Но часы на стене как раз захрипели и укоризненно отстукали двенадцать. Гатеев вскочил.

— Я потерял всякую совесть! Вы простужены, вам пора спать... Простите, Сильвия Александровна! Завтра вечером явлюсь и буду послушнейшим учеником...


Послушнейший ученик приходил три раза, каждый вечер, но только три вечера и осталось до отъезда в город, а там наступило утро, когда подкатил знакомый грузовик и студенты начали взваливать на него свои пожитки. Теперь будто и жалко было расставаться с полянкой под рябинами... Антс принес кошелку яблок на дорогу, усадил возле кошелки Ксению Далматову и, стоя у борта, исправно отвечал на ее прощальные вопросы насчет настроений колхозной молодежи. Томсона вплотную окружили девушки, и он клялся им, что будет писать и телеграфировать. Пришел попрощаться и дядя Сааму, не совсем внятно поговорил о пользе трезвости и помахал Тейну большим носовым платком с розовой каймой.

В последнюю минуту появился председатель, передвинул кепочку со лба на затылок, выразил всем благодарность, а Гатееву соболезнование — у того был забинтован палец. Сильвия Александровна живо отвернулась, чтоб не рассмеяться. В Алексея Павловича здесь все время впивались занозы, ногти у него обламывались, в глаза залетали соринки...

Дорога, дорога. Залаяла вслед лохматая собачонка, проржал за овином гнедой коняга, раскаиваясь в своих неладах с Калласом, качнулись померкшие гроздья рябины... Вот и лес. Он постарел за эти недели. Скорее, скорее домой, холодно и в лесу, ветер мешает дышать. Очень сильный ветер — Алексей Павлович хочет отдать свое пальто Фаине Костровой, но та отказывается, чуть не отбивается...

Дорога странная. Одним она кажется длинной-предлинной, другим — такой короткой, что не успеешь прислониться плечом к плечу, как уже маячат впереди городские крыши. Да и ветер тоже — кому холоден, кому тепел. Алексей Павлович до ушей закутался в пальто, молчит, поглядывая на упрямую соседку, не зябнет ли, а у той только щеки разгорелись от ветра. Все примолкли, кто улыбаясь, кто хмурясь. Печальней всех молчат Тейн и Кая Тармо. Сидят рядом, и губы у обоих сомкнуты одинаково.

Дорога кончается. Сильвия Александровна рада, что кончается и ее ответственность. Хорошо хоть иногда чувствовать себя просто Сильвией, ни за кого не отвечать, ни за кого не тревожиться...

Но есть примесь горечи в этом освобождении. Никто не разделяет с ней сейчас ни одной ее мысли, ни одного воспоминания... и больше всего она чужда ему, самому близкому, ему, Алексею. Для него все экзотика — и то, что видел он в колхозе, и вся земля, по которой они едут. А ее раннее детство прошло в деревне, вот в таком доме с темной крышей, как тот, что мелькнул за елками. То детство осталось навсегда в ней... закваска ржаного хлеба, с вечера поставленная возле теплой печи.

След остался не только от вечно любимого и давно воспетого, хотя было все — и весенний луг с яркими одуванчиками, и радужные стрекозы, и соловьиный разлив в роще. Но глубже вошло другое: красно-зеленый узор — шиповник, вышитый матерью на твердотканом, ею же вытканном, одеяле; шорох и сладкий запах стружек, вьющихся из-под рубанка в руках отца, и — глубже всего — черная вспаханная полоса, на которую не смела она ступить ногой — там жили семена... Это всегда будет для него чужим, даже если...


18


Через два дня начались занятия. Это был понедельник, а в среду у математиков организовали собрание со специальной целью — осудить поведение Вельды Саар. Сильвия Александровна пошла туда неохотно. Все известно наперед: констатируют и пригвоздят. Ничего другого тут и предложить нельзя, но такая предрешенность всегда раздражает…

Аудитория была полна. Подсудимая сидела, опустив плечи и горестно склонив голову, но лицо было насмешливое и упрямое.

Каллас открыл собрание, но заправлял ходом дела низенький четырехугольный студентик, весь утыканный пуговками и кнопками, как счетная машина.

Заговорил он именно так, как ожидала Сильвия Александровна: констатировал факт несвоевременного ухода с работы и начал пригвождать. Слушали его плохо, двигали стульями, однако не прерывали, пока он не кончил и не ушел в глубину аудитории.

— Ладно, картошку мы выкопали и без Вельды Саар, — сказал потом Каллас по-человечески, — но что это за гадость — сбежать с работы. Поставить себя в такое дурацкое положение!

Вельда вскинула руку.

— У меня врачебное свидетельство, я заболела.

Кто-то тихонько свистнул. Томсон корректно попросил слова, напомнил, что Вельда уехала лишь в конце срока, но о свидетельстве высказался так:

— К нашему врачу пойди и скажи, что у тебя чума, он сию же минуту напишет: чума.

Сильвия Александровна посмотрела на Вельду и на самодовольные лица судей. Глухое раздражение закипало в ней все сильнее: она не жалела Вельду, но было что-то противное и в общем самодовольстве, и в том, что приговор вынесен сначала, а инсценировка суда идет теперь... Какое недоброе выражение даже у этой кроткой девушки, у Каи Тармо...

— Если мы не доверяем своему врачу, — сказала Сильвия Александровна, — то возникает вопрос о враче. Но пока не доказано, что он выдает ложные свидетельства, мы не имеем права не считаться с ними.

Вельда бросила на нее быстрый удивленный взгляд. Тотчас же прозвучал злой выкрик из аудитории:

— Непрошеных защитников нам не надо!

— Кому это «нам»? — вспыхнула Сильвия Александровна. — Кто меня называет непрошеным защитником?

Кто крикнул, не обнаружилось, но из угла пробурчал кто-то другой:

— Вельду нельзя оправдывать.

— Почему? Нам нужна ясность, если мы взялись судить. Суд может и осудить и оправдать... И давайте организованно, не кричите из углов.

Наступило недолгое молчание, затем из глубины рядов послышался бесстрастный голос:

— Я предрекал, что она сбежит. И что потом будет собрание. И что потом будет свидетельство.

— Кто это там умеет предрекать? — спросила Сильвия Александровна.

Поднялся студент с пуговками и кнопками,

— Я. Получилось точно.

— Каким методом вы пользовались, предрекая?

— Научным. У меня имелись данные прошлого года, — ответил студент машиновычислительным тоном.

— Ничего подобного! — воскликнула Вельда.

Заговорил Алекс, разминая плечи, будто его что давило:

— Разрешите о враче. Он лабораторных исследований не делает, может и ошибиться, нельзя же в каждом подозревать симулянта. Если Вельда больна... Вельда, ты и сейчас больна?

— Да.

— Если Вельда больна, ей надо отправиться в больницу, сделать анализы. Она румяная, но кто ж ее знает. Румяные люди тоже иногда умирают...

Раскат смеха.

— У меня направление, я завтра иду в больницу! — крикнула Вельда.

Ее сразу заглушили:

— Стратегия!

— Она десяток врачей обведет вокруг пальца!

— Да не пойдет она, неправда!

— А ты всегда правдива? Судят, а про свои грешки не помнят!

— Ну так что? Судить с учетом своих грешков?

— …! …! …!

К Вельде обратилась Фаина Кострова:

— Хорошо, Вельда. Ты заболела, ты больна, но почему ты убежала тихонько из нашей комнаты? Почему не сказалась подругам?

Вельда ответила злобно:

— Я отлично знаю, что у подруг сочувствия не найду.

На минуту застыла тишина — мимолетное сочувствие отверженному, каков бы он ни был. Потом щелкнуло и раздался бодренький возглас:

— Вот видите, какое отношение к коллективу!

Глядя на Вельду, Сильвия Александровна заметила теперь, что та вовсе не так равнодушна к происходящему, как казалось раньше, и было что-то в самом деле болезненное и робкое в ее сжатых плечах.

— Не будем больше говорить о болезни, — сказала вдруг Кая Тармо, и все повернулись к ней. — Но нельзя же молчать о поведении Вельды на вечеринке!..

Ее перебил глухой гром мужских голосов. Удивленная Сильвия Александровна не смогла уловить, к кому относилось неодобрение и почему звучит только мужской хор. Что там стряслось на вечеринке, если открыло рот это молчаливое божье творенье?..

Кая Тармо закрыла лицо руками. Две математички в первом ряду заговорили наперебой:

— Да, да, всем девушкам было стыдно перед колхозниками... Конечно, стыд и срам!..

-— Почему именно перед колхозниками? — осведомился со своего места Тейн и скрестил руки на груди. — Не понимаю.

— Очень жаль, если не понимаешь, — жестко сказала Кострова. — Приехали академики и не умеют себя вести!

— Чего ж ты не забрала у Вельды бутылку, если уж так следишь за приличиями, — пробормотал Томсон.

— Я бы и у тебя забрала, да очень крепко все вы за бутылку держитесь.

— Не прекратить ли этот разговор? — тихо сказал Алекс. — Не стоит делать из мухи слона.

— Тем более, что я уже беседовал с Вельдой по этому поводу, — хмуро заявил Каллас.

— В рабочем порядке? — насмешливо спросила Селецкая. — Тогда и о побеге надо было пошептаться в рабочем порядке... А в общем чепуха! На Прудовой африканский вечер устраивали в одних бусах, и то ничего!

— Как ничего? Всех выгнали!.. — возразила одна из математичек.

— Значит, был доносчик! — сказала Селецкая и многозначительно посмотрела на Каю Тармо.

— Вельда раскаивается... насчет вечеринки. И прошу ближе к делу, — перебил Каллас.

— Нечего мне раскаиваться, — подала голос Вельда. — Подумаешь, преступление!

— Я хотел сказать... сожалеет.

Сильвия Александровна, потеряв терпение, обратилась к Калласу официальным тоном:

— Товарищ комсорг, прошу сообщить мне как шефу, что случилось на вечеринке.

Каллас покраснел, рассердился и ответил не менее замороженно:

— Преступления действительно не было. Вельда Саар пришла в амбар в купальном костюме.

— В белье, — уточнил машиновычислительный. — В прозрачном. Нейлон.

Вельда взвилась с места:

— Сначала решили — маскарад, потом передумали, а я все равно решила — купальщицей. Вечеринки для того, чтобы весело!.. Подумаешь!

— Перестань, Вельда, — сказал Томсон. — Предадим забвению этот инцидент и внутренне вынесем порицание тем, кто к нему причастен...

— Как это внутренне? — запротестовал вычислительный. — Что это означает — внутренне? А внешне что?

— А внешне вынесем порицание Вельде Саар за самовольный уход с работы без предупреждения.

Пошумели:

— Правильно!.. Она не комсомолка, что с ней сделаешь!.. Свидетельство о болезни есть... Это порицание ей что с гуся вода!.. Обман и выверты! Ей лишь бы своего добиться!..

Порицание вынесли. Оно, видимо, не отяготило Вельду, вышедшую из аудитории первой, легкими шагами. Второй ушла Сильвия Александровна. Остальные не торопились — возможно, порицали за дверью непрошеного и неумелого защитника.

Вернувшись на кафедру, Сильвия Александровна, усталая, недоумевающая, тоже порицала себя. Часть собрания, по существу, прошла без нее. Как же она должна была поступить, услышав о выходке Вельды? Кому-то дать отпор, кого-то направить, к чему-то подвести. А ее эта неожиданность выбила из колеи. И неясно, недосказано, что именно случилось на вечеринке. Странно — ведь там были Гатеев и Астаров, что же они-то?.. Голова разбаливается... и эти пуговки-кнопки мельтешат перед глазами. Да ну, вовсе и не было у него так много пуговиц, просто показалось, и разыгралась фантазия. Обыкновенный студент, четверка по русскому языку...

В дверь постучались. Сильвия Александровна не откликнулась. Что там стучать, входите, если есть охота войти в эту пустую комнату, потому что Сильвия Реканди сейчас не в счет. Так себе сидит здесь и правит тетрадки и ни в чем не принимает участия.

Постучали еще раз — и вошел Томсон.

— В чем дело? — спросила Сильвия Александровна, выдержав паузу.

Он ответил, тоже помедля и старательно выговаривая русские слова:

— Одиночная девушка плачет в погребе.

— Какая девушка? В погребе!..

— В подвале, где лаборатория, Вельда.

Сильвия Александровна сказала нарочито сухо:

— Возможно. У этой одинокой девушки есть причины плакать.

— Да, я так и хотел сказать, что она там одинокая и плачет.

— Что же я могу сделать? Утешьте ее.

Томсон помолчал и вымолвил:

— Она, может быть, в самом деле нездорова.

— А зачем вы мне об этом сообщаете, товарищ Томсон? Она ведь собирается в больницу.

Томсон обвел взглядом Сильвию Александровну, точно измеряя степень ее бесчувственности, и сказал:

— Пожалуйста, пойдите к ней.

Когда дверь за ним закрылась, Сильвия Александровна сжала виски, но, не выжав ни одной толковой мысли, бросила ручку на тетрадь и быстро пошла вниз, в подвальное помещение.

На последней ступеньке споткнулась и чуть не упала; сердясь, едва нащупала выключатель. Наконец зажглась чахлая лампочка на потолке и осветила нижний коридор. У дверей фонетической лаборатории стояла Вельда, неудобно прислонившись головой к филенке, точно она только что ударилась лбом об эту доску и так и застыла.

— Почему вы плачете, Вельда? — заговорила Сильвия Александровна, глядя на руку девушки, судорожно стиснувшую платочек. — Вернее, зачем вы плачете? Надо кое-что переделать. Нельзя вступать с миром только в самые несложные отношения: выучить, что нужно для экзамена, отбиться от неприятной работы, выпить, чтобы было весело...

Вельда отвернулась и со злостью крикнула:

— Со мной лучше сейчас не разговаривать!

Подавив раздражение, Сильвия Александровна укорила ее, как ребенка:

— Ну, разве можно так отвечать!

— Значит, можно!

Сильвия Александровна сделала шаг к лестнице, но Вельда вдруг бросилась к ней:

— Не уходите! Я не могу жить!.. Почему мне не верят?

— Да так получается. Могли же вы в колхозе сказать мне о болезни.

— Я стыдилась... я стыдилась сказать правду.

— Как можно стыдиться болезни?

На заплаканном лице Вельды появилась гримаса.

— У меня женская болезнь. Я не могу им сказать, они подумают, я развратная, а я простудилась, и все. А они не поверят, они жестокие!..

— Тише, Вельда! Вы вылечитесь, не горюйте... Вам не верят? Вот из-за этого, правда, стоит поплакать. Поплачьте и... Да что там, вы же отлично знаете, где причина.

— Подумаешь! — огрызнулась Вельда. — Я никогда не вру для развлечения, всякий защищается, как умеет!

