Иногда во сне видишь прошлое. По этой причине Алиса Прентис всегда любила поспать, но только боялась ужасных минут перед тем, как погрузишься в сон, самого засыпания, опасный сумрак полусна, когда сознание пытается удержать связность мысли, когда звук сирены или крик за окном — само воплощение ужаса, а тиканье часов неумолимо, как напоминание о смерти.
Теперь, когда Бобби был в армии, она обнаружила, что виски — великий спаситель. Под его защитой она могла давать волю памяти: не испытывая сожалений, возвращаться к самым болезненным, самым мучительным моментам своей жизни и находить успокоение в вере, что ничего не было настолько плохо, как казалось, что все так или иначе устроилось наилучшим образом.
Она даже могла спокойно вспоминать Вефиль, штат Коннектикут, — тот долгий, безрадостный период после возвращения из Парижа, когда чуть ли не ежедневно и еженощно казалось, что невозможно быть более одинокой. Ее замечательный старый дом в колониальном стиле доставлял истинное удовольствие, — по крайней мере доставлял бы, если б нашелся мужчина, с которым разделить его, — а в старом амбаре позади дома она устроила студию, где создала много произведений. Но невозможно все время работать. Вечерами, когда Бобби засыпал, она слушала радио — большой напольный «Мажестик», ее единственное дорогое приобретение после возвращения из Франции, — но даже самым занимательным программам редко удавалось заставить ее забыть о том, что ее интересует по-настоящему, — позвонит кто-нибудь или нет.
А звонки случались все реже, и почти всегда это была ее сестра Эва, которая звонила явно потому, что знала, как Алисе одиноко. Старая дева, на шесть лет старше и вечно любившая командовать, лезть не в свои дела и покровительствовать, и все из лучших намерений. Эва была единственной, кроме нее, из их семьи, кто сбежал со Среднего Запада: она работала медсестрой в нью-йоркской больнице и, видно, не находила лучшего применения своему свободному времени, как изводить ее поучениями. Она осуждала Алису, когда та вышла за Джорджа, а потом осуждала, когда та развелась; сейчас она вовсе не была уверена, что может одобрить новый образ жизни Алисы.
— Но ведь ты там в такой глуши, — обычно говорила она. — Откуда там взяться тому, что тебе нужно, — я имею в виду общество. Правда же, дорогая, меня это не может не беспокоить.
И Алиса безуспешно пыталась объяснить, что ее беспокойство совершенно необоснованно. После одного из таких гнетущих разговоров Алисе пришла идея пригласить кого-нибудь из людей, которых они знали в Нью-Рошелле под Нью-Йорком. Беда в том, что все, кого они там знали, были счастливо женаты, — или почти все. Когда она впервые подумала о Харви Спенглере, враче, помогшем Бобби появиться на свет, то сразу сообразила, что следует быть осмотрительней. Харви был женат, но это не спасало его от репутации первого волокиты Нью-Рошелла — не помешала эта репутация и Алисе неоднократно доверяться ему. Именно в уединении приемного кабинета Спенглера она впервые взволнованно призналась в намерении оставить Джорджа и уехать в Париж, и Харви, спокойный и внимательный, похоже, понял ее.
Тем не менее было опрометчиво сейчас звонить ему с приглашением. Она позвонила через несколько дней ему в кабинет и как можно сдержанней попросила порекомендовать терапевта в районе Вефиля.
— О, Алиса! Рад вновь слышать тебя, — сказал он.
И следующим же вечером он перезвонил ей и голосом, по которому она уловила, что он перебрал лишнего, осведомился, нельзя ли ему заехать к ней повидаться.
Она знала, что совершила ошибку, ответив согласием, и что это была только первая из ее ошибок. Она металась по дому, прибираясь к его приходу, приняла душ, переоделась, зашла на цыпочках в комнату Бобби, убедиться, что он спит, поставила на поднос бутылку виски и два стакана, прислушивалась, не подъехала ли машина, — ох, этому не было извинения, совершенно никакого.
Ей некого было винить, кроме себя, в том, что он почти сразу обнял ее, что нетерпеливо и чуть ли не грубо потащил в постель. И это было лишь начало: он оставался всю ночь, и это подразумевало определенные трудности утром.
Она дала ему поспать, пока готовила завтрак Бобби, и позаботилась, чтобы Бобби не шумел и не разбудил его. Но тем не менее понимала, что, когда он спустится вниз, неловкости не избежать, и оказалась права. Он появился в кухне в своем помятом габардиновом костюме, жилетка расстегнута, но не нараспашку, благодаря часовой цепочке. Волосы причесаны, но рубашка несвежая, к тому же небрит; было заметно, что он мучится похмельем и страшно смущен.
— Доброе утро! — сказала она и увидела, что Бобби оторвался от тарелки с манной кашей и сверлит его враждебным взглядом.
— О! — проговорил Харви. — Что это тут у нас за мальчик такой большой?
— Поздоровайся с доктором Спенглером, дорогой, — сказала она и, повернувшись к Харви, добавила: — Думаю, он не помнит тебя.
— Он прекрасно выглядит, Алиса. — Харви был явно благодарен за возможность высказать профессиональное мнение. — Чуточку толстоват, но во всем остальном — прекрасно.
— Что желаешь на завтрак, Харви?
— Ограничусь кофе.
Так они и сидели втроем за столом, если не в полном согласии, то хотя бы в мире.
— Не возражаете, если я закурю сигару? — осведомился Харви, доставая «Белую сову» из жилетного кармашка, набитого сигарами, и Бобби со смесью восхищения и отвращения наблюдал, как по кухне плывут пласты едкого дыма.
— Не правда ли, какой чудесный день? — сказала Алиса. — Хотя обещали дождь, но пока просто чудесно — небо такое голубое и чистое. Бобби, если ты закончил, почему бы тебе немножко не поиграть во дворе?
— Не хочется.
— Но на улице слишком хорошо, чтобы сидеть дома. Не хочешь пойти посмотреть, чем занимаются другие дети?
— Нет.
Но в конце концов он соскользнул со стула и бочком пошел из кухни, на пороге задержался и с подозрением оглянулся на Харви.
— Он действительно отлично выглядит, Алиса, — сказал Харви, когда Бобби ушел. — Видно, ты хорошо заботишься о нем.
— Он чудо. Не знаю, что бы я делала без него.
Задумчиво помешивая кофе, Харви отважился задать деликатный вопрос:
— Джордж часто видится с ним?
— Разумеется. Так часто, как желает. Да только на прошлой неделе забирал его на уик-энд — целых три дня провели в Атланте.
— В Атланте? Небось ему это стоило кучу денег.
— Думаю, да. Но это было его желание, не мое.
Это был единственный раз, когда они упомянули о Джордже, хотя разговаривали еще минут двадцать или около того. Вернее, говорила Алиса, а Харви слушал и кивал и, казалось, только ждал удобного повода, чтобы уйти. Поэтому она все говорила и не могла остановиться. Неужели все одинокие люди страдают этим? Она говорила о Париже, стараясь, чтобы ее рассказ был увлекательным, но чувствовала, что неумелое, неуверенное произношение французских названий выдает, как ей было там не по себе, — никакого удовольствия.
— …И знаешь, там есть два вокзала, названия которых звучат почти одинаково, — говорила она. — Один — «Gare de Léon», а другой — «Gare d’Orléans»[22] на противоположном конце города; только я этого не знала. Так что, если бы не тот таксист, я бы, наверно, оказалась невесть где.
И Харви Спенглер вежливо засмеялся, разглядывая пепел на кончике сигары.
Затем она с облегчением оставила тему Парижа и обратила его внимание на необычно широкие половицы в доме, который вчера вечером не успела ему показать.
— Такие половицы есть только в подлинных домах колониальной эпохи, — сказала она. — А еще ты заметил старинные деревянные гвозди? Вместо стальных? Да, показывала я тебе замечательную старинную жаровню? В камине? Пойдем посмотришь. Только береги голову.
Низко наклоняясь, поскольку роста был высокого, а все двери — низкие, он последовал за ней в скрипучую тишину гостиной, где вместе с ней уважительно полюбовался на жаровню.
— Знатный дом. И сколько ты платишь за него, Алиса? — поинтересовался он.
И когда она назвала сумму аренды, поразился:
— Как же ты умудряешься платить так много?
— Ну, — ответила она с легким смешком, — с грехом пополам. Но вообще, это вовсе не дорого, если учесть, как мало осталось домов колониальной эпохи. Вон в Уэстпорте они куда дороже.
— Да, но то Уэстпорт. Там жить модно. А здесь глухомань.
— Но нам, — ответила она, — нравится тут.
— Да, тут, конечно… красиво, ничего не скажешь.
— А главное преимущество… — она снова просияла, — главное преимущество — это студия. Настоящий старинный амбар, но я перестроила его, сделала застекленную крышу. Пойдем покажу.
Они по залитой солнцем нестриженой лужайке направились к амбару.
— Разве не чудесно? — спросила она. — Посмотри, как просторно.
— Недурно, — сказал он, расхаживая по гнилому деревянному полу. — Совсем недурно; вижу, ты действительно все здесь привела в порядок. Пришлось, наверно, попотеть.
— Да не особо; трудней всего было со стеклянной крышей, но ее мне сделал плотник. А я только все вычистила здесь, покрасила и починила дверь. Протянула свет из дома, так что могу иногда работать по вечерам.
Большинство скульптур были накрыты тонкой тканью — хороший предлог не показывать их. Открыты были только две садовые фигуры в полный рост: Гусятница,[23] которую она недавно отлила в гипсе, и фавн, над которым работала в то время.
— Боюсь, Гусятница по-настоящему не закончена, — сказала она. — Ее нежелательно показывать, пока она не раскрашена. Понимаешь, она должна быть зеленоватой, как будто бронзовая.
— А по мне, и так замечательно.
— Но скульптура, когда только что отлита, всегда смотрится слишком яркой и словно побеленной. Как бы то ни было, получилось довольно мило. Но над чем мне действительно интересно работать, так это над этой новой, фавном. Я создала порядочное количество парковых скульптур, и все они изображали девушек, потому что они более традиционны для этого жанра скульптуры, но потом мне пришло в голову вылепить мальчика. Меня осенило, что мне даже не нужен натурщик, когда у меня есть свой дивный мальчишка, и я просто обязана воспользоваться такой возможностью.
— Мм. Понимаю. То есть я вижу, что ты сделала его очень похожим на Бобби.
— Ну, я не старалась добиться портретного сходства. Я хотела, чтобы в лице было что-то… от эльфа и, знаешь, от фавна. Но тело — это тело Бобби. Его ручки, его спинка, его животик. Конечно, скульптура еще в работе — вот взгляни, здесь, на этих рисунках, виден мой замысел.
И она протянула ему альбом для набросков, где фавн был изображен в окончательном виде: от головы до бедер — мальчик одних лет с Бобби, держащий в одной руке виноградную гроздь, а в другой яблоко, которое он ел; но ниже, от бедер, ноги были козлиные, с копытцами.
— Нравится?
— Ты знаешь, насколько я разбираюсь в искусстве, Алиса. То есть я, конечно, не бог весть какой знаток. Мне нравится. Очень… необычно.
— О, спасибо. Я надеялась, что ты именно так и скажешь. У меня возникла еще одна прекрасная идея: следующим будет Пан. Вот посмотри.
И она перевернула страницу, показав рисунок, изображающий маленького мальчика, стоящего на коленях в кустах и играющего на свирели Пана.
— Выглядит замечательно, Алиса. — Под стеклом потолка громко и яростно гудел залетевший внутрь шмель, и Харви поднял голову, словно обрадовавшись предлогу не смотреть ни на какие скульптуры и не высказывать своего мнения о них. Потом сказал: — Пожалуй, мне пора собираться, Алиса; дорога предстоит неблизкая.
Они вернулись в кухню, и он неуклюже приподнял ее в уютных объятиях, поцеловал в волосы и кончик носа и на секунду прижал к груди ее голову; потом отступил на шаг и поправил костюм.
— Береги себя.
— Непременно, Харви. А ты — себя.
Она проводила его до машины и смотрела, как он заводит ее и задним ходом выезжает на улицу. Стайка соседских детей широко раскрытыми глазами и без всякого выражения на лицах смотрела вместе с ней, и самый маленький из них был ее Бобби.
Он уехал обратно в Нью-Рошелл, а Алиса потерянно сидела в студии, стиснув руками голову и зажмурясь. Харви Спенглер! Тупой, занудный немолодой врач из Нью-Рошелла, женатый, у которого четверо детей! И словно мало ей было позора за вчерашнее свое поведение, еще и этот стыд за утренний спектакль: суетилась на кухне, как новобрачная в медовый месяц, улыбалась ему, когда он пускал дым своей вонючей сигары в лицо Бобби. И в студию потащила! Показывать свои работы, спрашивать его мнение, радоваться — да, радоваться, — когда он сказал, что кое-что ему нравится. Харви Спенглер! Наконец она встала и принялась ходить по студии, дымя сигаретой и стараясь взять себя в руки. Скоро надо будет идти готовить ланч.
— А где доктор Спенклер? — спросил прибежавший Бобби.
Она стояла у плиты.
— Доктор Спенглер, — поправила она его. — Он уехал домой, дорогой. Он приезжал только позавтракать с нами.
— A-а! Где его дом?
— В Нью-Рошелле. Где мы когда-то жили.
— И я?
— Конечно, и ты. Там ты и родился.
— Папа тоже там жил?
— Конечно. Быстренько мой руки. Суп почти готов.
После ланча она вернулась в студию и попыталась работать, но ничего у нее не получалось, прошел почти час, пока она не поняла почему: дети играли близко от двери амбара, и их шум мешал сосредоточиться. Она сделала несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться и не завопить на них, и распахнула дверь.
— Дети, не хотите поиграть где-нибудь в другом месте?
Мальчишки Манчини были самыми маленькими, тогда как их сестра старше всех: долговязая девятилетняя девчонка с хитрой, нахальной физиономией. Она и сказала:
— Мы вовсе не шумим, миссис Прентис.
— Я не могу работать, когда вы тут играете. Пожалуйста, дети, у меня очень важная работа. Просто найдите себе другое место для игр.
— А можно нам посмотреть, миссис Прентис?
— Как-нибудь в другой раз. Не сейчас.
— Даже если мы совсем не будем шуметь?
— Да, даже если не будете. Делайте, как я говорю.
В конце концов они неохотно потянулись в другой конец двора. Глядя им вслед, она вздрогнула от чувства неприязни к девчонке Манчини. Ребенок слишком походил на свою мамашу, которая, как подозревала Алиса, была злобной сплетницей, что было тем печальней, что их отец такой приятный человек — шумный, веселый итальянец, который работал на шляпной фабрике в Дэнбери, — изо всех сил старался по-соседски подружиться с ней, когда Алиса только поселилась здесь.
Следующие часа два ее никто не отвлекал, и она поработала очень плодотворно. Во всяком случае, так ей казалось, пока она не сделала перерыв, чтобы отойти назад и взглянуть на скульптуру с расстояния. И тут с ужасающей неожиданностью ей стало ясно, что левая рука фавна, та, в которой он держал виноградную гроздь, катастрофически не удалась. Слишком она перестаралась, трудясь над ней; рука получилась как одеревеневшая, в ней не было жизни, и таким же вымученным вышло левое бедро. Но это было не безнадежно: еще можно все спасти, если не скоро стемнеет и она не будет ни на что отвлекаться. Она быстро пошла через двор к детям.
— Бобби, — позвала она, — можешь подойти ко мне на минутку?
Тот оторвался от друзей и побрел к ней. Видно было, что он делает это неохотно, и приходилось быть с ним особенно ласковой.
— Дорогой, ты не против еще попозировать мне сегодня? С часик примерно?
Он был не против.
— Постоишь так же, как в прошлые разы, — сказала она, помогая ему раздеться, — только сейчас обойдемся без яблока и винограда. Но если хорошо попозируешь, не будешь двигаться, то потом будут тебе и яблоки, и виноград сколько захочешь. Договорились?
Она поставила его в светлом месте под стеклянным потолком, подвинула ему ножки, одну чуть вперед, другую назад. Подняла ручки, одну согнула в локте, словно он держит виноград, другая поднесена ко рту.
— Вот так. Прекрасно. Ты мне очень поможешь, если будешь оставаться в такой позе. Ты настоящий чудесный натурщик.
Свет был превосходен, и скоро она почувствовала, что рука начинает получаться. «Молодец, дорогой! — рассеянно приговаривала она время от времени, переводя взгляд с его тельца, освещенного солнцем, на глину и обратно. — Чудесно стоишь. Не двигайся».
Какое это удовольствие работать, когда дело спорится! Это удовольствие она предпочитала всему иному, оно затмевало все остальное, делало ничтожным и всегда вызывало в памяти Цинциннати и второй курс в Академии — когда она бросила живопись и открыла для себя скульптуру.
«Посмотрим, как это тебе понравится». Уиллард Слейд! Иногда она целыми неделями не думала о нем, но он всегда появлялся, чтобы напомнить о себе. И всегда повторял эту свою присказку, когда знакомил с чем-то, что навсегда обогащало ее жизнь.
Забавно, что поначалу он ей совсем не приглянулся: язвительный, неряшливый и чуть ли не грубый молодой человек, с руками, вечно черными оттого, что он копался в своем кошмарном мотоцикле, — полная противоположность юноше, которого так нахваливали ей родители. Она не могла понять, почему все другие парни или презирали его, или восхищались им и почему восхищались те, кто нравился ей больше всего. На занятиях он никогда не слушал преподавателей и смеялся над тем, чему они учили. Она считала его грубым и испорченным и старалась держаться от него подальше из боязни, как бы он не сказал что-нибудь ужасное; но это было до того, как ей стало ясно то, что другие уже, кажется, инстинктивно почувствовали, — Уиллард Слейд гений.
Это не значило, что он всегда блистал. Порой он трудился над чем-то, прилагая огромные усилия, но вещь получалась неинтересной и вымученной, как у любого другого, и он отбрасывал ее. Но временами, и это случалось все чаще и чаще — когда, как любил он говорить, он был в ударе, — вещь получалась сама собой и была не просто хороша, а прекрасна, настолько, что преподаватели смотрели на него с нескрываемой завистью.
Замечательный парень. Как-то, прибавив свое обычное «Посмотрим, как тебе это понравится», он протянул ей сборник стихов Китса, и она взяла книжку домой, читала целыми днями, запомнив несколько наиболее темных стихотворений, чем смогла удивить его; и потом, когда она старательно продекламировала одно из них, сидя с ним на скамейке в Литтл-парке, он сказал:
— Очень мило, но это так, сентиментальщина. Я больше люблю его поздние вещи. Попробуй вот эту.
Он протянул книгу, открыв на странице с «Одой греческой вазе», которую она пропустила, посчитав, что стихотворение слишком знаменито, чтобы ломать над ним голову.
— Читай вслух, — попросил он, и она прочла, по-настоящему прочла впервые:
Нетронутой невестой тишины,
Питомица медлительных столетий…[24]
И, дойдя до конца, до ошеломляющих последних двух стихов, она заплакала.
О, не было ничего на свете, чего она не сделала бы ради Уилларда Слейда. Он попросил ее руки, и она жила небывало полной жизнью до 8 октября 1914 года, когда Уиллард Слейд врезался на своем мотоцикле в троллейбус и погиб на месте.
Понадобились годы, чтобы пережить горе, — сперва несколько лет опять в Плейнвилле, потом работая рекламным художником в Кливленде, потом живя в Нью-Йорке, куда Уиллард Слейд всегда мечтал отправиться, — и все же по временам, как вот сегодня, ей казалось, что ей так и не удалось с этим справиться, и никогда не удастся.
— Мамочка!
— Что, дорогой?
— Нос чешется.
— Так почеши, глупыш. Я подожду.
Он почесал и снова принял свою сосредоточенную позу.
— Руку подними чуть повыше, дорогой, — нет, другую. Вот так. Молодец. Ты очень помогаешь мамочке. Хочешь, поболтаем, чтобы тебе не скучно было стоять?
— Хочу.
— Отлично. Почему бы тебе не рассказать, что ты делал в Атлантик-Сити?
— Я уже рассказывал!
— Ты почти ничего мне не рассказал. Только о больших волнах и соленых ирисках, и все.
— А еще о креслах на колесиках.
— Ах да, верно.
— И как я, папа и дядя Билл залезали друг другу на плечи.
— Ты прав.
Глубоко в душе шевельнулось раздражение из-за того, что Джордж взял с собой в поездку братца. Билл Прентис был громогласным грубияном, слишком много пил, и она ненавидела его.
— Дядя Билл был такой смешной, мы все время смеялись. Айрин сказала, что в жизни не видала такого забавного человека. А потом я, и папа, и Бренда, и Айрин засыпали его песком, одна только голова торчала.
— Наверняка это было забавно. А кто такие эти Бренда и Айрин? Дети, которых вы встретили на пляже?
— Что ты, мамочка, это леди. Леди, с которыми мы жили.
— А, понимаю.
Сейчас она работала над сложной деталью, местом, где рука переходит в плечо, и не позволила себе думать о чем-то другом.
— Мы всё сыпали песок на дядю Билла, а он все кричал: «Эй, дайте мне вылезти отсюда!» — а мы сыпали, сыпали.
— Не двигайся, дорогой. Может, помолчим пока. Это трудное место.
Леди, с которыми они жили! Она изо всех сил старалась не думать об этом, а сосредоточить все внимание на кончике стека и глине, но все было напрасно.
— Те леди были приятные?
— Трудное место закончилось?
— Что? Ах да, трудное место закончилось. Так приятные были те леди?
— Приятные. Мне больше понравилась Айрин, потому что от нее так хорошо пахло и она много играла со мной. Бренда тоже приятная, но она все тискала меня и целовала.
— Ясно.
Она отложила стек, достала сигареты и только собралась сказать: «Отдохнем минутку, Бобби», как откуда-то из-за стены у нее на спиной донесся неожиданный звук — сдавленное детское хихиканье, как она поняла чуть погодя. В долю секунды она обернулась и увидела их в щели в стене: три или четыре пары глаз, глядящих на нее, — глаз, которые тут же исчезли, а в стене вспыхнула полоса солнечного света. Они убегали, громко смеясь, а Бобби, когда она обернулась к нему, стоял, округлив глаза от стыда и прикрывая руками низ живота.
У нее вспыхнуло желание догнать девчонку Манчини и ударить ее — ударить по лицу, — но, когда она добежала до двери, они уже скрылись. Минуту она стояла, глядя на залитую солнцем траву, пока не поняла, что бессильна что-либо предпринять. Невозможно было обратиться к миссис Манчини, не рассказав ей, в чем провинились дети, а тогда придется объяснять, что она и Бобби делали.
— Они убежали, дорогой, — сказала она, успокаивая его. — Не волнуйся из-за этих глупых детей.
Она заставила его принять прежнюю позу, но он заметно смущался; немного погодя она разрешила ему одеться и продолжала работать без него, пока свет не начал тускнеть. Было уже около пяти, и, вернувшись в дом, она почувствовала себя совсем без сил.
