— Писатели многое делают нарочно. Даже если берут тон бесхитростного рассказчика... А кстати говоря, ты сама разве не стараешься путать?

Ксения вспыхнула.

— Только шутя! — воскликнула она. — Только из озорства!.. Да и какой я писатель, этим словом швыряться не надо!

Опять тихо. Можно бы пойти прогуляться, бывают нечаянные встречи. Есть даже улица, где на углу прибита невидимая табличка: «Улица Нечаянных Встреч». По одной стороне растут березы; дома маленькие, с садами. Заборы, калитки, щербатый тротуар... Идет

Алексей Павлович. Он говорит ей: «Фаина, теперь исчезло все, что мешало мне открыться...»

Дудки, совсем не то он говорит. Он говорит: «В вашей дипломной мало чувствуется дыхание современности. Где же новое в быту?..» Вот это другое дело, такая мечта может сбыться.

Ужинали. Есть не хочется, а надо глотать. Ксения пустилась в разговоры, надо отвечать. Вечер. Алексей Павлович уже не на кафедре, а дома, и не помнит уже о какой-то дипломантке, которой он обещал позвонить...

Читать не хочется. Опять разложить по столу черновики?.. Вот такую частушку можно добавить, если он хочет. Это не подделка...


Вертолет сидит на кочке,

Гуси удивляются,

Мой миленок, что теленок,

В сторону бросается!


Беда! Без миленка ни шагу, девушки сочиняют... Но правда истинная: бывало, Емельяниха опрометью бежит телку отогнать, чтоб не зашибло грехом.

Карандашные пометки Алексея Павловича на полях — здесь и здесь. И еще одна драгоценность, не имеющая веса, — старинная заставка, нарисованная пером. Нарисовал в рассеянности над веселой частушкой:


Слава богу, понемногу

Стал я разживаться:

Продал дом, купил ворота,

Буду запираться...


Половина одиннадцатого. Конечно, больше ждать нечего, можно ложиться спать... Господи, еще и Ксения поглядывает сочувственно!

Ксения вынула из тумбочки новую пачку папирос, взяла спички и вышла. Фаина, полураздетая, села на край кровати, радуясь хоть недолгому одиночеству. Но Ксения вернулась минут через десять, с недокуренной папиросой и с улыбкой, предвещающей критико-литературный разговор. Пошевелив свои рукописи, она прочла вслух:

«Изголодавшийся фон Зоммер, который только что прибыл из-за границы, где он проводил время в приключениях, катил в направлении имения, брюхо набитое едой бобыля, в то время как маленькая Луиза рыдала и ходила с головой набок».

На сонную Фаину напал вдруг смех.

— Ну что это такое, Ксения! Это же невозможно... — хохотала она, залезая под одеяло. — Прочитай-ка еще раз!..

— Это художественный перевод, — сказала Ксения. — Я когда-то сделала выписку, пораженная красотой стиля. Подумай только: «Изголодавшийся фон Зоммер...»

Фаина внезапно перестала смеяться, прислушалась. За дверью кто-то шагал, лениво приближаясь.

— Комендант, — задумчиво проговорила Ксения.

В двери, приоткрывшейся без стука, действительно показалось недовольное лицо коменданта.

— Кострову к телефону, — прохрипел он.

Торопясь, путаясь в рукавах, Фаина накинула пальто и побежала вниз, перепрыгивая через две ступеньки.

Взяла трубку.

— Это вы, Фаина?

Она ответила, неслышно переведя дыхание:

— Да, Алексей Павлович.

— Это вы мне звонили?

— Нет! — быстро, удивленно сказала Фаина.

— Гм... Мне показалось, будто ваш голос. Я собирался позвонить завтра, но если уж так случилось... Вы слышите меня, Фаина?

— Слышу...

Приковылял комендант. Какой симпатичный, хоть и рыжие усы и красный нос...

— Вашу работу я отдал перепечатать. У вас почерк четкий, но так рецензенту будет еще удобнее читать...

Комендант сел к столу, локоть положил вплотную к телефону.

— Я слушаю, Алексей Павлович. Большое спасибо...

— Вот что, Фаина... Я хотел бы с вами поговорить... Не о работе...

Фаина замерла в ожидании, но голос Гатеева странно переломился, замолк, и она услышала только конец фразы:

— ...приходится отложить. Но рано или поздно мы все-таки поговорим. Спокойной ночи, Фаина...

— Спокойной ночи...

Фаина вернулась в комнату, сознавая только одно: никогда в жизни она не была такой счастливой...

Ксения раздевалась. Глаза у нее блеснули, как у кошки, и вид был смиренный — тоже, как у кошки.

— Ты звонила Гатееву? — спросила Фаина.

— Звонила, звонила, звонила...

— Скажи: что ты ему наплела?

— Не все ли равно, не все ли равно...

— Я тебя очень прошу, — сказала Фаина. — Скажи точно, что ты ему говорила!

— Я позвонила. Он сразу откликнулся — значит, сидел у телефона. Я спросила тоненьким голоском: «Это вы, Алексей Павлович?» А потом замолчала. Послушала, как он дует в трубку и добивается ответа. А потом положила трубку.

— Это правда?

— Фаина! — важно произнесла Ксения. — Ты должна бы знать, что я никогда не лгу — я творю.

— А сейчас ты не выдумываешь и не творишь?

— Конечно, нет. Ведь цель достигнута: лицо у тебя сияет огнями неона.

— Но если я тебя попрошу, Ксения, если я очень серьезно попрошу — не вмешивайся больше. Мне страшно, не надо больше!..

— Ну, ладно, ладно, успокойся! Не буду...

— Мне страшно, Ксения... Я очень прошу!

— О боги! Сказала — не буду... Ведь я сейчас ничего плохого не сделала, правда? Я никогда ничего плохого не хочу, но как только вижу, что кончик нитки торчит откуда-нибудь, никак не могу удержаться, чтоб не дернуть. А сейчас ничего плохого нет, правда?

— Сейчас нет... Но ты не боишься, когда дергаешь, что может случиться и другое, что там где-то разорвется чье-то сердце?..

Помолчали.

— Я обдумываю, прежде чем дернуть… — серьезно сказала Ксения. — А вообще-то... Разве вы сами не дергаете как попало? Сами все путаете вслепую...

— Кто это «вы»?

— Вы. Человеки, жители. Сами ежеминутно дергаете без толку, зубами развязываете узлы и затягиваете еще туже, наступаете ногами на свое же плетение, рвете...

Фаина выслушала, не перебивая, потом сказала шепотом:

— Ты когда-то запретила мне говорить о твоей любви. Я молчу.

— Говори, если начала, — мрачно разрешила Ксения. — Только без прикрас. Что ты подумала?

— Я подумала — люди для тебя «вы», потому что ты любишь нежить, а не живого человека.

Ксения дернулась на кровати.

— Жаль, Фаина, — грустно заговорила она через минуту, — что ты так это понимаешь. Не одну меня влечет его творчество и его человеческий облик, но мое чувство острее и глубже, чем у других. Ты страшным словом назвала этого человека, так нельзя. Моя любовь рядом со смертью не стоит.

— Но сознайся, что это странная романтика. Не умираешь ли ты? Незаметное опустошение...

— Да нет же, Фаина. Если я встречу в другом человеке хоть тень такого волшебства, я же не стану противиться, я буду счастлива... Ну, ладно. Спи, Фаинка, или продолжай свой телефонный разговор.

Телефонный разговор, полный загадок и неясностей, длился до утра.


37


Как-то раз Алексей Павлович, проходя вместе с Сильвией мимо почтового ящика, опустил письмо. Обыкновенное письмо в обыкновенном синем конверте. Но Сильвию внезапно встревожило острое желание — прочесть бы! Кому он пишет? Как пишет? О чем? Хоть несколько строк, хоть бы на миг заглянуть в его жизнь — в ту, скрытую от нее, связанную с его прошлым! А что он говорит о своей жизни здесь, о настоящем? Ведь в письмах человек так или иначе пишет о себе.

Желание это, возникнув однажды, понемногу стало навязчивым, и когда случалось ей видеть на его столе письмо, она испытывала мучения, которых сама стыдилась.

И вот сегодня вечером желание исполнилось — письмо лежит перед ней, она вольна в любую, минуту прочесть его с начала до конца. Однако, вместо того чтобы впиться в строчки, написанные этим некрупным, не очень красивым, невыносимо милым почерком, Сильвия сидит и играет с собой в гордость, зная наперед, что сдастся. Жадный взгляд успел захватить только: «...Борис, не стану просить прощения за долгий перерыв...»

Да, вполне уместно вспомнить сейчас наставление старой учительницы, когда-то поймавшей ее с поличным: «Сильвия, никогда не читай чужих писем и не подслушивай у дверей. Можешь быть уверена — ничего приятного для себя не узнаешь...»

Так-то так, но это письмо Алексей сам дал ей... Вернее — она его выпросила, вот только что. Ужасно, ужасно...

Вот только что, уходя, он переложил это письмо из одного кармана в другой и пробормотал: «Опять забыл опустить...» А она, потеряв всякий стыд, «пошутила» — сказала, что отдала бы десять лет жизни за это письмо. И — самое ужасное! — на глазах у нее вдруг выступили слезы.

Он отдал ей письмо. Усмехнулся и отдал: «...за него не стоит платить так дорого...» Она не брала, спрятала руки за спину — нет, нет, не надо, я шучу! Тогда он разорвал конверт и положил письмо на стул у вешалки, улыбнувшись еще раз: понимаю, распечатать трудно... И ушел. Улыбка была добрая, он вообще добрый, но Сильвия может поклясться, что в глубине души он возмущен ее вторжением в заповедный круг. Просто на него подействовали эти нечаянные слезы. Позор! Опять выпросила подаяние...

Что же остается теперь? Насладиться своей добычей...


«Дорогой Борис, не стану просить прощения за долгий перерыв. Хотелось привести голову хотя бы в относительный порядок.

Касимова, тебе уже знакомая, освободила факультет от своего присутствия — прекратилось наконец это богомерзкое положение. В первом семестре я чувствовал себя идиотом, паяцем с тряпичными ногами, неспособным встать с дивана и поступить по-человечески. Представляешь, как это мило — отвешивать поклоны гидре безграмотности, потому что она дама и продекан!

Как бы ни было, Белецкий объединился со мной, хотя он меня не очень жалует, и мы с ним пошли на лекцию Касимовой об античном искусстве. Убедились лично, что на острове Буяне стоит бык печеный, а рядом с ним лук толченый... Поговорили со студентами, подключили декана, две-три лекции были записаны на ленту. Дальше действовал один Белецкий, и в результате — фью!.. Кафедра ликует, но не совсем удовлетворена, не зная хода событий. В ректоре и в декане есть нечто от авгуров, они не разъясняют и таким образом заставляют кафедру верить в античный рок: неизвестно откуда свалился на голову неграмотный продекан и неведомо куда исчез. Пока об этом все, но есть еще Эльснер, а главное — есть и будет Астаров, фигура не столь ясная, но не менее одиозная. Раскусить его не легко, можно и ошибиться, и я не совсем уверен в своей правоте. Его особенности очень слабо выражены, у него даже не обличья, а легкие покрывала, которые он меняет, почти не сознавая этого. Вероятно, он никогда не чувствует себя отступником, так как ничему не служит.

Передо мной два твоих письма: одно — сплошной яд и неприличие, другое — непритворное смирение, вызывающее слезу и желание прильнуть к твоей жилетке. Хорошо, я отвечу на твои вопросы.

Меня сводит с ума ущербность моей жизни, меня раздражает, что я испытываю здесь совсем не то, чего ожидал. Приехав сюда, я как будто внезапно остановился на бегу и сейчас не могу справиться с дыханием. Конечно, прошлый год был тяжел, и мне хотелось уйти от неприятных встреч. Развод — отвратительная вещь, даже если он необходим... Но та «туманна даль», куда я стремился, не дает мне новых сил, и докторская моя словно удаляется, а не приближается. Все это не по лени, а по какой-то душевной сухости. Напишешь страницу, а потом прочтешь и вспомнишь ту самую сухую ложку, что рот дерет. Если что и радует, так это великолепная работа моей дипломантки, но это не моя заслуга, она написала бы ее так же хорошо и при другом руководителе... В конце концов я дал ей только список дискуссий и перебранок по поводу того, что сейчас, в современности, считать фольклором.

Что еще сказать о себе? Здесь я заметил, что вызываю у людей раздражение, почти неприязнь. Вероятно, на это есть причины, и это печально.

А еще? Замкнутость особого рода, вызванная плохим знанием эстонского языка. Мало читать местные газеты, это не включает меня в жизнь города, а город интересный. Доклады, клубные вечера, собрания в редакции газеты, выступления психологов, врачей, биологов — для меня все за семью замками. Театр прекрасный, а меня наушники сразу делают инвалидом. И так далее...

Летом собираюсь поехать на Чудское озеро. Если оставаться в Эстонии, то именно там можно встретиться с живым бытием фольклора. Возможно, что это потребует некоторой ломки в моей работе, но зато я оторвусь от сборников — от вторичного существования народной поэзии, часто мнимого.

Конец семестра — конец вялой жизни. Так я, по-мальчишески, поставил себе предел. Надо покончить со всем тем, что не имеет внутренней освещенности.

И так же по-мальчишески я живу с чувством ожидания — вот еще шаг, еще день, и что-то сбудется, что-то откроется. Помнишь стишки, которыми ты меня дразнил: «Кукушка повторяла, что где-то есть ку-ку, и этим нагоняла на барышень тоску». Да, именно так: я опять страдаю оттого, что где-то есть ку-ку, хотя сидящий во мне доцент уверен, что надо квакать — ква.

На озеро поеду еще не скоро, пиши по прежнему адресу.


Алексей».


Сколько времени просидела Сильвия, перечитывая и ища спасения? Разжечь огонь — огромную печь, костер — и бросить туда письмо? И самой в огонь?..

