У него обнаружили пневмонию, и на выздоровление ушло пять недель. После первых нескольких дней боли и забытья под действием лекарств для Прентиса наступило время полного покоя: обтирания теплой губкой, чистые простыни, негромкие вежливые голоса, регулярная еда. Госпиталь, намного глубже в тылу, чем подвижные госпитали для раненых, размещался в старом каменном здании бывшей католической школы для девочек, и из окон палаты для пациентов с пневмонией открывался вид на мягкие очертания холмов, серо-коричневых от февральских проталин.
Вскоре после того, как его привезли, в первый день, когда он окончательно пришел в сознание и лежал на высоко подоткнутых подушках, глядя на бесконечную колонну грязных армейских грузовиков, ползущих мимо окна, по палате мгновенно разнеслась весть, что это пятьдесят седьмая дивизия, которую отводят с передовой под Кольмаром. Ее отправляли в Голландию на отдых и для пополнения состава, пока не восстановит свою боеспособность; и это значило, что можно было не испытывать чувства вины за то, что валяешься здесь в чистоте и тепле да попиваешь горячий шоколад. Когда они снова будут готовы воевать, Прентис тоже будет готов.
А тем временем он мог целые утра посвящать непростой задаче поиска удобного положения для ноги, горящей после средней степени обморожения; мог читать книги в мягких обложках, переиздания для армии, пока не уставал, мог завязывать вялую, временную дружбу с другими пациентами, мог писать письма.
Матери он несколько раз объяснял, что лежит в госпитале, но не ранен, а болен, и то не очень серьезно, и большую часть его писем занимали подробнейшие описания, как выглядит пейзаж Нормандии из поезда.
Он написал совершенно иное, чем прежние, письмо Хью Берлингейму, полное закамуфлированных упоминаний о снайперах, смерти, сильных артиллерийских обстрелах, косвенно давая тому понять, что теперь ему не до благородной юношеской погони за интеллектуальными абстракциями, и под конец сделал острое замечание о том, что подготовка по Программе V-12 должна быть интенсивной.
Написал он и Квинту, долго сомневаясь, стоит ли обращаться к нему с обычным «дорогой Джон». Письмо далось ему нелегко.
Извини, что еще раз не повидался с тобой в тот день в Орбуре перед тем, как отправиться в санчасть…
Но, перечитав письмо, он поправил эту фразу на «перед тем, как меня отправили в санчасть». Это была не такая уж ложь, его действительно отправили в тыл. Кроме того, разве лейтенант Эгет раньше в тот день дважды не предлагал ему сделать это? И разве он не отказывался оба раза?
У меня нашли пневмонию, как ты и предсказывал. Думаю, что у тебя то же самое, и надеюсь, что о тебе позаботились. Я даже ожидал встретить тебя здесь, но мне сказали, что здесь не один госпиталь, так что ты мог попасть в другой. Или, может, ты продержался, пока нашу часть не отправили назад в Голландию, как мне сказали несколько дней спустя. В любом случае, надеюсь, ты снова здоров, где бы ни находился. Возможно, нас обоих отправят туда, куда ты предполагал вначале, до заварушки в Орбуре.
Покончив с этим деликатным местом, он задумался, не зная, о чем писать дальше. Последние несколько фраз звучали с фальшивой сердечностью, прямо как, по мнению гражданских, должны общаться старинные армейские приятели, и он закончил так: «Передавай привет Сэму Р., если увидишь его, и удачи тебе». Странно было подписываться: «Боб», как и в начале писать: «Джон». Потом сделал приписку:
P. S. Похоже, в здешних армейских лавках неисчерпаемые запасы твоего чертова табака «Бонд-стрит». Как только встану на ноги, постараюсь набрать для тебя как можно больше.
Он добыл четыре пачки «Бонд-стрит», связал их красной лентой, сорванной со штор католической школы для девочек, и написал на маленькой открытке: «С Рождеством!» Пока он брел в больничном халате и шлепанцах в палату, по госпитальному радио начали передавать сообщение о высадке морских пехотинцев на остров под названием Иводзима; вскоре передали новое сообщение, встреченное восторженными воплями всей палаты: Первая армия обнаружила неповрежденный немецкий мост и переправилась через Рейн. Последовали головокружительные прогнозы, что война в Европе может закончиться за несколько недель, и это слегка обеспокоило его. Что, если она закончится прежде, чем он вернется на передовую? Вправе ли он тогда будет говорить, что воевал на войне?
Но в день, когда его выписали из госпиталя и вернули форму, до конца войны было еще далеко. Прощаясь с соседями по палате и позже сидя в кузове грузовика, направлявшегося в расположение Седьмой армии, он с удовольствием сознавал, что у него вид бывалого солдата: ботинки уже не выглядят новыми, куртка и штаны в пятнах грязи и пропитались кирпичной пылью Орбура — даже пятно на груди от зубной пасты смутно просматривалось, — а Квинтов шарф из одеяла придавал чуточку неуставной лихости. Он чувствовал себя выздоровевшим, хотя был еще вялым и слабым после госпиталя, но весенний воздух бодрил.
Прибыв на место, он узнал, что пятьдесят седьмая дивизия выполнила свою задачу в Голландии: теперь они были в составе Девятой армии, в Германии, обороняли, или «прикрывали», большой участок на западном берегу Рейна и скоро тоже должны были переправиться на восточный.
— Как быстро вы сможете отправить меня обратно в подразделение? — спросил он толстого кадровика.
— Много времени это не займет, — ответил тот, складывая документы Прентиса. — Через пару дней отправим. — Он растянул в улыбке обвислые, женственные губы. — Не терпится встретиться с дружками?
Так и не узнав ничего определенного, Прентис повернулся, отходя от стола, и почувствовал неловкость, поймав на себе взгляд робкого восхищения двух чистеньких, явно только что из Штатов, солдат, которые стояли в очереди позади него. Как легко выглядеть героем среди такого окружения! Здесь, в этой комнате, за столько миль от опасности, любой дурак и любой трус мог разгуливать в золотом сиянии славы, коли его форма достаточно грязна, чтобы предположить, будто он побывал в бою. Это было несправедливо, и эта несправедливость заставила его сделать суровое лицо под внимательными взглядами парнишек из нового, свежего пополнения — и все-таки он отдавал себе отчет, что это его суровое выражение, так же как пыль и пятно от пасты, только придает еще больше фальши его облику героя.
Кадровик был прав: его отправили через пару дней. Он ехал на север в переполненном кузове, держа между колен новехонькую винтовку; грузовик катил по нежно-коричневым и желтым весенним лесам и полям, громыхал по многочисленным серым, разрушенным городам, где старики провожали его растерянными взглядами, а дети махали, приветствуя.
Еще пару дней его возили по расположению Девятой армии; потом в другом грузовике он ехал на восток Рейнской области в штаб дивизии, дальше снова на восток в полк, и, наконец, его оставили на огромной безветренной равнине дожидаться джипа из роты «А», который должен был забрать его.
Водителем джипа оказался Уилсон, сержант-снабженец, сухопарый, очкастый, с длинной шеей и выпирающим кадыком и с выражением постоянного недовольства на лице. Прентис помнил его, как тот ругался и кричал, распределяя боеприпасы в здании фабрики перед наступлением на Орбур. Но Уилсон, очевидно, совсем его не помнил. Прошел мимо, выкрикивая: «Кто тут в роту „А“?» — и, когда ему указали на Прентиса, глаза у него ничего не выражали, как его очки.
— Новичок?
— Не совсем, нет. Я в роте с Бельгии, попал в нее сразу после Арденн.
— Неужели? Странно, я тебя совсем не узнаю.
В джипе, когда они с урчанием пересекали, казалось, бесконечную равнину, Уилсон скосил на него глаза:
— Из какого ты взвода?
— Я вестовой второго взвода.
Уилсон на мгновение оторвался от дороги, чтобы испытующе взглянуть на него.
— Быть не может. Вестовым во втором взводе Макканн. Причем с тех самых пор, как мы отплыли из Штатов.
— Ну, — ответил Прентис, — наверно, его какое-то время не было или что еще. В любом случае я…
— Нет, он всегда был на месте. Насколько я знаю. Уверен, что в ту роту едешь?
— Конечно уверен. Я был вестовым второго взвода с Кольмара и до Орбура.
— Гм, — хмыкнул Уилсон, — будь я проклят, если помню тебя. — Он поскреб подбородок. — Постой-ка, ты не тот паренек, что заболел на фабрике?
Паренек, что заболел на фабрике? Тот скулящий, позорно плакавший мальчишка?
— Нет. Это был не я. Фабрика была до Орбура. Я еще долго оставался во взводе.
— Ранило, что ли?
— Нет, заболел…
— Дизентерией?
— Нет. Пневмонией.
— A-а! Ну так все равно не говори, что ты вестовой. Теперь ты не вестовой. Коверли, наверно, перевел тебя в другое отделение.
— Кто?
— Лейтенант Коверли. Новый комвзвода.
— Понятно. А сержантом по-прежнему Брюэр?
— Нет, Лумис вместо него. Брюэра ранило еще в Кольмаре.
— Господи, не знал этого! — воскликнул Прентис. — Куда ранило?
— В бедро, серьезно, но не слишком.
— Нет, я хотел спросить где?
— В Аппенвайере. Это второй город, который мы взяли. Черт, Орбур было не сравнить с Аппенвайером.
— Надо ж. — Они помолчали. — А лейтенант Эгет все еще…
— Да, по-прежнему командир. Только теперь он капитан Эгет.
— Ого!
Дальше они ехали молча по равнине, такой длинной, широкой и плоской, что скорость почти не ощущалась. Проехали несколько артиллерийских позиций в медленно поворачивавшейся дали, а потом зенитную батарею. К этому времени Прентис уже различал очертания отдельных домов, еще минуту назад видневшихся точками на мерцающем горизонте, и за ними продолжение равнины, встречающейся с небом у новой черты горизонта, которая, наверно, была западным берегом Рейна.
Когда они достигли домов, Уилсон круто свернул налево и медленно поехал вниз по улице мимо домов, и Прентис видел солдат, расхаживавших во дворах или торчавших в окнах. Одеты все были небрежно, у некоторых на головах черные шелковые цилиндры — трофей, захваченный в немецких платяных шкафах, шутовской наряд, ставший позже популярным в армии.
— Вот и командный пункт, — сказал Уилсон и затормозил у самого большого из домов.
Во дворе стоял Эгет, смеясь и болтая с людьми, которых Прентис прежде не знал. Эгет ничуть не изменился, разве что был сейчас чистым, выбритым и как будто слегка потолстел. На плечах постиранной и мятой полевой куртки поблескивали капитанские нашивки, а на груди слева красовалась криво приколотая драгоценная ленточка «Бронзовой звезды».
Подойдя к нему, Прентис засомневался, должен ли он отдать честь; потом, боясь, что это будет выглядеть глупо, решил не делать этого.
— Извините, сэр. Я просто хочу доложить, что вернулся из госпиталя. Меня зовут Прентис, вряд ли вы помн…
В глазах Эгета медленно разгорелась искорка узнавания.
— А, да-да, ты тот парень, у которого пропал голос, верно?
Он даже не протянул руки для пожатия — плохой знак? — но его голос и обращение были вежливыми, и Прентис приободрился.
— Что ж, отлично, — продолжал Эгет. — Мы тут в последнее время малость расслабились в этом затишье, но, думаю, очень скоро опять все начнется…
Слушая его, Прентис как будто заметил краем глаза фигуру слоняющегося Логана и сосредоточил все свое внимание на лице Эгета, чтобы показать Логану, что не слышит, если тот вдруг окликнет его. Потом все-таки решил оглянуться, но Логан, или кто это был, исчез.
— Так, дай-ка подумать. — Капитан потер красную шею. — Вряд ли мы сможем назначить тебя снова вестовым. Свой взвод найдешь в третьем доме по дороге; спросишь лейтенанта Коверли. Только сперва зайди сюда и отметься у старшины, чтобы он внес тебя в суточную ведомость.
— Есть, сэр. Благодарю вас.
И, поворачиваясь, чтобы идти, снова засомневался, должен ли отдать честь, но было уже поздно. На КП не было знакомых лиц — даже самого старшину, толстого, наполовину лысого, с тупой рожей, он едва мог припомнить, а тот его не помнил совсем.
— Как пишется? — спросил он, когда Прентис назвал фамилию, и пришлось несколько раз писать ему по буквам, пока, сгорбившись над бумагами, тот выводил за ним, медленно и осторожно, сжимая в толстых пальцах карандаш, словно это был скальпель.
— Дизентерия, что ли?
— Нет. Пневмония.
— А это как пишется?
Знакомых лиц не встретилось и по дороге во второй взвод. Там у дверей торчал праздный народ, некоторые в цилиндрах; все уставились на Прентиса, загораживая ему дорогу. Большинство выглядели не старше его.
— Лейтенант Коверли здесь?
— В доме. На кухне.
Двое парней расступились, пропуская его. В передней, в коридоре и в затененной гостиной тоже слонялись незнакомые солдаты, с любопытством озиравшиеся на него. На пороге кухни его ослепили бившие в окно косые лучи предвечернего солнца: он вынужден был остановиться, щурясь и заслоняя глаза, пока не разглядел четверых людей, сидевших за блестящим кухонным столом и пивших кофе из фарфоровых чашек в цветочек. Все повернули к нему головы.
Тот, кто казался старшим, был одет в легкую, старого фасона полевую куртку на молнии и без знаков различия. Мощный, с бычьей шеей и близко посаженными маленькими глазками на свирепом лице; Прентис собрался было уже обратиться к нему, когда увидел у сидящего рядом человека, узкоплечего и куда менее внушительного, лейтенантские нашивки.
— Лейтенант Коверли?
— Он самый. Что вам нужно?
И Прентису вновь пришлось пройти процедуру установления личности.
— Ну что ж. Добро пожаловать на борт. — Лейтенант встал, оказавшись не только худым, но и небольшого росточка. У него была маленькая изящная голова со светлыми волосами и южный выговор. Влажная ладонь, ногти на пальцах обкусаны до мяса. — Знакомы с сержантом Лумисом? Сержантом нашего взвода?
Мощный сержант тоже встал и сдавил Прентису руку в пожатии.
— Что-то не припоминаю тебя, — сказал он низким, впечатляющим баритоном. — Был раньше в нашем взводе?
— Всего несколько дней. Еще в Кольмаре, при сержанте Брюэре. Только, понимаете, тогда я был вестовым.