Первым делом она пошла в гостиную и включила радиоприемник, чтобы послушать пятичасовые новости. Говорили что-то непонятное о президенте Гувере и дефиците государственного бюджета, но она все равно слушала, потому что ей всегда нравился доверительный, ровный баритон Лоуэлла Томаса и то, как очаровательно он всегда говорил на прощание: «До встречи в завтрашнем эфире». Она прибавила звук, чтобы было слышно на кухне, пока займется обедом; она принялась чистить морковку, когда Лоуэлла Томаса сменила Кейт Смит[25] со своей песенкой:
Когда луна встает над горой…
Нелепо, но, слушая, она заплакала. «Ее лучи навевают мечты о тебе, милый мой…» Она вынуждена была отложить морковку и нож и стояла, уткнувшись лбом в кухонное окно, пока не перестала всхлипывать, а после, хотя слезы принесли большое облегчение, устыдилась своей слабости. Китс мог вызывать у нее слезы, но, оказывается, и Кейт Смит тоже.
Ни она, ни Бобби не очень проголодались, так что обед длился недолго. Она вымыла посуду, уложила Бобби чуть раньше обычного, и дальше заняться было нечем.
Послушала радио, попыталась читать, но в голову навязчиво лезли мысли о Харви Спенглере. Она отбросила книгу, встала и принялась ходить по комнате, куря сигарету за сигаретой. Если б был способ как-нибудь сократить вечерние часы!
Когда зазвонил телефон, это было так неожиданно, так удивительно, что она не сразу подняла трубку, подозревая, что это, наверно, Эва, но радуясь, что вообще кто-то позвонил, не важно кто. Это был Джордж.
— Я тебя не разбудил? — спросил он.
— Нет, я еще не ложилась.
— Знаешь, Алиса, — начал он тоном, не предвещавшим ничего приятного. — Я звоню потому, что мне нужно обсудить с тобой важную вещь.
— Давай.
— Со следующего месяца нам опять понижают зарплату и премиальные. Это значит, что я получу намного меньше, да что уж там, еще повезло, что меня вообще оставили на работе.
— Понимаю.
— Так что мы просто будем вынуждены экономить, Алиса. Увы, но придется тебе отказаться от загородного дома.
— Но он обходится дешевле жилья в городе.
— Алиса, я знаю, сколько ты платишь за одну аренду. Тебе известно, сколько платят другие? Известно, сколько плачу я?
— А во сколько… — Ее всю затрясло, пришлось держать трубку обеими руками. — Во сколько тебе обходятся твои подружки в Атлантик-Сити?
— Я… послушай, Алиса. Это тут совершенно ни при чем… Пожалуйста, попытайся быть благоразумной.
И она попыталась как могла. Она слушала его доводы относительно приличных, недорогих квартир в нью-йоркском Куинсе, понимая, что своим молчанием как бы соглашается на его уговоры или, по крайней мере выражает готовность оставить дом в Вефиле.
Но потом наступил ее черед, и она снова стиснула трубку обеими руками. Поначалу она едва осознавала, что говорит, чувствовала только, что хочет задеть его за живое и что нарастающие сила и ритм слов ведут ее к неизбежной кульминации.
— …И меня не волнует, скольких адвокатов ты привлечешь; я никогда больше не допущу, чтобы мой ребенок встречался с тобой и твоими… твоими шлюшками. Ты меня понял? Никогда!
Она бросила трубку и, когда мгновение спустя раздался звонок, не подошла к телефону; он позвонил еще десяток раз и умолк.
Ей почудился плач Бобби, и она быстро поднялась наверх проверить, но, кажется, он спал спокойно. Она бережно подоткнула одеяло и положила плюшевого мишку поближе к его голове, просто на всякий случай.
Спустившись вниз, она долго ходила по гостиной, стискивая руки, вновь и вновь перебирая в голове то, что хотела бы еще высказать Джорджу; постепенно возбуждение ее улеглось, и она тихо села в кресло.
Скоро ее мысли вернулись к фавну: интересно, как он смотрится сейчас? Иногда, если посмотреть на скульптуру при искусственном освещении после целого дня работы над ней, можно увидеть в ней что-то новое.
Полная луна освещала путь к амбару, и, когда она оказалась внутри, серовато-голубого сияния, проникавшего через фонарь, было достаточно, чтобы различить силуэт фавна. Он выглядел неплохо. Она включила свет и, как только мгновенное ослепление прошло, застыла на месте и долгую минуту стояла, кусая губы, смиряясь с разочарованием: все, что она сделала сегодня, никуда не годилось.
Но потом, отступив назад на несколько шагов и окинув фигуру прищуренным взглядом, заметила в ней кое-что обнадеживающее и вздохнула с облегчением. Она понимала, что это не более чем намек, но если завтрашний день будет удачным, то все может еще получиться.
Она взглянула на другие скульптуры: не требуют ли и они доработки, но скоро была вынуждена покинуть студию, потому что ей все чудился Харви Спенглер, стоящий рядом в своем мятом габардиновом костюме и с кошмарной сигарой, говоря: «Ты знаешь, насколько я разбираюсь в искусстве, Алиса».
Вместо того чтобы возвратиться в дом, она пошла в поле за амбаром — хотелось уйти как можно дальше от мыслей о Харви Спенглере, о девчонке Манчини, о Джордже и даже о Бобби.
И только лишь дойдя до высокой, спутанной ветром травы на склоне холма и остановившись, она снова заплакала, но теперь слезы не несли облегчения. Одно звучало в голове: строки другого стихотворения, любимого Уиллардом Слейдом:
В печальном сердце Руфи, в тяжкий час,
Когда в чужих полях брела она,
Все та же песнь лилась проникновенно…[26]
Да, конечно, она тосковала по дому; но это не имело отношения к Нью-Рошеллу, или Нью-Йорку, или Кливленду, или Цинциннати, и уж точно не к Парижу. Она тосковала по Плейнвиллю, штат Индиана, по умершим матери и отцу, и всем ее сестрам — даже по Эве, — и утраченным чистым временам, когда всякому было известно, что она любимица семьи.
После Вефиля были три года мучительных и безнадежных попыток прижиться в Гринич-Виллидж. Каждый год они переезжали на очередную квартиру-студию: Алиса все искала новые возможности для карьеры, и лишь к концу третьего года, с появлением Стерлинга Нельсона, она избавилась от одиночества.
Никогда, даже в самых отчаянных мечтах, ей не грезилось, что судьба может подарить ей мужчину, подобного Стерлингу Нельсону. Больше того, она давно примирилась с мыслью, что ей больше вообще не встретить мужчину, не завязать сколь-нибудь надежных, прочных отношений, что, вероятно, придется доживать жизнь холостячкой, или, как говорила Натали Кроуфорд, наслаждаясь «счастьем одиночества».
Натали была ее соседкой на Чарльз-стрит, дважды разведенная, бездетная женщина, работавшая на какой-то должности в рекламном агентстве. Она жгла благовония у себя в квартире, верила в спиритическую планшетку, обожала употреблять словечки вроде «simpatico»[27] и имела обыкновение отдыхать от собственного счастья одиночества в компании любого мужчины, которого удавалось заполучить. Алисе она не очень нравилась, по крайней мере она не во всем ее одобряла, но за отсутствием других подруг приходилось мириться хотя бы с такой — проводить массу времени с ней, бывать на ее безумных вечеринках и даже занимать немного денег, когда не хватало уплатить за квартиру.
Ирония была в том, что именно на одной из вечеринок у Натали Кроуфорд ей случилось встретить Стерлинга Нельсона. Он был совершенно не похож на большинство мужчин, знакомых Натали, — мужчин, которые пили без меры и находили развлечение в грубых выходках или бурных ссорах. Он был высок, уверен в себе, аристократичен, с легкой сединой на висках и маленькими усиками; он стоял, спокойно разговаривая, в небольшой группе привлекательных людей, которых она никогда прежде не видела у Натали и которые держались особняком, не присоединяясь к главному веселью, и, едва она увидела его, ей страстно захотелось пробраться сквозь весь шум и сигаретный дым поближе к нему, коснуться рукава его солидного костюма (одет он был со вкусом: в твидовую пару, которая могла прибыть сюда только прямиком из Англии) и дать ему понять, что она тоже не такая, как остальные.
Но жуткий тип по имени Майк Дрисколл, которого недавно вытурили с работы в издательстве, оттеснил ее в угол и потребовал сказать, как она относится к КПП.[28] Едва ей удалось вырваться, как Пол и Мэри Энгстрем втянули ее в свою пьяную перепалку.
— Уж если на то пошло, знаешь, кто ты есть? — вопрошал Пол жену, которая содержала его уже почти год после того, как он потерял работу в нью-йоркской «Сан». — Я серьезно, знаешь, кто ты есть? Могу сказать.
— Как он смеет оскорблять меня, а, Алиса? — возмущалась Мэри. — С какой такой стати!
— Слушай, черт тебя дери! Знаешь, кто ты? Поганая сопливая еврейская сучка, вот кто.
И в этот момент она услышала за спиной голос Натали:
— Идите сюда. Хочу познакомить вас с этими милыми людьми. Пол и Мэри Энгстрем, Алиса Прентис — Стерлинг Нельсон.
Меньше всего она ожидала, что первые же его слова, обращенные к ней, окажутся столь приятными и воодушевляющими:
— Я слышал, вы художник.
До конца вечера она не разговаривала ни с кем, кроме него, и Нельсон только с ней. Он и впрямь был англичанином, и из его спокойного, сдержанного разговора она узнала о нем кое-что еще: он находился в Нью-Йорке в качестве представителя британской компании, занимавшейся экспортом, — бизнесмен, слишком утонченный, чтобы серьезно воспринимать свой бизнес, любитель искусства и, несомненно, объехал весь мир. (Только позже она узнала еще более впечатляющие подробности: что в войну он был командиром подлодки и имеет боевые награды, а после войны занимал важные должности в колониальной администрации в странах вроде Бирмы.)
Беда в том, что она не могла ни придержать язык, ни контролировать себя. Не в силах ничего поделать с собой, она только слушала, как несет всякую претенциозную чепуху, а его вежливое, слегка влажное от пота лицо продолжало кивать и улыбаться, и комната смутно, до головокружения, плыла вокруг них. Она знала одно: если перестанет говорить, он может уйти, и начала бояться, что, если остановится, он заметит, что и платье на ней не новое и не особо чистое, и, в чем она почти уверена, под мышками у нее влажные пятна от пота, и волосы требуют расчески, и помада на губах второпях наложена не слишком аккуратно. Ей хотелось укрыться в ванной комнате Натали и привести себя в порядок перед зеркалом, успокоиться, но была ужасная вероятность, что, когда вернется, его уже не будет; так что ничего не оставалось, как стоять, стискивая бокал в горячих, липких ладонях, и продолжать, продолжать говорить. Потом вдруг те, с кем он пришел, стали разбирать пальто, готовясь прощаться, и он сердечно извинился и ушел. Только когда за ним закрылась дверь, Натали Кроуфорд сквозь сигаретный дым налетела на нее с вопросом:
— Разве он не чудо? Не могу представить, где они его нашли, но он просто изумителен, скажи?
И Алиса бочком-бочком попятилась к вешалке, стараясь ускользнуть прежде, чем Натали скажет свое «simpatico»; ей хотелось одного — схватить пальто и выскочить из квартиры, одной вернуться домой, удостовериться, что с Бобби все хорошо, лечь в постель и плакать, что она и сделала.
Так что это было не просто приятной неожиданностью, когда на следующее же утро она подняла трубку звонящего телефона и услышала:
— Миссис Прентис? Это Стерлинг Нельсон.
Когда он навестил ее в студии, она поначалу слегка беспокоилась, что ему не понравятся ее скульптуры, но он доброжелательно и с уважением высказался о некоторых вещах, которые она осмелилась ему показать, и скоро она совершенно успокоилась. Она знала, что сегодня выглядит лучше — ради такого случая купила новое платье и провела уйму времени перед зеркалом, — и была настолько уверена в себе, что позволила ему вести разговор. Она чувствовала, что многие из ее редких высказываний попадают в точку — скупые, но интересные, — а два или три, кажется, даже поразили его своей глубиной.
Он повел ее в уличное кафе при отеле «Бриворт» на Пятой авеню, куда ее давненько никто не водил и которому, решила она сейчас, нет равных среди всех ресторанов и кафе, где она когда-либо бывала. Они сидели за элегантным столиком в последних лучах закатного солнца, почти невидимые прохожим за живой изгородью из аккуратных кустов в горшках, и она надеялась, что кто-нибудь из знакомых пройдет мимо и заметит их, она даже надеялась, что и незнакомцы обратят на них внимание и завистливо подумают: что за интересная пара!
Потом он повез ее к себе — в роскошные апартаменты возле Грамерси-парк,[29] которые оказались полны чудес. Стены сплошь заставлены книгами, увешаны темными картинами таких стилей и эпох, какие, как обычно, не привлекли бы ее внимания, разве лишь тем, что сами по себе это определенно были шедевры, — в позолоченных рамах и подсвеченные крохотными музейными светильниками.
— Это Пуссен, — пояснял он, — а повыше Мурильо, одно из его ранних произведений. Всегда любил испанцев этой школы; да вы, полагаю, знаете о подобных вещах, конечно, куда больше меня.
Но картины были только начало: квартира была обставлена богатой антикварной мебелью — мавританской, итальянской, французской, — среди прочего два чудесных, грубо сработанных трехногих кресла, реликвии примитивных вкусов елизаветинской Англии. Напоминанием о годах, проведенных им на Востоке, были тяжелый меч с рукояткой слоновой кости, который он называл «бирманским даром»,[30] и огромный яркий гобелен purdah,[31] украшающий одну из длинных стен спальни.
Если последовательно рассматривать фигуры на нем, открывается своего рода рассказ в картинках, повествующий об обряде эксгумации и перезахоронении косточек пальца Будды. На наш взгляд, все это, боюсь, выглядит несколько пестро — краски и прочее; поэтому я отправил его сюда, в спальню. — Говоря это, он стоял в дверях спальни, разливая коньяк по двум бокалам. Украдкой взглянув на нее, пока она изучала занавес, добавил: — Хотя расставаться с ним жалко. Мне его чрезвычайно торжественно преподнесли на память, так сказать, когда я покидал колонию.
— А по-моему, совсем не пестро, — сказала она, принимая бокал. — По мне, так очень красиво. — Она осторожно проскользнула мимо него, чтобы еще раз осмотреть другие комнаты, а он шел за ней по пятам. — В самом деле, Стерлинг, у вас тут очень красиво. Все эти вещи такие разные, но вам тем не менее удалось гармонично сочетать их. О нет, я не так выразилась, словно какой-нибудь дизайнер. Я хотела сказать, что вы создали… создали некое единство. Добились… добились…
Но Стерлинг Нельсон не дал ей ни единого шанса договорить, чего он там добился. Он забрал у нее бокал и поставил на стол; потом взял ее за плечо, развернул и крепко поцеловал в губы.
На несколько кратких недель его квартира стала жарким центром ее мира. Не обошлось и без трудностей — только в сказках их не бывает, — но временами казалось, что нет таких трудностей на свете, которые нельзя было бы преодолеть, если б только судьба позволила ей остаться с этим умным, спокойным, блистательным человеком.
Главная сложность была в том, что Стерлинг Нельсон имел жену в Англии, с которой он еще не развелся официально, и иногда заговаривал о короткой поездке в Англию ближайшей осенью, чтобы оформить развод окончательно. Она не знала, что ответить ему, когда он упоминал об этом, но он каждый раз давал ей ясно понять, что дело лишь в утомительных юридических формальностях, которые надо как можно скорее урегулировать и забыть.
Другая проблема, по крайней мере первоначально, заключалась в Бобби. Она понимала: для Бобби естественно обижаться, что она так часто и подолгу отсутствует дома, но понимала и то, что Стерлинга, не имевшего собственных детей, может стеснить присутствие ребенка. К тому же тревожила натянутость в ее с сыном отношениях. Бобби всегда был молодцом, здороваясь и прощаясь со Стерлингом: «Здравствуйте, мистер Нельсон!», «До свидания, мистер Нельсон!» — и ей доставляло удовольствие смотреть, как они с серьезным видом пожимают друг другу руки, маленький мужчина и большой; но однажды вечером Бобби устроил ужасную сцену. Весь день после обеда был нервным и раздражительным, жаловался на живот, крутился под ногами, мешая ей одеваться, а потом уселся на пол посреди комнаты и проговорил сквозь рыдания:
— Не хочу, чтобы ты уходила!
Она не знала, прикрикнуть на него или броситься успокаивать; попробовала и то и другое, но только усугубила положение. «Ненавижу мистера Нельсона!» — кричал он, отбиваясь от нее, когда она попыталась обнять его, и появившийся Стерлинг стоял и озадаченно смотрел, как он продолжает истерически рыдать.
— Стерлинг, очень сожалею. Он просто… расстроен, что я… что мы…
Но Бобби, пряча лицо от стыда, что его видят плачущим, вскочил, с несчастным видом бросился в свою комнату и захлопнул дверь.
Стерлинг смущенно сел.
— Ему нездоровится?
— Нет, не думаю. Он жаловался на живот, но, по-моему, это не более чем каприз.
Она беспомощно посмотрела на закрытую дверь детской.
— Он уже достаточно большой для капризов, не считаешь?
— Пожалуй. Не знаю. Дело в том, что я слишком часто оставляла его одного, и он чувствует себя… Мне кажется, что он чувствует себя заброшенным.
— Мм, — промычал Стерлинг, закидывая ногу на ногу и складывая руки на колене. — Ну, в любом случае миссис как-ее-там сможет приглядеть за ним сегодня вечером, не так ли? Женщина, которая сидит с ним?
— Полагаю, сможет.
Но душа ее стремилась за молчаливую дверь детской. Ей представлялось, как он лежит в темнеющей комнате лицом вниз поперек постели, измученный, стыдящийся себя и одинокий, слишком несчастный, даже чтобы плакать, и ждет ее.
— Стерлинг, налей себе, а я схожу к нему и поговорю. Я быстро.
— Поговоришь? Не вижу смысла, Алиса. Ты же не желаешь, чтобы эта глупая история началась заново?
И тут в ее собственном голосе едва не зазвучали слезы:
— Стерлинг, пожалуйста, попытайся понять. — Они никогда не были так близки к ссоре и, когда ее голос зазвенел над его испуганным лицом, она почувствовала панику: что, если он не способен понять? — Его просто нельзя оставлять в таком состоянии, неужели не ясно? Будь у него отец — другое дело, но у него только я одна в целом мире… Неужели не ясно?
В конце концов они взяли его с собой и отправились в «Бриворт» обедать. Он умылся, оделся во все лучшее и был, как следствие пережитой истерики, то угрюм, то чересчур оживлен. Сначала они не могли добиться от него ни слова: он шел, опустив голову и отворачиваясь от терпеливого, доброго взгляда Стерлинга; затем вдруг заговорил как ни в чем не бывало. Он все смешал на тарелке в одно неприглядное месиво, при этом долго объясняя, подробно и надоедливо:
— Не люблю горошек, не люблю такой картофель и очень не люблю такую подливу, поэтому и мешаю все, чтобы было не так невкусно. Всегда это делаю, когда на тарелке всякие разные вещи, которые я не люблю, и получается намного вкусней. Просто смешайте все вместе, и тогда даже не почувствуете вкуса вещей, которых не любите. То есть так будет вкусней…
Он продолжал говорить не умолкая; Стерлинг стоически терпел его монолог, Алиса безрезультатно пыталась остановить его, а люди за соседними столиками не скрывали раздражения, глядя на спектакль, устроенный невоспитанным мальчишкой.
Он не умолкал всю дорогу домой, только один раз прервался, когда отбежал продемонстрировать, что умеет обращаться с пожарным гидрантом; он не умолкал и дома, пока Алисе не удалось уложить его, выключить свет и закрыть дверь спальни.
И тогда она сказала:
— О, Стерлинг, огромное тебе спасибо. Знаю, это было ужасно, как ты только выдержал, но ты был… безупречен, правда.
И после этого Бобби стал все чаще сопровождать их. В «Бриворт» они его больше с собой не брали, но они и сами стали реже бывать там. Чаще Алиса готовила сама, и они все втроем обедали дома и обычно дожидались, пока Бобби уляжется спать, прежде чем отправиться к Стерлингу. Стерлинг, похоже, не возражал против этого, был неизменно добр, по-отечески строг, но никогда — груб и, казалось, радовался признакам растущей привязанности Бобби к нему. Однажды Стерлинг принес иллюстрированную книгу для мальчиков «Британский подводный флот в Первой мировой войне», и Бобби как зачарованный сидел и молча перелистывал страницы, а Стерлинг объяснял ему иллюстрации и рассказывал захватывающие дух истории из своей службы на подводной лодке. И Алиса, глядя на них в дверь кухни, позволяла себе размечтаться о бесконечном будущем втроем, о том, как растущий Бобби приучится быть сдержанным и начнет говорить Стерлингу «папа».
Когда летняя жара сделала жизнь в городе невыносимой, Стерлинг отправил ее с Бобби на прохладное озеро в Нью-Джерси, где они научились — почти — ловить окуней на удочку с катушкой, которыми Стерлинг снабдил их, и часами сидели в тени огромного дерева, и Алиса читала Бобби вслух диккенсовские «Большие надежды», взятые из библиотеки Стерлинга. Но вот каникулы закончились, и она почувствовала, что ни ей, ни Бобби нестерпима мысль о том, чтобы возвращаться в жалкую обычную школу, и тогда Стерлинг одной незабываемой ночью в его спальне предложил ей подумать над тем, чтобы переехать в Скарсдейл.[32] Он знал о нем, потому что среди импортируемых его компанией товаров были окна со свинцовыми переплетами, которые перед Великой депрессией пользовались популярностью среди богатых владельцев тамошних домов в тюдоровском стиле.
— По сути, мы до сих пор ведем там успешный бизнес, — сказал он. — Похоже, у них там маленький изолированный островок процветания. Во всяком случае, школы у них, как я понимаю, первоклассные; для Бобби это будет хорошо. Ну и конечно, сам городок восхитителен — зеленая травка, чистый воздух и все такое; отдохнешь от города.
— Звучит заманчиво, — сказала она, — но, боюсь, мне это будет не по карману. Джордж постоянно твердит, что я «живу не по средствам».
— Понятно, но, Алиса, в некоторых случаях плата не столь высока, как можно было бы подумать. На Пост-роуд есть довольно обшарпанные старинные дома, и они пустуют, и, пока в них никто не живет, владельцы теряют деньги и жаждут сдать их хоть задешево. Ты сделаешь очень умно, если подумаешь над этим.
— Для тебя все так просто.
Но это было одним из замечательных качеств Стерлинга: умение подходить к сложным вещам просто; из всех, кого она знала, подобным умением обладал лишь Уиллард Слейд. Остальные, Джордж например, норовили все усложнить.
— Это может быть проще, чем ты думаешь, — проговорил он, сев на край кровати и протягивая руку за халатом. — Платить разумную цену и при этом пользоваться всеми преимуществами жизни там.