Зачем же выдумывать небывалые печи? Принять снотворного, и дикие желания погаснут.


38


Сильвия два дня носила письмо с собой, чтобы отдать его Гатееву как-нибудь невзначай, при других. Отдавать его наедине было бы мучительно — с какими же словами?..

О содержании письма она старалась не думать, убеждая себя, что это бесполезно, что понимать его можно так и иначе. Даже то, что в письме ничего не сказано о ней, о Сильвии, можно объяснить особой мужской деликатностью. Однако невольно возвращалась к ней едкая мысль: не упоминают о том, что не имеет значения. Навязчиво вспоминались мелочи — обмолвки, словечки. Почему он иногда называет ее Вишней? Да все потому же — сладко-то сладко, но кто будет сообщать, что поел вишневого варенья, или укорять себя за это? Такие мысли пугали Сильвию, и она корила уже себя — за циничные подозрения.

Письмо она вложила в чистый конверт, заклеила его, и так и носила в своей сумке это запечатанное несчастье.

На третий день Сильвия увидела Алексея Павловича на кафедре, но отдать письмо сразу было неудобно — кипел и бурлил спор о дипломной Ксении Далматовой. Доцент Эльснер, прижимая папку с дипломной к своей впалой груди, казалось, даже небольшими своими физическими силами отстаивал дипломантку. Белецкий и Гатеев — давно уже не были они так единодушны — нападали.

— Это не дипломная, а смертный грех! — твердил Гатеев (Сильвии он улыбнулся, но глаза были холодны — возможно, конечно, что из-за смертного греха). Не говоря уже о легкомыслии дипломантки, о ее развязности, совершенно недопустимой в отношении Чехова, не говоря о наборе пустозвонных речений...

— Почему же пустозвонных? — перебивал Эльснер. — Вполне современная блестящая терминология!

— А что там блестит? — спрашивал Белецкий. — Самым наивным образом разбросаны тут и там разные «анти», вплоть до «антиинформации» — как же иначе, теперь в приличном обществе без «анти» никак нельзя! А вместо анализа — болтовня.

— Какого здесь ждать анализа, — брезгливо сказал Гатеев. — Будь моя воля, вообще запретил бы касаться писем Чехова.

— Как же так! — живенько возразил Эльснер. — Биография писателя...

— Да, да... — нетерпеливо отмахнулся Гатеев. — Но когда таких вещей касаются грубо, или безвкусно, или спекулируют на них, то автора надо убивать или же предавать анафеме за грех против святого духа...

— Какой религиозный уклон... — прошептала Эльвира Петровна.

— В прошлом году читал я рукопись одной диссертации, — продолжал Гатеев. — О Блоке...

— Ах, как интересно! — вставила Нина Васильевна. — Я тоже собираюсь о нем написать!

— И вот читаю я, и волосы у меня встают дыбом. Добрался, понимаете ли, диссертант до дневников Блока и делает добронравный бытовой вывод: нехороший, дескать, этот Блок — жене изменял!

— Очень трудно быть женой гениального человека! — в виде свеженького открытия объявила Нина Васильевна. — За измену и я отплатила бы тем же! — Язвительная усмешка Гатеева не смутила ее нисколько, и она томно докончила: — Мужчины сами во всем виноваты...

— Гениальный человек стоит вне бытовых понятий о морали, — сказал Гатеев, обращаясь не к ней, а к Давиду Марковичу.

Давид Маркович пыхнул дымом.

— Человек есть человек, — сказала Муся. — Почему для гениального другие мерки? Как это так?

— А так. У гениального человека могут быть падения, но не выпивон и не интрижка.

Давид Маркович пыхнул пламенем.

— Следовательно, гений имеет право изменять жене? — спросил он. — А где граница? Скажем, большой талант? Тоже имеет право?

— Тогда и жена должна изменять! — от всей души поддержала Нина Васильевна.

Эльвира Петровна ударила по машинке, с клавиш соскочил люциферчик.

— Вы, Давид Маркович, умышленно не хотите меня понимать, — упрямо сказал Гатеев. — Для гения, подобного Блоку, не существует категории «он изменяет жене», он, может быть, погибает, сходит с ума, но он не развлекается, а всякая изменяющая ему жена — веселящаяся барынька...

— Разная терминология! — ехидно ввернул Эльснер. — А почему вы, Сильвия Александровна, не высказываете своего мнения?

— Боюсь сделать бытовой вывод из вашего ученого разговора, — огрызнулась Сильвия, продолжая заниматься своим делом.

— Да, пора вернуться к дипломной, — сказал Давид Маркович. — Я эту работу к защите не допущу.

Эльснер откинулся на спинку стула, точно в обмороке.

— Это немыслимо!..

— Вполне мыслимо, — отозвался Гатеев, — и даже необходимо.

— Укажите на конкретные недочеты, она переделает!

— Переделать ахинею невозможно, — возразил Белецкий.

— Вы оскорбляете и меня! — вскричал Эльснер.

— Оскорбляю, — невозмутимо согласился Белецкий.

— Я протестую!.. Я добьюсь!.. Далматова будет допущена к защите!..

— Можно и так. Пожалуй, еще лучше. Позаботимся, чтобы все члены комиссии ознакомились с работой и с вашим отзывом, комиссию несколько расширим, и пусть Далматова защищает. Ее придется смахнуть с доски, но игра крупная и стоит того, чтобы пожертвовать одной фигурой... Впрочем, дипломантке это пойдет только на пользу, а вот вам — мат.

Эльснер онемел. Трясущимися пальцами пошевелил листы дипломной. Собираться с мыслями ему никто не мешал, молчали.

— Далматова не успеет теперь написать новую работу... — заговорил он наконец. — Она... она самая способная студентка на курсе, но времени же мало…

— Она способная, — кивнул Белецкий, — увидит, что халтурой не проживешь, и к осени напишет толковую работу. Сейчас она и материалом не владеет. Видно, что прочитала письма очень поверхностно и очень немногие. Выхватила кое-что наугад, факты путает, тонкости от нее ускользают…

Гатеев безнадежно махнул рукой: какие уж тонкости!

— ...дело доходит до курьезов. Судя по контексту, дипломантка не уяснила себе, кто был Яков Андреич, и восхищается меткостью, с которой описана его наружность. Пастельные тона... — Здесь Белецкий прервал свою речь и захохотал.

Гатеев тоже не выдержал, и оба, дружно хохоча, пошли к двери.

Муся схватила Давида Марковича за рукав:

— Сию же минуту скажите, кто был Яков Андреич?

Белецкий отбивался:

— Мусенька, не доводите меня до крайности!.. Любопытство погубит вас, радость моя!

— Скажите!

— О господи!.. — громко прошептал тот. — Ну, Яков Андреич... был не человек. Это, как бы выразиться, утварь, предмет домашнего обихода. Изредка он бывает изукрашен нежными тонами, но чаще одноцветный... Пустите меня, Муся, ваша близость меня волнует!..

Эльснер сидел злой и нахмуренный, глядя в окно; Нина Васильевна окликнула его, он пересел к ней на диван и запрокинул голову, завел глаза, как утопленник. Жена нежно положила руку ему на плечо... Эта картина супружеского согласия показалась Сильвии донельзя непристойной, и она ушла.


В нижнем коридоре, если повернуть направо, минуя статую Клио, можно увидеть на стене доску с приказами ректора. Приказ, интересующий Сильвию, был помещен посередине:


3


Безнравственное поведение студентов как в трезвом, так и в нетрезвом виде должно быть строжайше осуждено. Лица, ведущие себя неподобающим образом, недостойны высокого звания советского студента. Поэтому наказываю исключением студента второго курса математического факультета

Тейна Лео. Студ. бил. №§§7892411


Веселые, нравственные студенты, шумя, смеясь и переговариваясь, проходили за спиной у Сильвии, а она стояла, до смерти жалея этого беспутного, безнравственного, безнадежного

Тейна Лео...

Вот и достижение. Чему же она его научила? Ничему. Ах нет, все-таки она научила его писать букву «я», раньше он ее писал так — бублик и две ножки внизу.

С кем бы поговорить из математиков? Узнать подробности... Да-да, если бы Тейн был великим человеком, это — по Гатееву — называлось бы падением, а так... Впрочем, великие люди крайне редко бьют окна, что правда, то правда.

Прозвучал звонок. По дороге к своей аудитории Сильвия заглянула к математикам и попросила Томсона прийти к ней после лекции.


Томсон явился, и в пустой аудитории произошло собеседование.

— Товарищ Томсон, есть у вас более точные сведения о Тейне, чем те, о которых сообщено в приказе ректора?

Томсон усмехнулся и охотно ответил:

— В приказе ректора не сказано, что Тейн недавно женился.

— Вот как! — удивилась Сильвия Александровна. — На ком же?

— На Кае Тармо. Это филологичка второго курса, если вам нужны точные сведения, товарищ Реканди, как шефу нашего курса, вернее — бывшему шефу нашего курса, поскольку наш прошлогодний шеф вернулся уже из академического отпуска.

Сильвия Александровна засмеялась.

— Томсон, бросьте валять... то есть, расскажите по-человечески, что и как с Тейном.

— Но, товарищ Реканди, вы же сами начали... иначе.

— Да ну, ладно... Что же, он больше учиться не будет?

— Непременно будет, но со временем. И, вероятно, заочно.

— Как с ним приключилась такая беда? Даже странно — бить стекла! Он же не пьяница?

Томсон доверительно понизил голос:

— Товарищ Реканди! Между нами — он не бил стекла. Он побил одного подонка, а происходило это под дверью. Ну, в двери было стекло — чистая случайность. Ну, подонок стукнулся головой о стекло — чистая случайность. Цепь случайностей привела к тому, что стекло треснуло. А подонка было необходимо побить.

— Необходимо!

— А как же, товарищ Реканди? Но этот факт не мог быть представлен ректору в виде результата разумной необходимости, тем более, что комендант общежития — единственный свидетель — был пьян, и у него двоилось в глазах.

Сильвия, сдержав улыбку, сказала серьезно:

— Послушайте, Томсон! У вас выходит, что Тейн невинен, как ягненок...

— Да ведь Тейн и есть ягненок в волчьей шкуре. Неужели вы не заметили?.. Я не имею права говорить вам больше. Просто типичный треугольник, в котором один угол был совершенно тупой, нахальный и марающий хорошую девушку. Я ничего не скажу насчет ее ума, но Шекспир однажды сказал: «Та женщина, которая красива, никогда не бывает глупа...»

— Хорошо, Томсон, спасибо. Будем надеяться, что женитьба поможет Тейну жить не так неуравновешенно...

Томсон замахал руками с преувеличенным восторгом (бессовестный мальчишка, подсмеивается над ней!):

— А то как же, а то как же! Жена в доме, товарищ Реканди, все равно, что труба на бане!..

На этой поговорочке они и покончили, и Сильвия пошла на кафедру, улыбаясь и не совсем понимая, чему она улыбается.

Приказ ректора... Отменено ли ее участие в жизни Тейна этим приказом? Женился, синеглазый младенец — жена. Обоим понадобится еще тепло человеческое.

Тепло человеческое... В первые годы работы было мало знаний, мало терпения, а тепла — больше. Неужели оно убывает?..

На кафедре Эльснер сидел один в углу и что-то писал. Точит, точит козни. Он змеюка, но о Сильвии Реканди правду сказал: знаний у нее и теперь недостаточно. Змеиный яд тоже бывает полезен, из-за той статьи она подтянулась и еще подтянется... Но сейчас не убил бы кого — вон какая черная струя сочится из-под пера.


39


Вместе с сессией налетела весна. От весны надо было отречься и всей душой предаться сессии, что не всем удавалось. Впрочем, румяный и грустный поэт Роланд Бах поместил в стенгазете стихи, в которых тема государственных экзаменов была очень удачно увязана с темой любви. Девушки оделись в лиловые, красные, зеленые плащи, а самые бойкие и склонные к твисту уже перебегали через улицу в узких брючках до колен. Профессора и доценты относились к весне сдержаннее, а на декане Онти предостерегающе высилась пыжиковая шапка.

Пятый курс был поражен неслыханным событием: Ксению Далматову не допустили к защите дипломной!

Фаину же больше всего поразило поведение Ксении: она не протестовала.

— Белецкий умен, — мрачно говорила она, — я его недооценила, думала, проглотит и он мою стряпню.

— А зачем ты вообще так настряпала?

— Оставь, Фаинка! Ты же знаешь — хотела освободить время для другого... Ладно! Зато нашла положительного героя, а то они все у меня были, как Райкин говорит, отрижительные и полоцательные.

В день защиты она все внимание — искренне и нежно — отдала Фаине, и видно было, что она волнуется за подругу. Сама Фаина почти не волновалась, готовая защищать свою работу не только перед комиссией, но и перед стариком с палкой. А тот сразу после блестящего успеха сдался и больше не гнал ее на мелиорацию...

После защиты Ксения и Кая встретили ее у дверей с охапками тюльпанов и нарциссов. Чуть поодаль стоял и Тейн, держа в руках не дреколье, как можно бы думать после битья стекол, а розу.

— Поздравляю тебя, мудрая женщина, — сказал он, ухмыляясь. — Приходите с Ксенией к нам сегодня в гости в пять часов.

После этого он подхватил свою супругу и увел ее с осанкой пожилого отца семейства.

Дома вся комната расцвела, и мысли были светлые и алые, как цветы. Смутная надежда, теплившаяся в душе, тоже засветилась ярче. Алексей Павлович не повторил своего обещания «поговорить», но пожатие его горячей сухой руки... да нет же, совсем не надо разрывать на клочки то, что ясно и цельно.

После позднего обеда стали собираться к Кае, купили пирожных. На улицах чуть не все прохожие шли с цветами, с пирожными, с тортами — такое уж время в этом городке, экзамены...

Можно было еще побродить по весенним улицам, но синеватая тучка внезапно брызнула дождем, и девушки забежали в крытый подъезд переждать.