— Защищается?.. — протянула Сильвия Александровна. — Что ж, до свиданья, продолжайте плакать.

— Придется продолжать, — с недоброй усмешкой сказала Вельда. — Мои милые друзья уж постараются оставить меня без стипендии. Иначе никак нельзя! Я же там весь колхоз развратила своим купальником... Весь этикет в амбаре развалился!

— А вы, значит, против этикета? Почему же вы сейчас вытираете слезы платочком? Он совсем мокрый, утирайтесь подолом.

— Ничего с ними не сталось от моих трусиков! — упрямо повторила Вельда.

— Все-таки неловко и... глупо. Вы нарочно добивались сенсации?

— Не скажу я вам больше ничего! — Вельда, вспыхнув снова, с сердцем швырнула платочек на пол. — Эти же лицемеры на пляже догола раздеваются. Хитрые! Побоялись вынести мне порицание за купальник! Они это нарочно замяли, чтобы протокол не загорелся на этом месте и чтобы им самим не нагорело за такую вечеринку!.. — Она злобно засмеялась. — Мораль!..

— Пойдемте-ка, Вельда, из этого подвала, — сказала Сильвия Александровна. — На пляж тоже не стоит ходить в одном фиговом листке. Мораль моралью, а есть что-то смешное и жалкое в нарочитом оголении... — Вельда посмотрела на нее, искренне недоумевая. Слезы смыли пудру и грим, лицо сейчас было простым и милым, и Сильвии Александровне вспомнился тут один деревенский Нечистый, — когда его прогнали с его горы, он ушел с проклятием: «Пусть на селе волы не растут и пусть девичий стыд пропадом пропадет!..»


19


Семестр потянулся дальше, угнетая Сильвию будничностью, какой-то прошлогодней, затхлой будничностью. Прошлогодние звонки, прошлогодние студенты, прошлогодние ошибки в тетрадях, разговоры на кафедре, шуточки Давида Марковича.

Тот смешной крохотный бунт, который заставил декана Онти вскочить с кресла, очевидно, не будет иметь никаких последствий. Все останется на месте — и Тамара Леонидовна, и она, Сильвия, и декан в своем кресле, и оскомина от статьи, и чепуха в тетрадях, И Гатеев, как ни странно, тоже вернулся в прошлый год, когда его здесь не было. Ходит, конечно, по коридору, сидит на кафедре, говорит о чистоте языка, но все так, будто его по телевизору показывают. Об уроках и не заикнулся. Словом, вернулось прошлогоднее унылое нечто, которому и названия не приберешь. Человек сам плетет его для себя каждый день потихоньку-помаленьку и слишком поздно замечает, что оно, нечто, цепко держит его, и не выпускает, и заставляет кружиться, и не дает выплыть из какого-то мутного раствора.

В этом растворе созрело небольшое событие — посещение лекции Нины Васильевны по приказу заведующего.

Идти собрались Сильвия с Белецким вдвоем, но Гатеев в последнюю минуту тоже присоединился, и очень охотно.

— Если услышите неподобное, пропустите мимо ушей, — напутствовала их Муся.

— А будет неподобное? — засмеялся Гатеев.

— Будет, будет... Но вы не давайте лишних козырей Касимовой. Ваш подвиг, Сильвия, кажется, не принес плодов.

— Надоели вы с подвигом... — пробормотала Сильвия.

— Кишка тонка у нашего декана, — вздохнула Муся. — На Тамару Леонидовну надо бы проректора напустить. Да страшновато: он сидит-сидит, а если уж сдвинешь, так намнет бока и правому и виноватому...

— Извините, маркиза, я перебью вашу изысканную речь, — сказал Белецкий. — Нам пора идти, оревуар... В одиннадцатую, Сильвия Александровна?..

Одиннадцатая аудитория была пристанищем четвертого курса русистов. Найти ее было легко по невероятному шуму и крикам — это курс обсуждал свои текущие дела. Когда вошли преподаватели, шум прекратился не сразу, он затихал волнообразно. Наконец очнулись все, кое-кто даже крякнул в виде приветствия. Справа, у вешалки, опоздавшие сваливали куда попало пальто и макинтоши, потом, будто из-под макинтошей, показалась и Нина Васильевна. Видимо, ее слегка примяли, но лекцию она начала, нежно улыбаясь.

Нежная улыбка мало вязалась с темой («Морфологические процессы»), слушатели, еще не угомонившиеся, тоже не располагали к нежности. Но минут через пять четвертый курс удивил Сильвию: все, кроме троих, слушали и записывали так сосредоточенно, точно и не они только что сотрясали аудиторию.

А вот этих троих у стены следовало бы выставить за дверь: потягиваются, глаза рыбьи, чешут за ушами. Пари можно держать — где-то провалились и решили стать русистами.

Аркадию Викторовичу все равно кого принимать. Есть место, пожалуйте. Он сноб, для него студенты серая масса, из которой он выделяет одного-двух и носится с ними, заражает собственным самомнением, а остальным заполняет зачетки, лишь бы отделаться. И плодятся у него новые Тамары Леонидовны...

Как медленно, однако, идет время, когда не сама работаешь. У Нины Васильевны несносная манера: подает свои морфемы под сладким соусом... «Морфемы, которые являются конструктивными элементами слов, мы называем продуктивными морфемами!..» Ну, зачем такую фразу произносить, умиляясь и поднимая глаза к небу? Смешно. Но, кажется, оба ученых мужа этого не улавливают. Белецкий пристойно скучает, Гатеев... да ну, не буду я на него смотреть.

— Морфема, морфема... — в последний раз задушевно пропела Нина Васильевна, и звонок заглушил ее патетический вздох.

Четвертый курс с воплями исторгся из аудитории.

В воздухе стояли густые филологические излучения — так выразился Давид Маркович и открыл окно.

— Вам не понравилось, товарищи? — нервно спрашивала Нина Васильевна. — Алексей Павлович, вам не понравилось? Я вас так боюсь!

Гатеев медлил с ответом, отозвался Давид Маркович, но поговорил несколько неопределенно — обсахаренные морфемы, кажется, его тоже утомили.

— Я боюсь, я очень боюсь... — повторяла Нина Васильевна, не сводя молящего взора с Гатеева.

— Чего же вы боитесь, — холодновато сказала Сильвия, — все в порядке.

— Всегда, всегда волнуюсь при чужих, а тем более теперь...

— Да мы не чужие, — мягко заметил Гатеев.

Нина Васильевна трогательно покраснела.

— Я чувствую, не то у меня, не так. Ошибка в чем-то... — лепетала она. — Эта жуткая статья, во мне что-то остановилось от нее, сломалось!.. Я хотела не только о морфемах, я всегда хочу излить самое дорогое. .. Чтобы они полюбили эту дисциплину...

Она говорила будто и искренне, но слушать было тяжело; слова, сходившие с ее влажных губ, казались тоже влажными, и влажные глаза молили о пощаде, — и, к сожалению, мольба относилась не к морфемам. Сильвия могла бы поклясться, что... Вот и не надо клясться: Алексей Павлович взял ее за руку и начал успокаивать.

— Вы не волнуйтесь, Нина Васильевна... — Он отпустил ее руку, и рука слабо упала, как у больной. — Если и была ошибка, то только в тоне. Нужно немножко суше, деловитее...

— Понимаю, я вас хорошо понимаю, — уверяла Нина Васильевна, — неправильный тон у меня от волнения. Настроение ужасное, хотя я уже смирилась со своей судьбой...

Брезгливая гримаса скользнула по лицу Гатеева, но он только ласково попросил:

— Пожалуйста... пожалуйста, не говорите «смирилась с судьбой», говорите: «примирилась». У меня, видите ли, идиосинкразия. Если в книге вижу что-нибудь этакое, у меня всегда зубы скрипят. Я могу укусить автора!

— Не буду, не буду, — смущенно обещала Нина Васильевна, — а то вы и меня укусите! Может быть, я и на лекции?.. Мне так трудно следить за собой, когда я увлекаюсь! Мне хочется зажечь своих студентов, я хочу отражаться в их душе...

— Да было бы в чем отражаться, — слегка перебил Давид Маркович, — всем же давно известно, что у студентов не душа, а пар.

— Зачем надо мной смеяться... — обиделась Нина Васильевна. — Я и так еле на ногах держусь. Уйдите, пожалуйста, на минутку, я сейчас...

Вышли в коридор.

— Подождем здесь, пусть успокоится, — сказал Гатеев. — А отзыв напишем все вместе? Я рад, что не придется врать, в общем все было приемлемо.

— А вы готовы были соврать? — невинно спросила Сильвия.

— Готов! — Он засмеялся. — В пику вашему продекану.

— Он и ваш, кстати.

— К величайшему сожалению!..

Нина Васильевна все еще не выходила из аудитории.

— Стоит ли ждать, — сказал Давид Маркович. — Очень уж сердобольная комиссия...

— Да ведь она в самом деле мучится, — возразил Гатеев.

— Это так, — согласился Давид Маркович, — но Нина Васильевна самой природой уготована для мучений. Сколько ее помню, она всегда «переживает».

Сказав это, он заложил руки за спину и удалился.

— Опять муха в супе! — с отвращением проговорил Гатеев. — Переживает!.. Удивляюсь Давиду Марковичу.

— Давид Маркович шутя! Как вы не понимаете!.. — вспылила Сильвия, — Да и ничего особенного, все говорят «переживать»!

— Да, да, переживают, бедняги, без прямого дополнения… Что же поделаешь! Под дружным напором невежд все будет канонизировано, будем и переживать, и обратно кушать, и одевать пальтухи, а академикам останется только записать все в словари и «смириться с судьбой»... Тьфу!.. Но у вас, Сильвия Александровна, тоже какой-то переживательный вид. Что? Простуда? Колхоз?

— Ну, колхоз... Я и дома картошку копала. Это у вас папа профессор, мама доцент, тетя пианистка.

— Почти правильно, — усмехнулся он. — Догадались же!

— Нетрудно догадаться, вам и мешка было не завязать: веревочка убегает, картошка прыгает вон...

— Клевета! Я такой ловкий!.. — Он взглянул на дверь аудитории. — Плачет она там, что ли... А знаете, меня очень тянет пойти на лекцию Тамары Леонидовны. Воображаю, какая это прелесть! Она у историков читает?.. Пойти бы с Белецким, потом показать ее ректору. По-моему, о ней не рассказывать надо, а просто показать. Странно, что студенты не протестуют, интересно и с ними поговорить... Да мне как-то пока неловко выступать в роли «молодого энтузиаста» — приехал и одним махом навел порядок... — Он вдруг помрачнел. — Я все еще чувствую себя здесь, точно в вагоне. Кругом случайные попутчики... — Он тронул ее руку, что бесспорно должно было означать: «...кроме вас...», но Сильвия не поверила. — Думаю, это скоро пройдет, это чувство неприкаянности... Вы смотрите на меня так укоризненно! А я уже себе купил учебник эстонского языка...

— И сами засмеялись! — сказала Сильвия. — Видно, покупка очень помогает... Ага, идет Нина Васильевна!..

Заплаканная Нина Васильевна сразу отвлекла все внимание Гатеева, и Сильвия пожалела, что не ушла раньше. Впрочем, можно и сейчас...

На улице афиши звали ее в кино на «Девушку-джигита», в театр на «Случай с Андресом Лапетеусом», приглашали на лекцию «Достижения женщины в легкой атлетике», на доклад «Будущее энергетики»... Улицы казались длинными, время тянулось. Вот еще: концерт, выставка, вечер молодых поэтов. А вот и научное: «Средний глаз — приемник ультрафиолетового излучения». Правда, у членистоногих, но все-таки соблазнительно. Средний глаз — это интригует… Сильвия оглянулась и вдруг увидела обыкновенным боковым глазом, что по тротуару на другой стороне идет Гатеев. Она круто повернулась и вошла в кафе.

Было дымно, пожилые дамы за столиками жевали ватрушки, это действовало успокоительно. Но, к сожалению, к Сильвии тотчас же подсела знакомая. Дама эта обладала редкостным даром — говорить о веревке в доме повешенного. Красавицу она спрашивала, скоро ли у той будут внуки, с бодрой старушкой заводила речь о загробной жизни, больному описывала операции со смертельным исходом, — и все не со зла, а из теплого сочувствия.

Господь умудрил ее и сейчас:

— У вас неприятности? Бедная! Даже морщинок под глазами прибавилось. У меня тоже адские неприятности, я вам потом расскажу... — Отхлебнув кофе, она по непостижимому наитию опять ударила без промаха: — Что там ваш новый доцент поделывает? Говорят, в газете было напечатано, что он за студентками ухаживает... Сливки-то кисловатые, замечаете?.. Или это про Белецкого было напечатано, да все равно и про него напечатают. Вчера иду, а он с этой воблой... От таких сливок безусловно расстроится желудок, замечаете? Говорят, надо дышать, как иоги. А что толку. Дышишь, дышишь, а тебя ежеминутно отравляют... Да, а скажите, как с вашим увольнением? Это же просто несчастье, эти газеты... Куда же вы, милая, куда?.. Берегите сердце, вам уже не семнадцать лет, чтоб так вскакивать! Ну, до свиданья, до свиданья! Заходите...


20


Кая сидела, держа книгу на коленях, и смотрела на картинку над изголовьем своей кровати. Нарисовано там голое дерево, сразу не додумаешься, какое, — кажется, береза, потому что ветки его все-таки напоминали березовые розги. Картинку Кая повесила, вернувшись из колхоза, и глядела на нее так часто и в такой меланхолии, что Фаине уже не раз хотелось выкинуть эти розги за окошко.

Вечерело. Ксения писала рассказ — за дипломную еще и не бралась, непонятно, когда и успеет. Фаина только что поссорилась с ней: подружка опять рылась в ее чемодане, выискивая неведомо что.

— Если ты, дорогая писательница, еще хоть раз залезешь без спросу в мой чемодан, я разворошу твою тумбочку и прочту твои заветные писания. Умру со скуки, а прочту, так и знай.

— Я же Вадиму ничего не показывала, — оправдывалась Ксения, — у меня коричневая штопка кончилась, вот и все.

— Не выдумывай, фотографии вынуты из конверта.

— Вадим любовался, — насмешливо вставила Кая.

Фаина только стиснула губы. В этой комнате можно незаметно сойти с ума. Невидимый и неслышимый Вадим забирается в чемоданы, ищет коричневую штопку, теряет свои носовые платки — вчера огромный чужой платок лежал под кроватью… И что гнездится в голове у этой Ксении? Пишет сейчас, не отрываясь, и какое живое, умное лицо! А сколько глупостей, чепухи, даже непорядочности...

— Фаинка, не смотри на меня, ты мне мешаешь, — не останавливая пера, сказала Ксения. — Кая, какой процент в человеческой любви составляет чувственное влечение?