Он прошел к столику за сигаретой, наполнил бокалы, и, когда возвращался, она с девической радостной дрожью залюбовалась тем, как он хорош в халате. Любой другой мужчина выглядел бы в нем как в балахоне, на Стерлинге же это был изысканный домашний халат. Стерлинг снова опустился на край кровати и взглянул на нее, как бы молча спрашивая, как понравилась ей идея переезда в Скарсдейл. И заботливое выражение в его взгляде придало ей смелости сказать, почему его предложение так мало привлекает ее. Она потянулась к нему и погладила шелковые отвороты халата на его волосатой груди.
— Скарсдейл так далеко, — сказала она, — невыносимо будет находиться в такой дали от тебя.
И вместо того, чтобы выдать хотя бы малейшее неудовольствие ее признанием, он обнял ее, поцеловал, словно только это и ожидал услышать.
— И в самом деле — прошептал он ей на ушко, — тогда я, думаю, мог бы предложить кое-что еще. Дело в том, что, по правде говоря, у нас нет причин расставаться.
Он разжал объятия, позволив ей откинуться на подушки, и стал объяснять свой план. Срок аренды здесь, на Грамерси-парк, скоро истекает, и он с недавнего времени стал понимать, что неумно продлевать его, — жить здесь слишком дорого, и ему будет трудно платить за такую квартиру после дорогостоящей поездки в Англию; иными словами, для него было бы только разумным подыскать другое жилье, вот он и подумал («Это только предложение, заметь; просто предложение, которое, я подумал, мы могли бы обсудить»), — вот он и подумал: может, она согласится переехать в Скарсдейл вместе с ним? Не будет ли это хорошим выходом для них обоих? Для них троих? Ну и конечно же, это выгодно с экономической точки зрения — делить расходы и так далее. Нет, это лишь предложение, но что она об этом думает?
— Стерлинг, — ответила она, — а как по-твоему, что я могу думать? Разве не знаешь, что это самое чудесное, самое прекрасное предложение, какое мне когда-либо делали? Что бы ты там ни воображал себе — как мог предположить, что я откажусь?
Он выглядел довольным, но также и очень серьезным.
— Ну, — ответил он, — это, конечно, не официальное предложение руки и сердца. Дело в том, что я не могу этого сделать, по крайней мере… — он сжал ее руку, — по крайней мере сейчас. Пока не утрясу это дело в Англии. Все, что я могу предложить тебе сейчас, — это себя, мою любовь.
И всю оставшуюся ночь она доказывала ему, что никогда не требовала большего.
В считаные недели они подыскали и сняли дом, заключили договор с транспортной компанией «Нептун» на перевозку вещей из обеих квартир в Скарсдейл. В день переезда Алиса с Бобби отправились туда на пригородном поезде пораньше, чтобы оказаться там до прибытия грузовика. И, стоя на переднем крыльце и глядя, как громадный грузовик приближается по обсаженной деревьями Пост-роуд, она чувствовала себя почти больной от счастья, не умещающегося в груди.
Первой появилась бочка с посудой и кухонной утварью, и она повела грузчиков, за которыми по полу тащились спирали стружки, в дальнюю часть дома. Потом стали выгружать ее мебель — уродливый, когда-то дорогой диван и мягкие кресла, громоздкие части большого обеденного стола и комод, у которого один ящик не выдвигался, — скромную обстановку людей среднего достатка, вещи, которые она и Джордж когда-то купили для Нью-Рошелла и которые постарели за годы ее одиночества в Вефиле и Нью-Йорке. Они выглядели еще более жалкими, когда их, стукая обо все углы, волокли под скарсдейлским солнцем. Грузчики с торжественной осторожностью перенесли ее «Мажестик», но не знали, как приступить к скульптурам, которые она велела отнести в гараж, определенный ею под студию. Затем выгрузили несколько сундуков и множество картонных коробок, набитых всякой всячиной и игрушками Бобби; это было все их с Бобби имущество, а огромная, обитая войлоком пещера кузова была еще полна: остальной груз был сокровищами Стерлинга Нельсона.
— Пожалуйста, осторожней! — закричала она, когда один из грузчиков задел точеной ножкой стола розового дерева о дверной косяк, и суетилась вокруг них, пока они переносили одну за другой бесценные вещи.
— Это куда, хозяйка? — спрашивали они, пошатываясь и кряхтя под своей ношей. — А это куда?
Она старалась изо всех сил, решая, как разместить наиболее важные вещи. Но как разобраться в этом хаосе и хоть как-то воспроизвести гармоничное единство прежней квартиры Стерлинга в этих огромных, необычных комнатах? Забот добавил Бобби, который прибежал с улицы и требовал к себе внимания. Он выглядел беспомощным и глупым, словно ему было не восемь, а четыре года, и она не поняла, что с ним, пока не выглянула в окно. Несколько мальчишек примерно его возраста собрались у грузовика. Они сбежались с соседних улиц поглазеть на разгрузку и на Бобби, и стеснительность погнала его домой.
— Хочу помогать грузчикам, — сказал он.
— Они не нуждаются в помощниках. Пожалуйста, дорогой, не видишь, я занята?
— Куда это нести, хозяйка?
— Вот туда… нет, погодите; лучше сюда, в эту комнату, ставьте рядом с большим шкафом. Бобби, пожалуйста, иди на улицу.
— Не хочется.
— Потому что там мальчики? Да?
— Нет, не потому.
Она вздохнула и откинула влажную прядку с потного лба.
— Дорогой, они только хотят с тобой познакомиться. Почему бы тебе не пойти и не подружиться с ними?
— Не хочу. Живот болит.
— О Бобби, пожалуйста! Не можешь понять, как важно все расставить к приходу мистера Нельсона?
Это было самым главным. Электричка Стерлинга должна была прибыть еще засветло, и ей хотелось, чтобы он пришел, как приходят с работы домой. Надо было не только все расставить и навести порядок, но еще принять душ, переодеться к тому моменту, как подъедет его такси и он поднимется по ступенькам крыльца. А еще приготовить настоящий обед, при свечах и с вином.
Но грузчики с их грузовиком давно уехали, а она еще торопливо раскатывала ковры, сражалась с коробками, и в доме царил полный хаос. Только она ставила стол или комод как надо, оказывалось, что там им не место. Наконец уже в последние минуты она обнаружила альков, куда идеально вставали два небольших елизаветинских кресла. В том же порыве вдохновения она положила «бирманский дар» на каминную полку, и гостиная неожиданно обрела завершенный вид. По крайней мере так ей казалось на первый взгляд: картина была бы завершенной, если повесить purdah во всю длину стены против камина. Она нашла его свернутым в одной из картонных коробок, но он оказался тяжелей, чем она думала. На дне другой коробки отыскались крючки, которые выглядели достаточно прочными, чтобы выдержать вес занавеса, если прибить их в достаточном количестве, и, принеся молоток и кухонный стул, она принялась за дело. Но нужна была помощь.
— Бобби, принеси еще стул и помоги мне, пожалуйста. Надо повесить эту штуку до прихода мистера Нельсона, а одна я не справляюсь. Стань с той стороны и держи конец, а я буду вдевать крючки в петли. Хорошо?
— Хорошо. А что это такое?
— Это гобелен, малыш. Он из Бирмы. Это вещь мистера Нельсона, и она очень, очень ценная. Поэтому мы должны вешать его осторожно.
И они встали на стулья у противоположных концов purdah, Бобби старался поднимать свой тяжелый конец как можно выше, а Алиса тщательно прибивала крючки так, чтобы они были на одной горизонтальной линии, и набрасывала на них петли, находившиеся на обратной стороне гобелена, короткими рывками передвигая стул к Бобби.
— Прекрасно, дорогой, ты мне очень помогаешь. Продолжай держать свой конец, и мы живо закончим.
— А что они делают?
— Кто?
— Люди на гобелене?
— Ну, понимаешь ли, это бирманцы, они верят в бога по имени Будда и совершают священный обряд. Можешь поднять чуточку повыше? Вот так, отлично.
— А что такое священный обряд? Что именно они делают?
— Это действительно очень интересно. Они пересаживают косточки пальца Будды.
— Что-что?
— Пересаживают… нет, это не то слово. Они берут косточки пальца Будды из одной могилы и переносят в другую.
— Ух ты! А почему их не видно?
— Не видно что?
— Косточки.
— Потому что это все делается символически. То есть они не по-настоящему… Это просто обряд, понимаешь? Мистер Нельсон сможет объяснить тебе лучше.
Штукатурка под прибиваемыми крючками немного осыпалась, и они шатались, когда она набрасывала на них петли, но ей казалось, что все вместе, если повезет, удержат purdah. Закончив, придвинув свой стул к стулу Бобби и прибив последний крючок, она испытала чувство торжества. Победа!
Но когда они слезли со стульев и отошли, чтобы взглянуть на свою работу издали, сразу бросилось в глаза, что гобелен висит не совсем ровно. Потом послышался легкий треск выскакивающих один за другим крючков, и гобелен тяжелой грудой рухнул на пол; на голой стене остался ряд отвратительных дыр.
Слезы хлынули у нее из глаз, и в этот момент на ступеньках парадного крыльца торжественно загремели шаги и раздалось:
— А вот и я! А вот и я!
— Боже мой, Стерлинг! Стерлинг, прости. Я хотела навести порядок к твоему приходу, и мы очень старались, но посмотри, что случилось. Только взгляни на это!
Он стал успокаивать ее, хотя и сам был мокрый от пота и усталый после толкотни в электричке, рубашка и костюм мятые, взгляд измученный и смущенный.
— Я думала, что хотя бы purdah успею повесить до твоего прихода, и мы старались, но не смогли закрепить его. Вон, посмотри.
— Для этого нужен карниз.
— Что нужно?
— Карниз. Прочный карниз для штор с прочными крючками; должен быть где-то среди вещей. Эти маленькие крючки не приспособлены для такой тяжести, понимаешь?
— А теперь вон какие отвратительные дыры в стене. Ох, Стерлинг, я так виновата.
— Дыры заделаем потом, зашпаклюем. У нас масса времени. Лучше взгляни, что я принес.
Только сейчас она заметила, что у него руки заняты пакетами. Он принес бутылку скотча и бутылку шампанского, а еще подарок Бобби, совершенно сразивший мальчишку: сполдингскую[33] перчатку полевого игрока и бейсбольный мяч.
Так что они забыли о временных трудностях. Алиса и Стерлинг, разговаривая, прохаживались по комнатам с бокалами в руке, иногда присаживаясь в кресла или останавливаясь у окна и наблюдая за игрой Бобби во дворе. Тот неумело подбрасывал мяч, потом отчаянно бежал за ним и пытался поймать. Неизменно промахивался, а подобрав мяч, крепко зажимал в перчатке и принимал позу готовности, расставив ноги и пригнувшись, как настоящий игрок; потом делал новый бросок, мчался за мячом и снова промахивался.
— Похоже, не очень-то у него получается, — сказал Стерлинг.
— Не страшно. Научится.
— Боюсь, в этом от меня ему польза небольшая; для меня бейсбол — темный лес.
— Другие мальчишки научат. Все будет отлично. Может, возьмешь выпивку и пойдешь на крылечко, а я пока займусь обедом?
Раз ничего иного не получилось, она просто не может позволить себе сплоховать с первым их обедом, решила Алиса. Кухня еще не проветрилась от отвратительного запаха мусора, оставленного прежним жильцом, холодильник как-то подозрительно гудел, но у нее в руках все спорилось, не то что весь день до этого. Она крикнула в открытую дверь кухни: «Бобби, быстренько умываться!» Потом, выждав паузу, гордо прошествовала через столовую и гостиную на крыльцо, поцеловала Стерлинга сзади в шею и шепнула:
— Обед подан.
— Прекрасно.
Он помог ей сесть, а сам стоял, со знанием дела раскручивая проволоку на пробке шампанского. Раздался положенный хлопок, а следом их дружный смех, пробудивший дом к жизни.
Алиса подняла бокал:
— За Скарсдейл! За будущее! За все!
— Верно, — сказал, усаживаясь, Стерлинг. — Должен признать, Алиса, ты все сделала замечательно — стол, еда, — все выглядит просто восхитительно.
Секунды не прошло, как он вскочил на ноги и принялся тереть брюки салфеткой: Бобби опрокинул свой стакан молока, и быстрая белая струйка потекла на колено Стерлинга.
— Бобби! — закричала она, готовая ударить сына. — Нельзя быть поосторожней?! Только посмотри, что ты наделал!
— Ничего страшного, — говорил Стерлинг, — все равно костюм пора отдавать в чистку.
Но довершали они обед почти в полном молчании.
Хотя позже напряжение прошло и, вымыв посуду и уложив Бобби, они мирно сидели в темноте на крыльце, глядя на светляков и огни машин, проезжающих по Пост-роуд.
— Какой чудный воздух, правда?
— Мм.
— Просто не верится. Мы здесь, и все так… Я тебе говорила, что Бобби идет в школу в понедельник?
— Нет.
— Так вот, он идет. В третий класс. Третий «Б».
Последовала долгая тишина, нарушаемая шумом машин, едущих кто в Уайт-Плейнс, кто обратно, и Алиса заставила себя не продолжать разговор. Если Стерлинг хочет посидеть и помолчать, можно и помолчать.
Наконец он заговорил. Его хрипловатый голос с британским выговором наполнил ее уверенностью и покоем; не имело даже значения, что он говорил о своей скорой поездке в Англию. Она уютно свернулась в плетеном кресле и наслаждалась ощущением надежности.
— Не хочешь выпить, Стерлинг?
— Пожалуй. Чуточку скотча.
Когда она прошла на кухню через незнакомые комнаты и доставала лотки для льда из чужого холодильника, ее обдало холодком предчувствия, что им с Бобби придется несладко, когда они останутся тут одни. Сколько, сказал он, времени займет его поездка в Англию? Шесть недель? Ну, это можно выдержать, да и в любом случае такие дела быстро не делаются. Она отнесла позвякивающие стаканы на крыльцо.
— Не думаю, что здешнее общество будет тебе очень интересно, Алиса, — сказал он. — Непривычно будет после жизни в городе.
— Ну и что, меня это мало заботит. А тебя?
— Наверно, тебе будет не хватать друзей.
— Да у меня особых друзей и нет, ни одного настоящего. В любом случае заведем новых.
— Это может оказаться не так просто. Полагаю, по большей части это скучный деловой народ. Домовладельцы и прочие в таком же роде. Ненавистники Рузвельта. Богатые, занудные и, возможно, несколько… излишне любящие совать нос куда не следует, я имею в виду наши отношения.
Наши отношения! Ты говоришь так, будто это какая-то игра.
Стерлинг минуту помолчал так выразительно, что она закусила губу и пожалела, что не видит его лица в темноте. Потом проговорил:
— Тебе не будет очень неудобно зваться миссис Нельсон и так далее?
— Нет, если тебе не будет.
Он тихо засмеялся и, протянув руку, сжал ее пальцы:
— Думаю, мы прекрасно справимся.
Вопрос, не будет ли ей неудобно зваться миссис Нельсон, остался неразрешенным: никто в Скарсдейле вообще никак не звал ее.
Каждое утро электрички увозили мужчин в город, а дети исчезали в школе. Женщины, оставшиеся одни в своих огромных, безупречных домах, убивали время среди обыденных занятий — так, во всяком случае, думалось Алисе. Она представляла, как они лениво копошатся по дому или отдают распоряжения прислуге, красят ногти и укладывают волосы, развеивают скуку бесконечной болтовней по телефону с подружками о клубах любительниц бриджа, званых завтраках и собраниях школьного родительского комитета. Если в их жизни и было что-нибудь более интересное, она об этом не знала, потому что ее никуда не приглашали и никто не заглядывал к ней по-соседски, — видно, и никто из их мужей не завязал знакомство со Стерлингом в электричке. Скарсдейл не замечал их, будто их не существовало.
Ее это не волновало. Свободные утро и часть дня она лепила в гараже, и теперь это было что-то новое, захватывающее: не парковая, которую она забросила, а скульптура ради скульптуры — замысловатые торсы и полуабстрактные фигуры животных — вещи, которые составят прекрасную экспозицию, как только появится возможность устроить персональную выставку.
Каждый день в три с минутами она переходила Пост-роуд и ждала возвращающегося Бобби. Школа находилась неподалеку, но через дорогу, и ей не хотелось, чтобы он без ее присмотра переходил это широкое, с лихорадочным движением шоссе: каждое утро она переводила его на другую сторону и там же поджидала днем. Он не протестовал, когда возвращался один, что было чаще всего, — первую неделю даже радостно бежал к ней последние несколько ярдов и позволял обнимать, показывая, как соскучился, — но потом, когда стал возвращаться с другими мальчишками, это его стесняло.
— Я могу сам переходить улицу, — сказал он.
— Нет, не можешь.
Стерлинг, узнав об этом как-то утром, когда опоздал на свою обычную электричку и вернулся домой, готов был разозлиться на нее.
— Ты хочешь сказать, что ежедневно это делаешь? — спросил он, подняв голову от тарелки. — За ручку переводишь через улицу?
— Но это не просто улица, это шоссе. Машины несутся как сумасшедшие, мне даже самой страшновато.
— Что за вздор, Алиса! Мальчику восемь. Как он научится быть самостоятельным, если ты обращаешься с ним как с маленьким?
— Не обращаюсь я с ним как с маленьким, Стерлинг.
— Обращаешься. Извини, Алиса, но я уже собирался поговорить с тобой об этом. — Он хмуро посмотрел на свой кофе. — Ладно, наверное, это не мое дело.
В конце концов она скрепя сердце согласилась позволить Бобби самостоятельно переходить улицу, хотя для нее это означало утром и днем стоять у окна, охваченной тревогой, и следить, как он, оглянувшись налево, потом направо, с неуклюжей осторожностью перебегает на другую сторону. Сейчас она заставляла себя почти во всем идти навстречу Стерлингу, потому что до его отъезда оставалось совсем недолго и ей невыносима была даже мысль о малейших трениях между ними.
Ей казалось, что и Бобби старается угождать мистеру Нельсону. Он больше не хныкал, не капризничал, не влезал в разговор, перебивая взрослых; быстро, без напоминаний с ее стороны делал домашние задания, а если перед сном еще было время, лежат на ковре в гостиной, увлеченно, — или, подозревала она, делая вид, что увлеченно, — читая «Британский подводный флот в Первой мировой войне». Однажды вечером он, не сразу, впрочем, решившись, показал Стерлингу рогатку, которую научил его делать какой-то мальчишка в школе: тщательно обструганную, с полосками розовой резины, вырезанными из автомобильной камеры, и с куском кожи от языка старого ботинка.
— Вот это да! — сказал Стерлинг, разглядывая рогатку. — Отличная штука. Сделано первоклассно. — (И Бобби, сунув большие пальцы в передние карманы брюк, скромно опустил голову, польщенный похвалой.) — Хочешь попробовать? Пострелять по мишени?
Алиса с нежностью смотрела в окно на них, вышедших в темнеющий двор. Стерлинг прикрепил к дереву клочок бумаги, а Бобби набрал мелких камешков, после чего отмерили дистанцию и стали поочередно стрелять из рогатки.
Но забава кончилась, едва начавшись, и, когда они вернулись на кухню, Бобби был красен и готов расплакаться.
— Она сломалась, — сказал он ей. — Мистер Нельсон слишком сильно натянул, и она сломалась.
— Резина оказалась насквозь гнилая, — объяснил Стерлинг. — Нужно только найти кусок камеры получше.
— Другой я не мог найти, только такой. Очень трудно найти камеру.
— Ну, — сказал Стерлинг, — не думаю, что так уж трудно.
Но голос у него был не слишком уверенный — опасный момент, когда Алиса почувствовала, будто у нее двое детей на руках.
— Ладно, — сказала она, — может, что-то придумаем, во всяком случае, это было хорошее развлечение, пока резина не лопнула. А теперь, Бобби, скоренько мой руки, обед готов.
Он бросил негодную рогатку, почти не показав характера, и побежал мыть руки. Не дулся, и она с гордостью заметила, что в последующие дни не вспоминал о ней, хотя Стерлинг явно забыл о своем обещании найти кусок камеры получше.
Когда до его отъезда осталась всего неделя, она робко сказала, что хотела бы поехать с ним в город, проводить его, — ей представлялась приятная картина: она, улыбаясь, машет ему на прощание, печальная среди веселых возгласов, развевающихся вымпелов и сыплющегося конфетти под оглушительный рев парохода, величественно отходящего от причала, — но он сказал, что все это глупость.
— Только лишняя толкотня и суета на причале. Думаю, чем проще это произойдет, тем лучше.
А потом неожиданно пришел день отъезда, и они простились проще некуда. Завтрак ничем не отличался от всегдашнего, разве что в холле ждали два тяжелых чемодана и портфель, с которым он ежедневно ездил на работу. Да еще, когда они встали из-за стола, он слегка обнял ее и поцеловал в щеку — обычно в присутствии Бобби они никогда не целовались, — а потом, по-прежнему обнимая ее за талию, пожал руку Бобби:
— Ну, дружок. Надеюсь, ты позаботишься о маме, пока меня не будет.
И Бобби ответил:
— О’кей!
Она понимала, что не следует ждать письма раньше чем через две недели, но все равно к концу второй недели стала каждое утро в десять выходить из мастерской и поджидать почтальона. Он появлялся, устало тащась по Пост-роуд, и она беззвучно молила его: «О, пожалуйста, пожалуйста…» — но обыкновенно он проходил мимо их дома; несколько раз он останавливался, чтобы что-то бросить в их ящик (это оказывались счета или реклама), — а однажды знакомый уродливый официальный конверт от «Объединенных инструментов и литья» с чеком в уплату алиментов. На третьей неделе он принес настоящее письмо, но не то, о каком она молила: авиапочтой, с британскими маркой и штемпелем. Письмо было всего лишь от Эвы, сестры, и она была так расстроена, что даже распечатала его не сразу, а позже, в тоскливые послеобеденные часы. Но, прочитав, была поражена новостью: Эва выходила замуж. Пятидесятилетняя Эва, ее всегда такая понятная старшая сестра-командирша, занудливая старая дева объявляла о помолвке с кем-то по имени Оуэн Форбс из Остина, что в Техасе. Было забавно и трогательно, как стеснительно и официально она извещала ее:
«…Оуэн, разумеется, горит желанием познакомиться с членами моей семьи, поэтому мы планируем большую часть свадебного путешествия провести в Индиане, перед тем как обосноваться в Остине. Но меня интересует, можем ли мы перед отъездом повидаться с тобой? Как полагаешь, тебе будет не слишком сложно выбраться в город как-нибудь вечером на следующей неделе, чтобы мы все вместе пообедали в каком-нибудь приятном месте вроде „Коммодора“?..»
Так что в той же, едва ли не в большей степени, чем привязанность к сестре, ею двигали сострадание и любопытство, когда она сняла тем же вечером трубку и позвонила Эве.
— Прекрасная новость, Эва, — сказала она. — Нет, правда, слов нет, как я рада за тебя.
— Очень… да, большое спасибо, дорогая. Хорошо, что позвонила.
По телефону Эва была такой же стеснительной, как в письме, словно боялась, что Алиса сочтет всю ее идею насчет замужества нелепой. И Алиса, уловив это и почувствовав свою вину (потому что до некоторой степени так и считала), удвоила свой восторг по поводу новости, хотя не собиралась слишком восторгаться.