Стряхивая с плаща крупные капли, Ксения сказала:

— В зале, конечно, все смотрели на тебя, когда ты говорила, а я наблюдала за твоим руководителем. Он сиял вместе с тобой, но...

— Нисколько не сиял, он никогда не сияет.

— Ну да, а тут, понимаешь ли, засиял, но — односторонне.

— Это еще как?.. — будто бы рассеянно спросила Фаина, подставляя руку под дождь.

— Да так: с одной стороны сияние, с другой — мрачная тень. Его что-то сильно тревожит. Но я не могу поручиться, что это душевные муки, возможно, несварение желудка. Вероятно, эта общая неопределенность его облика тебя и привлекает.

Фаина промолчала, улыбаясь.

— Но, по-моему, надо тебе бороться за него, а не сидеть у окошечка косящата и ждать, пока добрый молодец подъедет на лихом коне. Ты нестерпимо старомодна. Воображаешь, что он примчится к тебе на твой захолустный остров, а ты будешь посиживать в светлице и кобениться...

— Ксения, нужно выдерживать какой-то стиль, если ты писательница. Ты не имеешь права говорить «кобениться», для этого надо иметь совсем другую фигуру, и не такое ученое лицо, и очков тогда нельзя. А так режет ухо...

— Ты мне зубы заговариваешь и уводишь от главного... А насчет стиля — хорошо, отныне я буду говорить с тобой языком Хераскова. Итак, ты воображаешь, что твоему герою будут милы трясины твоего острова и захолустны те дороги, твои касалися которых сухощавы ноги!

— У меня совсем не сухощавы ноги, прежде всего!.. — фыркнула Фаина.

— Это для стиля... Так вот. Ты ошибаешься, Фаина: твой герой на остров не поедет.

В воображении Фаины мелькнуло, как Алексей Павлович идет от причала по зеленой тропинке, потом по главному проспекту, где гуляют коровы и мычит рыжий теленок, а соседские мальчишки пялят на него глаза — Степа, Гришка и круглобровый Илья…

— Приезжай ты, Ксения, если он не приедет.

— Я-то приеду... Конечно, это тебе интересно — свернуться в клубок и ждать, чтоб тебя распутывали, но... Впрочем, я думаю, эти сплетни о Сильвии Александровне не имеют значения, они с Гатеевым давно бы зарегистрировались, если бы вправду...

— Слушай-ка, Ксения, дождя нет больше. Кая ждет.

Ксения, засмеявшись, больно дернула Фаину за волосы.

— Ну, пойдем, пойдем, Кая ждет... Интересно, как они себя чувствуют! А впрочем, нет, не интересно.

Дождь еще капал редкими каплями, но можно было идти.

— Почему не интересно? — спросила Фаина.

— Да так, скучновато. Один маленький эффект был, когда он ее умыкнул из двадцать третьей комнаты, но вообще... Хотелось бы чего-нибудь таинственного, искупительного, сложного, пауль-эрик-руммовского... Чтобы минута грозила гибелью!

«Может, и грозила...» — мельком подумала Фаина.

Кая встретила подруг взволнованно; Тейн продолжал играть в почтенного отца семейства. Видно было, что их радует и смущает новое положение. Все сейчас важно: и обручальные кольца, и недавно выкрашенные полы, и даже то, что пришли всамделишные гости и Кая варит для них кофе на электрической плитке.

За столом Ксения, конечно, не удержалась от «наблюдений».

— Лео! Можно задать тебе бестактный вопрос? — спросила она, допивая вторую чашку.

— А я от тебя других и не слыхал.

— Как ты сам считаешь: случайность привела вас к тихой пристани или так было написано в книге судеб? Проще говоря: оказал ли кто-нибудь влияние на ход вещей? Например, ректор?

Тейн поморщился, как от горчицы, и ничего не ответил. Кая протянула ему половинку пирожного и сказала, будто ничего не поняв (хотя разговор шел по-эстонски):

— Мы в субботу к маме в Вильянди ездили.

— Ну, и как? — поспешно подхватила Фаина. — Зять произвел впечатление?

— Произвел. Она ему красивую рубашку подарила.

Тейн ел заварной кренделек, все еще морщась, заедая то, горькое. Фаине пришлось довольно долго болтать о чем попало, пока не вернулось беззаботное настроение, а Тейн даже развеселился непритворно.

После кофе, выйдя в маленький дворик, сели вчетвером на сыроватую скамью, и было в этом что-то милое и смешное, какое-то напоминание о раннем детстве — вот сейчас нарисуем мелом «классы» и будем кидать черепочек, а потом прыгать...

— Так где же ты работаешь, Лео? — спросила Фаина.

— Скоро выгонят, — жизнерадостно ответил Тейн.

Кая усмехнулась и подбросила ногой черепочек, может быть, тоже мысленно играя «в классы».

— Я думал, будет просто: бухгалтерия, а я все ж таки математик. Да вижу теперь, там с фондами пропадешь, как тот дьявол у Порджеса, который решал теорему Ферма. Кажется, я уже все спутал, и еще кажется мне, пахнет там жульничеством.

Кая поддразнила его:

— А что же остается говорить честному человеку, который все фонды спутал!

— Я бы от бухгалтерии в первый день умерла, — сказала Ксения, — да и от математики тоже.

Тейн так и взвился, защищая математику. Никто с ним уже не спорил, все замолкли, а он все кипел:

— Да что может быть интереснее!.. — потом откашлялся и одним махом перекинулся прямо к Спинозе: — Еще он сказал: без математики люди никогда не узнали бы истины!..

Спиноза был встречен легкомысленным филологическим смехом, и Ксения сказала, что если дело до него дошло, то гостям пора уходить.

По дороге она все что-то бормотала, как будто разбирая нечетко написанный черновик:

— Тейн — добрый семьянин в результате небольшого дебоша с битьем стекол. Серьезного исследователя жизни это может поставить в тупик... Полетел со второго этажа, стукнулся, опомнился. Теперь с пеной у рта — моделирование, рубелирование... Выкрасил полы, хочет перекрасить Каю. Она Ева, а не Лилит... Пополнел даже, а раньше был виден только в профиль, как нож. Человеку необходимо потерпеть крупную неудачу, да!..

— Что ты сказала, Ксения?

— Сказала, сказала... А счастье живет в недостижимой обители...

— Дурачишься или уже ум за разум заскакивает?

— Ни то ни другое. Мысли вслух... Скажи, Фаина! Соединение двух сердец в одной квартире — это настоящая концовка для повести или формальная? Вроде «мороз крепчал» или «а море рокотало»?.. — Ксения громко засмеялась. — Честное слово, бывают такие концовки: «Тогда я сказал ему, что у него сифилис. А вдали рокотало море...»

— Ну, куда тебя несет, Ксения!.. Подумай лучше, зачем ты Тейну настроение испортила? К чему колоть в больное место. Знаешь же, что не очень легко и просто у них...

— Не беда, не беда! Можно и кольнуть. Не люблю я благополучных молодоженов — толстые, сытые, довольные! А впрочем, Фаина Степановна, и вам того же желаю от господа бога!..

Обе рассмеялись.

— Легкий и нежный сумрак уже окутывает уходящий день. И ничто не рокочет, товарищи! — сказала Ксения. — Фаина, не забывай этот день, он у тебя был счастливый!.. — Вздохнув, прибавила: — Не повезло мне с дипломной, чтоб этот Белецкий здоровенький жил до ста лет! Спасибо, хоть экзамены держать разрешили!..

Легкий и нежный сумрак, несмотря на насмешку, окутал уходящий день.


40


Письмо уже давно было отдано Алексею Павловичу, строчки его понемногу забылись и обесцветились — быть может, от весеннего солнца. Сама Сильвия жила теперь в теплом весеннем забытьи, прогоняя дрему лишь для того, чтобы убедиться, здесь ли он, рядом ли, не унесло ли его в холод. Она прятала свое негаданное счастье и боялась только, что улыбка выдаст ее, но их отношения с Гатеевым уже вышли из круга внимания и никто, кроме разве Давида Марковича, не замечал, как она улыбается.

Весна вообще сильно чувствовалась на кафедре. Эльвира Петровна круто завила локоны и нарядилась в платье с разноцветными гусеницами (черт не сегодня— завтра присватается), Муся напевала, за окном курлыкали голуби, у заведующего галстук отливал радугой. Эльснер загорел, змеился, шелушился и, вероятно, собирался менять кожу, а у Нины Васильевны головка клонилась ландышем и говорила она, что хотела бы умереть именно весной, но перед этим внести еще свой скромный вклад в лингвистику. Сильвия и смотреть на нее не могла: опять казалось, что видит себя в кривом зеркале, хотя ничего ведь похожего не было...

Старый Саарман удивлял народ необычной разговорчивостью и крайне прозрачными намеками, все повторяя, что у него нынче пелена спала с глаз (незаметно было нисколько), и он увидел, какой болезнью страдает кафедра.

— Опухоль удалена, но есть метастазы! — красочно выражался он.

О метастазах говорилось неоднократно, а вслед за тем рассказывался деревенский анекдот:

— Был у соседа поросенок и ходил к моему дедушке на огород. Вот дед и решил забить дырку в заборе. Приходит с досками, а поросенок тут как тут. «Пасись, пасись, сказал дед, это уже будет в последний раз!»

Закончив эту бесхитростную историю, Саарман моргал блекло-голубым глазом и подсвистывал в высшей степени загадочно. А если присутствовал Давид Маркович, то обращался к нему:

— Когда будете забивать дырку, позовите и меня. А пока пусть пасется, это уже в последний семестр... У меня пелена упала!

Давид Маркович отмалчивался. Муся сердилась:

— Это хорошо, Саарман, что вы перестали ходить по кафедре, как лунатик, но ваши шуточки действуют мне на нервы, у вас стиль плохой.

Саарман не обижался, подмаргивал, но когда выяснилось, что разделение кафедр и конкурс будет наверное, он принес свой знаменитый портфель и заставил Давида Марковича себя выслушать. При первых же словах Гатеев поднялся и подошел ближе. Сильвия и Муся насторожились.

— Здесь у меня небольшое исследование. Я собрал в архиве рецензии одного человека на курсовые работы — за последние четыре года, а также некоторые другие материалы. Этот человек быстрыми шагами идет к бесславному концу... Вернее — этот доцент!

— Вот! — воскликнула Муся. — Никто никогда не смотрит, что там у доцентов понаписано по мелочам. Доцент — и все!

— Я говорю только о данном доценте, — вежливо сказал Саарман. — Мое исследование озаглавлено таким образом: «Псевдонаучные утверждения, а также ляпсусы доцента Икс»... Как вы думаете, товарищи, следует ли еще до конкурса предупредить доцента Икс о том, что существует это исследование?

Страшный скрежет послышался из недр ремингтона — об Эльвире Петровне-то все забыли. Саарман оглянулся, вынул платок, стер последние клочки пелены с глаз и сказал:

— О дальнейшем, впрочем, мы переговорим завтра, так как сейчас я должен идти в морг, то есть, виноват, в кабинет судебной медицины к заочникам.

— Несерьезно как-то... — пробормотал Гатеев после его ухода. Давид Маркович пожал плечами.


Последний государственный экзамен — по литературе. У длинного стола, покрытого красным сукном, сидит Астаров, заспанный и чванный, как боярин в думе, рядом с ним седой красавец в очках — заведующий кафедрой эстонского языка. Билеты уже разложены широким веером... Сильвия и Белецкий сели к окну, Алексей Павлович устроился в другом конце стола и пока что читал газету.

Три первые студентки, бесстрашно взяв билеты, начали готовиться. Тихая скука осенила комиссию.

Через полчаса пришел Эльснер, чуть подвыпивший и веселенький, как утопленник в отпуску, а вслед за ним вметнулся декан Онти. Одна из студенток уже отвечала, и Сильвия, сдерживая улыбку, стала наблюдать за муками декана, принужденного слушать медленный и не очень связный пересказ од Державина. Когда студентка умолкала, ища нужное слово в своей нерасторопной памяти, декан даже шевелил губами — не то от нетерпения, не то собираясь подсказать. Сильвия порадовалась за него, когда к столу подошла следующая дипломантка и начала частить не хуже самого Онти.

Студенты сменялись, экзамен тянулся и тянулся.

Астаров, как всегда, равнодушно задавал вопросы и равнодушно выслушивал ответы. При ошибках смеялся в лицо студенту, оставаясь равнодушным и в смехе: все это настолько ниже меня, что мне все равно.

Сильвия скоро устала слушать: в голове невольно заводится какая-то смута, когда история литературы предстает в виде отдельных кусочков, перемешанных самым странным образом...

Юрий Поспелов отвечал очень толково, но вышел с ним небольшой спор.

— Я должен и на экзамене сказать правду, — прогудел он басом, от которого декан Онти слегка вздрогнул. — Как бы там ни комментировали, а по-моему, это белиберда: всходит месяц обнаженный при лазоревой луне. Я читал — месяц у него создан воображением, а луна реальная, и прочее, но я больше согласен с его пародистами...

Астаров сказал ему:

— Вам больше по вкусу: «Звезды ясные, звезды прекрасные нашептали луне сказки дивные»? Или, может быть, даже: «Чудный месяц плывет над рекою»?..

Поспелов густо покраснел и, вероятно, рубнул бы что-то в ответ, но Давид Маркович мягко заметил:

— Не забывайте о времени, Поспелов. Стихи Брюсова могут не нравиться вам эстетически, но этот обнаженный месяц безжалостно осветил апухтинские, надсоновские и другие, еще более сентиментальные ночи. Это был удар по косности, по эпигонству...

Когда Поспелов ушел, Эльснер нервно высморкался и сказал Гатееву:

— А вы тоже против простоты в поэзии? Вам нравится и то, что у нас пишут теперь? «Я выкрашу все анемоны губной помадой своей жены...» Или еще: «Толстые полуноты потели, пока не стали двойной фугой...» А?

Гатеев улыбнулся:

— В контексте это, вероятно, очень хорошо.