— Сто процентов, — сердито пробормотала Кая.

— Преувеличение. И даже «кинизм», как ты выражаешься. Кроме того, ученые считают, что его можно преобразовать и даже выключить. Заметь это себе! Возьмись за книги или... за пение, у тебя голос прекрасный.

Кая, все так же сердито, фыркнула в ответ:

— Читать, петь и любить Вадима? Спасибо!

— Птенчик, не шебарши! — Ксения поправила очки, чтобы видеть Каю пояснее. — Оставим Вадима, он не удался: спящая красавица продрала глазки и без него... Я говорю сейчас о тебе. От души желаю тебе такой любви, когда все равно, любит он тебя или не любит...

— Не бывает все равно!

— А я тебе говорю, что бывает, я знаю... — Ксения запнулась, покраснела, но докончила решительно: — Бывает и так, что его уже нет в живых.

— Еще раз спасибо! Я не хочу на кладбище.

Краска схлынула с лица Ксении, и она замолчала надолго.

— Веселенький мы народ, — пошутила Фаина. — Не знаю, что будет годам к шестидесяти. Все влечения выкорчуем начисто. Интересно, какой тогда станет Вельда?..

Кая вдруг вскочила.

— Я себе простить не могу!.. Кто меня дергал за язык на собрании? Какое мне дело до Вельды? Безнравственно! Не нужно мне вашей нравственности, жизнь пройдет и без нее, а на кладбище все будем одинаковы!

— Кая! Кто тебя развращает? — прикрикнула на нее Ксения, отложив ручку. — Одевайся, пойдем книги разбирать у Астарова, тебя необходимо посыпать книжной пылью.

— Лучше я пойду к девчонкам в седьмую комнату, там хоть не так скучно. Любви сколько хочешь, и вино всегда есть. Марочное!

— Марочное! — передразнила Ксения. — Ты когда-нибудь видела теленка с соской, Кая? Я однажды видела в совхозе, у дяди. Неизгладимое впечатление.

Фаина возмущалась молча. Каю надо прибрать к рукам. Противно, когда она вот так болтает. Без конца повторяет свои шалые мысли вслух, и они будто все плотнее от этого делаются... Сдуру свяжется с этими девчонками и их приятелями!

— Взять бы да описать тебя, — пригрозила Ксения, — как ты спиваешься с кругу и помираешь под забором, да больно уж мелкая тема... — Ксения задумалась, видимо забыв, откуда начала свою мысль. — Где крупная тема? — сказала она, глядя на лист бумаги перед собой. — Кажется, несчастье всегда считалось крупной темой... Какие бывают несчастья в тихое время? Смерть, болезнь... Описывать опухоли предоставляю врачам, а к смерти не смею приступиться. Что еще разрывает сердца человеческие? Бессилие перед несправедливостью? Тогда уж требуется несправедливость покрупнее, чем незаслуженная двойка на зачете у Белецкого или у Эльснера... Вот незадача — в академическом плане несчастий не хватает! Фаинка, включи радио! Нет ли чего в мировом масштабе?.. Стойте-ка, а куда это Кая собирается?

— Куда ты? — спросила Фаина.

Кая, не ответив, продолжала одеваться, потом долго причесывалась перед зеркалом. Синее платье сидело на ней как влитое, волосы сами укладывались в мягкие волны. Медленно отойдя от зеркала, она остановилась в нерешительности.

— Какое славное платье, — еще раз попыталась заговорить Фаина, — почему ты его редко надеваешь?..

В ответ Кая взглянула исподлобья и рывком стянула через голову платье, не расстегнув его у ворота, так что упала и покатилась круглая пуговица. Таким же порывистым движением она запахнулась в старенький халат и легла на кровать, смяв одеяло и уронив на пол думку.

Пробрало даже Ксению. Она подошла, подняла подушечку, положила ее в ногах у Каи, на цыпочках вернулась к столу.

Фаина же, сквозь выступившие слезы, самым странным образом позавидовала этой силе чувства, а свое тихое, незамутненное существование ощутила вдруг, как пустоту. Живешь, как схимник!..

Молчали до ужина. Потом Фаина накрыла на стол, позвала Каю. Та выпила налитую ей чашку и снова легла.

— О действительности надо судить по фактам, а не по догадкам, — сказала Ксения, ни к кому не адресуясь. — Интуиция обманчива. Сколько раз приходилось читать, как героиня, поддавшись ошибочным предположениям...

— Не надо, Ксения, — вполголоса попросила Фаина.

Когда улеглись на ночь, Фаина и не пыталась заснуть. Как тяготит эта комната! Лежать бы одной, ни к чему не прислушиваться. Так нет же, все тело не свое, не смеешь шевельнуться и должна дышать так же тихо, как Кая. А тут еще назойливо тикает будильник. Спрятать бы его в печку, оттуда его меньше слышно, это испробовано. Но ведь разбудишь обеих — кажется, спят все-таки...

Фаина в досаде повернулась к стене, загнала кулаком подушку в угол, натянула одеяло. Лежи тут, как схимник в гробу!.. Какой еще схимник лезет в голову? То мерещились старики с палками, а теперь дело дошло до схимников. Этак и спятить недолго!..

Понемногу все спуталось, будильник сам ушел в печку, и дремота, подкравшись, отяжелила веки.

Фаина очнулась вдруг, в испуге. Посмотрела на кровать Каи... Опять плачет! Едва-едва слышно прерывистое дыхание... Так она плакала и в первые вечера, когда Тейн перестал ходить к ним...

Подождав, пока уймется дрожь, бившаяся где-то возле сердца, Фаина бесшумно скользнула к постели Каи. Крепко охватив худенькие плечи девушки, шепнула:

— Подвинься.

Кая молча отодвинулась. Фаина легла рядом и сказала тихо, но тоном приказа:

— Сейчас же выкладывай все с начала до конца.

Кая ответила помедлив, тоже шепотом, но шепот у нее был, как и ее голос в пении, глубокий, грудной и слышный на всю комнату.

— Можно и без того догадаться. Я его люблю, а он меня не любит, вот тебе начало и конец.

— Тише!.. Что у вас произошло?

— Зачем тебе знать?

— Не рассуждай. Что случилось?

— Ничего. Был разговор.

— Какой?

Кая молчала. Фаина мерно повторила:

— Какой?

Кая легла навзничь, глаза Фаины теперь ясно различили гримасу, исказившую нежное лицо.

— Ну, подробно! — торопила Фаина. — Как началось?

— Обыкновенно. Гуляли и разговаривали. Тооме кругом обошли, все дорожки и мостики.

— Дальше! — Фаина нашла руку Каи и крепко сжала ее.

Кая быстро повернулась лицом к подруге и зашептала, как ребенок, не в ухо, а в рот:

— Трудно же рассказывать... Вечер, стемнело, деревья шумят… Я была глупая, я вообще глупая. Я думала — если поцеловал, значит, больше ничего не надо говорить, все уже сказано. А он нисколько не считал, что этим все сказано, он так себе поцеловал, в придачу к темному вечеру... и деревья шумели...

— Да не тяни ты, Кая! Дальше?..

— Он признался мне, что в него влюблена другая — не девчонка, как я, а настоящая женщина...

— Вельда?! Это настоящая женщина?

— Нет, не Вельда... — Кая задышала горячее, задохнулась. — Это он теперь в колхозе с Вельдой... Он о другой рассказал — артистка, очень интересная, ты ее не знаешь, но это неважно. Он рассказал, а у меня все заболело. Вот все, все заболело, и я решила сейчас же побороться с ней...

— В тот вечер? А как? — спросила Фаина.

— Я позавидовала ее прошлому. У нее жизнь артистки, творчество, успех. Ее многие любили, и сама она увлекалась. А у меня что в прошлом? Тетрадки да конспекты. Ну, я и придумала себе прошлое поинтереснее!

— Что?!

— Да, да. Будто бы я уже кого-то любила и будто бы эта любовь оставила глубокий след в моей жизни. Так вот и сказала — глубокий след... — Кая не то всхлипнула, не то засмеялась.

— Ох, Кая... Не думала я, что ты такая дура!

— Сейчас-то я вижу, что дура... Он поверил. Сразу! И застыл как глыба. А у меня перемешалось все, сама не знаю, что со мной сделалось. Я страшно рассердилась, зачем он поверил, как он смел поверить! И тогда еще нарочно подбавила... А потом он остался на скамейке, а я убежала. Так бежала, чуть не падала!..

— Тсс... Ксению разбудишь... Да ты ему объясни! Скажи, что пошутила! Как же так можно!

— Что ты! Какие шутки, я целую историю сочинила...

— А он у тебя, оказывается, умный: плетут ему всякий вздор, а он и уши развесил!..

— Я придумала хорошо, я еще и раскаивалась, чтоб было похоже! — Кая сквозь рыдания простонала: — Не прощу! Никогда не прощу, что он поверил!..

— Да я этому дурню сама все объясню в пять минут...

Кая так и затрепыхалась, задрожала от гнева:

— Попробуй только!.. Вот и доверяй тебе, вот и будь откровенной!.. Запомни, Фаина, если ты хоть заикнешься, я... я поступлю еще хуже. Запомни, запомни!..

— Успокойся, — грустно сказала Фаина, — буду молчать. Надеюсь, сама придешь в себя, посмотришь в глаза своему Лео и... Слушай, а может быть, его артистка тоже ффф... ффф?..

— Теперь все равно. Я знаю, Вельда в колхозе...

Кая не докончила, внезапно раздался ровный голос Ксении:

— Я положила подушку на ухо, и через подушку шипит. Теперь у меня бессонница. — Она величественно поднялась с постели, включила свет и навела приемник на полную громкость — По крайней мере не будет слышно дурацкого шепота. И понять ничего нельзя, и спать невозможно!..

Фаина бросилась к радио. Музыка стихла, но Ксения тотчас же запела немыслимым голосом:

— Долой сентименты! Долой!.. Пошла баба в поле жать, да забы-ы-ы-ла серпа взять! Эх! Соловей, соловей, пташечка, канареюшка жалобно поёть!..

Фаина и Кая закричали на Ксению — не было сил терпеть. Получился дикий шум, потому что Ксения продолжала, еще и притопывая босыми пятками:

— Раз! Два! Горе не беда! Канареюшка жалобно поёть!..

Фаина заткнула уши, смеясь; у Каи блестели слезы, но и она смеялась. Кончилось тем, что с потолка послышался дробный и отчетливый стук.

— Кочергой стучат!.. — урезонивала Ксению Фаина, тряся ее за плечи.

— Раз! Два! Горе не беда!..

Стук повторился.

Ксения замолкла, влезла на кровать и, после протяжного зевка, вежливо сказала подругам:

— Спокойной ночи.

Сверху постучали еще разок, для острастки.

Фаина погасила свет, легла...

...Вот и тяготишься этой двадцать третьей комнатой, и тесно-то в ней, и суетно, и мало возвышенных мыслей, а ведь здесь не так и плохо. Если вспомнить все годы, все вечера — как часто сон приходил с улыбкой.

Но Кая...


21


Придя из библиотеки, Фаина увидела у себя на столике чудесную белую розу. Рядом лежала записка Ксении: «Тебе от Вадима». Пожимая плечами, но и улыбаясь, она поставила цветок в воду. Конечно, это приятнее, чем носовой платок под кроватью, однако же, если вдуматься...

Но вдуматься не дала сама Ксения. Вбежав в комнату, она принялась тормошить Фаину и молоть вздор о своем загадочном братце — тут были и стихи, и воспоминания детства, и невероятные случаи из его жизни и бог весть что еще. Ксения даже поцеловала Фаину, чтобы помешать ей высказать мнение о носовых платках и розах.

— Молчи, молчи, Фаинка!.. — просила она и, отстав наконец, села к столу. — Ты пока молчи, а я начну писать дипломную, чтоб поскорей отвязаться. Недельку придется потратить все-таки... Что ты подымаешь брови? Очень просто! Эльснер советует расширить прошлогоднюю курсовую о Чехове, а долго ли мне? Разбавлю водицей, посыплю рубленой передовицей... вот и в рифму вышло нечаянно! — Ксения расхохоталась. — Мой Эльснер руководитель покладистый, помычит и согласится. Для отвода глаз надо подсыпать побольше современных терминов, а вчитываться он, не станет... Внутритекстовая система, стохастический ряд, эквивалентность, энтропия, ропия, опия... Что тебе Кая выложила со дна души в тихий ночной час?

— Зачем же я буду передавать.

— Не для сплетен же. Ты собираешь частушки, а мне нужен материал для романа... Вот только бы разделаться с дипломной! Интерференция, ренция, импотенция... — Она протерла очки платком Вадима, полным вирусов. — Кстати, Фаина, ответь мне... только сразу, не размышляя! Какие плотские ощущения вызывает у тебя запах розы, подаренной заочным поклонником?.. Ну, не злись! Это шутка, лирический намек! Просто я хочу сказать, что вам пора познакомиться!..

Настроение у Фаины было сегодня отличное, но за работу она взялась нехотя. Когда на сердце легко, люди работают с охотой, а у нее что-то не так, как у людей. Частушки приелись, комментарии однообразные... «Наше озеро в тумане, чайка вьется над водой…» И чайка здесь не чайка, и озеро не озеро, а зачин, традиция. Сейчас озеро темное, тяжелое, едва поднимает круглые валы. На берегу сумерки, скоро пойдет тот дождь, что обдирает последние листья с деревьев. Зачин. А после зачина неизбежно воспоминание о доме. Вытоплена печь, и отец, вернувшись с лова, будет пить чай с особым удовольствием. Стаканов шесть выпьет вприкуску... Да-а... Фаина приехала... «А это кто с тобой, дочка?» — «Так, знакомый…» — «Что ж, милости просим, чай пить, Алексей Павлович...» Вот туман-то какой на острове, даже доценты могут примерещиться...

А работа сегодня не идет, абзацы повторяются, мысли чужие. «Наряду с самобытной у нас живет и книжная частушка с литературными эпитетами и книжным синтаксисом...» То-то и есть, какая живет, а какая дохнет, как моль на ветру. Об этом доцент и велел подумать... А терминами ему глаза не отведешь, высмеет, поморщится с презрением. Вчера встретился на улице, был очень добрый, и губы не сжимались презрительно... Вот эта глава тоже трудная — о лирическом герое. Проанализировать, кто же он такой? Зовут его по-старому, он миленок, дроля, дорожиночка. Он не лодырь, он расхороший бригадир, у него три нашивочки подряд, он и учится, и ловит рыбу лучше всех, он и гармонист, и баянист. Но вот он, по-старому, и растяпа: обнимает, вместо любимой, пень березовый, по ошибке целуется с кошкой, жует веники от смущения. Иногда морочит голову: милый любит, и не любит, и отказу не дает... Вообще говоря, с ним бывает трудновато:


Мы с миленочком сошлися,

Он молчит, и я молчу,

Я осмелилась, сказала:

«До свиданья, спать хочу...»


