Часть первая

Глава первая

— Взво-од… огонь!

От грохота выстрелов справа и слева заложило уши; он нажал на спусковой крючок и почувствовал, как дернулось под щекой ложе и жестко ударил в плечо приклад; он выстрелил снова.

Они лежали, распластавшись на мокрой траве в горах виргинского Голубого хребта, и стреляли поверх темного, заросшего бурьяном откоса по расположенной в нескольких сотнях ярдов ниже условной вражеской позиции — грубой имитации фанерных фасадов домов, окруженных деревьями. Серые силуэты мишеней появлялись и тут же пропадали в окнах, беспорядочно выглядывали из окопов между деревьями, и Прентис поначалу не особо прицеливался; главное, казалось, было непрерывно стрелять, не отставая от соседей. Но спустя несколько секунд напряжение ушло и появились точность и быстрота. Ощущение было пьянящее.

— Прекратить стрельбу! Прекратить стрельбу! Отойти назад! Всем назад! Второй взвод, занять позицию!

Прентис поставил затвор на предохранитель, поднялся и вернулся с остальными к чахлому костерку, разожженному с таким трудом и теперь изо всех сил цеплявшемуся за жизнь. Он втиснулся в толпу, окружавшую костер, и встал рядом с Джоном Квинтом.

— Ну что, снайпер, думаешь, попал хоть разок? — спросил Квинт.

— Пару-то раз наверняка. Уверен. А ты?

— Черт его знает.

Был последний день недельных учений — кульминации их боевой подготовки. Теперь их в любой момент могли отправить за океан, в европейскую мясорубку, и моральный дух роты был ниже некуда, но у Прентиса вопреки всему поднялось настроение. Доставляло удовольствие сознавать, что он уже шесть дней как не мылся и не менял одежду, что научился чувствовать винтовку продолжением себя и что вместе со всеми участвовал в выполнении сложных тактических задач и, в общем, не сплоховал. По телу пробежала приятная дрожь; он расправил плечи, широко расставил ноги и, протянув руки к дыму костра, оживленно потер ладони.

— Эй, Прентис! — сказал Новак, глядя на него через костер. — Чувствуешь себя крутым, да? Настоящим бойцом?

Со всех сторон послышались смешки, а Камерон, здоровенный южанин, приятель Новака, подхватил:

— Старина Прентис будет что твой тигр, правда? Слава богу, что он на нашей стороне.

Он старался не обращать внимания, продолжая потирать руки и глядя на чахлый огонь, но их надоедливый, снисходительный смех испортил ему настроение.

Во взводе почти все были минимум на пять лет старше Прентиса: кому-то тридцать, а нескольким и под сорок — более грубого и менее доброжелательного сборища он представить себе не мог. Как он, они прибыли в Кэмп-Пикетт из других родов войск — фактически весь этот учебный полк был, как это называется в армии, Центром переподготовки резервистов пехотного состава, — однако его опыт не мог сравниться с их опытом. Если остальные были старослужащие, то у него за плечами было всего шесть недель какой-то детской подготовки, как новобранца Военно-воздушных сил, а потом бестолковый месяц разных работ в так называемом взводе временно прикомандированных. Кто-то был из недавно расформированных зенитных частей, где они годами бездельничали на огневых позициях вокруг оборонных предприятий на Западном побережье; кто-то из охраны артиллерийских или интендантских складов; были тут и служившие ранее поварами, писарями и ординарцами, а также отчисленные из разных офицерских училищ. Многие из них были сержантами или из технического состава и продолжали носить бесполезные здесь лычки, но всех их — каждого сквернослова, забулдыгу, ворчуна — объединяло одно несчастье: пришел конец их длившейся месяцами, а то и годами благополучной тыловой жизни. Теперь они были пополнением действующей пехоты.

И если Прентис тешил себя надеждой, что эти люди станут звать его Боб, или Скелет, или Дылда или у них сложатся приятные товарищеские отношения, как было в авиации, то с этой надеждой пришлось сразу расстаться. Они звали его Малец, или Парень, или Прентис, или вообще никак, и их первоначальное полное безразличие скоро сменилось пренебрежительной насмешливостью.

В самое первое утро, опаздывая на утреннее построение и сонно крутя в руках непривычные солдатские краги, он надел эти чертовы штуки задом наперед, и крючки шнуровки оказались на внутренней стороне щиколоток, вместо того чтобы находиться на внешней; он пробежал всего четыре шага по казарме, и крючок краги на одной ноге зацепился за шнуровку другой, и он как подрубленный грохнулся на пол, растянувшись во весь свой двухметровый рост, — зрелище, которое свидетели потом весь день не могли забыть, корчась от смеха.

С тех пор и пошло. Он был неисправимо неповоротлив в строевой подготовке; не мог выполнить приемы с оружием без того, чтобы позорно не зацепить затвор, открыв патронник; в поле его долговязое непослушное тело подвергалось испытанию на реакцию и выносливость, которое было выше его сил, и он частенько валился с ног от усталости.

А хуже всего, он обнаружил, что не способен спокойно относиться к своим неудачам. После каждой унизительной оплошности он набрасывался с крепкой руганью на этих хохочущих ублюдков, пытаясь их уничтожить их же собственным оружием, и в результате падал еще ниже в их глазах. Плохо быть безнадежным недотепой, однако еще хуже, если ты к тому же хам-молокосос; но когда он малость пообтесался и матерщина служила не только выходом его злости, а стала чем-то вроде наглой и убогой манеры выражаться, свойственной какому-нибудь испорченному богатому юнцу, — это уже было чересчур.

А потом однажды утром, после отработки приемов штыкового боя, когда роту отвели в душное дощатое строение на еженедельные занятия по опознаванию и оценке объекта, он нашел способ изменить свою судьбу. Занятия были, как всегда, сплошная скука: сперва документальный фильм, один из оглушительного сериала «За что мы сражаемся»,[5] где доходчиво рассказывалось о злодеяниях нацистской Германии; после фильма скучный младший лейтенант скучным голосом растолковывал то же самое, после чего настало время вопросов.

Солдат, сидевший через несколько человек от Прентиса, встал, чтобы задать вопрос, — спокойный бывший артиллерийский снабженец из Айдахо, которого он иногда замечал с трубкой во рту в почтовой библиотеке и которого звали Джон Квинт, — он заговорил, и Прентис слушал его затаив дыхание.

— Я бы, сэр, не согласился с кое-какими моментами в фильме, который мы только что просмотрели. На деле это вещи, которые то и дело возникают в армейской программе идеологической подготовки, и я считаю, будет полезно рассмотреть их чуть более внимательно.

Поразило не то, что именно он говорил, хотя все это было интересно и умно, а его удивительно свободная и уверенная манера держаться. Перед ними был человек не старше двадцати четырех — двадцати пяти лет, в очках, да еще с отстраненным лицом, чей язык и четкое произношение свидетельствовали о его «культурности», — и без малейшей уступки им, без единого намека на снисходительность, он заставил каждого безмозглого амбала в аудитории внимательно слушать себя. Он даже шутил, отнюдь не опускаясь до грубого солдатского юмора, но сказал пару городских тонких острот куда как выше, по мнению Прентиса, их понимания. Заложив большие пальцы за ремень, вежливо поворачиваясь от одной части аудитории к другой, поблескивая очками, спина еще темная от пота после махания штыком на плацу, он говорил, вставляя такие словечки, как «абсурдный», «коррумпированный», чем доказывал, что не обязательно солдату быть вахлаком.

Когда он закончил и сел, раздались жидкие хлопки.

— Да, — сказал лейтенант. — Спасибо. Думаю, вы очень хорошо изложили свое мнение. Есть еще вопросы?

Вот, собственно, и все, что произошло, но этого было достаточно, чтобы Прентис по-новому взглянул на свои страдания. К черту детский вздор насчет того, нравится он или не нравится, считают его за своего или нет. Все, чего ему теперь хотелось, — это, помимо овладения основными солдатскими навыками, быть таким же умным и убедительным, как Квинт, таким же независимым в суждениях, как Квинт, с таким же презрением переносить унижения армейской жизни, как Квинт, и хотелось хотя бы познакомиться с ним поближе.

Но тот, кто был всеобщим посмешищем, едва ли мог подружиться с единственным во взводе интеллектуалом — по крайней мере быстро. Тут надо было действовать очень осмотрительно и не слишком явно, не переусердствовать.

Он взялся за дело в тот же вечер, когда вразвалочку подошел к койке Квинта перекинуться парой слов, но был осторожен и отошел прежде, чем у того могло возникнуть малейшее подозрение, что он набивается в друзья. Несколько вечеров спустя он увидел Квинта читающим в библиотеке, но решил, что лучше будет отложить новый разговор до другого раза, хотя постарался, чтобы Квинт заметил название довольно заумной книги, какую он выбрал, если посмотрит в его сторону, когда будет проходить мимо него к столу выдачи. По счастью, потом у роты начались недельные занятия на стрельбище; каждое утро колонна затемно отправлялась на девятичасовые стрельбы по мишеням, так что за день там предоставлялось много возможностей для неторопливого разговора. Случались перерывы на целых полчаса, когда было нечего делать, кроме как ждать своей очереди на огневом рубеже, и даже больше — на обед, который доставляла полевая кухня. Прентис использовал большинство этих возможностей; скоро он и Квинт, будто само собой, уходили на перерыв вместе. Потом, когда рота расположилась биваком, они устроили себе совместное укрытие, разделив тесную, сырую, неудобную двухместную походную палатку, в которой оба подхватили бронхит.

К этому времени они сблизились, став как бы членами одной несчастливой семьи, но Прентис понимал: их еще нельзя назвать друзьями, тем более задушевными. Они даже внешне были слишком разные: Прентис по крайней мере на девять дюймов выше ростом, с маленьким глазастым лицом, на котором еще ясно читалась откровенная жажда похвалы; Квинт плотного сложения и неизменно хмур.

Когда они устало тащились колонной по двое, с полной выкладкой, пять миль обратно в казармы, Прентис не решался заговаривать первым. Начинать разговор должен был Квинт, и по крайней мере две с половиной мили остались позади, прежде чем тот произнес:

— Клемы.

— Что?

— Просто вспомнил, как я однажды пообедал в Сан-Франциско. — Квинт пошатнулся от усталости, поправляя ремень винтовки. — Лучший, черт возьми, ресторан, в каком я побывал за свою жизнь, только вот не могу вспомнить, как он назывался. Пробовал когда-нибудь клемы? На створке?

Скоро они втянулись в обещавшее стать долгим, мечтательное обсуждение абсолютного, совершенного обеда — обеда, какой они устроят после войны в лучшем в мире чертовом ресторане. Для начала клемы, а следом лучший суп, который Квинт когда-либо пробовал.

— Годится, — согласился Прентис, — а потом что? Бифштекс, наверно, или большой кусок ростбифа с…

— Нет. Минутку, Прентис, не торопись с ходу набивать брюхо. Ты совсем забыл о рыбе.

— Я не прочь.

Они принялись обсуждать, что закажут из рыбы, и все, на что Прентис был способен, — это умерить голос и хихикать от удовольствия, как девчонка.

— Итак, мы сошлись на филе палтуса, правильно? — сказал Квинт. — Отлично, пора поговорить о главном блюде. И слушай, не будем торопиться с бифштексом или ростбифом — есть много чего другого. Подумаем минутку.

Прентис задумался и, пока думал, вновь по ужаснейшей своей привычке задел носком башмака каблук идущего впереди капрала Коннора, бывшего инженера, которому, как он часто и громогласно всем жаловался, Прентис наступал на пятки каждый чертов раз, когда шел в строю позади него. А поскольку Прентис уже знал, что никакие извинения на Коннора не действуют, оставалось защититься только тем, что мрачно изобразить из себя идиота, когда Коннор обернулся и сказал: «Черт, Прентис, ты когда-нибудь будешь смотреть себе под ноги?» Шагов десять-двенадцать они прошли молча, пока Прентис думал, когда можно будет продолжить разговор об идеальном обеде.

Молчание, что было приятно, нарушил Квинт.

— Если вдуматься, — сказал он, — ты, пожалуй, прав, Прентис. Нет ничего лучше бифштекса. Так давай возьмем по филе миньону средней прожарки, с кровью. А что к нему? Картофель фри — это само собой, я об овощах. Или предпочитаешь овощи отдельно — салат?

— Правильно. Так и сделаем. Возьмем большую порцию сала…

Тут он, злясь на себя, снова наступил на пятку Коннору. Но тот еще не успел обернулся и сказать свое: «Прентис, да будешь ты, черт, смотреть себе под ноги?» — он еще не сказал это, как Прентис увидел впереди странную суету. Далеко впереди, там, где шел капитан, люди пригнули головы, рванули рысью назад и, похоже, срывали с себя каски. Некоторые из тех, кто был ближе, останавливались и начинали корчиться, как от боли; затем, прежде чем он сообразил, что к чему, под ноги ему в дорожную пыль упало что-то маленькое и непонятное и негромко взорвалось — бум! — глаза и горло ожгло как огнем.

Он не мог ни видеть, ни дышать. Скрючился, схватился за глаза, винтовка съехала с плеча и повисла на локте.

— Не останавливаться! — раздалась команда. — Не останавливаться!..

Споткнувшись и получив сильный толчок в спину, он потерял равновесие, грохнулся на дорогу и покатился, задрав ноги, — и только потом вспыхнула первая ясная мысль: «Слезоточивый газ!»

Он мучительно долго ползал на четвереньках, ища откатившуюся каску и соображая, что делать, прежде чем рванул правой рукой парусиновую сумку, которая неделями болталась у него под мышкой слева, и выхватил болтающуюся резиновую маску противогаза.

— Не останавливаться, солдаты!..

Вспомнив, как их учили пользоваться противогазом, он одной рукой схватился за хобот, выдохнул что было сил, одновременно натянул маску на голову, забрызгал ее внутри, безудержно кашляя, открыл глаза и начал различать мир сквозь запотевшие пластиковые стекла. Каска валялась на дороге, подшлемник отдельно. Он подобрал их, вложил подшлемник и тут обнаружил, что колонна вся распалась; вокруг все корчились, шатались, теряли каски.

— Продолжать движение!..

Далеко впереди — казалось, невероятно далеко — голова колонны шагала, по-прежнему сохраняя строй, и последним в той группе тащился Квинт, будто ничего и не произошло. Прентис бросился вперед с винтовкой наперевес, стараясь сдержать подступающую тошноту, чтобы его не вырвало прямо в маску, которая пахла плесенью и резиной и собственным его дыханием. Они прошагали еще ярдов пятьдесят, когда прозвучала команда:

— Проверка на газ!

Он отлепил от щеки хлюпающую резину и глотнул благоуханного свежего воздуха.

— Снять противогазы!

Наконец-то лицо было свободно, и он затолкал противогаз обратно в сумку, как извивающуюся змею. Затем прозвучала команда остановиться, и на поляне, в стороне от дороги роту снова построили по отделениям и взводам; капитан, поднявшись на скользкий от сосновых иголок пригорок, обратился к строю.

— Вольно! — скомандовал он, вытирая щеки носовым платком цвета хаки. Капитан был худ, суров, с орлиным носом, участник боев в Анцио[6] и, как говорили, тот еще сукин сын. — Кто был в засаде, будьте любезны выйти из строя.

Те уже шагнули вперед, четверо немолодых кадровых служащих из Кэмп-Пикетта во главе со старшим сержантом в выгоревшей почти добела форме. Они полдня провели в засаде, поджидая роту, готовые бросить гранаты со слезоточивым газом и оценить действия солдат. Теперь задание было выполнено, и им не терпелось вернуться в гарнизон к ужину.

— Сержант, — сказал капитан, — доложите вашу оценку.

— Оценка не слишком высокая, сэр. Сильная неразбериха и замешательство, когда гранаты взорвались, — я бы сказал, больше, чем обычно. Ваши люди долго соображали, что происходит. Многие просто стояли согнувшись, многие потеряли каски. Один, я видел, помчался сломя голову… — при этих словах послышались сдавленные смешки, и голос произнес: «Прентис», — так вот, один куда-то помчался сломя голову, не надев противогаза. Головная часть колонны, где были вы, справилась очень хорошо; они продолжали идти строем, но в целом, сэр, должен доложить, было неважно.

— Благодарю.

Капитан старательно высморкался. Глаза у него все еще были красные и слезились, и, прежде чем заговорить, ему пришлось основательно прокашляться.

— Хотел бы я знать, — начал он, — хотел бы я знать, понимаете ли вы, что, будь это боевой газ, больше половины из вас были бы сейчас мертвы или умирали. Подумайте над этим. Хорошенько подумайте. Очень скоро вы пойдете в бой. Нам известно, что противник вряд ли применит газ, но в одном можете быть точно уверены. Вы можете точно быть уверены, что враг будет применять тактику нападения из засады, использовать фактор внезапности всякий раз, когда это отвечает его целям. Это значит, что вам следует научиться быть всегда начеку, и научиться чертовски быстро.

Он спрятал платок и выпрямился во весь рост.

— Мне не требуется напоминать, что все вы призваны из запаса. Я отлично знаю, что на вашу подготовку отведено шесть недель вместо минимум шестнадцати, положенных для обучения бойца. Если кому-то из вас кажется, что так не годится, я с ним соглашусь. Никуда не годится. Но просто предупреждаю вас. Просто предупреждаю, что враг не делает скидки на это. Я все сказал.

Снова их построили в колонну по двое, и вскоре они шли походным шагом дальше да терли на ходу глаза, лицо и шею, которые им словно настегали крапивой. Прентис все свое внимание сосредоточил на пятках Коннора, но изредка косился на профиль Квинта под неровной тенью каски. Заметил ли Квинт, как он бросился к нему сломя голову? В колонне возобновились разговоры, но он долго молчал, пока не почувствовал, что можно вернуться к прерванной теме.

— Квинт?

— Что?

— А как насчет десерта?

— Что?

— Я говорю, что лучше взять на сладкое?

— Черт, вот ты о чем. Не знаю. Давай не будем сейчас об этом, и постарайся быть внимательным.