— Жажду с ним познакомиться, — услышала она свой голос. — Но послушай, вместо того чтобы встречаться в городе, может, привезешь его сюда? Не будет ли это лучше? Места у нас предостаточно, если вы решите остаться на ночь. Буду ждать вас с огромным нетерпением.
«Буду ждать с огромным нетерпением». Последняя фраза все время звучала в памяти, пока она готовила дом к их приезду. Этот дом, в котором было так много вещей Стерлинга и так ужасно не хватало присутствия его самого, стал почти невыносим, и поэтому она с таким нетерпением ждала Эву и мистера Оуэна Форбса из Остина, штат Техас, — да и любого другого ждала бы, коли на то пошло.
— Знаешь что? — сказала она за завтраком Бобби. — Помнишь твою тетю Эву? Так вот, тетя Эва выходит замуж, и сегодня вечером она приедет со своим женихом, чтобы познакомить его с нами, мы будем обедать все вместе, и, может быть, они даже останутся на ночь. Правда, интересно?
— А что это такое?
— Что именно?
— Жених.
— Ну, человек, за которого она выходит замуж. Его зовут мистер Оуэн Форбс, и он из Техаса. После того как они поженятся, он станет твоим дядей.
— А-а. — Бобби задумчиво повозил ложкой в остатках манной каши на тарелке, и по таинственному, хитрому выражению его лица она поняла, что следующий его вопрос будет не настолько наивен. — Мамочка, а мистер Нельсон — он твой жених?
— Нет, дорогой, не задавай глупых вопросов. Я тебе уже все объясняла. Мы с мистером Нельсоном очень близкие друзья. Мы очень важны друг для друга, а для нас обоих очень важен ты.
— Ты хочешь сказать, что вы влюблены, или что?
— Я сказала то, что сказала. А теперь быстро доедай и прекрати задавать глупые…
— Это не глупые вопросы. Я только хочу знать: если ты и мистер Нельсон влюблены друг в дружку и поженитесь, когда он вернется домой из Англии, тогда кем он будет? Моим отцом или как?
— Ох, Бобби, тебе это прекрасно известно. Он был бы тебе отчимом, неродным отцом.
— Значит, он никогда не сможет стать мне настоящим отцом, потому что папа — мой родной отец. Правильно?
Она вздохнула:
— Да, дорогой, правильно.
— Тогда как же муж тети Эвы будет моим дядей? Разве он не будет просто неродным дядей?
— Он будет тебе дядей, потому что женится на моей сестре. Быстренько доедай, не то опоздаешь в школу.
Утром почтальон снова прошел мимо, но она заставила себя забыть об этом, и к вечеру, к тому времени, когда такси свернуло к дому, была совершенно спокойна. В доме была чистота, она и Бобби принарядились и с застывшей на лице беззащитной улыбкой готовились встретить с таким нетерпением ожидавшихся гостей.
Оуэн Форбс оказался краснощеким здоровяком, да таким общительным, поражавшим мужским обаянием и силой, что Алиса только и подумала удивленно: «Как это Эва сумела заполучить его?» А Эва сияла. Она была все такой же, ничуть не изменилась, но расцвела пробудившейся в ней женственностью, и это тем более красило ее, что она сознавала и гордилась этим.
— Много слышал о вас замечательного, — сказал Оуэн, беря Алису за руку и склоняясь, чтобы уважительно коснуться губами ее щеки.
Потом повернулся к Бобби, но, вместо того чтобы пожать ему руку, легонько дотронулся кулаком до его подбородка.
— И о тебе слышал много хорошего, герой. Как дела?
Он заполнил дом своим оглушительным голосом и мощной фигурой: в минуты первой неловкости, пока все не расселись по стульям и не завязался разговор, он принял на себя командование, словно дом был его и он был в нем хозяин, отчего все почувствовали себя легко и непринужденно.
— Нет, меня избавьте, — твердо отказался он, когда Алиса предложила коктейли. — Но вы, девочки, давайте.
Чуть позже обратился к Бобби:
— Слушай… В футбол играешь? А то можно было бы пойти поиграть немного, пока не стемнело.
Бобби ответил, что футбольного мяча у него нет, зато есть бейсбольный и перчатка. Годится?
— Отлично, — сказал Оуэн Форбс, вставая и стаскивая с себя пиджак. — И раз у тебя одна перчатка, ты ее и надевай. Ты будешь подавать, а я отбивать. Идет?
— Замечательная гостиная, Алиса, — заговорила Эва, когда они остались одни. — Дом сдавался с обстановкой?
Алиса была готова к такому вопросу; она заранее тщательно продумала свою ложь и была рада, что Бобби не услышит ее.
— Нет. Большинство этих вещей очень ценные. Они принадлежат одним моим друзьям, которые на время уехали в Европу.
— Вот это что такое? — заинтересовал Эву purdah. — Персидский?
— Бирманский. Видишь ли, эти люди англичане и жили на Востоке.
— Да, просто… поразительно. Необыкновенно красочно.
Теперь, когда непременные любезности были высказаны, можно было, налив по второму коктейлю, перейти к серьезным вещам: обсудить Оуэна Форбса. Он лечился в больнице, где работала Эва, — там они и познакомились. «Это он с виду кажется таким здоровым, — объяснила она. — А на самом деле со здоровьем у него очень неважно». Поэтому он оставил отнимавшую много сил должность профессора истории в Нью-Йоркском университете, и они намерены обосноваться в Остине. Там и климат мягче, и жизнь спокойней, и он, частично выйдя в отставку, сможет посвятить свободное время завершению книги, которую вынашивал много лет: исследованию роли АЭВ[34] в Первой мировой войне. Он сам служил в АЭВ, вышел в отставку майором; он был ранен и жестоко пострадал во время газовой атаки, отсюда и его нездоровье. Раньше он был женат на женщине, которая никогда не понимала его, развелась с ним и потребовала выплаты непомерных алиментов, пока снова не выйдет замуж; теперь он наконец свободен и захотел начать новую жизнь с Эвой Грамбауэр.
— Я нужна ему, — сказала Эва, и от смущения глаза старой девы наполнились слезами. — Это так прекрасно! Я не знала ни одного человека, которому бы по-настоящему… по-настоящему была нужна.
И Алиса почувствовала, что ей самой нужно промокнуть глаза — не только от радости за Эву и не только под действием джина с вермутом, но и от укола зависти. Быть нужной — это действительно прекрасно. Даже если бы она могла рассказать Эве о Стерлинге Нельсоне, могла бы она честно сказать, что нужна ему?
Однако на душевные излияния времени не осталось: Бобби и Оуэн Форбс с грохотом и шумом возвращались в дом — два смеющихся, обнимающихся атлета, готовых съесть быка.
Оуэн взял на себя полное командование веселым обедом. Требовал, чтобы Бобби еще и еще подкладывали мяса, картошки, подливали молока («Тебе нужно есть как следует, если хочешь, чтобы мускулы были крепкими»), и задолго до конца вечера Бобби уже звал его «дядя Оуэн».
— О’кей, чемпион, — сказал он, когда Бобби пришла пора идти спать. — Хорошенько выспись, а утром увидимся.
— Знаешь, мамочка? — сказал Бобби, когда она поднялась к нему пожелать спокойной ночи. — Дядя Оуэн научил меня, как нужно бросать. Это просто, надо лишь использовать все тело. Бросать не одной только рукой, а как бы задействуя все тело. Ну, я еще не совсем научился, но это просто.
— Замечательно.
Но они уехали в полдень на следующий день, после того как утром почтальон снова прошел мимо; уехали после поспешных поцелуев и обещаний писать, направляясь в Индиану, а оттуда в Техас, и, когда они уехали, дом стал еще более пустым.
К концу четвертой недели она было собралась позвонить в офис Стерлинга в Нью-Йорке, чтобы осторожно разузнать, нет ли у них известий о нем, и спросить, нет ли у них его адреса в Англии, по которому с ним можно связаться. Но после целого дня колебаний, когда она несколько раз уже брала трубку и начинала набирать номер, все же отказалась от этой мысли.
Но вот пошла пятая неделя, и в один дождливый день она решила, что больше не вынесет. Когда почтальон прошел под дождем мимо ее ящика, ничего в нем не оставив, она уселась у телефона, вооружившись новой пачкой сигарет, чтобы черпать в них смелость.
Раньше она бессчетно звонила ему на работу, и всегда достаточно было просто сказать оператору на коммутаторе: «Мистера Нельсона, пожалуйста», и следом раздавался голос его секретарши: «Офис мистера Нельсона», а вслед за тем и самого Стерлинга. Сейчас она была не совсем уверена, с чего начинать.
— Я… я хотела бы поговорить с секретарем мистера Нельсона, — сказала она девушке на коммутаторе.
— Мистер Нельсон у нас больше не работает.
— Вы меня не поняли, я просила его секретаря. Я знаю, что мистер Нельсон за границей, но я хотела бы поговорить с его секретарем, пожалуйста.
— Ах, вы имеете в виду мисс Брин. Сейчас она работает у мистера Хардинга. Минуточку.
Послышался зуммер, щелчок в трубке, затем другой голос произнес: «Офис мистера Хардинга». Это был все тот же жизнерадостный, с бруклинским акцентом голос, который обычно отвечал, когда она звонила Стерлингу.
— Мисс Брин?
— Да.
— Я звоню, чтобы узнать о мистере Нельсоне.
— Мистер Нельсон в Лондоне. Всеми финансовыми операциями, которые вел мистер Нельсон, теперь занимается мистер Хардинг; возможно, он…
— Нет-нет, я по личному вопросу. Просто хотела узнать, когда ожидается его возвращение.
Последовало недолгое молчание. Потом:
— Насколько мне известно, его возвращение не ожидается. То есть я полагаю, он переведен в Лондон на постоянной основе.
Но Алиса была настойчива:
— Нет, уверена, что тут какая-то ошибка. Предполагалось, что он вернется через четыре-шесть недель.
— Мм. Ну, насколько я… может, желаете поговорить с мистером Камероном, нашим управляющим директором?
— Да. Соедините меня с ним, пожалуйста.
Снова жужжание, щелчок поднимаемой трубки, голос другой секретарши; затем наконец раздался громовой голос с британским акцентом:
— Камерон слушает.
— Я… я звоню, чтобы узнать о мистере Стерлинге Нельсоне. Не могли бы вы сказать, когда…
— Если вы из «Грамерси риэлти», мне нечего вам сказать. Я же совершенно ясно объяснил вашим людям, что мы ни в коей мере не несем ответственности…
— Нет, я не… это не… Пожалуйста, я…
— Если вы другие его кредиторы, то мой ответ будет таким же. Мы ни в коей мере не несем ответственности за любые задолженности, какие он мог…
— Нет, послушайте, пожалуйста. Я звоню по личному вопросу. Я… близкий друг мистера Нельсона и просто хочу знать, можете ли вы сказать, когда он должен вернуться.
Мистер Камерон громко вздохнул в трубку, и, когда он вновь заговорил, голос его был уже менее резким, словно он почувствовал, что это действительно может быть личное дело, причем деликатного свойства.
— Понимаю. Но знаете, у нас тут возникла масса, мягко выражаясь, недоразумений в связи с деятельностью мистера Нельсона. По правде сказать, вы могли бы нам помочь. Вам что-нибудь известно о его местопребывании?
— О его местопребывании?
— Ну да. Есть у вас какой-нибудь адрес в Англии, по которому он доступен?
— Нет. Нет, у меня нет…
— И вы утверждаете, что он сказал вам… вы так поняли, что он намеревался вернуться в эту страну?
— Я… да, я так поняла.
— Боюсь, вас ввели в заблуждение. Срок действия американской визы мистера Нельсона истек, и мы предпочли не беспокоиться о ее продлении. К тому же после его отъезда нас стали осаждать его кредиторы, поэтому я позвонил в Лондон. В лондонском офисе ответили, что, едва объявившись там, он тут же порвал всякую связь с фирмой, а поскольку он и адреса никакого не оставил, мы лишены возможности разыскать его. Он поставил фирму в чрезвычайно затруднительное положение, но мы ничего не…
После Алиса не могла вспомнить, как ей удалось завершить разговор; она лишь помнила, что, опустив трубку, долго сидела как парализованная у столика с телефоном. Потом бродила по дому, глядя на вещи Стерлинга, трогая их, не плача и даже не испытывая желания плакать, понимая сквозь волны боли, что таким способом Стерлинг простился с ней. «Думаю, чем проще это произойдет, тем лучше» — и уже тогда он знал, что они прощаются навсегда. Знал — наверняка знал даже до переезда в Скарсдейл и вообще бог знает как давно, — что она будет бродить одинокая, брошенная среди его подарков, и наверняка надеялся, как всегда спокойный и проницательный, что она поймет.
Но она не поняла — и потому не могла плакать. Только ходила по комнатам, садилась, вставала и снова ходила, а в голове звучал голос мистера Камерона; и отказывалась, отказывалась, отказывалась понимать.
Было уже три часа, и она, все еще продолжая ходить по дому, постепенно представляла, что будет дальше. Она подойдет к окну и будет ждать Бобби — нет, еще лучше надеть дождевик, перейти Пост-роуд и ждать его там, а когда он появится и спросит: «Что ты тут делаешь?» — сказать: «Просто поджидаю тебя». И они вместе перейдут дорогу и войдут в дом. Потом глаза у Бобби станут очень круглыми, и он спросит: «Что с тобой, мама? Что-то случилось или что?»
Но она не скажет ему сразу. Аккуратно повесит их дождевики на плечики, чтобы просохли, и поинтересуется, как у него прошел день в школе. Но когда он снова спросит, что случилось, она не выдержит, опустится на колени и обнимет его. Крепко прижмет его к себе и — она знала, что к тому времени уже сможет плакать, — и скажет: «О Бобби, он ушел. Он ушел от нас и никогда не вернется…»
Так она представила это себе, так оно и произошло.
Если Скарсдейл был, как обещал Стерлинг Нельсон, обособленным очагом богатства, то Риверсайд, находившийся всего в нескольких милях от него, в Гудзонской долине, — обособленным очагом роскоши. Такого места Алиса в жизни не видела и сразу поняла, что ей хочется там поселиться. Это изменило бы всю ее жизнь.
Это был даже не городок и даже не деревня, а группа внушительных домов, построенных чуть ли не рядом с высокой стеной, ограждавшей огромное частное землевладение, носившее название Боксвуд — Самшит. И само имение, и ухоженный парк с прудом были делом рук воротилы с Уолл-стрит Уолтера Дж. Вандер Мера — человека, чья жажда уничтожить память о своем рождении на крохотной миссурийской ферме заставила основать новую династию здесь, среди призраков первых голландских колонистов на американской земле, к которым, как он верил, основываясь на скудных свидетельствах, принадлежали его предки.
Он ничего не жалел, создавая Риверсайд: поставил две изящные церкви, епископальную и пресвитерианскую; позаботился о том, чтобы Риверсайдский загородный клуб имел лучшее в округе Уэстчестер поле для гольфа; приложил немало сил к постройке Риверсайдской загородной школы, в главном зале которой на высокой мраморной доске было высечено:
ЧЕЛОВЕКА ДЕЛАЮТ МАНЕРЫ[35]
Но во что он вложил всю свою душу, так это в обустройство Боксвуда. Его парк был чудом ландшафтной архитектуры: в какую сторону ни посмотри, открывался вид, чарующий глаз, — широкие, сменяющие друг друга лужайки, высокие деревья, густые живые изгороди, сады в глубине. В дополнение к жилищам слуг и коттеджам для гостей тут находились еще четыре солидных дома, предназначавшиеся для семей четверых его сыновей, и все извилистые дорожки и тропинки неизменно вели к небольшому возвышению, на котором был построен его собственный особняк, который мог бы зваться Боксвудской усадьбой, если бы всегда не звался просто — Большой Дом. Из высоких, обращенных на запад окон Большого Дома и с вымощенной мрамором эспланады под ними открывался величественный вид на Гудзон — вид, который несколько портил лишь другой и более знаменитый Большой Дом менее чем в двух милях вверх по реке, в котором закончили свои дни несколько первых деловых партнеров Уолтера Дж. Вандер Мера: приземистый и уродливый Синг-Синг.
Вандер Мер умер от старости и от расстройства чувств вскоре после Обвала,[36] но из его состояния уцелело достаточно миллионов, чтобы обеспечить долгую и безбедную жизнь для его вдовы-аристократки, для его потомства, его Боксвуда и его Риверсайда.
— Замечательно, не правда ли? — сказала Мод Ларкин, шагая по овеваемой ветерком эспланаде с торжественным видом первооткрывательницы, и Алиса вынуждена была согласиться, чувствуя нечто близкое к благоговению.
Они остановились отдохнуть у балюстрады, и Мод сказала:
— Видишь? Это Палисейдз.[37] Вон тот большой утес — это Высокий Тор, о котором еще Макс Андерсон написал пьесу.[38] А сюда посмотри… — заставила она Алису оторваться от зрелища утеса и массивной глыбы Синг-Синга и кивнула на балюстраду, на которую они опирались. — Весь этот мрамор был по частям привезен из Италии. Можешь представить, сколько это стоило? И он так и не закончил ее. Создавал эту красоту все двадцатые годы, и эспланада должна была увенчать его усилия — стать главным украшением этого места; понимаешь, она должны была проходить через лужайку до самых тополей вон там. А что получилось, видишь? — Она взяла Алису за руку и повела туда, где эспланада резко обрывалась, и театральным жестом обвела пять колонн из итальянского мрамора, валявшихся в траве, как трупы. — Двадцать девятый год! — драматически прошептала она. — Вот это да! Вот это я понимаю! А, Алиса?
Долгие годы одиночества после дезертирства Стерлинга Нельсона — уже почти три года — Алиса находила слабое утешение в преподавании скульптуры дважды в неделю в «Гильдии искусств и ремесел», общественной организации, занимавшей цокольный этаж Уэстчестерского окружного центра в Уайт-Плейнс. Зарабатывала она там жалкие гроши — большинство других преподавателей вообще работали безвозмездно, — но она сочла, что ей полезен такой опыт, и к тому же надеялась, что это хороший способ общаться с людьми. И оказалась права: все студенты были женщины ее возраста или постарше, замужние и обеспеченные, смутно неудовлетворенные и «ищущие чего-то», как выражались некоторые из них, и относились к ней как к любимице. Они возили ее к себе домой в Скарсдейл или другие подобные ближние городки, чтобы познакомить со своими вежливыми, хотя и озадаченными мужьями; но обычно эти вечера заканчивались поездкой домой в машине напряженно молчащего мужа ученицы: горло пересохшее и распухшее от бесконечного говорения об «искусстве», «форме», «Париже» и «Гринич-Виллидж» (и когда только она научится не болтать самой весь вечер, никому не давая возможности слова вставить?), а муж ученицы лишь переключает передачу и выдавливает из себя любезное «как интересно».
Затем, к концу третьего года, в ее класс записалась Мод Ларкин, и она сразу поняла, что та не похожа на остальных. Она не только казалась талантливей или, по крайней мере, восприимчивей к критическим советам, но и во всем остальном была личностью, интересной Алисе, с ней хотелось подружиться. Однажды Мод стеснительно пригласила ее после занятий выпить по коктейлю, и они несколько часов просидели с бокалами в руке в холле Уайт-Плейнс. В кои-то веки Алиса не говорила все время сама и, слушая Мод, все больше убеждалась, что не ошиблась в своем мнении: Мод Ларкин была интересна. Она жила не в Скарсдейле и не в его удушливых окрестностях; она была из Риверсайда, о котором Алиса тогда ничего не слышала. И ее муж был не страховым агентом, не адвокатом и не каким-нибудь членом совета директоров, как другие, нет, он был писателем: писал сценарии к трем вечерним радиосериалам, которые Алиса давно обожала слушать.
— Хочешь сказать, что они тебе действительно нравятся? — спросила Мод, и ее глаза загорелись, как у счастливого ребенка. — Ох, не могу дождаться, чтобы сказать об этом Джиму; он-то их ненавидит. Как же он будет рад!
Она продолжала и продолжала говорить, остроумно и интересно, пока они опустошали бокалы с расслабляющим и развязывающим язык «Манхэттеном», за который категорически пожелала платить сама; Алисе пришлось дважды просить извинения, чтобы отлучиться позвонить Бобби и пообещать, что скоро будет дома, и, когда наконец Мод отвезла ее в Скарсдейл, они долго сидели в припаркованной машине, объясняясь в обоюдной приязни:
— Это было так чудесно, Мод. Пожалуйста, идем, пообедаешь с нами.
— Дорогая, я бы с удовольствием, но нужно домой, не то Джим и дети меня убьют. Но знаешь, я не выпущу тебя из машины, пока не пообещаешь мне одну вещь. Обещай, что приедешь к нам как можно скорей. Бери своего мальчишку, и проведем вместе уик-энд. Следующий уик-энд.
— Я бы очень хотела, Мод, но, правда, я…
— Обещай. Ты должна пообещать. Я приеду за тобой, договорились? Завтра позвоню. И еще одно, Алиса, — я, наверно, покажусь пьяной и глупой, но должна сказать тебе одну вещь, прежде чем отпущу тебя. Я просто не могу выразить, как много для меня значат эти занятия скульптурой. Честно, я чувствую — всегда чувствовала, — что ты просто распахнула передо мной целый новый мир, и хочу поблагодарить тебя за это. Вот теперь все.
И, привезя ее в Риверсайд и демонстрируя великолепие Боксвуда, Мод словно в свою очередь открывала перед ней целый новый мир.
— Ты уверена, Мод, что нам тут можно находиться? — спросила Алиса, когда они спустились с эспланады и пошли обратно по одной из вьющихся тропинок.
— Ну разумеется. Мы со старухой на «ты». Хотя… — она засмеялась в своей простодушной и стеснительной манере, что, среди прочего, особенно привлекало в ней, — хотя, пожалуй, это не совсем так. Она зовет меня Мод, а я ее — миссис Вандер Мер. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь на свете звал ее по имени. В любом случае она хорошо ко мне относится, и уверена, что и ты ей понравишься. Единственный, кого следует остерегаться, — это Уолтер-младший, старший сын. Иногда он может быть милым, но по существу он чванливый осел. Джим называет его капиталистическим свиненком — говорит, что тот недостаточно крупная фигура, чтобы зваться капиталистической свиньей. Он, как это называется, — душеприказчик? Так, что ли? Не знаю. Во всяком случае, он главный и относится к этому очень серьезно. Ну вот: это то, что мне до смерти хотелось показать тебе. Идем.
И Алиса в приятном недоумении последовала за ней. Они обошли сзади великолепный дом, на который Мод показала ей раньше, — дом, построенный для Говарда Вандер Мера, второго из сыновей, пустовавший с тех пор, как Говард развелся несколько лет назад, — и Мод смело подошла к одной из задних дверей и открыла ее.
— Сейчас ты увидишь, что это такое, — сказала она.
— Ты собираешься войти внутрь? Ты, правда, думаешь, нам…
— Не в сам дом, там все заперто. Только в цокольный этаж. Идем.