— Даже великолепно!.. — подтвердила Сильвия. — Из наших молодых, по-моему, самый талантливый поэт.

Затем перед столом стояла Ирина Селецкая, и сыпались общие фразы, настолько общие, что трудно было догадаться, о каком писателе идет речь...

Ушел декан Онти. Студент говорит о фольклоре. Алексей Павлович поднял голову, слушает внимательно... Ага, сейчас перебьет.

Студент уже заканчивал. Тряхнув русым чубом, сказал:

— Для писателей фольклор, как правило, является твердым и незыблемым источником образов и художественных средств, обогащающих литературу...

Набрав в грудь воздуху, он собирался продолжать, но здесь Гатеев хрипловатым голосом повторил:

— Фольклор, как правило, является твердым и незыблемым источником. — Студент взглянул недоумевающе, а Гатеев спросил: — Вы видели когда-нибудь источник, родник? Ключевую воду пили когда-нибудь?

— Да... — нерешительно сказал студент.

— И заметили, что источник, из которого вы пили, был тверд и незыблем?

Студент усмехнулся, чуть свысока даже.

— Это в переносном смысле.

— Нет. К сожалению, это без смысла, — печально возразил Гатеев. Глядя на надутые губы студента, добавил: — Последний экзамен запоминается надолго, хотелось бы заставить вас подумать о нашем разговоре. Самое прекрасное слово становится уродливым, если оно не на месте... Нет, нет, не надо оправдывать себя — сейчас, мол, экзамен, волнуюсь... Никогда не допускайте, чтобы язык щелкал механически, я не верю, что у вас нет своих слов. Просто невнимательность, но дурная невнимательность... А материал вы знаете.

Студента отправили с миром... Который же час? Выпить бы кофе, но уйти неудобно, никто не уходит.

Ксения Далматова. Небрежно одета и причесана, но смотреть на нее интересно — живость, изменчивость... Почти не готовилась, отвечает широко, свободно. Быстро соскользнула с главной темы билета, собирается поразить чем-то недавно выученным:

— ...Роман Якобсон сводит структуру литературных произведений к определенному единству грамматических категорий. Сопоставляя такие разные вещи, как гуситский хорал, стихи английских поэтов шестнадцатого и семнадцатого века, стихи Пушкина, Христо Ботева, Мандельштама, Блока, он нашел общие схемы, основанные на бинарном принципе...

— Что ж, вы не напрасно разбирали мою библиотеку, Далматова, — благосклонно заметил Астаров. — Ммм... А вы согласны с Якобсоном?

— Нет, он не говорит о том, что отличает Мандельштама от Филиппа Сиднея... — Далматова вдруг прищурилась, как озорной мальчуган, и добавила: — А Блок, по-моему, от каждого структурного анализа в гробу переворачивается.

Астаров поспешно задал вопрос по последнему разделу билета. После, когда студентку уже хотели отпустить, Алексей Павлович, подвинувшись вперед, сказал:

— Собираетесь ли вы пересмотреть свое отношение к Чехову?

Далматова растерялась и будто погасла.

— Я пересмотрю свое отношение к себе... — негромко ответила она.

— Зачеркнув Чехова?

— Нет, к Чехову я и раньше относилась уважительно.

— Не совсем понятно. К кому же или к чему же вы относились неуважительно, когда писали дипломную работу?

Комиссия насторожилась. Реплики, а особенно интонации, все больше выходили из рамок экзамена.

Побледнев, Далматова проговорила, с усилием отрывая взгляд от глаз Гатеева:

— К дипломной работе. Ее написал сосед Букашкин.

— А как же дальше? Будет писать Антибукашкин? — усмехнувшись спросил Гатеев.

— Я уже сказала вам все! — резко ответила студентка. Гатеев наклонил голову с подчеркнутой вежливостью.

После ее ухода Астаров, пошептавшись с Давидом Марковичем, передал ему свои полномочия, пошел обедать.

Появилась Фаина Кострова. В белом платье, не совсем подходящем для экзамена. Но оно чудесно освещает ее лицо с темными бровями и смугловатой, очень чистой кожей. И эта едва уловимая улыбка...

Отвечала она очень хорошо, уверенно. Видимо, понравилась седому красавцу с эстонской кафедры, он даже — в первый раз за все время — нарушил свое молчание и задал ей какой-то вопрос о Гоголе.

Долго и придирчиво спрашивал Эльснер — были искромсаны и «Вечера на хуторе», и «Миргород», и «Шинель»...

Гатеев молчал. Сильвия на него не взглянула ни разу, стараясь не смотреть и на Кострову. Она эти несколько минут тоже держала экзамен, строго требуя от себя невозмутимости и отказа от мелочных наблюдений. Но внимание к своим чувствам само по себе было минусом.

В аудитории становилось душно, несмотря на приоткрытое окно. Алые гвоздики в вазе увядали на глазах и начинали пахнуть маринадом. Голоса звучали глухо...

— У меня вопросов больше нет, — проскрипел Эльснер.

Когда Кострова скрылась за дверью, встал Гатеев и тоже вышел... Да боже мой, да ничего в этом нет особенного, вышел и вышел. Вон Эльснер тоже собирается уйти.

Вернулся. Слишком скоро, слишком скоро. За такое время можно сказать только два-три слова: «Фаина, я буду ждать вас вечером...» Какой вздор приходит в голову! Ничего он ей не говорил.

Дверь отворилась — Астаров. Надо тоже пойти пообедать, но прежде...

Сильвия написала записку: «Пойдемте вечером в кино». Сложив ее вчетверо, передала через Астарова Алексею Павловичу. Пришел ответ: «К сожалению, буду очень занят».

Студентка, тихонькая, совсем заморенная наукой, длинно рассказывала о Жуковском. Давид Маркович вынул было портсигар, но, спохватившись, опять спрятал. У Сильвии началась головная боль, сильная, в темени.

Выслушав все о Жуковском, Давид Маркович ушел покурить, но пропал надолго. Перетерпев еще четверть часа, Сильвия шепнула, что идет обедать, и Астаров кивнул утвердительно. Но, выйдя, она почувствовала отвращение к самой мысли о еде... Буду очень занят... буду очень занят... Приблизительно такую записочку написал он однажды Нине Васильевне.

Все же Сильвия пошла в буфет, нужно хоть кофе выпить... И сразу стукнуло сердце: за столиком сидела Кострова. Сказать ей — приходите сегодня ко мне?

— Приходите сегодня ко мне, Кострова. По-моему, нам не мешает кое о чем поговорить, пока вы еще не покинули наш город. Вы когда уезжаете?

— В субботу.

— Так вот сегодня и приходите. Часов... в семь.

— В семь я не могу... А в пять нельзя?

— Можно и в пять, пожалуйста, — решительно сказала Сильвия.

— Я приду. Мы ведь не будем очень долго разговаривать?..

Сильвия, выпив кофе, пошла на кафедру... Милая девушка, но хорошо, что в субботу она уезжает.

«Вечером я буду очень занят». Ну и что же? Человек может быть очень занят вечером. «В семь часов я прийти не могу». А что? Мало ли куда студентка Кострова собирается идти в семь часов.

Зачем придумывать себе горе? Все это совпало случайно, горе имеет более резкие очертания. Не так ли?

С Костровой в пять часов нужно будет поговорить о Тейне — она о нем что-нибудь знает, наверное. Разговор вполне естественный и даже необходимый. Женитьба далеко не всегда меняет судьбу, а судьба этого второкурсника слишком близко задевает самое главное в работе некой Сильвии Реканди.

Невзначай можно и спросить, куда Кострова торопится к семи часам. Ах, сумасшествие! Ничего не надо спрашивать.

На кафедре Давид Маркович неистово курил и читал какую-то бумажку. Не взглянув на Сильвию, начал декламировать:


Дети, овсяный кисель на столе.

Кушайте, светы мои, на здоровье!..


Сильвия молча села на диван — не было сил притворяться веселой, да и к чему. Давид Маркович поднял голову, посмотрел. Тем же тоном, каким декламировал, сказал:

— А может быть, надо кому-нибудь шею накостылять? Так я к вашим услугам.

Сильвия таким предложением была неприятно удивлена, хотя и тронута. Белецкий же спросил еще раз:

— А может быть, в переносном смысле?

— Спасибо, Давид Маркович. Не надо ни в прямом, ни в переносном.

— Ну что ж, буду принимать пилюли «Марбор» для укрепления бюста... — Он сел рядом и показал Сильвии список путевок на лето. — Вот смотрите, прекрасная путевка. Как вы думаете? Эта лучше всех... Я сам непременно поехал бы, но ведь я моментально свалюсь в реку Арагву при моей походке... Поезжайте, Сильвия Александровна.

— У меня еще один экзамен.

— Я согласен проэкзаменовать всех ваших балбесов. А отпуск можно передвинуть, поговорите с Астаровым. Садитесь-ка к столу, пишите заявление в профсоюз, я продиктую...

— Нет, нет, я должна подумать.

— Что ж тут думать? Отличная путевка... Ну, думайте. — Он встал. — Пойду оценивать языковые уродства, а вы идите обедать, у вас глаза голодные. И не возвращайтесь, мы скоро кончим.

Давид Маркович ушел. По правде говоря, его заботливость еще больше расстроила Сильвию — что это он обращается с ней, как с тяжело больной? Какова бы ни была его наблюдательность, однако не может же он догадываться о том, что...

Сильвия не успела довести свою мысль до конца, как вдруг Давид Маркович вернулся. Она подумала — забыл что-нибудь, но он, глядя ей в лицо, сказал:

— Вы воображаете, что я райская лилия? Не воображайте.

И тотчас же ушел. Взгляд его смутил Сильвию больше, чем слова, будто бы и шутливые... Зачем это? Только растравляет боль.

Не надо поддаваться тоске, не надо... Но в голове опять встает четкий рисунок надвигающихся событий. В семь часов Алексей Павлович и Фаина встречаются в парке. Она с девичьей нежной покорностью смотрит ему в глаза. Все ясно без слов. Но ему мешает нечто, не имеющее особого значения, однако еще не ушедшее из действительности. Это она, Сильвия.

Он любит Фаину, любовь, не совсем осознанная, зародилась уже тогда, осенью, при первых встречах. Из «мужской вежливости» Сильвию он не оттолкнул — как же можно, просто неловко было бы... Потом, вероятно, возникла и жалость. Не мог же он не видеть горчайшую ее любовь. Понемногу запутался: счастье зовет к себе, жалость держит за полы. Но вот Фаина в субботу уезжает, как же отпустить ее?..

Сильвия посидела еще в тоскливом раздумье. В распахнутое окно вливалась далекая томная музыка, но была это отравленная музыка.

Если все это так, если ее ясновидение не ошибка, то следует неумолимый вывод. Сегодня в семь часов Алексей Павлович Гатеев должен быть свободен, ведь он не негодяй, не развратник, не обманщик. Он страшно затянул, он до последней минуты затянул разрыв с Сильвией, но только потому, что он добрый, жалостливый человек. А теперь — еще до семи часов — необходимо прийти к ней и сказать: «Сильвия, я не волен в своих чувствах, расстанемся друзьями...»

Сильвия, вздрогнув, решительно поднялась и пошла домой.

Вся эта фантасмагория улетучилась еще по дороге. Дома стало смешно и весело. Ее болезненная мнительность вполне объяснима, и от объяснения на сердце становится еще веселее. Надо же столько напридумывать, и на таком скудном материале, как пустая записочка и двухминутная прогулка по коридору!

В пять часов она поговорит с Костровой о Тейне и простится с ней.

В кино с Алексеем можно пойти и завтра. Или в субботу... Они редко ходят вместе. Впрочем, недавно были в театре, смотрели эту печальную пьесу Когоута... В субботу он не будет занят.

Настольные часы с черным циферблатом говорят, что срок истекает. Красивые часы, подарок мужа ко дню рождения. Но почему черные?.. Ах, начинается пошлая символика: черные часы — черное время! Чепуху надо выкинуть из головы, я даже не имею права портить себе здоровье.

Сейчас придет Кострова, скоро за дверью раздастся звонок... А интересно, как Алексей поступит с ключом от этой двери, если он придет сегодня в последний раз? Положит его на стол? или пришлет потом в письме? или оставит на кафедре? Нет, это совершенно невозможно, он воспитан в профессорском доме — он бросит ключ в реку... Что за наваждение, опять эти мысли!..

Прислушиваясь, ожидая звонка, Сильвия ясно различила звук ключа, повернувшегося в замке. «Соседка...» — резонно сказала она себе, не веря этому ни на миг. Тяжкие надуманные события разорвались в клочья, и где-то мелькнул лишь последний обрывок: «...к семи часам он должен быть свободен...»

— Ну, кончили истязать студентов?..

— Кончили... На прощанье одна, длинная, как жердь, басом заговорила. Я, говорит, тургеневских девушек понимаю лучше, чем Тургенев, потому что Тургенев все-таки не девушка.

— Не улыбайся, Алексей, если не хочется. Проступают морщины возле губ... и основное настроение тоже проступает. Голова опять болит? Кофе тебе или чаю?

— Нет, голова не болит.

Сильвия принесла на диван подушку с кровати, еще раз приказала не улыбаться, заставила снять галстук, расстегнула воротник — и ушла в кухню.

В кухне под полочкой висело маленькое зеркало. Сильвия пригладила волосы; лицо было радостное, порозовевшее, но с глазами ничего нельзя было поделать, глаза еще не успели уйти оттуда, из выдуманного несчастья.

А ведь сейчас явится Кострова. «Жаль, что я ее позвала...» Но вслед за этим метнулось чуточку злорадное: «...ничего, пусть узнает!..» И даже шевельнулась еще одна полумыслишка: «А не нарочно ли ты забрала у него галстук?» Ах, какая мелкая труха! Стыдно...

Настоящий мужчина уклончив, прямо говорить «нет» он не любит. Избегать встреч, не отвечать на письма... или писать, что занят, или улыбаться с морщинами у рта — это и есть «нет», которое надо уметь прочитать вовремя и не добиваться, чтобы оно было сказано... в официальном порядке.

