут: "Участь моя уже решена". Вот и со мной. Будто все само собой совершилось, а мне, несведущему, лишь окончательное решение стало известно. Вроде бы и не я выбирал, а меня что-то большое выбрало и потянуло. — Трубников поглядел растерянно. — Я, наверное, не очень-то понятно говорю, но было так.

— Нет, отчего же, — Валиханов старательно выталкивал губами колечки сизого дыма. — Вы верно объяснили. Ищешь, ищешь чего-то, а потом вдруг участь уже решена... Только кем?

Загрузка...