Сибирский Ломоносов

ригорий Николаевич Потанин был старше Трубникова лет на семь. Он успел послужить офицером в Сибирском казачьем войске, принять участие в нескольких военных экспедициях, побывать в Западном Китае. Там, на восточных рубежах империи, сибирский казак встретился со знаменитым путешественником Семеновым[7]. Встреча толкнула его смело изменить свою жизнь. Потанин бросил военную службу и поехал в Петербург, в университет.

Трубников приметил Потанина на лекциях. Он производил впечатление человека одержимого. Учился жадно, самозабвенно, нетерпеливо — так путник, пересекший безводные пространства, припадает к долгожданной воде.

Возле Потанина всегда собирались студенты, а сам он — ревниво примечал Трубников — предпочитал общество своих земляков, молодых людей из Сибири. И чем-то были непохожи друзья Потанина на других провинциалов, на рязанских, симбирских, смоленских, — на расейцев, — как их называли сибиряки. Расейцы в спорах хотя и горячи, но все же поотходчивей, а сибиряки — на подбор — упрямы и круты.

«Какая она разная, Россия, — думал Трубников, теряясь поначалу в университетском многолюдии и многоречии. — Да что там несходство рязанского уроженца с сибиряком! Вон стоит у окна группа кавказцев. Как они приметны! Черные волосы и бороды, энергичные жесты, гортанные голоса. А там собрались тесной кучкой студенты из Малороссии... Говор-то, говор до чего милый, мягкий, певучий...»

В свой первый студенческий год коренной петербуржец Трубников испытал неожиданное ощущение, что у него нет своей родной земли, чем-то особо дорогой, любимой, ни на какую другую не похожей. Ведь Петербург не земля. Петербург что-то вроде всеобщей ярмарки, где и народу-то нет, а только публика.

Оставшийся нежданно без родной земли, Трубников замечал, что в столичном университете все увереннее стали задавать тон молодые люди из провинции. Они являлись в Петербург, будучи заранее осведомленными, что не в одних лекциях счастье. Можно и должно — нет, абсолютно необходимо! — с первых же шагов познакомиться со всем Петербургом, войти в самые замечательные общества и кружки, бывать непременно на всех литературных чтениях и концертах... Ну и, разумеется, все лучшие люди России — Тургенев, Некрасов, Чернышевский, Добролюбов, Достоевский — только и ждут, когда восторженный провинциал явится к ним во главе благодарной студенческой депутации и стиснет руку — усталую от пера — своей молодой железной лапищей...

Что-то наивное видел столичный юноша Трубников — бедный родственник двух-трех видных петербургских семейств — в своих сверстниках из провинции. Но за их наивностью открывалась свежая сила. Что-то там происходило в глубине России, где прежде живали лишь Ленские и Ларины Татьяны. Теперь оттуда не стихотворцы томные стремились поближе к столичным журналам. Ехали решительные молодые люди, и ехали не за славой — за чем-то другим. И не университет один, не литературное поприще служили притягательной силой, а что-то другое... Здесь, в Петербурге, все взволнованней и чаще забилось чуткое сердце загадочной страны России. Трубникову чудилось в ночные бессонные часы, когда он сидел за книгой у слабого пламени догорающей свечи, что он явственно слышит в ночной тишине частые гулкие удары. Они звали его искать братьев своих, идти с братьями своими, а он не знал своего пути, он только догадывался, что будет в его жизни человек, который укажет путь. Одинокий, он искал кого-то единственного, а потом понял, что не прав. Все вокруг держались кучно. У кавказцев свое землячество, у малороссов — свое. Вот и сибиряки сколачивают землячество.

Сибиряки решили поселиться коммуной, и Потанин искал квартиру подешевле. Трубников помог сторговать внаем вполне приличные комнаты. В потанинской коммуне он стал теперь как свой.

Здесь не находили нужным скрывать свою бедность. В комнатах у сибиряков ничего лишнего не было — только кровати и столы. Не водилось и тюфяков на кроватях — простыни на голых досках и тощие одеяла. На стол не ставили разносолов: на завтрак и на ужин — чай с сухарями, а на обед — картофель с маслом и тертым дешевым сыром.

Трубников на своем опыте знал, как выглядит жизнь на медные гроши: мелочные счеты, ношеное платье, чиненая-перечиненая обувь. Он знал бедность «благородную», тщательно скрываемую. В такой бедности он прожил всю юность после смерти отца, когда пошло с молотка заложенное и перезаложенное имение и начались унизительные визиты матушки к Лизавете Кирилловне, куда и Трубников мальчиком хаживал на елку, а позже, гимназистом старших классов, иной раз садился за обеденный стол, в самом конце, с гувернантками и приживалками. Сиди и ешь и прячь от насмешливых взглядов двоюродной сестрицы Сонечки обтрепанные рукава, тайком от матушки обстриженные ножницами, чтоб не торчали нитки.