В гарнизоне, когда они стояли в ожидании команды разойтись по казармам, старшина объявил, что через пятнадцать минут состоится построение на торжественный спуск флага; в ответ раздались стоны и проклятия. Прентис присоединился к общему недовольству солдат, которые, сломав строй, гурьбой бросились к казармам, но сделал это лишь для видимости. По правде, в чем он не смел себе признаться, он ничего не имел против подобных церемоний. Даже против сегодняшнего возмутительного случая, когда не оставалось времени, чтобы ополоснуться под душем и переодеться. Пятнадцать минут на то, чтобы скинуть пропотевшие снаряжение и повседневную форму, грязным влезть в парадную: шерстяные брюки и рубашку цвета хаки, надеть галстук, китель с медными пуговицами, чистые ботинки и пилотку; достать из ранца патронташ, отомкнуть штык и прицепить в ножнах к поясному ремню; подтянуть потуже винтовочный ремень, наскоро протереть винтовку (после ужина придется чистить ее основательно), и если еще останется время, то, как всегда, счистить засохшую грязь с ремня, прежде чем надеть его и застегнуть. Ну и потом команда:

— Разойдись!

Мрачные и потные, в недельной грязи под покалывающей чистой шерстяной формой, они снова построились на улице, раздались команды: «Равняйсь! Смир-но! Вольно!» В каждом взводе лейтенант и сержант — заместитель командира взвода, глухо переговариваясь, перестраивали своих людей по росту, и это всегда означало, что Прентис, к тайному своему удовольствию, будет, как самый высокий, правофланговым в первой шеренге. Затем из комнаты комбата торопливо вышла группа командиров, чтобы занять свои места во главе роты: капитан (выглядевший щеголем в своей темной, пошитой на заказ форме, с блестящими планками боевых наград на груди), старший помощник и ротный старшина; вместе с ними появился Квинт, в руках флаг на длинном древке — ярко-синий флаг пехоты с эмблемой в виде белых скрещенных винтовок, с обозначением роты и номером полка.

— Кто-нибудь из старослужащих знает, как обращаться с флагом? — обратился ротный старшина к новому составу в первый их день в учебном центре.

Полдюжины человек в строе вяло отозвались, и был выбран Квинт. Он хорошо справлялся: уверенно держал древко и в положении «вольно», и в положении «смирно», и на марше; он знал, как и когда, салютуя, резко опустить флаг строго параллельно земле и как вновь поднять его, хлестко и четко, чтобы древко не дрогнуло.

— Ро-та! — скомандовал капитан, и следом каждый взводный, как эхо, повторил команду: — Взво-од…

— На пле-чо! Правое плечо-о — вперед! Напра-во! Шагом — а-арш!

И вслед за знаменосцем рота двинулась по улице, повернула направо и пристроилась в хвост двум другим ротам батальона ровно в тот момент, когда ударили барабаны полкового оркестра, поджидавшего на перекрестке с ассистентами знаменосца. И батальон в полном составе направился на учебный плац, а оркестр, шагая следом, сменил барабанную дробь на музыку. Играли они, что маршируя на плац, что обратно, всегда одно и то же: «Марш полковника Боуги»,[7] и усталый хор позади Прентиса негромко подпевал всегда одно и то же:

У Гитлера

Одно яичко:

У Геринга —

Их два, но как у птички…

На плацу батальон застыл по стойке смирно перед комбатом, низеньким румяным майором, которого они видели всегда только с расстояния и на плацу, как сейчас. Далеко позади него, вдоль противоположного края площадки, в ожидании прохода войск расположились командир полка и его заместители; еще дальше, за флагштоком, на подернутом дымкой склоне невысокого холма среди сосен обычно собиралось множество гражданских машин и толпы женщин и детей — это семьи офицеров приезжали перед ужином посмотреть на парад. Оркестр смолк, и в резко наступившей тишине маленький майор, откинув голову, заорал: «Батальон! Слушай мою команду!» И, вопя команды с такой силой, что казалось, его побагровевшая шея того гляди лопнет, он заставил их выполнить полную программу ружейных приемов.

Никто этого не заметил, но Прентис действовал очень четко. Ни разу не сбился с шага, осанка его была безупречна, глаза, как должно, устремлены вперед; приемы он выполнял с такой быстротой и точностью, как ему никогда не удавалось на улице перед казармами, где это было куда важней, и он испытывал при этом гордость мастера, делающего свое скромное дело не хуже остальных. Ему хотелось красиво смотреться в глазах женщин и детей на холме.

Наконец последний прием был исполнен, последовала долгая пауза, когда они стояли совершенно неподвижно, пока не раздалась команда «смирно», в отдалении горнист заиграл вечернюю зорю, и первые, замысловатые ноты прозвучали в полной тишине.

— На кра-а-ул!

Все винтовки взлетели на уровень груди, флаги рот склонились к земле, майор круто повернулся к начальству, одновременно отдавая честь, горнист перешел к более простой и меланхоличной части мелодии, и флаг на флагштоке пополз вниз.

Затем наступило время торжественного марша. Оркестр вновь грянул, оповещая весь штат Виргиния о физическом недостатке Гитлера; знаменосец повел оркестр с плаца, роты с винтовками на плече пошли за оркестром. Впереди был левый поворот, а затем сложный заход правым плечом вперед — долгий момент, когда они маршировали мимо группы командиров, держа равнение направо, и каждый изо всех сил старался не выбиться из строя; потом последовала команда «равнение прямо», еще раз — «налево», и наконец все закончилось.

Осталось только выйти на свою улицу и вернуться к казармам. На перекрестке музыка быстро стихла, когда оркестр свернул на свою улицу; затем отделились и другие роты, пока не осталась одна, марширующая под отдаленную дробь барабанов.

Кто-то пробурчал: «Муштруют, как сопливых дерьмовых бойскаутов», а другой прошелся насчет игр в оловянных солдатиков. Скоро недовольный ропот и горький смех охватили всю колонну, так что ротный старшина вынужден был обернуться и проорать: «Эй там, позади, полегче!»

Но среди негодующих голосов не слышно было голоса рядового Роберта Дж. Прентиса. В наступающей тьме он даже без оркестра шел, чеканя шаг, с серьезным лицом, взгляд устремлен вперед, на высокое развевающееся синее знамя пехоты.

Глава вторая

В конце декабря, сразу после немецкого прорыва в бельгийских Арденнах, в Форт-Мид, штат Мэриленд, начали каждый день прибывать в большом количестве длинные составы с пехотным пополнением. Людям делали перекличку, выстраивали в длинные, переминающиеся с ноги на ногу колонны, и они стояли на снегу в ожидании, когда их накормят, проведут медицинский осмотр, раздадут им новое обмундирование и снаряжение и сообщат, куда отправят дальше. Они часами готовились в жарко натопленных казармах к проверке в полном полевом снаряжении, которую в последний момент отменяли, а вместо нее устраивали лихорадочный десятиминутный осмотр; подразделения постоянно перетасовывали, так что все говорили: будет большой удачей, если под конец, после нескольких дней в Форт-Миде, они не растеряют всех друзей.

Прентису повезло: благодаря близости их фамилий в алфавитном списке они с Квинтом оказались в одной группе, и тот же алфавитный принцип помог ему избавиться от многих неприятных типов, которые не оставляли его в покое с Кэмп-Пикетта. Он и Квинт заняли двухъярусную койку в казарме, полной незнакомцев из других учебных лагерей, и он знал, что, если удача будет сопутствовать ему и дальше, они могут вместе пройти все предстоящие деления и перегруппировки, даже попасть на один корабль и в конце концов в одну часть.

Где-то через день пребывания в Форт-Миде их стало трое: у них появился друг или, по крайней мере, сосед, здоровенный двадцатидевятилетний фермер из Арканзаса по имени Сэм Рэнд, который прибыл с группой из какого-то лагеря в Техасе и занял нижнее место на койке рядом. С неприступным, мрачным и кислым видом он принялся разбирать свой вещмешок; потом, по-прежнему без улыбки, шагнул через узкий проход между койками и протянул руку, на которой отсутствовал указательный палец. Сказал: «Меня зовут Сэм Рэнд. Рад познакомиться, парни». Он три года служил нестроевым в инженерных войсках, пока механической пилой ему не отхватило палец; выйдя из госпиталя, он обнаружил, что его часть расформировали и всех отправили на переподготовку в качестве пехотинцев. «Я-то думал, без пальца меня не призовут в пехоту; какой от меня толк, если нечем нажимать на курок, но мне сказали, мол, не имеет значения. Можешь, мол, нажимать и средним».

Квинт, видно, неизменно получал удовольствие от общения с ним, смеясь над его присловьями и с уважением относясь к его деревенской мудрости; он сразу стал звать его Сэмом, хотя Прентиса никогда не звал иначе как по фамилии, и частенько они выходили из казармы вдвоем, не приглашая с собой Прентиса, что вызывало у него легкую ревность. Вот так и случилось, что однажды Прентис сидел на своей койке, не зная, где Квинт и Сэм Рэнд, и убедив себя, что ему плевать на это. Вокруг него в беспорядке валялось новое снаряжение, которое предстояло разобрать, но сначала нужно было сделать кое-что более важное: написать ответ на письмо Хью Берлингейма, бывшего соседа по комнате в старшем классе школы.

Письма от Берлингейма приходили примерно лишь раз в месяц и требовали внимательного чтения, потому что он прямо сказал, что его выводят из терпения банальные пустяки обычной переписки. «Если уж будем писать друг другу, — сказал он Прентису еще в школе, — так давай по крайней мере обсуждать серьезные вещи, а не болтать по пустякам. Если хотя бы раз напишешь о погоде, что-де надеешься, что у меня все хорошо, да станешь шутить по-дурацки, ручаюсь, не буду отвечать, и того же жду от тебя. Идет?» — «Идет».

В результате Прентис часами просиживал над очередным письмом Берлингейму, и сначала, когда был в авиации, и потом, в Кэмп-Пикетте, неоднократно переписывая черновик, проверяя в библиотеке литературные отсылки; заботился, чтобы в каждом абзаце обязательно высказаться как-нибудь оригинально и чтобы в окончательном виде письмо без всяких скидок читалось как часть продолжающегося интеллектуального диалога. Что было нелегко.

Сейчас Берлингейм служил во флоте или, точнее, проходил подготовку по так называемой Программе V-12,[8] что позволяло способным курсантам посещать гражданские университеты в морской форме, и, видно, имел массу свободного времени для сочинения нудных посланий:

…Ты называешь своих армейских товарищей «тупыми животными». Меня тоже окружают подобные типы, и я не испытываю к ним особенного сочувствия. Читал ты «Стадса Лонигана» Фаррелла?[9] Почитай, и найдешь среди его героев многих из моих сокурсников. Ни мозгов, ни цели в жизни. Для них «самый кайф» — это кувыркаться в постели с распоследней шлюхой, а потом смаковать грязные подробности с приятелями. Меня не шокирует их шутовство — но становится тягостно, когда понимаю, что они — лучшее, что Америка предлагает в своем раннем мужании. И если подобных людей видишь в Программе V-12, могу представить, каков уровень тех, кто служит в частях вроде твоей, куда призываются даже последние отбросы общества. C’est la guerre.[10]

Что касается религии, то, полагаю, тебя сильно удивит (помня наши разговоры в школе о Шопенгауэре и т. д.), но я больше не атеист. В последние несколько месяцев я честно пересмотрел свои философские взгляды и неожиданно обнаружил, что больше не считаю христианство проклятием человечества, как считал раньше. Теперь я могу понять, почему величайшие мыслители, самые светлые умы в нашей западной культуре в той или иной форме призывали следовать христианскому идеалу и христианской этике…

В письме было еще несколько страниц, но Прентису и прочитанного было достаточно. Он тщательно протер перо авторучки и вернулся к своему частично законченному ответу:

«А я продолжаю не доверять религии, как не доверяю всем догмам и всем моральным и/или духовным установлениям».

Это звучало убедительно — тон верный, — но нужно было придумать еще три-четыре фразы в том же духе, прежде чем он сможет по праву завершить письмо абзацем, который получилось набросать на одном дыхании:

«Думаю, в следующий раз я не скоро соберусь написать тебе, поскольку нас готовят к отправке в Европу, где, должно быть, какое-то время всем нам будет не до писем — и отбросам общества, и Стадсу Лонигану, и мне».

Он еще ковырялся со своими тремя фразами, когда вернулись Квинт и Сэм Рэнд и плюхнулись на койку, от них разило пивом.

— Прентис, дружище, — окликнул его Квинт, — если б ты слез со своего насеста и взглянул на доску приказов, то узнал бы, что нам дают восьмичасовую увольнительную на этот вечер. Мы собираемся в Балтимор. Так как, спустишь свою задницу?

Хью Берлингейм был тут же забыт. В первый раз, насколько помнил Прентис, Квинт назвал его «дружище», пусть даже в насмешку, и было приятно сознавать, что они с Рэндом вернулись в казарму за ним, прежде чем уехать. Идя вьюжной улицей гарнизона, пряча лицо от ветра в поднятый воротник, он с непривычки чувствовал себя щеголем. Новенькая форма сидела на нем не в пример лучше, чем старая, его восхищали полевые ботинки нового фасона, высокие и на толстой резиновой подошве; их выдали в Форт-Миде, и он уже научился драить их, подпаливая на огне их рыжую кожу, а потом густо смазывая гуталином. Ноги казались в них не такими тощими, и еще они придавали важности походке. Ни Квинт, ни Сэм Рэнд не позаботились обработать их над огнем и ходили неуклюже, будто ботинки терли им ноги; а потому, когда друзья направились в город, обещавший им развеселый вечерок, Прентису казалось, что он выглядит самым подтянутым и бравым среди них троих. И он позволил растущему чувству товарищества обнять вместе с Квинтом и Сэма Рэнда, поскольку видел теперь: Рэнд не представляет серьезной угрозы, подтверждением чему самый тот факт, что Рэнд простодушен, естествен, «колоритен», как киноактер на характерных ролях. Его наивность и комизм способны облегчить Прентису и Квинту их более сложные дружеские отношения, и в этом смысле его компанию можно было только приветствовать. Если бы Сэма Рэнда смертельно ранило в бою, Прентис мог бы броситься к нему под градом пуль, вынести к своим и доставить в полевой госпиталь, как это сделал герой Лью Эйрса в фильме «На Западном фронте без перемен»,[11] не понимая, что товарищ уже мертв. И Квинт, не стыдясь слез, сказал бы: «Ты сделал для него все, что мог, Прентис» (или, лучше, «Боб»), Ну а сейчас ему пришлось попросить их остановиться и подождать у телефонной будки рядом с автобусной станцией, пока он позвонит матери; и когда он, сложившись, втиснулся в будку и звонил в непомерную даль, он вовсе не чувствовал себя таким уж бравым.

— Ох, дорогой, — сказала она, когда он объяснил, что не успеет за такой короткий срок добраться до Нью-Йорка и вернуться обратно. — А как думаешь, дадут тебе увольнение, когда будешь в другом месте? Поближе?

Она имела в виду Кэмп-Шенкс, в штате Нью-Йорк, порт отправки войск, как говорили строго засекреченный.

— Нет, — ответил он. — Оттуда даже звонить не позволяют. Но в любом случае я напишу. И слушай, обещай мне не волноваться, хорошо? Со мной ничего не случится.

Трубка в его потной руке была скользкой.

— Обещаю, дорогой. Но ты уж там поосторожней, ладно? Понимаю, это звучит глупо, но я просто…

— Конечно же, конечно. Все у меня будет отлично. Ты только береги себя и… ну, ты знаешь… обещай не волноваться. Хорошо?

Повесив трубку, он несколько секунд посидел в запотевшей будке, не понимая, зачем он вообще звонил матери. А когда вышел и потопал ногами, чтобы брюки опустились на башмаки, то увидел, что Квинт стоит один.

— А где Сэм?

— Слинял. Подъехали какие-то его друзья на такси, он и укатил с ними. Сказал, постарается позже разыскать нас в городе. Ну, ты готов?

В столь непохожей на армейский порядок городской суматохе они нашли бар при гостинице, где Сэм обещал ждать их; но его там не оказалось, и совсем стало досадно, когда бармен отказался налить Прентису.

— Какого хрена! — возмутился Квинт. — Он же в армии, чтоб тебя! Отправляется за океан. Что тут у вас за порядки?

— Полегче, солдат, попридержи язык. Таков закон: не моложе двадцати одного года, и никакая ругань не поможет. Обслужу его, так лишусь работы.

— Брось, Квинт. Выпей без меня.

— Нет. Черт с ним.

Не зная, что делать, они стояли у стойки и пялились на столики, заполненные гражданскими, или офицерами с девушками, или солдатами, тоже с девушками, пока Квинт не буркнул:

— Пошли отсюда… Вообще-то, — сказал он, когда они вышли наружу и бесцельно побрели по улице, — вообще-то, я и не ждал, что Сэм появится. Думаю, старина Сэм не желает, чтобы ему помешали в серьезном деле — перепихнуться сегодня.

Прентис негромко хохотнул, но это его несколько обеспокоило. Он особо не надеялся, что они отправятся в бордель или подцепят девчонок в баре или еще где, но что еще стоящего можно сделать в последний свободный вечерок в Штатах? Или Квинт считает, что это позволительно только недалеким, «колоритным» солдатам? Неужели Квинт в его двадцать четыре года так же стесняется девушек, как он сам?

Они дошли до площади, расцвеченной яркими огнями, что-то вроде балтиморской Таймс-сквер, остановились под навесом над входом в местное варьете, и Квинт, насупив брови, пожал плечами и сказал, что можно бы и зайти туда. Все лучше, чем идти в кино; но представление разочаровало их. Большинство актрисок были не способны по-настоящему зажечь, а их стриптиз выглядел так, будто они изо всех сил старались не выйти за рамки, очерченные полицией. Комики были не смешны, а представление постоянно прерывалось, чтобы лоточники прошли по проходам, предлагая коробки конфет, содержавших, по словам конферансье, еще и множество ценных призов, в том числе серебряные зажигалки и бумажники из настоящей кожи.

— Ну что, — проговорил Квинт, когда нудное представление закончилось и они снова оказались на леденящем ветру. — Черт, пошли выпьем где-нибудь. Может, в этом гнусном квартале удастся хотя бы выпить.