Бывает и хуже:


Меня милый провожал

Все елками да елками.

До чего меня довел:

Грудь колет иголками...


Фаина перестала листать тетрадку и разгадывать характер милого, услышав вдруг смех Ксении. Смех явно относился к ней, к Фаине, и Ксения, конечно, ждала вопросов по этому поводу, однако не дождалась и скоро ушла из дому.


Хорошо, что никого нет. Можно дать себе волю, пожить своим, тайным. Не надо его называть, оно здесь, неясное, теплое... В комнате темнеет, пора зажечь свет. Добрый вечер. Вчера при встрече были сказаны эти простые слова: добрый вечер. Собственно, этого далеко не достаточно, это почти то же, что «до свиданья, спать хочу». Но...

Лампа мирно осветила стол и белую розу. Пусть будет и сомнительная белая роза, и гвоздь над кроватью Ксении, и надоедливая пластинка за стеной, вечер все равно останется добрым. Хотя розу, пожалуй, лучше перенести на стол Ксении.

Фаина поставила розу на столик, где валялись окурки, огрызки карандашей, клочки бумаги, и вдруг, нечаянно взглянув на кровать рядом, не поверила глазам: из-под подушки Ксении виднелся край блекло-синей записной книжки — ее собственный, Фаинин, дневник. Да, это он, старый дневничок... там о Николке, о любви, об отчаянной глупости! Этого никто не смел трогать, никто!.. Ксения показала его Вадиму? Подлость, подлость!..

Она перелистала книжку. И это они читали вдвоем с полоумным!.. Не вспомнить даже, где лежал этот дневник... и зачем, к чему он хранился! Его надо было уничтожить давно, его и самой читать неприятно!..

Фаина, разыскав спички, открыла печную дверцу и по листочку сожгла свои детские признания, такие стыдные сейчас. Все...

Ладно же! Сейчас она возьмет портфель с замочком, где спрятаны рукописи Ксении, и перетряхнет их как следует. Хорошо бы сломать замочек! Пусть бы хоть раз почувствовала эта негодница, что и на нее есть управа!.. Но, к сожалению, портфель не заперт, ключик болтается сбоку на шнурке.

Фаина вынула несколько папок и большой заклеенный конверт, лежавший в особом отделении. Вот его-то и надо вскрыть. Если там письма, читать не стоит, но пусть у них будет вид прочитанных. У Ксении скрытность болезненная, письма доймут ее еще больше, чем рукописи!..

Из конверта выпала тетрадка. На первой же странице крупно выделилось заглавие: «Вадим». Фаина на секунду зажмурилась от отвращения к самой себе, но тут же вспыхнуло любопытство и вихрем понесло дальше, — уж очень многообещающей была первая фраза: «Вадим — робот, сконструированный умозрительно...»

И Фаина залпом прочла все вступление:

«Вадим — робот, сконструированный умозрительно. Он в корне отличается от призраков, созданных для низменных целей (Бенбери у Уайльда и т. п.). Цель: узнать, способен ли он вызвать у Фаины эмоции подлинные, не отличающиеся от тех, которые вызывают живые возлюбленные.

Аскеза Фаины. Эстетика первобытная, натуралистическая. Тяготение к тому, что для нее закрыто и навсегда останется закрытым. Вадим должен пробудить в ней иллюзорную уверенность, что она приобщилась к закрытому.

Символ, знак войдет в обыденный пошлый мир. Жизнь будет вливаться в него самой Фаиной в соответствии с ее собственным восприятием. Взаимопроникновение.

Подозреваю некоторую преступность замысла — гомункулы всегда опасны...»

Фаина, точно в дурном сне, пыталась улыбнуться, стряхнуть с себя тошную тяжесть. Тотчас вспомнилась Кая — та тоже выдумала себе опасный призрак. И, все-таки улыбнувшись насильственно, Фаина прошептала: «Ксенка напустила в комнату нечисти, вот и выводятся здесь анчутки...»

Она перевернула страницу:

«Да, гомункулы опасны, но — — —


Модель


Сегодня Вадиму немного мешал, отвлекая, стук за окном. Стук уплотнял то темное, что и так загромождало душу.

Внимание Вадима к тому же отвлекал и собственный стул. Сидеть на нем становилось все неудобнее и неудобнее. Стул не на шутку таял, оседая и кривясь на сторону, как снежный болван в оттепель. Сиденье мягкими толчками опускалось на пол. Талая вода журчащими ручейками растекалась по комнате. Запахло весной.

В серванте шумно завозились скворцы. Писать стало невмоготу, строфа исказилась необратимо. Вадим воткнул карандаш в стену, задрапировал его старым носком и, испытывая к носку гнетущее омерзение, не сгибая ног, перешагнул через подоконник.

Над городом, погруженным в хрустящую полутьму, висел заляпанный известкой, но все еще прекрасный профиль носатого турецкого полумесяца. Город не спал. Засучив рукава, горожане старательно мыли деревья на бульварах, прочесывали частыми гребешками газон, стригли под бобрик одичавшие проволочные изгороди, на нет затаптывали секретные тропинки к общественным ретирадам, опрыскивая утрамбованную землю лавандовой водицей. Готовились к празднествам, которые город устраивал в честь Мужественного Гермафродита.

В густых колоннах шли поздравители с именинными кренделями через плечо, отряд веселых и находчивых самоубийц мчался на мотоциклах, дряхлый филантроп бесплатно раздавал туристам открытки-ню. У костра грелись мороженщицы, протягивая к пламени изуродованные соленым льдом культяпки. Мэр города легко вписывался в пейзаж.

В центре пространства сидела на табуретке Марина...»

Фаина потрясла головой. Ну, что это такое? Пародия? На кого, на что?..

«...сидела Марина. Неподвластная времени, она измеряла бесконечность. Здоровье позволяло ей вести такую жизнь.

— Марина, — сказал Вадим, с трудом повернув во рту вялый, обмякший язык. — Марина, остерегись!..

— Вы редуцированы! — гаркнул за спиной донельзя знакомый голос, и Вадим, делая неимоверные усилия не глядеть вниз — на свои подкосившиеся ноги, подстелил под себя пальто и опустился на тротуар.

Луч метапрожектора наотмашь ударил по городу. Город смолк. Горожане, вытирая руки о фартуки, замедляли шаги, суровели, бледнели, никли.

Вадим, балансируя, поднялся с плит, кое-как укрепился на ватных, разъезжающихся ногах и пошел, уводя за собой перспективу.

Стрелка вокзальных часов, вздрогнув, показала два румба вправо.

Поезд медленно уходил в ноль-изо-ноль».

Фаина пожала плечами. Не читать, бросить? Но дальше идет заголовок «Бытовой аспект» и мелькает имя «Марина», значит, можно ожидать худших вещей...

«...жених моей подруги был похоронен, и эта славная девушка увлеклась позой вдовствующей невесты. Образ жениха сиял все ярче, а мои осторожные намеки на рыжие усы и на алкоголизм скончавшегося вызывали лишь слезы. Тогда я решила возвратить радость моей бедной подруге. Случай помог мне. Однажды на кладбище Марину увидел Вадим...»

Фаина нервно провела рукой по лицу. Что за паутина...

«Подруга не заметила его крайне худощавой фигуры (впоследствии Вадим несколько окреп и округлился, но тогда он был именно таков), не заметила и восхищенных взглядов, которые он кидал на нее, притаившись за кустом. Налюбовавшись вдоволь, он шагнул через небольшой памятник и, направившись к воротам, вскоре превратился в зигзаг.

Этот макет я представила Марине вместе со стихами Вадима.

О, вечно женственное! Марина не могла не поверить в свою неотразимость. А затем подоспело и письмо: «Марина! Вам, пожалуй, покажется непонятным мое к вам отношение. Я видел вас лишь издали и знаю вас лишь по рассказам моей родственницы...»

У Фаины застучало в висках. Ведь, кажется, то поганое письмо до сих пор лежит где-то среди бумаг! Вдобавок ко всему кто-то помогал Ксении, кто-то прислал это письмо из Ленинграда. И тут Фаине вспомнилось мимолетное приятное чувство, испытанное тогда. Стыд за это чувство был мучительнее, чем стыд за свое легковерие. Она перевернула страницу, не читая. Начала с оборванной фразы:

«...ее терзала совесть, Марина не могла больше грустить честно: Вадим заслонил неустойчивого покойника. Вид у нее был здоровый и жизнерадостный, — следовательно, Вадим появился вовремя. Он был создан для нее, ибо любил добродетель. Он был поэт некурящий и непьющий, его невозможно было представить себе икающим, он никогда не сморкался, у него никогда не урчало в животе — и всем этим он выгодно отличался не только от бывшего жениха, но и от своих собратьев по перу.

Марина похорошела, стала кокетливее, увереннее. Письма Вадима раздували ее маленькую душу, и душа растягивалась, как розовый резиновый шарик. Однажды Вадим прислал цветок, в другой раз колечко...»

Фаине захотелось вышвырнуть вон белую розу, но она сдержалась.

«...Однако встретиться они не могли, на их пути все время стояли препятствия. Время шло, и тут-то начались настоящие события. В наш поселок прислали нового доктора — Алексея Павловича...»

Фаина отшатнулась, как от пощечины. Ксения знает! Как она догадалась?.. Значит, следила за каждым дыханием!..

«Алексей Павлович, то есть, скажем, Павел Тарасович (и дадим ему трубку) несомненно уступал Вадиму в поэтичности. Зато для семейной жизни он бесспорно подходил больше. За какие-то грехи небо покарало его любовью к Марине. Когда кончился инкубационный период, он стал ходить за ней по пятам и хрипеть трубкой, как удавленник. Марина же сопротивлялась, страшась изменить Вадиму. По ночам она писала Вадиму отчаянные письма, умоляя приехать и спасти ее. Письма Марины шли через мои руки и надоели мне до смерти. Наконец Вадим пообещал, что скоро приедет, хотя это связано с трудностями. Я лично имела основание считать эти трудности непреодолимыми...»

Поведя затекшим плечом, Фаина заметила, что читает она стоя, согнувшись в какой-то воровской позе, и очень устала. Она перешла к большому столу, расположилась удобнее.

«...Павел Тарасович, которому Марина все выболтала, извелся от ревности, почернел. Потом куда-то уехал...»

Здесь у Ксении кончалась главка. Дальше шли каракули, не относящиеся к тексту, и затем продолжение:

«Дверь загрохотала, будто в нее бухали поленом, и ворвался Павел Тарасович. Размахивая своим портфелем, он заорал: «На кой дьявол вам понадобилось морочить голову Марине этим свинячьим Вадимом?..» Внутри у меня захолонуло... «Почему же я морочу? Он сам морочит...» — сказала я. Угрожающе сопя, Павел Тарасович швырнул в меня лиловым конвертом. Я заглянула в него, будто бы недоумевая. «Это же ваш почерк, — бешеным шепотом сказал Павел Тарасович и продолжал все громче и громче: «Я сам ездил искать этого туманного скота. Его не существует! Не су-ще-ствует, вы это отлично знаете! Я вас выведу на чистую воду! Сейчас же идем к Марине!..»

Игра была проиграна... «Павел Тарасович, — сказала я, — не надо к Марине. Она именно вам не простит этого. Ведь положение у нее глупое?..»

Фаина со злостью согласилась: глупое. Не перед Ксенией даже, а объективно глупое. Ксения не очень и старалась обманывать. Разок усомниться, и она, вероятно, расхохоталась бы и не стала бы отпираться. Вольно же быть дурой и верить явной чепухе... Но все-таки издевательство!

«...видя, что в душе Павел Тарасович согласен со мной, я предложила: «Пусть Вадим скончается в творческой командировке, а? Но имейте в виду, он не пьет и не курит! Марина всю жизнь будет ставить его вам в пример...»

Павел Тарасович топнул ногой и высыпал на меня пепел из трубки. «А ну без потуг на остроумие! — закричал он. — Ваше дело в двадцать четыре часа убрать его к черту на рога!» — «Вадим никогда не чертыхался, — заметила я, — и вообще прожил свой век достойно. Вашей Марине он принес только пользу. До встречи с ним, уверяю вас, она всегда выглядела так, будто объелась молочным супом...» — «В двадцать четыре часа!..» — рявкнул доктор и вышел...»

Дальше Ксения, видимо, писала наспех, неразборчиво... Цитата из Уайльда, рисунки. Потом конец этой нелепейшей истории:

«Постаревший и осунувшийся Вадим, кряхтя и потирая поясницу, писал свое последнее письмо:


Любимая!


Ты ждешь, ты надеешься, но я... я не приеду. Много раз я откладывал нашу встречу, ибо это был единственный способ продлить наше блаженство. Марина! Приготовься к самому страшному! Вчера врачебные анализы подтвердили жестокую правду: для меня невозможны утехи брачной жизни. Путь поэта труден, творческие окрыления подорвали мой хрупкий организм…»

Фаина поднялась и положила тетрадь Ксении ей на кровать, на самое видное место. Затем, одевшись, вышла на улицу и, помедлив, отправилась в парк. Не желает она встретиться с Ксенией вот так, невооруженной, не обдумав хотя бы первого разговора с ней... Обдумать, конечно, обдумать, и не поддаваться, и поднять на смех самое Ксению с ее жалкими экзерсисами, но… сейчас-то хочется попросту заплакать.


22


В воскресенье Сильвия переделала множество мелких дел: штопала, чинила, убирала. Ей казалось, что надо поскорее от всего этого освободиться, и тогда уже поразмыслить о своем намерении пойти к Тейну.

Вчера на уроке стало ясно, что после колхоза ничто не изменилось: весь урок он притворно кашлял и идиотски пучил глаза. Можно было попросить его уйти из аудитории, но он именно того и дожидался, держа в запасе еще какой-нибудь фортель...

На кафедре Муся дала совет обратиться к декану математического факультета, так как по идее любой деканат должен быть против идиотизма; Нина Васильевна, покачав клипсами, скорбно высказалась в том смысле, что тля может тлить всякий деканат, чему примером служит филологический, а Давид Маркович, уже не в первый раз, спросил, не болен ли Тейн. Сильвия, правда, и сама знала такой случай в школе — кривлялся, кривлялся ученик, острил невпопад, и кончилось все лечебницей. В зрачках у того, помнится, тоже вспыхивал какой-то злобный, блажной огонек...