Ну и сумбур в голове! Надо же налить в чайник воды и идти в комнату.

— Я вскипячу тебе чаю, от кофе ночью спать не будешь.

Алексей Павлович не ответил ничего. В эту минуту и раздался звонок.

— Это Кострова звонит, — сказала Сильвия и пошла открывать, преследуемая совсем уж идиотской мыслью — наденет он галстук или не наденет?..

Она ввела Фаину Кострову в комнату... Галстук лежит на диване: бывают и такие положения у воспитанного человека, когда надеть галстук более неприлично, чем не надеть. Сам же человек стоит у окна...

На этой вымученной шутке игра Сильвии с несчастьем кончилась — сейчас оно ее задушит. Она увидела их лица.

Но и полузадушенная, она сделала еще одну попытку. С жестокостью, затмившей разум, — пусть хоть умрут сейчас эти оба! — она сказала, чуть дрогнув голосом, но медленно и раздельно:

— Извини, Алексей! У нас с Костровой маленький разговор, мы тебя пока оставим... Потом будем все вместе чай пить.

Не дожидаясь его ответа, она пригласила девушку в смежную комнату: соседки нет дома. Обе сели. Думать о логике разговора было невозможно, однако Сильвия задавала все же какие-то вопросы о Тейне и получала ответы, глядя, как на пепельно-бледные щеки возвращаются нежные краски юности. Говорилось что-то и о будущем Фаины, об аспирантуре, но это было еще мучительнее, и Сильвия вернулась к первой теме, пытаясь закончить эту нескладную беседу.

— А Тейн и Кая еще молоды, — сказала она. — Людям молодым часто нравятся сложные отношения, они их сами и усложняют.

Кострова вдруг подняла голову, серые глаза заблестели.

— Сложные отношения — это большею частью лживые отношения! — жестко проговорила она. — Для правды всегда найдутся простые слова.

— Слова — самое важное? — спросила Сильвия. Хотела спросить иронически, но голос опять дрогнул.

Кострова только пожала плечами и встала. Сильвия ее не удерживала.

Обе молча прошли через комнату Сильвии. Гатеев стоял на том же месте. На него не взглянули.

Заперев дверь за девушкой, Сильвия на минуту остановилась в прихожей. Да. Пожалуй, слова сейчас — самое главное. Пусть все рухнет, но слова будут сказаны, будут!..

Он все еще стоял у окна. Лицо такое же помертвелое, но ничего, жив. Сильвия подошла ближе, посмотрела ему в глаза и твердо спросила:

— Кого ты любишь? Меня или ее?

Он ответил не сразу, но тоже твердо:

— Ее.

Сильвия быстро отвернулась, села на диван. Она не поверила бы другому ответу, но... за что, за что?.. Чтобы справиться с холодом и дрожью внутри, она задерживала дыхание, сжимала ладони.

— Ты говорил ей об этом?

— Нет. Но она знает.

Чувствуя сама, что улыбка у нее похожа на недобрый оскал, Сильвия сказала:

— Теперь она тебе не поверит. Почему ты не пошел за ней?.. — Он не ответил.

— Но все-таки спасибо тебе, Алексей, что ты выдержал мое нетактичное обращение на «ты»... И за то, что не побежал за ней. Вообще за то, что не поставил меня в неловкое положение. Мужчины редко бывают так жалостливы...

— Сильвия!..

— Погоди, Алексей... Сейчас все кончится, кончится мой стыд. Ты никогда не любил меня, я это поняла сразу, почти сразу, но почему-то терпела. Надеялась — полюбишь... Сейчас мне легче, поверь, что легче. Я несчастна, но это пройдет, есть у меня лекарство. Терпеть стыд было хуже... Уйди, Алексей! Я побуду одна...

Рот у нее уже не растягивался и не болел от принужденной улыбки, глаза были полны слез. Сморгнув их, она с необыкновенной, с сегодняшней ясностью увидела в его глазах жалость, так похожую на любовь, что ей стало страшно — не ошибка ли, не заблуждается ли он сам?..

Он сел, хрустнул пальцами. Тихо проговорил:

— Не могу уйти. Чувствую себя преступником...

Сильвия перебила его:

— Да, да, ты добрый... я знаю. Но добротой здесь не поможешь. Ничем не поможешь. — Она помолчала. — Помнишь, мы были в театре? Она покончила с собой, эта героиня, и автор на все лады доказывал, что это и была настоящая любовь...

Он сделал испуганное движение. Сильвия усмехнулась болезненно:

— Не бойся... Я не согласна с автором. Если любишь, то не станешь навязывать другому свою смерть. Что ты! Взвалить на тебя такой ужас... Что я хотела сказать? Ах да, ты обо мне не беспокойся, вот что я хотела сказать... А сейчас уйди, Алексей, прошу тебя. Я буду жить, я совсем хорошо буду жить...

Она встала, прошлась по комнате, пряча от него лицо, и, наконец, сказала уже нетерпеливо:

— Ты прекрасно знаешь, Алексей... Сколько бы ни продолжался такой разговор, он окончится тем, что ты уйдешь. Даже если у человека очень мягкий характер, он все равно после такого разговора уходит…


Типичный треугольник, как сказал бы со смешком студент Томсон. Будут и другие поминать этот пресловутый треугольник, в который, по их мнению, все укладывается. Надо вытерпеть, надо вытерпеть…


41


Уехать, поскорее уехать домой. Может быть, там станет легче, не будет этой страшной нищеты. Никогда еще Фаина не чувствовала себя такой нищей, такой обобранной... Уехала бы хоть завтра, но нельзя, придется объяснять отцу и тете Насте, почему глаза заплаканные. Что им скажешь? Надо подождать...

Ксения зашевелилась в кровати; проснулась, но пока еще молчит. Минутка — и начнется зубоскальство...

Как выпутаться? Впрочем, это не путаница, это пустота. А как выбраться из пустоты? Куда ни пойдешь, куда ни уедешь, везде будет одинаково — бесцветно и голо.

Фаина сама не заметила, как снова начала плакать, неудержимо, и уже бездумно, и уже как будто с пустой душой, и уже как будто ни о чем. Ксения подошла к ее кровати, молча постояла над ней, потом выкурила папиросу и ушла из дому — действительно, что ей здесь делать, третий день одна тоска в комнате, надоест же...

Пустота.

Наплакавшись до изнеможения, Фаина попыталась утешить себя, что-то преодолеть, посмотреть, что же осталось, чем жить дальше.

Впереди все самое интересное, думала она. Обещана аспирантура, я об этом так мечтала раньше. Сдам экзамены, буду писать диссертацию. Допишу до последней страницы и пойду к нему, нарочно пойду. Будет трудно, а я позвоню, и он откроет... «Алексей Павлович, просмотрите, пожалуйста, если найдете время...» Он возьмет рукопись, полистает и сразу же сделает пометку острым карандашиком. А за дверью раздастся смех... и вбежит голубоглазая девчушка с косичками. Потом придет Сильвия Александровна в халате, холодно поздоровается. Я скажу: «Сейчас мне некогда, Алексей Павлович. Меня на улице муж ждет, спешу. Когда можно пройти за рукописью...?» А муж ждет нетерпеливо. «Что ты так долго, Фаина?..» Он красивый, молодой, широкоплечий, лицо у него не дергается, губы не усмехаются презрительно... К черту, к черту его, красивого, широкоплечего!..

Значит, перед тем как встретиться со мной, он пошел пить чай к Сильвии Александровне. Значит, я во всем ошиблась и все понимала неправильно. Надо вспомнить, как было...

Я отвечала о Гоголе. Сказали: довольно. Я вышла, он вышел сразу за мной и сказал: «Фаина, я хочу с вами поговорить. Вы свободны вечером? Отлично... Встретимся около библиотеки, в парке. Погода прекрасная... В семь или в восемь? До свиданья, в семь буду вас ждать».

Значит, это следовало понимать так: хочу поговорить с вами об аспирантуре, о фольклоре, о семиотике, о международном положении, о зарубежной живописи, о рябой собаке... А почему в парке, а не на кафедре? Потому что погода прекрасная.

А я поняла иначе, я поняла непозволительно. Но разве так смотрят, когда приглашают поговорить об аспирантуре?..

Вернулась Ксения, очень оживленная.

— Всю кровать просолила, лежишь, как огурец в бочке! — сказала она.

На это можно бы и обидеться, но ведь так выражается у Ксении самое неподдельное участие.

— В литературе трагедию можно не разрешать. Пусть трагедия остается в душах героев! Это впечатляет... Но я не хочу, Фаинка, чтобы трагедия осталась в твоей душе. И я решила бороться за тебя!.. Прежде всего — пей кофе!

Фаине пришлось встать с кровати, потому что подруга намеревалась подать ей кофе, как больной, и уже расстелила салфетку на одеяле. Но после завтрака она, несмотря на негодование Ксении, снова легла.

— Да отвлекись ты хоть немного от своих узких переживаний! Подумай обо мне, например! Во мне произошел переворот, а ты ничего и не заметила!

— Какой переворот?

— Ага, все-таки спрашиваешь!.. Так вот. На экзамене пришлось мне объяснить, почему я написала дрянную дипломную. Пришлось сознаться в наплевательском отношении к делу... Ф-фу! До сих пор глаза жжет, так стыдно!

— Ты это всерьез?..

— То-то и есть, что всерьез. Пришла домой и выкинула в помойку все свои рассказы и прочие опусы. Потому что они тоже...

— После пожалеешь... — через силу сказала Фаина.

— Жалею, но иначе не могу. Перестраиваю отношение к жизни... Вот каким высоким штилем я с тобой говорю! Чувствуй!.. Кстати, о стиле. Я как раз вчера натолкнулась на замечательную статью… — Ксения схватила журнал и начала читать, поглядывая на Фаину, слушает ли. — «...Возникла литература, связанная с отрицанием прежней фразеологии. Литературные герои отрицали любые высокие слова. Это означало: они отрицают ложь, подчас стоявшую за этими словами... Но приверженцы «нового» стиля еще не замечают, что юмористическое, ироническое, пародийное слово, проникшее в литературу, лишь по традиции выступает в качестве сигнала чего-то нового. За ним уже стоят свои каноны, своя инертность мысли и стиля...» — Ксения вздохнула. — Плохо ты слушаешь, Фаинка.

После этой попытки развлечь Фаину она принялась убирать комнату. Подняла пыль, налила воды на пол, размазала тряпкой, вытряхнула из пепельницы окурки через окно кому-то на голову. Затем — это было уже удивительно — повесила на гвоздь какую-то акварельку. Очень довольная, окинула взглядом свой уголок и, обернувшись к Фаине, торжественно сказала:

— Теперь все в порядке. Завтра приезжает Вадим!

Фаина не могла не засмеяться.

— Да. Я послала ему телеграмму такого содержания, что он приедет непременно. Придется тебе, дорогая подруга, вылезть из-под одеяла.

Но Фаине уже надоело смотреть на нее. Хоть бы ушла куда-нибудь...

Ксения, однако, не ушла и весь день заставляла Фаину пить, есть, вставать с кровати.


Назавтра Фаина проснулась поздно. Сон еще заманивал ее вернуться в поддельную жизнь, где не было печали, и она, на мгновение открыв глаза и увидев пустую кровать Ксении, закуталась в одеяло. Сон пришел опять, но на этот раз какой-то шутовской. Будто бы Ксения показывает газету, а в ней портрет Вадима. Держит газету, а Вадим начинает кривляться, растягиваться. Фаина смеется и думает: «Вот идиот! Разве можно позволять себе такое? Это только при Гоголе бывает!..» Но смеяться во сне очень трудно, потому что Гоголь в экзаменационном билете... Короче говоря, Фаина проснулась окончательно и решила одеться и умыться, а то скоро будешь, как тот угодник, что сорок лет не мылся.

Заглянула в кухню; там уже чувствовалось запустение, все понемногу разъезжаются и каждая оставляет какую-нибудь гадость на подоконнике: мутную бутылочку, пустой тюбик, щербатую гребенку. На полке стоит чайный гриб... тьфу, видеть не могу — губа на сторону, склизкий... Плита грязная, чей-то чайник перекипает.

Фаина пошла обратно. В верхнем коридоре с другой лестницы навстречу ей поднимались, смеясь, две студентки, самые шумные и веселые девушки в общежитии, а вслед за ними показалась Ксения и с ней еще кто-то с чемоданом в руке. Увидев Фаину, Ксения бросилась к ней, оставив спутника, прижала губы вплотную к ее уху, сказала «Вадим!» В ухе зазвенело, Фаина не успела опомниться, как все трое уже очутились в комнате, — тот, с чемоданом, тоже.

— Познакомься! Это Фаина, — победоносно произнесла Ксения и вскинула руки кверху, как циркач после удавшегося трюка.

Вадим — он был невысокого роста, очень подвижной — быстро снял пальто, повесил у двери, шляпа полетела на чемодан.

— Витаньев... Извините за вторжение!

Легкое смущение Ксении проявлялось в слишком бурной болтовне:

— Хочешь чаю? Мы живо устроим... Пока пусть чемодан здесь, а потом я пойду к коменданту, на той половине у мальчиков есть свободные места. Ты тоже бывший студент, как-нибудь да устроим!..

— Можно и в гостиницу, — подал голос Вадим, озираясь с явным любопытством.

— Нет, зачем же! Ну, садись, садись... Фаинка, тебе все еще нездоровится? Глаза совсем распухли. Ничего, пройдет... Так как же чаю? Садись!..

— Спасибо, я в вагоне пил. — Вадим не сел, продолжая озираться.

Фаина, чтобы отвернуться от него, пошла оправлять свою кровать, кое-как уже застланную. Потом, придвинув стул к кровати, села — нельзя же все время стоять спиной к нему. Вообще неловко и непонятно... Но что он никаких писем не писал, можно поручиться, — смотрит прямо в глаза, простодушно и весело.