Даже тут дом выглядел внушительно: чистые бетонные коридоры, вдоль стен которых высились груды вещей, оставшихся от распавшейся семьи (дорогие кофры, лыжи, картонные коробки с названиями модных фирм: «Бергдорф Гудман», «Брукс бразерс», «Аберкромби энд Фитч»), — но Алиса успела лишь мельком взглянуть на все это, как Мод потянула ее к низкой, футов пять, двери.
— Придется наклонить голову, — сказала она, — зато внутри увидишь нечто.
Войдя в крохотную дверь, они оказались в абсолютно пустом белом помещении, залитом дневным светом. Стены были отделаны белым лакированным деревом и все сплошь усеяны серо-черными пятнышками, словно их исчиркали лакрицей; окон в помещении не было, весь свет шел с высокого потолка, сделанного из стекла, армированного проволокой.
— Что это? — шепотом спросила Алиса.
— Корт для игры в сквош. Понимаешь, Говард бредил сквошем, поэтому папочка построил для него эту гигантскую площадку прямо в доме. Вот такие они имели деньги. Но, Алиса, догадываешься, к чему я тебе это показываю? Посмотри, какой свет; посмотри на стены. Не понимаешь, что из этого можно было бы сделать? — Ее глаза сияли. — Скульптурную мастерскую. Твою мастерскую. Ты могла бы вести здесь свои частные классы — господи, тут бы разместилось в три раза больше студентов, чем у тебя сейчас, и все равно хватило бы места для твоей собственной работы. Этому же цены нет, скажи?
Да, залу действительно не было цены. Алиса мгновенно представила, как работает здесь — преподает людям, таким же способным, как Мод, создает собственные скульптуры, о которых и не мечтала прежде.
— Да, но как я… то есть разве такое…
— Подожди. — Мод, приложив палец к губам Алисы, заставила ее замолчать. — Ни слова больше. Я просто хотела, чтобы ты увидела это место, а теперь хочу, чтобы ты взглянула на другое, а потом пойдем домой и выпьем. Я же говорила тебе, что у меня полно планов? Вперед. Если будешь работать здесь, то и жить должна будешь тоже здесь, — продолжала она. — И я уже подобрала для тебя подходящий дом. Прекрасный дом для приглашенного художника.
Это оказался изящный побеленный домик, красиво стоящий в северном, дальнем углу имения в окружении деревьев и клумб с рододендронами, с мощеной дорожкой, ведущей к передней двери.
— Его называют сторожкой, — объяснила Мод. — И построили для одного из родственников миссис Вандер Мер, но в нем никто никогда не жил; собственно, он до сих пор недостроен, но я случайно узнала, что Уолтер-младший собирался в этом году привести его в порядок и сдавать в аренду. Так что почему бы ему не достаться тебе?
Дом был на замке, но они, обойдя вокруг и заглядывая в окна, рассмотрели, что внутри просторная гостиная с эффектным камином, кухня и столовая, две достаточно большие спальни с прилегающей ванной комнатой.
— Нет, ну ты видишь? Разве не абсолютно то, что нужно для тебя и Бобби?
К тому времени, как они вышли через одни из тяжелых железных ворот и направились обратно к дому Ларкиных, чтобы за стаканчиком чего-нибудь обсудить все это с Джимом, Алиса была полностью захвачена планом Мод. Он превратился и в ее план, твердый и неколебимый, как всякое решение, какие она всегда принимала. Она с Бобби будет жить в сторожке; Бобби станет ходить в Риверсайдскую школу; они будут вращаться среди интеллектуалов, подобных Ларкиным, а не среди посредственностей Скарсдейла, и ее ждет восхитительная новая жизнь в качестве «приглашенного художника». Частные уроки скульптуры обеспечат ей совершенно новый уровень заработков, а если это не поможет окончательно разрешить проблемы с финансами, она найдет другие источники: продаст, например, какие-то из своих старых парковых скульптур — возможно, тем же Вандер Мерам, — а когда утвердится в этом новом творческом окружении, ничто не помешает ей создать достаточно новых произведений, чтобы гарантировать себе раз в год прибыльную выставку в Нью-Йорке. В Риверсайде все казалось возможным.
Джим Ларкин был настроен менее оптимистично.
— Ну, не знаю, Алиса, — сказал он. — Не хотелось бы, чтобы ты взваливала на себя больше, чем сможешь выдержать.
— Но она в состоянии справиться, Джим, — возразила Мод. — В том-то все и дело. Она необыкновенная женщина. Первоклассный скульптор, замечательный преподаватель, и слишком долго ее талантам негде было проявиться. Здесь она расцветет.
— Я ни в коей мере не ставлю под сомнение эти ее качества, — сказал он, — но, девочки, прежде чем загораться мечтой, было бы неплохо задуматься о кое-каких практических вещах.
И Алиса была склонна выслушать его. Накануне вечером Джим Ларкин слегка напугал ее, сказав, что он коммунист, однако он совершенно не походил на коммунистов, которых она знала в Нью-Йорке. Живой, смешливый, в суждениях трезвый, но деликатный, он, казалось, стеснялся того, что так много зарабатывает на радио, однако не пускался в скучные оправдания и был настоящий интеллектуал. Сотни книг громоздились на полках в его кабинете, валялись в живописном беспорядке по всей гостиной; он был достаточно близко знаком с Максвеллом Андерсоном, чтобы звать его запросто: Макс, а однажды даже намекнул, что знается и с Томасом Вулфом[39] и зовет его Томом. Алиса решила, что он очень ей нравится, настолько, что она готова терпеливо выслушать, о чем же именно неплохо бы задуматься.
— Во-первых, откуда вы взяли, что старику Уолтеру-младшему понравится идея использовать зал для сквоша под занятия скульптурой?
— Где твое воображение, Джим? — парировала Мод. — Мы и спрашивать не будем Уолтера-младшего. Пойдем прямо к старухе, и, уверена, она одобрит наше предложение. Уверена, ей понравится Алиса, тут и говорить нечего. И знаю, ей до смерти хочется чего-то большего, чем только подписывать чеки в пользу больниц, — держу пари, что она ухватится за возможность прослыть Покровительницей Искусств.
Джим хмыкнул:
— Может, ты и права, ухватится. Все ради искусства, искусства ради искусства. Может, она попадется на удочку. Уж если кто и способен уговорить ее, так это ты. Но тем не менее, даже если она даст согласие, не будет ли Алисе трудновато справиться с остальным? Наверняка за тот домик запросят немаленькую плату за аренду, не говоря уже о плате за обучение Бобби в Риверсайдской школе. Это слишком дорогой городишко для женщины с ограниченными доходами.
— Ее доходы недолго будут ограниченными, — уверила его Мод. — И вообще, мы пока не знаем, сколько они запросят за домик, — для нее они могут пойти на уступки. Что касается школы, тебе прекрасно известно, что половина детей учатся там на стипендию.
И она объяснила Алисе:
— Понимаешь, так действуют небольшие частные школы: они получают огромные пожертвования, но, чтобы оправдать свое существование, должны ограничивать количество учеников определенным минимумом. В результате масса детей учится бесплатно. Наши — нет, но это потому, что Джим так много зарабатывает. Думаю, Бобби непременно получит стипендию.
— Но все-таки кто-то обязан сказать тебе, что это ничтожная маленькая школа, — не сдавался Джим, и Мод повернулась к нему:
— Вовсе нет, Джим. Это превосходная школа.
— О, только не надо, милая. Что, черт возьми, такого «превосходного» ты нашла в Риверсайдской школе? «Превосходная» потому, что наши детки учатся там вместе с детками земельных магнатов? Дурацкая школа!
— Не слушай его, Алиса. Пожалуйста, не слушай, когда он так говорит.
— Как я говорю? Дурацкая школа! Всем это известно!
— Джим, дорогой, пожалуйста, не кричи. Не то дети услышат.
Мод повернулась к Алисе:
— Алиса, я только могу сказать, что наши дети ее обожают.
Но Джим Ларкин уже смеялся, ероша волосы жены, из чего было видно, что это вовсе не ссора и даже не спор, но лишь еще одно удивительное проявление непринужденных и доверительных отношений в этой семье.
— Конечно обожают! Конечно обожают! А это не значит, что они недостаточно умны, чтобы понять, насколько она дурацкая, а? Видит бог, я люблю тебя, но другой такой дурехи, как ты, я еще не встречал!
Дети Ларкиных, мальчик и девочка, подростки, накануне вечером озадачили Алису своей необщительностью и даже обыкновенной невежливостью. Не то чтобы они были откровенно грубы с ней или с Бобби, просто казалось, что они живут в некоем своем замкнутом и неулыбчивом мире. Бесцеремонные и заторможенные, одетые, как рабочие, в мешковатые фланелевые рубашки и голубые джинсы. Алисе даже подумалось, уж не кажутся ли на их ничего не выражающий взгляд она с Бобби одетыми слишком аккуратно, слишком опрятно и буржуазно. Но сейчас, во второй вечер, она почувствовала, что начинает понимать их точно так же, как она начала понимать Джима. За обедом они подтрунивали над отцом, а с ним вместе — над матерью, с нежностью и необидным остроумием. А после обеда, без всякой рисовки, устроили маленький концерт экспромтом: начал его Джим, усевшись за рояль и в качестве вступления забарабанив какую-то быструю фривольную популярную песенку; потом девочка принесла гитару, а мальчишка кларнет, и больше часа они восхищали их своей игрой и пением. Это были одаренные дети, интересные дети — дети, вполне способные любить свою школу и в то же время понимать, насколько она дурацкая. Именно таким, решила она, ей всегда хотелось видеть Бобби.
— Ах, Мод, — сказала она по дороге обратно в Скарсдейл уже поздно вечером, — не могу выразить, какое мы получили удовольствие. Такого замечательного уик-энда у нас не было много лет.
— Так, значит, и сделаем, — кивнула Мод. — Я поговорю с миссис Вандер Мер прямо завтра — или, пожалуй, не буду обещать, что завтра; попасть в Большой Дом — это все равно что получить аудиенцию у папы или почти так, — но в любом случае я поговорю с ней на этой неделе и постараюсь устроить тебе встречу с ней на следующей. Она, возможно, пригласит нас обеих на чай, тогда ты и получишь разрешение. Я просто уверена, что так оно и будет.
И она не ошиблась.
— Вам со сливками или с лимоном? — спросила миссис Уолтер Дж. Вандер Мер в следующую субботу, когда они сидели в безусловно самой великолепной комнате, какую Алисе когда-либо доводилось видеть.
— С лимоном, пожалуйста.
Алиса почувствовала, как капля пота поползла от подмышки вниз по ребрам, и в тот же момент увидела, что длинный столбик пепла с ее сигареты упал ей на колени. Может, если положить ногу на ногу, это будет незаметно, или лучше накрыть его салфеткой? В любом случае как она сумеет скрыть его, когда придет время вставать? «Благодарю вас», — сказала она, принимая из рук миссис Вандер Мер горячую хрупкую чашку на блюдце и стараясь, чтобы она не задребезжала предательски. Без успокаивающего присутствия Мод рядом она обязательно расплескала бы чай. До сих пор, щадя ее, говорила в основном Мод, но теперь в разговоре наступила пауза, и Алиса, подняв глаза, с содроганием встретила испытующий взгляд пожилой дамы.
Высокая, худая, удивительно прямо сидящая в кресле возле чайного столика, миссис Вандер Мер, чей голос прозвучал как будто издалека, проговорила:
— По словам Мод, вы, миссис Прентис, очень храбрая женщина.
Ну и что прикажете на это ответить?
— Со стороны Мод это чрезвычайно любезно.
И похоже, судя по легкой одобрительной улыбке миссис Вандер Мер, первое испытание она выдержала. Но она не рискнула покоситься в сторону Мод, боясь, что та подмигнет ей в ответ или потрясет сжатыми руками над головой, как победитель на боксерском ринге.
— Прошу вас извинить меня, — сказала миссис Вандер Мер. — Боюсь, я забыла предложить вам пепельницу. Мод, не могла бы ты передать вон ту? Со стола?
Пепельницу поставить было некуда, кроме как себе на колени, но они уже были заняты дребезжащими чашкой с блюдцем; после секунды мучительных сомнений она поставила пепельницу на ковер на полу, загасила в ней сигарету, и тут ее охватил ужас. А принято ли в доме Вандер Меров ставить пепельницу на пол?
И действительно, миссис Вандер Мер проследила за перемещением пепельницы на пол и теперь, слегка хмурясь, смотрела на нее; но оказалось, хмурилась она лишь оттого, что задумалась над своей следующей фразой.
— Мне всегда казалось, — наконец проговорила она, — что профессия художника требует храбрости уже просто потому, что творческий процесс предполагает одиночество. Могу представить, насколько это трудно, особенно для женщины.
Алиса позволила себе спиной и плечами коснуться спинки кресла. Она заранее знала, что миссис Вандер Мер — женщина внушительная, величавая и красивая, что она — воплощение всего того восхитительного, что стоит за словом «аристократка», и теперь, впервые и с огромным облегчением, подумала, что миссис Вандер Мер — проницательный человек.
— Скажите мне, миссис Прентис, вам хотелось бы работать здесь? И жить здесь?
— Да, пожалуй, хотелось бы, — ответила Алиса. — Пожалуй, очень хотелось бы.
— Утром поговорю с сыном. Уверена, можно будет что-нибудь устроить.
— Ты держалась великолепно! — радовалась Мод Ларкин, когда они наконец остались одни за пределами Большого Дома. — Лучше просто невозможно. Я знаю, она полюбит тебя.
Но Алисе и не нужно было этого говорить: она еще ощущала на себе расположение старой дамы, как теплый плащ.
Миссис Вандер Мер, очевидно, переговорила-таки утром с сыном, и, очевидно, ему ее план не показался экстравагантным. Встреча с ним состоялась на той же неделе, у него в офисе, и вновь в присутствии Мод, сопровождавшей ее для моральной поддержки. И хотя он показался Алисе не слишком приятным — толстый, с маленькими глазками и тонким голосом, он как будто не унаследовал ни одного из качеств своей матери, — было ясно, что она, как выразилась Мод, «прошла испытание» и у него.
Оставалось выдержать испытание еще у двоих людей: мистера Фрэнка Гарретта, агента по операциям с недвижимостью, и доктора Юджина Кула, директора Риверсайдской школы. Ни тот ни другой, по уверению Мод, не представляли никакой угрозы.
— Обращайся с Гарреттом как с обычным служащим, — посоветовала Мод. — В конце концов, он и есть всего-навсего служащий. Какой-то ирлашка из Йонкерса, который прекрасно знает, что ему вообще повезло с этой работой; он бы землю копал, если бы Вандер Меры приказали ему. А что до старого Кула, просто обращайся к нему «доктор», а не «мистер» и дай полчаса порассуждать о достоинствах педоцентризма,[40] и он будет совсем ручным.
Но встречи с обоими прошли неудачно. Мистер Гарретт, и отдаленно не напоминавший человека, способного копать землю, и сидевший за широким столом в своем кабинете, объявил сумму аренды за сторожку, которая превышала все, что ей когда-нибудь приходилось платить за жилье.
— Это включая услуги? Отопление и тому подобное?
— Нет, миссис Прентис. Услуги отдельно.
Несколько дней спустя она не нашлась что сказать и доктору Юджину Кулу, как только: «Да, я понимаю», когда он объяснил, что Риверсайдская дневная школа не в состоянии дать Бобби стипендию. Единственный вариант — это «частичная пенсия», как он ее назвал, что означало необходимость почти полностью оплачивать обучение.
Все теперь зависело от суммы, которую, как она надеялась, принесут ей классы в зале для сквоша; однако на удивление много студентов «Гильдии искусств и ремесел» отказались переходить к ней. Одни говорили, что им слишком далеко ездить в Риверсайд, другие — что не могут позволить себе столько платить. В результате она получила подтверждение только от восьми студентов из возможных пятнадцати.
— Ну, как бы то ни было, это уже основа, — утешила Мод Ларкин, без которой основа состояла бы из семерых. — Наберем кучу других здесь — может, куда более способных, чем эта чертова скарсдейлская толпа. В самом деле, дорогая, уверена, все пойдет на лад, как только устроишься.
Но Джим был совершенно не уверен:
— Как она устроится, если придется столько платить? На твоем месте, Алиса, я бы дважды подумал, прежде чем браться за это дело. Куда лучше оставаться в Скарсдейле.
Он, видно, не понимал, что пути назад у нее не было. Она сможет начать новую жизнь, несмотря ни на что. Должна начать. Алиса стремилась к этому с отчаянным оптимизмом, не оставлявшим места сомнениям. С глубокой верой в оправданность своего стремления.
Но еще надо было убедить в этом Джорджа. Она рассказала ему только то, что работа в загородном центре вдохновила ее заняться частным преподаванием скульптуры в собственной студии, что скоро сделает ее финансово независимой и потребует переезда в Риверсайд, о котором она упомянула лишь, что это «очень маленькая, приятная община с прекрасной школой для Бобби». Теперь пришлось признаться, что арендная плата там будет много выше, чем в Скарсдейле, а прекрасная школа, собственно, не муниципальная, а частная; и скоро он по телефону обрушил на нее шквал вопросов.
Частная школа? Частные владения? Что она имеет в виду под частными владениями? Вандер Мер? Уолтер Дж. Вандер Мер? Господи милосердный, да знает ли она, что эти люди миллионеры? В итоге она оказалась в тупике.
— Алиса, думаю, ты замахнулась на то, что не сможешь осилить. Мне все это очень не нравится.
— Мне не нужно, чтобы тебе нравилось. Не нужно, чтобы ты вмешивался в мои дела, ни в какие, и, конечно, не нужно твое одобрение. Тебя это совершенно не касается.
И, бросив трубку, она укрепилась в своей решимости. Его это совершенно не касается. Это касается только ее, а еще Бобби. Если Джордж Прентис не способен понять ее в такой решающий момент, это лишь доказывает, что он не способен понять ее вообще. Теперь ничто не могло ее остановить.
Они переехали в сентябре 1937 года. Повесили purdah Стерлинга Нельсона над камином, красиво развесили его картины и расставили его мебель, и вскоре их дом стал выглядеть не просто богато и уютно — он выглядел интересно, как ни один из тех, в которых они жили прежде.
Мод и Джим Ларкин зашли похвалить дом и привели с собой друзей, которые тоже его похвалили, а вскоре и Бобби начал приводить домой школьных друзей — мальчишек, которые держались так же неприветливо и странно, как дети Ларкиных, а уж Мод быстренько и с одобрением определила, чьи они отпрыски.
«Мальчишка Дженнингс? О, так это сын Филипа Дженнингса, очень влиятельного в „Тайм“ и „Лайф“». Или: «Фергюсон? Великолепная семья. Хорас Фергюсон был личным секретарем старого Вандер Мера, пока не стал его компаньоном в фирме; теперь он вроде советника Уолтера-младшего. Жена его страшная зануда, но Хорас настоящий душка; Джим очень любит его, хотя они постоянно ссорятся из-за политики».
А скоро она стала бывать на вечеринках в домах этих людей — вечеринках, где ее мгновенно признали как друга семьи Ларкиных, скульптора Алису Прентис; мужчины расточали комплименты и знаки внимания, женщины выражали желание заняться скульптурой под ее руководством.
Чуть ли не первым делом она заказала в типографии немалое количество почтовой бумаги с личным грифом:
АЛИСА ПРЕНТИС
БОКСВУД
РИВЕРСАЙД, НЬЮ-ЙОРК —
и написала полные энтузиазма письма всем, кого непременно обрадует ее удача: нью-йоркским друзьям, нескольким людям в Скарсдейле и всем своим сестрам. Самое длинное и самое восторженное — Эве, миссис Оуэн Форбс в Остин, Техас, и ответ от Эвы не заставил себя ждать: «…не могу выразить, как я восхищаюсь твоим характером, дорогая. Ты неукротима. Знаю, у тебя и Бобби будет чудесная новая жизнь. Оуэн присоединяется к моим пожеланиям…»
Слова «ты неукротима» вновь и вновь вспоминались ей на протяжении долгого утра в зале для сквоша, поскольку она работала очень продуктивно, как настоящий профессионал. Искусству требуется соответствующая обстановка. Корт и новая жизнь в Боксвуде с его атмосферой богатства и непринужденности как бы освободили ее талант от неких пут. Идеи, ранее казавшиеся неосуществимыми в ее кустарной студии в Скарсдейле, теперь оказалось возможным быстро и успешно воплотить в материале. Отливки некоторых старых садовых скульптур, из самых удачных реликвий периода, который она переросла, были составлены в дальний угол студии; но большинство из экспериментальных вещей, над которыми она работала в Скарсдейле, теперь стояли скрытыми под тонкой тканью, поскольку перестали нравиться ей. Сейчас она взялась работать с новым материалом: камнем. Прежде она несколько раз предпринимала такие попытки, но по-любительски, и только теперь начала открывать для себя возможности, заложенные в этом материале. Камень был живей, естественней; по сравнению с ним лепка казалась искусственной. Она не забросила глину — какие-то вещи требовали воплощения в глине, — и, работая с тем и с другим материалом, она продвигалась к новой, смелой, свободе выражения. Она чувствовала, что впервые обретает мастерство. Уиллард Слейд гордился бы ею. Даже в ее менее удачных попытках было нечто обещающее; она совершенствовала вещи, достойные представления на ежегодной выставке в музее Уитни, а также других выставках поскромней, и чувствовала, что может собрать достаточно законченных работ для персональной выставки в Нью-Йорке весной.
И преподавание в послеполуденные часы трижды в неделю вызывало у нее все что угодно, но не сопротивление: оно придавало творческой энергии, и она ходила между своими ученицами с ощущением спокойной уверенности, чего никогда не испытывала в Уайт-Плейнс.
«Скульптура — это форма во взаимосвязи с формой, — говорила она и, остановившись у чьей-нибудь незаконченной работы, находила пример для иллюстрации своих слов. — Вот взгляните, эта форма не в полной мере связана с этой — недостаточно динамична. Возможно, будь она более энергичной, дай она нам почувствовать, как переходит в эту форму, целое было бы выразительней». Продолжая расхаживать, она говорила: «Создавая произведение, мы должны развивать в себе чувство целого; никогда нельзя позволять себе рассматривать композицию как двухмерную…»
Она и не представляла, что преподавание может доставлять такое удовольствие, и никогда так не наслаждалась, чувствуя, что ученицы слушают ее как завороженные.
Однажды в разгар особенно вдохновенного урока она оторвалась от разбираемой фигуры и увидела, что в маленькую дверь тихо вошла миссис Вандер Мер и наблюдает за ними.
— Пожалуйста, не прерывайте занятий, миссис Прентис, — сказала миссис Вандер Мер. — Мне просто захотелось прийти и посмотреть. И должна сказать, это восхитительно.
К началу зимы она оказалась в долгах: в студии прибавилось лишь трое новых учеников, а счета только росли.
Но на Рождество она получила официальное приглашение встретить праздник у миссис Уолтер Дж. Вандер Мер дома, взволнованно поделилась новостью с Мод, приглашенной тоже, и та подтвердила, что это настоящий триумф в светском обществе: лишь очень немногие получают приглашение в Большой Дом на вечеринку по случаю Рождества, а «остальной город каждый год буквально накладывает на себя руки».