Но, конечно, она не считала Тейна ненормальным, и было тут еще одно обстоятельство. Ей давно хочется сорвать с него шутовской колпак еще и потому, что за всеми его отвратительными повадками есть что-то неразгаданное и, как ни странно, привлекательное. Впрочем, пойти к нему следовало и просто для того, чтобы добиться порядка на уроках. Смешно, что об этом приходится думать, имея дело со взрослыми, но вот приходится. Педагогика пока твердит одно: готовых рецептов нет, рассматривай каждого Тейна отдельно. Пора бы сдвинуться с этого заколдованного места... Нет, все-таки лучше без готовых рецептов, еще отравишь кого-нибудь по ошибке...

Когда Сильвия уже вышла на улицу, появилась у нее и тихенькая опаска: как бы не налететь на оскорбление... Возвратиться домой и заштопать еще пару чулок? Но, поддразнив себя такой возможностью, Сильвия зашагала еще решительнее.

В этом сером домишке? Да, на втором этаже... Поднявшись по деревянной лестнице, Сильвия неодобрительно посмотрела на дверь: глухая, обитая стеганой черной клеенкой, ничего хорошего за такими дверями не водится.

Она постучалась, от клеенки стук прозвучал слабо. Потом донеслись неясные шумы, ключ щелкнул, и Сильвия очутилась лицом к лицу с Тейном. Неприязненная мина, настороженность...

Поздоровались; Тейн придвинул стул, соблюдая минимум вежливости. Поток смутных ощущений захлестнул Сильвию, мешая ей говорить. Острее всего поразила пыльная аккуратность этой комнаты: связки и стопки книг, старых папок, тетрадей, точно перед отъездом. И обреченность, странная обреченность хозяина... С чего же начать? С увещания? Увещание — самый слабый способ воздействия. Сквозь стеганую клеенку...

— Да вы садитесь, товарищ Тейн. Надо поговорить.

Он молча сел, близко к столу, почти пустому: шахматная доска без фигур и начатое письмо.

— Нам придется поговорить о вашем кашле...

Плохо, банально. Мешает он сам: его подчеркнутое молчание, хмурость, дух неразумия, витающий вокруг его широкого умного лба. А говорить нужно, сегодняшняя встреча измерит ее силы. Если впустую, то она не педагог, а автомат для исправления ошибок. И для штопанья чулок...

— У вас, по-моему, не бронхит. Вы не замечаете за собой невротических состояний?

— Чему я обязан таким диагнозом, товарищ Реканди?

... Даже не обиделся, и полон самомнения. Он здоров, но все же ему грозит какая-то беда, этому мальчишке со злым огоньком в глазах. Шут в трагедии, и умрет вместе с королевной... Глупости, глупости! Но почему так жутко в этой комнатенке? Неестественный порядок, и тут же пыль, пачки старых тетрадей, ни одной картинки, ни портрета... А начатое письмо посередине стола — о боже мой! — похоже на предсмертное...

— Не будем притворяться, товарищ Тейн. Ваше поведение на моих уроках выходит за пределы нормального.

Мальчишка вдруг показался старше своих лет, проговорил тоном брюзги:

— Вы предлагаете не притворяться? Так зачем же вы притворяетесь, будто бы вам нравится ваша непопулярная дисциплина?

Сильвии стало горько и больно. Он не поверит на слово, что ей дорога эта дисциплина, не примет и логических доводов. Он отвергает вслепую чудесный язык, ведущий в чудеснейшую литературу. Кто виноват в этом? Быть может, виновата и она, Сильвия Реканди, с ее диктантами, упражнениями, беседами о тетушке в розовом платье?..

— То, что вы сказали, Тейн, для меня оскорбительно. Впрочем, вы оскорбляете меня на каждом уроке...

Что-то дрогнуло в его лице, но лишь на миг.

— ...на каждом уроке. Вас, студент Тейн, я оскорблять не хочу по причинам, для вас пока непонятным. Скажу только — не стоит жить убеждениями из вторых рук. Вам кажется, что вы уже в колыбели всосали всю мудрость мира, а на самом деле ваш мирок неинтересен.

Тейн не выдержал позиции старого брюзги и сбился на простой мальчишеский задор:

— Откуда вы знаете, какой у меня мирок?

— По вашим инфантильным выходкам, они нестерпимо скучны.

— Уроки тоже нестерпимо скучны.

— Возможно. Не хотите ли заниматься самостоятельно? Я дам вам список литературы. Словари у вас есть?..

...Только бы самой не впасть в инфантильность и слащавость: учительница предлагает душеспасительное чтение, растроганный ученик поспешно перерождается...

— Словари... — насмешливо пробормотал Тейн.

— Можете и без меня выбрать себе любую книгу, потом посмотрим, что же вы усвоили. Это поставит вас на курсе в исключительное положение, о котором вы так заботитесь. Вы еще сильнее почувствуете, что вы — пуп земли.

Здесь Тейн удивил Сильвию: улыбнулся.

— Неужели вы согласны тратить на меня драгоценное время? — сказал он, тут же меняя улыбку на скверную гримасу. — Почему бы это?

— Потому что... вы несчастны! — вдруг вырвалось у Сильвии.

Игра, ирония, расчеты, престиж — все полетело прочь, и, чтобы скрыть хоть слезы, она почти выбежала из этой мертвенно прибранной комнаты, не оглядываясь на ее обитателя.

Она прошла несколько улиц, не думая, куда идет. Только бы выветрить из головы этот разговор, отложить размышления на после, когда забудется его неприятная острота.

Вот тихая улочка с одноэтажными домами, с узкими тротуарами. По одной стороне тянется ряд старых берез, еще тускло-зеленых. Видно, здесь теплее — на других улицах деревья полуголые. Нет, не теплее, — из-за заборов выглядывают георгины с красными сморщенными мордочками, побитыми ночным морозом. Терпкие запахи напоминают детство... А беспокойные мысли все-таки не выключаются.

Резкий перелом в мыслях и в чувствах произошел внезапно при взгляде на одну приоткрытую калитку. Сильвия чуть не споткнулась... Хороша же она, нечего сказать! Уже начинаются маниакальные штучки: как же она не опомнилась раньше и добрела до самого дома? Ведь они с Белецким были однажды на этой улице, и Давид Маркович указал ей на этот дом, и еще смеялся тогда: «Какой уют с геранями у нашего Гатеева!..»

Отсюда надо бежать немедленно, не глядя ни на калитку, ни на сад, ни на окна. Вон там поворот, булыжная мостовая, остановка автобуса. Подходит... Скорее, скорее!..

Автобус с готовностью увез Сильвию как можно дальше от тихой улицы — прямо к вокзалу. Там она пересела и скоро приехала туда, где ей и полагалось быть, — к себе домой.

То настроение, с каким она вышла от Тейна, больше не возвратилось, и конец дня можно было бы назвать благополучным, если бы не дикое желание — войти в ту калитку. Но с дикими желаниями можно и бороться.


23


Фаина, решив не допускать никаких объяснений, твердо выдерживала характер. Все попытки Ксении обратить историю с Вадимом в шутку наталкивались на глухоту, и в конце концов такие разговоры прекратились. Лишь изредка писательница еще несла околесину о преломлениях действительности в ее сознании, и в этих ее речах чувствовалось некоторое смущение.

Шли дни — такие гладкие, что в них понемногу сгладились и отношения, будто и вправду не было оскорбительной чепухи. Осталась у Фаины лишь глухая боязнь, что Ксения опять что-то подсмотрит, что-то угадает, и боязнь эта странным образом перекидывалась на встречи — на деловые встречи — с Алексеем Павловичем: и смотреть в глаза неловко, и опускать глаза — глупо, и, вероятно, руководитель уже замечал, что дипломантка безнадежно поглупела. Встречи, положим, были нечастые; работа, как и дни, как и недели, шла гладко, без особой надобности в консультациях.

После октябрьских праздников Ксения собралась ехать в Ленинград, уверив и доцента Эльснера и заведующего, что ей необходимо побывать в библиотеках. Дома ей не верили: неужели здесь не хватит книг...

— Не только книг. Мне нужны личные встречи с учеными. Дипломная о языке и стиле писем Чехова, а кто мне здесь скажет точно, что такое стиль. Пусть настоящие ученые ответят.

— Так уж настоящие ученые и выстроятся все в ряд, когда ты приедешь! — усомнилась Кая.

С отъездом Ксении ничто будто и не изменилось, однако Фаина вздохнула с облегчением — пожить хоть недолго без недремлющего ока.

Но никакого облегчения не получилось из-за Каи, которая вела себя возмутительно. По вечерам на месте Тейна разваливалась косоглазая личность с начесом на лбу и бахромчатой бородкой. Каков ни был Тейн, но в нем все же чувствовался человек, с человеческими интересами, а представить себе, чем живет эта личность, было невозможно. Никак нельзя было бы вообразить, что этот обалдуй держит в руках карандаш, или книгу, или хоть гитару. Ни-ни — весь целиком он укладывался в начес и бородку.

Фаина попробовала достучаться до Каи:

— Зачем он тебе?

— А разве плох? Все они одинаковы.

— Вот лет через тридцать будешь сидеть с Тейном у печки, то-то смешно вам будет, что из-за глупостей ссорились. Из-за выдумок ребячьих...

Светлые глаза потемнели, стали чужими.

— А он ничего не выдумывал! Вельда во всяком случае не выдумка, ходит по земле ножками... И пусть, и мне все равно! Я такая же!

И на другой день Фаина встретила ее в целой компании растрепанных девчонок и полупьяных мальчишек — противных, полоротых...

Было ясно, что пора вмешаться, что отдавать Каю на съедение — преступно. Поговорить с ее однокурсницами или с преподавателями? А кого она послушается! Помирить ее с Тейном? Но как к нему подойти? К нему тоже и на козе не подъедешь!..

Пока Фаина ломала голову, прошло какое-то время, почти неделя, и тогда совершилось нечто непонятное...

Утром Фаина, выходя из дому, оставила Каю еще в постели (помнится, накануне от нее пахло вином), а вернувшись часа через два, нашла ее так же в постели, но одетую. Кая плакала навзрыд... и была прежней Каей. Прежней — бледным цветком льна, бледным, несчастным, некрасивым даже, но тем же, но льняным, и это давнее, полузабытое впечатление потрясло Фаину больше, чем слезы, и она замерла в ожидании каких-то слов. Но Кая молча вытерла глаза, поднялась и, собрав книжки, пошла на лекции.

Вечером притопала косоглазая личность, но была удалена вместе с начесом, а Кая до поздней ночи сидела за работой: переписывала конспект, взятый, видимо, у подруги. Все это, быть может, не казалось бы таким удивительным, если бы не стало повторяться в точности: слезы, лекции, конспекты, изгнание личностей. Фаина думала, что скоро придет Тейн, — не приходил.

Можно было и порадоваться, но все же хотелось бы иной перемены, более простой, без самомучительства. Чем круче Кая брала себя в тиски, тем ненадежнее представлялось Фаине такое положение вещей.

Приехала Ксения, будто бы с готовой дипломной.

— До весны припрячу, чтобы у Эльснера было поменьше времени вчитываться... Как освежает большой город! У меня столько планов! Поговорила я с одним... ну, литератором. Обещал напечатать рассказ или повесть, но все должно быть немного сдвинуто, не в фокусе, и надо во что бы то ни стало перемешать прошлое, настоящее и будущее героя, иначе не пойдет. Это, положим, я и сама знала...

О библиотеках и ученых Ксения упоминала мельком и не очень убедительно: достоверно было лишь то, что она побывала в театрах и у знакомых. Как-то сорвалось с языка и имечко Вадима, но тут она сразу и осеклась.

За писанье принялась немедля, разложив по всему столу привезенные журналы и книги, — вероятно, для справок, как писать «не в фокусе». Больше, впрочем, разговаривала:

— Сейчас пошла бы такая тема: дочка бросает к чертовой бабушке школу и убегает от родителей — совершать подвиги. Какие? Неважно, что-нибудь да найдется: целина, тайга, болото. Отец — косный сиволдай, сидит в академии наук, порывов юной души не понимает. Мать — этакая отсталая доцентиха, заботится только о том, чтобы дочку накормить, одеть и грамоте выучить. Мещанка собачья... После побега у папы инфаркт, но так ему и надо, пусть не препятствует свершению подвигов!.. — Ксения захохотала. — Честное слово, видела похожую пьесу!.. Но плагиата можно избежать, если дать ретроспективное развитие сюжета и фабулы, то есть начать с болота! Как ты думаешь, Фаинка? Вот я тебе прочту кусочек одной статьи... «Интенсивный поток информации, который проходит сегодня в единицу времени через мозг человека, требует разрыва действия и многоэпизодности...» Чуешь? Газета врать не станет!..

— Посмотри хорошенько, — отозвалась Фаина, — может быть, это та, в которую ты ботики заворачивала?

— Ни боже мой!.. Вон портрет Громыко и У Тана!..

Так в разговорах провели день. Кая помалкивала, без единой улыбки. Но ночью не ворочалась и не сморкалась — может быть, таилась от Ксении или выплакала уже все свои глупости.


На другой день — очень памятным оказался этот день — Фаина принесла Алексею Павловичу новую главу. Он сидел на кафедре в одиночестве, читал «Ученые записки». Фаину поразило его бледное, расстроенное лицо, однако он улыбнулся ей, и они разговаривали несколько минут, пока не пришла лаборантка. Пожаловался, что погода — черный туман — мешает ему работать.

— Нужно написать статью, а я, кажется, разучился писать со злостью. Вот здесь товарищи... — он указал на журнал, — ... пишут, захлебываясь от ярости, уличают друг друга в мошенничестве, в передержках... Прекрасно, жизнь кипит!

— О чем вы собираетесь написать? — несмело спросила Фаина.

Он открыл ее тетрадь, прочел страничку, посвистывая едва слышно, потом сказал, тоже очень тихо:

— Теоретик я, не хватает материала из первых рук. Нам бы вместе поработать... Возьмите меня летом на ваш остров?

— Поедемте... — проговорила Фаина, недоумевая, шутит он или нет.

Но он уже застыл, замерз, и ровно ничего нельзя было понять. Потом вгрызся в запятую — не на том будто бы месте... Фаина поспорила, сдалась. Вот тогда и пришла лаборантка.

Чудесный был день — нет, это уже был вечер. Никакого черного тумана, ему привиделось. Просто теперь уже рано темнеет... На чем строится счастье? На голосе, на обмолвке, на чем-то мелькнувшем так слабо?..

Совсем бы не идти домой в этот вечер, посидеть до утра на Тооме. Помечтать о его шутке... Пароход «Александр Невский» уходит на рассвете, но сна не будет и в помине. Всю дорогу они будут разговаривать, и на реке, и после, когда пароход плавно закачается в озере. Нет, лучше мы будем молчать, смотреть, как плывут зеленые берега...

Но как ни заманивала Фаину ночь, она все же направилась домой. Путешествие по озеру кончено — ни зеленых берегов, ни свежего запаха воды, ни пышной пены за бортом. Однако осталось в памяти, и надолго.