— Мне, может, лучше все-таки уйти? — спросил он. — Я же мешаю, если вы нездоровы...

— Нет, нет! — перебила Ксения, без толку вертясь по комнате. — Это не беда, что нездорова, ты нас немножко развеселишь, отвлечешь, и болезнь скорее пройдет. Это у Фаины даже не болезнь, а так, недомогание, скорее психического... психологического характера... Да нет же, нет, это не Фаина, а я сама псих! Ты нам поможешь, обеим поможешь, потому что я тоже на краю гибели!..

— Да вы садитесь, Вадим, — сказала Фаина, чтобы положить конец сумасбродной болтовне Ксении.

Вадим посмотрел не то удивленно, не то опасливо и спросил:

— Позвольте... почему именно Вадим? Это ваше любимое имя?

Как ни мало хотелось Фаине смеяться сегодня, она засмеялась от души, глядя на Ксению.

— Мне послышалось... А как ваше имя?

— Андрей.

— Очень хорошо. Садитесь же, пожалуйста.

Вадим, он же Андрей, сел, оглянувшись на Ксению. Очевидно, что-то здесь казалось ему странноватым. Та опять завертелась, как на сковородке.

— Ничего, ничего, Андрей! Все обойдется, ты к нам привыкнешь, Фаина очень интересная, милая. Это у нее сейчас меланхолия, совершенно излишняя, и у меня тоже. А Фаина еще лучше, чем я тебе говорила, вот увидишь!..

— А что она вам обо мне говорила? — коварно спросила Фаина.

Андрей заморгал, припоминая, послушно ответил:

— Да ничего особенного, все хорошее... Она очень быстро говорила, всю дорогу говорила, пока с вокзала шли. А почему это важно?

Тут Ксения, взяв чайник, с озабоченным видом отправилась в кухню.

— Да вот вспомнил! Говорила, что у вас блестящая будущность, что вы окончили с отличием, что будете аспиранткой, — добросовестно отчитывался бывший Вадим, вероятно, боясь расстроить психическую.

— Ну, хорошо... Я только между прочим спросила. А вы поэт?

Вадим рассмеялся.

— Нет, что вы! Я в леспромхозе работаю. Но стихи я люблю...

— Вы к нам надолго?

— На несколько дней удалось вырваться. Меня телеграмма Ксены встревожила все-таки, хоть и знаю, что она фантазерка. Подумал, подумал и приехал.

— Она вас напугала телеграммой?

— Отчасти да... — Вадим вынул телеграмму. «Приезжай немедленно, диплом провалила, нужна помощь...» Ксена мне двоюродная, росли вместе, и, знаете, хоть не очень переписываемся, но... Словом, я рад бы помочь, только пока еще не уяснил, что от меня требуется...

Явилась Ксения, с чужим чайником. Пытливо оглядела обоих.

— Там у кого-то вскипел, я взяла, а свой поставила. Давайте чай пить!

Вадим вскочил.

— А я вафли привез! — Он живо вытащил из чемодана кулек, потом коробку. — И конфеты... Пожалуйста!

Уселись пить чай. Ксения улыбалась и, кажется, гордилась своим братцем, хотя он был только Андрей.

— Он инженер, — веско сказала она. — Серьезный человек. Расскажи Фаине, что ты там делаешь в леспромхозе. Она очень уважает мелиораторов, но лесную промышленность также, и это правильно. Объясни ей вкратце, что ты делаешь!

— Вкратце? Надо дерево срубить — по возможности спелое — распилить и отправить по назначению. Понятно?

— Понятно, но Фаине ты потом расскажи подробнее. Скипидар тоже гоните?.. Давай-ка сюда чашку!

— Я сам налью... А вам, Фаина? Берите же конфеты, сам выбирал, старался... О скипидаре я тоже расскажу, только погодя... Так что же у тебя, Ксена? Какой провал?

Ксения притворилась, что в душе у нее драма.

— Дипломная не вышла, позор на весь курс. Рецензент придира. Надо заново писать.

— Они все придиры. Бери вафли!..

Ксения тяжело вздохнула.

— Он и Иру Селецкую чуть не провалил, из-за него ей тройку поставили, а тема была совсем легкая: «Омонимы в романе «Евгений Онегин»...

— Омонимы? — сочувственно переспросил Андрей.— Кошмар... — Он разгрыз вафлю. — Но в одном я тебе, Ксена, завидую: ничего у тебя не ломается...

— Ломается, Андрей!..

— ...и все на складе есть, и работа только от тебя лично зависит. А у меня вот цепи для бензомоторных пил кончились, а новых не достать! Карданный вал поломался, хоть галстуком связывай. Опять же сказать, омоним у тебя не бригадир, он пьянствовать после получки не идет и полбригады с собой не уводит… Работка у тебя не пыльная, Ксеночка!

— Не хвастайся, Андрей, своими трудностями! Мы и так болезненные, у нас комплекс... Мы помощи ждем!

— Да я с радостью! Но чем же я помогу?.. Ха... омонимы! Ну, спасибо за чай, за сахар, все! — Он посмотрел на Ксению, потом на Фаину. — Я, знаете, насчет этих самых ни бум-бум, подзабыл и несколько теряюсь. А впрочем... — Он встал. — Где твое рабочее место? Здесь? Ну вот, садись... Чистая бумага, прекрасно! Садись, Ксена!

Ксения, забавляясь, села.

— Фаина, убери, пожалуйста, со стола, — вежливо попросила она.

— Теперь, брат, выводи сверху покрупнее «О-мо-ни-мы»... — говорил Андрей. — Я потом тебе напишу заглавие замечательным шрифтом… Ну, что ж ты хохочешь, сама вытребовала помогать!

— Да какие омонимы! У меня совсем другая тема!

— Так пиши свое заглавие. Я жду... Написала? Теперь я пойду посмотреть город, устроюсь в гостинице, а ты будешь сидеть здесь и писать. Вернусь, проверю. После обеда опять писать — вечером проверю... Жаль, что вам, Фаина, нездоровится, вы бы показали мне город. Давно хотел приехать, и Ксена когда-то звала, но, знаете ли, страшно завален работой... Написала?..

Фаина понесла чайник в кухню... Завтра суббота. Надо уложить вещи и в воскресенье уехать. Глаза отойдут к тому времени, и душа будет не такая заплаканная. Надо ехать.

Когда Фаина вернулась, Андрея уже не было. Ксения сняла очки и посмотрела на нее ясным зеленым взором.

— Понравился тебе прототип Вадима?

— Зачем ты его вызвала? — хмуро спросила Фаина.

— Для разрядки. Попробуй сейчас лечь в кровать и погрузиться в скорбь!.. Да и вообще, почему же кузина не может вызвать кузена, если она провалилась с дипломной? Естественный порыв!.. Ну, что ты пытаешься выразить укоризну? На распухшем лице это все равно не получится! Ничего дурного я не сделала. Андрей получил маленький отпуск, всем приятно и полезно. И нельзя же все любовь, да любовь, да разлука, нужны и леспромхозы и более широкий взгляд на мир. Уверяю тебя, Андрей человек содержательный... Хотя, по-моему, это неудачный термин. Что, собственно, мы содержим? Ведь содержать можно и страшную дрянь. Лучше я просто скажу, что Андрей славный парень… Укладываешься?

— В воскресенье уеду.

— Ладно, укладывайся... Так что я хотела сказать? Андрей вот чем хорош... Не дергайся, пожалуйста, я тебе его не сватаю!.. Хорош он тем, что в нем нет ложной многозначительности. Ты понимаешь, что такое ложная многозначительность, Фаина?

— Нет, не понимаю, — нетерпеливо отмахнулась Фаина.

— Гм... А должна бы понимать. Ну, я тебе на примере объясню. Видела я фильм. Девица многозначительно идет в ванну, медленно, чтобы зритель рассмотрел все стати. После ванны, слегка завернутая в полотенечко, ходит по комнате с глубокомысленным видом. Есть у нее птичка, обыкновенная пичужка, но на нее, беднягу, возложен какой-то идиотски глубокомысленный подтекст. Вокруг девицы, видишь ли, безумная роскошь, а она тянется к бесхитростному воробью! Дальше показан герой — в благородной лачуге. Он тоже многозначительно любит птиц, это идиотский лейтмотив всего фильма. Затем — встреча героев, и опять птица — он дарит ей деревянного аиста. В этом тоже должен быть глубокий смысл плюс юмор... А в конце показано, как благолепно спит на двуспальной кровати положительная чета и как развратно возлежит отрицательный соперник... Все!

— Очень мило, — сказала Фаина, — но к чему это можно пристегнуть и зачем оно говорилось?

— Как зачем? Во-первых, критика на зарубежный фильм, что само по себе почтенно, а во-вторых, мораль: Алексей Павлович Гатеев таит в себе многозначительную птичку, которая и сбивает тебя с катушек.

— Это ты его развенчиваешь? Оставь ты меня, Ксения, в покое... Ты какая-то кривая, ей-богу!

— Ну вот! Я же тебя развлекаю, как могу и чем попало. А если выходит неуклюже, то только от большого старания.

— А ты не старайся.

— На что же тогда дружба? Ты ведь мешала плакать Кае!.. Удивительно, сколько в этой комнате пылких страстей и сырости. Откровенно говоря, Фаина, я тоже испытываю желание кинуться в водоворот любви!

— Кидайся на здоровье.

— Какое уж тут здоровье... Буду искать возлюбленного, это хлопотливо. Мужчинам легче...

Ксения взяла книгу. Фаина в первый раз за эти дни посмотрела на нее внимательно. Она даже похудела как будто. Так привычно ее зубоскальство, и забываешь, что и она молода, что и у нее есть печали… Любит кого-то, кого нет на свете. Так странно...

Ксения, почувствовав взгляд Фаины, подняла голову, прищурилась. Почитала еще недолго и бросила книгу, обругав автора:

— Ну его в болото! Одним глазом читаешь, другой вываливается с тоски. Пьяные бабы, душные, циничные признания, а ему не противно, любуется!.. Так о чем мы с тобой говорили, Фаинка? Ах да, о том, что я хочу найти возлюбленного по мужскому способу, то есть на берегу водоема. Скоро лето, я застукаю его на пляже и пленюсь его наготой. Я уже пишу стихи на эту тему! Слушай!..


Гиеной впиваюсь в ляжек бесстыдье на пляже,

Задов замшелых задор выводит из спячки

сохатое солнце,

И, пыжась, оно стает на карачки...


— Что за свинство!.. — возмутилась Фаина.

— Ну, как угодно. Ваш шут умолкает. Пусть в вашем воспоминании об этих странных днях останется и моя маскарадная харя...


42


Сильвия сидела в парке. Вечер был прохладный, тихий. Солнце еще не зашло, мелкие серые тучки сбегались к нему греться. Пахло покосом, как в деревне; недавно скосили траву между кустами, и она лежала острыми рядками, нежно-зеленая с увядшими желтыми одуванчиками. Было чудесно сидеть здесь и подсчитывать, сколько дней осталось до старости. Говорят, в старости приходит успокоение. Пока прожито только три дня, они были мелкие, серые, но скоро она поедет к морю, и дни посветлеют под теплым солнцем.

На соседней скамье сидит молоденькая, кудрявая, с задорным носиком, держит ребенка. Сама в линялом платьишке, ребенок закутан в бабушкин платок. Лицо осунувшееся, бледное... Не отрываясь, смотрит на ребенка — все в нем, все в него ушло — смех, задор, беззаботность... Алексей Павлович любит детей, Вику закормил было конфетами.

Он тоже скоро уедет. Сейчас еще не все равно, куда, но когда-нибудь станет все равно. А пока нужно терпеть запах сена, едва слышную зовущую музыку, срезанные одуванчики. То есть, почему же терпеть? Ведь здесь так хорошо.

Справа, по боковой аллее идет Давид Маркович. Его можно окликнуть, но не стоит. О чем с ним говорить?.. Но вот он сам оглянулся и увидел ее.

— Тем лучше, — сказал Давид Маркович, не здороваясь, и сел рядом.

— Что, собственно, лучше? — спросила Сильвия, повернувшись к нему. Сегодня он без блеска — припорошило...

Закурил, конечно, но это ничего, пусть заглушит томные запахи.

— Сильвия Александровна, поговорим серьезно.

Сильвия взглянула опасливо. Он начал не сразу, выкурил полпапиросы.

— Я хочу внести в наши отношения простоту, — сказал он наконец, гася папиросу. — Нет, нет, вы не беспокойтесь! О Гатееве я оставлю свое мнение при себе...

— Давид Маркович, — перебила его Сильвия, волнуясь, — лучше потом, позже когда-нибудь...

— Нет, сейчас. Я вижу, вы стали избегать меня. Вот уже три дня вы, невежливо даже, уходите, чуть не прячетесь. Этого не нужно. Для меня это слишком тяжело, тяжелее всего другого... Почему вы боитесь моего чувства? Извините меня, это глупо. Неужели вы думаете, что я способен предложить вам руку и сердце? Уж поверьте мне — для меня так же невозможно поцеловать вас, как невозможно вас задушить, хотя и то, и другое — самые мои... гм... заветные желания. Я бы не женился на вас, даже если бы вы меня просили об этом... Я лучше на Мусе женюсь, ей-богу!..

От неожиданности Сильвия засмеялась, хотя ей было далеко не весело.

— Именно, именно! — подтвердил Давид Маркович. — Какой тут смех? У нас с ней шансы равны: я ее не люблю, она меня не любит, но мы, как говаривалось в старину, друг другу не противны... и вполне могли бы образовать содружество для удовлетворения физических и духовных потребностей, а также для продолжения рода… Хотя не знаю... Она такая добродетельная — она, может быть, будет размножаться почкованием...

— Давид Маркович, пощадите!.. — взмолилась Сильвия с досадой и со смехом.