И в первом же баре, в который они попробовали зайти, перед ними без вопросов поставили пиво в бутылках. Заведение было узким и мрачным, с зелеными стенами, пахло дезинфекцией; едва они уселись, как музыкальный автомат загремел «Я буду одна».[12] Большинство посетителей были старики, облепившие стойку, кое-кто харкал прямо на пол, но были тут и солдаты, а в одной из кабинок сидели два моряка, обнимая совсем юных девчонок, единственных на весь бар. Пиво было покрепче того, к какому Прентис привык в гарнизонном кафе, и после третьей бутылки он почувствовал приятный туман в голове: он готов был признать, что, в конце концов, это не худший вариант провести последнее увольнение, сидя в странном, убогом баре с Джоном Квинтом и слушая его рассуждения о масштабных социальных и исторических аспектах войны. Ибо Квинт прервал свое задумчивое молчание, окутанное дымом трубки, и заговорил — больше, как видно, от скуки, чем от неподдельного желания поговорить, — об экономике, и политике, и международных делах; он разошелся не на шутку и был красноречив почти как тогда, на занятиях в Кэмп-Пикетте после просмотра фильма, и сейчас он обращался к одному Прентису, который мог ему отвечать. Это было как добрые старые разговоры с Хью Берлингеймом, еще в школе.

— Но, с другой стороны, Квинт, — поражаясь, слушал Прентис собственный голос, — с другой стороны…

— …прав. Ты абсолютно прав, Прентис. — И хотя Прентис позже не мог вспомнить, что он там говорил, он знал, что ему никогда не забыть серьезного, одобрительного выражения на лице Квинта. — В этом ты абсолютно прав.

— Извините, что встреваю, парни, — услышали они сквозь завесу сигаретного дыма незнакомый голос, подняли головы и увидели юного пьяного моряка, вцепившегося в перегородку их кабинки. — Такие дела. Мы с моим другом подцепили двух милашек, только нам надо срочно сматывать, через двадцать минут должны быть на базе. Если мы перекинем их вам, идет? То есть я вижу, вы, ребята, тут как бы одни.

Прентис вопросительно взглянул на Квинта, но тот с преувеличенным вниманием отколупывал мокрую наклейку с бутылки пива.

— Вот что, — продолжал моряк, — вы мне просто скажите, как вас зовут, чтобы я мог вас представить. То есть, черт, что вы теряете?

Квинт глянул на моряка с поразившей Прентиса странной смесью презрения и робости и сказал:

— Джон.

— Боб, — назвал себя Прентис.

Не прошло и минуты, когда Прентис и Квинт старались не смотреть друг другу в глаза, как моряк вернулся. На сей раз он притащил своего дружка, огромного рыжего парня, который, казалось, засыпал на ходу, и двух девчонок.

— Эй, Джон! — радостно сказал он. — Как дела? Эй, Боб! Парни, хочу вам представить наших подруг. Это Нэнси, а это Арлин. Не против, если мы присоединимся к вам на минутку?

Затем Прентис осознал, что морячки исчезли, оставив их с девушками. Та, которую звали Нэнси, пухленькая болтушка в тугих кудряшках, подсела к Квинту и беспрестанно что-то уютно щебетала, другая, Арлин, вжалась в трепетное объятие Прентисовой руки. Она была очень худенькой, молчала, как немая, и от нее одуряюще пахло духами.

— …Нет, объясни мне вот что, Джон, — говорила Нэнси, — мне это совершенно непонятно. Как так случилось, что вы дружите с Джином и Фрэнком, если они во флоте, а вы в армии?

Квинт что-то ответил ей вежливо и невнятно. Он снял очки и протирал их бумажной салфеткой, щуря на Нэнси маленькие глазки.

Потом неожиданно развязался язык и у Арлин.

— Есть у тебя пятицентовик, Боб? — спросила она. — Хочу еще раз послушать ту песенку, «Я буду одна». Обожаю ее.

Он встал, чтобы выполнить ее просьбу, притопнул, чтобы штанины легли на башмаки, и направился к автомату, надеясь, что она обратит внимание на его новую походку. Когда он вернулся, она начала подпевать песенке, как бы обращаясь к нему, сидя прямо, уперев ладони в колени и глядя прямо перед собой, чтобы он полюбовался ее профилем: странно скошенным лобиком и припудренными прыщами.

— Спросят меня: почему, — подпевала она, — я отвечу: иначе нельзя. Есть мечты, что мне не забыть, под луною наши мечты, когда обнимал меня ты…

Пока она напевала, в голове у него проносились недоуменные вопросы. Кто они, эти девчонки? Проститутки? Может, морячки успели попользоваться ими и сбагрили их им, не заплатив? Нет-нет, девчонки ни за что не дали бы им уйти просто так. Сколько им лет? По семнадцать? Но какого сорта девчонки в таком возрасте бывают в подобном месте, позволяя передавать себя из рук в руки, словно товар?

— …Я всегда буду рядом, где б ты ни был; каждый вечер, в каждой молитве. Если ты позовешь, я услышу из дали любой — просто закрой глаза, и я буду с тобой…

И где морячки подцепили их? Может, они из тех, которых в газетах называют «девушками для победы», непрофессионалки, любительницы военных? Тут его на мгновение охватила паника: а если заразишься?

— …Пожалуйста, будь один; своей любо-овию и поцелу-у-ями храни меня… — Арлин прикрыла глаза и, сентиментально трепеща, сморщила лобик, когда песенка достигла кульминации, — пока тебя не будет рядом, я буду одна. — Потом она открыла глаза и манерно, однако продолжительно приложилась к пиву; на стакане остался след помады, на ее губах — пена.

— Господи, обожаю эту песенку, — сказала она. — Откуда ты, Боб?

— Из Нью-Йорка.

— Братья-сестры есть?

Все это как-то не шло ей: эта прелюдия, свойственная больше девчонкам на школьных танцах. Он попытался спустить разговор с романтических высот на землю, заикнувшись о том, что они с Квинтом из Форт-Мида и в любой день их могут отправить на войну в Европу, но это не произвело на нее впечатления: она явно знала многих парней из Форт-Мида. Разговор грозил того гляди заглохнуть, и он, ища помощи, посмотрел на парочку напротив, но раскрасневшийся Квинт в этот момент судорожно смеялся над какими-то словами Нэнси, та тоже смеялась, и на голове у нее была пилотка Квинта. Потом Арлин неожиданно подалась ближе, положила ладонь ему на бедро и принялась легко и ритмично поглаживать, отчего сладостные жаркие волны покатились по телу Прентиса от колен к горлу. У нее была маленькая детская ладошка с обгрызенными ногтями и школьным колечком на пальце.

— Слушай… — проговорила она. — Поздно уже. Не хочешь проводить меня до дому?

Она жила в такой дали от центра, что надо было долго ехать на одном автобусе, а потом пересаживаться на другой. Он беспокоился, как будет возвращаться, и заставил ее несколько раз повторить обратный маршрут, отчего она сникла и поскучнела, пока они тряслись на втором автобусе. У него даже голова слегка вспотела под шерстяной, набекрень, пилоткой; он представил, как у двери ее дома она вяло протягивает ему ладонь и говорит ужасные слова: «Прощай, дурачок, мы чудесно провели время», или что-то в этом роде, — и, отчаянно пытаясь не допустить подобной катастрофы, он обнял ее одной рукой, а другую смело запустил под распахнутое пальто, скользнул выше и положил на плоский холмик груди. В ответ она, тихонько мурлыча, прильнула к нему, запахнула полу, чтобы спрятать его руку; наклонившись, он коснулся губами ее напудренного лобика и ехал дальше в балтиморскую ночь, ощущая себя солдатом из солдат.

Но когда они наконец покинули автобус и пошли к ряду молчаливых, смутно виднеющихся, зловеще темных домов, смелость покинула его. «Ты живешь с родителями?» — спросил он, и неожиданно в нем загорелась надежда, что вечер может закончиться семейной сценкой на кухне: общительный папаша в подтяжках, которому захочется пуститься в воспоминания о прошлой войне, ласковая улыбающаяся мамочка благодарит за то, что он позаботился об Арлин, проводил ее до дому, затем пожелает ему удачи, поцелует в щеку на прощание и сунет теплый пакет с домашним печеньем.

— Ну да, с родителями, — ответила она. — Но это не страшно. Отец работает в ночную смену, а мамаша дрыхнет как убитая. Ну вот, пришли. Следующий дом. А теперь, ради бога, потише.

Она провела его между домами, потом через раздвижную дверь, по скрипучей лестнице и по устланному линолеумом коридору к двери в квартиру. Ее ключ щелкнул в замке и, прошептав: «Ш-ш-ш», она впустила сто внутрь и включила свет.

Обои в цветочек, аляповатый диван, обтянутый зеленым плисом, и фальшивый камин с газовой горелкой. На стенах картинки религиозного содержания, темная репродукция вангоговского «Жнеца», а на каминной доске куча безделушек, среди которых пресс-папье — копия «Трилона» и «Перисферы»[13] с нью-йоркской Всемирной выставки 1939 года и большущий пупс с перьями. Арлин сбросила туфли и, шепнув, что сейчас вернется, оставила его одного, бесшумно скрывшись за другой дверью. Он снял шинель и пилотку и осторожно присел на диван. Достал сигареты, но решил повременить: пусть она вернется, тогда можно будет прикурить сразу две сигареты и медленно передать одну ей, глядя на нее с прищуром, как Пол Хенрейд на Бетт Дэвис в фильме «Вперед, путешественник».

— Порядок, — сказала, появившись, Арлин. — Спит без задних ног. — И подошла к дивану, неся кварту пива и стаканы. — Сигарета есть, Боб?

Он старательно повторил прием Хенрейда, только она в этот момент разливала пиво и ничего не заметила.

— Спасибо, — сказала она. — Погоди, сейчас включу эту штуку.

И, некрасиво опустившись на корточки, она зажгла горелку: послышался легкий хлопок и шипение. Потом выключила верхний свет и села рядом с ним в оранжевом свечении газа.

Можно ли сразу же, без лишних слов обнять и поцеловать девушку? Он предположил, что можно, и не ошибся. Вскоре он оторвался от нее, чтобы встать и снять гимнастерку, в которой ему стало душно, а когда сел обратно, сперва жадно припал к стакану, словно записной алкоголик, который, пока не выпьет, думать не может о сексе; потом, протерев очки, он снова повторил приемчик из «Вперед, путешественник», взяв еще две сигареты, хотя первые две лежали в пепельнице почти нетронутые, и вновь она не заметила. В этот момент расстегивала для него лифчик. Он подумал, может, сказать: «Слушай, Арлин, давай не будем; ты слишком порядочная для этого», и она расплачется в его объятиях и ответит: «О, Боб, ты первый, кто по-настоящему уважает меня», а потом, у двери, они романтически прильнут друг к другу в нежном прощании, обещая писать письма. Беда в том, что она уже запустила язык ему в рот, его руки сжимали ее маленькие груди, а ее пальцы со школьным колечком умело расстегивали его ширинку. Только тогда он вспомнил о пачке армейских презервативов, которая несколько недель лежала в бумажнике; он с трудом достал один, но надеть чертову резинку никак не получалось, пока Арлин не помогла ему. Больше того, она помогла ему во всем дальнейшем: удобно улечься с ней на диване как надо, осторожно, обеими руками, направила. Он знал, что полагается заниматься этим долго, но все закончилось в несколько неистовых секунд.

— Уже кончил? — спросила она не то чтобы с раздражением, но очень похоже; и в ответ он вместо извинений уткнулся лицом ей в шею, издав звук, который, как надеялся, сойдет за самый что ни на есть натуральный стон удовлетворенной страсти.

И удивительно, она почти с радостью последовала его примеру, изобразила, что не отстала от него: гладила его спину, покусывая мочку уха. Или ей не впервой разыгрывать подобный спектакль? Он мог только надеяться на это.

Потом они сидели на диване, пока она одевалась и приводила в порядок волосы.

— Боже! Сколько сигарет! Это ты прикурил их все?


Квинт и Сэм Рэнд крепко спали, когда он прокрался в казарму и, засыпая на ходу, с гордостью подумал, что, видно, преуспел больше любого из них.

Но утром не было возможности не только заговорить об этом, но даже хотя бы озорно намекнуть. Утро оказалось их последним в Форт-Миде, так что некогда было вздохнуть: укладка, проверки, переклички, устраиваемые нервными сержантами.

Задолго до полудня они уже маршировали под снегом — сотни их, больше тысячи — на вокзал, где их погрузили в эшелон, направлявшийся на север. В тесном, жарком пассажирском вагоне у Прентиса было предостаточно возможностей похвастать своими подвигами прошедшей ночью, но он не мог найти нужных слов и совсем не был уверен, что, если бы и нашел, хватило бы духу рассказать все как было. Он опасался, что Сэм Рэнд может выдать что-нибудь вроде: «Ну, теперь ты совсем взрослый, да, Прентис?» А Квинт только скривит губы и покачает головой в снисходительном, насмешливом изумлении. Может, все, что позволил себе Квинт с другой девчонкой, с Нэнси, — это заплатил за пиво и посадил на автобус; может, это все, что допустимо позволять себе с девчонками подобного сорта, если у тебя есть хоть какая-то гордость. И тут он задумался о другой, неприятной стороне своего приключения. Разве по киношкам о венерических болезнях, которые им показывали, не очевидно, что презервативы не дают полной защиты? Не нужно ли теперь пойти провериться? А он даже — господи! — не принял душ. Ему чудилось, что по его голому юному телу под зимним обмундированием и длинным нижним бельем ползают мерзкие микробы. Интересно, как скоро появятся первые симптомы?

Кэмп-Шенкс, расположенный в глубине лесов к северо-западу от Нью-Йорка, оказался лабиринтом вытянутых, низких, крытых толем бараков, воздух в которых был тяжел от дыма пузатых печек, топившихся углем, и запаха смазки, в которой прибыли с завода новенькие винтовки. Делать в Кэмп-Шенксе, после того как они перебрали винтовки, удалив заводскую смазку, было нечего, кроме как сидеть да болтать или слушать других, и почти во всех разговорах звучала безнадежность:

— …Черт, я бы не против, чтобы подготовка была подольше. Проходишь полный шестинедельный основной курс, отправляешься в регулярную часть для повышения квалификации, овладеваешь военной профессией и обзаводишься друзьями, а уж потом отправляешься на фронт. Вот что такое служба. Понятно, о чем я? А так, как сейчас, зараза! — хватают за жопу и швыряют на передовую вместе со стадом чертовых незнакомцев, используют как пушечное мясо — вот что с нами делают. И не скрываю, что мне до смерти страшно.

— А кому не страшно, друг? Знаешь таких?

— …Черт, хотя почему бы не драпануть из армии? Чем это грозит? Десять лет в Левенуэртской тюрьме, а потом сократят до шести месяцев, когда война кончится. Не так уж плохо.

— Какой, к черту, Левенуэрт! Военная полиция тебя сграбастает и посадит на ближайший корабль — вот что с тобой будет.

— …Слыхали, парень в соседней казарме мне рассказывал, как у них один приятель поставил ногу на пень? Ни с того ни с сего. Поставил ногу на пень и стал упрашивать ребят прострелить ее ему из винтовки. А знаете, это очень умно! Будешь с переломанной ногой, зато уж точно шкуру спасешь.

— Чёрт! Ты вот сам поставь-ка ногу на пень, Рейнольдс! Небось духу не хватит, чтоб я тебе ее прострелил.

— Я и не говорил, что собираюсь! Вечно ты все переиначиваешь! Не говорил я, что…

Казалось, каждый решил перещеголять остальных, хвастливо заявляя о праве на малодушие, и Прентис приуныл. Он старался держаться поближе к Квинту и Сэму, которые не участвовали в общем разговоре, и большую часть времени пытался закончить письмо к Хью Берлингейму. Но письмо не получалось, и в конце концов он порвал его и швырнул клочки в печь.

На второй день в барак ворвался взбудораженный щеголеватый маленький сержант и объявил, что лично ему плевать, слышит кто сто или нет, но каждый, кто не слышит и опоздает на корабль, пойдет под трибунал, он Богом клянется. Затем каждому поставил мелком номер на каску и велел быть наготове, потому что они могут выйти в любую минуту. Но они дождались, пока совсем не стемнело; когда же они вышли, это была бесконечная колонна, которая, скользя и балансируя, спускалась по длинному, в несколько миль, склону, и, хоть было холодно, они все взмокли к тому времени, когда их погрузили в другой поезд, довезший их до Уихоукенской паромной пристани, откуда они поплыли в нежную полуночную тишину Гудзона. Они переправлялись на восточный берег, и паро́м прошел под громадным серым корпусом «Куин Мэри». Потом они поднялись на причал, а там на корабль, и усталые британские голоса указывали им путь вниз, по извилистым, наклонным коридорам и лестницам, пока они не оказались перед невозможно маленькими брезентовыми подвесными койками в четыре яруса; на каждой был проставлен номер, соответствующий номеру на каске. А когда они проснулись утром и старались устоять под качкой, на леденящем ветру на открытой палубе, борясь с приступами тошноты и держа в руках котелки да ложки, в очереди за завтраком, то земли уже было не видать.


— Только не называй эту реку Клайд, — объяснял Квинт шестью днями позже. Они стояли у поручней неподвижного корабля. — Говори… — он зашелся долгим кашлем. Оба, он и Прентис, подхватили бронхит, который никак не проходил, — говори: Ферт-оф-Клайд, — закончил он фразу. — Не знаю, что означает этот чертов «Ферт», но надо называть именно так. Тут вроде как самый крупный судостроительный центр в мире.

— Не слишком казистый, — хмыкнул Сэм Рэнд. — Хотя холмы ничего, симпатичные.

Всю ночь и большую часть следующего дня они пересекали на поезде Великобританию из конца в конец, и это понравилось Прентису, потому что поезд был как в английских фильмах: удобные купе, коридор. Его место было у окна, и еще долго после того, как другие уже уснули, он увлеченно смотрел на проплывающие мимо темные пейзажи Шотландии, а потом Англии. Оказавшись в Англии, он вспомнил о человеке, чье имя вроде бы давным-давно выветрилось из памяти — мистера Нельсона, мистера Стерлинга Нельсона, который когда-то сказал: «Надеюсь, ты будешь заботиться о своей матери, пока я отсутствую», — и вскоре ему стало казаться, будто мать едет рядом с ним в вагоне («Ох, как это интересно, правда, Бобби?»), поэтому для него было легким потрясением, когда человек, вдруг тяжело навалившийся во сне ему на плечо, оказался Джоном Квинтом.