Недалеко от общежития бродили косоротые личности — не разобрать, знакомые Каи или другие... Идите, идите, подальше от наших ворот!..

В окне не виднелось света, значит, подруг нет дома. Кая тоже ушла?..

Но Кая, облокотившись, сидела у стола.

— Что ты делаешь в темноте? — окликнула ее Фаина, зажигая верхнюю лампу.

— Погаси, — тихо и хрипло сказала Кая.

— Что? Еще что выдумаешь!

— Погаси свет, — повторила Кая.

Пожав плечами, Фаина повиновалась, комната снова затонула в синеватом сумраке.

— А дальше? — насмешливо спросила Фаина. — Сесть мне тоже к столу и окаменеть?

Кая, не поворачивая головы, проговорила с усилием:

— Подожди...

Фаина, вдруг испугавшись, подбежала к ней.

— Что с тобой опять?.. — допытывалась она, обнимая Каю, гладя ее волосы, шею, худенькие руки. — Тоскуешь? Или опять выдумки, морока какая-нибудь?..

— Морока?.. — с ненавистью вскрикнула Кая. — Нет, реальность!.. Слушай, Фаина... Никогда я не была о себе высокого мнения, но что я такая дрянь, этого я тоже не думала!

— Кая, ты?.. Что с тобой?

— Да, да, настоящая дрянь! Негодная девчонка, которой все равно, кто ее обнимает! — Она заплакала тихо и горестно, повторяя почти беззвучно: — И уже нет возврата, нет возврата...

Собрав все свое самообладание, Фаина пыталась утешить Каю, но в растерянности не находила ни слов, ни мыслей.

— Кто же он? — вырвалось у нее.

— Зачем?.. Зачем ты спрашиваешь?.. — шептала Кая, прижимаясь мокрым теплым лицом к рукам Фаины. — Это же и есть несчастье. Мне было все равно, кто...

— Этот поганый мальчишка? — в ужасе сказала Фаина.

Кая вдруг выпрямилась и проговорила зло и сухо:

— Я тебе никого не назвала, и не смей больше спрашивать. Теперь ты знаешь, какая я. И мне легче, спасибо... Молчи, молчи! Больше не скажу ни слова.


24


На кафедре выдалось несколько на редкость тихих недель. Со стороны деканата прямо-таки веяло черемухой: будто не было ни статьи Асса, ни комиссий, ни жалоб и будто продекана Касимову взяли живой на небо. Никто не мешал работать.

Уже две субботы подряд Сильвия проверяла домашнее чтение. Дело это довольно скучное: просмотреть словарь, составленный студентом, прослушать по крайней мере страницу текста, перевод, пересказ.

На втором этаже у окна была площадка, где стоял стол и две скамьи. Не найдя свободной аудитории, Сильвия сегодня слушала студентов здесь. Отвечали монотонно, почти не мешая думать о своем. Да впрочем, и не о своем, все о них же... Вот эта маленькая болела с самого начала семестра, бледна, прозрачна, как яичная скорлупка; у этой уже есть семья — в сумке у нее книги, а в сетке крупа, макароны, стиральный порошок. Тот, высокий, с соколиным взглядом, тоже женился нынче — на булке. Вообще на первых курсах замуж выходят девицы двух типов: или похожая на булку, или же костлявая, похожая на щуку. На булке женится самый красивый и самый умный на курсе — вот как этот сокол, а костлявая сама выбирает себе старосту или комсорга и до тех пор ходит за ним по пятам, пока тот не сдастся...

А Тейн на уроки не ходит. Трогать его она не будет; по правде говоря, им обоим нужен маленький перерыв...

Последний студент, наконец, окончил свое худосочное повествование и ушел. Отметив его фамилию птичкой, Сильвия посидела минутку, разглядывая исписанный и изрисованный стол. Это, кажется, карикатура на Эльснера: его очки и плюгавая фигурка, и две красавицы разрывают его пополам — очевидно, Нина Васильевна и Касимова. А это, пожалуй, на нее, на товарища Реканди: ангелок с локонами бьет студента палкой. На нее ли? Да ведь узнала же себя — значит, так...

Звонок, толпы врассыпную из всех аудиторий. Надо подождать еще немного. Вышел...

— Алексей Павлович!

Он приблизился, улыбаясь и в то же время храня отчужденный вид. Сильвии понадобилась отчаянная смелость, чтобы сказать, да еще весело сказать:

— Алексей Павлович, приходите сегодня часов в семь. У меня яблочный пирог к чаю...

— День рождения?

— Нет, нет, просто так... беспричинный яблочный пирог.

Гатеев помедлил, посмотрел на стол внимательно, а на нее вскользь и вдруг согласился с неожиданной даже живостью:

— Очень люблю яблочный пирог. Непременно приду!

Сел рядом, рассматривая рисунки на столе.

«Очень люблю яблочный пиро-ог...» — мысленно передразнила Сильвия, почему-то не испытывая радости от его согласия и уже сожалея о сказанном.

— Студенческий фольклор... у вас на столах, — усмехнулся он и прочитал: — Курсовое собрание — «Сорочинская ярмарка», двойка на весенней сессии — «Майская ночь, или утопленница», академическая задолженность — «Необыкновенное лето». А дальше что-то о Давиде Марковиче...

— Обо мне? — спросил голос за спиной у Сильвии.

Сильвия оглянулась. У лестницы стоял Давид Маркович — как всегда с блеском, но очень уж насмешливым. Казалось, даже огонек его папиросы поблескивает с насмешкой, не говоря о глазах, очках, улыбке.

— Да, да, о вас, — сказал Гатеев. — Не интересуетесь? А я люблю узнать, каким я кажусь со стороны. — Посмотрев на часы, он поднялся. — Сильвия Александровна, улицу помню, а номер?

— Семнадцатый, внизу, первая дверь слева, — не без неловкости ответила Сильвия.

— До свиданья... Вы остаетесь, Давид Маркович?

Давид Маркович остался.

— Пачкают столы, архаровцы, — проговорил он, опуская руку на стол. Сильвия внезапно заметила легкую дрожь его пальцев. «Не надо... ах, не надо», — подумала она, и он, точно услышав, убрал руку. — У вас заочники, Сильвия Александровна?

— Нет, свои. Домашнее чтение...

— А я с заочниками третий день маюсь... Сон видел. Одна надела шляпку и стала уходить в землю, все глубже. Я потребовал — снимите шляпу. Она сняла, а меня чуть с ног не сшибло: лезет из земли глокая куздра...

— Какой же у нее вид, у куздры? — засмеялась Сильвия.

— Лучше не спрашивайте... Пойдемте?..


Дома Сильвия несколько раз вспоминала Давида Марковича, блеск его глаз, задрожавшую руку, и все повторяла про себя: не надо, ах не надо, Давид Маркович... Но тут же забывала о нем, радостно суетилась. Это хорошо, что не стала она придумывать дело или заделье, а просто позвала — приходите. И он согласился, придет. Успеть бы только...

Яблочный пирог удался на славу, подрумянился и не пригорел. В сияющий чайник налит кипяток — только включить, сразу забурлит. Чай засыпан в фарфоровый чайник, его нужно сухим поставить на пар, чтобы листики расправились, а потом залить крутым кипятком и настаивать недолго, а то веником будет пахнуть... Так когда-то давно, в приморском поселке Ранна, он сам учил Сильвию — ту Сильвию, навеки пропавшую, вместе с мотыльковым платьем, с кленами, с лодкой, с морем... Две чашки с голубым узором стоят на подносе под салфеткой.

В половине седьмого Сильвия надела светло-розовую блузку из тонкого шелка и серую шерстяную юбку. Блузка с короткими рукавами, летняя, а на дворе стужа. Но в комнате тепло, а розоватый шелк такой мягкий, матовый, от него душе теплее... Нарядилась? Смешно? Да, нарядилась для него, для Алексея Гатеева, и ничего не хочет скрывать ни от него, ни от себя.

После семи время начало растягиваться и сжиматься самым ненаучным образом. Спасаясь от тревожных мыслей, которые вдруг затолпились в голове, Сильвия включила телевизор — без звука, чтобы не пропустить звонок, но беззвучие наполнило экран призраками, раздражающими и бестолковыми. Как это люди могли смотреть немое кино?.. Она заглянула в программу, нет ли сегодня балета или хоккея. Нет, идет пьеса «Авария», и ясно, что переживания героев нельзя показать только при помощи рук и ног. Надо выключить...

Жаль, что нельзя выключить часы. Время стало тяжелым и холодным, давит.

Сильвия накинула вязаный платок. Она ходила по комнате, присаживалась то на диван, то к столу, вглядывалась в темень за окном.

В дверь просунулось добродушное лицо соседки. О чем-то она спросила, и Сильвия что-то ответила. Как хорошо быть старой, толстой, добродушной, никого не ждать... Нет, плохо! Сильвия даже вздрогнула, и на минуту к ней вернулась та радость, которой начался вечер. Но лишь на минуту.

Откуда-то из-за стен донеслась неясная, едва различимая музыка и сразу затихла, но принесла новое мучение: в ушах Сильвии вдруг зазвучала старинная эстонская песенка, которую когда-то пела мать... А почему мама так часто пела эту грустную песню? О тени...


Тень со мною рядом,

Будто двое нас,

Будто ты со мною

Здесь в вечерний час...


Сильвия томилась, даже зажимала уши, чтобы не слышать, не думать. Пыталась смеяться над собой...

Но опять вскакивала, открывала дверь в прихожую, чудилось, что кто-то позвонил, кто-то постучал...

Когда, наконец, она, посмотрев на часы, поняла, что такое они показывают, было уже девять. Потом еще несколько раз слышала, как бьют часы за стеной, у соседки. Гатеев не пришел.


25


Он пришел на другой день, в воскресенье, ровно в семь часов, веселый, мокрый от дождя, с блеклым кленовым листком, прилипшим к рукаву пальто. Пригладив волосы, весело извинился, — спутал дни, ну вот спутал и спутал, показалось, зван на воскресенье, — весело помог отодвинуть стол и поставить узорчатые чашки, весело похвалил вчерашний пирог за румяный вид, затем уселся на диване и приготовился вести беседу непринужденную и безответственную. Но Сильвия сегодня желала говорить серьезно и, пропустив мимо ушей первые легковесные фразы, спросила в упор, без улыбки:

— Алексей Павлович! Что вы делали эти десять лет?

Он как будто опешил, но легкого тона не изменил:

— Де-есять лет? А сколько дается времени, чтоб ответить?

— Можете рассказывать хоть до утра.

— До утра? Всю ночь?

— Да, да, до утра.

— Гм... А вы мне тоже расска-ажете, что вы делали в течение десяти годиков?

— Отчего же... Расскажу, если это вас интересует.

— В эту ночь? Или в следующую?

Сильвия прикусила губу. Чуть помолчав, ответила:

— Мне не понадобится так много времени. Когда вы уехали из Ранна, я скоро перебралась в Тарту, училась. Потом... — она на миг запнулась, — ...потом вышла замуж. Муж был мне другом, но я его потеряла, он умер от рака. С тех пор живу одна. Жалею, что у меня нет детей.

— Признаться, мне трудновато так коротко рассказать о десяти годах жизни, — проговорил Гатеев. — Собственно, вы ничего не рассказали. Но извольте, я попробую о себе... Все время жил в Ленинграде, работал. Но работал, как оказалось, не по средствам: старался выжать из себя больше, чем мог дать. Замыслы не удались... — По лицу веселого гостя скользнула довольно мрачная усмешка. — Расстроил отношения с людьми, особенно так называемой правдой в глаза: очень приятно, знаете ли, говорить правду в глаза, когда хочешь досадить собеседнику. Да-а... Прочел однажды объявление, что вашей кафедре требуется преподаватель, вспомнил Эстонию... — Он усмехнулся, но иначе и едва заметно. — Вот и все. Вот и я ничего не рассказал...

Сильвия тоже усмехнулась, но еще незаметнее, чем он: рассказал, рассказал все-таки — ожесточен, ущемлен, жизнь не задалась... Она опустила штору на окне, спросила, выравнивая край:

— Вы были женаты?

Он не ответил, потянулся к чайнику, потрогал, отдернул руку — горячо. Чайник тут же бурно закипел, стуча крышкой, заливая поднос кипятком. Сильвия вытерла поднос, заварила чай и, стоя спиной к гостю, спросила еще раз (погибать так погибать!):

— Жена осталась в Ленинграде?

— Мы с женой разошлись по взаимному соглашению.

Сильвии пришлось довольствоваться этим казенным ответом.

— Простите... Вам, кажется, был неприятен мой вопрос. Давайте пить чай. Мы-то здесь больше пьем кофе, но, я помню, вы предпочитали чай.

Пока придвигаешь сахар, лимон, отрезаешь кусок пирога, все идет отлично, гладко. Но вот уже выпита первая чашка...

— А ведь раньше вы курили, Алексей Павлович.

— В прошлом году бросил, и без того угарно было.

У Сильвии невпопад стукнуло сердце. Угарно было в прошлом году? Не очень-то давно...

— Послушайте, у меня и вино есть, я совсем забыла. Хотите?

— Спасибо... Я с чаем...

Он долил чашку вином, выпил эту, по мнению Сильвии, невкусную смесь... Тем, кто курит, наверно, проще переносить такие минуты — возьмет несчастная женщина папиросу, зажжет, выпустит дым, может полюбоваться кольцами. А то прямо деться некуда от молчания...

Молчание прервал он, неожиданно сказав:

— Мне у вас хорошо, тепло.

Она смутилась, но, вспомнив, что решила ведь ничего не скрывать, ответила твердо:

— И мне с вами хорошо.

То есть, она только думала, что скажет твердо, а на деле — пропал голос, прозвучал слишком тихо. Взглянув на замолчавшего опять собеседника, поняла, что и он не спокоен, и ей вдруг захотелось отступить, хотя сама она и желала вызвать в нем это беспокойство.

— Хотите еще чаю? — очень громко (чтобы снова не получился шепот) спросила любезная хозяйка. — Дайте чашку, я сполосну…

Отдав чашку, он осторожно переставил зачем-то сахарницу на другое место, а Сильвия в это время налила чай. Сердце еще раз стукнуло, но где-то далеко и неизвестно у кого. Не подняв глаз и едва касаясь, он провел ладонью по руке Сильвии, но... боже мой... в другой руке чашка с горячим чаем! — и в ту же минуту раздался резкий звонок в прихожей...

Есть такие звонки. И тайные силы. И знаки зодиака. И гости... За дверью оказалась Нина Васильевна с дочкой, девочкой лет восьми. С дождевиков струится вода, обе иззябшие, неприкаянные...

— Мы к вам, Сильвия Александровна... Извините, так и льет, не поверишь, что зима...

— Раздевайтесь, раздевайтесь, — заторопилась Сильвия, помогая девочке.