— Точно? Я бы сказал, что вестовым у нас все время был Макканн. Ты, верно, был среди тех, кто присоединился к нам в том поезде, в Бельгии. Прав я?
— Правы. И был вестовым до Орбура. Точнее, пока мы не заняли Орбур.
— А что потом? Был ранен?
— Нет, за… заболел пневмонией.
Он сам не понял, почему запнулся. Что постыдного в том, чтобы заболеть пневмонией? Может, побоялся, что Лумис, как до этого Уилсон, примет его за того слюнтяя, заболевшего на фабрике?
— Ясно. А это, — Лумис кивнул на двух других, сидевших за столом, — Кляйн… то есть Джо Кляйн, радист, и Тед Банковски, санитар.
Невозможно было найти более непохожих людей, чем эти двое. Смуглое лицо Кляйна походило на крысиную мордочку и производило впечатление грязного, с его черной ниточкой усов среди трех- или четырехдневной щетины и желтой улыбкой. По сравнению с ним Тед, санитар, просто поражал: чистый, белокурый, лучащийся здоровьем, — прямо-таки отличник-бойскаут или президент польско-американского молодежного клуба. А самое замечательное, что сейчас, когда он протянул сильную и красивую руку, в его глазах появилось узнавание.
— Да-да, — сказал он. — Кажется, я припоминаю. У тебя еще был ларингит или что-то в этом роде?
— Верно, был.
— Куда мы его определим? — спросил лейтенант Лумиса. — В каком отделении больше всего не хватает людей?
— Черт, да везде не хватает. Но, думаю, больше всего у Финна. Хорошо, Прентис, пойдешь в первое отделение. Кляйн, смотай за Финном.
— Есть.
Радист с привычной миной недовольства торопливо обежал стол и выскочил в заднюю дверь. Прентису ничего не оставалось, как стоять и ждать — никто не предложил ему сесть, — а остальные сели за стол и возобновили прерванный разговор.
Прошло немного времени, и дверь опять распахнулась. Разговор затих. Вернулся Кляйн и с ним худой человек с впалой грудью и в соломенном канотье, какие были гордостью прирейнских щеголей в начале 1900-х годов.
— Финн, у нас для тебя есть новый человек, — объявил Лумис, — так что можешь прекратить свои жалобы. Прентис, это сержант Финн, командир твоего отделения.
Пожимая ему руку, сержант Финн не улыбнулся, и улыбнувшийся Прентис почувствовал себя глупо; тут же он разглядел, что сержант Финн был удивительно молод — лет девятнадцать, максимум двадцать. Но его худое, невзрачное лицо было самоуверенным, и по косому взгляду, брошенному на него Финном, Прентис понял, что тот оценивает его. Он облизнул губы, потупил глаза, как девушка, и в виде самозащиты принялся тайком разглядывать Финна, ища изъяны в сержантском превосходстве. Во-первых, он был таким же тощим, как сам Прентис, но при этом не вышел ростом. И антикварное канотье было не единственной нелепой деталью его наряда: зеленые командирские штаны, больше на несколько размеров, поддерживались обычными цивильными подтяжками в голубую полоску, надетыми поверх узкого грязного солдатского свитера. Если просто судить по тому, как он одет, по его сутулой спине и впалой груди, легко предположить, что он шут, предмет всеобщих насмешек, которого, конечно, никто не боится. Но опять-таки оставалось его спокойное лицо и холодный, оценивающий взгляд.
Финн настолько захватил его внимание, что он не заметил появления второго человека — не говоря о том, чтобы посмотреть, кто это, — пока не услышал голос Лумиса:
— А это помощник твоего командира подразделения сержант Рэнд.
— Сэм!
Прентис в восторге тряс знакомую четырехпалую руку, хлопал по знакомому крепкому плечу, а Сэм Рэнд лишь однажды позволил своему каменному лицу расплыться в улыбке при виде старого знакомого.
— Рад встретить тебя, Прентис, — сказал он и объяснил окружающим: — Мы прибыли на одном корабле.
— Черт меня возьми! — кричал Прентис с энтузиазмом коммивояжера. — Так ты теперь сержант Рэнд — вот это да!
Он понимал, что все это звучит несколько чрезмерно, но казалось важным дать всем, а особенно Финну, понять, что этот замечательный и ценный человек его друг.
— Хочешь подняться наверх, Прентис? — спросил Сэм. — Подыщем тебе место для спанья. — Он обернулся к Финну. — В комнате Уокера есть свободная койка; ничего, если он займет ее?
Финн пожал плечами, при этом штаны у него поднялись и опустились на подтяжках.
— Мне все равно.
Следуя за Сэмом по полутемному коридору, полному пристальных глаз, Прентис надеялся, что все заметят, что Сэм несет часть его вещей и расспрашивает приятельским тоном:
— Как чувствуешь себя, Прентис?.. Где тебя лечили?
Все в конце концов сложилось хорошо. Сейчас он положит вещи, получит разрешение отлучиться и отправится во взвод оружия, чтобы разузнать о Квинте.
— Как там Квинт? — спросил он, поднимаясь по лестнице вслед за медленно покачивавшимся задом Сэма, и сперва подумал, что тот не расслышал. — Эй, Сэм? Как Квинт?
Сэм задержался на ступеньке и оглянулся через плечо, но на Прентиса не смотрел. Сказал: «Да не очень» — и стал подниматься дальше.
— Хочешь сказать, он болен?
— Нет, хуже.
— Значит, ранен?
— Давай войдем в комнату.
В комнате пахло старыми обоями, отсыревшей штукатуркой и оружейной смазкой. Прентис присел на край койки, накрытой лоскутным одеялом, а Сэм — в изысканное старинное кресло.
— Это случилось сразу после того, как мы вышли из Орбура, — сказал он. — По дороге в Аппенвайер — другой город, который мы заняли. Дело в том, что мы должны были пройти огромное поле, а там, на поле, были установлены фугасы. Не много, но все-таки. Так вот, я не видел, как это произошло, — взвод оружия шел на каком-то расстоянии позади нас и левее, — сам я не видел, но слышал потом, что рассказывали. Говорят, Квинт наступил на мину. Так вот, говорят, что его ранило не слишком тяжело — в тот первый раз. Санитар побежал к нему и начал перевязывать; только тут на помощь побежал еще один санитар, и тот, второй санитар, подорвался на другой мине, прямо рядом с ними. Все трое погибли на месте.
Они долго молчали; на кухне зазвучал и затих смех: кто-то травил анекдоты.
— Мне правда жаль, Прентис, — сказал Сэм. — Знаю, вы с ним были большие друзья.
Он достал из нагрудного кармана пачку сигарет. Протянул сигарету Прентису, взял себе и неуклюже чиркнул дорогой зажигалкой, наверно реквизированной в каком-нибудь немецком доме. Затем нагнулся в кресле и выпустил длинную струю дыма в пол между ботинок.
— Я его видел только за день до того. Рассказывал, что тебя ранило; он очень переживал за тебя.
— Ты сказал ему, что меня ранило? Господи, Сэм! Я не был ранен. Меня просто отправили в тыл с пневмонией.
Сэм взглянул на него без особого удивления:
— Вот как? Значит, мне неверно сообщили. Я слышал, тебя ранило в Орбуре.
Они снова замолчали. Наконец Сэм встал и пробормотал, что найдет его позже.
— Подожди секунду.
Прентису неожиданно стало страшно оставаться одному. Он хотел сказать: «Подожди секунду. Слушай. Ты знаешь, что он отправился бы в санчасть еще до Орбура, если бы не я? Я его отговорил! Ты понимаешь, что меня отправили туда на другой день, а я ему даже не сказал, что отправляюсь в санчасть? Даже не сказал? Понимаешь, как это ужасно, если он считал, что я ранен? Господи, Сэм, ты понимаешь, что я убил его?»
Но вместо этого он сказал:
— Подожди секунду. Я… я… — Он порылся в вещевом мешке, нащупал пачки «Бонд-стрит», но, прежде чем вытащить и протянуть Сэму, сорвал красную ленту и открытку. — Ты ведь иногда куришь трубку, да?
— Бывает иногда. Ну, Прентис… услужил. — Сэм держал табак обеими руками, разглаживая края пачек средним пальцем.
Потом он ушел, и Прентис сидел один среди тишины, звенящей от его пронзительных, невысказанных слов. Он был настолько одинок, что оставалось только откинуться на койку, повернуться на бок и поджать колени, как ребенок в утробе, глядя сухими глазами на букет розовых цветов на обоях и чувствуя, что в жизни не был так одинок, как сейчас.
В скором времени он скатился с койки и встал на ноги, вперившись в потолок, словно моля Бога покарать его; затем он уронил голову и стиснул виски ладонями — поза такая же мелодраматическая, какие удавались Алисе Прентис, — так он сидел, когда дверь вдруг распахнулась и здоровенный детина в цилиндре уставился на него.
Единственный способ, как можно было выйти из положения, — это изобразить, что чешется голова, и он, сморщившись, принялся скрести голову всеми десятью пальцами, словно исстрадался по хорошему шампуню.
— Ты Прентис? — По крупному невыразительному лицу парня нельзя было сказать, сработала уловка или нет. — Держи почту. Только что принесли с КП. — И он швырнул на койку Прентиса толстую, перевязанную шпагатом связку писем.
— Ого! — сказал Прентис, продолжая скрести голову. — Спасибо.
Он пригладил волосы, стряхнул с пальцев воображаемую перхоть и солидным жестом заложил большие пальцы за ремень.
— Меня зовут Уокер, — сказал парень. — Я сплю на второй койке.
— Рад познакомиться.
Но Уокер буркнул что-то: мол, ему заступать на пост и он должен бежать. Взял с кровати ремень, подпоясался и застегнул его, сменил цилиндр на каску, схватил винтовку и исчез так же быстро, как появился, оставив после себя почти видимый след неприязни.
Это была первая почта, какую Прентис получил с момента прибытия в Европу. Большинство писем было от матери — и он выбрал то, на котором стоял самый свежий штемпель, распечатал, спеша убедиться, что у нее все хорошо.
Дорогой Бобби, я изо всех сил старалась не беспокоиться, и понимаю, что в госпитале находиться безопасней, поскольку ты пишешь, что болен «не серьезно», но даже в таком случае перепугалась до полусмерти!!! Все говорят, что война скоро кончится, и я так надеюсь и молюсь…
Он пробежал глазами большое, взволнованное письмо, задержавшись на следующих строчках:
Ох, как мне понравился твой рассказ о Франции!!! В твоем описании она предстала передо мной как живая, настолько, что я почти вижу…
Он спрятал письмо обратно в конверт. Еще ему писал Хью Берлингейм и двое менее близких школьных друзей, но эти читать ему сейчас не хотелось. Письмо, от которого он не мог оторвать глаз, которое он долго держал в руке, не вскрывая, было адресовано не ему. Новенький конверт из почтового набора Красного Креста был надписан его собственной постыдно знакомой рукой, адресован рядовому Джону Р. Квинту, и на нем стоял розовый штемпель ротного писаря: «Вернуть отправителю».
Здесь, на Рейне, стоять на посту означало, что нужно обойти плоский берег, дважды днем и дважды ночью, и сидеть в окопе, наблюдая за спокойной и на удивление узкой рекой. Ты сидел там два часа на импровизированной деревянной скамейке, с полевым телефоном под рукой, и следил за любым движением на противоположном берегу, пока тебя не сменял другой человек. В полумиле на север слышался смутный шум — там инженерные войска возводили понтонную переправу.
Прентис с готовностью отправлялся на это двухчасовое сидение, потому что оно отвечало его потребности в одиночестве, а только в одиночестве мог он со всей остротой ощутить огромность своей вины.
А как это было бы просто! Если бы он ответил: «Идем», когда Квинт предложил пойти в санчасть, — и что, в конце концов, ему стоило согласиться? Или позже, в разговоре у окна в Орбуре, если бы он только сказал, что собрался-таки в санчасть. Или еще позже, когда он под ругань Логана свалился на матрас: не так уж много, в конце концов, сил потребовалось бы заставить себя подняться, найти Квинта и сказать ему: «Слушай, теперь я готов; я иду». Почему он не сделал этой единственной, последней, невероятно важной вещи? Действительно ли потому, что был слишком болен, чтобы подняться с матраса? Или же — как особенно горько было думать — из-за треклятого вина, которое выпил в тот день?
Однажды, возвращаясь в полночь во взвод, он начал мысленно составлять трудное письмо:
Дорогие мистер и миссис Квинт, я хочу, чтобы вы знали, что я чувствую свою ответственность за гибель вашего сына…
И, забравшись в постель и укрывшись с головой одеялом, чтобы не разбудить Уокера, попытался при свете фонарика перенести на бумагу то, что написалось мысленно. Но все фразы пришлось вычеркивать и переписывать и снова вычеркивать, пока спустя час он не бросил это занятие. Какой ответ может он получить на подобное письмо? Разве что любезную, если вообще получит, отписку от скорбящих родителей.
Он скомкал листок, выключил фонарик и попытался заснуть. Но спустя полчаса включил фонарик и снова принялся за письмо, попытавшись теперь писать иначе:
Дорогие мистер и миссис Квинт, хочу, чтобы вы знали, что ваш сын Джон был самым лучшим человеком, какого я когда-либо…
Но и на сей раз он не смог закончить.
Наконец он убрал фонарик и неподвижно лежал, разминая сведенные спазмом пальцы, слушая густой храп Уокера и свое тихое дыхание. Безнадежно. Единственное, чем он мог искупить свою вину, так это делом, а не словами — в боях, какие еще предстоят на опасной земле за рекой, — и, представляя себе, как он героически, не щадя жизни, сражается, Прентис уснул.
А пока перед ним ежедневно вставала проблема налаживания отношений с людьми во втором взводе, и особенно в его собственном отделении. Он неоднократно порывался пойти к Финну и сказать: «Послушайте, сержант, хочу кое-что вам разъяснить. Дело в том, думаю, что вы, должно быть, спутали меня с тем парнишкой, который скулил на фабрике, еще перед…» Но так и не решился, и Финн, казалось, продолжал смотреть на него с легким презрением.
И в Сэме Рэнде он не находил особой поддержки. Теперь, когда Квинт погиб, довольно скоро стало ясно, что у них с ним мало общего; кроме того, непросто было говорить с Сэмом без кажущегося заискивания перед помощником командира отделения.