Утром, во время раздачи неприкосновенного запаса, по вагону пронесся радостный слух, что именно этот состав с пополнением вообще не направят на фронт. Сражение в Арденнах, которое каждый уже научился называть «битвой за Выступ», практически закончилось победой. Войне в Европе скоро конец, и на континенте сейчас для этого достаточно войск. Их же направляют на базу на юге Англии, близ Саутгемптона, где они вольются в состав новой дивизии и будут готовиться для службы в оккупационных войсках в Германии. Весь день в поезде царило праздничное настроение — они мчались по сельской Англии, — и разговоры были о девчонках-англичанках, об английском пиве да увольнительных в Лондон; но нашлось и несколько скептиков.

— Черт, все как всегда, — сказал Сэм Рэнд. — Не верьте ничему, что слышите, и только половине из того, что видите. Говорю вам, мы едем прямиком в Бельгию.

— Сэм, старик, — откликнулся Квинт, — не хочется этого говорить, но у меня такое чувство, что ты прав.

И он не ошибся. Когда они с полной выкладкой шагали по улицам Саутгемптона, еще можно было верить слухам — ведь лагерь, говорили же, находится рядом с Саутгемптоном, — но никаких армейских грузовиков не было, как не было и никакого джипа с приказом поворачивать в сторону берега. Они продолжали маршировать дальше, мимо множества англичан-штатских, в чьих глазах читалось, что им до полусмерти надоело видеть американцев, и это продолжалось до тех пор, пока они не погрузились на борт английского транспорта, провонявшего рыбой и блевотиной. Той же ночью корабль с погашенными огнями, соблюдая радиомолчание, крадучись вышел в Ла-Манш.

Они высадились в Нормандии и покатили на восток во французских товарных вагонах, полы в которых были густо устланы соломой, и народ чихал и ругался, пока не понял, какое благо эта солома. Прентис проснулся с рассветом от кашля и лихорадочного жара, подполз поближе к полуоткрытой двери, хотя понимал, что не следует этого делать при его простуде. Ему хотелось увидеть заснеженные поля и лесопосадки, где минувшим летом проходили сражения. Снова показалось, что мать едет с ним («Посмотри, какие краски, дорогой, правда красиво?»), но он опять заснул и проспал долго, пока не проснулся от звуков, которые наверняка разочаровали и расстроили бы ее: гвалта импровизированного рынка. Они стояли в каком-то городке, и на насыпи у вагона собралась толпа оборванных мужчин и мальчишек, предлагавших деньги и вино в обмен на сигареты:

— …Сколько-сколько?

— Он говорит, двадцать штук. То есть, выходит, двадцать пять франков за пачку. Торгуйся, какого хрена!

— Черт, нет, не будь идиотом… это ж только полбакса. Пусть платит доллар за пачку.

— Эй, малыш, comby-ann[14] за вино? Эй! Малый! Ты, с соплями под носом… да, ты. Comby-ann за винцо?

— Pardon, M’sieur? Comment?[15]

— Я сказал, comby-ann хочешь сигаретти за винцо? Нет, черт, за винцо!

Потом поезд снова тронулся. Прентис с радостью провел бы остаток дня, болтая с Квинтом, — они могли бы обсуждать места, по которым проезжают, и попробовать догадаться, в какой части Франции находятся, — но Квинт сказал, что паршиво себя чувствует, зарылся в солому и то ли спал, то ли пытался заснуть. Сэм Рэнд был готов поговорить, но проплывающий мимо пейзаж его не интересовал. «Я хочу лишь скорей доехать туда, куда мы едем, — ответил он, — все равно куда».

Название «Пункт приема пополнений» звучало солидно, что утешало, обещая по крайней мере какое-то подобие гарнизонной жизни с приличными казармами, приличной кормежкой и медпунктом, — но подобный пункт в Первой армии оказался кучей палаток, наскоро поставленных вокруг бельгийской деревни, разбитой артиллерией. Группу, в которой находился Прентис, разместили на ночь не в палатке, а в амбаре, но его продувал ветер со снегом; единственным способом сделать ночлег сносным было прошагать полмили до места, где крестьянин-бельгиец продавал солому: охапку за пачку сигарет, так что скоро солома стала предметом ожесточенных споров:

— Эй, ты забираешь всю мою солому!

— Пошел ты, приятель, это моя солома.

Утром их повели на временное стрельбище пристреливать винтовки, а днем выдали галоши — обыкновенные черные галоши, как на гражданке, и Прентис малость расстроился: больно уж вид в них был не воинственный. Потом их погрузили в открытые грузовики и повезли в неизвестное место, откуда, как объяснили, их в течение двадцати четырех часов отправят в боевые подразделения.

— Какого черта грузовики не крытые? — возмутился Прентис, дрожа на ветру, и Квинт, который, казалось, много чего знал о Первой армии из журнала «Тайм», объяснил, что открытые грузовики используются в ней с начала боев в Арденнах: чтобы солдаты могли быстрей выскочить из них в случае нападения врага.

Они доехали до лагеря, состоявшего из промороженных палаток, в которых провели бессонную, в непрестанном кашле ночь, а с утра начали прибывать конвои таких же открытых грузовиков из разных подразделений Первой армии за своим пополнением. Прентис, Квинт, Рэнд и еще несколько сотен других попали на грузовики, у водителей которых на плече была круглая нашивка с цифрами «57» посредине.

— Как думаешь, пятьдесят седьмая — хорошая часть? — спросил Прентис.

— Откуда мне знать? — огрызнулся Квинт. — Что, мне обо всем докладывают?

— Господи, да не злись ты. Я просто подумал, что ты чего-нибудь слышал, только и всего.

— Ладно, ничего я не слышал.

После этого в кузове долго не было разговоров: все кутались в запорошенные снегом шинели, стараясь защититься от пронизывающего ветра.

— Интересно, они отвезут нас прямо на передовую, — прервал молчание Прентис, — или сперва в штаб дивизии?

Квинт медленно повернул к нему свое круглое, щетинистое, обветренное лицо и посмотрел как на надоедливого ребенка.

— Проклятие, Прентис, — процедил он сквозь зубы, — прекратишь ты задавать вопросы?

— Я не задавая вопрос. Просто сказал, что мне интересно.

— Ну, значит, прекрати интересоваться. Попробуй немного помолчать. Может, чего узнаешь.

Они узнали о дивизии все, что нужно, тем же вечером под отдаленный гул и грохот артиллерийской канонады, когда их собрали в амбаре, чтобы выслушать приветственное обращение капеллана, вдохновенное, словно с проповеднической кафедры.

— Теперь вы солдаты пятьдесят седьмой дивизии, — начал он, заложив большие пальцы за ремень с пистолетом в кобуре и подобрав брюшко, — и, уверен, скоро вам представится предостаточно случаев гордиться этим.

Он продолжал, говоря, что пятьдесят седьмая — это новая дивизия даже по меркам, по которым дивизия считалась старой, если воевала в Нормандии только прошлым летом. Прошлым летом пятьдесят седьмая дивизия еще находилась в Штатах. Ее перебросили за океан в октябре, она прошла усиленную подготовку в Уэльсе и получила боевое крещение здесь, в Бельгии, меньше месяца назад. Но, отметил капеллан, назидательно тряся щеками, за этот месяц парни пятьдесят седьмой стали настоящими мужчинами. Они «приняли участие в самом жесточайшем сражении Второй мировой войны, и в некоторых ротах потери составили до шестидесяти процентов состава». Он говорил еще много вещей, причем в выражениях, похоже заимствованных из журналов «Янки» и «Ридерс дайджест», и Прентис больше прислушивался к артиллерийской канонаде, чем к его словам.

Для ночлега им отвели второй этаж заброшенной мельницы — промерзшее помещение, в котором гудел ветер, врываясь в разбитые окна. Прентиса и Квинта вызвали в санчасть и дали аспирин и еще какие-то темные и вонючие круглые пилюли, размером и видом похожие на кроличьи катышки.

— И в самом деле отличное лекарство, если не стошнит, — сказал Квинт. — Держи во рту, пока не растворится, и закутай горло.

Но Прентис не выдержал. Минуту подержал таблетки во рту и поспешил проглотить, но кашель не унимался, а во рту и в носу остался мерзкий привкус.

На вторую ночь Сэм Рэнд договорился с крестьянином из дома дальше по дороге, что тот за три пачки сигарет пустит их троих ночевать на кухне, где было так тепло, что даже не верилось. Они сидели, задрай ноги в носках на решетку огромной железной плиты, попивая кофе из НЗ и слушая гул орудий. Но Квинт сказал, что лучше будет, если они переночуют здесь только сегодня: был риск, что они пропустят команду выдвинуться на передовую. В тот день они узнали, в какую роту зачислены, и Прентис обрадовался, что все трое попали в роту «А» сто восемьдесят девятого полка.

— Так, а какие номера у других полков? — сказал он.

— Сто девяностый и сто девяносто первый.

— Точно. И их только три, правильно?

— Ох, Прентис, ради бога! Да, в дивизии три полка. — И Квинт продолжал монотонно, нараспев и прикрыв глаза, как учитель классической школы: — В каждом полку по три батальона, в каждом батальоне по три роты плюс рота тяжелого вооружения, и в каждой роте по три взвода плюс взвод оружия…

— Я знаю, — сказал Прентис.

— …в каждом взводе по три отделения, и в каждом отделении по двенадцать человек.

— Все это я знаю.

— Ну, если знаешь, что тогда постоянно задаешь идиотские вопросы?

— Я не задаю постоянно вопросы! Я вообще не спрашивал!

— И ради бога, не вздумай забыть, где ты служишь. В роте «А», первый батальон сто восемьдесят девятого полка. Лучше запиши.

— Пошел к черту, Квинт, и не разговаривай со мной в таком тоне. Я же не совсем идиот, ты это знаешь.

— Да знаю… — Квинт поборол приступ жестокого кашля и договорил: — Знаю, что ты не идиот. Поэтому так и возмущаюсь, что все время ведешь себя по-идиотски.

— А знаешь, что еще возмутительней? Что ты — настоящий зануда.

— Ну-ну, ребята, — вмешался Сэм Рэнд, — кончайте ссориться.

Они замолчали, медленно остывая, пока Рэнд не спросил:

— Сколько тебе, Прентис? Восемнадцать?

— Да.

— Мой старший сынишка только вдвое моложе. Разве не забавно?

Прентис кивнул: мол, забавно.

— Сколько у тебя детей, Сэм? Трое, наверно?

— Да, трое. Еще девочка семи лет, а потом другой мальчишка — четыре года. — Он приподнялся и нерешительно полез за бумажником. — Видели их фотографии?

На свет появился моментальный снимок, на котором была вся троица: светловолосые и серьезные, стоят рядком у стены обшитого вагонкой дома и щурятся от солнца.

— А это моя жена, — сказал Сэм и, отвернув пластиковый клапан, показал худенькую миловидную девушку в цветастом платье и со свежим перманентом на голове.

Прентис долго разглядывал фотографии, прежде чем высказать одобрение, потом передал бумажник Квинту, который хмуро взглянул, благосклонно пробормотал что-то и вернул бумажник.

— А вот посмотрите на это. — Сэм осторожно сунул пальцы в другое отделение бумажника, достал линованную страничку, вырванную из школьной тетради, сложенную в несколько раз и в коричневых пятнах от пропотевшей кожи бумажника. — Это мой старший писал в школе.

Это было сочинение, написанное карандашом, со следами ластика и большими промежутками между буквами:

МОЙ ПАПА

Я люблю моего папу, потому что он такой добрый. Он катает нас на культаваторе, а еще берет с собой на ярмарку и почти никогда не злится. Сейчас он в армии, и я молюсь, чтобы он поскорей вернулся домой. Он очень хороший. Очень справедливый. Очень умный. Вот поэтому я люблю моего отца. Вернон Рид. 3-й класс.

Красный карандаш учителя исправил ошибку в слове «культиватор» и проставил наверху отметку «отлично».

— Ну, Сэм, нет слов, — сказал Прентис. — Потрясающе. Правда, потрясающе.

Застывший от смущения Рэнд уставился на печь, вертя в пальцах сигарету и средним пальцем смахивая с губ табачные крошки.

— Да, — проговорил он, — совсем неплохо написано для девятилетнего. Или даже восьмилетнего. Ему всего восемь было, когда это писал, восемь.

— Просто замечательно, — сказал Квинт, возвращая листок. — По-настоящему замечательно.

Напряжение спало; они приготовились спать, и Прентис, расстилая скатку на полу, принялся в уме составлять письмо, которое, когда выдастся момент, пожалуй, напишет: «Дорогой Вернон, хочу, чтобы ты знал, что твой отец — один из самых прекрасных людей, которых я когда-либо…»

На следующую ночь Квинт и Рэнд были назначены в караул охранять штаб дивизии, и Прентис, не зная, чем заняться, сидел, замерзший и одинокий, на мельнице, пока рядом с ним не примостился Рейнольдс и доверительно, полушепотом сообщил, что знает отличный теплый крестьянский дом, который «больше, чем Даллас». Это была излюбленная присказка Рейнольдса, она не раз вызывала смех в Форт-Миде и Кэмп-Шенксе среди тех, кто не знал его, да и после спасала в неприятных ситуациях, так что он привык повторять ее когда нужно и не нужно: пронзительно выкрикнул, что «Куин Элизабет» больше, чем Даллас, когда они проплывали мимо нее, что сливные бачки в гальюне на судне больше, чем Даллас, что если в вагоне уберут у него из-под ног чей-то вещмешок, то освободится место больше, чем Даллас; он никак не мог избавиться от своей привычки даже сейчас, после того, как многие советовали ему засунуть Даллас себе в задницу.

— Только никому об этом ни слова, — предупредил он, — потому как мы не хотим сорвать это дело. Там живет очень приятная женщина, муж у нее в плену в Германии. У нее двое маленьких ребятишек, а еще с ними бабушка — тоже очень милая старушка. Прошлой ночью они пустили нас переночевать, меня и пару ребят, и мы нацелились сегодня снова пойти к ним. Хватит места и для еще одного.

— Ну спасибо, — ответил Прентис, — но даже не знаю. Не думаешь, что стоит остаться здесь на случай, если будет приказ выступать?

— К черту, меня это не волнует. Говорят, сто девяностый никуда не двинется до завтрашнего вечера. Ты же в сто девяностом?

— Нет. В сто восемьдесят девятом.

— Ну, как знаешь. А там отлично. И вином угощают, и все такое.

И Прентис решил, что пойдет, хотя скатку с собой не возьмет. Выпьет вина и согреется, а потом вернется спать сюда. Дом был дальше, чем тот, в котором они провели прошлую ночь, и он постарался запомнить дорогу, чтобы найти путь обратно.

Женщины были, как и говорил Рейнольдс, действительно приятные: старушка, крошечная и беззубая, напялившая на себя несколько свитеров, все повторяла, какой он un grand soldat, возводя глаза в изумлении от его роста, а молодая женщина бросилась угощать вином, еще не успел он снять шинель. Она была полненькая, проворная, явно спорая на любую работу и привыкшая содержать дом в чистоте. На стене висела отретушированная фотография мужа в военной форме, рядом другие семейные фотографии, на одной из них священник. Дети, две девочки пяти или шести лет, похоже близняшки, устроились на коленях у друзей Рейнольдса, которых Прентис знал только в лицо. Скоро они все сидели одной спокойной радостной компанией за большим столом и, хотя и говорили на разных языках, находили понимание в самом важном: что прекрасно сидеть холодной ночью в теплом доме, что вино — это хорошо, что Рузвельт, Черчилль и Сталин — хорошо, а Гитлер — настолько плохо, что говорить о нем нельзя иначе, как только морщась от отвращения, и что дома в Нью-Йорке невероятно высокие. Женщины все время смеялись, кивали и подливали вино, а каждый из мужчин старался показать, что лучше знает, как вести себя в приличном доме: напоминал другому, что нужно пользоваться пепельницей, не позволять себе выражаться, не важно, понимают их или нет, и сидеть на стульях прямо. Когда пришло время детям ложиться спать, мать велела им спеть солдатам американскую песенку, и те, хоть и смущались, с охотой повиновались. Держась за руки и стоя очень прямо посреди комнаты, они пели:

Путь далекий до Типперери,

Путь далекий домой…[16]

Все громко захлопали, и ни у кого не хватило духу сказать, что песенка, вообще-то, не американская. Появилась еще бутылка вина, потом другая. Приходили друзья друзей Рейнольдса пропустить стаканчик и переночевать, пока народу в нижнем этаже не набилось столько, что Прентису негде было улечься, даже если бы и захотел. Когда он встал, благодаря хозяев и прощаясь, было уже сильно за полночь.

Он вышел, откинув полог затемнения, и, как только оказался в холодной прихожей, закашлялся так, что не мог двинуться с места. Кашель бил не переставая; он согнулся в три погибели и привалился к стене. Во тьме перед глазами плясали крохотные бесцветные искры, и в какой-то момент сердце пронзила боль, как острый нож, — такая же, какую он почувствовал на биваке в Виргинии месяц назад и какую Квинт, по его признанию, испытывал тоже. Наконец приступ кончился, но только после того, как на звук кашля вышла молодая женщина и обняла его. Она что-то говорила по-французски, слишком быстро, но ему и не требовалось перевода, чтобы понять смысл ее слов: она никого не отпустит в такую ночь да с таким кашлем.

Она провела его через кухню, где остальные солдаты разворачивали свои скатки, готовясь ко сну, и по-матерински настойчиво заставила подняться наверх. Протестовать было бесполезно, даже если бы он знал язык. Не успел он хорошенько понять, что она делает, как она постелила ему на полу у стены в детской комнате напротив их кроваток, сверху бросила одеяло. Затем жестами показала, чтобы он оставил винтовку в коридоре и лег лицом к стене, чтобы не заразить малышек. «Voilà, — сказала она. — Bon nuit!»[17]

— Modam, — проговорил он, довольный собой, что кое-как вспомнил нужные слова, — vouse et tray, tray jonteel. Maircee bo-coo.[18]

Когда она ушла, он набросил шинель поверх простыней, снял галоши, разулся и заполз под одеяло, не устояв перед ни с чем не сравнимым блаженством.