Нина Васильевна сняла плащ, бросила его на пол. Здесь только Сильвия заметила, что гостья пришла с чемоданом и теперь ставит его в угол... Девочка стянула берет со стриженой русой головки и положила его на пол рядом с плащом матери. Сильвия повесила берет и подняла плащ.

— Пусть бы лежал, у него вешалка не пришита, — пробормотала Нина Васильевна, равнодушно наблюдая за действиями Сильвии. Затем, посмотрев на дочку, серьезную, спокойно стоявшую посреди передней, сказала: — Виктория, ты не поздоровалась.

Девочка протянула Сильвии мокрую лапку.

— Скорее пить чай! Вика совсем замерзла... — приглашала Сильвия.

— Мы выпьем чаю, да... — говорила Нина Васильевна, раздирая пальцами спутанные волосы. — А знаете, вам эта розовая блузочка не очень к лицу, бледнит...

Они вошли в комнату, и здесь Сильвия имела случай увидеть сказочное превращение. Истинным чудом от одного взмаха руки прямые волосы Нины Васильевны легли локонами, от другого — расцвели губы, от третьего — мокрые щеки стали молочно-фарфоровыми.

Уселись пить чай. Нина Васильевна сразу начала жаловаться на жестокий мир. Девочка пила чай степенно, с удовольствием уничтожая яблочный пирог. Гатеев, улыбнувшись, сам отрезал ей еще кусок.

— А я к вам с маленькой просьбой, Сильвия Александровна, — сказала Нина Васильевна, положив в чай варенья. — Хочу оставить у вас Вику недельки на две. Я непременно должна поехать в Таллин. Олимпия я отвела к Шмидтам...

— Кого отвели? — вскинув бровь, спросил Алексей Павлович.

Нина Васильевна одарила его беспомощной улыбкой и объяснила:

— Сына. У меня от первого мужа Виктория, дочка, а от Эльснера Олимпий, сын. Я, вы знаете, со вторым мужем не живу, с ним жить невозможно.

Алексей Павлович поставил сахарницу на прежнее место. Вика — так показалось Сильвии — посмотрела на мать с укором и отодвинула тарелочку с пирогом. А Нина Васильевна продолжала:

— Сама не знаю, что делать. Хочу устроиться в Таллине... Не могу работать здесь, руки опускаются. Попросила у Астарова отпуск — так, негласно. Старый Саарман меня заменит, я ему за это книг привезу...

— А практика? Саарман с нашими пятикурсниками, ручаюсь, погибнет!

— Ну, Сильвия, это же пустяки. Справится... Разок пойдете с ним вы, Алексей Павлович заглянет, Астаров... Откладывать поездку нельзя, подруга так и пишет: куй железо, пока горячо...

Девочка тяжело, не по-детски вздохнула и опять принялась за пирог.

— Где же вы собираетесь устроиться? — спросил Гатеев.

Нина Васильевна слегка замялась, повела плечиком:

— Работа найдется. Основное — найти квартиру. У моей подруги есть родственник, инвалид. Он недавно овдовел и нуждается в помощи, у него огородик, две собаки... Площадь довольно большая…

— О боже мой! — вырвалось у Сильвии.

— А что? — удивилась Нина Васильевна. — Поеду, посмотрю... Виктория вам мешать не будет, она очень благоразумная девочка, у нее был полноценный отец...

Алексей Павлович кашлянул, не то поперхнулся.

— Я не буду мешать, — неожиданно подтвердила Вика, печально посмотрев на Сильвию.

— Конечно, не будешь!.. — Сильвия погладила русую головенку. — Мы с тобой славно проведем время...

— У нее в чемоданчике книги, белье, — говорила Нина Васильевна, — в школу она ходит в первую смену... А Шмидтам хватит и Олимпия, у него, к сожалению, не такой сдержанный характер, как у Вики...

— Сколько ему лет? — спросил Алексей Павлович.

— Четыре года, но он совсем не владеет собой. Я думаю — наследственность, у Эльснера тоже животные страсти...

Сильвия не могла удержаться от улыбки. Эльснер... что-то мигающее, нервное, хлипкое...

— Но ваш муж всегда такой тихий, — возразила она.

— Эльснер? Посмотрели бы вы на него раньше, когда он всей кафедрой вертел! Жить не давал людям: то вредителей ищет, то космополитов, то семитов!..

— Ну? И так переменился? — сказал Гатеев. — Не видно и не слышно.

— Да, да! — с ожесточением подхватила Нина Васильевна. — Переменился! От эпохальных событий такие типчики всегда меняются, теперь он мягкошерстый. Конечно, если нужно написать статью за подписью Асса, то он тут как тут...

— Он? За подписью Асса?.. — изумилась Сильвия. — И вы это знали?..

— Недавно догадалась. Кто же еще? Скучно ведь жить и видеть, что твоя персона не производит в мире никаких пертурбаций. И кстати — свадебный подарок Тамаре Леонидовне...

Нина Васильевна разволновалась. Гатеев налил ей вина, глядел сочувственно. Сильвия верила и не верила...

— Виктория! Ты кончила есть? — строго сказала Нина Васильевна. — Поблагодари, возьми из моей сумки пластилин и лепи... Она способная, умеет лепить чудесные вещицы. А главное — рассудительная девочка, не то что Олимпий.

У Вики подозрительно часто заморгали ресницы, — кажется, ей было жалко нерассудительного Олимпия.

— Может быть, Вика хочет печенья, вот здесь кренделек... — сказал Алексей Павлович.

-— Нет, нет, достаточно! Возьми пластилин, Вика, и слепи что-нибудь для тети Сильвии.

Девочка послушно встала и, вынув из сумки коробочку с пластилином, села в угол на кресло и принялась лепить, быстро перебирая пальчиками.

Сильвия подошла к ней, заинтересованная быстротой движений, но девочка застеснялась, смяла пластилин. Сильвия, оставив ее в покое, взяла чайник, чтобы унести его в кухню и долить. И вдруг краем глаза увидела нечто невероятное: Нина Васильевна на миг прильнула головой к плечу Гатеева. И миг-то был довольно долгий... Пожалуй, можно было сосчитать до трех.

Долив в кухне чайник, Сильвия вернулась. Нина Васильевна посмотрела на нее блуждающим взором и засмеялась. Вика в кресле прилежно лепила.

— Разрешите встать... — сказал Алексей Павлович и пересел на диван. Выражение у него было слегка озадаченное, но благосклонное.

— А мне пора, — промолвила Нина Васильевна. — Нет, нет, больше никакого чаю... Виктория, я на тебя надеюсь!

— Не потеряй опять сумку, — сказала Виктория. Пальцы ее продолжали мять пластилин, ресницы вздрагивали.

— Завтра непременно сходи к Олимпию!

По щеке девочки покатилась крупная слеза. Она ее вытерла очень быстро, ладонью, и снова принялась лепить.

— Алексей Павлович! А ведь мы с вами почти соседи, — проворковала Нина Васильевна, роясь в сумочке, где деньги были перемешаны с конфетными бумажками и пересыпаны пудрой. — Вика, это тебе на расходы. Вот я сюда кладу, на тетин письменный стол... И дождь перестал, Алексей Павлович...

— Конечно, мне тоже пора, — сказал Гатеев, поднимаясь.

— Вика, ты смотри! У Олимпия, наверно, чулки прохудятся, купишь новые. Прощай, я тебе письмо напишу... — Она рассеянно чмокнула девочку, та не шелохнулась. — Уж вы извините, Сильвия Александровна, не сердитесь...

Гатеев церемонно, за руку, попрощался с Викой, что было очень оценено, — она сделала книксен и светски улыбнулась.

Светски улыбнулась и Сильвия, провожая гостей. Дверь за ними наконец захлопнулась, и можно было идти к Вике. Девочка подняла на нее виноватые глаза.

— Ну, что же тут у тебя?

Вика протянула ей свою работу: круглая подставочка из зеленого пластилина, а на ней группа маленьких фигурок. Сильвия, подойдя ближе к лампе, с удивлением разглядела все, что было на подставочке. Посередине группы стоял хромой человечек — одна нога вдвое короче другой, а вокруг него зверюшки — лиса, медвежонок, котята, птица, похожая на цаплю. Выразительность и чистота линий... Не верилось, что это сделали руки ребенка.

— Сколько тебе лет, Вика?

— Скоро будет девять, уже очень скоро.

— А что это за человечек?

Девочка не ответила. Сильвия разглядывала красную шляпу хромого с крошечным синим пером на тулье и снова дивилась чистоте и тщательности работы. Руки у человечка вытянуты вперед, пальцы растопырены...

— Вика, а зачем он вытянул руки?

— Он колдует, он заколдовал девочек. Это около него были девочки раньше.

— А почему он хромой?

— Он колдун-инвалид, — ответила Вика. Голосок у нее дрогнул.

— Вот оно что... — вздохнув, сказала Сильвия и поставила группу на письменный стол.

У Вики, очевидно, промокли ноги, на полу возле кресла виднелись грязные следы. Сильвия увела ее в кухню; там соседка, добродушная пожилая женщина, топила плиту. Она заохала над девочкой, хотя Сильвия изложила историю ее появления в самых веселых тонах: маме надо поехать в Таллин, и мама скоро вернется. Вдвоем они помогли Вике вымыться, причем та рассказала, что дома она сама умывает Олимпия.

— Шмидты его умоют, — неуверенно сказала она, вытирая ноги.

— А кто там у этих Шмидтов? — спросила Сильвия.

— У них очень хорошо, у них папа, мама, бабушка и дети. Они все один раз женились.

Принесли в кухню чемодан, нашли там среди учебников чулки, надели домашние туфли Сильвии, и тогда лишь заметили, что девочка совсем сонная, еле держит глаза открытыми.

— Мы с мамой вчера очень долго не спали, мы обсуждали насчет Таллина...

Соседка заохала еще больше и, отстранив Сильвию, сама уложила Вику у себя в комнате — там стояла детская кровать.

— Это внучкина, — объясняла она девочке, — у меня есть в Таллине внучка, Катрин, она ко мне на праздники приезжает и в этой кроватке спит. Это ее одеяльце, голубенькое, а на подушке, вот увидишь, всегда снится интересный сон...

Под разговор о внучке Вика тотчас же заснула, улыбаясь.

Придя в свою комнату, Сильвия минуту простояла там у стола — в состоянии, противоположном раздумью, затем поспешно оделась и вышла на улицу.

Там помрачение нахлынуло на нее еще сильнее, и она уже не чувствовала нелепости своего плана — план-то все-таки был, но нарисованный сумасшедшим чертежником... На повороте показался зеленый глазок, Сильвия подняла руку, шофер затормозил. Поехали...

Вот здесь остановиться... Удивительно, что в кармане есть кошелек с мелочью, могло и не быть. Шофер укатил довольный — значит, достаточно.

Весь ряд окон на втором этаже освещен, в окне Нины Васильевны тоже свет... В котором часу идет поезд на Таллин? Да нет, она, кажется, сказала, что едет утром...

Сколько минут можно стоять и смотреть на чужое окно? Ничего, прохожих мало, никто не обращает внимания.

Холод подступает к сердцу, поднимаясь откуда-то снизу, из ада. Холод имеет имя, скверное, пошлое имя, и заставляет стоять здесь, не отводя глаз от чужого окна.

Сильвия сделала усилие отвернуться, но шея не двигалась — и в это время в окне погас свет. Раз, два, три, четыре... да, это ее окно... Домой, домой, хватит этой муки!

Стыдно? Некогда думать, после, после... Домой тоже после, а сейчас сумасшедший чертежник начертил другой план. Отсюда недалеко до тихой улочки, до той, где никнут за заборами побитые морозом георгины...

Вот и его дом. Да, это здесь, над номером горит лампочка. Забор, деревянная калитка... А в окнах темно.

Сильвия в изнеможении прислонилась к калитке. Неужели ей не совладать с собой, не уйти отсюда?..

Внезапно до нее донесся голос — справа, совсем с другой стороны. Значит, он идет не от Нины Васильевны? Или она ошибается?.. Нет, это его голос, и еще мужские голоса. Кажется, студенты... Куда деваться? Сильвия нажала на калитку, она открылась бесшумно. Свет лампочки до кустов не доходит...

— Вот здесь я и живу, до свиданья...

Кто-то ответил... Прощаются.

Звенят ключи, напевает вполголоса... Ах, почему люди не могут проваливаться сквозь землю!..

Гатеев закрыл за собой калитку, еще позвенел ключами. Звон вдруг прекратился. Заметил?.. Еще шаг...

— Вы?.. — изумленно спросил он, вглядываясь.

Да, да — безумие, поцелуй, нежданное счастье, и все же успела мелькнуть мысль: ей подали милостыню у ворот...


26


У пятикурсников началась педагогическая практика. Как и в прошлом году, приходилось ежедневно писать конспекты в виде кошмарных диалогов между придурковатым учителем и таким же учеником, однако без них на уроке было бы еще страшнее, это понимал каждый. Боялись, конечно, не старого Саармана, а учеников: как войти, как выстоять под огнем любопытных, озорных, лукавых взглядов, как унять шалунов, каким голосом спрашивать, как бы самому не влипнуть с вопросами, куда деть руки — на уроках их больше, чем две...

В четверг Фаина проснулась затемно, потому что сквозь сон пробилась беспокойная мысль: сегодня надо давать урок. Открыв глаза, она немножко погадала, кто у нее будет на уроке, кроме старого Саармана, и, подсунув ладонь под подушку, нечаянно заснула опять. Снилось ей, что звонил будильник, что Ксения ушла без нее, что урок начался, а в конспекте перепутались страницы и она городит вздор… Снилось еще, что Кая тихонько плачет.

Очнувшись наконец и взглянув на стрелки будильника, Фаина перепугалась — так было поздно. Не идти на первый урок? Юру Поспелова, конечно, можно бы и не слушать, и Саарман не заметит отсутствия, но Сильвия Александровна способна сделать выговор при всех. Вчера и Алексей Павлович был в школе...

А Ксения в самом деле ушла без нее, это не снилось. Может быть, и про Каю не снилось, но сейчас некогда о ней думать, некогда...

В школьный коридор Фаина влетела, запыхавшись, и только на втором этаже замедлила шаг, увидев, что перед ней без всякой спешки продвигаются педагогические тузы: высокая старуха в огромных очках, перепачканный мелом Саарман, молодая учительница в платье мутно-чернильного цвета... Ох, педагогика в общих чертах все-таки наводит ужас!

У закрытых дверей седьмого класса кучкой стояли практиканты. Сильвия Александровна посмотрела на Фаину укоризненно, но ничего не сказала: уже подходили тузы.