Лишь двое в отделении были ветеранами Арденнских боев — сам Финн и шумный, плосколицый коротышка Крупка, выглядевший на семнадцать, хотя на деле ему было двадцать три. Крупка первый сделал попытку подружиться однажды утром, когда Прентис ждал своей очереди в дополнительную уборную — стул с выбитым сиденьем, поставленный над узким окопом на заднем дворе (переполненной старой уборной пользоваться было невозможно). Крупка уселся на импровизированный стульчак и, освобождая кишечник, каждую фразу в одностороннем разговоре подкреплял жестом руки с зажатым в ней обрывком туалетной бумаги.
— Ты был с нами в Кольмаре, верно? Слушай, никому не позволяй презирать тебя — после Кольмара ничего не произошло такого, чтобы на тебя смотрели свысока. Нас всего-то перебросили в Голландию удерживать плацдарм, а потом сюда, и с тех пор полная тишина. Кое-кому из ребят нравится пудрить тебе мозги, не слушай их. Ты из каких мест в Штатах, Прентис?
Он казался неплохим и добрым парнем, но Прентис следовал старому проверенному правилу, усвоенному еще в школьные годы: берегись тех, кто первый протягивает руку дружбы, — возможно, он сам изгой. Как оказалось, Крупка не был изгоем — явно слишком хороший и надежный солдат, чтобы быть изгоем в отделении, — но любовью ни у кого не пользовался: несмотря на отсутствие мало-мальского чувства юмора, у него было в привычке подшучивать над человеком, подначивать, задевать за живое. Как-то, когда на кухню зашел командир другого отделения поговорить с лейтенантом — высокий, сутулый и похожий на студента сержант Бернстайн, — Крупка так приветствовал его: «Как поживаешь, самоубийца? Как сегодня с самоубийством?» Бернстайн не обратил внимания на его выходку, хотя щеки у него пошли розовыми пятнами, а кто-то рядом прикрикнул: «Заткнись, Крупка, придурок!» Но Крупка не мог так просто остановиться: продолжал встревать, пока Бернстайн разговаривал с лейтенантом, а когда он уходил, крикнул вдогонку: «Пока, самоубийца!» — и ткнул Прентиса в бок: «Знаешь, почему я так его зову? Это было еще в Арденнах, с Брюэром. Мы должны были перебраться через гору; старина Бернстайн струхнул и стал вопить Брюэру: „Я не поведу туда моих людей!“ — Тут Крупка выкатил глаза, с беспощадной точностью изображая истерику. — Так вот, стал вопить: „Это самоубийство! Это самоубийство!“ А оказалось, что на другой стороне горы никого — вообще ни одного фрица. Вот я и прозвал его так. Злится как черт, хотя помалкивает».
Остальные пять человек в отделении (всего их было девять вместо положенных двенадцати) были из пополнения, которое пришло в Голландии. Все пятеро были погодки Прентиса или еще моложе, и здоровяк в цилиндре, Уокер, сосед Прентиса по комнате, явно был у них за главного. Он и двое молчаливых косоглазых деревенских парней, Дрейк и Браунли, были не разлей вода, и с этой троицей сержант Финн предпочитал проводить большую часть времени. С ними он шарил по домам вдоль дороги в поисках яиц и вина, с ними допоздна засиживался за вином и картами и постоянно заботился об их благополучии. Он словно бы решил, что эта троица — единственные в отделении, с кем стоит возиться. Сэм Рэнд, вообще-то, хорош, но он старше и способен сам постоять за себя, Крупка тоже нормальный парень, да заноза в заднице; что же до остальных, то, хотя его обязанностью было опекать и их, судя по тому, как он глядел на них, как ворчал, ему до них не было дела.
А этих остальных, кроме Прентиса, было двое: маленький, с печальными глазами, тоскующий по дому Гардинелла, который постоянно делал безуспешные попытки заслужить доверие Финна, и Мюллер, совсем уж мальчишка с виду, такой тихий и так редко попадавшийся на глаза, что Прентис поначалу думал, что он из другого отделения. Он был среднего роста, плотный, хотя весил скорее как упитанный ребенок, нежели мускулистый мужчина, и кисти рук у него были узкие, слабые, с мягкими, в ямочках пальцами. Что самое удивительное, Мюллер таскал на себе BAR[44] — в теории, на него одного приходилась большая часть огневой мощи отделения, — но и трех дней не прошло, как Прентис услышал историю о том, каким образом Мюллер удостоился такой чести. В Голландии, то ли после какой-то лекции в батальоне, то ли после обсуждения ее, он в суете построения и посадки на грузовики забыл свою винтовку в зале. И Финн, после того как устроил ему нагоняй: «Хочешь сказать, что потерял свою винтовку?» — решил: «Ладно, вояка. Отныне поручаю тебе пулемет». Это было наказание: «браун» весил вдвое больше стандартной винтовки и требовал для носки особого ремня, который сам по себе был тяжеленным от дополнительных магазинов с патронами. Обычно, когда отделение вступало в бой, Финн поручал пулемет кому-нибудь наиболее умелому — Уокеру, например, — а тем временем Крупка безжалостно издевался над Мюллером: «Эй, Мюллер, много собираешься положить фрицев? Собираешься подбить парочку „тигров“? Эй, ребята, дайте Мюллеру бронебойных патронов, чтобы он мог подбить парочку „тигров“, — дать, Мюллер?» Тяжелый пулемет был мучением для Мюллера, и Прентис мог только восхищаться стойкостью, с которой тот нес свой крест.
Но среди этих людей Прентису никак не удавалось найти душевный покой. Это относилось даже к Гардинелле и Мюллеру. Он замкнулся и с нетерпением ждал очереди отсиживать два часа в окопе на берегу реки. И там, в окопе, как-то под вечер он решил сделать наконец то, что так долго откладывал, — сходить во взвод оружия. И как только выдалось свободное время, отправился туда.
От первых двоих, встретившихся ему, он толку не добился — они были из нового пополнения, — но потом он отыскал изможденного старшего сержанта, чья фамилия смутно помнилась ему: Ролле, который был в подразделении с давних пор.
— Квинт? — переспросил Роллс. — Такой невысокий? В очках? Да, помню, вот только имя его забыл. — Он поднял голову, щурясь от едких испарений растворителя, которым чистил разобранный пистолет у резного обеденного стола. — Я был там, да. Шел как раз позади него.
— Можете рассказать, как все произошло? Подробности?
Сержант отложил протирочную ветошь и потянулся к помятой пачке сигарет.
— Ну, та мина взорвалась. Не прямо перед ним, сбоку, но не убила его. Тогда Дейв — это был наш санитар, лучший санитар в роте, — Дейв бросается к нему. А потом тот чертов другой санитар — не знаю, кто он был, никогда до этого не видал его, — тот чертов дурак-санитар и выскочил невесть откуда. Сукин сын был даже не нужен — вот что самое непонятное; просто какой-то не в меру ретивый ублюдок сунулся, хотя его не звали. В общем, тот проклятый дурень идет, не глядя себе под ноги, и бабах! — другая мина.
— Это я знаю, — сказал Прентис. — Об этом моменте я уже слышал. Мне что хочется знать… я, конечно, не сомневаюсь, но они все трое погибли? Вы абсолютно уверены, что Квинт был мертв?
Сержант Роллс вынул изо рта сигарету и отлепил от нижней губы кусочек сигаретной бумаги.
— Приятель, последний раз, когда я видел его, он лежал там. — Желтый от никотина палец указал на ковер на полу столовой; Прентис кивнул, а палец описал медленную дугу и показал на другое место на полу, футах в пяти-шести от первого. — А голова лежала вон там.
Возвращаясь в дом, где располагался второй взвод, Прентис чувствовал, как пальцы на ногах сжимаются, словно норовя вцепиться в землю, будто когти, и шагал с усилием, будто прошел десять миль.
Еще не доходя до дома, он услышал смех и стук посуды и только тогда вспомнил, что́ сегодня за вечер: второй взвод устроил вечеринку, которую предвкушал несколько дней.
Зарезали множество кур, выставили кучу бутылок шнапса и вина, прибереженных для такого случая, и вот пир был в самом разгаре. Все столы в доме перетащили на кухню, составив один зигзагообразный банкетный. Лейтенант Коверли сидел на почетном месте и казался чуть ли не лилипутом рядом с мощным Лумисом по правую руку, остальные сидели вплотную друг к другу, склонясь над своими тарелками. Когда Прентис с неловким видом возник на пороге, стало ясно, что сесть ему некуда.
— Тут больше никто не поместится, Прентис! — крикнул Лумис, чьи губы и щеки лоснились от куриного жира. — Не повезло тебе.
— Ничего страшного, — ответил он; жующие физиономии одна за другой поворачивались взглянуть на него, и ему захотелось провалиться сквозь землю.
Но Тед, санитар, встал и принялся накладывать ему еду на тарелку. Несколько человек придвинулись к столу, чтобы Прентис смог по стеночке протиснуться к плите, потом им вновь пришлось придвигаться, чтобы пропустить его обратно. Он ел, присев на корточки, стараясь удерживать тарелку на колене. Локти, спины и головы сидевших за столом находились слишком высоко над ним, чтобы он мог участвовать в общем разговоре, и от неудобной своей позы он едва ощущал вкус еды. Поза слишком верно, слишком нелепо иллюстрировала его положение во взводе: единственного, кто был обречен всюду опаздывать, все пропускать и в конце концов оказываться слишком низко, чтобы его заметили.
Наконец несколько человек вышли из-за стола и, рыгая, полезли наверх, так что Прентис как можно непринужденней скользнул на освободившийся стул, стараясь не расплескать стакан. И через минуту-другую стало уже не важно, что никто не разговаривает с ним, потому что разговоры за столом затихли, а говорившие превратились в слушателей: слово взял лейтенант Коверли:
— …Но я имею в виду, что это больше не война пехоты. Отныне все решается огневой мощью артиллерии. Я имею в виду, наша артиллерия разносит в пух и прах их пехоту, но вы отлично знаете, что их артиллерия ничто по сравнению с нашей. Да и много ли шансов у человека против восьмидесяти восьми миллиметров? Подумайте сами.
За столом согласно или по крайней мере уважительно закивали и забормотали. Даже Прентис уже понял, как и остальные, что лейтенант совершенно не уверен ни в своей власти над подчиненными, ни в самом себе. Выдавали его и обкусанные ногти, и нерешительно бросаемые взгляды, и задыхающийся, почти шепчущий голос, а кроме того, настойчивость, с какой он добивался, чтобы его звали просто Кови, а не «лейтенант» или «сэр», словно обращение не по форме могло освободить его от обязанности командовать. Манера говорить постоянно выдавала в нем офицера по административным вопросам войск связи, который, к его несчастью, был переведен в пехоту, наскоро переобучен и в Голландии попал в этот взвод; также ходил слух, что недавно он получил от жены письмо с просьбой о разводе. Так и казалось, что в его голосе с мягким южным выговором звучит просьба: пожалуйста, не ждите от меня слишком многого. Никто и не ждал, хотя и неприязни к нему не испытывал. Подчиненные не чувствовали неловкости, называя его Кови, и в своем большинстве тактично решили всячески помогать ему нести бремя командования.
— …Черт побери! — говорил он сейчас, и его голос звучал с непривычной уверенностью, внушенной выпитым. — Черт побери, когда сражаешься с пехотой, это честная война, правильно? То есть тогда важно, что ты встречаешься с врагом лицом к лицу, ты убиваешь или убивают тебя. И черт побери, я каждый день оказываюсь в ситуации, когда приходится рисковать жизнью.
Прентис не мог не усомниться в этом и украдкой оглядел сидевших за столом: не сомневается ли кто, кроме него. Приходилось ли Коверли вообще когда-либо рисковать жизнью? Но, видать, было не важно, глупость он порет или нет, ему все сходило с рук.
— Держу пари, — продолжал Коверли. — Держу пари, что никому из нас десяти с этих пор не придется стрелять. Не в кого будет. Не выстрелишь в ответ. Черт побери, с таким же успехом нас могли бы разоружить, винтовки нам ни к чему. — Блестящими глазами он с вызовом оглядел стол. — Мы станем легкой мишенью для их восьмидесятивосьмимиллиметровых — вот что меня пугает, и, не стесняюсь признаться, пугает до смерти.
Сержант Лумис старательно откашлялся, и, когда заговорил, Прентису стало ясно, что именно с Лумисом не так — несмотря на его прекрасный послужной список и на то, что он был подлинным командиром взвода, — и почему большинство ненавидело его. Виной всему было его проклятое актерство: что бы он ни говорил, все отдавало ужасной, киношной фальшью; он словно бы почерпнул свои представления о том, каким должен быть взводный сержант, из всех голливудских фильмов о войне, когда-либо выходивших на экраны.
— Ну, не знаю, Кови, — говорил он сейчас, глядя на остатки шнапса в своем стакане, — по крайней мере, мы побеждаем в проклятой войне. Я куда охотней победил бы в войне, чем потерпел поражение. А не так давно, в Арденнах, похоже было, что мы можем проиграть, — это когда встретились с настоящими трудностями.
Лейтенанту оставалось только опустить глаза и промолчать; он, разумеется, не участвовал в сражениях за «Выступ».
— А я согласен с Кови, — сказал Кляйн, неряшливый угодник-радист.
По случаю вечеринки он умылся и побрился и выглядел почти чистым, зато теперь при белых щеках стала заметней россыпь угрей на носу. Когда его бесконечные поддакивания Лумису надоели даже ему самому, лучшее, что он придумал, — это соглашаться с Кови.
— Самая большая неприятность с этой артиллерией, — заявил он, — то, что с ней не повоюешь. Смысла нет.
Но Кляйна, как обычно, никто не слушал; уже поднимался, собирая свои тарелки, следующий оратор, человек, сидевший по левую руку от лейтенанта, — высокий, краснощекий красавец старший сержант Пол Андервуд, разведчик. Андервуд редко надолго задерживался в расположении взвода; у него было столько друзей в роте, что он постоянно где-то шатался, словно желая одарить общением нескольких обожателей одновременно. Когда Прентис впервые увидел, как он входит в дом под хор радостных голосов: «Эй, Пол!», «Где пропадал, Пол?», «Погоди, секундочку, Пол, мне нужно кое-что рассказать тебе», то почувствовал инстинктивную, возмущенную зависть. Никто не имел права быть таким красивым, таким привлекательным, таким нужным всем. Но вот Андервуд вошел и сказал: «А тебя я, кажется, еще не встречал, солдат; новенький?» — и Прентис смиренно сдался. Андервуд был безупречен; и теперь, когда он боком пробирался мимо стола, чтобы отнести свою посуду, все внимание обратилось на него.