Он проснулся от запаха мочи — одна из девочек или обе пользовались ночным горшком, стоявшим у его головы, — и от шума: криков и тяжелой поступи на дороге перед домом. Он выбрался из постели, вскочил на ноги, отдернул занавеску и выглянул в окно. Его ослепил яркий свет позднего утра, по дороге колонной по двое двигались войска в полном снаряжении. Он обулся, влез в галоши, подхватил каску и шинель и бросился вниз, на середине лестницы вспомнил о винтовке. Вернулся за ней и выскочил на улицу.

— Эй! — хрипло крикнул он. — Какой это полк?

— Сто восемьдесят девятый!

— А батальон?

— Второй.

— А где первый?

— Далеко впереди.

Не было смысла будить спавших внизу: они все были из сто девяностого полка. Он побежал — шинель распахнута, полы хлопают, — не останавливаясь, обратно на мельницу. Там бросился на второй этаж, где было пусто и стояла мертвая тишина, а у стены одиноко валялось его походное снаряжение и вещмешок. Он опустился на колени, со всхлипом хватая воздух, с трудом влез в лямки и взвалил все на спину, мешок повесил на плечо, пошатываясь поднялся и, спотыкаясь, спустился вниз, снова на дорогу, как раз в тот момент, когда хвост колонны исчезал за поворотом. Он догнал их, скользя на утоптанном снегу, и, когда поравнялся с последними, уже едва мог говорить.

— Какой батальон?

— Третий.

И он на подгибающихся, словно резиновых, ногах побежал дальше. Сначала, как в кошмаре, казалось, он не в состоянии бежать быстрее, чем они шагают; потом он постепенно начал перегонять их, одну пару за другой. В какой-то момент его скрутил кашель, пришлось сбросить мешок и остановиться, присесть на корточки, сплевывая мокроту в снег, и, когда приступ кончился, добрая часть третьего батальона снова прошла мимо него. Он обливался по́том.

Наконец, когда он спросил, какой это батальон, ему ответили:

— Второй.

— Не можешь… не можешь сказать, первый далеко?

— Далеко, еще бежать и бежать, приятель. Давай поднажми.

И только он поднажал, как поскользнулся и головой вперед упал в снег под веселые насмешки проходящей колонны. Он поднялся и снова побежал мимо медленно движущейся сбоку, размытой коричневой полосы колонны. Он бессознательно держался тяжелого, равномерного ритма и чувствовал, что того гляди потеряет сознание и что, если такое произойдет, ноги сами будут продолжать бежать.

— Какой… какой батальон?

— Первый.

— Где… где рота «А»?

— Впереди.

Он уже почти добежал, но людская колонна казалась бесконечной. Он позволил себе перейти на шаг, пока белый пейзаж не перестал кружиться и плыть у него перед глазами; потом снова побежал и, наконец, за шесть… четыре… три человека впереди увидел коренастые фигуры Квинта и Сэма Рэнда.

— Господи, надо же, только посмотри, кто здесь! — сказал Квинт. — Где, черт, тебя носило?

— Я… я…

— Прежде всего лучше доложись сержанту впереди. Он считает, что ты в самоволке.

Сержант, атлетического сложения, подтянутый служака из штаба полка, бодро шагал вперед, не обремененный выкладкой, и задавал темп всей колонне.

— Сержант, я… я здесь.

— Имя, черт тебя возьми?

— Прентис.

— Где пропадал, а?

— Я… я проспал.

— Ну, молодец, что догнал. Хорошенькое начало, а? Ты хоть понимаешь, что легко мог угодить под трибунал? Ладно, займи место в строю.

Прентис стоял, обессиленный и задыхающийся, пока Квинт и Рэнд не поравнялись с ним.

— Ну ты, Прентис, даешь! — сказал Квинт и следующие полчаса, до конца марша, не проронил ни слова.

Они были на широком, плоском поле близ железной дороги; вдалеке темнел лес. Пополнение роты «А» поставили рядом с путями и приказали ждать. Дальше вдоль полотна стояли на снегу роты «В» и «С».

Прентис сел на вещмешок, снял каску и стиснул пульсирующие виски. Он чувствовал себя почти хорошо, по крайней мере был горд, что догнал своих. Посидев немного, закурил сигарету, но закашлялся и бросил ее. Робко встал и подошел к сидящим Квинту и Рэнду.

— Так что теперь? — спросил он. — Отправляемся на передовую?

Квинт посмотрел на него с раздражением, как на надоедливого чужака.

— Черт тебя дери, Прентис, будь ты утром на построении, то слышал бы объявление. А так мне, как всегда, приходится все разъяснять тебе. — Он вздохнул. — Нет, мы не отправляемся на передовую. Это они придут с передовой. Мы встретим их здесь, а потом все отправимся куда-то в другое место на передовой.

— А, понятно.

Объясняя, Квинт вскрыл консервную банку из боевого пайка; и теперь Прентис увидел, что Рэнд и все остальные едят, хрустя галетами и таская ложками из банок холодную тушенку с овощами. Глядя на них, он почувствовал зверский голод и тут же перехватил устремленный на него взгляд Квинта.

— И конечно, ты пропустил завтрак, — сказал Квинт. — И конечно, не получил паек и теперь остался без ланча. Знаешь, как это называется? — Он медленно встал с вещмешка, глаза его бешено моргали за стеклами очков. — Знаешь, как это называется, Прентис? Полный идиотизм, вот как. Если рассчитываешь, что Сэм и я поделимся с тобой пайком, то очень ошибаешься. И вот еще что я тебе скажу… — Его уже трясло от ярости. Люди вокруг смотрели на них, смущенно улыбаясь, а Сэм Рэнд уткнулся в свою банку и не поднимал глаз. — И вот еще что я тебе скажу. Ты так и будешь полным идиотом, пока не научишься сам заботиться о себе. Ясно? Я присматривал за тобой, убирал за тобой, утирал тебе сопли почти три чертовых месяца, и с меня хватит. Я тебе больше не нянька. Ты — самостоятельный человек. Ясно?

Жаркий комок подступил к горлу Прентиса, и он испугался, что заплачет, как ребенок, прямо здесь, на поле в Бельгии, перед всеми этими людьми. Все, что он мог, — это постараться сдержать слезы.

Квинт сел на вещмешок и свирепо ткнул ложкой в банку. По он еще не кончил говорить:

— Так что, если у тебя есть еще вопросы, пожалуйста, держи их при себе. Ты меня уже доконал. Обрыдло быть тебе за… — Он помолчал мгновение, сознательно подбирая самое оскорбительное слово: — За твоего хренова папашу.

Глава третья

Прентису удалось подавить желание расплакаться; солдаты побросали опустошенные банки и закурили, и тут пошел снег. Поначалу с темнеющего неба падали крупные мягкие хлопья; потом они превратились в крохотные белые точки, которые кружились на ветру, пока не стало казаться, что снег не столько падает, сколько летит горизонтально, залепляя глаза, вынуждая щуриться и моргать, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.

Из этого белого вихря возник и остановился возле них пустой товарный состав. А вскоре далеко на краю поля появилась одна, затем вторая и третья длинная цепочка открытых грузовиков, в кузовах которых тесно стояли солдаты. Первый батальон после месяца боев возвращался с передовой. Пополнение охватило тревожное волнение, многие встали, когда грузовики подъехали ближе. Хотелось посмотреть, какие они, эти ветераны? Как встретят взрослых мужчин и совсем мальчишек, недавно прибывших из Штатов, с еще не стершимися с Кэмп-Шенкса меловыми номерами на касках? Дружелюбно или насмешками и оскорбительными издевками?

Прентис пытался разглядеть лица людей в первом грузовике, когда до него было довольно далеко, но видел только тусклые каски, затянутые маскировочной сеткой. Грузовики подъехали, остановились вдоль железнодорожного полотна, и на глазах пораженного Прентиса через откинутые задние борта посыпались люди, собираясь в небольшие кучки.

Большинство заросли бородой. У одних под каской были грязные шерстяные подшлемники, другие с той же целью использовали полотенца или обрывки одеяла. У многих полы шинели обгорели и висели черными лохмотьями, вероятно от слишком близкого стояния у костра, и ни на ком не было полевых ботинок. Кто в устарелых парусиновых крагах, жестких и сморщенных; кто обмотал ноги каким-то тряпьем, у остальных штанины просто болтались поверх галош или были в них заправлены. Лица у всех были землисто-серые, с почернелыми обветренными губами, которые они иногда разжимали, обнажая удивительно розовую внутреннюю сторону, и эта внутренняя полоска была единственным чистым местом на их лицах, не считая блестящих, опустошенных глаз. Если они что и испытывали при взгляде на пополнение, на их лицах это никак не отражалось.

— Пополнение роты «А», ко мне! — скомандовал штабной сержант, раскрывая свой планшет под вихрем снежинок.

Рядом с ним стоял измученный оборванец, ничем не выделявшийся среди других, прибывших с передовой, и взглядом как будто пересчитывавший собирающееся пополнение.

— Черт, — сказал он, — и это все, что я получу?

Сержант извиняющимся тоном пробормотал что-то в ответ и, делая шаг назад, добавил странно прозвучавшее «сэр».

— Ладно, — сказал оборванец и громко обратился к пополнению: — Я лейтенант Эгет, но не трудитесь запоминать мое имя, поскольку в этой роте я единственный уцелевший офицер. — Голос у него был высокий и скрежещущий, и, говоря, он делал несколько шагов то вперед, то назад, словно человек в клетке. — Сейчас мы погрузимся в эти вагоны, и бесполезно спрашивать меня, куда мы направимся, потому что я не знаю сам. Знаю только, что на юг и что очень скоро мы вновь окажемся на передовой. Я постараюсь пройти по вагонам и поговорить с вами, чтобы немного разъяснить обстановку, а пока дам вам один совет. Итак, советую быть поосторожней с моими людьми и не прохаживаться на их счет. Они все злы как черти, и я тоже. Утром нас должны были отвести на отдых, а теперь вот преподнесли эту гребаную новость. Ладно, это все, что я хотел сказать.

В вагоне на щелястом полу не было никакой соломы, и пополнение теснилось, чтобы оставить фронтовикам побольше места. Прентис, голодный и замерзший, сел в углу, как можно дальше от Квинта, и весь день смотрел на прибывших с передовой, стараясь понять их. Ясно было, что все они видели свои вещмешки впервые с начала боев, — промокшие и насквозь промерзшие, их мешки месяц валялись на каком-то складе, — и большинство из тех, кто не спал, рылись в своих заплесневевших вещах, как хищные тряпичники. Выделялся один, тощий неприятный парень с лицом клоуна, смеявшийся громко и визгливо. Роясь в своем мешке с выцветшим именем на нем «Мейс», он вытащил совершенно чистую пилотку и с залихватским видом нахлобучил на свои космы; потом нашел смятый китель с латунными пуговицами и напялил на себя поверх грязной полевой куртки.

— Эй, парни, готовы пойти в увольнение? — крикнул он, довольный своим комическим видом. — Хотите отправиться в город и поиметь девчонку? Посмотрите на меня, я готов. Пошли! — И, повторяя одно и то же, он каждый раз визгливо смеялся. — Пошли, эй! Поимеем девчонок! Все готовы? Пошли в город. Посмотрите на меня, я готов идти!

Но как бы ни был противен его смех, парень явно пользовался влиянием: сослуживцы или не обращали внимания на его паясничество, или улыбались; никто не советовал ему заткнуться. Очевидно, он был кем-то вроде сержанта, возможно командиром отделения, хотя на его старой гимнастерке не было никаких нашивок; в любом случае он сумел так себя поставить, что мог дурачиться сколько хочет.

Полной противоположностью ему был солдат с квадратной челюстью, который норовил использовать любую возможность вздремнуть и над которым соседи безжалостно насмехались:

— Хилтон, подвинь свою никчемную задницу.

— Черт, Хилтон, убери костыли с моего вещмешка.

— Какого черта Хилтон клюет носом? Разве он не продрых весь месяц?

Хилтон только моргал и с покорной, заторможенной улыбкой человека, привыкшего к постоянным унижениям, повиновался своим мучителям; Прентис смотрел на него с ужасным предчувствием: значит, можно быть одним из горстки уцелевших и тем не менее вызывать презрение.

Вскоре после наступления темноты поезд остановился, и чьи-то руки втолкнули в вагон коробку с сухим пайком. Наконец-то Прентис мог поесть, впервые за весь день, но он знал, что должен ждать, пока кто-то из ветеранов не откроет коробку и не раздаст банки, а было непохоже, что они голодны. Большинство, воспользовавшись остановкой, выпрыгнули на снег с криком «Команда отлить!». Во время той же остановки лейтенант Эгет с фонариком взобрался в вагон, сопровождаемый крепким, плечистым человеком, очевидно старшиной.

— Новенькие, слушайте меня, — сказал Эгет. — Будете называть себя и говорить, какая у вас подготовка. Ты первый. Имя?

Луч фонаря упал на щурившегося Сэма Рэнда, который назвал себя.

— Сколько пробыл в учебном полку, Рэнд?

— Только шесть недель, сэр. А до этого три года служил в инженерных частях.

— Ясно. Следующий.

Так он опросил все пополнение, пока наконец свет не ослепил Прентиса, заставив зажмуриться с ощущением, что все в вагоне смотрят на него.

— Прентис, сэр. Шесть недель пехотной подготовки. Перед этим шесть недель в авиации.

— А еще раньше?

— А раньше нигде, сэр. — И под всеобщий смех добавил: — То есть раньше был штатским.

— Сукин сын, — проговорил лейтенант и отвел фонарь.

Он тихо посовещался со старшиной, а потом фонарь снова осветил конец вагона, где находилось пополнение.

— Нужен человек или двое во взвод оружия. Кто-нибудь из вас умеет управляться с ручным пулеметом?

— Я умею, сэр.

— Кто это снова?

— Квинт, сэр.

— Ладно, Квинт, доложишься сержанту Роллсу, как только выгрузимся из поезда, скажешь ему, что назначен в его отделение. Понял? Сержант Р-о-л-л-с.

Другой солдат был отобран для минометного отделения; остальным предстояло быть простыми стрелками. Потом, словно вспомнив, Эгет сказал:

— Ах да, погодите-ка. Во второй взвод нужен вестовой. Есть желающие? — Луч фонаря снова ослепил Прентиса. — Хочешь быть вестовым?

— Так точно, сэр.

И ему было велено обратиться к сержанту Брюэру. Он был не слишком уверен в том, каковы задачи вестового, но полагал, что это что-то более легкое и безопасное, чем быть стрелком; он также подумал, что Эгет выбрал его потому, что он был самым молодым или, может, выглядел самым неопытным. Тем не менее это звучало по-особому — вестовой, — и очевидно, что в каждом взводе вестовой был только один. А может быть так, что это особо ответственная должность?

— А теперь слушайте меня, — громко сказал Эгет, обращаясь ко всему вагону. — Мы направляемся в сектор, занимаемый Седьмой армией, в Эльзас. Похоже, мы становимся одной из тех распоследних дивизий, которых штабные швыряют по всему фронту, чтобы заткнуть дыры. В любом случае мы будем в подчинении французской Первой армии, что бы, черт побери, это ни значило, и уже завтра окажемся на передовой. Сменим третью дивизию. Вот все, что я пока знаю. Когда выгрузимся, нас будут ждать грузовики. А пока постарайтесь выспаться.

Прентису повезло сразу найти сержанта Брюэра, как поезд остановился, а еще повезло, что сержант Брюэр оказался высоким, добродушным и приятным человеком, уроженцем американского Запада.

— А, так ты новый вестовой? — спросил он, стоя в снегу, и рукой в перчатке больно стиснул руку Прентиса в дружеском пожатии. — Так как, говоришь, тебя зовут? Ладно, Прентис, позже, как только устроимся на месте, представлю тебя командирам отделений и объясню твои обязанности. — (И Прентис едва подавил в себе желание вцепиться в сержанта и просить его о покровительстве.) — Ну а сейчас лучше побыстрей лезь в тот грузовик.

Колонна грузовиков, взвывая на первой и второй передачах, медленно двигалась по бесконечным горным дорогам — кто-то сказал, что они в Вогезах. Было невероятно холодно. Скоро Прентис уже совсем не чувствовал ног ниже колен; шевелить пальцами или топать ногами было бесполезно. Они могли уже так ехать и два часа, и пять, и восемь; он потерял ощущение времени, скрючившись в этом холоде, как закоченевший труп. Когда они наконец остановились, невозможно было ни встать, ни пошевелиться. Он вывалился из кузова в снег и лежал несколько секунд, пока смог подняться.

На остаток ночи их разместили в большом, разрушенном снарядами здании фабрики между двумя крутыми горами. Это было лучше, чем спать на улице, но ненамного, потому что сквозь разбитые окна и пробоины в стенах врывался ветер. При свете спичек и свечных огарков они стали устраиваться на ночлег на длинных, высотой по пояс рабочих столах, усыпанных кусками металла и битым стеклом.

Было еще темно, когда Прентис проснулся от кашля и услышал громкий рыдающий голос, доносившийся с другого конца цеха и удивительно похожий на его собственный:

— О господи, помогите кто-нибудь! Мне плохо! Не могу дышать! Господи… пожалуйста… Санитар! Санитар! Кто-нибудь, помогите, мне плохо…

Раздирающий кашель заставил его сесть на столе. Он наклонился, чтобы сплюнуть на пол; потом, зашедшись в новом приступе, почувствовал, как кто-то сжал его руки, в лицо ударил свет, и он смутно увидел у одного из людей, державших его, на каске красный крест в белом круге.

— Что с тобой, паренек? Это ты звал на помощь?

— Нет… кто-то другой… вон там.

— …Господи, кто-нибудь, пожалуйста, помогите!

Свет фонаря и руки исчезли, и через минуту он увидел, как санитары ведут высокую, спотыкающуюся, плачущую фигуру по проходу между столами и скрываются во тьме.

Утром им выдали боеприпасы в чрезмерном, казалось, количестве: обоймы к винтовке, которыми они набили сумки на поясе, и еще по три полных матерчатых патронных ленты, которые они крест-накрест повесили на себя, а также по две ручных фанаты.

С полчаса они возились в цеху, разбираясь со снаряжением, отделяя то, что возьмут с собой, а остальное рассовывали по вещмешкам и скаткам. Прентис занимался этим не со вторым взводом, а с небольшой группой при штабе роты, состоявшей из вестовых других взводов, гранатометчика, двух связистов и еще нескольких специалистов, задачи которых он не понимал. Единственный, кто удостоил его вниманием, был коротышка по имени Оуэнс — с виду слишком маленький для призыва в армию, — вестовой из взвода вооружений.