Для такого события Мод и Алиса купили новые вечерние платья, и само событие не оставляло желать ничего лучшего. Ярко пылали поленья в огромных каминах, отражаясь сотнями крохотных огоньков в хрустале и серебре; сновали слуги в белых куртках, разнося подносы с горячими закусками и пуншем, и среди гостей медленно и царственно двигалась миссис Вандер Мер. Джим Ларкин в смокинге казался неотесанным грубияном со своими постоянными замечаниями вроде: «А где, черт возьми, жратва?» или «Почему не выставляют настоящую выпивку?» — и Алиса была рада, что его и Мод не было рядом, когда приблизилась миссис Вандер Мер и протянула ей изящную руку:
— Я так мало видела вас с тех пор, как вы переехали, миссис Прентис. Надеюсь, вы всем удовлетворены?
— О да, благодарю вас. Все прекрасно.
— Отвечает ли корт вашим требованиям?
— О да, более чем; прекрасное место для студии.
— Очень рада. Вы знакомы с отцом Хаммондом?
И она представила ее высокому, чахлому, красивому пожилому господину, который оказался пастором риверсайдской епископальной церкви Святой Троицы. Миссис Вандер Мер уплыла дальше, и Алиса чуть ли не час провела в разговоре с отцом Хаммондом, время от времени замечая, что миссис Вандер Мер с одобрением наблюдает за их беседой. Она поймала себя на том, что говорит преподобному: «Меня всегда восхищала служба по епископальному обряду» (что было не такой уж неправдой: в городе ее детства епископалиане нравились ей больше других, а в Нью-Йорке она за последние годы не одно утро провела со слезами на глазах в сумрачном прохладном нефе храма Святого Луки), и прежде, чем он сердечно распрощался с ней, она обещала стать его прихожанкой.
— Я смотрю, ты нашла общий язык со старым Хаммондом, — сказала Мод, когда они ехали домой. — Умно поступаешь. Они со старухой закадычные друзья — она называет его своим духовным наставником. Не будь они оба в таких летах, весь город, уверена, предположил бы худшее.
— А мне он очень понравился, — сказала Алиса серьезно, и ей было безразлично, засмеется Мод в ответ или нет. В первый раз — и отнюдь не в последний — у нее появился повод заподозрить Мод в заурядности.
С тех пор они с Бобби не пропускали воскресных служб в церкви Святой Троицы. Миссис Вандер Мер неизменно присутствовала там, на фамильных местах впереди, иногда с Уолтером-младшим и его женой, иногда одна: Алиса и Бобби садились в почтительном отдалении, в боковом приделе под красными и пурпурными витражами окон и гулкими раскатами органа. Отец Хаммонд совершал службу медленно и торжественно. Ей было трудно следить за его проповедью — ее внимание привлекали очертания и краски алтаря, витражи, хоры, и порой она представляла себе, как работает над церковной скульптурой, — но всей душой воспринимала псалмы и гимны, а некоторые молитвы, произнесенные отцом Хаммондом глубоким и мелодичным голосом, всегда вызывали у нее слезы:
«Боже, который приготовил любящим Тебя блага, кои недоступны разумению человека; исполни наши сердца такою любовью к Тебе, чтобы мы, превыше всего любящие Тебя, обрели обещанное Тобой, кое превосходит все, что можем мы пожелать».[41]
Когда после окончания службы отец Хаммонд стоял, освещенный солнцем, в дверях церкви и прощался за руку с прихожанами, она сказала ему: «Это было прекрасно, отче; большое вам спасибо». Если ей случалось встретиться взглядом с уходящей миссис Вандер Мер, она кланялась ей и улыбалась с достоинством, и миссис Вандер Мер всегда отвечала на ее приветствие.
Она записала Бобби в школу конфирмантов, которой руководила жена Уолтера-младшего, и самым памятным, самым прекрасным весенним воскресеньем стало то, когда она смотрела, как Бобби становится на колени у алтарной ограды, принимая свое первое причастие, и возлагает руки ему на голову не кто иной, как сам епископ Нью-Йорка Мэннинг. Скоро она узнала, что освободилось место одного из мальчиков, прислуживавших отцу Хаммонду в алтаре, и договорилась, что Бобби заменит его.
Он стал крестоносцем. Держась прямо, серьезный, в длинном белом стихаре, с высоким бронзовым крестом в руках, он в начале службы выходил во главе певчих из ризницы, а в конце уводил их обратно, и отец Хаммонд благоговейно замыкал шествие. Это зрелище неизменно наполняло ее гордостью и надеждой. Ничто, даже удовольствие иметь в своем распоряжении зал для сквоша, не приносило ей столь полного ощущения, что она нашла свое место в жизни.
В июне ее пригласили в кабинет Уолтера-младшего для, как он выразился, «разговора относительно ваших планов на будущее. Я имею в виду, — сказал он, помявшись, — намерены ли вы оставаться здесь неопределенно долгое время?»
— Да, намерена. Моя работа в студии не приносит того дохода, на который я надеялась, но уверена, скоро дела поправятся.
— Понимаю. Не хочу давить на вас, но мы испытываем совершенно естественную озабоченность. Во-первых, арендная плата. Мистер Гарретт сообщил мне, что вы задолжали за три месяца, и, вполне естественно…
Ну а во-вторых, была плата за обучение Бобби, которую она тоже задолжала, что привело к другой неприятной беседе — в кабинете доктора Юджина Кула.
— …Да, но видите ли, доктор, я очень надеялась… то есть я хотела бы узнать, не можем ли мы обсудить возможность предоставления ему полной стипендии на будущий год.
— Мм… Понимаю. Давайте-ка заглянем в его… в его…
Доктор Кул пальцем перебрал папки в забитом до отказа картотечном ящике и извлек одну в обложке из манильской бумаги, раскрыл и водрузил на нос очки в черепаховой оправе. Записи свидетельствовали, что коэффициент умственного развития Роберта Прентиса несколько выше среднего и он добился успехов в социальной адаптации и индивидуальном развитии. Но способность к самодисциплине имела оценку «неудовлетворительно», а из шести тем этого учебного года две он завалил, одну сдал не полностью и по оставшимся трем получил проходную отметку «удовлетворительно». Кроме того, один из учителей составил короткую записку, озаглавив ее «Замечания», которую доктор Кул предпочел зачитать вслух: «Со временем может оказаться, что Роберт вундеркинд, каковым он считает себя, но, если он желает доказать это, ему придется немало потрудиться».
— Так что вы понимаете, миссис Прентис, — сказал он, закрывая папку и снимая очки, — при подобных успехах вопрос о продлении для него стипендии полностью… полностью отпадает.
Расстроенная этими беседами, она отправилась к Ларкиным выпить коктейль и услышать слова сочувствия, смутно надеясь, что они помогут найти выход из положения. Но те были удивлены, услышав, как плохи ее дела: Мод явно предполагала, что преподавание скульптуры избавило ее от проблем с финансами, а Джим, предупредив в начале о том, что ожидает ее в Риверсайде, очевидно, больше не думал об этом.
— Но даже если все обстоит так, — сказала Мод, — просто возмутительно, что они пристают к тебе с долгами. Не считаешь, Джим?
Джим Ларкин усердно раскуривал сигару. Когда Алиса пришла к ним, он объяснил, что «паршиво чувствует» себя, потому что «работал всю ночь до утра», и теперь, небритый и в свитере, выглядел раздраженным.
— Не вижу в этом ничего возмутительного, — сказал он. — В конце концов, она ведь задолжала.
— Но, Джим, это несправедливо. Алиса — украшение этого места, они обязаны это понимать. Обязаны гордиться, что она работает и живет здесь.
— Ах да, я согласен. Согласен на все сто процентов. Беда в том, что по счетам все равно надо платить, и здесь, и везде. Полагаю, от тебя нельзя ждать, что ты это поймешь, поскольку в жизни не заработала и доллара, но имей ты мою головную боль, быстренько бы поняла. Извини мою жену, Алиса; подозреваю, я избаловал ее. Она далека от реальной жизни. — Он протянул руку и налил Алисе мартини. — Так, значит, они, так сказать, набросились на тебя? Есть у тебя возможность как-нибудь подзаработать деньжат?
Глядя в свой бокал, Алиса думала, как уже не раз за последнее время: почему сам Джим Ларкин, измученный огромными заработками на радио, почему он не одолжит ей?
— Алиса, выход есть, — оживилась Мод, и у Алисы затеплилась надежда, что та добавит: «Мы поможем тебе». Но Мод сказала: — Надо продать какие-то из твоих скульптур. Нет, я не имею в виду те, над которыми сейчас работаешь — им место в музее, — а какие-то из парковых: «Фавна», «Пана», «Гусятницу» — они все по-своему красивы. И почему бы Вандер Мерам не стать главными покупателями? Ты замечала, что лощинки и полянки в Боксвуде просто-таки просят, чтобы их украсили парковой скульптурой?
— Идея отличная, — проговорил Джим. — Но лично я на месте старого Уолтера-младшего не стал бы сейчас покупать никаких Панов или Гусятниц.
И Алиса знала, что, скорее всего, он прав. Был самый подходящий момент решиться и попросить у него взаймы — лучшей возможности не представится, — но, если и существовали слова, чтобы обратиться с такой просьбой, она их не находила. Она могла только сидеть у них, пить их джин, начиная испытывать неприязнь к ним обоим.
В конце концов, как обычно, выручил Джордж — прислал достаточно, чтобы оплатить аренду, отопление и внести символическую сумму за обучение Бобби. Но Джордж предупредил, что это было «абсолютно в последний раз», когда он платит сверх условленного договором о разводе.
— Алиса, я просто не вижу этому конца. Единственное, что могу тебе сейчас посоветовать: лучше уезжай оттуда сама, пока они тебя не выкинули.
— Никто не собирается меня выкидывать, Джордж.
— Это почему же? Ты продолжаешь делать кошмарные долги, и они подают на тебя в суд. Ты знаешь, они это могут. Подать в суд, и тот наложит арест на твои доходы.
— Джордж, ты никогда не верил в меня, но я знаю, что делаю. В следующем году все будет совершенно иначе. Количество учеников обязательно увеличится, это во-первых, а еще у меня сейчас в работе много очень хороших, очень важных скульптур, которые точно смогу выгодно продать. Я знаю, все трудности скоро закончатся.
— Сильно сомневаюсь. Не могут они закончиться.
До конца лета ей удавалось платить за дом, что создало иллюзию какой-то платежеспособности, продолжавшейся до начала учебного года. Позже стало трудней поддерживать эту иллюзию, но она надеялась, что вопрос со школой не встанет ребром до февраля, а февраль казался успокоительно далеким.
Осенью учеников у нее не прибавилось, но ее собственная работа продвигалась настолько успешно, что вселяла огромные надежды: она представляла себе, как устроит весной персональную выставку, которая и поправит ее финансовое положение, и сделает ее знаменитой. Даже в тяжелые дни ее утешала вера: Бог, внушал глубокий голос отца Хаммонда каждое воскресенье, не оставит ее своей заботой.
Энтузиазм Мод иссякал: «Не знаю, дорогая, что еще посоветовать; право, не знаю, что бы я делала на твоем месте», а Джим теперь открыто убеждал ее уехать из Риверсайда. «Это простая арифметика, с которой не поспоришь, Алиса, — говорил он. — Чувствую, я и Мод так или иначе втравили тебя в эти неприятности, и я сожалею, но будет только разумно уехать отсюда, пока твое положение не улучшится». Говоря это, он лишь делал для нее еще затруднительней просьбу о деньгах, и она ненавидела его за это.
Единственным человеком, который, казалось, сочувствовал ей, хотя и издалека, была Эва, и ее письма придавали Алисе силы: «Если уверена в правоте своего дела, не отступайся. Волков бояться — в лес не ходить — такой всегда был твой лозунг и лозунг всех смелых и решительных людей. И помни, пожалуйста, дорогая, что мы с Оуэном готовы предложить тебе посильную помощь. Деньгами, к сожалению, вряд ли, но, если положение будет действительно безвыходным, мы всегда сможем на время приютить тебя и Бобби…»
К декабрю она снова задолжала за дом за три месяца и еще кучу денег поставщику мазута. «Бобби, если позвонят в дверь, не открывай», — говорила она, когда к ним заворачивала машина мистера Гарретта или машина из топливной компании, и они с Бобби затаивались, как воры, пока машина не уезжала. Бобби с охотой играл в сообщника: со школой у него были такие же трудности, как у нее с финансами, и он с обостренным чувством справедливости, свойственным двенадцатилетнему мальчишке, считал естественным для них обоих избегать встреч с властью, грозящей выгнать их.
— Мне все равно, если нам придется уехать, — сказал он ей.
— Ну, пока этого еще от нас не требуют.
Незадолго до Рождества у нее состоялся еще один, самый неприятный разговор с Уолтером-младшим.
— Мы рассчитывали, что вы будете соблюдать наши соглашения, миссис Прентис, — сказал он. — Так дальше продолжаться не может. Полагаю, будет только правильным предупредить вас, что мы будем вынуждены прибегнуть к законным мерам.
Он явно рассказал матери о создавшемся положении, поскольку старая дама стала заметно холодней смотреть на Алису при встречах в церкви и не пригласила — что для Алисы было ужасным ударом — на ежегодную рождественскую вечеринку.
В январе она уговорила одного из друзей Ларкиных, фотографа, сделать эффектные снимки некоторых из ее лучших работ, а потом обошла со снимками галереи на 57-й улице. Попытка заняла четыре дня и не принесла ощутимых результатов — один галерейщик попросил ее оставить свое имя и адрес, и это было все.
Однажды, когда на улице шел снег с дождем, ей, после того как они с Бобби избежали визита мистера Гарретта, пришла отчаянная мысль прибегнуть к последнему средству: продать что-то из вещей Стерлинга Нельсона. В телефонной книге Манхэттена она нашла адреса торговца антиквариатом и оценщика произведений искусства и пригласила их приехать в Риверсайд в ближайшие два дня.
Первым прибыл торговец антиквариатом, вялый молодой человек с жеманными манерами. Он заявил, что мебель «интересна, но в недостаточно хорошем состоянии. Будь мы в городе, я бы предложил сотню долларов за все и рискнул бы, но здесь это непрактично: на одну только перевозку я потрачу почти столько же».
— А как насчет purdah?
— Ума не приложу, что я буду с ним делать. Вещь необыкновенно редкая, но не знаю, найду ли я на нее покупателя.
С оценщиком вышло еще хуже. Старик, сморкаясь в грязный платок, внимательно изучил Мурильо с Пуссеном и остальные темные, мрачные картины и сказал, что это «подделки, даже не очень умелые подделки». Так Стерлинг Нельсон вернулся через много лет, чтобы снова предать ее.
Конец наступил в начале марта — его обозначил не последний визит мистера Гарретта, или ультиматум доктора Кула, или резкие слова в кабинете Уолтера-младшего, а ошеломляющая внезапность, с какой все полетело под откос. Однажды в дверях возник человек, назвавшийся помощником шерифа, и протянул ей бумагу, озаглавленную: «Официальное извещение о рассмотрении в Верховном суде округа Уэстчестер иска, предъявленного вам».
Ее никогда не привлекали в качестве ответчицы по чьему-либо иску, и она совершенно не знала, что делать. Первым побуждением было позвонить Джорджу, но вместо этого она побежала домой к Ларкиным.
Открыла ей дочь Ларкиных.
— Папа дома?
— Да, миссис Прентис, — ответила девчонка, грызя яблоко, — но он работает.
— А мама?
— А она отдыхает.
— Ох, ну пожалуйста!
Девчонка испуганно отступила назад, на ее губах блестел яблочный сок.
— Извини, но это страшно важно, — сказала Алиса. — Я должна их увидеть. Пожалуйста!
— Ну, я… я не знаю…
Но тут из своего кабинета появился Джим Ларкин, в свитере, близоруко щурясь.
Она повернулась к нему:
— Ты! — Она не ожидала от себя такого взрыва ярости, но не могла сдержаться. — Ты мог помочь мне! Мог помочь еще много месяцев назад, а теперь слишком поздно! Посмотри на это! Посмотри на это!
Он взял у нее извещение, надел очки и хмуро склонился над ним.
— Слишком поздно! — кричала она. — Слишком, слишком поздно!
Сверху поспешно спускалась Мод в домашнем халате и в бигуди.
— Алиса, что…
— И ты тоже! А еще подруга! Ха! Хороши друзья, нечего сказать!
В наступившей тишине, пока Джим передавал извещение Мод, раздался громкий хруст и чавканье: это их дочь откусила яблоко.
Алиса опустилась на диван и закрыла лицо руками:
— О боже! О боже, боже, боже!
— Алиса, — сказал Джим, — я, право, не понимаю, почему ты набросилась на нас, при чем тут мы? Если откровенно, это уже слишком.
— О боже, боже, боже!
— Все так, но можем мы как-то помочь, Джим? — спросила Мод.
— Мне кажется, самое лучшее для нее будет исчезнуть, — ответил Джим. — Думаю, именно этого хотят все Вандер Меры — они должны понимать, что долг им не заплатят. Тебе есть куда уехать, Алиса? Куда-нибудь подальше от этого штата? Какое-нибудь хорошее и безопасное местечко?
И единственное место, которое пришло ей в голову, единственное в целом мире, был Остин, штат Техас.
Мистер и миссис Оуэн Форбс жили в коричневом одноэтажном домике у шоссе в пяти милях к западу от Остина. Дом стоял на порядочном расстоянии от дороги, одинокий, ни одного дома по соседству — и вообще ничего, кроме выжженных зноем полей вокруг, заброшенного амбарчика да загона для птицы, в котором, поклевывая и кудахча, бродила дюжина кур и пара петухов.
Дом вполне мог бы быть уютным, если бы Оуэн работал, как все нормальные люди: Эва постаралась бы сделать дом прохладным, привлекательным, куда он с удовольствием возвращался бы по вечерам. Но они, так сказать, поменялись ролями: Эва уезжала на работу в больницу, а Оуэн оставался дома и трудился над своей книгой. К тому же дом был недостаточно просторен: негде было развернуться его напряженным мыслям, не хватало пространства для безустанного хождения весь день, а по ночам пропахшие сигаретным дымом комнаты, казалось, сотрясаются от его сдерживаемой энергии.
Места как будто было достаточно, чтобы принять двоих гостей, — свободная комнатка для Алисы, а в кабинете Оуэна кушетка, на которой мог бы спать Бобби, — но на деле все было не так. Когда Эва написала: «Мы всегда сможем на время приютить тебя и Бобби», она не представляла, что Алиса примет ее предложение; потом, когда Алиса позвонила из Нью-Йорка, ничего не оставалось, как сказать «приезжайте». И когда Алиса и Бобби приехали в Остин, всем четверым пришлось постараться, чтобы справиться с затруднительным положением.
Алиса поняла, что дом слишком мал, едва увидела его, хотя попыталась скрыть разочарование за оживленной болтовней с Эвой и Оуэном («Какой прелестный домик!»), когда они свернули с шоссе к дому. Они втроем теснились на переднем сиденье восьмилетней двухдверной машины Оуэна, Бобби сидел сзади среди багажа, и Алиса после поезда целую минуту говорила не переставая, словно отчаянное положение — бездомной беженки без гроша за душой, полностью зависящей от их милосердия, — можно было как-то облегчить только звуком собственного голоса.
— А какой тут у вас прекрасный вид, — сказала она, выбираясь из машины. — Небо кажется таким огромным, это, наверно, и называется открытым пространством.
Пока Оуэн и Бобби выгружали багаж — четыре фибровых чемодана, содержавшие все их пожитки, кроме оставленных на хранение в Нью-Йорке, — она прошла за Эвой в дом осмотреть комнаты, скромно обставленные и оклеенные темными, коричневыми с зеленым, обоями.
— А что, очень мило, — сказала она.
— Может, малость тесновато, — откликнулся Оуэн, — но, надеюсь, устроимся как-нибудь. Ну-ка, парень, заноси мамины сумки в ее комнату, а потом поставим твои вещи вот сюда.
— Вам нужно умыться с дороги, — сказала Эва, — потом, если хотите, разложите вещи и пойдем все на крылечко, выпьем чего-нибудь прохладненького.
Оставшись одна в своей комнате, Алиса постаралась вновь обрести чувство безопасности, освобождения и надежды. Она сбежала за тысячи миль от своего невезения, ища это место покоя; и вот она здесь, любовь сестры дала ей приют и защиту, и она понимала, что должна испытывать благодарность. Но не могла избавиться от мысли, что она здесь лишь потому, что абсолютно некуда пойти, и на минуту, пока глядела на себя в облезлое зеркало на комоде, ее охватила паника. Как она сможет жить здесь, в этом тесном домишке, под чуждым техасским солнцем, за полконтинента от собственной жизни, от работы, от всего, что считала своим домом?
Но она заставила себя успокоиться. В конце концов, она планировала оставаться здесь только несколько месяцев — три или четыре, в крайнем случае полгода. Регулярно получая ежемесячные чеки и ничего не тратя, сможет быстро скопить достаточно денег для возвращения в Нью-Йорк, найти жилье и забрать скульптуры из хранения. А пока остается жить этой новой жизнью, жить одним днем, одним моментом; и сейчас как раз момент выйти на крыльцо выпить чего-нибудь прохладненького.
— Как хорошо! — сказала она, устроившись на крыльце.
Эва, Оуэн и Бобби уже сидели там в плетеных креслах. Стояли кувшин с ледяным чаем и, с мгновенным облегчением увидела она, бутылка виски.
— В это время мы с Оуэном любим отдохнуть, — сказала Эва. — Просто сидим здесь, смотрим, как солнце заходит, и благодарим судьбу за ниспосланное счастье. Будешь чай со льдом, дорогая, или присоединишься к Оуэну?
— Спасибо, предпочту присоединиться к Оуэну.
Первый глоток виски с водой мгновенно оживил ее, и скоро к ней вернулось ощущение приключения, которое не оставляло все долгое путешествие в пульмановском вагоне. Нельзя было сказать, какое будущее ее ждет. Алиса Прентис, скульптор, временно не у дел, но Алиса Прентис, свободная душа, незаурядная личность, ничуть не изменилась. Еще все возможно.
Вид вокруг дома был прекрасен или, по меньшей мере, неогляден: мили и мили плоской, чуть волнистой равнины, уходящей к горизонту под мерцающим небом, расписанным красным и золотым. Глядя вдаль и прихлебывая виски, она испытала смутную тоску по скульптуре и чуть не сказала вслух: «Ох, какие замечательные вещи могла бы я сделать здесь», но вовремя вспомнила, что здесь вообще не сможет работать. И тогда сказала:
— Эх, была бы у меня акварель! Такой закат восхитительный.
— Если хочешь, я могла бы купить в городе, — предложила Эва.
— Нет, акварелистка я неважная. Чего мне хотелось бы по-настоящему, так это немного глины, но чтобы заниматься скульптурой, конечно, требуется мастерская. Ну, да меня это не особенно волнует: собираюсь отдохнуть от всего.
Она сама не совсем поняла, что имела в виду, — как выдержит вынужденное безделье? — но, кажется, она сказала то, что нужно.
— А ты как жил все это время? — спросил Оуэн у Бобби. — Много играл в мяч?
— Не так чтобы много. У меня еще не очень хорошо получается.
— Не очень? Это почему? Не нравится играть?