— Я знаю только то, — сказал он, — что для меня это слишком скоро не закончится. Одного лишь хочется: чтобы мы подольше просидели на этом берегу и дали русским решить дело; меня бы это полностью устроило.
— Повтори-ка, что ты сказал, приятель, — попросил Тед, санитар.
Все за столом согласно закивали и зашумели. Это полностью устроило бы каждого — каждого, кроме, видимо, Прентиса, который, чтобы промолчать, уткнулся в стакан, допивая вино.
Слабый отдаленный гул в небе, приближавшийся с востока, заставил всех замереть и взглянуть друг на друга округлившимися глазами; гул стал громче и ниже — одиночный немецкий самолет-разведчик приближался к мосту.
Почти тут же в поле за домом заработала зенитка, все вскочили, роняя стулья и опрокидывая стаканы; толкаясь, бросились к двери, как возбужденные дети, а потом помчались на поле поглазеть, крича и показывая на самолет.
А тот пытался уйти от обстрела, преследуемый желтыми следами трассирующих снарядов и черными облачками разрывов в розовом вечернем небе.
— Достаньте ублюдка! Достаньте! Достаньте!
— Низко берут! Господи, да выше берите! Выше!
— Попали! Готов!
— Нет, не попали… еще нет… Достаньте его!
Самолет продолжал набирать высоту, повернув на северо-запад, и явно уходил от зенитного огня, но потом мотор зачихал, за самолетом потянулась струя черного дыма. Описав длинную изящную дугу, он врезался в землю: в миле от себя они увидели небольшой черно-оранжевый шар взрыва, а потом среди внезапной, звенящей тишины докатился и звук.
— Ух ты!
— Видал? Ты видал?
— Красота! Красота!
— Вот это да!
— Как тебе это понравилось?
Кто-то хлопнул Прентиса по спине, он сам ощутил боль в руке, хлопнув кого-то; он даже не знал, чья это была спина. Увиденное захватило его, как и остальных, и, похоже, впервые позволило почувствовать себя одним из них.
Они возвращались нестройной толпой — крохотные на бескрайней вечерней равнине и такие все разные, — и он по очереди оглядывал шагающие, переговаривающиеся фигуры — даже пугающего Финна в нелепом соломенном канотье, даже Крупку, даже Уокера, даже наглого льстеца Кляйна, — и приятно было думать, что это его взвод. Он знал, что, возможно, оно, это чувство братства, продлится недолго, что, возможно, оно возникло благодаря случаю с самолетом и, не меньше, под влиянием выпитого, но оно было. Это его подразделение; с ними ему предстоит переправиться через реку и получить шанс искупить вину, сколько бы ни осталось до окончания войны.
Переправа началась перед рассветом. Началась с жесткой, злой толкотни людей, придавленных непривычной тяжестью неотвратимости и снаряжения, с медлительного построения роты на темной дороге и угрюмого, с руганью, марш-броска.
К тому времени, как колонна подошла к мосту, небо и земля начали голубеть. Сама переправа состояла в том, чтобы спуститься к воде, стараясь не поскользнуться на раскисшем крутом берегу, потом, осторожно ступая, пройти показавшуюся очень длинной дорожку из стальных полос поверх понтонов, которые качались внизу, в гремящей черно-серебристой стремнине, и выбраться наверх по такой же грязи на противоположном берегу.
Скоро все стало зеленым и золотым. Они шли по ровной щебеночной дороге через лес, и единственным звуком, кроме топота их резиновых каблуков, было пение птиц на вершинах деревьев.
Лейтенант Коверли, охваченный возбуждением, прошел вдоль взвода, подбадривая своих людей. Прентис увидел его впереди, болтающим с Финном. Затем он вернулся назад, задержался возле Мюллера, прошел немного рядом, положив руку тому на плечо, после обменялся несколькими словами с Уокером, который сказал что-то, заставившее его рассмеяться.
— Ну а ты как, Прентис? — спросил он, еще улыбаясь от шутки Уокера.
— Отлично, сэр.
— Небось тяжеловато после госпиталя? Молодец, так держать.
Они шли все утро, каждый час делая пятиминутную остановку для отдыха. В полдень они остановились на привал на поляне рядом с дорогой — поляне, где лежали двое убитых немецких солдат, — и достали неприкосновенный запас. Большинство расселось как можно дальше от трупов, но Крупку они, похоже, только развлекали. Он потыкал носком ботинка их в ребра и постоял над ними; потом, найдя в траве возле одного из них солнечные очки, пристроил их на лицо мертвецу, заботливо, как маленькая девочка, играющая с куклой.
— Эй, парни! — крикнул он. — Спорим, ни у кого из вас не хватит духу поесть, сидя верхом на одном из этих ублюдков. Спорим на пять баксов. Ставлю пятерку, что ни у кого не хватит духу.
Никто не откликнулся на его вызов, так что он сделал это сам: уселся на грудь трупа в очках и вскрыл банку с яичным порошком, цветом почти неотличимым от плоти трупа.
Потом они шли весь день. Изредка им попадались амбары и крестьянские дома, судя по виду брошенные, но в основном смотреть было не на что: лишь деревья, да поля, да бесконечно разматывающаяся дорога.
В какой-то момент Прентис поднял взгляд и обнаружил, что рядом с ним бодро шагает красавец Пол Андервуд.
— Эй, Прентис! — сказал Андервуд. — Подарочек тебе. — И сунул ему ручную гранату с выдернутой чекой.
— Господи Иисусе!
Прентис стискивал гранату в трясущейся руке, а Пол смеялся:
— В чем дело? Черт, да она не опасна, пока прижимаешь рычажок.
Тут Прентис понял, что Андервуд, при всей его внешней беззаботности, сунул ему гранату таким образом, чтобы он не смог ее выронить.
— Да, но где чека?
— Никто не знает, и это самое забавное. Ребята весь день передают ее по колонне. Ну, хватит, сейчас я заберу ее. Осторожней.
И Андервуд грациозно удалился искать новую жертву для розыгрыша. Чуть позже Прентис увидел, как он сходит с дороги и рысцой бежит в поле. Отбежал ярдов на сто, остановился, присел на корточки, и Прентис понял, что тот делает: закапывает гранату, обкладывает землей или камнями, и поразился чудовищной необдуманности этого поступка. Что, если крестьянин — или, не дай бог, ребенок — споткнется об этот холмик? Но, с другой стороны, как иначе мог Андервуд избавиться от гранаты? Оставить у себя он, конечно, не мог и бросить подальше — тоже, потому что если враг поблизости, то услышит взрыв. Так или иначе, Прентису было сейчас не до гранаты; все его мысли были сосредоточены на том, чтобы идти, переставлять опухшие, ноющие ноги, одну, потом другую, приноравливая дыхание к ритму шагов. В груди болело, но трудно было сказать, что тому виной: слабые после болезни легкие или тяжесть рюкзака с шестью дополнительными винтовочными гранатами. Откуда, черт возьми, у Андервуда силы, чтобы еще бегать в поле и обратно?
К вечеру, принесшему холодный ветер, многие отстали: колонна превратилась в нестройную толпу, бредущую по всей ширине дороги, и Прентис проходил мимо смутных фигур, сидящих или лежащих на обочине. Видно было, что солдат, шедший прямо перед ним, Уокер, вконец измучен, потому что временами его сносило назад, на Прентиса, но потом он делал усилие и уходил вперед. Но Мюллер, навьюченный больше остальных, держался отлично, и Прентис стал равняться на его равномерно движущуюся пухлую детскую спину. Один раз Мюллер споткнулся и упал, но тут же неуклюже поднялся, опираясь на ствол своего пулемета, как на костыль. При этом дуло, наверно, забила грязь, что, впрочем, не принизило Мюллера в глазах Прентиса. Если уж Мюллер способен держаться, сказал он себе, то и я смогу.
На ночевку они расположились в амбаре, выставив охранение. Большую часть второго взвода отправили на чердак: пришлось лезть наверх по деревянной лестнице, светить себе огоньком спички, спрятанной в кулаке, чтобы устроиться в темноте, зато как потом было приятно вытянуться под плащ-палаткой и заснуть. Прошло то ли несколько минут, то ли несколько часов, и всех разбудил пронзительный визг и взрыв. Вряд ли это было прямое попадание в крышу, но чертовски похоже на то, как и последовавшие за ним три других быстрых взрыва. Еще не успел раздаться второй взрыв, как чердак превратился в сумасшедший дом: все вопят, натыкаются друг на друга, отпихивают, проталкиваясь к лестнице.
— Пропусти меня!..
— Не мешай, черт!..
Спускаясь, Прентис почувствовал под башмаком чьи-то пальцы и услышал вопль; потом чужой ботинок наступил на пальцы ему самому, а приклад чьей-то болтающейся винтовки хрястнул его по голове. Он свалился с середины лестницы, ударился о цементный пол, перекатился на спину, и в следующее мгновение ему на руки тяжело упал другой человек.
— Спокойней! — кричал лейтенант Лумис. — Спокойней, ради бога!..
Потом все закончилось, снарядов больше не было. Но никто не хотел лезть обратно на чердак; народ толпился внизу, где и так было все переполнено, шагу нельзя сделать, чтобы не наступить на руку или на ногу лежащему: то и дело слышались ругательства или вопли. Но наконец все так или иначе сумели улечься, и в амбаре вновь воцарился относительный покой.
Когда где-то после полуночи пришла очередь Прентиса заступать на пост, он наткнулся на троих, пока пробирался к выходу. А когда, отстояв два часа, пялясь во тьму под ветром, бьющим в лицо, и с гудящей от удара прикладом головой, он вернулся, то понял, что не сможет найти прежнее место. Он кое-как пробрался вдоль стены, опустился на колени и ощупал пол. Руки утонули в куче соломы, и он улегся на нее, как на роскошную перину. Рядом оказалась чья-то теплая широкая спина, и он благодарно прильнул к ней. Только когда рассвело, он обнаружил, что спал на куче присыпанного соломой свиного навоза, а спина, к которой прижимался, принадлежала спящей свинье.
«Куда, черт возьми, мы идем? — без конца спрашивали все друг друга на второй день марша. — В чем, черт возьми, дело?» Но к полудню каждый знал, в чем дело. В нескольких милях впереди было три небольших городка. Если они не встретят вражеского сопротивления в первом, то двинутся ко второму, а если и тот городок окажется покинутым, тогда к третьему.
— Такой долгий бросок, и все зря, — сказал кто-то, — они отойдут и разнесут нас в клочья тяжелой артиллерией.
Вскоре они сошли с дороги, чтобы двинуться дальше по открытым полям. Колонна перестроилась и теперь шла широкой цепью в сложном боевом порядке для атаки. Впереди в каждом отделении двое разведчиков, за ними пулеметчик с двумя стрелками по бокам, затем командир отделения, прикрываемый остальными стрелка́ми, и замыкал группу его помощник. Идя так, они приблизились к первому городку, поднялись по откосу свежевспаханного поля: второй взвод во главе роты, а отделение Финна — во главе второго взвода.
— Рассы́паться! — все время командовал Финн. — Шире, не собираться вместе! Рассы́паться!
Осторожно шагая по правую руку от Мюллера, Прентис, держа винтовку у груди, а палец на предохранителе, чувствовал, как его лицо непроизвольно подергивается. В домах впереди прекрасно могли засесть немцы с пулеметами и выжидать, пока маленькие зелено-коричневые фигурки не подойдут ближе; прицеливаются и предупреждают друг друга не торопиться открывать огонь, и сам Прентис — одна из их первых трех или четырех мишеней.
Но ничего не произошло. Подойдя ближе, они увидели, что из окон почти каждого дома торчит белый флаг, а потом навстречу им в поле направилась группа гражданских в черном, высоко поднимая белый флаг. Двое из них, спотыкаясь, побежали к солдатам, крича и размахивая руками. У одного поверх пыльного сюртука висела нарядная нагрудная цепь: видно, мэр городка.
Так что ничего не оставалось, как пройти по улицам городка, на которых всюду валялись брошенные немецкой армией ранцы, каски, даже винтовки, — и проверить наугад отдельные дома на предмет вражеских солдат. Когда они входили в какой-нибудь дом, их окружала толпа жителей: один старик схватил Прентиса за рукав и стал тыкать трясущимся пальцем в грязный документ, подтверждавший, что он гражданин какой-то другой страны, не Германии.
— Кое-кто из этих ублюдков — солдаты, переодевшиеся в гражданскую одежду, — сказал сержант Логан. — Небось переоделись десять минут назад.
Проходя городок, они попали под короткий артиллерийский обстрел, и Прентис оказался в подвале, зажатый между Мюллером и плачущей старухой на полу подвала, но скоро снаряды перестали сыпаться с неба, и снова наступила тишина. Затем настало время двинуться на второй городок, который настолько не отличался от первого, что оба смешались в памяти. К тому времени, как оставили позади второй, они уже валились с ног от усталости. Было только четыре часа дня, но Прентису ничего так не хотелось, как спать. Не хотелось даже есть, пока не поспит, однако стоило ему подумать о еде, как он ощутил зверский голод.
— В третьем городе жди неприятностей, — послышался чей-то голос. — Они там окопались и поджидают нас.
До третьего городка было три мили.
— Рассыпаться! — приказал Финн. — Не собираться вместе! Я сказал: рассыпаться. Прентис!..
Они приближались к третьему городку по лугу, который шел вверх к лесистому гребню горы. Говорили, что городок находится сразу на другом склоне и рота «Б», которая движется где-то справа, должна атаковать его первой. Отделение Финна преодолело меньше трети пути по лугу, как земля содрогнулась от мощного взрыва позади них, — мгновенно обернувшись, Прентис увидел высокий, больше пятидесяти футов, язык пламени, вздыбившейся земли и каких-то ошметков на проселочной дороге, которую они только что пересекли. Это была мина; и среди крутящихся, падающих обломков он разглядел пару автомобильных колес. То был джип — джип ротного вестового, как потом говорили, — и обоих, водителя и вестового, разорвало на куски.
Он подумал: на такую же мину наступил Квинт? Нет, эта, наверное, будет побольше. Но мина — две мины, которые убили Квинта и санитаров, должно быть, взорвались так же кошмарно неожиданно, наполнив воздух тем же горьким запахом судьбы.
— Рассыпаться, немедленно! — вновь скомандовал Финн.