— Бери побольше сигарет, — советовал Оуэнс, — и все носки, какие есть, даже если покажется, что чересчур много. Не будешь их часто менять, заработаешь «траншейную стопу». И зубную пасту бери, если она у тебя есть. Знаю, это кажется смешным, но зубная паста бывает чертовски кстати. Иногда почистить зубы бывает почти так же хорошо, как выспаться ночью.

Единственная паста, которую Прентис раскопал у себя в мешке, была в большом экономичном тюбике, который он, должно быть, купил в гарнизонной лавке еще в Кэмп-Пикетте, и он, как это ни смешно, сунул его в нагрудный карман вместе с зубной щеткой.

Наконец они выступили, предстояло пройти пять миль до так называемого передового района сосредоточения. Поначалу шагать казалось легко, без полной-то выкладки, да и ходьба не давала замерзнуть, но скоро колени у Прентиса стали подгибаться, и он почувствовал озноб. Патронные сумки на поясе тянули вниз, а патронные ленты врезались в шею.

— Матт и Джефф![19] — окликнул лейтенант Эгет, возвращаясь в голову колонны, и Прентис поразился, увидев, что Эгет улыбается ему. — Вы, ребята, как Матт и Джефф! — сказал Эгет, и на этот раз до Прентиса дошло, что лейтенант имел в виду: он и Оуэнс, шагавший рядом, коротышка и верзила, напоминали известную комичную парочку. — Как кашель, парень? — поинтересовался лейтенант.

И Прентис, попытавшись ответить: «В порядке, сэр», понял, что потерял голос. Попытался снова, но получился только шепот. В конце концов он улыбнулся потрескавшимися губами и кивнул, надеясь, что как-нибудь справится, и стараясь прочистить горло.

— Слышь, Оуэнс, я потерял голос, — попробовал он сказать, но вышел один хрип, заставивший Оуэнса поднять на него глаза.

— Что?

— Голос потерял. Не могу говорить.

— Небось ларингит.

У Оуэнса были свои проблемы. Утром он сказал, что подозревает у себя дизентерию, и сейчас выглядел неважно.

— Давайте, ребята, — подбадривал лейтенант. — Держите дистанцию. Пять шагов, не ближе.

Передовой район сосредоточения, находившийся где-то за артиллерийскими позициями, представлял собой поросшее редким леском заснеженное пространство, где им было приказано отрыть окопы на двоих. Прентис быстро выдохся — лопатка в дрожащих руках выбрасывала все меньше и меньше земли, — но пришел на помощь Оуэнс, и вскоре они выкопали нору, достаточно глубокую, чтобы считать дело сделанным. Поле на несколько сотен ярдов во все стороны чернело норами и холмиками вырытой земли. Куда ни глянь, копошились люди, копая укрытия, или сидели в готовых окопах и ждали, или собирались маленькими взволнованными группками, чтобы поговорить о том, куда их направят: кажется, в какой-то «Кольмарский мешок».[20] Первый батальон должен был возглавить наступление, и его задачей было взять городок, называвшийся Орбур, подступы к которому, как говорили, несколько дней назад заняли подразделения третьей дивизии. Прентису в это не верилось.

— Как думаешь, — прохрипел он Оуэнсу, — долго мы пробудем здесь?

— Наверно, до утра. Вряд ли нас заставили бы окапываться, если бы собирались выдвинуть раньше.

Но он ошибся: они выдвинулись в тот же день. Исходной точкой для наступления была разбитая артиллерией деревня милях в трех от Орбура. Рота «А», прибыв на место, обнаружила там столпотворение людей и машин: разрушенные улицы, по которым тянулись разноцветные провода связи, забиты всевозможным транспортом, вдобавок люди из пятьдесят седьмой, третьей и французской частей, все озабоченные и мечущиеся в сплошной, как казалось со стороны, неразберихе. Попадались и редкие местные жители, по большей части старики и женщины в черном, с робким и недоуменным выражением на лицах. Прентиса сперва озадачил язык, на каком они говорили, — немецкий, и забрызганные грязью дорожные указатели тоже на немецком, но потом смутные остатки школьных знаний напомнили ему, что Эльзас только формально является частью Франции.

— Ты слышал то же, что я? — спросил Оуэнс, когда колонна остановилась и присела отдохнуть у стены, иссеченной шрапнелью, ожидая, пока Эгет закончит короткое совещание с другими офицерами. — Говорят, за последние два дня Орбур три раза переходил из рук в руки.

— Куда переходил?

— Из рук в руки. От немцев к нам и обратно.

— Нет. Не слышал такого.

Он все еще то хрипел, то сипел, был слаб, и голова кружилась после дня марш-бросков и рытья окопа. Он надеялся, что совещание Эгета протянется подольше и можно будет посидеть на мокром тротуаре, привалившись спиной к стене. Он не был уверен, что хватит сил подняться и шагать дальше.

Как сказал Эгет, им приказано выдвинуться вскоре после наступления темноты. В семь часов начнется артподготовка, после чего они войдут в Орбур. Пока же каждому взводу предстояло расположиться на отдых в каком-нибудь подвале или конюшне и ждать. Пароль на эту ночь: «Микки-Маус».

Прентису было поручено передать несколько малозначащих сообщений сержанту Брюэру, и он ощутил, как лихорадка и слабость отступили из-за невероятного возбуждения, которое, подобно страху, заглушает любые чувства. Он надеялся, что встречные обращают внимание на то, как он медленно, выделяясь своим одиночеством, шагает по снежному месиву по улицам, где все двигались группами, и испытывал гордость, передавая свои пустяковые сообщения, даже притом что приходилось делать усилие, выдавливая каждый звук, кривиться и привставать на носки. Хотелось только, чтобы окружающие, если услышат это сипение, не подумали, что это его обычный голос.

Ближе к вечеру ротные повара привезли в деревню еду, первую горячую еду после Бельгии — котлеты из лосося, пюре из сухого картофеля, консервированный компот, — и большинство в приподнятом настроении уселись на корточках на улице, склонившись над своими котелками.

— Что это еще за кошачье дерьмо?

— Это кошачье дерьмо — котлеты из лосося, вроде того.

Прентис поискал глазами Квинта, но того не было видно, хотя он заметил Сэма Рэнда, спокойно жующего и разговаривающего с соседями. Ему подумалось, что Сэм — единственный здесь, кого он действительно знает, а из всех остальных — только троих или четверых, да и то по имени. Однако в нем рождалось чувство сентиментальной нежности к ним всем. Теперь очень скоро эти незнакомцы тоже могут стать его друзьями.

Он смог проглотить лишь несколько ложек, как его вырвало, и опять стало плохо.

Он сел на обломок бетонной плиты, сомневаясь, стоит ли закурить. Хуже всего было то, что до Орбура еще три мили, и они отнимут у него последние силы. В глазах затуманилось и поплыло; если б было где приклонить голову, он бы мгновенно уснул.

— Подвинься, приятель, — раздался голос Джона Квинта, а следом и сам он вразвалочку вышел из толпы с ручным пулеметом на плече и погасшей трубочкой в зубах. Он явно не помнил, что они с Прентисом не разговаривают. — Видок у тебя, как я и ожидал. — И он осторожно присел рядом на плиту.

— Странно, понимаешь? Только что…

— Господи, что у тебя с голосом?

— Не знаю, ларингит или вроде того. Понимаешь, что странно? Только что, до еды, чувствовал себя хорошо, а теперь вот обратно, до рвоты. Накатывает какими-то приступами.

— Вот в чем дело, ясно. Со мной то же самое. И становится все хуже и хуже.

Присутствие Квинта действовало успокаивающе; даже, казалось, окружающее вновь виделось четко. Рядом несколько человек показывали вверх, и Прентис, задрав голову, увидел в темной синеве неба узоры белых следов от самолетов. Воздушный бой между истребителями происходил слишком высоко, чтобы различить их, — они чернели точками в начале следа, как самолеты, которые когда-то выписывали летом в небе над Нью-Йорком «Пепси-кола». Но от напряжения кашель возобновился с удвоенной силой, и он, согнувшись от боли, сидел, свесив голову между колен.

— Смотри, Прентис, — сказал Квинт, и Прентис было подумал, что тот призывает его посмотреть на самолеты; но Квинт имел в виду другое. — Какой резон нам обманывать себя? Знаешь, что я думаю? Я думаю, что у нас обоих пневмония. Или мы на грани. Все симптомы говорят об этом.

— А как же все другие ребята? Почему у них этого нет? У ребят, которые в Арденнах месяц спали на снегу?

— Да хрен с ними, Прентис. Это никак не связано. Люди подхватывают пневмонию даже в апреле и мае. Младенцы болеют ею. Атлеты на пике формы. Старухи, сходив в дешевый магазин. Это болезнь, вот и все, а когда заболеваешь, полагается ложиться в больницу.

Прентис задумался, а потом спросил:

— Ты имеешь в виду, что хочешь вернуться?

— Я имею в виду, что нам обоим стоит пойти к Эгету и сказать, что мы больны, что больше не можем, и пойти обратно в медпункт. Прямо сейчас. Разве это не разумно?

И удивительное дело: на лице Квинта, по-совиному круглом и очкастом, обросшем густой бородой, появилось выражение, какого Прентис никогда прежде не видел: вызова, смешанного с мольбой. Впервые за все эти месяцы Квинт просил у Прентиса совета, а не наоборот.

Момент был необычайно драматический — точно как в кино, когда музыка вдруг смолкает, и герой принимает решение, — и Прентису не понадобилось долго решать, что он ответит. Не имело значения даже, что он произнесет его своим дурацким фальцетом.

— Нет, — сказал он. — Не хочу.

Квинт сунул трубку в рот и опустил взгляд на свои галоши.

— То есть я не собираюсь останавливать тебя, Квинт, ты, если хочешь, иди. Я остаюсь, вот и все.

Он понимал, что рискует показаться дешевым героем, но ему было все равно — и Квинт, даже если так и подумал, не обвинил его в этом. Только и сказал:

— Ладно.

— Нет, как покончим с Орбуром, я, наверно, и пойду, но не раньше. Просто, по-моему, неправильно делать это сейчас, всего-навсего.

— Ладно-ладно, — сказал Квинт. — Ты свое соображение высказал.

На этом их разговор закончился, хотя напряжение продолжало висеть между ними; они щурясь смотрели друг на друга, потом отвели глаза.

Рота «А» выступила той же ночью вместе со всем батальоном. Третий взвод шел первым; за ним — группа управления, иначе «штабной взвод», дальше первый, потом второй, и замыкал колонну взвод оружия. Большую часть пути до Орбура прошли, соблюдая полную тишину, двумя цепочками в пяти шагах одна от другой по обе стороны дороги, не отрывая глаз от спины впередиидущего. Потом, скрючившись в темных кюветах, ждали артиллерийской поддержки.

Артподготовка началась: над головой протянулись громадные огненные дуги, земля впереди сотрясалась от взрывов; когда все закончилось, казалось, что в Орбуре не осталось ничего живого. Прентис, дрожа в кювете, не спускал глаз со смутно чернеющей спины Оуэнса. Но вот Оуэнс молча поднялся, и он тоже снова выбрался на дорогу, слыша позади приглушенное шуршание и звяканье оружия солдата, последовавшего за ним. Шагая вперед, он отчетливо слышал собственное дыхание: частое сопение, звучавшее контрапунктом к тихому, ровному шуму ветра, задувающего под каску. Хотелось быть поближе к другим, чтобы посмотреть, винтовка у них еще на ремне, как у него, или они уже держат ее наперевес, готовые стрелять в любой момент. Он было решил снять ее с плеча, но тут довольно близко всплыла спина Оуэнса с вертикально торчащим над ней стволом, покачивающимся возле каски, черной на фоне снега, и он успокоился.

Не успел он оглянуться, как на призрачно-белых полях по обеим сторонам дороги появились темные силуэты домов — должно быть, они вошли в Орбур или на его окраину, — и, не заботясь о том, что скажет Оуэнс, Прентис снял винтовку с плеча и, держа ее у груди, положил дрожащий палец в перчатке на предохранитель и для проверки попробовал, как быстро сможет достать до спускового крючка. Потом подумал, что это может выглядеть глупо, если он единственный такой в колонне, и вернул винтовку за плечо. Но тут оуэнсовская спина приблизилась, он увидел, что теперь тот держит винтовку на изготовку, и снова снял свою.

Постепенно, а потом вдруг ярко дорога впереди осветилась оранжевым заревом: это полыхал дом по другую сторону дороги. На фоне пламени четко вырисовывались силуэты и тени проходивших солдат — несколько секунд Прентис даже мог различить грязное коричневое сукно Оуэнсовой шинели и такую же грязную зеленую маскировочную сетку на его каске, — и в голову пришла мысль, в то же мгновение озвученная солдатом, идущим позади: «Господи, да мы отличные мишени!»

Но мертвую тишину ночи нарушали только шипение и треск горящих бревен, пока они вновь не окунулись в спасительную тьму. Прентис старался не упускать из виду спину Оуэнса, пока она неожиданно не придвинулась почти вплотную, и он понял, что тот остановился. Он тоже остановился, отступил назад на несколько шагов. Вся колонна встала.

Глянув налево, он отчетливо увидел фигуру человека, лежавшего на снегу. На секунду он поразился: какого черта он там лежит? — но тут же понял, что человек мертв. Невозможно было сказать, немец это, француз или американец. Он посмотрел на каску Оуэнса как раз в тот момент, когда под ней показался бледный овал лица. Оуэнс что-то шептал ему, и он было подумал, что тот говорит о мертвом. Но ошибся.

— Что? — переспросил он тоже шепотом.

— Передай приказ: первый взвод, вперед.

Прентис обернулся и прошептал неясной фигуре позади:

— Первый взвод, вперед. Передай дальше.

Скоро сзади послышалось шарканье галош, приглушенные скрип и позвякивание первого взвода, получившего приказ.

Неужели все видят во тьме лучше его? Прентис мог разве что едва различить каску Оуэнса, ожидая, не обернется ли он снова.

Оуэнс обернулся:

— Передай приказ: второй взвод, вперед.

Он был рад, что услышал слова с первого раза. Обернулся назад и передал приказ дальше, и немного погода второй взвод тяжело прошагал мимо него и скрылся в темноте. Потом он очень долго ждал, когда каска повернется к нему. Следующий приказ ошеломил его:

— Прентис, вперед!

Перепуганный, он рысцой пробежал мимо Оуэнса, мимо множества других смутно чернеющих фигур и подбежал к лейтенанту Эгету, чей гнев был различим даже в темноте.

— Черт побери, парень, где ты был? Когда я говорю «второй взвод», это касается и тебя!

— Знаю, сэр; виноват, я…

— Ладно. Логан, возьми его и покажи, где они. И побыстрей.

Высокий и язвительный Логан был сержантом-связистом.

— Господи! — прошептал он. — Что, уже начинаешь сачковать? Не можешь быть всегда наготове? Ты — вестовой второго взвода — заруби себе на носу! Все это треклятое дело задерживаешь.

— Понимаю; просто… просто я не думал…

— А надо думать, парень. Это очень важно.

Он знал, что это очень важно, и, расстроенный, изо всех сил спешил, спотыкаясь, чтобы поспеть за Логаном.

— Вон, — сказал Логан, — видишь тот дом? Там твой взвод. Смотри, черт тебя возьми, не забудь.

И Прентис, напрягая глаза, вперился в смутный фасад. Дом запомнился ему по крыше, не покатой, а уступами. «Хорошо», — прошептал он и вприпрыжку помчался за Логаном, боясь потерять его, пока они бегом возвращались к колонне.

Он узнал Оуэнса по низкому росту и снова пристроился за ним. Но короткая пробежка сбила дыхание, и его разобрал жуткий кашель, как он ни старался сдержаться; кто-то выругался: «Заткните этого ублюдка!» — но он продолжал кашлять, скрючившись, затыкая рот кулаком. Он кашлял долго, нагнувшись и ничего не видя вокруг, а когда приступ прошел сам по себе и он выпрямился, открыл глаза, перед ним была одна кружащаяся тьма; Оуэнс исчез. Он сделал несколько неуверенных шагов вперед, но Оуэнса не было, как не было и остальных. Только снег впереди и тьма. Он обернулся и посмотрел назад: пустая дорога и вдалеке зарево горящего дома. Он был один.

Он побежал вперед, патронташи впивались в шею, две гранаты тяжело бились о ребра. Он не представлял, куда бежит, но ничего иного не оставалось. Раз он едва не растянулся на дороге, споткнувшись обо что-то, похожее на мягкое бревно, а когда оглянулся, оказалось, что это еще один труп. Наконец он различил какое-то движение впереди, дорогу и побежал туда. Это была спешащая колонна по четыре, не то по пять человек — боже мой, немцы?! Нет, американцы — и он, задыхаясь, догнал хвост колонны.

— Это… это штабной взвод?

Тот, к кому он обращался, не ответил и даже не замедлил шаг.

— Я спрашиваю, это штабной взвод?

И в это мгновение воздух вспорол пронзительный свист и следом — оглушительный взрыв и желтая вспышка на дороге. Все разом бросились плашмя на землю, и Прентис с ними. Еще пронзительный свист, еще взрыв, и они снова попадали на землю, укрываясь за чем-то большим и бесформенным — оказалось, это перевернутый грузовик.

— Минометы… — сказал кто-то, дальше Прентис не разобрал, он слышал только повторяющиеся: свист — взрыв, свист — взрыв, жужжание и стук о землю разлетающихся осколков. Затем где-то рядом раздался испуганный, дрожащий голос, перешедший в отчаянный детский крик, исполненный ужаса и боли:

— Санитар? Санитар? О боже… Санитар? Бо-о-оже, санитар! Санитар!..

Еще пять или шесть мин разорвались на дороге, пока Прентис и другие лежали за перевернутым грузовиком, который оказался бронированным полугусеничным вездеходом; а потом наступила внезапная звенящая тишина. Один за другим смутные фигуры солдат поднялись и побежали, пригнувшись, вперед. Прентис спросил первого:

— Где штабной взвод?

Но тот молча пробежал мимо.

— Послушайте, извините меня, я… где штабной взвод?