Он знал бедность скрываемую и потому стыдную. И с первого приглашения в потанинскую коммуну был покорен всем, чего здесь и не собирались скрывать. В обдуманном и строгом распорядке, заведенном Григорием Николаевичем, не бедность виделась, а полное презрение к ней. Трубников окончательно влюбился в своего героя — так в училищах маленькие мальчики влюбляются в Сильных старших товарищей восторженной братской любовью. Бывает, что столь преданная любовь пробуждает в старшем и сильном охоту командовать и унижать. Потанину не были свойственны эти черты. На восторженную любовь Трубникова он ответил искренней симпатией.

...Вечер в коммуне. Трубников сидит на краешке кровати. В комнате почти темно — на столе одна лишь свеча. По стенам ворочаются густые тени — народу набилось порядочно. И вдруг до слуха Трубникова доносится чей-то негодующий голос:

— Почему здесь присутствуют чужие?

Кто же здесь чужой? Догадка приходит мгновенно — разумеется, о нем самом речь, о Трубникове... Собрались сибиряки, многие знакомы между собой еще по Омску, по тамошнему потанинскому кружку молодежи, а он, Трубников, чужой среди чужих! Кровь бросается ему в голову. Он вскакивает, готовый или немедленно уйти, или... А что «или»? Мысль о дуэли — глупость и мальчишество.

— Здесь нет чужих! — слышит Трубников голос Потанина. — Разрешите вам представить, господа... Аркадий Константинович Трубников, мой приятель...

Трубников неловко раскланивается и садится. Какой Григорий Николаевич славный и спокойный! Как он хорошо сказал: «Мой приятель»!.. Вот бы показаться с ним в гостях у кузины Сонечки... Сразу бы полиняли перышки всех надутых франтов... Впрочем, может получиться и наоборот... Григория Николаевича сочтут у кузины скучным и уж вовсе не светским...

Потанин и не догадывается, что по фантазии Трубникова он сейчас перенесен в некую петербургскую гостиную и что там он успел повергнуть в уныние общество надутых франтов и был этими же франтами бессовестно осмеян... Потанин сидит у стола, перед ним только что законченный реферат о положении Сибири в составе Российской империи.

— Вопрос о положении в Сибири есть важнейший вопрос политики России, — читает Потанин, и в комнате раздаются возгласы одобрения. — У правительства нет недостатка в советниках, которые печатно провозглашают, что незачем сорить русские деньги на нужды Сибири. Они рисуют природу нашего края самыми мрачными красками. По их мнению, Сибирь пригодна только как поставщик сырья для метрополии и как ее отвальная площадь, то есть место для ссылки... Сибирь повторяет судьбу американских штатов в их бытность британской колонией... Я вам напомню строки из памфлета Франклина. Он говорил англичанам: «Что бы вы, англичане, сказали, если б мы собрали со своей стороны всех наших змей и ядовитых животных и отвезли на ваши берега?» Сибирский патриот не может не применить этих слов и к своей родине!.. Имеем ли мы надежду, что судьба нашего края переменится вместе с судьбой всего русского народа?.. Ожидаемая реформа об отмене крепостного права, несомненно, вызовет перемены во всех сферах жизни общества... Если падут оковы рабства, если Россия встрепенется и энергично двинется по пути преобразований...

— Но мы, сибиряки! — Трубников узнает голос недавнего своего обидчика. — Мы представляем сейчас в Петербурге свой край со своими заботами...

— ...которые Сибирь разрешит только в содружестве с передовым обществом Европейской России! — восклицает Потанин. — Обратите внимание хотя бы на такой добрый знак, как тяга к русскому образованию у наших сибирских инородцев. Разве их пример не говорит о благодатном влиянии на другие народы тех общечеловеческих и гуманных идеалов, которыми живут передовые люди России!.. Да, да... Говоря о нашем отечестве, мы никогда не должны забывать, что всегда были и есть две России... И для близких нам стран Запада, и для народов, с которыми Россия сближается на Востоке... Две России... Одна — крепостническая, чиновничья. Другая — родина декабристов, Пушкина... Одну Россию мы ненавидим, за другую готовы отдать жизнь. И я верю, если поднимется на бунт крестьянская Сибирь, инородцы будут заодно с бунтарями! Как башкиры были с Пугачевым!

— Вы правы! — характерная фигура Пирожкова выдвигается вперед. — Мы, инородцы, знаем хорошо и ту и другую Россию. Одна сделала бурята Доржи Банзарова блестящим ученым. Другая сгубила его дарование и довела до могилы.