Взбираться на гору было тяжело: мешал густой подлесок и ветки цеплялись за снаряжение, били по лицу. На вершине они осторожно приблизились к краю противоположного склона, и перед ними открылась лежащая глубоко внизу плоскость поля, сотни две ярдов в ширину, а дальше безлесный холм, поднимающийся к тесно стоящим домам городка — городка, в котором не было ни единого белого флага.
Двое разведчиков, Дрейк и Крупка, спрятались в кустах и поджидали Финна, который вышел вперед и принялся размещать своих людей вдоль гребня горы в линию в пяти-десяти ярдах друг от друга. Второе отделение таким же образом рассредоточивалось слева от них, третье оставалось в резерве где-то среди деревьев. Командование взводом расположилось слева, где гребень горы был значительно ниже: глядя на них сверху, Прентис видел профиль Лумиса и еще одну каску, вероятно Коверли. Прямо перед ними, у подножия горы, откуда начиналось поле, стояло небольшое кирпичное здание — электрическая подстанция или что-то в этом роде, — прячущийся за его стеной Пол Андервуд, улыбаясь, обернулся и что-то сказал Лумису.
— Сесть ниже, быстро! — командовал Финн. — Не высовываться из-за кустов! Пригнуть головы!
Прентис припал к земле и пригнул голову; потом увидел, что рядом с ним Уокер и Браунли бросились ничком на землю, и тоже лег, с удовольствием расслабившись. Это значило, что он больше не видел ни Финна, ни Лумиса, но было ясно, что Уокер их видит. Когда Уокер сделает движение, он тоже двинется, а Браунли и остальные — за ним. Пока же он просто лежал, переводя взгляд с Уокера на серый молчаливый городок за полем. Но он также обнаружил, что, когда смотрит на городок, силуэты домов плывут в тумане дремоты. Лежать было чертовски приятно, и единственное, что он мог сделать, — это не дать глазам закрыться.
И чего они только ждут? Потом вспомнил: они ждут, когда рота «Б» справа начнет наступление. Едва он это вспомнил, как на правой окраине городка громко застучал пулемет, к которому мгновенно присоединились другие, станковые и ручные, и винтовки, — шквал огня. Рота «Б»! А что, черт возьми, теперь делать им? Лежать здесь, пока рота «Б» не оторвется от них?
Он на мгновение приподнял голову и увидел, что Финн все еще прячется за кустом и что ниже его каски Лумиса и Коверли по-прежнему на месте. Рота «А» явно еще не получила приказа идти вперед.
Он опять лег и заставил себя не закрывать глаза, а следить за Уокером, который следил за Финном, который, в свою очередь, следил за Лумисом и Коверли. Стрельба чуть утихла, затем возобновилась с прежней силой. Ее шум то усиливался, то затихал, почти равномерно, как шум морского прибоя, как собственное его дыхание, в такт монотонно звучащему в голове:
«Если буду следить за Уокером, а Уокер за Финном, а Финн за Лумисом…»
«Если буду следить за Уокером, а Уокер за Финном, а Финн за Лумисом…»
«Если буду следить за Уокером, а Уокер за Финном, а Финн за Лумисом…»
«Если буду…»
Взрыв!
Он проснулся и в долю секунды был на ногах; первое, что увидел, — это Уокера: тот поднимался и крутил головой, высматривая, куда попал снаряд. Поднималось желтое облако пыли, вокруг них падали комья земли.
Взрыв!
Он увидел, как Уокер снова упал, поднялся, бросился в одну сторону, потом в другую, как человек, охваченный паникой; еще он увидел, как над кустами поднимается перекошенное лицо Браунли с разинутым ртом и вытаращенными глазами.
Взрыв!
Рядом с шумом упал древесный сук. Голова Браунли нырнула обратно в кусты, и только теперь Прентис заметил, что ни Финна, ни Коверли нет на прежнем месте, не было их и на открытом поле впереди. Возле маленького кирпичного строения в зеленой траве зияла воронка с рваными краями, а рядом Тед, санитар, склонился над лежащим человеком. Винтовочный огонь был таким плотным, что невозможно было сказать, насколько велики были силы врага, ведшие его: в поле стоял сплошной визг пуль.
Взрыв!
На поле выскочила одинокая фигура, подняв правую свободную руку в призывном жесте: «За мной!» — это был сержант Бернстайн, «самоубийца», и Прентис бросился следом. Чувствуя в себе ликующую звериную силу, он проскочил кусты и ринулся вниз, вопя что есть мочи: «Вперед!» — Уокеру, Браунли и всем, кто мог быть позади. У подножия горы он потерял равновесие и растянулся на земле, но тут же вскочил и побежал дальше: в ушах свистел ветер, сумка с гранатами колотила в больную грудь, сознание говорило, что никогда еще он не был так храбр.
Снаряды продолжали падать, но теперь они взрывались позади, на горе, где продолжали прятаться Уокер, Браунли и невесть сколько еще других; по полю бежали, казалось, только Бернстайн и он.
Он бежал так быстро, что почти догнал Бернстайна, когда тот взбирался на холм; Бернстайн только что достиг вершины, припал к земле, обернулся и увидел позади тяжело дышащего Прентиса.
— Где мое отделение? — спросил он.
— Не знаю… наверно, остались сзади. А где Финн?
— Не имею понятия. Ладно, нам лучше держаться вместе. Идем.
Все так же пригнувшись, они преодолели подъем и заскочили в убогий задний двор, полный ржавеющих автомобильных частей и каких-то ящиков, оказавшихся кроличьими клетками. Огонь мог вестись с противоположной стороны улицы или даже из этого самого дома, но Бернстайн, похоже, знал, что делает. Он прямиком подбежал к задней двери дома, на бегу поднял приклад винтовки и ударил им по ручке и замку, одновременно навалившись плечом на дверь, вскинул винтовку и ворвался внутрь. Прентис прыгнул за ним в аккуратную кухню, в которой стоял запах недавно готовившейся еды: Бернстайн уже успел исчезнуть в темноте столовой, крикнув ему: «Проверь наверху!»
Прентис со страхом, будучи почти уверен, что обнаружит немецкого пулеметчика, который хладнокровно поджидает его на верхней площадке либо в одной из комнат, взлетел, перепрыгивая через две ступеньки, на второй этаж. Пинком распахнул дверь первой спальни и нырнул внутрь, потеряв равновесие, но при этом держа винтовку наготове. В комнате стояла тщательно застланная двуспальная кровать, покрытый салфеткой с оборками туалетный столик, от которого шел аромат духов, и платяной шкаф, в котором среди мужской и женской одежды висели офицерские мундиры, а на полке лежали офицерская фуражка с высокой тульей и несколько мягких мужских шляп.
Остальные две спальни тоже были пусты, и он заканчивал осматривать последнюю, когда снизу донесся голос Бернстайна:
— Как там наверху?
— Все чисто!
Они вышли на задний двор, перепрыгнули низкий решетчатый заборчик и двинулись к соседнему дому. Откуда же, черт возьми, велась стрельба? Дом был больше первого, и они вместе проникли на нижний этаж; потом побежали наверх, Бернстайн впереди. Он ворвался в одну спальню, Прентис в другую, затем вместе в третью, самую просторную. Тут стояла кровать, прячущаяся за самодельным балдахином из одеял, которые висели на бельевых веревках. Прентис стоял, не зная, что делать, — сорвать одеяла? Он еще думал, когда Бернстайн поднял винтовку, прогремело три выстрела, и во вздрогнувшем балдахине появились три маленькие черные дырочки. Только когда они спускались вниз, Прентис забеспокоился о том, кто мог лежать за пологом: а что, если это были старик или старуха, слишком слабые, чтобы их эвакуировали со всей семьей? Или дети, игравшие в индейцев внутри импровизированного шатра?
Но они уже были возле третьего дома, перебежав, низко пригнувшись, переулок. Кухонная дверь была нараспашку, а внутри толпились трое: Лумис, Коверли и Кляйн.
— Осел-Пес! — вызывал Кляйн по рации, прикрыв свободной рукой одно ухо от грохота стрельбы. — Осел-Пес, говорит Осел-Бабулька, Осел-Бабулька. Как слышите меня? Прием.
— Бернстайн, где, черт, твои люди?
— Я думал, они идут за мной, они все на…
Кляйн наконец связался со штабом роты, и Коверли, схватив рацию, закричал высоким, вибрирующим голосом:
— Я оторвался от подразделения на правом фланге и на левом! Я не знаю, какого черта мы делаем здесь и даже сколько у меня сейчас людей! Большая часть моих до сих пор на горе, прижаты огнем противника.
— Какое, к черту, прижаты! — сказал Лумис. — Попросту в штаны наложили!
Из коридора вышли запыхавшиеся сержант Финн, а за ним Мюллер, Гардинелла и Сэм Рэнд — очевидно, только что закончили проверять дом.
— Финн, — спросил Лумис, — сколько у тебя здесь людей? Только эти трое?
— Так точно.
— Еще я, Финн, — подал голос Прентис.
— Где ты, черт возьми, был?
— Я пришел с Бернстайном… Да мы уже проверили…
— Почему не последовал за мной?
— Я вас не видел. Бернстайн был единственный, кто…
— Ладно, заткнулись все, — остановил их Лумис.
Лейтенант продолжал говорить по рации, утирая свободной рукой взмокшее лицо.
— Нет, сэр… — повторял он. — Нет, сэр, я…
Стрельба на улице стала ближе. Что им теперь делать? Просто дожидаться, пока подойдут остальные? Бернстайн не выказывал желания выходить наружу, и Финн тоже. Прентис потихоньку, стараясь не привлекать внимания, отошел от них и заметил, что дверца плиты приоткрыта, а на плите стоит то, что наполняло кухню сладким ванильным запахом, который он почуял, как только оказался тут: бисквит, выставленный охладиться явно за мгновение до того, как хозяйка убежала. Он потрогал его пальцем, оставив маленькую грязную вмятину на корочке. Бисквит был еще теплый.
— Да, — говорил лейтенант Коверли. — Есть! Есть, сэр…
С улицы, пошатываясь, вошел запыхавшийся, багровый Тед, санитар.
— Как Пол, Тед? — спросил кто-то.
— Пола больше нет, — ответил Тед. — Контузия. На теле не было ни царапины.
— Господи! — охнул Бернстайн, а Лумис выругался.
Известие оглушило Прентиса. Неужели они говорят о Поле Андервуде? Неужели он мертв?
— На теле ни царапины, — повторил Тед. Потом прошел к плите, сел на стул возле бисквита и заплакал. Невыносимо было смотреть на него, как он сидел, по грязному лицу текли слезы, и он пытался утирать их ладонями, распухшие губы кривились, как у ребенка. — Ни единой царапины. Я ничем не мог помочь ему…
Бернстайн снова вывел Прентиса из дома, они последовали за Финном, Рэндом, Гардинеллой и Мюллером: предстояло проверить другие дома и устроить оборонительные позиции, пока не подойдет остальной взвод. Они выбивали очередные двери, проверяли очередные пустые комнаты. Должен ли он теперь быть при Бернстайне, задавался вопросом Прентис, или все же последовать за Финном? Они выходили из проверенного дома, когда Бернстайн повернулся и остановил его.
— Нет, погоди, Прентис, — сказал он, сосредоточенно морща лицо. Он явно обдумывал примитивную тактику действий. — Оставайся здесь и держи на прицеле тот участок. Видишь? — Он показал на окно, выходившее на унылый пустырь, по краям которого кое-где стояли уцелевшие дома. — Останешься здесь. Увидишь, кто бежит по пустырю, стреляй. Понял?
Прентис кивнул и поспешно опустился на одно колено у окна.
— Вот так, — одобрил Бернстайн. — И ни шагу отсюда, что бы ни случилось.
Он выбежал из дома и что-то закричал кому-то.
Прентис ждал, как было приказано, у окна. Секунду-другую спустя он ткнул стволом и выбил оконное стекло, не затем, чтобы удобней было целиться, а потому, что так всегда делали в кино. Теперь он чувствовал возбуждение и уверенность в себе, — по крайней мере, у него сейчас особое задание. Возможно, вся сложность боевой операции недоступна его пониманию, но никто не может сказать, что он не внес свой вклад в общее дело; никто не может отрицать, что он действовал лучше Уокера и остальных, не важно, уснул он на горе или нет. Они все еще находятся там («в штаны наложили») — он представил искаженное ужасом лицо Уокера, запорошенное желтой пылью, — а он перебежал поле. Он здесь.
Вокруг продолжали греметь выстрелы, перемежаясь периодами тревожной тишины, но на пустыре ничего не происходило. И скоро гордость заговорила в нем, заставив почувствовать раздражение: казалось, главные события проходят мимо него, хотелось, чтобы Бернстайн вернулся и отменил свое, явно бессмысленное, задание.
— Какого черта ты тут делаешь, Прентис? — услышал он голос Лумиса, обернулся и увидел, что тот, Коверли и Кляйн стоят в комнате.
— Бернстайн приказал. Велел держать…
— Лучше возвращайся в отделение.
К тому времени, как он нашел своих, толпившихся за кирпичной стеной за три дома дальше, начали появляться и отставшие. Первым прибежал Крупка, следом пришли Дрейк с Браунли и, наконец, Уокер, который смущенно посмотрел на Прентиса. Что ж, если Уокер застал его в позе отчаяния, когда они впервые столкнулись на Рейне, то теперь, подумал Прентис, они квиты.
Гардинеллы с ними не было, хотя Прентис не обратил на это особого внимания, и, бесспорно, что-то странное творилось с лицом Мюллера — оно пылало, а глаза выдавали глубокое потрясение, — но Прентис предположил, что Мюллер просто напуган, и подумал, что, может, сам выглядит так же.
— Ну, теперь-то хоть все собрались, для разнообразия? — спросил Финн. — Хорошо, хватит валять дурака, держитесь вместе.
Прентис хотел было возразить: «Я не валял дурака, меня Бернстайн поставил у окна, и я должен был…» — но не успел. Махнув рукой отделению, чтобы следовали за ним, Финн выскочил из-за кирпичной стены, за которой они прятались, и перебежал открытое место до следующего дома.
Вскоре стало ясно, что враг по большей части или окружен, или отошел назад. Один раз отделение Финна увидело в конце улицы убегавшего немецкого солдата, но только они приготовились стрелять, как он метнулся за угол и исчез, так что Прентис даже не успел передернуть затвор, в котором оставалась пустая гильза от первого сделанного им на войне выстрела. До конца дня они, разбившись на пары, обходили дома.