Но следующий также молча пробежал мимо, и следующий, пока не остался последний.

— Ради бога, скажите, где штабной взвод?

Голос у Прентиса сорвался в какой-то бабий вой: «…вз-о-од», он сам понял, что со стороны кажется, будто он плачет, но по крайней мере это помогло: человек обернулся, и оказалось, что это Мейс, клоун из вагона. Чтобы чем-то оправдать плачущий голос, Прентис зашатался, слишком усердно изображая, что очень болен.

— Кто тебе нужен? Эгет? — спросил Мейс. — Идем со мной.

Прентис последовал за ним, стыдясь и своего воя, и симуляции. Его отвели назад ярдов на пятьдесят по дороге, потом провожатые так резко свернули в сторону, между домами, что он едва не потерял их, и спустились по темной, хоть глаз выколи, лестнице в подвал. За дверью, для затемнения, висело одеяло, откинув которое он увидел в бледном желтом свете единственной свечи Эгета и других офицеров штаба.

Прентис оглянулся на Мейса и его команду, — может, они смеются над ним, смотрят с презрением? Нет, они вовсе не обращали на него внимания. Мейс что-то быстро говорил Эгету, а остальные стояли рядом; затем Эгет кивнул, отрывисто отдал приказание, и они снова вышли, торопливо, как пришли.

В подвале было полно покрытой плесенью мебели, и несколько человек сидели на стульях; это значило, что можно позволить себе тоже сесть. Он нашел глубокое мягкое кресло и погрузился в него, как в трясину самоуничижения, трагически глядя на пламя свечи. Он жутко осрамился, дважды. Если кто захочет устроить ему заслуженную выволочку, что ж, он готов. Будет сидеть и покорно слушать, как бы на него ни кричали.

Но никто даже не смотрел на него, и скоро ему начало казаться, что его игнорируют не оттого, что он вызывает у них отвращение, а просто не замечают, что он тут, и, возможно, не заметили, что его не было в предыдущий раз. Он украдкой глянул на Логана, готовый выслушать любую насмешку, но Логан был целиком поглощен своей портативной рацией, повторяя в нее монотонным, напряженным голосом слова, которые, как он сейчас сообразил, звучали с того момента, как они оказались в подвале.

— Осел-Бабулька, — бубнил он, — Осел-Бабулька, вызывает Осел-Пес, вызывает Осел-Пес. Как слышите меня? Прием, — сделал паузу, послушал и продолжил: — Осел-Бабулька, Осел-Бабулька…

Из тени у дальней стены донесся тихий стон, и Прентис различил санитара, склонившегося над неподвижной фигурой на полу: должно быть, раненый, тот, что кричал на дороге.

— …Вызывает Осел-Пес, вызывает Осел-Пес. Как слышите меня? Прием. — Логан повернулся к лейтенанту. — Не могу связаться с ними, сэр.

— Черт! Ладно, позови вестового. Где этот, как там его? Парнишка?

Прентис неуклюже вскочил на ноги.

— Дуй в свой взвод, — приказал Эгет. — Выясни, почему они не отвечают. Если рация повреждена или еще что, приведи Брюэра. Все ясно?

— Есть, сэр.

— Знаешь, где они сейчас?

— Так точно, сэр.

Он ответил, что знает, хотя все, что мог вспомнить, — это дом со ступенчатой крышей, но где он находится, не представлял. Он поспешил к двери, и в этот момент пол подвала содрогнулся от мощного взрыва, и еще раз, и еще.

— Это уже артиллерия, — сказал кто-то. — Восемьдесят восемь миллиметров.

— Нет, это и те и другие, — сказал кто-то еще. — И минометы, и восьмидесятивосьмимиллиметровые.

Прентис задержался у двери и оглянулся на Эгета. Идти, несмотря ни на что? В разгар обстрела? Или надо дождаться, когда взрывы прекратятся? Но Эгет уже не смотрел на него, разговаривая с кем-то.

А, пойду все равно. По крайней мере это лучше, чем возвращаться и спрашивать Эгета. У одеяла, закрывающего дверь, стоял, прижавшись спиной к стене и широко раскрыв глаза, седой, похожий на старика человек по фамилии Лучек.

— Господи, малый, — проговорил он. — Ты идешь прямо сейчас?

— Нужно идти, — ответил Прентис.

Он чувствовал себя почти как герой фильма о войне и, приготовясь откинуть одеяло, ждал, когда в обстреле наступит пауза. Он еще раз оглянулся на Эгета, но тот по-прежнему стоял к нему спиной. Он юркнул за одеяло и взбежал вверх по лестнице.

Было тихо, пока он бежал по тропинке к дороге, и, только добежав до нее, окончательно понял, что не знает, куда сворачивать. Направо или налево?

В отчаянии решил свернуть налево. Но как далеко тот дом со ступенчатой крышей и сколько еще бежать, пока поймешь, что взял неверное направление, и повернешь назад? Только он свернул на дорогу, воздушная волна с силой швырнула его на землю, и следом раздался грохот взрыва. Громче, чем взрыв мины: должно быть, артиллерийский снаряд. Воздух снова задрожал, снова раздался взрыв, и по его заду и ногам застучало множество мелких, твердых, но не тяжелых частиц. Вряд ли осколки снаряда, скорее куски разбитой крыши или стены.

Он вскочил и побежал дальше, внимательно вглядываясь в темные фасады домов. Визг — взрыв! Визг — взрыв! Мины — он чувствовал неосознанную гордость оттого, что уже может отличить взрыв мины от взрыва снаряда, — и падают они достаточно далеко, чтобы даже не бросаться на землю. Но потом воздух прорезал вой восьмидесятивосьмимиллиметрового, и почти тут же, застав его врасплох, раздался мощный взрыв: бросившись на землю, прямо на висевшие на груди гранаты, он чувствовал удар взрывной волны и видел вспышку, слышал визг и свист осколков, пролетающих рядом. Он лежал ничком, не зная, переждать или вскочить и побежать, когда, приподняв сползшую на глаза каску, заметил дом со ступенчатой крышей ярдах в десяти-пятнадцати впереди. Он вскочил и побежал.

— Кто это? Прентис? — послышался голос Брюэра из темной группы людей, стоявших сразу за дверью.

— Да. — И Прентис, спотыкаясь, прошел между ними. Только потом он вспомнил, что, наверно, нужно было сказать пароль: «Микки» — и получить отзыв: «Маус».

— Лейтенант… — начал он и закашлялся. — Лейтенант хочет знать, почему вы не отвечаете на вызов по… как это называется, по радио. Он говорит… говорит, если оно неисправно…

Но оно не было неисправно. Радист Брюэра склонился над ним, нервно крутя ручку настройки, и не успел Прентис договорить, как он поймал волну.

— Осел-Пес, — говорил он в микрофон, — Осел-Пес, я Осел-Бабулька, Осел-Бабулька. Слышу тебя хорошо. Прием.

Брюэр взял у него рацию и начал говорить, видимо с Эгетом; Прентис не понимал его, да если бы и понял, его это не интересовало. Он, тяжело дыша, прислонился к стене и наслаждался чувством победы. Он сделал это!

Быстро и без приключений добежал трусцой до подвала; лишь несколько мин разорвалось вдалеке на дороге — наверно, там, где лежал подбитый вездеход. Он совсем не ждал, что кто-нибудь, когда он вернулся в подвал, пожмет ему руку и скажет: «Отличная работа, Прентис», но все же было немного досадно, что никто, похоже, даже не заметил, как он вошел, как дотащился до кресла и уселся.

Вдруг оба, и Эгет, и Логан, повернули к нему суровые лица.

— Как далеко они находятся? — спросил Эгет, и у Прентиса сжалось сердце, словно он был подозреваемый на допросе.

— Около ста ярдов, сэр. Налево.

— Ста ярдов?

— То есть ста футов. Тридцать ярдов, около этого. Может, пятьдесят.

Они снова отвернулись, и только через несколько минут до него дошло, что они не допрашивали: не пытались выяснить, действительно ли он был у Брюэра или прикидывается и преувеличивает расстояние. Они хотели знать, как далеко взвод, для своих целей; и это было таким облегчением, что он почувствовал, что впервые за весь день может позволить себе расслабиться. Даже снять каску и легонько почесать голову, кожу под свалявшимися волосами, зудящую оттого, что так долго был в каске.

Где-то рядом с подвалом раздались странные, похожие на кашель залпы американских минометов: это минометный расчет взвода вооружений открыл ответный огонь. Слушая залпы, он сообразил, что это вообще первые выстрелы роты «А» — до сих пор пулеметы и винтовки молчали. Не это ли подразумевалось под «атакой»? Дуэль между минометами и артиллерией одной и другой стороны, пока сидишь в мягком кресле при свете свечи?

Он принюхался, уловив странно знакомый, напоминающий о мирной жизни запах — лимонно-мятный запах, — и заметил влажную клейкую массу, которая приклеила левую сторону гимнастерки к груди под одной из гранат, пропитав зимнее нижнее белье. Это была зубная паста из экономичного тюбика, раздавленного и лопнувшего, когда он бросился на землю.


Той ночью в подвале было особо не поспать, и Прентис почти не спал. Пришлось стоять на часах за дверью — причем не только за себя, поскольку Оуэнс вернулся с поста, жалуясь на дизентерию и на то, что не может стоять, — но и когда был свободен, он лежал на полу без сна, кашляя и обливаясь по́том, в жару, прислушиваясь к периодическим взрывам снарядов. В одно из затиший его разбудил Логан, чтобы он проводил лейтенанта в расположение взвода для совещания с Брюэром; в другой раз, когда зажигательный снаряд пробил крышу дома, пришлось вместе со всеми выскакивать из подвала и помогать тушить пожар.

Перед самым рассветом он задремал и спал довольно долго, так что успел увидеть нелепый и потом мгновенно забывшийся сон; первое, что поразило его, когда он проснулся, — это аромат жарящейся яичницы. Лейтенант Эгет нашел в подвале печурку и сковороду. А еще три свежих яйца, которые торжественно и жарил для себя, и бутылку вина, которое смаковал, пока яйца дымились и шкварчали на сковородке. Он снял с себя каску, оружие и, приступив к завтраку, походил на гурмана, наслаждающегося трапезой, а вовсе не на командира роты.

— Осел-Гобой, Осел-Гобой, — бормотал в рацию Логан, — Осел-Бабулька, Осел-Бабулька, — потом: — Осел-Открывалка, — и: — Осел-Лопух.

Он поочередно вызывал все взводы и сообщал, что те должны выступать в шесть ноль-ноль, — а, судя по часам Прентиса, до шести оставалось пять минут.

Лейтенант встал, вытер капли желтка с подбородка и швырнул пустую бутылку в угол, где она разбилась. Надел каску на грязные волосы, застегнул портупею и сказал:

— Ну, пошли. Шинели не надевайте. Оставьте их здесь, позже пошлем за ними.

Прентиса не обрадовала эта идея. Он понимал, что смысл ее был в большей свободе движений, но в его случае говорить о свободе движений вряд ли приходилось: он чувствовал, что вообще не может двигаться, в шинели или без нее.

Когда они осторожно шли из подвала к дороге, он радовался каждой возможности остановиться и опереться о стену. Винтовка оттягивала дрожащие руки, патронные ленты на плечах и патронташ на поясе висели невыносимым грузом, неужели он только прошлой ночью мог бежать, и бросаться на землю, и вставать, и снова бежать?

Брезжащий утренний свет обнажил кое-что новое и неожиданное то ли на дороге, то ли на улице: ни одного целого дома, все окна выбиты, стены иссечены осколками, а прямо перед домом, где находился штабной взвод, ужасающе неподвижно лежали три убитых немца. Они явно были мертвы уже несколько дней: руки и лица серые, словно гипсовые, глаза мутно-стеклянные. Немного дальше, через два или три дома, они наткнулись на убитого американца. Он лежал лицом вниз на обочине, наполовину скрытый мокрым снегом, вылетавшим из-под колес машин, но было видно, что у него вьющиеся каштановые волосы, курносый нос и полные губы. Кожа такого же цвета, что и у мертвых немцев, и невозможно было представить, что эта кожа когда-то была живой. Но больше всего Прентиса поразила его форма: как может быть мертвым человек, на котором страшно знакомая шинель и нашивки, страшно знакомая солдатская фляжка на поясе?

В другой стороне городка, в секторе, где, возможно, действовала другая рота, слышался прерывистый треск винтовочных выстрелов и тарахтение пулеметов; и Эгет с остальными штабными двигались с осторожностью, говорившей, что они в любой момент ждали выстрелов. Укрывались за стенами домов и быстро, по одному перебегали открытое пространство. Следом за ними с такой же осторожностью передвигался второй взвод. Когда они поравнялись с подбитым вездеходом, Прентис увидел на нем французские опознавательные знаки, а в шести футах от вездехода, явно выброшенный из кабины взрывом, лежал на спине очень маленький французский солдат со строгим выражением на лице, одетый в американскую полевую куртку.

На перекрестке Эгет остановился, жестом показал своим людям сделать то же самое и прижался к стене. Потом махнул рукой второму взводу, посылая их вперед: очевидно, взвод должен был храбро проверить, опасна ли новая улица, а командиры пока подождут позади. Сержант Брюэр тоже остался сзади, прячась за стеной вместе с Эгетом, а его солдаты повернули за угол. Только когда последний из них, включая крепкую фигуру Сэма Рэнда, скрылся из виду, только тогда он двинулся за ними, а следом радист со взводным санитаром, и это слегка встревожило Прентиса. Разве командиры взводов не должны идти впереди своих взводов? Но в таком случае командиры рот должны вести роты, то же и командиры батальонов, и генералы; нет, что-то он совсем запутался. Он позволил себе опустить винтовку прикладом на землю, дав отдых мышцам правой руки, и с вожделением посмотрел на утоптанный снег: если б можно было расслабить колени, соскользнуть по стене и лечь на него.

За углом неожиданно прогремела очередь немецкого автомата, прямо как в кино: «Тра-та-та-та-та!» Короткая тишина, потом человеческий крик, и следом не такая частая, но более громкая, с оттяжкой, очередь американского ручного пулемета и треск беспорядочных винтовочных выстрелов. Вновь застучал автомат или уже другой, и через несколько мгновений невозможно стало различить отдельные выстрелы: вся улица заполнилась слитным грохотом выстрелов, свистом пуль и визгом рикошетов.

Прентис дрожащими руками подхватил винтовку и устремил взгляд на лейтенанта. Что, черт, он предпримет? Так и будет стоять, прячась за домом? Да, лейтенант не двигался с места, и скоро стрельба прекратилась. Тогда лейтенант обогнул угол и вывел Прентиса и остальных на улицу, затянутую легким дымом от выстрелов и облаками кирпичной ныли. Солдаты, пригнувшись, прятались в дверных проемах или бежали в разных направлениях, раскрасневшиеся от возбуждения; неподалеку впереди санитар стоял на коленях возле солдата, который сидел, привалясь к стене, и улыбался; одна штанина у него была оторвана, открывая красное пятно на бедре. Рядом через улицу медленно шли, сцепив руки на затылке, трое немецких солдат, их вел пулеметчик, нацелив ствол им в спину. Лицо одного пленного, с очень длинными светлыми волосами, свисающими на щеки, было залито кровью.

Было очевидно, что, несмотря на всю пальбу, имела место лишь небольшая стычка, символическое сопротивление немцев перед сдачей в плен; и солдат, получивший ранение в ногу, — как говорилось, «рану на миллион долларов» — был единственной потерей взвода.

— Осел-Гобой, — монотонно бубнил Логан, — вызывает Осел-Пес, Осел-Пес…

Солдаты по двое врывались в дома, выбивая двери прикладами: их целью было обыскать каждый дом квартала на предмет скрывающихся вражеских солдат. Но такова, насколько Прентис мог понять, вообще была логика событий этого утра. Эгет и его штаб теперь шли обратно, к следующему кварталу, очевидно намереваясь проверить, как продвигается наступление другого взвода; и Прентис, который, качаясь, следовал за ними и которого то и дело останавливал очередной приступ кашля, все менее был способен воспринимать происходящее вокруг. Оно, казалось, было лишено последовательности, как в киноленте, которую небрежно разрезали и смонтировали в случайном порядке. Единственное, что требовалось, — это не уснуть на ходу, и вскоре он нашел способ: стал следить за галошами Эгета, как они поднимались и опускались в снегу, иногда медленно, иногда переходили на бег, а то застывали в долгом-долгом ожидании.

Однажды, когда они остановились в небольшом дворе, Прентис позволил себе прислониться головой к стене и сам не заметил, как уснул стоя, очнувшись только при звуке отдаленной пулеметной очереди: он резко открыл глаза и увидел в пяти ярдах от себя немецкого солдата, шедшего прямо на него. Секунда прошла, пока он спрятался за угол и возился с винтовкой, потом наконец понял, что немец безоружен: очередной пленный, пойманный в одном из домов, а за ним шли еще пятеро или больше под конвоем солдата, который, проходя мимо, фыркнул от смеха при виде ошарашенного Прентиса.

Он резко повернулся, ища глазами Эгета. Тот по-прежнему был здесь, но на другой стороне двора и разговаривал со своими людьми. Тут же стояла санитарная машина с распахнутыми задними дверцами — наверно, подъехала, пока он спал, — и санитары, сопровождаемые взглядами Эгета и остальных, несли к ней раненого. Прентис подошел помочь санитарам, которые осторожно ставили носилки в машину. Раненый, укрытый одеялом, лежал очень неподвижно, глаза широко раскрыты, губы белые, лицо обсыпано кирпичной пылью. Из смутного разговора вокруг Прентис понял, что это офицер, батальонный артиллерийский корректировщик, и рана очень серьезная. Но тут на него напал новый приступ кашля, и все поплыло у него перед глазами и исчезло; а когда кашель отпустил, он увидел, что Эгет внимательно смотрит на него.

— Почему бы и тебе не отправиться с ними, парень? — сказал он. — Полезай, если хочешь.

И один из санитаров нерешительно придержал дверцы машины.

— Нет, сэр, все в порядке, я останусь.

Едва он это просипел, как тут же пожалел о своих словах. Если б Квинт был рядом и сказал, что в этом нет ничего зазорного, и отправился вместе с ним, он бы поехал.