— А способствовала тому немало российская провинциальная беспросветность, в какой очутился Банзаров, — горько бросает Потанин. — И сколько русских светлых голов она же сгубила... Сибири нужны гимназии, народные школы. Нужен свой университет... Нужны школы для бурят, остяков, киргизов... Нашей главной целью должно стать просвещение Сибири. Просвещение и духовное развитие нашей родины. Сейчас одно из самых страшных бедствий — отлив из Сибири учащейся молодежи, уезжающей продолжать свое образование и остающейся затем в центральных губерниях России. В результате мы видим почти полное отсутствие у нас на родине образованных людей, которые могли бы содействовать просвещению народа, выступать в защиту его интересов, распространять в Сибири социалистическое учение...

Друзья! Мы с вами подошли к непосредственным задачам сибирского кружка в Петербурге. Они должны заключаться в подготовке основ нашей будущей просветительской деятельности. Пора приступить к созданию труда по истории Сибири и для начала взяться за составление самой полной библиографии сибирских книг. Дело всем, надеюсь, знакомое, — Потанин показал карточку из плотной бумаги. — Я уже начал... Пожалуй, сотня таких карточек наберется. Где, как не в Петербурге, искать старинные книги и рукописи. Вчера читал, не мог оторваться «Путешествие флота капитана Сарычева по Северовосточной части Сибири, Ледовитому морю и Восточному океану»... Издано в Санкт-Петербурге в одна тысяча восемьсот втором году... Сарычев искал морскую дорогу в Индию и Китай через северные моря. Он обследовал Алеутские острова, плавал вместе с алеутами на их вертких лодочках...

— Ну ты, Григорий, сел на своего любимого конька! — проворчал Ядринцев. — Теперь тебя до ночи не остановишь.

— В таких русских путешественниках, как Сарычев, мне дорого их стремление стать в дружественные отношения с людьми другого цвета кожи, другого языка... А уж если говорить о заботах Сибири, то нам нужны сейчас и путешественники. Сибирь еще не исследована по-настоящему и не описана...

— Меж тем тебя самого уже манит дальше, в глубины Азии!

— А я по рождению азиатец! — отвечает Потанин. — Кому там, в глубинах, путешествовать, как не сибирякам... Вот погоди... Скоро приедет Чокан. Мы с ним давно собираемся отправиться все дальше на восток и достичь Тибета...

Незнакомое имя «Чокан» легко проходит мимо слуха Трубникова. Дальнейший спор Потанина и Ядринцева заглушает широкая, вольная песня. После умных рефератов, после жарких опоров так бывает нужна песня, протяжная и печальная, как все русские песни — а сибирские еще протяжней, — но отчего-то войти в нее вместе со всеми оказывается и светло и празднично.

Погасло солнце за горой,

Сидит казачка у дверей,

Она сидит и горько плачет,

И льются слезы из очей... —

чисто выводит хор.

Трубников заметил, что и он поет вместе со всеми и что прежде неизвестная ему мелодия и простонародные слова сами открываются перед ним, как открывается дорожная даль.

...Гости разошлись. Потанин распахнул окно. Петербургская предзимняя сырость с туманом ворвалась в комнату. Внизу дрожали неясные огоньки. Процокали по мостовой быстрые копыта, прогремели колеса и стихло. Экипаж остановился где-то на этой улице.

— Странная мысль пришла мне... — смущенно заговорил Трубников. — Петров город на болотах, на русских костях — он столица такой огромной страны. Я раньше не задумывался над тем, как огромна Россия. Географические карты не дают такого представления.

— Наверное, потому, что чем дальше от центра, тем меньше на карте штрихов и точек. Не только городов меньше, что естественно. Даже рек меньше. Как будто Россия растворяется вдалеке...

— Но я хотел сказать о Петербурге. Мне кажется, здесь стала чувствоваться какая-то особенная сгущенность атмосферы, уплотнение духа, мысли, всего...

— Да, быть столицей огромной России непросто, — Потанин медлил, размышляя. — Силы центростремительные, силы центробежные... Возьмите для сравнения ствол дерева... Чем ближе к сердцевине, тем толще кольца. Вы правы, Аркадий Константинович! Петербургская сгущенная атмосфера поразительно действует на человека. Мы, сибиряки, стали по-иному видеть отсюда свой край. Сибири суждено великое будущее. И даже если мы не доживем...

Распахнулась дверь, и в комнату вбежал невысокого роста армейский офицер в шинели внакидку... Бобровый воротник сверкал мелкими капельками влаги.

— Потанин! Черт побери, как далеко, как высоко ты забрался!

— Чокан! — шепотом выкрикнул Потанин. — Не может быть! Наконец-то!

— Одно из двух! — весело предупредил офицер. — Или «не может быть» — тогда я исчезаю. Или «наконец-то» — и я остаюсь.

Трубников понял, кому пора исчезнуть отсюда.

Загрузка...