Прентису нравился процесс: вышибать ногой дверь и с бандитским видом врываться внутрь, готовым ко всему. В каком-то доме он неожиданно увидел двоих очень чистеньких штатских пареньков примерно его лет. На голове у одного были наушники; оба сидели за столом, склонившись над маленьким, замысловатого вида радиоприемником. Прентис не мог определить, был ли это не только приемник, но и передатчик, но даже одно предположение, что они, возможно, артиллерийские корректировщики, было достаточным оправданием его реакции: он сорвал наушники с головы парня, ударом ноги опрокинул стол и ударил прикладом упавшее радио, которое разлетелось на куски по всему полу, и лица ребят исказились как от боли. А что, если они были всего лишь обычные радиолюбители, которые месяцами или годами собирали свой приемник? Черт с ними!
В другом доме он ворвался в комнату стариков и старух — их там была дюжина или больше, они окаменели, когда он сорвал с плеча винтовку. Ближняя к нему полная женщина пронзительно закричала, съежилась и закрыла лицо ладонями; потом она поглядела сквозь раздвинутые пальцы, опустила руки и улыбнулась ему, печально, по-матерински, что-то сказала, наверно, что не ожидала увидеть, что захватчик окажется худым, безбородым, измученным мальчишкой. Потом подошла и обняла его своими мягкими руками, прижавшись головой к его плечу, а он свободной рукой погладил ее по спине.
А в другом доме, влетев в полутемную спальню, он увидел перед собой солдата и лишь мгновение спустя понял, что смотрит на собственное отражение в темном высоком зеркале. Задерживаться было некогда — внизу Браунли вопил: «Идем дальше!» — но он приблизился к зеркалу, окинул себя взглядом и остался доволен увиденным. Лицо, может, слишком мальчишеское, но в остальном настоящий солдат с головы до пят. «Иду!» — крикнул он Браунли, гордо оглядел себя напоследок и выбежал из комнаты.
Только поздно вечером, борясь со сном в охранении на случай возможной контратаки, он узнал, что произошло за те пять или десять минут, когда он по приказу Бернстайна наблюдал за пустырем. За те минуты на улице дома через два от него Гардинелла погиб, а Мюллер стал героем. Он понял это из бубнения Сэма Рэнда, когда тот рассказывал Лумису, как все произошло. Их было четверо: Финн, Рэнд, Мюллер и Гардинелла, и они двигались по улице, когда вдруг из укрытия не больше чем в пяти футах от Гардинеллы вышел немецкий солдат и успел сделать лишь один выстрел ему в спину, убив его. Мюллер мгновенно развернулся, завопил и повалился на спину, нажав на спусковой крючок своего пулемета: он прошил немцу живот, грудь и лицо прежде, чем Рэнд с Финном успели оглянуться, чтобы понять, что происходит.
— Когда я обернулся, — сказал Сэм, — старина Мюллер лежал на спине, орал как сумасшедший и стрелял, стрелял, а толстозадый фриц сложился как чертова бумажная кукла. Небось старина Мюллер сам не понял, что он сделал, пока все не кончилось. Финн говорит ему: «Мюллер, теперь пулемет останется у тебя; ты его заслужил».
Прентис не понимал, как отнестись к гибели Гардинеллы, этого печального, дружелюбного, тихого человека, которого едва знал; но вот к Мюллеру он чувствовал какую-то детскую зависть, даже ревность: и он способен на подобное, и он мог бы сделать то же самое, если бы только представился шанс.
И лишь на другое утро, когда они двинулись дальше, он узнал, что произошло с наспех переформированным отделением Бернстайна за тот же короткий промежуток времени. Они наткнулись на пулеметный огонь и потеряли из нового пополнения двух человек убитыми и одного раненным. Сам Бернстайн уничтожил пулеметное гнездо точно брошенной гранатой, а его пулеметчик свалил другого немца, пытавшегося бежать.
Оба события в пересказе выглядели неправдоподобными солдатскими байками, и все же оба произошли на самом деле, да еще и в непосредственной близости от него. И теперь, когда он шагал, стараясь так устроить сумку с гранатами, чтобы она поменьше давила на больную грудь, ему казалось, что собственные его вчерашние достижения смехотворны. И что он совершил особенного: уснул на горе и прозевал все сражение, разбил радиоприемник, успокоил старуху, да еще (о господи!) любовался своим отражением в зеркале.
Все перемешалось: дни, ночи. Ни разу не удалось поспать до утра и не хватало еды. Они медленно занимали Рурскую область, миля за милей шагая в неизменном ритме на отяжелевших, распухших ногах; сквозь туман усталости, в котором перед ними расступающимися улицами вставали разрушенные города; потом комнаты, дома, улицы и города смыкались, оставаясь позади, и вновь впереди были дороги, очередные поля и леса, рельсы и заводы и очередные ожидающие их города.
Еще был канал Дортмунд — Эмс, через который пришлось переправляться ночью. Наступать предстояло одной из других рот, но отделению Финна дано было задание находиться при штабе батальона: следовать непосредственно за наступающей ротой с бобинами телефонного провода, тянуть связь. Каждая такая бобина весила сорок-пятьдесят фунтов; у той, которую тащил Прентис, отсутствовала ручка, так что он сделал петлю из скрученного провода, которая больно вреза́лась в ладонь. Для равновесия он скинул с плеча винтовку и, держа ее в другой руке, шел, в состоянии думать только о каске Уокера, маячившей впереди него на дороге, пока они не дошли до канала в почти полной темноте. Он хотел обернуться и шепнуть: «Сэм!» — чтобы удостовериться, что Рэнд идет позади него, но боялся оборачиваться даже на секунду. Все было похоже на то, как они шли в Орбур прошлой зимой, но тогда хотя бы лежал снег и в темноте кое-как различались фигуры идущих рядом.
Первый огненный столб от восьмидесятивосьмимиллиметрового снаряда отбросил его в придорожную канаву, тяжелая бобина упала на него, ударив по почкам. Взрыв! Уокер лежал впереди, и, вытянув левую руку с проводом, обмотавшимся вокруг запястья, он мог дотянуться до Уокеровой подошвы.
— Не останавливаться! — послышалась команда.
Затем вырос другой столб трепещущего пламени и раздался грохот, но ботинок Уокера не двинулся, и Прентис тоже остался на месте.
— Вперед. Не останавливаться!
Взрыв! На сей раз Прентис почувствовал, как что-то звякнуло о каску, застучало по спине. С другой стороны дороги донесся дрожащий, чуть ли не извиняющийся голос:
— Санитар? Санитар?
— Где? Где ты?
— Здесь… он здесь…
— Не останавливаться…
Ботинок Уокера дернулся, Прентис тоже выбрался на дорогу и помчался вперед, винтовка в одной руке, бобина в другой. При следующей вспышке Уокер и он вовремя нырнули в канаву — взрыв! — тут же вскочили и побежали дальше. Теперь бежали все.
Через дорогу раздался пронзительный новый вопль:
— А-а-а! Кровь хлещет, хлещет, хлещет!
— Спокойно!
— Заткните ублюдка!
— Хлещет! Хлещет!
— Ты где? Где ты?
— Не останавливаться! Вперед!..
Спина Уокера скрылась во тьме, кажется, свернула направо. Потом вроде еще направо, назад, но Прентис не был уверен. Он стоял посреди дороги, крутя головой, пока не увидел ее снова впереди. Но та ли это спина? Не слишком ли узкая и короткая? Очередная дрожащая вспышка, и спина упала на землю, Прентис — рядом, схватил человека за плечо.
— Уокер? — спросил после того, как прогремел взрыв.
— Ошибся, парень.
Он опять вскочил и побежал. «Уокер?.. Уокер?..» Проволочная петля, как раскаленная, жгла руку. Он замедлил бег, поравнявшись с кем-то невысоким, похожим на Сэма Рэнда, но, судя по властному тону его команды: «Не останавливаться!» — это был кто-то из офицеров. С нелепой вежливостью Прентис спросил его:
— Прошу прощения, сэр, не скажете ли, где люди, которые тянут провод?
И офицер, тоже, видимо, не в себе, ответил с той же нелепой вежливостью:
— Ничем не могу помочь, боец, извини, не знаю. Не останавливаться!..
Прентис обогнал его и побежал через дорогу. На середине услышал новый вибрирующий свист и бросился, как бейсболист на базу, на другую сторону, и вовремя — взрыв! Рядом в канаве лежал ничком солдат.
— Эй, парень! Не видел людей с проводами?
Ответа не последовало.
— Эй!..
Молчание; то ли мертв, то ли до смерти испуган. Прентис вскочил и снова побежал и, только порядочно отбежав, подумал: может, он был ранен? Господи, наверно, надо было пощупать у него пульс? Или позвать санитара?
Он бежал и бежал, бросаясь лицом на дорогу при свисте снарядов, а иногда и не обращая на них внимания, чувствуя себя отчаянно храбрым, потому что продолжал бежать, а все остальные падали наземь.
Дорога кончилась, и он бежал вместе с толпой вниз по мокрому, скользкому склону. Снаряды продолжали падать, но уже, как казалось, в основном позади: он вбежал на некое подобие деревянных сходен — обычную доску над полосой воды, круто уходившую вниз и трясущуюся под множеством ног. «Легче, парни! Легче!» — повторял кто-то. Потом доска кончилась, и внезапно ледяная вода как клещами стиснула ноги выше колен. Впереди кто-то упал с громким плеском, двое остановились, помогли ему подняться.
Потом неожиданная грязь противоположного берега, поднимающегося под ногами; он снова был на суше, но впереди смутно вырисовывалось что-то высокое и прямое, темнее, чем небо: подпорная стена, каменная или бетонная. Послышалась команда: «Лестницы… Лестницы!..»; он пошарил перед собой и нащупал скользкие деревянные перекладины веревочной лестницы. Забросил винтовку на спину, просунул другую руку в отверстие бобины с проводом и начал карабкаться наверх; по сторонам от него угадывались другие лестницы с карабкающимися по ним людьми. Перекладины закончились недалеко от верха стены, и какое-то мгновение он неистово махал руками, не зная, за что ухватиться, пока его не вытащили наверх. «Спасибо!» — сказал он, перекинув одну ногу через стену, и человек, помогший ему, побежал дальше. Он обернулся, протянул руку, помог выбраться тому, кто следовал за ним, и в свою очередь услышал: «Спасибо!»
По всей длине набережной слышались возбужденные, задыхающиеся голоса:
— Туда… Куда-куда?.. Куда теперь, черт подери?..
Они оказались на вспаханном поле: неровная, в бороздах земля под ногами была как тесто. Прентис снова побежал, ориентируясь на голоса в темноте, а над головой летели снаряды, разрываясь далеко позади, за каналом. И здесь, на поле, где-то рядом за спиной справа он услышал голос Сэма Рэнда:
— Прентис? Это ты?
— Сэм! Господи, ты где?..
— Где ты, черт, был?
— Это я где был?! Боже, да я везде искал тебя. Где Уокер?
— Ори потише. Все впереди; я задержался, чтобы найти тебя. Провод с тобой?
— Конечно со мной. Ты что, думаешь, я…
— Тяни его. И постарайся на сей раз не отставать. Пошли.
Испытывая горькое чувство обиды, он плелся за Рэндом, решив в сердцах, что не примет никаких замечаний от Финна. «Проклятье, я не отставал, — повторял он про себя слова, которые скажет Финну. — Перешел треклятый канал раньше, чем вы, ребята…»
Выговор последовал через полчаса, перед самым рассветом; они закончили тянуть провод и в ожидании, когда их отпустят, позволив вернуться во взвод, прятались за стеной в деревне, лежавшей за распаханным полем.
— Прентис, Финн хочет видеть тебя, — сказал Уокер голосом праведника, и Прентис направился к Финну, сидевшему привалившись спиной к стене.
— Прентис, что произошло на том берегу?
— Я потерял из виду Уокера во время обстрела, только и всего.
— Какого черта! Не можешь не отставать?
— Не отставать? — Он понимал, что если промямлит что-нибудь вроде: «Виноват», то убережется от еще больших неприятностей, но уже не мог остановиться. — Финн, вопрос не в том, что я якобы отстал. Господи, да я переправился через канал тогда же, когда и вы, — может, даже раньше. Слушайте, Финн, если охота придираться к кому-то — это другое дело, но только не говорите, что я…
— Я ни к кому не придираюсь, боец.
— Ну хорошо. Тогда не говорите, что я не могу быть наравне со всеми, всего-то навсего. Просто я шел отдельно.
— Да, а ты заткни свою поганую пасть, понял? Заткни и слушай.
Сникшему, с пересохшим ртом Прентису ничего и не оставалось. И все отделение тоже слушало.
— Мне не нужен бардак, Прентис. А ты постоянно устраиваешь неразбериху, так? Так? Пока ты в моем отделении, придется тебе быть как все мы, и чтобы я больше не слышал никаких идиотских возражений. Ясно?
— Финн, я…
— Ясно?
— Да.
— Хорошо. Возвращайся на место.
Спустя два, или три дня, или пять — все уже потеряли счет времени — они с утра до вечера шли под проливным дождем. Задача была занять высотку за еще одним городком, а чтобы добраться до места назначения, сперва очистив городок от противника, надо было пройти развалины разбомбленных промышленных предприятий.
— Рассредоточиться, рассредоточиться! — повторял Финн отделению, пробиравшемуся среди груд битого кирпича, торчащей арматуры и накренившихся, шатающихся бетонных плит. Они вновь соединились со взводом и ротой.
Далеко впереди выросло неповрежденное кирпичное строение, увенчанное подъемником, и рядом протянувшаяся чуть ли не на полмили по горизонту гора угля, черная и блестящая под дождем, как лакрица. Подойдя ближе, они увидели у подножия горы угля множество параллельных путей, железнодорожных стрелок и запасных веток, на одной из которых стоял состав из полувагонов. Большое строение явно было погрузочной станцией: рельсы уходили внутрь, теряясь среди многочисленных кирпичных столбов. В этой сложной обстановке чуть ли не всё: угольная гора, погрузочная станция или любое из более мелких строений вокруг нее — представляло собой удобную позицию для вражеского пулеметчика или артиллерийского корректировщика, так что они двигались, соблюдая все меры предосторожности, держа оружие наперевес, как охотники.