— Не знаю. Наверно, координация неважная.
Оуэн покосился на него с видимым разочарованием, и Бобби застенчиво заерзал в кресле, звеня кубиками льда в стакане с чаем.
За минувшие пять лет Оуэн сильно постарел: на железнодорожной станции она едва узнала его. Волосы поседели, появилось солидное брюшко, а в глазах усталость. Она попыталась расшевелить его, принявшись расспрашивать о его книге, — ей смутно помнилось, будто Эва говорила, что он пишет о Первой мировой, — и он ответил, что книга продвигается медленно. Работа большая, может растянуться на годы.
— Очень интересно, — сказала она.
— Интересно для всякого, кто любит читать о той бойне, — ответил он. — Судя по тому, что сейчас творится в мире, недолго осталось ждать новой.
— Новой войны? Ох, не говорите такого.
— Если я не буду говорить, это ее не остановит. Возможно, этот паренек подрастет как раз к ее началу.
— Господи, нет. Вы же это не всерьез, да?
— Оуэн очень встревожен ситуацией в Европе, — сказала Эва.
— Не только я, каждый, кто в здравом уме, — поправил ее Оуэн и плеснул себе еще виски. Он был уже хорош, и Алиса заподозрила, что он пил весь день, начав еще до встречи их поезда. Это было странно, потому что, как ей помнилось, в тот раз в Скарсдейле он решительно отказался даже от легкого коктейля.
— Нельзя будет ни остановить ее, ни остаться в стороне, — продолжал он, — и она будет пострашней последней.
Он повернулся к Бобби:
— Как тебе это понравится? Хочется тебе быть солдатом? Знаешь, тебя заберут в армию, не посмотрят, важная у тебя координация или неважная. Ну-ка, встань. Дай посмотреть на тебя.
Бобби смущенно поднялся, улыбаясь и держа в руке стакан с холодным чаем.
— Поставь стакан. Пятки вместе, носки врозь, под углом в сорок пять градусов; колени сдвинь как можно плотней. Руки по швам. Плечи назад. Нет, отведи назад. Так получше. Втяни живот. Улыбку долой.
— Оуэн, пожалуйста, — сказала Алиса, пытаясь рассмеяться. — Ему только двенадцать.
— Уже почти тринадцать, — возразил Бобби.
— В Германии сейчас из них в таком возрасте уже готовят солдат. Может, и нам следовало бы этим заняться. Ладно, вольно, герой. Ты слышал? «Вольно» — это значит, что можешь расслабиться. — И когда Бобби плюхнулся в кресло, легонько ткнул его в плечо. — Благослови тебя Господь, парень. Надеюсь, на твою долю это не выпадет. Хотя, возможно, все же выпадет.
— Ох, пожалуйста! — взмолилась Алиса. — Неужели нельзя поговорить о более приятных вещах?
Оуэн осушил стакан и встал:
— Вот что я вам скажу. Вы, девочки, оставайтесь и найдите себе приятную тему для разговора. А я пойду почитаю газету до ужина.
— Оуэн очень устал, — объяснила Эва, когда тот скрылся в доме.
Он выглядел усталым и за столом — едва ли слово вставил в разговор Алисы и Эвы о их сестрах — и почти сразу ушел спать.
— Понимаешь, мы живем тихо, — сказала Эва, когда они с Алисой мыли посуду. — Думаю, тебе будет непривычно у нас.
Так оно и оказалось. Весь следующий день, когда Эва уехала, а Оуэн уединился в своем кабинете, Алисе и Бобби нечем было заняться. Они вышли наружу посмотреть на кур; потом долго бесцельно бродили по полям; потом вернулись и сели возле дома почитать журналы. Оуэн появился к ланчу, и Алиса сделала для них троих сэндвичи, которые они съели в полном молчании; потом опять было нечего делать, только ждать, когда Эва вернется домой. И так, более или менее, продолжалось почти неделю.
Важнейшим событием дня — каждого дня — был час, когда они сходились на крыльце, чтобы отдыхать, благодаря судьбу за ниспосланное счастье. Алиса каждый раз пыталась направить разговор на какую-нибудь легкую, не вызывающую споров тему, и каждый раз Оуэн делал это невозможным. Однажды она заметила, как «отличается» Техас от восточных штатов, имея в виду пейзаж, и Оуэн сказал:
— Отличается, ты права. Тут ты находишься в Соединенных Штатах Америки. Эту часть страны еще не захватили, слава богу.
— Не захватили?
— Ну да, евреи.
— Ого!
— В Нью-Йорке белому человеку жить уже невозможно.
Он продолжал в том же духе чуть ли не час, пока Эве не удалось переменить тему.
Другим излюбленным предметом его недовольства была негритянская угроза, а еще раковая опухоль коммунизма, разъедающая профсоюзы, и опрометчивая безответственность президента Рузвельта и во внутренней, и во внешней политике. Они выслушивали его монологи на все эти темы, сидя на крыльце вечерами после дня почти невыносимого безделья, сопровождаемого частым звоном бутылки о стакан, доносившимся из его кабинета.
Но вот наступило воскресенье, наконец изменившее привычный распорядок: Эва осталась дома. Алиса, будто до этого ей не с кем было поговорить, без умолку болтала, следуя по пятам за Эвой, прибиравшей в доме, и с удовольствием выполняла ее несложные просьбы стереть с чего-то пыль, что-то почистить, благодарная, что ей поручают делать что-то руками и, значит, разговор может продолжаться.
Под вечер накануне Оуэн вышел из дома один, сел в машину и уехал. Эва как ни в чем не бывало приготовила ужин и накрыла на стол; потом они сидели втроем, она, Алиса и Бобби, и приятно болтали, пока не пришло время ложиться спать, и только далеко за полночь всех их разбудил вернувшийся домой Оуэн — грохнул кухонной дверью, ударился о стол и громко выругался, потом бродил, спотыкаясь, по дому, пока не завалился спать.
Утром в воскресенье, скорее потому, что хотелось куда-то выбраться, Алиса спросила Эву, не может ли та отвезти Бобби и ее в ближайшую епископальную церковь.
— Конечно, — ответила Эва, смущенно оглянувшись на Оуэна. — Очень хорошая мысль.
Церковь разочаровала Алису — маленькая и душная, — а проповедь была не более чем унылым призывом жертвовать на церковные нужды («Будьте же исполнители слова, а не слышатели только»[42]). Но Эва вежливо досидела с ними до конца, а после сказала, что нашла проповедь «очень поучительной». Как и Алиса, по воспитанию она принадлежала к методистской конфессии, но уже много лет не бывала ни в какой церкви.
— У евангелистов служба намного интересней, правда? — сказала она по возвращении домой. — Мне по-настоящему понравилось пение. — (Услышав ее слова, Оуэн с кислым видом взглянул на нее из-за воскресной газеты.) — Я хочу сказать, — смутилась она, — все зависит от религиозных предпочтений, и я понимаю, почему епископальный обряд более привлекателен.
— Думаю, служба была немножко скучна, — сказала Алиса, — но я избалована чудесной службой в церкви Святой Троицы, что в Риверсайде. Там у нас был такой прекрасный священник, преподобный Хаммонд, и сама церковь очень красива. Как бы мне хотелось, чтобы ты видела Бобби, когда он был крестоносцем.
— Кем-кем? — покосился на нее Оуэн.
— Крестоносцем. Он нес крест и возглавлял всю процессию в начале каждой службы. И он делал это так прочувствованно. Когда он останавливался перед алтарем, чтобы пропустить певчих на хоры, он поднимал крест, высоко поднимал, и просто стоял там… — Подняв руки над головой, она изобразила, как он это делал. — Это было так волнующе; а потом он опускал крест, поворачивался, и на его лице было невероятно серьезное, неземное выражение — хотела бы я, чтобы ты видела его в тот момент.
Оуэн посмотрел на нее, на Бобби, который от неловкости опустил голову. Потом негромко фыркнул, сложил газету и ушел к себе, хлопнув дверью.
Оуэн не выходил к ним до вечера. После ужина опять уехал и, вернувшись, опять разбудил их. Наткнулся на кухонный стол, сшиб стул, а потом они услышали его голос.
— Болтовня, болтовня, болтовня, — повторял он, пробираясь к кровати, — болтовня, болтовня, болтовня, болтовня…
На исходе третьей недели Алиса решила, что ситуация стала невыносимой. Она и Бобби не могут оставаться здесь: сама мысль приехать сюда была ошибкой. Очередного перевода от Джорджа будет достаточно, чтобы вернуться в Нью-Йорк, который теперь в мыслях рисовался ей городом фантастических возможностей, а вернувшись, они уж как-нибудь найдут способ выжить. Она сделает отчаянную попытку попросить Джорджа помочь им продержаться первое время, пока они не устроятся, а если из этого ничего не выйдет, она может найти какую-нибудь работу. В любом случае они выкрутятся.
— Думаю, нам лучше уехать домой, — сказала она однажды вечером Эве, когда они с ней мыли посуду, и постаралась не выдать себя голосом. — Мы можем уехать, как только придет следующий чек от Джорджа, то есть примерно через неделю.
— Да, но куда ты поедешь, дорогая? Что будешь делать?
— Придумаю что-нибудь. Может, пойду работать или еще что; справимся как-нибудь.
— Но я думала, ты собираешься пожить здесь, пока не поднакопишь денег. — В голосе Эвы слышалась обида.
— Собиралась, но, право, нам неудобно стеснять вас. Полагаю, так для всех нас будет лучше.
Была Эва немного обижена или нет, она явно почувствовала облегчение от услышанной новости.
Как и Бобби, и, уж несомненно, Оуэн: несколько вечеров подряд он оставался относительно трезвым и вежливым.
Теперь, когда решение было принято и предстояло скоро уехать, Алиса сгорала от нетерпения. Дни казались еще длинней, а разлука со скульптурой ощущалась еще острей. Она знала, что скоро сможет снова приняться за работу, но в ожидании этого момента все отдала бы за глину, инструменты и мастерскую.
Однажды, когда они с Бобби сидели и читали в гостиной, ей пришла в голову блестящая идея:
— Милый, ты не мог бы чуть-чуть повернуть голову? Нет, погоди, свет не так падает. Не пересядешь в то кресло? У окна. Да, туда. Замечательно. А теперь немного приподними подбородок, будто смотришь… Вот, отлично. Знаешь, что я собираюсь сделать первым делом, когда мы вернемся в Нью-Йорк? Твой портрет. Я уже точно знаю, как я его сделаю. Я уже его вижу.
Она действительно мысленно видела его. Это будет лучшее из всего ею созданного. Она назовет его «Портрет мальчика», или «Мой сын», или еще лучше — «Портрет сына художника». Представила его на выставке в Уитни на будущий год и, возможно, даже фотографию в «Нью-Йорк таймс».
— У тебя такая скульптурная голова, дорогой. Не понимаю, как я раньше этого не замечала.
Она попросила Эву привезти завтра из города альбом для набросков и карандаши и принялась зарисовывать голову Бобби во всех мыслимых ракурсах.
Тем утром, когда она ожидала получить чек, с почтой пришло нечто другое: густо исписанное письмо от адвоката Джорджа. Пришлось прочитать его несколько раз, чтобы добраться до смысла, и тогда ей стало плохо. Оказывается, она нарушила условия соглашения о разводе тем, что увезла Бобби из Нью-Йорка, не поставив в известность Джорджа; соответственно, все выплаты по алиментам приостанавливаются до ее возвращения.
— Да, неприятно, — сказала Эва, когда Алиса показала ей письмо. — Но все-таки, считаю, ты можешь написать Джорджу и все объяснить. Думаю, он пришлет денег, если будет знать, что они нужны тебе для возвращения.
Но Алиса не была в этом уверена. Как она объяснит, чем намерена заняться после возвращения? Целый день и часть следующего она писала и переписывала письмо Джорджу: пыталась заставить почувствовать вину за его поступок и в то же время убедить, что плата за один месяц — это все, что ей требуется для устройства в Нью-Йорке. Но она понимала: даже если получит последний перевод, вряд ли это спасет положение.
— Так мы, что ли, останемся здесь навсегда? — спросил Бобби.
— Нет, дорогой. Мы вернемся домой, как только сможем. А мы сможем; я знаю это наверняка. Нельзя терять веры.
— Терять веры?
— Веры в Бога, дорогой. Разве забыл, чему тебя учили в церкви?
И она повторила по памяти любимые слова из «Книги общей молитвы»: «Боже, который приготовил любящим Тебя блага, кои недоступны разумению человека; исполни наши сердца такою любовью к Тебе, чтобы мы, превыше всего любящие Тебя, обрели обещанное Тобой, кое превосходит все, что можем мы пожелать».
— Да, — ответил он, — понятно, но не значит ли это, что такие блага приготовлены нам на небесах? Когда умрешь?
— Не обязательно. Кроме того, есть другая молитва, где говорится: «Яви милость Твою по молитве нашей покорной». И еще — ох, как же это звучит? Что-то о том, как Бог устраивает все на небе и на земле, а потом говорится: «К Тебе взываем мы: отведи от нас всякое зло и дай нам то, что лучше для нас». Мы не можем всегда знать точно, что Бог желает нам, но знаем, Он желает нам блага. Знаем, Он желает нам найти выход. Вот что означают слова: «Господь — Пастырь мой».
Тем не менее собственная ее вера подверглась мучительному испытанию в эти долгие, тоскливые дни.
Был еще только май, но жара стояла как в августе. Зной мерцающими волнами поднимался над полями, и в доме было как в печке. Шоссе в нескольких сотнях ярдов от дома ремонтировали: рабочие отбойными молотками вскрывали покрытие, весь день стоял грохот и висела густая завеса белой пыли, скрывая даль.
— Жара! — воскликнул как-то днем Оуэн Форбс, выходя из своего кабинета. Алиса и Бобби, которые сидели в разных углах гостиной, читая детективы, привезенные Эвой из местной библиотеки, взглянули на него с опаской. — Господи милосердный, ну и жара, — повторил он, сорвал с себя мокрую рубаху, скомкал и вытер под мышками. Швырнул ее в стоявшую в коридоре корзину с вещами для стирки; потом они услышали, как хлопнула дверца холодильника на кухне, и он снова появился с бутылкой холодного пива в руке. Встал у кресла Бобби перед маленьким электрическим вентилятором, поворачивая его жужжащую верхушку из стороны в сторону. — От проклятой жужжалки никакого проку. Что читаешь, парень?
— Да просто детектив, — ответил Бобби. — Эрла Стенли Гарднера.
— Нравятся такие книги?
— Не знаю. Можно сказать, что нравятся.
— Тебе надо ходить в школу, — сказал Оуэн. — Изучать математику, латинский и историю. Это, конечно, здорово — полгода не ходить в школу из-за переезда в Техас, а? Что ты собираешься делать с ним осенью, Алиса? Запишешь его в здешнюю школу?
Алисе было невыносимо заглядывать так далеко.
— Если мы еще будем здесь, то наверное.
— В каком ты классе? Седьмом?
— Пойду в восьмой.
— Ага, имеешь в виду, пойдешь в восьмой, считая, что седьмой тебе таки зачтут. Я бы на твоем месте не был так самоуверен. Ты увидишь, что в здешних школах учителя не такие дураки, не то что на востоке, в твоей модной частной академии для девчонок.
Он хорошенько приложился к бутылке, рыгнул и, надув щеки, удовлетворенно вздохнул. Утер губы запястьем, потом уронил руку на мохнатое брюхо и медленно почесал его.
Наблюдая за ним, Алиса решила, что никогда не видела столь тучного и неприятного человека. Он был отвратителен в своей обрюзгшей полунаготе, и она содрогнулась, поняв, что ненавидит его. Ненавидит его угрюмую физиономию, ненавидит его потное, бледное обрюзгшее тело, ненавидит, как он ходит по гостиной со своей бутылкой, уставясь на них тяжелым взглядом. Пусть только скажет еще что-нибудь, мысленно поклялась она, пусть только попробует сказать что-нибудь обидное для Бобби, стращать его, и я… я… Она не знала, как ответит ему, но это будет конец. Она больше не намерена терпеть. Она представила, как встанет перед ним лицом к лицу и выложит все, что накипело, — твердо, не выходя из себя, — а потом спокойно велит Бобби собирать чемодан. И не спеша отправится к себе собирать свои вещи, после чего они просто выйдут из дома и зашагают к шоссе. Беда в том, что дальше шоссе воображение ее не вело. В кошельке и доллара не наберется — такси не вызовешь. Куда они пойдут? И далеко ли доберутся пешком, волоча четыре чемодана по страшной жаре?
— Очень хорошо, — пробурчал Оуэн, возвращаясь в свой кабинет. — Хорошо, поступай как знаешь. Сиди в четырех стенах, слоняйся вокруг дома всю жизнь, пусть мозги у тебя сгниют от безделья, превращайся в бабу, если желаешь.
— Ну, хватит, Оуэн, — сказала она, поднимаясь на ноги. — Что вы привязались к нему!
— Он что, сам не может постоять за себя? Почему ты должна отвечать за него?
— Оуэн, пожалуйста. Он ведь еще ребенок.
— И ты собираешься все сделать, чтобы он ребенком и оставался?
Оуэн скрылся в кабинете, захлопнув за собой дверь.
Бобби выглядел расстроенным.
— Не надо было тебе ничего говорить, — негромко упрекнул он ее. — Только еще хуже сделала.
— Но он не имеет права так разговаривать с тобой. Я ему это не позволю.
— Да не обращай ты на него внимания, — отмахнулся Бобби. — Просто не замечай его, когда он в таком состоянии.
— Хорошо, дорогой, прости. Далеко собрался?
— Не знаю. Пойду выйду.
Она смотрела, как он ушел, потом в окно наблюдала, как он бесцельно бродит по двору, сунув руки в карманы и пиная пыльную землю.
Услышав шум машины — это Эва возвращалась домой, — она ушла к себе и закрыла дверь. Она решила не выходить самой на крыльцо для вечерней посиделки; если захотят, могут прийти и позвать. Потом решила, что ответит на приглашение: «Нет, спасибо», когда Эва позовет ее из-за двери присоединиться к ним, и, если Эва спросит: «Что случилось?» — постарается объяснить как можно сдержанней, что Оуэн отвратительно вел себя и она сыта им по горло. «И это не только сегодня, — скажет она. — Он с самого начала, как мы приехали, был совершенно невозможен. Или он будет вести себя как джентльмен, или мы уезжаем. Я это серьезно».
Она сидела в своей комнате, притворяясь, что читает, молча повторяла свою речь и ждала, прислушиваясь к суете на кухне. В конце концов за дверью раздался голос не Эвы, а Бобби:
— Ты придешь на крыльцо?
— Нет, дорогой, не приду. Лучше у себя буду сидеть.
— Почему?
— Не важно почему.
Она и к обеду не вышла бы, да возня Эвы на кухне пробудила в ней голод. Когда она все-таки вышла к столу, то старалась ни с кем не встречаться глазами. Сидела, опустив глаза в тарелку, и молчала, решив только отвечать, если ее о чем-нибудь спросят.
— Алиса? — спросила наконец Эва. — Ты хорошо себя чувствуешь?
Алиса ответила, что чувствует себя прекрасно.
— Думаю, из-за этой жары все мы немного… не в себе, — изрекла Эва, и этим застольный разговор исчерпался.
Кончив есть намного раньше остальных, Оуэн оттолкнул тарелку и шумно встал из-за стола.
— Я прокачусь немножко, — сказал он и повернулся к Бобби. — Хочешь со мной?
— Хочу, — ответил Бобби, и одновременно Алиса воскликнула:
— О нет!
Все недоуменно посмотрели на нее.
— Пожалуйста, — сказала она Бобби, — останься.
Но Бобби уже поднялся и шел к Оуэну, и Оуэн свирепо глянул на нее:
— Что такое? Боишься отпускать его от себя?
— Конечно нет, не в том дело, просто…
— Все будет в порядке, — успокоил ее Бобби.
— Дай ему проветриться немного, это ему только на пользу, — сказал Оуэн и, направляясь к двери, оглянулся на Бобби. — Так ты идешь или нет?
Бобби пошел за ним, бросив на мать упрямый взгляд, как бы говоря, что ее «пожалуйста» не действует на него.
Алисе ничего не оставалось, как смотреть им вслед.
— Будьте осторожней! — крикнула она им вдогонку, и они вышли. Хлопнули дверцы, машина взревела и с жалобным воем понеслась к шоссе. — О господи! — вздохнула она. — Как думаешь, ничего не случится?
— Конечно нет. Что ты имеешь в виду?
— Хорошо, но куда они поехали? Он даже не сказал куда.
— Не знаю. Может, просто прокатиться. А может, навестить друзей. У Оуэна куча друзей в городе. На твоем месте я бы совершенно не волновалась.
— Да, но ведь он… думаешь, он способен аккуратно вести машину?
— То есть?
— Ну, сама знаешь. Он же сильно пил.
Эва встала и принялась собирать тарелки.
— Он очень даже в состоянии вести машину, — сказала она. — Так что ты несешь чушь.
Она понесла тарелки на кухню. Когда она через минуту вернулась, лицо у нее было хмурое; Алиса еще с детства помнила, что это означает угрозу. Сейчас это означало, что Эва больше не намерена терпеть всякий вздор и готова взорваться, что подействовало на Алису так же, как в детстве, — заставило первой броситься в бой.
— Он пьет, и тебе это известно, — сказала она, вставая для большего эффекта. — Он пьян каждый вечер, и даже когда не пьян, он отвратителен — груб, глуп и отвратителен.
— Он мой муж. Не позволю тебе говорить о нем в таком тоне. — Но это прозвучало скорее не как «не позволю», а «не хочу».
— Он отвратителен. Я ненавижу его, никогда в жизни никого так не ненавидела, и рада, что сказала это тебе. Ненавижу! Ненавижу его!
— Алиса! Прекрати сейчас же. У тебя истерика. Я тебя больше не слушаю…
— Ха! Истерика! Ты еще увидишь, какая у меня истерика. Если мальчик не будет здесь через полчаса, я звоню в полицию!
— Ты ничего такого не сделаешь. Все, я тебя не слушаю.
— Нет, ты будешь слушать. Я очень долго молчала. Твой муж животное, слышишь меня? Животное. Знаю, ты вышла за него только потому, что больше не за кого было, но ты совершила глупость! Он животное!
Пожалуй, лучше напоследок не скажешь, так что она быстро ушла к себе и захлопнула дверь. Но Эва поспешила за ней, толчком распахнула дверь и глядела на нее, кипя гневом.
— Ты пожалеешь об этом, Алиса. Никогда не прощу тебе таких слов.
Ссора продолжалась долго; они вернулись в гостиную, потом перешли на кухню и снова в гостиную.
— …И подумай, — говорила Эва, — ты подумай, сколько мы сделали для вас. Чем я и Оуэн пожертвовали, чтобы у вас был дом!
— Ненавижу твой дом! Обещаю, что завтра же покину его! Ни дня не останусь в этой лачуге!
Кончилось тем, что они свалились без сил каждая в своей комнате, и в доме воцарилась тишина, а они лежали, рыдая и прислушиваясь, не раздастся ли шум вернувшейся машины.