— Ну, как знаешь, — сказал Эгет, и дверцы машины захлопнулись. — Отправляйтесь!

Позже — или это было раньше, — следуя за Эгетом, осторожно свернувшим за угол на некое подобие площади, он увидел, как тот ничком бросился на землю и вместе с ним остальные, и, только инстинктивно упав тоже, понял, что они попали под обстрел: шершнями жужжали между ними отлетающие рикошетом пули. Спустя какую-то секунду он уже снова был за углом, в безопасности, вскочив и побежав за другими. Последним прибежал Эгет, который, похоже, единственный понял, что произошло — где-то выше засели снайперы, — и единственный, кто быстро сообразил ответить на их стрельбу. Он пригнулся, вышел из-за угла и успел дважды или трижды выстрелить из своего карабина.

— Проклятая колокольня, — сказал он, а Прентис даже не помнил, что вообще видел колокольню. — Чокнутые ублюдки, пытаются подстрелить нас.

Прентис далеко не сразу сумел разгадать, что задумал лейтенант, — послать нескольких стрелков на другой конец площади, чтобы отвлечь на себя огонь снайперов, а затем вызвать гранатометчика с его базукой, чтобы тот ударил по снайперам с этого угла, — но в тот момент он лишь отметил, что гранатометчика зовут Мегилл, что он грязный, что он неуклюже встал на одно колено на углу и базука так грохнула, что заложило уши. Он снова выбежал следом за другими из-за угла и увидел, что и впрямь там была церковь с напрочь снесенной теперь колокольней, на месте которой торчали осколки голой штукатурки и деревянных балок, и над ними вился дымок.

Должно быть, это на той же площади он наблюдал за двумя санитарами-носильщиками, которые рысцой бежали по каменной мостовой, ступая шаг в шаг с мастерством и грацией танцоров, так что их туловища оставались неподвижными, чтобы не трясти ношу, будто велосипедисты, работающие одними ногами. Раненому на носилках было покойно, как на больничной каталке, и Прентис с завистью подумал, что, наверно, это сказочное и приятное ощущение — вот так плыть горизонтально к ожидающему впереди отдыху среди окружающего тебя покоя и заботы. На середине площади санитары остановились и мягко опустили носилки на землю. Отдохнули несколько секунд, широко расставив ноги и упершись руками в колени, как усталые атлеты. Потом так же одновременно присели, подняли носилки, но почти сразу снова осторожно поставили и, склонившись над раненым, тихо приподняли одеяло, проверить, как он. И тут же резко сорвали одеяло, высоко подняли один конец носилок и вывалили тело в снежную слякоть. Даже не оглянувшись на него, они повернулись и помчались обратно, один из них взвалил трясущиеся носилки на плечо, а другой бежал рядом. Куда только девались вся слаженность движений и заботливость: они бежали тяжело и неуклюже, как измученные трудяги.

К полудню распогодилось и стало почти тепло. Снег быстро таял, с крыш капало, и потное лицо Эгета было в грязных разводах. На улицах стали появляться небольшие группки местных жителей, выглядевших нелепо в такой обстановке. Они робко выходили на тротуары, заговаривали с солдатами, видимо пытаясь объяснить, что немцы все покинули городок, солдаты же криками и жестами загоняли их обратно в подвалы.

Где-то днем, пока Эгетовы галоши шаркали по какой-то другой улице, короткий минометный обстрел заставил всех броситься в подвал ближайшего дома. Прентис, почти теряя сознание от толкотни, услышал чей-то вопль и сперва подумал, что человека ранило, но оказалось, это был вопль восторга: дальняя стена подвала была до потолка тесно заставлена бутылками с вином. Неприятно было смотреть, как лейтенант Эгет и его люди долго, уже и обстрел прекратился, сидят на полу и жадно пьют с вороватой радостью школьников, прогуливающих школу. Кто-то протянул Прентису бутылку, и он поспешно приложился к ней, будто это было единственное лекарство в мире, которое могло его спасти. После первого глотка его всего передернуло, но тут же чудесное, возвращающее силы тепло разлилось в груди и спине, и он понял: если Эгет быстро не прогонит его из подвала, он будет пить и пить, пока не свалится, бесчувственный, на пол. Но едва ему захотелось, чтобы случилось именно так, — едва в нем загорелась надежда, что все это может означать успешное завершение «атаки» и они до вечера будут праздновать, — как Эгет встал и повел их снова наверх, на солнце, а Логан опять забормотал в рацию свою ослиную тарабарщину.

Наверное, это было вскоре, поскольку еще не прошло благотворное действие вина, — когда Прентиса первый раз за весь день использовали как вестового; и он благодарил Бога, что среди провалов его памяти сохранился, словно случайно, смутный намек на то, где должен был бы находиться брюэровский второй взвод. Пришлось долго бежать, временами переходя на быстрый шаг, по улице, огибавшей городок по периметру, которая, по его предположению, должна была служить главной линией обороны от возможного контрнаступления; именно здесь были размещены пулеметные позиции роты. Передав сообщение, он устало тащился обратно по той же улице, когда ему пришло в голову, что где-то тут должен быть Квинт. Людей на первой пулеметной точке он не знал; но потом он увидел его: тот стоял в окне первого этажа, положив ствол своего пулемета на подоконник. Стоял один, набросив на себя малиновое стеганое одеяло, снятое с кровати, похожий на индейца, и улыбался.

— Эй, вестовой! — хрипло окликнул он.

Прентис подошел ближе и остановился под окном, глядя на него.

— Как себя чувствуешь?

— Не знаю, наверно, все так же. А ты?

— Пожалуй, чуток получше, кажется.

— Я видел, как ты несся там, — сказал Квинт. — Но я в любом случае страшно рад, что сижу на одном месте.

— Понятно.

— Я слыхал, артиллерийского корректировщика убили.

— Нет, не убили, я видал его. — Прентис испытал легкую гордость оттого, что знает то, чего Квинт не знает. — Хотя его здорово ранило. — Помолчав, он спросил: — Как думаешь, контратака будет или нет?

Он сразу сообразил, что от такого вопроса Квинт может опять разозлиться («Я что, гадалка, Прентис? Катись со своими вопросами!»), но, к его удивлению, тот ответил прямо:

— Трудно сказать. Я почему-то сомневаюсь. Я бы на их месте точно не пробовал бы.

— Я тоже. Ладно, я лучше пойду.

— Слушай, Прентис. — Квинт перегнулся через подоконник и протянул чистый кусок солдатского одеяла. — Я раздобыл лишнее одеяло и разрезал его на три части, чтобы использовать как шарф. Вот так сложишь его, смотри, и обернешь вокруг груди. Я так сделал. А не то обернешь голову, если хочешь. Сейчас, конечно, не очень холодно, но может снова похолодать.

— О, спасибо. Это… это замечательно. — Прентис взял одеяло и замотал горло. — Большое спасибо!

— А третий кусок отдам Сэму, если получится увидеть его.

— Замечательно. Отличная мысль.

Он топтался, потупив глаза. Ужасно хотелось сказать: «Послушай, Квинт. Теперь я готов. Если ты еще хочешь пойти в санчасть, я тоже пойду». Но непривычная душевная заботливость Квинта была слишком нова и драгоценна, чтобы рисковать. И он только и сказал:

— Ладно, еще увидимся. Береги себя.

— Ты тоже, — ответил Квинт.

И Прентис, изо всех сил стараясь идти вразвалочку, как бывалый вояка, двинулся по улице, уверенный, что Квинт будет стоять и смотреть ему вслед, пока он не скроется из виду. Обернулся, чтобы убедиться в этом, и оказался прав. Он помахал, Квинт поднял в ответ руку, и малиновое стеганое одеяло соскользнуло с его плеча.

Но этот освежающий глоток, этот краткий просвет был первым и последним в тот необычно теплый, сырой день. Потому что все остальное время он слышал пулеметные очереди и не испытывал ни любопытства, ни интереса, с чьей стороны ведется стрельба; он смотрел на говорящего Эгета и не понимал, что тот говорит, словно все слова превратились в бессмыслицу вроде ослиных позывных Логана. В какой-то момент, идя за Эгетом по переулку и переходя пустой участок, усыпанный битым камнем, он обнаружил, что Эгет пьян. В болтающейся руке лейтенант держал бутылку «Хеннесси» и напевал на мелодию «Свинг в час ночи»:[21]

Крошка, шире ножки,

Не то расколешь ты мне очки,

Будь милой, лежи, не ерзай…

Он снова и снова повторял песенку, пока она не стала для Прентиса единственной реальной вещью, единственной путеводной нитью среди поворотов, чередующихся разрушенных домов, бегущих людей, кирпичной пыли и капели с крыш. Однажды перед ним возникло отчетливое, крупным планом, лицо Логана, кричащего на него — явно ругаясь, как тогда, в последнюю ночь на дороге, — но он не мог понять смысл его слов.

Крошка, шире ножки,

Не то расколешь ты мне очки…

Он очнулся, словно от сна, и обнаружил, что стоит у оштукатуренной стены высотой по грудь, по бокам двое незнакомых солдат, а впереди за стеной серое пространство полей и черные деревья; он не представлял, как попал сюда и что здесь делает. В голове еще звучал мотивчик и слова «Крошка, шире ножки», но Эгета и остальных не было ни видно, ни слышно. Путем медленных и путаных умозаключений он пришел к выводу, что находится в каком-то месте оборонительной линии: должно быть, кто-то поставил его сюда с этими солдатами, чтобы он отдохнул, или потому, что дорог был каждый человек. Но сказали ли ему, когда вернуться к обязанности вестового? Или что за ними придут? И где, черт возьми, теперь штаб? Должен же он знать?

Он покосился на своих соседей, которые внимательно вглядывались в горизонт, один жевал резинку. Должен же он их знать? Он тоже стал изо всех сил вглядываться в даль, но приходилось часто моргать, чтобы не плыло в глазах.

И предположил, что, верно, задремал у стены, потому что ему привиделось, как он и все ротное командование сидят в классе — в коричневом и испачканном мелом классе из его детства. Эгет сидит за учительским столом, с которого смахнул все учебники и бумаги на пол, чтобы положить на него каску, карабин и бутылку коньяка. Прентис втиснулся за детскую парту со множеством вырезанных на ней сердец и инициалов, а Металл сидит за партой рядом, водрузив на нее сверку свою нескладную базуку. Логан сидел через проход и что-то бубнил в рацию Ослу-Гобою.

— Прошу класс соблюдать тишину! — заговорил Эгет жеманным, женственным голосом. — Прошу класс соблюдать тишину! Первый урок сегодня… так, посмотрим, секундочку. Правописание. — Он прислонился спиной к белесой классной доске, взял с бортика кусок мела и запустил им в голову Металла. — Все, хватит, Металл! — завопил он. — Останешься после уроков! — И громко захихикал.

Затем Прентис увидел, как двое занавешивают одеялами окно, и начал понимать, что это не сон: эта школа была ротным командным пунктом на эту ночь.

Эгет, казалось, устал изображать учителя. Приложился к бутылке и принялся задумчиво ходить по классу, изучая свою полевую карту, и лишь слегка пошатнулся, когда сел и приступил наконец к делу. Сидя верхом на парте Логана, он трезвым голосом говорил по рации со штабом батальона, потом еще с кем-то, и от монотонного его голоса Прентис уснул и спал, как показалось, несколько часов.

— …Эй, парень!

Открыв глаза, он увидел, что Эгет, все так же сидя на парте Логана, оторвался от рации и окликает его.

— Уилсон едет за скатками. Хочешь поехать с ним? Чтобы он довез тебя до санчасти?

Он попытался ответить, но голос ему не повиновался, он отрицательно помотал головой, и Эгет вернулся к рации.

— Ну, Прентис, — сказал Логан, повернувшись и глядя на него с презрением, точно первый ученик в классе на двоечника, — дело, конечно, твое. Но если хочешь остаться, придется тебе быть попроворней, не спать на ходу.

Потом он опять уснул, и ему снилось, что его патронные ленты попали в какой-то механизм, который то больно дергает за них, то отпускает, дергает и отпускает…

— Прентис, черт тебя дери! Очнись!

Это был Логан, который тряс его за плечо.

— Все в порядке, — прошептал он. — Я проснулся.

Он вытер струйку слюны, тянувшуюся из сонного рта, и попытался понять, что говорит Логан. Что-то о том, чтобы «сходить за береговыми позициями». Только когда он с трудом встал из-за парты и вышел вслед за ним из класса, до него дошло, что речь шла не о «береговых позициях», а о «полевых куртках и сухих пайках», которые они утром оставили в подвале.

Если точнее, их было трое: Логан, Прентис и еще один вестовой, по имени то ли Конн, то ли Кан. Они двинулись одновременно и шагали рядом, и Прентис удивлялся, как это те двое легко находят дорогу обратно в разрушенном городке. Но еще больше удивляло, что они могут идти так быстро. Он почти сразу отстал, спотыкаясь и кашляя; расстояние между ними все увеличивалось: десять футов, потом десять ярдов.

— Давай, Прентис, догоняй.

Ноги подгибались, и, всей душой ненавидя Логана, он смотрел, как они неумолимо удаляются и их фигуры становятся все меньше в предвечернем прозрачном желтом свете. Они свернули за угол и исчезли из виду, потом, едва он снова увидел их, опять скрылись за другим углом. Он понимал, что если на сей раз не найдет их, то заблудится и не сможет вернуться ни в подвал, ни в школу: все ночь будет бродить среди этих груд кирпича, пока не свалится среди трупов. Только однажды он оказался в знакомом месте — на площади, где была церковь со снесенной колокольней и где санитары сбросили умершего раненого, — и заметил Логана и остальных, исчезающих в одной из улиц на другом конце площади. Собрав все силы, он тяжелой рысью пробежал большую часть площади, потом вынужден был опять перейти на шаг и лишь через несколько секунд обрел способность что-то видеть сквозь алую пелену, застилавшую взор, которая то утончалась, то густела, утончалась и густела в такт колотящемуся сердцу.

Наконец, в конце очередной невозможно длинной улицы он увидел перевернутый французский вездеход. Теперь он знал, где находится подвал; все, что нужно было, — это держаться на ногах и переставлять их, как на «бегущей дорожке», и тогда он одолеет расстояние.

В сумраке подвала он разглядел Логана, который сидел на корточках возле груды шинелей, пересчитывая их. Конн, или Кан, связывал углы одеяла, в которое он свалил все пайки неприкосновенного запаса, и был еще один груз, который предстояло тащить: полдюжины бутылок вина и куча высоких банок с вареньем, которые они смели с полок. Прентис с вожделением посмотрел на кресло, в котором сидел прошлой ночью, — конечно же, будет нормально, если он присядет хотя бы на минутку, — и, пробираясь в темноте к креслу, едва не упал, споткнувшись о чьи-то тела — это были спящие на матрасах Оуэнс и тот седой, Лучек, — он только сейчас сообразил, что не видел их весь день. Оба вчера ночью жаловались на живот: может, они просто остались тут утром? Какого черта он не сделал то же самое? Еще один матрас, свободный, валялся рядом, и Прентис сел в кресло, поглядывая на него.

— Оуэнс! — прикрикнул Логан. — Оуэнс! Черт, можешь поднять ноги? — Он тянул шинель, которая зацепилась за ноги Оуэнса. — Просачковал тут весь день, — сказал Логан, выдернув шинель. — Хоть бы ноги свои поганые передвинул.

Глаза Оуэнса открылись.

— Да пошел ты, Логан! — огрызнулся он. — Это я-то сачкую, придурок?! — Потом тем же тоном и, конечно, без тени смущения сказал: — Слушай, не выяснишь, что там с санитарами? За нами давным-давно должны были приехать.

Прентис ожидал, что Логан ответит что-нибудь вроде: «Наверно, поважней есть дела» или «Ничего не поделаешь», но тот устало сказал:

— Ладно. Свяжусь еще раз. Эй, Прентис, лови!

Прентис, выпустив из рук винтовку, выбрался из кресла, но не успел толком встать, как Логан швырнул ему охапку, шесть или семь шинелей, и Прентис, сбитый с ног, повалился обратно в кресло. Очень медленно встал с шинелями в руках и сделал несколько шагов к Логану; винтовка волочилась за ним, соскользнув с плеча.

— Вот еще, — говорил Логан. — Возьми еще это и это…

Он водрузил на шинели банки с вареньем, прислонив их, как дрова, к груди Прентиса. Конн, или Кан, уже направился к двери, волоча свою огромную ношу, а Логан проворно подбирал свою часть: груда шинелей переброшена через плечо, в руке мешок, набитый продуктами и бутылками вина.

— О’кей, — сказал он, поворачиваясь. — Двинули!

И тут Прентис окончательно сдал. Он шагнул, но ноги подвели его, и, вместо того чтобы идти вперед, он попятился назад — и рухнул в кресло: груз свалился ему на колени, съехавшая каска больно стукнула по переносице. Одна из банок соскользнула и покатилась по полу с глухим, хрустящим звуком.

— Логан, — хотел было позвать он, но голоса не было. — Логан…

— О господи! — откликнулся Логан уже издалека. — Ну что еще?

— Извините, я… послушайте, скажите лейтенанту, что я не могу… нет сил. Я…

— И кто потащит все это, по-твоему, а?

— Черт!

Послышалось отдаленное звяканье и глухой звук: это Логан свалил свой груз на пол, а потом Прентис почувствовал, как колени освободились от тяжести, когда Логан со злостью схватил его банки и шинели. Он поднял дрожащую руку и сбросил с лица каску, которая с ужасным грохотом упала на пол. Потом тяжело съехал с кресла на колено и, бессильно свесив голову на грудь и опираясь на винтовку, дополз на коленях по качающемуся полу до края матраса и в полном изнеможении повалился на него.

Логан еще был рядом и, наверное, ругал его почем зря, но он уже ничего не слышал. Только чувствовал, что должен сказать кое-что, последнее, даже если испустит дух от усилия.

— Знаю, — прохрипел он, — знаю, вы считаете, что я отлыниваю. Но поймите… поймите, если б хотел, я б мог свалить в санчасть… свалить… неделю назад.

Трудно сказать, ответил ли что-нибудь Логан, и слышал ли его, и, вообще, был ли в подвале.

Только тишина, кружащаяся тьма; потом он уснул и ему привиделась мать, приговаривающая: «Просто отдохни, Бобби. Просто отдохни».

Загрузка...