Свист первых восьмидесятивосьмимиллиметровых раздался, когда они подходили к небольшому строению возле погрузочной станции; им достаточно было пробежать последние несколько ярдов и влететь внутрь, и они были бы в безопасности. Но, оглянувшись назад, увидели, что остальная рота, когда снаряды начали взрываться в ее рядах, в панике бросилась врассыпную: люди бежали, падали, вскакивали и снова бежали, кто пытался укрыться в каменных развалинах, другие, напротив, искали спасения на открытом месте.
Отделение Бернстайна укрылось в здании; там же были Лумис, Коверли, Кляйн и капитан Эгет. Большей части остальной роты удалось добежать до соседнего здания, другие лежали в сотне футов от них за разбитой стеной и лишь несколько человек — на открытом месте, и было невозможно сказать, живы ли они.
— Черт! Тут нам сидеть ни в коем случае нельзя, — сказал капитан Эгет. — Давайте-ка на ту сторону, через пути.
Отделение Финна, пригибаясь, вышло на открытое место, где торчали кирпичные столбы опор, и побежало по шпалам. Они добежали до середины, когда застучал — нет, загрохотал — пулемет, заставив всех ринуться под прикрытие столбов. Река желтых трассирующих пуль пронизывала грохот автоматических очередей, пули — господи, да это даже не пули, а снаряды, — снаряды взрывались, поражая опоры и стены зданий, — бум! бум! — как зенитка. Это и был зенитный пулемет, стрелявший прямой наводкой.
Столб, за которым стоял Прентис, был на дюйм-другой шире его плеч: если он стоял выпрямившись и прижавшись спиной к кирпичу, поджав локти, а винтовку держа в положении «к ноге», то снаряды, проносившиеся по обе стороны опоры, его не задевали; но некуда было спрятаться от визжащих, невидимых осколков, которые впивались над головой в опору и в шлак у ног. Краем глаза он видел прячущихся за такими же опорами Сэма Рэнда и Дрейка.
Капитан Эгет стоял футах в двадцати от него, за стеной. Смотрел не отрываясь на Прентиса, и вдруг его суровое лицо расплылось в веселой улыбке.
— Эй, Прентис! — закричал он сквозь грохот взрывов. — Воль-но! — согнулся, хлопнул себя по коленям и засмеялся своей шутке.
Стрельба продолжалась, наверно, не больше полминуты, но казалось, куда дольше; а еще казалось, что она прекратилась, только чтобы выманить их из-за опор. Прентис колебался, не зная, что ему делать, пока не увидел, как Сэм бросился к зданию, за которым прятались Эгет с остальными. Он помчался следом, и другие из отделения тоже, и стрельба не возобновилась. Последним появился Дрейк, спотыкаясь и припадая на одну ногу. Тед, санитар, вышел помочь ему и дотащил до укрытия. Потом извлек у него из ноги осколок.
— Небось у этого сукина сына кончились патроны, — говорил капитан Эгет. — Теперь он бросит свой пулемет и удерет как заяц. Или выйдет, подняв свои поганые ручонки.
Но отделение Финна не могло ждать, что Эгет решит насчет пулемета: их послали в обход, под прикрытием состава из полувагонов, попытаться пересечь пути там.
У них это получилось, и затем они, цепляясь и соскальзывая, взобрались на гору угля. По ту ее сторону не было ничего, кроме пустой сырой равнины, простиравшейся до линии черных деревьев на горизонте, вид справа заслоняла другая гора угля, расположенная под прямым углом к той, на которой они находились, и невозможно было увидеть, откуда била зенитка. Когда они съехали по осыпающемуся склону вниз в дальнем конце горы, Финн махнул им, чтобы они шли налево. Там они встретили отделение Бернстайна, обошедшее гору с другой стороны; отделению были приданы два пулеметных расчета из взвода оружия, и у Бернстайна был для них приказ сержанта Лумиса. Оба отделения вместе с пулеметчиками должны были занять оборонительную позицию у этого конца угольной горы; половина группы окопается на вершине так, чтобы держать под прицелом всю равнину впереди, а остальные расположатся на отдых в небольшом кирпичном строении позади. Ночью обе группы поменяются местами.
— Вот только, Финн, — сказал Бернстайн, — у меня всего пять человек. Дашь на время одного из своих? Прентиса, если можно?
— Конечно, забирай, — согласился Финн, и Прентис не знал, то ли ему гордиться, то ли стыдиться; приятно, что Бернстайн предпочел его — может, запомнил тот день, когда они вместе бежали через поле, — но досадно, что Финн отпустил его с такой готовностью.
Было решено, что первую смену на угольной горе проведет отделение Финна. Когда они возвращались в здание, Прентис постарался пристроиться к Бернстайну и завел с ним односторонний разговор о том, что за сучий выдался день в тот раз. Он боялся говорить слишком много, но благожелательность, с какой Бернстайн слушал его, вдохновляла. Если этой ночью он не оплошает, возможно, ему позволят перевестись в отделение Бернстайна.
Маленькое кирпичное строение явно имело какое-то отношение к железной дороге, хотя, устраиваясь спать на замусоренном полу холодного темного помещения, они не могли разглядеть его в подробностях. Один раз Прентиса разбудили, чтобы он занял пост снаружи у дверей, и, вернувшись, он заснул, и сон был таким глубоким и спокойным, что казалось, он проспал много часов. Потом раздался голос Бернстайна:
— Прентис? Не спишь?
— Нет. — Он вскочил на ноги.
— Хорошо. Тогда пошли.
И Бернстайн подвел его к старому бюро с выдвижной крышкой, на столешнице которого горели две свечи.
— Часы у тебя есть? Отлично, сделаем так: ты недолго подежуришь, чтобы я мог поспать. Сейчас половина первого. В половине второго разбудишь Корниша, чтобы он сменил часового у входа. Понял?
— Так точно.
— В два часа поднимешь всех, в это время мы должны идти на угольную гору. О’кей?
— О’кей.
Прентис сел на вращающийся стул у бюро.
— А если кто придет оттуда раньше времени, жаловаться, что их не меняют, — продолжал Бернстайн, — скажи, что у тебя приказ придерживаться этого расписания. До двух часов мы никого сменять не собираемся.
— Ясно.
Он остался один, и от тишины, покоя и мягкого света свечей его стала одолевать дремота. Он хотел было опустить голову на столешницу, но решил не рисковать. Вместо этого снял с запястья часы, положил перед собой и уставился на секундную стрелку, ползущую по циферблату.
Прошло немного времени, и из тени возник Бернстайн.
— Все в порядке, Прентис?
— В порядке.
Бернстайн сел на другой стул возле бюро.
— Что-то не удается уснуть, — сказал он. — Посижу, пожалуй. Можешь идти досыпать, если хочешь.
— Нет, я тоже посижу.
Вскоре они уже беседовали, как старые друзья.
— Ты не очень-то ладишь с Финном, да? — спросил Бернстайн.
— Да, не очень.
— Меня это не удивляет. Финн не слишком умен. Я вижу, он не знает, что делать с такими, как ты.
— Что вы имеете в виду?
— Ну, ты человек несколько необычный, тебе не кажется? Почему, как считаешь, я выбрал тебя?
— Я думал, это случайно.
— Нет, не случайно. В сущности, мы с тобой схожи, Прентис. Мы люди с интеллектом, но это не тот интеллект, который в армии способны оценить. Если бы в армии оценивали по уму, люди с мозгами, как у тебя или у меня, были бы офицерами. Я часто думал над этим. Возьми, к примеру…
Внезапно кто-то схватил его за руку и сильно дернул, отчего он развернулся на стуле, — это был Крупка, насквозь мокрый и черный от угольной пыли, и Крупка орал на него:
— Прентис, урод, в чем дело? Где наша поганая смена?
Прентис вскочил и заорал в ответ, чувствуя свою чрезвычайную власть:
— А ну придержи язык, Крупка. Смена будет, когда я скажу. У меня на этот счет особый приказ…
Только тут, страшно медленно, он начал различать действительность и сон. Крупка был реален, свечи тоже реальны, таким же реальным было время на часах — 2:35, как бесспорно реальным было появление полусонного Бернстайна, вопрошавшего:
— Что, что происходит?
Значит, беседы на самом деле не было. Она происходила лишь в его голове, а, как он понял теперь, его голова до того самого мгновения, когда Крупка дернул его за руку, лежала на столешнице.
Всю остальную ночь, промокший и продрогший на вершине угольной горы, он содрогался от ненависти к себе так, что под ним скрипели куски угля.
Но это было его последним и тягчайшим унижением. Какие бы ошибки он ни совершал после этого случая, им милосердно не придавали значения; если он и оставался худшим солдатом в отделении, то по крайней мере этого не замечали. А вскоре одним памятным утром бремя неудачника перешло с него на Уокера.
Они шли всю ночь. Шли, избегая дорог, во тьме по местности, которая, как мрачно сказал им капитан Эгет, была вражеской территорией («Замечу, кто чиркнет спичкой, пристрелю на месте!»). Они шагали, сохраняя полную тишину, у каждого к правому плечу была прикреплена белая полоска бинта, чтобы идущий позади знал, куда идти. К рассвету они достигли пункта, отмеченного на карте Эгета, и большая часть второго взвода разместилась в теплом чистом крестьянском доме, где хозяйка согласилась согреть им воду для кофе, а потом и чтобы помыться и побриться. Но скоро они опять шагали по полям, и было ясное утро, понизу стелился туман, свежий воздух по-зимнему пощипывал отмытые лица. Впереди показались окраины городка, путь к которым лежал через болото среди множества низких пригорков, так густо заросших кустарником, что невозможно было идти широкой цепью: каждое отделение продвигалось гуськом, оставляя между пригорками мокрые тропы. Белый, сырой туман был столь густ, что в пяти ярдах не было ничего видно, и всякий силуэт, появлявшийся впереди, — дерева, куста или сарайчика, — казалось, таил в себе опасность. Когда они вышли на более высокое место, справа возникло огромное прямоугольное пятно, и едва стало ясно, что это амбар, как тишину на левом фланге разорвала пулеметная очередь.
Все бросились на землю, стараясь укрыться за неровностями почвы; где-то впереди раздались ответные винтовочные выстрелы. Кто-то слева командовал: «Огонь! Огонь!» — и Прентис подумал, что, наверно, надо поднять винтовку и стрелять; но куда? Отделение Бернстайна скрылось в тумане где-то слева, там же и третье отделение. Стрелять все равно, рискуя попасть в своих?
— Эй, парни, не стреляйте… погодите открывать огонь! — крикнул где-то рядом за спиной Сэм Рэнд, так что сомнения разрешились: можно было просто спокойно лежать. Прямо перед глазами торчали увеличенные, как в окулярах бинокля, подметки и зад Уокера.
Затем донесся голос Финна: «Вперед! Отделение… за мной!» Башмаки Уокера дернулись. Он вскочил и, пригнувшись, побежал, широко забирая вправо, под укрытие амбара. Прентис побежал следом, Сэм Рэнд за ним, и, только завернув за угол амбара, они увидели, что их лишь трое, остальное отделение исчезло.
— Что за черт? — крикнул Рэнд. — Где Финн? Уокер, ты за кем побежал?
Широкое, задыхающееся лицо Уокера виновато сморщилось.
— Я думал, он это имел в виду, Сэм. Что нужно забежать за амбар.
— Почему ты так решил?
— Ну, я… Господи, Сэм, сам не знаю.
— Проклятье! Как мы, черт побери, найдем их теперь? Куда они побежали: прямо, или налево, или еще куда?
Они были в безопасности, пока прятались за амбаром, но Сэм Рэнд не дал им долго стоять там. Сперва послал Прентиса назад, но мгновенно опять заработал пулемет, и дождь штукатурки, посыпавшейся в футе над его головой, дал ясно понять, что стреляют по нему. Он бросился ничком на землю и как сумасшедший пополз сквозь кусты обратно. Тогда Сэм сказал:
— Ладно. Попробуем по-другому, делать нечего.
Он повел их к другому углу амбара, и они стояли наготове, сомневаясь, выходить ли на открытое место, когда вновь поднялась стрельба: тарахтение пулемета и ответные выстрелы винтовок и «брауна», которые, казалось, раздавались с разных сторон; и внезапно, после одиночного взрыва ручной гранаты, наступила тишина. Затем послышались крики:
— Кончай ублюдка!
— Вон он!
— Kamarade…
— Нашел товарищей, мать его! Кончай ублюдка…
Сэм махнул, но не в сторону открытого места или криков, а крестьянского дома, оказавшегося теперь, когда туман рассеялся, совсем близко и где виднелись поднимающиеся с земли фигуры Финна и остальных из их отделения.
— Черт бы тебя подрал, Прентис! — закричал Финн. — Где ты был?
— Я… слушай, Финн, я ни в чем не… мы были за…
Но тут ему на помощь пришел Сам Рэнд:
— Он ни в чем не виноват, Финн. Это Уокер повел нас за амбар.
Финн перевел прищур на Уокера:
— На кой черт ты это сделал?
— Я… Финн, мне показалось, ты туда…
Прентис наслаждался, наблюдая за унижением Уокера, и чем дальше, тем больше. Весь тот день и следующий, когда казалось, что Уокер окончательно попал в опалу.
Несколько дней спустя обоим, Уокеру и Прентису, выпал шанс искупить былые грехи: капитан Эгет искал добровольцев для особого патруля.
— Я иду, — сказал Финн, обращаясь к своему отделению. — Кто со мной?
— Ну уж нет, — заявил Крупка. — Добровольцем? Когда эта поганая война практически кончилась? Ты, Финн, можешь искать приключений на свою голову, но меня уволь.
Кроме Финна, единственными, кто вызвался еще, были Уокер и Прентис; вместе с Финном они присоединились к восьми или десяти другим добровольцам в штабе роты, чтобы торжественно выслушать инструкции капитана.
— Так, хорошо, — сказал он, стараясь сосредоточить разбегающиеся глаза на группе, а те стали смущенно переглядываться, начиная понимать, что капитан пьян. — Вот что мне нужно от вас. Чтобы вы прошли через тоннель под путями, свернули налево и продолжали идти, пока не встретите фрицев. Нам известно, что фрицы там, но не знаем, сколько их и как они далеко. Вам предстоит это выяснить. Кто из вас старший по званию?
— Наверно, я, сэр, — ответил здоровенный бородатый старший сержант из первого взвода по фамилии Коварски.
— Хорошо. Сержант Коварски будет у вас командиром. Есть вопросы, Коварски?
— Сэр, это разведка местности?