— А я уже молчу. — Он поднялся. — Пойдемте, вам холодно, дрожите... В общих чертах это все, что я хотел сказать вам, и, пожалуйста, обращайтесь со мной попросту. Могу я требовать от вас простого обращения? Могу!.. Пойдемте!

Спускаясь с горки по главной аллее, Давид Маркович подчеркнуто деловым тоном спрашивал у Сильвии, как ему экзаменовать ее студентов. Сильвия объясняла так же деловито, и вдруг вспомнила:

— Там есть такая Вельда Саар... Вы ей задайте дополнительный вопрос, если она будет путаться. Она все-таки кое-что знает.

— Вот как! Любимчики? Либерализм?

— Она противная, Давид Маркович, и несчастная. Останется без стипендии и будет плакать в подвале...

— Эва!

— Ну да, вы на экзаменах несправедливый. Ксения Далматова у вас на совести...

— Это нам хуш бы что!..

— И поэта чуть не срезали, Роланда Баха.

— Я не резал, он сам напоролся на нож, как царевич Дмитрий... Добро, ничего с вашими любимчиками не сделается, уезжайте поскорее. Напишите мне открытку с дороги, потом на месте сообщите точный адрес. Я вам тоже открытку пошлю. Люди должны быть вежливыми и общительными...

Он довел Сильвию до дому, балагуря, как всегда, как раньше. Но когда Сильвия открыла уже дверь, сказал:

— А все потому, что она умерла рано. Была бы она теперь полуседая, как я, поблекшая, но своя, кровная, и я жалел бы ее... Ничего, ничего, не надо так смотреть... До свиданья! Чебрец-корень, терт мелко, грежение ночное отводит... Позвоните, я вас на вокзал отвезу!..

Ушел Давид Маркович.


Дома ее ждало письмо. Сильвия осторожно отрезала ножницами край конверта, стараясь не задеть письма. Оно будет долгие годы лежать вместе с конвертом, пока не пожелтеет, не истлеет бумага.

Один лист, несколько строчек.


«Сильвия! Мне жаль, что у нас нет ребенка. Мы

не расстались бы, и это было бы самое верное.

Бывает трудно покончить с прошлым, но покончить

с настоящим — это жестокая, бесчеловечная

расправа. Не с вами, нет, а с собой.

Конечно, я уеду отсюда, уеду один. Это тоже будет

бесчеловечная расправа, но больше мне нечего

подарить вам. Алексей».


Сильвия застыла в задумчивости, сначала тронутая, потом разгневанная этой концовкой, которая, по его мнению, так изящно завершает эпизод «Сильвия». Уедет один! Без сомнения, сейчас он уедет один, хотя бы из благовоспитанности — нельзя же так, губы еще не остыли...

Посидев еще, она начала рассуждать спокойнее. Ведь это даже не измена: он уступил тому огню, который сжигал его все время. А уж кому знать, как не ей, какой бывает огонь.

Письмо надо спрятать в ящик стола, бережно, чтобы не помялось, — ему ведь придется лежать долгие годы.

Но Сильвия вдруг усмехнулась, ловя неясную мысль. А можно ли хранить такое письмо? А что, если заглянут в него ненароком любопытные глаза?.. Ну, ничего. Пусть полежит, пока эти глаза научатся читать...

Жаль, что у нас нет ребенка? Ребенок будет, Алексей Павлович, а вот драм не будет никаких. Я не стану от него скрывать, что у него есть отец, и, если захотите, вы сможете его видеть. Но немножко позже, когда вы найдете свою Фаину. К чему бессмысленные жертвы и отказы? Мне они не нужны, такие подарки.

Слез тоже не будет, не должно быть. Наступает прекрасное, чистое время... Сильвия Реканди любит отца своего ребенка, и теперь ей не стыдно за эту любовь. Будет любить долгие годы, но никогда, никогда она не придет к чужой двери и не заглянет в чужое окно.


43


Фаина поднялась на рассвете. Тотчас же проснулась Ксения и начала быстро одеваться, сонная, но полная решимости творить добро.

— Андрей обещал прийти рано, я сейчас завтрак устрою, — говорила она, набивая на ноги нерасшнурованные туфли. — Фаинка, слушай... Хочешь, я уговорю его прокатиться с тобой на пароходе. Тебе будет веселее, а?

— Нет, нет, не будет веселее.

— Жаль... Вадим материализовался, но и в таком виде годен лишь на то, чтобы нести твой чемодан. Какая роковая ошибка!.. — Ксения зевнула и сладко потянулась. — Ты смотришь на Андрея сверху вниз потому, что он кажется тебе понятным. А некая унылая фигура, которая занимает теперь твои мысли... Не смей перебивать, я дело говорю!.. Данная фигура сумрачна и неразговорчива, не так ли? Вот тебе и интересно узнать, что там у нее внутри тикает...

— Наша песня длинная, начинай сначала.

— Фаина! Нас ждет разлука! Должна же я сделать для тебя все возможное... Ты не видела, где мое полотенце?.. Андрей — золотой парень. Хвастун немножко насчет своей работы — вчера, например, говорит мне: «Если я вам стула не сделаю, будете вы изучать свои омонимы, стоя!» Но это от молодости... Да в конце концов и правильно. А главное — цельная натура. Эти надтреснутые герои, которые так нравятся женщинам, зародились в старых романах, но, как видно, битая посуда два века живет...

— Поссориться нам с тобой на прощанье? — сказала Фаина, но скорей шутя. Сегодня утром боль обманчиво затихла. Горе не нашло еще постоянного места в душе, давало роздых...

— Ты уже умывалась, Фаинка? Прелестно! И глазки уже прорезались на личике! По правде сказать, ты сейчас в этом самом... перигее, то есть в апогее... Не понимаю, где мое полотенце?.. Ты в смятении, и это тебя очень красит, но не в этом суть. Тебе нужен был заряд, или взрыв, или что-то такое. Словом, ты уже не будешь спокойно плыть по течению, и это можно приветствовать. Изобретая Вадима, я смутно намечала такую цель... Да не лезь на стену, давно все прошло, ничего я не говорю! Через полчаса избавишься от меня! — Ксения умолкла и начала кромсать колбасу к завтраку.

Фаина отняла нож — страшно было смотреть, как он вихлялся у нее в руках, у этой несносной Ксении, с которой все же так жалко расставаться, — нарезала колбасы и сыру, накрыла на стол.

— Ксения, ты ко мне в гости приезжай! Недалеко ведь...

— А дипломная? Ты обо мне забываешь. Думаешь, я поболтала, и опять буду такой же, как была. Перемены происходят не только по слезно-романтическим причинам.

— Можешь у меня писать, — сказала Фаина.

— Ну что ты? А библиотека?.. — Темная тучка, налетевшая было на Ксению, рассеялась, вернулся веселый задор: — Я к тебе приеду под осень, буду омываться в волнах Чудского озера и писать эпилог.

— Эпилог?

— А как же! Подобьем итоги последнего года, Что мы имеем на сегодняшний день, дорогие однокашники? Двое молодых кретинов причалили к пристани, Тейн с супругой. А дальше? Вельда раскаялась и никогда не появляется на банкетах в бикини. Юрий Поспелов, себе на удивление, внедряет грамотность. Ира Селецкая сеет разумное, доброе, вечное, а также склочное... А Роланд Бах закончил поэму о пользе уничтожения архитектурных излишеств. Ура, ура, исполать ему! Это Сологуб нашего века — он берет кусок старой инструкции, сухой и грубой, и творит из нее легенду!..

— Вот твое полотенце, иди в умывалку!

— Пойду, но что мне сказать о нашей комнате? Обидно за нее... Я вообще за счастливые концы. Всегда желаю героине встретиться с Вадимом и народить ему маленьких Вадимчиков! Но для этого автор должен иметь невинность и чистое сердце... Девушка в тюбетейке прощает изменника — тонконогого усатого красавца, и они вдвоем пасут баранов в лучах восходящей зари. Бараны восхищенно блеют! Или так: симпатичный пьяница под руководством невесты отрекается от спиртного и, женившись, заботится об улучшении кооперативной торговли. Да мало ли что... Ах, досада! Отличный был бы конец! Андрей очень подошел бы, потому что он от сохи. Мы с ним оба от сохи...

— О господи...

— Но это правда. Его отец агроном, я в детстве у них каждое лето жила.

— А бараны блеяли, глядя на соху?

— Во всяком случае Андрей вырос, глядя на баранов, то есть на здоровых оптимистов. А ты склонна к ипохондрии. Ипохондрики же, в худшие свои минуты, едят солому, землю, мел, а иногда даже майских жуков и гусениц. Андрей отвлекал бы тебя от таких привычек...

— Я попробую сама отвыкнуть.

— Ну, кажется, идет. Это его шаги!.. Ты все уложила, Фаинка?

— Книги и зимние вещи остаются, а так все...

Ксения надела очки и распахнула дверь перед Андреем.

— Входи, входи, давно ждем!.. Садитесь за стол, ребятки!

— Ну, как тут с омонимами? Здравствуйте! — весело сказал Андрей. — Хотел такси взять — ни одного! Но и так успеем...

Его веселый, непринужденный тон вызвал у Фаины ощущение неловкости, будто было что-то предательское в разговорах, которые велись здесь о нем...

— А я вот думаю, не проехаться ли тебе с Фаиной по озеру? — не утерпела-таки Ксения, когда сели за стол.

Фаина промолчала, рискуя быть невежливой. Но этот Андрей до того легок на подъем, что...

Однако Андрей ответил не совсем так, как ожидала Фаина. Усмехнувшись, тоже не совсем так, он сказал:

— Я очень рад, что повидался с тобой, Ксеночка. Только меня почему-то смущает воспоминание о ненужном мальчике... — Он повернулся к Фаине. — Знаете, Ксения когда-то убедила меня, что она волшебница и что у нее есть волшебная мазь, и от этой мази я в любую минуту могу превратиться в ненужного мальчика. Ровным счетом никому не буду нужен — ни папе, ни маме, и вообще ни одному человеку на свете... Я часа два ревмя ревел, пока она не пообещала выбросить мазь вон. А ты ее наверняка выбросила, Ксеночка? Что-то я не уверен...

— Как тебе не стыдно, Андрей! — захохотала Ксения. — Ты очень нужный мальчик!

— Да, да. Но скажи правду, зачем ты прислала телеграмму?

— Я тебе после объясню, сейчас пора нам отправляться... А вкратце могу сказать. Без тебя наш последний год кончался тупиком, и твой приезд символизирует выход в будущее!

Андрей безнадежно махнул рукой и засмеялся.

На улице Фаина невольно оглянулась на белые колонны. Их, конечно, можно увидеть еще не раз, можно и войти в тяжелую резную дверь, но тогда будешь уже гостьей. И на этой зеленой горе будешь гостьей, и везде. Скорее бы пристань, скорее бы пройти знакомые улицы... Андрею не трудно нести ее чемодан? Нет, нет, нисколько... Хоть бы солнце было, хоть бы не серый рассвет!

Пароход еще качался в тумане у другого берега. Сегодня не «Александр Невский», сегодня идет «Пейпси». Тем лучше — с «Александром Невским» связана одна воображаемая поездка, и ее не надо...

Купили билет, сели на скамью — и тут, запыхавшись, прибежала Кая, сияющая, с пучком белых левкоев.

— Мы к тебе приедем, Фаина, ты не скучай... Лео тоже приедет, он тебя очень уважает... — лепетала она, вытирая лицо платком. — Вот щека вся в саже, это я торопилась. Лео на работу уходил, а я боялась сюда опоздать... Лео на железной дороге работу получил, мы так рады!

— Крушения обеспечены, — сказала Ксения. — Ты его яичницей кормила? На другой щеке желток и еще немножко сажи. Три хорошенько... О, святой домашний очаг! О, тихое блаженство!..

Подходили пассажиры: женщины с корзинками, два-три рыбака в высоких сапогах, старик со множеством кульков и пакетов, мальчишки. Ксения с любопытством оглядывала всех, приговаривая:

— Прекрасно, прекрасно. Толща народа, соль земли... Фаина, не отчаивайся! Я напишу о тебе поэму!..

— Пароход поворачивает сюда, — заметил Андрей.

— Я напишу о тебе, Фаина, с дрожью в голосе, — не унималась Ксения. — Пусть чувствуют! Дочь рыбака, выросшая в камышах Чудского озера, достигла вершин науки!

— Господи, почему же в камышах?.. — засмеялась Кая и вдруг крепко обняла Фаину.

— А где же еще? Я напишу тебя, Фаина, на фоне ряпушки и сребробородых патриархов! — Ксения незаметно кивнула на старика, пересчитывавшего тюки и свертки. — На фоне кондовых старцев, переполненных благочестивыми изречениями!

— Ну, изречения-то у них как когда... — рассеянно возразила Фаина, и тут же старик в самом деле произнес нечто фольклорное, сердясь на свой неудобный багаж.

Пароход продолжал медленно, неуклюже поворачиваться; народ бросился к причалу. Андрей тоже прошел вперед с чемоданом.

— Идем все вместе, Фаина! — бодро говорила Ксения, но видно было, что она нервничает все больше и, пожалуй, поехала бы провожать печальную подругу, чтобы та не утопилась по дороге. — Иди, иди, тетки с корзинами уже на палубе...

— Евстратий! — кричала самая толстая тетка. — Куда тебя понесло, мазурика? Держись за меня!..

Евстратий — лет трех, в ситцевых штанишках пузырем — упирался, не хотел идти.

— Бес в тебе засевши, что ли! — сердилась тетка, таща его за руку. — Вот надаю по шее!..

Ксения подмигнула Фаине:

— Садись рядом, записывай!

Заняли место на палубе. Фаина заглянула было в дверь с надписью «Салон», но салон этот оказался очень пыльным. Нет, на палубе лучше...

Пора прощаться, грустно. Было бы еще грустнее, но, по счастью, сбоку выскочил лысый мужчина, растолкал подруг и поставил у ног Фаины четырехугольный бидон, из которого сочилась керосинная влага. Пришлось пересаживаться, последние минуты пробежали незаметно, и вот уже кто-то крикнул: «Отчаливаем!..»