В классе Фаина села рядом с Ксенией на последнюю скамью, а Юрий, бедняга, пошел к доске. Ученики вынимали тетради и ручки, шептались, оглядывались. Юрий молча писал на доске крупными кривыми буквами: «Деепричастие».

Фаина, думая о своем уроке, посматривала на дверь — Алексей Павлович мог еще прийти. Лучше бы не приходил, при нем она провалится с треском. Ведь пятый же класс — на переменках кровь льется! Разве она их угомонит!..

Юрий кончил писать, обернулся к столу. Однако! Сильный характер у Сильвии Александровны — заставила причесаться, застегнуть рубашку, и даже нечто вроде галстука повязано. Но что же он молчит?..

— Где журнал? Дежурный!

Журнал появился на столе.

— Прекратить движение! — бодрым басом скомандовал Юрий. Учительница в чернильном платье слегка вздрогнула, класс затих. — Откройте тетради! Будем проверять упражнение. Ильвес, читай!

Бело-румяный, с короткой верхней губой, Ильвес оглянулся на учительницу с немым вопросом: читать, что ли?.. Потом вздохнул и прочитал, не выговаривая шипящих:

— Девочка молча шла по зеленой лужайке...

Юрий, почесав за ухом, вызвал Ильвеса к доске. На доске тоже получилось шепеляво, все через эс, и на этом оба застряли — и учитель и ученик. Минута бежала за минутой, а они все шипели и жужжали вдвоем, не обращая ни на кого внимания. И вдруг оба обрадовались: Ильвес зашипел и зажужжал самостоятельно. Юрий похлопал его по затылку, заулыбался, и ученик тоже расплылся в улыбке, показывая верхние зубы до самых десен. После этого фокуса перешли к деепричастиям, и урок двинулся дальше. Хмурые лица преподавателей прояснились.

Юрий ходил между партами, поглядывал, покрикивал, вызывал к доске.

Ксения шепнула Фаине:

— Рубит сплеча, а смотри — каждому что-нибудь да втемяшит!

Потом опять вышла заминка: у одной девочки работа была не выполнена.

— Почему? — строго спросил Юрий.

Но ему не удалось добиться ответа. Учительница, не выдержав, вмешалась:

— Да говори же, Анни, говори!

Анни высморкалась и прошептала!

— Не скажу.

У Юрия лицо покраснело, рассердился. Зная его вспыльчивость, Фаина испугалась — не наговорил бы лишнего.

— В таком случае... — начал он и вдруг запнулся. Фаине не видно было лица девочки, но, вероятно, Юрий увидел в нем то, что заставило его замолчать. Он опустил глаза, а когда поднял их, Фаина и Ксения удивились: неужели Юра Поспелов умеет смотреть так умно и спокойно?..

— Мы поговорим с тобой после урока, — сказал он девочке.

Оставшиеся пять минут уже никого не волновали. Звонок выпустил Ильвеса на волю, он выбежал первым.

В учительской у практикантов был свой угол, отгороженный полкой, на которой стояли классные журналы. У стола сидел Гатеев, читая газету.

— Здравствуйте, — сказала ему Сильвия Александровна.

Звук ее голоса поразил Фаину, и одним взглядом она успела поймать и нежность в голубых глазах Сильвии Александровны, и отблеск улыбки Гатеева. Глухо защемило на сердце...

Об уроке Поспелова не говорили — он сам еще не пришел из класса. Молодая учительница обратилась к Ксении:

— Вы вчера не принесли мне конспекта. Покажите сейчас, я хоть немного просмотрю.

— Нет у меня конспекта, — небрежно ответила Ксения.

Сильвия Александровна подняла голову. Фаина удивилась: Ксения вчера вечером писала же конспект… Желает привлечь к себе внимание публики, что ли?

— Если так, я не могу позволить вам идти в класс, — сказала учительница.

Поправив очки, Ксения возразила:

— Неужели все учителя такие беспамятные, что без конспекта не в силах объяснить детям басню Крылова?

Хлоп! Внимание привлечено: Гатеев прищурился, Сильвия Александровна сдвинула брови, старый Саарман крякнул.

Ксения мило улыбнулась всем троим.

— Я пойду давать урок, — сказала учительница, надевая вязаную кофту. — Холодновато сегодня... Должна заметить, товарищи, что перед нами предстоит задача бороться с разгильдяйством практикантов...

— Разрешите вас перебить, — крайне вежливо проговорила Ксения. — Кажется, я и без конспекта припоминаю, что обычно задача перед нами стоит, а не предстоит.

Учительница вспыхнула заревом, Гатеев едва скрыл усмешку, практиканты оживились — наша взяла! Старый Саарман поспешил на помощь, залил пожар волной теоретических рассуждений о нормах языка, и замечание Ксении незаметно уплыло. Только у Иры Селецкой еще извивались насмешливо губки, хотя — Фаина была уверена — до нее и не дошло, почему там эта задача не может «предстоять перед».

Сильвия Александровна уронила несколько льдинок:

— Далматова, конспект завтрашнего урока принесите мне.

Вероятно, в воздухе наметились очертания деканата, а то и ректората, потому что улыбки исчезли, и Ксения сказала:

— Хорошо, я принесу.

Появился нахмуренный Юра Поспелов, подошел, зацепившись по дороге за стул. На него оглянулись и чужие учителя — вон какой парень вымахал, чуть не до потолка.

— Поговорили с девочкой? — спросила Сильвия Александровна.

— Говорил. Молчит, и все. Другая девчонка сказала, что отец там пьяница, буянит дома. Известно, как... Детям тогда не до ученья.

— Что же ты будешь делать? — полюбопытствовала Ксения.

— А что с пьяницей сделаешь?

— Твоя обязанность — пойти к ним, побеседовать с отцом, — авторитетно сказала Ксения. — Ты думаешь, учитель должен только конспекты писать?

Сильвия Александровна переглянулась с Гатеевым.

Они, вероятно, поняли друг друга, да и нетрудно было уловить их общую мысль, но в Фаине это вызвало раздражение. Конечно, Ксения только хотела показать себя, но разве сейчас не все одинаково равнодушны к судьбе девочки? Педагогика! Какая бессильная, вялая наука! Движется в четырех стенах, побеждает мелкие, комнатные препятствия, а стоит ей натолкнуться на настоящее препятствие вроде пьяницы, отравляющего жизнь своим детям, и вот она уже отступает, ничего у нее за душой нет, кроме назидательной беседы! Беседовать с пьяным животным?..

— Если уж беседовать, так не с отцом! — вырвалось у Фаины и, пожалуй, слишком громко, потому что все удивленно обернулись к ней. — С матерью надо говорить!

— А о чем именно говорить? Как вы себе это представляете? — спокойно осведомился Саарман.

— О том, что пусть забирает девочку и уходит от пьяницы! Что ее держит? — воскликнула Фаина. — Зачем женщины терпят пьяниц?

— Женщины обычно надеются на перемену, — сказал Саарман, — надеются исправить.

— Его всю жизнь исправлять? А ребенок пусть пропадает?

— Вот вы какая строгая, — протянул Гатеев. — Это прекрасно, товарищ Кострова, но не всегда применимо. Жалость иногда бывает очень сильным чувством, чрезвычайно сильным... и определяющим поступки.

— Вот и я думаю... — пробормотал Юрий. — Станет мать меня слушать, и как это я ей брякну — разводитесь! Для меня-то он пьяница, а для нее, может, ненаглядное сокровище.

— Такое сокровище без всякой жалости надо выкинуть за дверь! — вспыхнув, сказала Фаина не Юрию, а Гатееву.

Ксения засмеялась. Фаина, идя к двери, услышала отзыв Сильвии Александровны:

— Какая она нервная...

На урок Иры Селецкой Фаина не пошла, вспомнив, что с утра у нее крошки во рту не было, надо поесть перед своим уроком. Выпила в буфете чаю, перечитывая конспект и думая о вещах, не относящихся к конспекту. После звонка на всех лестницах и по всем коридорам появились ватаги младших школьников, успевавших на бегу и повертеться юлой, и дернуть приятеля за вихор, и залихватски свистнуть. Фаина, волнуясь от мысли, что через несколько минуток нужно будет давать урок таким сорванцам, остановилась у подоконника, озабоченно перелистывая тетрадь.

За спиной у нее продолжалась кутерьма; шумели, возились, потом немного затихло, но кто-то дышал уже слишком близко, мешая сосредоточиться. Повернув голову, Фаина увидела целую компанию, явно заинтересованную ее особой. Впереди переминались с ноги на ногу две девчушки, смешно похожие одна на другую; их тотчас оттерла в сторону третья, красная и потная, отважная. Руки у нее были закручены в фартук, локти двигались взад-вперед. Она спросила Фаину:

— Вы будете у нас в пятом?

— Да, — серьезно ответила Фаина, чувствуя, что улыбка может обидеть. Компания сильно смахивала на делегацию.

— Вот что... мы хотели сказать... Да не лезь, я сама!.. Вот что... Мы выучили! Вам отметки за нас ставят? Мы знаем, что ставят!..

— Конечно, ставят, — подтвердила Фаина.

— Можете быть уверены — пятерка! Мы решили!.. — Она оглянулась на членов делегации. — Только Тоомас еще не решил... Тоомас! Ты, наконец, решил?

Тоомас быстро отвернулся, но ясно было, что скорчил рожу.

— Спасибо, — сказала Фаина. — Главное — чтобы без шуму.

— Можете быть уверены!.. Тоомас, а?

Но Тоомас отошел, так и не пообещав ничего определенного. Вообще всякий мог понять, что такой разговор он считает сентиментальной женской затеей. Но зато по лицам передней шеренги видно было, что на них-то можно положиться без всяких сомнений.

В учительской Фаину уже ждали. Сильвия Александровна смотрела неприветливо — кажется, боялась, что и эта практикантка выкинет какой-нибудь номер. Алексей Павлович улыбнулся. Старый Саарман сказал, что он надеется на молодых коллег и потому пойдет в библиотеку. Юрий хлопнул ее по плечу и пробасил: «Не робей, Фаинка!» Остальные зевали, им все трын-трава, у них уроков сегодня больше не будет.

В пятом классе Фаина уже бывала, видела учеников, но они сливались для нее всякий раз в глазастую, вихрастую ораву. А сейчас она сразу узнала свою решительную, красную и потную приятельницу, и двух ее подружек, и еще Тоомаса с круглой стриженой головой и густыми бровями. В классе было тихо, все смотрели прямо на Фаину, очень довольные собой и полные таинственности.

Все шло как по маслу, старались невероятно. К столу выходили, прокашливаясь для чистоты голоса, на место возвращались вприпрыжку. Падежи? Пожалуйста, падежи так и сыпались. На доске ошибка? С первой парты вдвоем побежали ставить пропущенный предлог. Толстая девочка в белой блузке сразу шлепнула соседку по руке, чуть только та зазевалась. Мальчишка в длинных штанах с заглаженной складкой так энергично ввинтил точку на доске, что мел треснул напополам. Девочка с малиновым бантиком на макушке от усердия, что ли, сползла под парту, но ее живо вытащили, встряхнули...

Фаина старалась не смотреть на взрослых слушателей, там все время тихо смеялись, глядя на ребят. Но в середине урока она остановила взгляд на Сильвии Александровне, которая что-то шептала Гатееву. Он слушал, но смотрел на нее, на Фаину, смотрел пристально… и грустно. На этом месте урок у Фаины спутался.

Она задала классу какой-то нескладный вопрос, потом слишком долго молчала. Никто не ответил, а она сама начисто забыла, о чем спрашивала. Заметила волнение учительницы — той, высокой старухи в очках, увидела злорадную улыбку Иры... Девочки на первой скамейке расстроились, зашептались...

Вдруг в классе что-то случилось. Все головы повернулись к Тоомасу, посмотрела и Фаина. Тоомас тянул руку далеко вперед и ободрительно мигал ей: ничего, мол, я что-нибудь да отвечу, все лучше, чем молчать... И он в самом деле сказал что-то о родительном падеже множественных медведей. Тут же его поправили, зашумели, и Фаина снова выбралась на дорогу.

Потом, в учительской, Фаина никак не могла собраться с мыслями, невнимательно слушала замечания и невпопад улыбалась, вспоминая медведей. Ксения даже шепнула ей:

— Что ты все таешь в улыбках? Урок был так себе, не воображай...

Перед уходом Сильвия Александровна еще раз сказала Ксении:

— Не забудьте, товарищ Далматова, принести конспект. Урок ответственный — выпускной класс, литература…

— Не беспокойтесь, Сильвия Александровна, я постараюсь сделать из литературного произведения — нелитературное.

Сильвия Александровна снова переглянулась с Гатеевым. Однако Фаину теперь это не огорчало. Она была уверена... В чем? Да так, отрицательные признаки: не сказал ни словечка об уроке, не разжимал губ, не смотрел. Взял на себя труд не видеть ее — вот сейчас не видит, опять не видит, еще раз не видит... Какая сладкая ложь... Ну, хорошо, хорошо, все уже поняли, что ему нет никакого дела до этой практикантки.

Все кончилось, все разошлись. Фаина, задержавшись нарочно, одна прошла по длинному коридору с коричневыми панелями, с портретами в белых рамах, с вьющейся зеленью в настенных вазах. Возле стенда с какими-то рисунками несколько пятиклассников обступили молодого учителя. Или практиканта? Потная приятельница опять впереди... Она сейчас, впрочем, не потная и не красная, но на круглом личике та же озабоченность. На Фаину оглянулась равнодушно, и здесь-то Фаина поняла, что давешний урок был организован этой девочкой не по личной симпатии, а по другим причинам. Вероятно, так и будет она жить дальше с решительными поступками, с милой озабоченностью — чтобы в мире все было в порядке и чтобы все получали хорошие отметки!

На улице слякоть, сыро. За стеклом цветочного магазина альпийские фиалки — пунцовые, белые, вишнево-красные. Девушки выходят из дверей с цветами, бережно завернутыми в бумагу. Спешат домой, украсить комнату, ждать любимого. Любимые тоже идут домой, некоторые забегают в буфет выпить сто граммов — стограмм, как у них говорится... Алексею Павловичу, кажется, не понравилось ее антивыпивочное выступление. Ну, как вам угодно.

Перед кинотеатром веселая очередь: «Семьдесят слов о любви», или что-то в этом роде... Какое легкомыслие! Еще недавно увлекались исключительно стряпухами на орбите.

Дома Ксения писала конспект, с устными комментариями: до каких пор ее будут поучать неучи? почему со студентами обращаются, как с подсудимыми?.. Весной у практикантов будут такие же дипломы, как у этих зазнаек. Убожество!

Кая явилась поздно вечером. У Фаины не было ни времени ни охоты говорить с ней. Почему она должна отвечать за взрослую девушку? Даже смешно разыгрывать мудрую наставницу. Пусть себе сидит на кровати и накручивает локоны на бигуди…

Загрузка...