Была почти полночь, когда они наконец услышали ее. Звук мотора заставил Алису сесть, потом встать с кровати; она подошла к закрытой двери и стала напряженно вслушиваться. С отвращением услышала тяжелые шаги Оуэна, прошедшего мимо двери, потом шаги Бобби. Она приотворила дверь и в щелку шепотом позвала его.
— Ну что еще? — откликнулся он.
— Ничего. Просто зайди на минутку, пожалуйста. — Когда он вошел, она крепко обняла его, потом отпустила и спросила: — Куда он возил тебя?
— Да никуда особенно. Сначала мы поехали в придорожный бар, где были его знакомые, и он болтал с ними какое-то время. После поехали в другой бар и поиграли там в пинбол.
— Он пьян?
— Да не так чтобы очень. То есть — ты понимаешь — не больше, чем обычно.
— Ну, хорошо, что ты наконец вернулся. Послушай, дорогой: я хочу, чтобы сегодня ты поспал у меня.
— Здесь? Зачем?
— Можешь перенести свою кровать?
— Она слишком большая. Зачем ты хочешь, чтобы я?..
— Ладно, не важно. Ляжешь на моей кровати, а я — на полу.
— Но зачем? Что случилось?
— Просто сделай, как я прошу. Не желаю, чтобы ты сегодня спал там, вот и все. Чтобы был рядом со мной.
В конце концов она уговорила его лечь б постель и, когда он лег, вытянулась на ковре и укрылась одеялом. Жесткое ложе соответствовало горькому чувству, которое она испытывала, но под утро она проснулась от холода и ломоты во всем теле и забралась к Бобби. Он был такой теплый, а кровать такой мягкой, что она снова принялась плакать и прижалась к нему. Он проснулся и напрягся в ее объятиях.
— В чем дело?
— Ни в чем, прости, что разбудила, дорогой. Спи.
Она снова проснулась от жаркого утреннего солнца, бившего в лицо; Бобби уже встал, оделся и сидел в кресле, глядя на нее.
— Который час, дорогой?
— Не знаю, чуть больше восьми. Так что все-таки случилось?
Она села в постели, настроение у нее было непримиримое после того, как спала одетой.
— Мы с Эвой вчера вечером страшно поругались, — объяснила она. — Я не хочу ее видеть. Давай дождемся, пока она не уедет на работу.
— Но она сегодня не работает. Сегодня суббота.
— Верно, совсем забыла. Все равно, побудем здесь. Ты не против?
— А завтрак?
— Я не голодна. А тебе схожу принесу чего-нибудь, когда пойму, что их нет на кухне.
— Хочешь сказать, что собираешься сидеть здесь? Смысл-то какой?
— Милый, прошу, не мучай меня вопросами. Просто делай, как тебе говорят.
— Ладно. — Минуту он сидел с тревожным видом, потом спросил: — А все-таки, из-за чего вы поругались?
— Сама не знаю. Из-за всего. — Она подошла к комоду и попыталась перед зеркалом привести в порядок волосы. — Они сейчас на кухне? Как по-твоему?
— Вряд ли. Кажется, они в гостиной. Не уверен.
— Подождем, чтобы уж наверняка. Ты можешь пойти в туалет, если нужно.
— Я уже ходил.
Одна из дверей в ее комнате выходила в туалет, откуда можно было попасть в коридор и дальше в кухню. Она на цыпочках подошла к двери в коридор, постояла, прислушиваясь, и осторожно вышла. Никого — ни в коридоре, ни на кухне. На плите стоял кофейник, еще теплый, она дрожащими руками налила себе чашку, потом нашла коробку овсяных хлопьев, миску и немного молока и отнесла все это через туалет Бобби. Он с жадностью проглотил хлопья, а закончив, спросил:
— Мы так и будем прятаться весь день?
— Мы не прячемся, дорогой, мы просто не общаемся с ними. Мы сами по себе, а они сами по себе.
Некоторое время спустя они услышали шаги Эвы, приближающиеся к их двери; Алиса напряглась. Дверь не запиралась: Эва могла войти не спросясь, если бы захотела, но она остановилась и постучала. Потом раздался ее голос, мрачный и одновременно смущенный, словно она не забыла вчерашнее, но хотела бы примирения.
— Алиса? С тобой все в порядке?
Алиса не ответила и приложила палец к губам, чтобы и Бобби молчал.
— Бобби у тебя?
Они по-прежнему молчали, и шаги удалились, но скоро вернулись.
— Алиса, — позвала Эва, — Оуэн едет в город за покупками. Тебе не надо чего привезти?
Они опять не ответили, хотя Бобби растерянно улыбнулся, показывая, что считает это глупым. Оуэн уехал. Алиса почувствовала облегчение, оттого что его нет дома, и почти готова была поговорить с Эвой, пока он отсутствует.
Но случилось нечто совершенно неожиданное: дверь распахнулась, и вошла Эва, неся поднос с тремя высокими стаканами молока, в котором плавали кубики льда.
— Слишком это все затянулось, — заявила она. — Давайте-ка выпьем холодненького молочка.
Она поставила поднос на стол и, подбоченясь, встала напротив Алисы с видом оскорбленным и терпеливым, готовая принять извинения.
Алиса еще не видывала, чтобы в молоко клали лед, — она поняла, что Эве, должно быть, сильно не по себе, — и выражение Эвиного лица привело ее в бешенство.
— Пожалуйста, оставь нас в покое. Мне нечего тебе сказать.
— Алиса, тебе не кажется, что ты ведешь себя как ребенок?
— Нет.
— А мне кажется. Вчера ты наговорила мне много гадостей. Такие вещи нелегко забыть. Нелегко простить тебя, но я…
— Я не жду твоего прощения. Все, что я сказала вчера, я могу повторить снова. Твой муж грязное, отвратительное…
— Алиса! Пока ты гостья в моем доме, я…
— Ха! Гостья! Я пленница!
— Ничего подобного. Ты можешь свободно уехать в любое время.
— Тогда сегодня и уеду! Прямо сейчас. — Она театрально повернулась к Бобби. — Иди собирай свои вещи. Быстро!
— Алиса, постарайся взять себя в руки. Ты знаешь, что не хочешь уезжать.
— Именно что хочу.
Она вытащила из-под кровати один из своих чемоданов, раскрыла и судорожно принялась запихивать в него одежду.
— Иди же, Бобби.
Бобби вышел из комнаты.
— Алиса, это нелепо. Куда ты пойдешь?
— Не знаю. Не стой на дороге, пожалуйста.
Она сгребла в охапку одежду из шкафа, затолкала в чемодан и рывком закрыла его. Затем принялась собирать остальное в два других и, только когда все три чемодана были собраны, начала осознавать всю тяжесть положения, в которое себя поставила: теперь пути назад не было. Куда, боже мой, они пойдут? Но раз ее понесло, теперь уже не остановиться. Она вышла с двумя чемоданами в гостиную, Бобби взял два других и со смущенной улыбкой последовал за ней. Ему явно не верилось, что все это серьезно, и Эве тоже.
— Немедленно возвращайся, Алиса, — сказала она. — Не будь дурой.
— Никогда не вернусь.
Алиса вновь взялась за ручки чемоданов и толкнула плечом наружную сетчатую дверь. На крыльце она обернулась, понимая, что настал момент сказать напоследок что-нибудь уничтожающее, но слов не было. Она облизнула пересохшие губы и выпалила: «И надеюсь, никогда больше не увижу тебя!» Потом спустилась по ступенькам и вышла под палящее солнце. Она обернулась только раз, удостовериться, что Бобби следует за ней; тот поспешно нагнал ее, и они рядышком двинулись к шоссе.
— Куда хоть мы идем-то? — спросил он.
— Да какая разница! Лишь бы подальше отсюда.
— То есть ты даже не знаешь куда?
— В город мы идем. До него всего пять миль. В какую-нибудь гостиницу.
Как и куда они выберутся из гостиницы, решат потом.
Они прошли всего несколько шагов по шоссе, как она вынуждена была остановиться для передышки. Ладони горели от ручек чемоданов, а сама она вся взмокла.
— Отдохнем минутку, Бобби.
Недалеко впереди начиналось место, где шоссе ремонтировали. Там оглушительно и настойчиво гремели отбойные молотки, стояло плотное облако белой пыли. И через все это им предстояло пройти.
— Давай мне большие чемоданы, — предложил Бобби, — а сама возьми мои, полегче.
— Ничего-ничего, я справлюсь.
— Нет, давай их мне, — настаивал он. — Я сильней.
Она позволила ему забрать чемоданы, удивленная и довольная его настойчивостью. Он был сильней ее, и, потащившись дальше, она чувствовала себя спокойней и уверенней. Она больше не была одинокой женщиной с маленьким ребенком. На него уже можно положиться, он уже способен взять на себя командование в критической ситуации, такой, как сейчас.
Она была на высоких каблуках, и это представляло главную трудность: каблуки все время подворачивались, того гляди вывихнет лодыжку. А единственная запасная пара, лежавшая в чемодане, была на точно таком же высоком каблуке.
— Прости, дорогой, мне придется идти помедленней. Это все из-за туфель, понимаешь. Я не могу…
— Ничего, — сказал Бобби новым, уверенным тоном. — Ты молодец, хорошо держишься.
Когда они достигли разрытого участка, их мгновенно окутала пыль.
— Мне нужно опять остановиться, — сказала она, но за грохотом отбойных молотков он не услышал ее. — Бобби, подожди! — закричала она, едва не плача, и он оглянулся, встал и опустил чемоданы на землю.
— Мы доберемся намного быстрей, если не будем так часто останавливаться, — сказал он.
— Знаю, дорогой, но я не могу угнаться за тобой. Я должна передохнуть минутку.
— Ладно.
— Какая ужасная пыль, да?
— Что?
— Такая пыль, дышать невозможно.
— Это каличе.
— Что?
— Пыль. Называется каличе, селитра; вроде мела. Она тут везде, прямо под верхним слоем почвы. Мне дядя Оуэн сказал.
— О боже!
— А ты вообрази, что этого нет.
— Что?
— Я сказал: представь, что нет этой жары, а что по-настоящему холодно, и мы идем быстро, как только можем, чтобы не замерзнуть.
— Боюсь, что у меня не получится.
— Давай попробуй. Представим, что это не пыль, а сильная метель, снежный буран, сквозь который нам надо пробиться.
Она хотела сказать раздраженно: «Ох, Бобби, пожалуйста!» — но посмотрела на его серьезное, потное лицо и сдалась. Какой он замечательный спутник: сам не унывает и ее подбадривает. Если он может это представить, то сможет и она.
— Хорошо, я попробую.
— Брр! — Он съежился и обхватил плечи руками. — Лучше нам не стоять здесь, не то замерзнем до смерти. Идем.
И, подхватив чемоданы, они двинулись дальше, Бобби впереди. Глядя на его узкую спину, темнеющую перед ней в белой мгле, она знала, что никогда не забудет этой картины. Обычный мальчишка стал бы жаловаться, скулить, тащился бы позади, был бы обузой, но Бобби был не обычный мальчишка. Храбрый, веселый и одарен богатым воображением; ее сын.
— Ну, как получается? — крикнул он, обернувшись.
— Хорошо, дорогой. — Она смогла улыбнуться. — У меня получается.
Представить, что нет никакой жары! Но, как ни странно, это почти действовало. У нее кружилась голова, она задыхалась, по спине ручьями бежал пот, и все же она изо всех сил старалась представить, что мерзнет, и это почти действовало.
Одна полоса шоссе была открыта для движения; плотный поток машин двигался на восток, потом его сменял поток на запад. Она со страхом смотрела на каждую машину, двигавшуюся на запад, боясь, что в ней окажется Оуэн Форбс, возвращающийся домой из города, но во всех сидели незнакомцы, и некоторые поворачивали головы, привлеченные странной парой: женщиной и мальчишкой, тащившимися с чемоданами по слепящему дневному зною.
— Бобби, — позвала она, — я опять хочу остановиться.
— Ладно.
Она села на чемоданы, чтобы дать отдых ноющим ногам.
— Наверно, две мили уже прошли, как думаешь?
— Не знаю, — ответил он. — Я от холода плохо соображаю.
— Ох, Бобби, ты чудо. Как бы я справилась без тебя?
— Ты не замерзла? Пора двигать дальше.
И они двинулись дальше. Прошли очень близко от одного из рабочих, и он, выключив свой кошмарный перфоратор, уставился на них: мексиканец или какой-то полукровка, приземистый, зверского вида, лицо и одежда покрыты белой пылью. Она понимала, что и сама, должно быть, уже вся белая — пыль скрипела на зубах, запорошила глаза, ощущалась в ноздрях, — и, когда Бобби обернулся и крикнул: «Ты в порядке?» — она увидела, что у него лицо и волосы тоже белые.
Потом она всегда говорила, что в тот день Бог хранил ее, дал силы идти; и она действительно молилась, тащась по дороге. «Боже, — громко молилась она среди грохота отбойных молотков. — Боже, дай мне пройти через все это». И, крепко стиснув зубы, чтобы не глотать пыль, повторяла: «Боже, который приготовил любящим Тебя блага, кои недоступны разумению человека…»
Постепенно грохот начал затихать, воздух стал чище; они достигли конца ремонтируемого участка. Впереди дорога переходила в улицу с тесно стоящими домами и магазинчиками по сторонам. До центра города было еще далеко, но до окраины они дошли.
При виде вывески за квартал впереди — «КАФЕ», — она было подумала, не рискнуть ли завернуть туда: можно хотя бы посидеть, выпить кока-колы. Но в кошельке было ровно семьдесят пять центов, лучше их приберечь.
Потом ее внимание привлекла другая вывеска, над заправкой, — «ТЕКСАКО», — потому что там должны были быть туалеты.
— Бобби, — сказала она, — остановимся там. По крайней мере там вода есть.
Глаза служащих с любопытством и, возможно, подозрением следили за тем, как они плелись на зады заправки к двум белым дверям туалета, «М» и «Ж».
В женском отделении стояла вонь и невыносимая жара, но она долго не отходила от раковины, пила из пригоршни теплую чистую воду и никак не могла напиться. Мыла не было, автомат с бумажными полотенцами сломан, но она все же сумела умыться и вытерлась туалетной бумагой. Из забрызганного водой зеркала на нее смотрело собственное потрясенное, с дикими глазами лицо.
Когда она подняла чемоданы и вывалилась из туалета снова на солнце, голова у нее закружилась и она едва не упала. Бобби уже поджидал ее: физиономия сияет, мокрые волосы торчат во все стороны.
— Как ты, в порядке?
— Да, дорогой. Просто на минутку голова закружилась. Сейчас буду в порядке. Как думаешь, далеко нам еще?
— Наверно, не очень. Давай пойдем.
Но, медленно тащась квартал за кварталом, они не могли понять, продвигаются они к центру города или кружат по окраине. Иногда вдали виднелись высокие здания, иногда нет.
— Вроде бы мы должны идти в верном направлении, как считаешь? Не помнишь, мы здесь не проходили?
— Не помню. Все равно, давай просто идти вперед.
Наконец в конце очередного квартала они заметили три такси, стоявших за углом у обочины.
— Ох, дорогой, смотри: такси!
Опередив Бобби, она рванулась к одной из машин, открыла дверцу, бросила чемоданы на землю, заползла внутрь и рухнула на широкое заднее сиденье. Водитель обернулся и обеспокоенно взглянул на нее:
— Вы в порядке, мэм?
— Да. Не поможете с чемоданами?
Он быстро поставил чемоданы на переднее сиденье, затем взял два чемодана Бобби и погрузил в багажник.
Бобби с неуверенным видом продолжал стоять на тротуаре.
— Садись, дорогой.
Бобби устроился рядом с ней и сидел, напряженно выпрямившись, словно боялся расслабляться.
— Можете посоветовать нам гостиницу? — спросила она водителя.
— Да, мэм, есть старая, имени Стивена Ф. Остина,[43] она считается лучшей, но на вашем месте я бы попробовал «Хилтон». Отель новый, с кондиционированием.
— Прекрасно, — сказала она. — Везите нас туда.
Она-то думала, что кондиционеры бывают только в кинотеатрах. А тут, представить только, целый отель!
— Хотя погодите.
— Мэм?
Она прикрыла глаза.
— Можете сказать, сколько приблизительно будет стоить доехать туда?
— Пожалуй, мэм, довезу вас центов за тридцать пять.
А у нее целых семьдесят пять. Это значит, она может дать на чай водителю пятнадцать центов, и еще останется четвертак коридорному в отеле.
— Прекрасно, — сказала она, откинулась на спинку сиденья и снова прикрыла глаза.
У элегантного входа в отель швейцар в униформе бросился вперед, чтобы подхватить все четыре чемодана, не оставив ей нести иной тяжести, кроме сдачи в двадцать пять центов, полученных от водителя. Она чувствовала, что все на тротуаре смотрят на нее — как одета, не торчит ли белье, — и пожалела, что нет никакой возможности привести себя в порядок, прежде чем шагнуть в вестибюль.
— Ух ты! — вырвалось у Бобби, и его измученное лицо засияло восторженной улыбкой. — Это что-то, правда?
Они, казалось, плыли по бескрайнему толстенному, заглушающему шаги ковру к конторке портье, за которой, поджидая их, стоял любезнейший джентльмен.
— Как долго вы пробудете у нас, миссис Прентис? — осведомился он, когда она заполнила регистрационный бланк.
— Несколько дней… еще не знаю. Мы еще не определились с планами.
Затем они поднялись в просторном беззвучном лифте наверх, там их провели в номер люкс, голубой и невероятно пышный.
— Не открывайте окон, — предупредил коридорный, — иначе нарушите работу кондиционера. И взгляните сюда. — Он указал на раковину в ванной, в которой было не два, а три крана. — Средний кран — для ледяной воды. Она подается постоянно.
Когда они остались одни, она первым делом налила два стакана ледяной воды.
— Держи, — подала она один стакан Бобби. — А теперь давай отдыхать.
Почти час они наслаждались. Развалясь на мягком диване, сбросили обувь и смеялись в полном восторге, оттого что могут расслабиться и дать отдых измученному телу.
— Небось никогда не забудешь ту жуткую пыльную дорогу, а? — спросила она Бобби. — Мог ты представить что-то более ужасное?
— Да-а. Но мы справились.
— Точно. И знаешь что? Я никогда бы не справилась без тебя. Ты меня поразил.
Они по очереди долго плескались в ванной и переоделись во все лучшее, что у них было. Затем, чувствуя себя отдохнувшими и чистыми, неторопливо спустились в обеденный зал. Когда прошел первый шок от цен в меню, она подумала, что надо бы предупредить Бобби выбирать что-нибудь самое дешевое, но потом ей пришло в голову, что это ложная экономия. Если они собираются жить здесь в долг, то какая разница, насколько он будет велик.
— Можешь выбирать что хочется, дорогой. Правда, здесь недурно?
И для начала торжественно заказала для себя два «Манхэттена».
— Теперь собираешься звонить папе? — поинтересовался Бобби, когда они вернулись в свой голубой люкс.
— Да, дорогой, больше ничего не остается.
Но она знала, что это будет неприятный звонок, и не хотела, чтобы Бобби слышал ее разговор. Она отослала его погулять в вестибюле и только потом сняла трубку и попросила соединить ее с телефонисткой междугородной линии.
Наконец она услышала далекий голос Джорджа:
— Алиса? Ты получила мое письмо?
— Твое письмо? Нет.
— С тобой все в порядке? А с мальчиком?
— У нас все прекрасно, но не благодаря тебе.
Он вздохнул в трубку.
— Алиса, я послушался совета своего адвоката. Послушался потому… потому что, откровенно говоря, не знал, что делать.
— И ухватился за возможность наказать нас. Воспользовался юридической лазейкой, чтобы снять с себя ответственность.
— Алиса, это совсем не так. Если уж на то пошло, я просто хотел преподать тебе урок.
Она стиснула трубку в ладонях.
— Какой еще урок?
— Что люди должны жить по средствам. Алиса, после твоего фортеля с Риверсайдом я чувствовал, что вправе это сделать. Ты знаешь, сколько за последние два года я переплатил сверх обусловленного в соглашении?
Она снова слышала знакомый занудливый голос. Голос раздраженного здравого смысла. Голос людей, которые говорят: «Нет, боюсь, это нецелесообразно» или «Надо было думать раньше, тогда у тебя не было бы этих неприятностей», — голос, с которым она безнадежно сражалась всю жизнь и который обещал, обещал всегда, что последнее слово останется за ним.
— Мой адвокат поверить не мог, — талдычил голос. — Он сказал, что я, должно быть, ненормальный. И вдобавок тебе еще вчиняют иск на сумму, какую в жизни не выплатить. Между прочим, твои дружки Вандер Меры давали о себе знать?
— Нет.
— Повезло тебе. Они запросто могли, если бы захотели, достать тебя через техасский суд. Как бы то ни было, ты, наверно, получишь мое письмо завтра. Там я предложил выслать тебе достаточно, чтобы хватило вернуться в Нью-Йорк, при условии, что отныне между нами устанавливается ясное и четкое взаимопонимание. Больше никакого сумасбродства, Алиса. Никаких безумных плат за жилье, никаких частных школ. Я хочу, чтобы ты внимательно прочитала письмо и поразмышляла над ним.
— Хорошо. Но я его не получу, потому что мы съехали. Мы больше не живем у Эвы.
— Не живете? Почему?
В итоге она убедила его перевести телеграфом деньги на оплату счета в отеле и покупку билетов на поезд и терпеливо выслушала еще раз его объяснение относительно ясного и четкого взаимопонимания.
Вернулся обеспокоенный Бобби:
— Ну как, договорились?
— Да, дорогой. Все в порядке.
Но она не могла уснуть. Час или больше ворочалась на прохладных гостиничных простынях; всякий раз, когда она задремывала, ей являлось ужасное видение: плачущее лицо Эвы, или Эва, говорящая: «Не позволю тебе говорить в таком тоне», или Эва, несущая молоко со льдом.
Наконец, сев в постели и закурив сигарету, она решила, что когда-нибудь можно будет извиниться перед Эвой. Не сейчас, не в ближайшее время, но как-нибудь в будущем написать ей покаянное письмо — письмо с благодарностью за ее доброту и с просьбой простить за то, что все так получилось. Это будет нелегкое и вряд ли очень приятное письмо, но Эву, возможно, оно удовлетворит.
Она тихонько прокралась в комнату спящего Бобби и посидела у кровати, глядя на его лицо. Кошмарные события дня казались сейчас далеко, далеко в прошлом. Никогда еще ей не приходилось переживать такой кошмар и никогда больше не придется. Всю жизнь впредь, когда бы она ни оказалась перед лицом тяжких испытаний, ей будут придавать силы слова «Помнишь белую дорогу?». А если все-таки случится что-то подобное или же худшее — если даже эти слова не помогут, — она сможет прибегнуть к совету Бобби, чтобы вынести невыносимое: «Представь, что ничего этого нет». Она почувствовала себя спокойной и храброй и готовой во всеоружии встретить будущее.
Бобби перевернулся в постели, колотя руками и ногами, его лицо исказилось, словно ему приснился кошмар. Потом открыл глаза.
— Все хорошо, — сказала она, и его глаза закрылись. — Спи, Бобби. Спи.