— Ой, ой!.. — запищала Кая и, чмокнув Фаину в щеку, кинулась к сходням. — Жди нас, Фаина! До свиданья!..

Ксения поцеловала нежно, сказала вполголоса:

— Живи вольно!.. Продлённый призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака!..

Протянул руку Андрей.

— Будьте здоровы, Фаина. Ненужный мальчик желает вам всего доброго!

Пароход качнулся. Кая машет платком, Ксения растерянно улыбается... Плывем, плывем, город медленно тонет в сером сумраке. Исчез.

На палубе притихли, только лысый мужчина в самозабвении мечется от борта к борту, прикидывая, куда бы установить понадежнее свой бидон с керосином, да Евстратий мурлычет песенку, смотря на воду из-под локтя строгой бабки.

Всю реку прошли в тумане; береговые кусты маячили сквозь беловатую мглу, облака плавно качались, и небо плыло вместе с рекой. Было холодновато, но Фаина не уходила с палубы. Рядом с ней сидели две закутанные женщины, тоже грустные, тоже обиженные...

Томит утренняя дремота. «Пейпси» чуть вздрагивает. Голова кружится, дымные берега гибнут и расплываются тусклым сном. Сны редко бывают цветные... Слабый рокот, гул, плеск. Тише, тише.

В Браге все очнулись от полузабытья. Кое-кто сошел; сели разбитные пареньки в кепках, начали пересмешничать.

— С Подборовья ветер, гляди, как бы скулу не продуло!.. Вон барышню застудило, какая скучная сидит!

— Барышня от цветков страдает — прокупилась в городе на левкоях!

— А ты попроси себе левкоя на память!

— Эу, сам проси! Она, видать, с характером, живо-два капитану пожалуется, а он тут бородатый — чистый Фидель Кастро... Давай лучше насчет буфета!..

Пароход уже колыхался глубже — река кончилась, вошли в озеро. Туман почти рассеялся, но вода зеленоватая, темная, и небо все обтянуто рваными облачками, как старой рыбачьей сетью. И все же здесь веселее — свое озеро. Вон моторка стрекочет, подымая носом белую кипень, а дальше на лодочке матаня в белой рубашке увозит девушку на край света, и еще трое плывут рядом с пароходом, и можно прочитать на борту надпись: «Форель»...

Обиженные женщины тоже будто повеселели, разговорились... Лучок нынче уродится, и перо зеленое, жирное. А рыбы-то мало, Кузьма Петрович ничего не поймал, так на уху разве. Да это что, будет еще рыба... Он на самодеятельный смотр поехал, а она на хозяйстве самодействует... Культура в него не с того боку входит, скоро весь евонный педикюр сквозь лапти увидишь... Погоди, Таня, я тебе про себя скажу: он же ей третий год алименты отрабатывает...

Фаина отодвинулась, не стала слушать про алименты — противное такое слово.

Смутно все. Как это Ксения, прощаясь, сказала? Призрак бытия синеет за чертой страницы...

Из «салона» выбрался патриарх, сходил в буфет за пивом, сел закусывать, похрупывая крепким соленым огурцом. Зубы белые, как у молодого. Владелец бидона сидел в задумчивости, нюхал свой керосин. Тоска какая...

По озеру бежали желтые дорожки пены, вдоль бортов пена кипела пышная, кремовая; рваную рыбачью сеть уже убрали с неба, кругом голубело, начинался легкий солнечный день. Но Фаина закрыла глаза. Никогда еще не ехала она так по своему озеру, такой равнодушной, такой усталой. Потом вспомнила отца, тетю Настю, но сердце от этого не согрелось. Вот и вернулась Фаинка домой. И зачем только ее отсылали...

Кто-то вздохнул рядом. Это старик что-то вспоминает, кого-то жалеет. Фаина посмотрела сквозь ресницы и удивилась — да это он ее жалеет?.. Понятный такой старик, свой, и, кажется, и она ему понятна...

Фаина подняла голову, не уклоняясь, встретила добрый взгляд.

Старик тоже не сразу отвел глаза. Потом помолчал, глядя в озерную даль, откусил еще огурца.

— Покуда молод, ничему конца нету. Это нам дно видно, — сказал он явно в назидание и вдруг сделал широкий, поистине патриарший жест: — Вон тебе, Маша, все озеро — неучерпаемая вода!.. — и, забрав пивную бутылку, пошел в буфет.

«Маша» посмотрела ему вслед, потом на озеро. Нечаянно уронила в воду левкои, но жалко не было, пусть плывут… пусть тонут.

Вскоре показался остров. Нежданно замерло дыхание, и Фаина улыбнулась. Дома не знают, что она едет, обрадуются.

Вот и все. Пароход осторожно идет по узкому каналу.


44


Мысли Фаины обострились в эти последние минуты. Сейчас она сойдет по сходням «в жизнь». И так малодушно? Так она привезла сюда свой долгожданный диплом? Сдалась при первом ударе... Нет, не сдалась. В работе все светло и ясно, в работе можно будет дышать. Но, садясь за работу, придется говорить ему: уйди, Алексей, я после о тебе подумаю, и вспомню, как ты обманул меня, не сказав ни одного лживого слова… Вот это правильно. Жаль только, что он не уйдет.

Лысый крепко держит в объятиях свой бидон, и на лице его написано блаженство, — видно, везет его в бескеросинное место. Тоже работишка!.. Грустные женщины безучастно глядят на воду, думают об алиментах. Да, да...

Причалили. Сходят, тащат корзинки, ящики, кули. Старик, подаривший озеро, едет дальше. Бидон — тоже дальше. Евстратий вертится вьюном, хочет сойти, но бабка ловит его сзади за ситцевые штаны:

— Куда, куда, мазурик! Не наша ж деревня!

Как зелено кругом, как пахнет травой весенний берег! Наша деревня...


Фаина спустилась по зыбким сходням; встречная толпа шумела, ребятишки сновали взад-вперед, чуть с ног не сшибли. Помедлив в смутной надежде, что увидит отца или тетю Настю, она заметила двух соседских парнишек, в сторонке глазевших на пароход, подозвала к себе:

— Снесите-ка чемодан к тете Насте!

Младший, круглощекий и рыжебровый, подбежал первым, но старший оттер его плечом:

— Без тебя управятся!..

Фаина отдала младшему пальто:

— Только по земле не волоки, держи хорошенько.

Мальчики пошли прямиком через луг, Фаина свернула на тропку, огибавшую озеро слева. На минуту остановилась — додумать. Надо же войти в свой дом, понимая себя... Любить его издали, радоваться тому, что он живет? Нет, это не для меня, не желаю я делать его иконой!.. Не дамся, не дам убить себя! Вот с этим и пойду домой — не дамся!..

— Подождите, Фаина!..

Голос был не очень громкий и будто чужой, но не могло же ей привидеться: из толчеи у причала протискивался Алексей Павлович... Без шляпы, в какой-то странной спортивной куртке, но это он...

Сердце забилось отчаянно, но почему-то она не удивилась — так по крайней мере вспоминалось ей после.

Гатеев заговорил сразу, быстро, еще не шагнув на тропку:

— А я вчера утром приехал! Ничего, славно здесь у вас, я уже рыбу удил с лодки, поймал одного забубенного окунька, хотя, правду сказать, неловко баловаться с удочкой, когда кругом рыбаки, сети, — мальчишкой себя чувствуешь... Но до чего интересно, сплошные фольклорные бороды, хоть вторую диссертацию пиши, ей-богу... Неудобно только записывать — подумают, корреспондент, или еще хуже... Удивительный остров, право же...

Что-то еще он говорил, поздоровался, кажется. Спросил, кажется, что-то о пароходе...

Не очень у него была складная речь, но зато можно было немножко опомниться — что же дальше, как ей держаться... Вот сейчас спросит, почему она не пришла в парк в семь часов... Да нет, не спросит, он, верно, и сам не приходил... А если спросит?.. А если скажет то, невозможное?.. Она была готова дать отпор, гордо отвернуться, отослать его в ту голубую комнату, молча уйти, но в том-то и дело, что отпор давать нечему: приехал фольклорист как раз туда, куда им и следует ездить, еще и окуня выудил... И уж так-то старательно объясняет, что его появление ровно ничего не значит, — а ей только остается неопределенно поддакивать…

— Просто позавидуешь вам, — продолжал он, не давая себе передышки. — Есть чуть-чуть отсталость, в городе больше живешь интересами нашего времени, но...

Враждебность, не совсем осознанная, заставила Фаину сказать:

— А что это значит — жить интересами нашего времени? Читать и разговаривать о том, что происходит в мире? Это и здесь можно делать.

Он был задет, но промолчал. Потом перевел разговор на другое:

— Удивительная тишина на улицах... то есть на этих зеленых прогалинках между домами, и, смотрите, нигде ни души, полное уединение...

Фаина усмехнулась. Уединение! Да пока они сейчас идут, сколько глаз уже оглядело их с ног до головы, сколько шепотков и смешков в каждом окне, за каждой занавеской...

Одна дверь отворилась, на крыльцо вышла женщина с половичком в руках — будто вытряхнуть.

— С приездом! — окликнула она Фаину. — А батя-то тебя в пятницу ждал. Нынче ночью на озеро поехал...

— Тетя Настя дома? — спросила Фаина.

— Дома, видно. Где ж еще... А может, на грядах.

Говоря это, женщина смотрела не на Фаину, а на Алексея Павловича, и так пристально, что тот поежился.

— Все друг друга знают, — пробормотал он, когда пошли дальше. — Пастораль... — Он вытер взмокший лоб.

— Вы у кого остановились?.. — Фаина вдруг запнулась, покраснев, — ведь он мог приехать с Сильвией Александровной...

— У Демидовых, на Меже. Матвей Семенович, четверо внуков: Федя, Ваня, Миша и Ириней... — Он засмеялся. — Дотошный дед, восемь раз спрашивал меня, кто я такой. Уж я исповедовался, исповедовался, а знаю — сейчас увидит меня, опять спросит...

Они прошли маленькую рябиновую рощицу, потом откос, где бродили лошади, щипля траву. Лошадей Алексей Павлович, кажется, побаивался... Потом чуть не завязли в ивняке у берега — Фаина забыла, что там вязко. В воздухе летал ивовый пух, цеплялся за ресницы, за губы; из-под ног прыгали лягушки. Коровы, натужливо мыча, лезли в озеро.

— Занятные коровы, — сказал Алексей Павлович, — весь день в воде.

— В лазоревой... — негромко добавила Фаина.

— Что?.. А, да, помню. Я вас упрекал за лазоревую воду...

— И напрасно! — строптиво молвила Фаина. — Вода у нас бывает и лазоревая, и черная. Разная бывает — теплая, ледяная, счастливая, горькая... Старик на пароходе сказал — неучерпаемая.

— Ка-ак?..

«Не вам бы пугаться русского языка...» — хотела было кольнуть фольклориста Фаина, но удержалась.

Когда выбрались на сухое место, Алексей Павлович остановился. Рукав клетчатой куртки у него расстегнулся, глаза были печальные, вообще — вид не геройский. Сердце Фаины на миг смягчилось, но тут в памяти у нее резко и ясно прозвучал голос Сильвии Александровны: «Извини, Алексей... мы тебя оставим...» Алексей, Алексей, ты, ты, тебя, тебя...

— Вы хотите вернуться? — спросила Фаина. — К Демидовым можно пройти вот здесь — выйдете прямо к дому.

— Нет, спешить еще незачем... — Он сдул с руки пушинку. Пушинка перелетела на плечо Фаины. — Целый час до отъезда. — Он посмотрел на часы. — Даже больше...

Желто-серая, похожая на сухой лист жабка прыгнула ему на ногу, подумала и ускакала в траву. С озера повеяло холодом, остро запахло тиной. Молчать было невозможно, говорить — еще невозможнее... Из кустов вышла девочка, сгибаясь под тяжестью ведра, босоногая, в синеньком. Она с любопытством посмотрела в их сторону и пошла быстрее, проливая воду. Они двинулись за ней, будто она указывала путь, но вскоре ее синее платье скрылось.

Мысли у Фаины путались, голова горела, горели слова, не доходя до губ. Сказать, спросить, добиться правды! Сказать, что она ненавидит и его, и всех женщин, которые смеют говорить ему «ты»! Спросить, зачем же он приехал мучить ее, если... Обнять его, прижаться к этой смешной клетчатой куртке, не отпускать никуда! Закричать, чтобы уезжал скорее, с глаз долой!

Вот уже виден дом, сейчас все кончится. Она в отчаянии взглянула, повернув лицо к нему, к ненавистному, и этим заставила и его посмотреть в лицо ей. Ага, и у тебя губы сжаты, чтобы не вырвалось слово, и у тебя отчаяние в глазах!.. Но кто же ты такой? Что ты сделал с нами обоими?..

— Это ваш дом, — хрипло проговорил он. — Прощайте, Фаина, не поминайте лихом... — Он протянул руку.

Фаина, не помня себя, не отрывая взгляда от его глаз, сказала — дерзко, вызывающе, едва не задохнувшись:

— Я руки не подам вам, Алексей Павлович.

Он побелел, опустил руку. Фаина бросилась к дому... Плакать нельзя, плакать сейчас нельзя!..

Он догнал ее, загородил дорогу.

— Послушайте, Фаина! Вам захотелось оскорбить меня, ну что же... пусть будет так. Но в человеческих отношениях имеют значение не только слова и поступки.

Ушел, не оглядываясь.


Вы здесь, мудрый старик? Вы правы, а он кругом виноват? Да еще и приехал сюда... А я прощаю ему его вины за эту встречу — никто никогда не отнимет ее у меня, даже вы, дорогой старик с палкой. Вы сердитесь? Тогда условимся, будто он и не приезжал, не шел по улице под колючими взглядами, не смотрел, не протягивал руку. Условимся, что не было последней встречи, и не синеет озеро.


Загрузка...