— Какого черта, нет, это не разведка местности. Или ты думаешь, мы на маневрах? Это разведка боем. Когда наткнетесь на фрицев, они будут стрелять, а вы будете обязаны отвечать. Иначе как, черт побери, узнаете, сколько их?
— Сукин сын, — пробормотал кто-то, — ничего себе разведка.
Но все кончилось, не успев толком начаться. Они прошли по тоннелю едва сотню ярдов, как Коварски остановился и собрал всех для собственного совета.
— Не знаю, как вы, ребята, — сказал он, — но лично я ни за что не вызвался бы, знай, что Эгет пьян. Считаю, что мы в полном праве откосить от такой разведки. Есть кто несогласный?
Несогласных не нашлось.
— Тогда слушайте. Дойдем только до тех вон деревьев. Заляжем, постреляем в ту сторону, и все. Потом смоемся, не важно, будет стрельба в ответ или не будет. Я доложу, что задание выполнено, но все чтобы держали рот на замке. О’кей?
Так они и поступили, лишив Прентиса и Уокера возможности проявить героизм; а капитан Эгет выслушал лживый доклад Коварски с таким видом, будто у него башка трещит с похмелья и единственное, чего он жаждет, — это проспаться часок-другой.
Настало время, когда дни и ночи настолько полнились слухами, что не одна, так другая история вполне могла оказаться правдой. Почти ничему нельзя было верить: ничто не могло поразить в мутном потоке ежедневных событий. Одни говорили, что на севере Девятая армия уже заняла предместья Берлина, другие — что она находится на сотни миль западнее. И до сих пор не было ни подтверждения, ни опровержения слуху, ходившему несколько дней, о смерти президента Рузвельта. «Хорош, остановимся здесь», — под вечер одного теплого дня скомандовал взводу сержант Лумис, дойдя до стены, испещренной оспинами от шрапнели. В тот день они прошли деревню и большое открытое пространство без единого признака присутствия вражеских войск, но теперь стало ясно, что немцы во множестве окопались на склоне высокого крутого холма, который поднимался за лежащим впереди более крупным городком. Кроме того, было похоже, что в этот день они впервые за всю кампанию могут сойтись с врагом в рукопашном бою. Но Прентис слишком устал, чтобы чувствовать возбуждение или страх, и, взглянув на окружающие его лица, пыльные, потные, с почерневшими губами, увидел, что остальные тоже равнодушны к предстоящему.
— Это, для разнообразия, будет серьезное дело, — сказал Лумис. — На сей раз столкнемся с крупными силами.
Он как мог старался воодушевить подчиненных, но воспаленные глаза, губы в черной корке грязи свидетельствовали о том, что он измучен не меньше других. В кои-то веки он, должно быть, почувствовал, как и остальные, что его слова звучат словно в кино.
— Перед тем как нам идти в атаку, будет мощная артподготовка, но они там зарылись в землю будь здоров, так что самая тяжелая часть работы ложится на нас. На холме всяк будет за себя, и я не хочу видеть, чтобы вы валились на спину и верещали со страху, боясь применить оружие. Я все сказал. Есть вопросы?
И они продолжили утомительный путь по крутым, увешанным белыми флагами улицам городка, глядя вперед, где высился голый бурый холм, освещенный предвечерним солнцем. Все казалось каким-то нереальным.
На выходе из городка им разрешили сделать короткий привал. До начала артподготовки было еще полчаса, и им ничего не оставалось, как ждать. Отделение Финна, угрюмое и измученное, уселось в ряд, прислонившись спиной к оштукатуренной стене дома, смотрящего вниз на улицу, по которой они поднялись, и сидело молча, пока Сэм Рэнд не вытащил блестящий автоматический «люгер», который он снял с пояса пленного немца в предыдущей деревне.
— Ух ты! — восхитился Уокер. — Отличная вещь, Сэм. Не против, если взгляну поближе?
И он потянулся через колени Крупки, Браунли и Прентиса, а Сэм протянул ему пистолет, и в тот миг, когда пистолет переходил из рук в руки, мир обрушился.
Это был американский снаряд, выпущенный на полчаса раньше условленного срока и не долетевший пятисот ярдов до цели; он врезался в дом в шести футах над их головами. Позже кто-то говорил, что снаряд попал в дом рикошетом от улицы внизу, кто-то — что напрямую. В тот момент они были потрясены, ослеплены, оглушены, вскочили, заметались в панике, наталкиваясь друг на друга, теряя каски, прыгая в разные стороны.
Прентис ткнулся головой в Уокера, отскочил, завернул за угол дома и налетел на высокую сетчатую ограду курятника. Развернулся и бросился вниз по улице вслед за неистово несшимся Крупкой; сзади бухали чьи-то шаги. Второй снаряд бросил его на землю, и он лежал, извиваясь на тротуаре, словно пытаясь закопаться в него. Когда он поднял голову, Крупка исчез. В десяти ярдах от того места, где он только что был, валялась кучка зелено-коричневого тряпья, и только потом он понял: это все, что осталось от Крупки. Потом раздался третий взрыв, четвертый. Короткий промежуток тишины, последовавший за этим, наполнил пронзительный рыдающий фальцет, который, как он теперь сообразил, слышался уже несколько секунд, и он поднял голову посмотреть, кто так вопит. Это был лейтенант Коверли, который бежал по улице, взмахивая руками. За ним, пригнувшись, мчался Лумис, крича: «Ложись, Коверли, ложись!» Новый взрыв, еще один. Прентис уткнулся лицом в ладонь и что есть мочи прижался к канаве, в которой лежал. В голове стучало: «Теперь хотя бы не придется брать холм; теперь хотя бы не придется брать холм». Он лежал, скрипя зубами и закрыв глаза рукой, а земля ходила ходуном от разрывов снарядов.
Для роты «А» война закончилась в последний день апреля, когда их отвели с передовой и несколько бесцельных дней продержали в окопах под дождем. Потом отвезли на грузовиках в городок, уцелевший от бомбежки, и разместили в сухих, отличных домах, где не гулял ветер; и, находясь там, они узнали, что немецкие войска капитулировали по всей Европе. После нескольких ночей пьяного ликования и откровенно вызывающего «братания» с местными девушками вопреки запрету вступать в связь с женским населением, их перевели в еще лучшее местечко — маленький, солнечный городок Киршпе-Банхоф, где они должны были охранять тысячу только что освобожденных русских, в свое время угнанных в Германию. Военная администрация союзников разместила русских в лучшем жилом районе городка: аккуратных двухэтажных домах на холме, вдали от частично разбомбленной фабрики по производству пластмассы, единственного промышленного предприятия в городке. Отделения второго взвода посменно круглые сутки обходили симпатичные улочки, их встречали счастливые улыбки людей, махавших им из всех домов; иногда их окружали мужчины и ласковые женщины, жали руки, угощали самогонкой, пели под гармонь русские песни, приглашая подпевать. И каждую ночь, если хватало смелости сойти с маршрута, рискуя, что сержанты на патрульных джипах обнаружат их отсутствие, запросто можно было найти девчонок, которые ни в чем не откажут.
Несколько более свежих дивизий погрузили на корабли и отправили из Европы на другой конец земного шара помогать закончить войну с Японией, но пятьдесят седьмая часть не попала в их число. В соответствии с системой ротации старших по возрасту, повоевавших солдат в подразделении вскоре предстояло демобилизовать и отправить домой; молодые, менее опытные могли подождать, оставаясь в Европе от полугода до года.
Между тем в Киршпе-Банхофе жилось очень недурно. В уцелевшей части фабрики устроилась ротная кухня, и кормить стали вкусней и сытней. К ланчу и обеду каждому выдавали порцию шнапса и на выбор красное или белое вино. Ежедневно работал горячий душ, и в довершение они получили свежую форму — не новую, но чистую, приятно пахнущую, полинявшую и севшую после стирки в ротной прачечной. Вместо стальных касок они теперь носили только чистые подшлемники, украшенные сбоку знаком дивизии, нанесенным эмалевой краской.
Удовольствие от новой жизни портили лишь досадные «мелочи» вроде утренних и вечерних поверок, никчемных инспекций и никчемных маршей на пять и десять миль — но в общем они наслаждались покоем и бездельем.
Все, похоже, были счастливы, кроме Прентиса, которого не покидало чувство мучительной неудовлетворенности. Война закончилась слишком быстро. Его лишили всякого шанса искупить вину за смерть Квинта. А других шансов не было. Из его жизни исчезла цель. Ничего больше не оставалось, как тянуть изо дня в день, наслаждаясь роскошью мирного безделья, которого, казалось ему, он не заслужил. А еще его донимало и раздражало, как рота убивала свободное время в бесконечных, беспорядочных воспоминаниях, в трепе о прошлом.
— …Помнишь день, когда погибли Андервуд и Гардинелла? Когда мы должны были пройти то поле?..
— …Помнишь ночь, когда переправлялись через канал? Как восьмидесятивосьмимиллиметровые вре́зали точно по нам?..
Самым худшим, по всеобщему мнению, был день, когда они попали под обстрел своей артиллерии, — день, когда погиб Крупка и от лейтенанта Коверли не осталось и мокрого места. О том, как это случилось, несколько раз рассказывал Кляйн.
— Его просто разорвало на куски, р-раз, — щелкнул Кляйн пальцами, — и нету. Когда прилетел первый снаряд, мы рванули по улице, забежали за угол того дома, потом второй снаряд, за ним третий — только этот не разорвался. Жуткое дело: мы ждем взрыва, а слышим только: «Бум, блям, блям, блям», вроде того, а это проклятый снаряд прыгает по мостовой. С виду такой маленький, знаете? Раз в пять меньше мяча… катится к тому месту, где мы стоим, и останавливается в футе от Кови. Он протягивает руку, дотрагивается до него и говорит: «Горячий!» Я думал, он смеется. Потом сует пальцы в рот: «Аж обжегся! Обжегся! Обжегся!» — и р-раз — его на куски. Вот так все было.
Скоро в роту вернулись ветераны Арденн, которые лежали в госпитале с ранами или обморожением ног. Прибыло и свежее пополнение — скромные ребята только что из Штатов или Англии, благодарная аудитория для любителей повспоминать. Но истории воевавших в Арденнах всегда были настолько лучше, интересней и страшней («…Помните ночь, когда фрицы шли на нас цепь за цепью? Ночь, когда погиб капитан Саммерс?»), что воевавшим позже трудно было сравниться с ними. Они замолкали так же уважительно, как новички из пополнения, словно тоже не нюхали пороха.
На Уокера это действовало особенно угнетающе. Он сидел и слушал с мрачным, раздраженным видом, явно обиженный тем, что повоевал недостаточно, чтобы было о чем рассказывать, и он лишний на этих посиделках. По крайней мере именно это читал Прентис на его лице, и это было настолько близко к его собственным ощущениям, что он не раз в замешательстве отворачивался, избегая взгляда Уокера.
А потом, когда закончилась первая неделя их пребывания в новом городке, Уокер совершил нечто такое, что сделало его посмешищем. Ротный писарь проговорился кому-то, и не прошло часа, как новость стала всеобщим достоянием, вызывая недоверчивый хохот у каждого, кому ее рассказывали.
— Шутишь!
— Нет. Клянусь богом! Он это сделал!
Уокер пошел к капитану Эгету и подал официальное прошение с просьбой отправить его на Дальний Восток. Ну а дальше, как передавали, капитан не принял его всерьез: «Старина Эгет только посмотрел на него и сказал: „У тебя что, не все дома, солдат?“» — народ на КП издевательски засмеялся, на том разговор закончился, и Уокер быстренько исчез, красный как рак.
Прентис смеялся вместе с другими, когда услышал эту историю, но сознавал, что смеется с облегчением, оттого что Уокер, а не сам он совершил подобную глупую ошибку. Прошло дня два, и где-то около полудня разговор принял неожиданный, приятный для Прентиса оборот. Вспоминали на сей раз Рур:
— …Помните тот день, когда мы нарвались на зенитчика? На железнодорожных путях, тогда еще старину Дрейка ранило в ногу?
Сидели там, вспоминая, все: Финн, Рэнд, Мюллер и Бернстайн, и у Прентиса сжалось внутри от страха, что разговор о том дне может скоро коснуться его собственной ужасной промашки той ночью, когда он задремал за столом, — и страх еще больше усилился, когда заговорил Сэм Рэнд:
— Господи, вспоминаю потеху со стариной Прентисом в тот раз, — начал он, заранее улыбаясь, отчего окружающие заулыбались тоже. — Мы уже были на рельсах, когда зенитка открыла по нам огонь, помните? Мы еще попрятались за кирпичные столбы? Так те чертовы столбы были всего на дюйм шире нас. И вот, помню, Прентис стоит… — поднявшись на ноги, Сэм встал по стойке смирно, держа невидимую винтовку к ноге, — стоит он так, проклятая зенитка лупит почем зря, и капитан Эгет кричит ему: «Эй, Прентис! Воль-но!»
Все вокруг грохнули — даже Финн хохотал, даже Бернстайн, — и Прентису казалось, что он в жизни не слышал столь приятного смеха. Не бог весть что, но все же, и это приятное чувство не оставляло его, пока он шел от дома до столовой на фабрике, испытывая давно позабытое воодушевление. Он неторопливо выпил свой шнапс и двинулся к окну раздачи, из которого шел аромат чабера. Кормили сегодня шикарно: жареной курицей, и он понес дымящийся, доверху полный котелок к столику, где было свободное место рядом с Оуэнсом, маленьким человечком из штабного взвода, с которым он познакомился прошлой зимой, когда их вместе отправили из Орбура в госпиталь.
— Привет! Как дела, Прентис?
— Отлично. Тут свободно?
— Конечно. Садись.
После возвращения в роту он лишь раз-другой перебросился парой слов с Оуэнсом, но сейчас, неспешно наслаждаясь отменным ланчем, сбрызнутым шнапсом и вином, они болтали, как старые приятели. Они продолжали болтать, даже когда покончили с едой: за кофе с сигаретой, потом вместе встали и, повесив винтовки на плечо, присоединились к очереди к крану, чтобы ополоснуть свои котелки.
— Я вот что тебе скажу, — заметил Оуэнс, — не слишком нравится вся эта бодяга, которая тянется последнее время.
Прентис согласился:
— Вообще-то, если и дальше так пойдет, не удивлюсь, если найдется не один парень, который попросит отправить его воевать на Дальний Восток.
Он думал, что его слышит только Оуэнс, но тут краем глаза увидел, как от толпы справа отделилась фигура. Не успел он обернуться и посмотреть, кто это, как его грубо схватили за руку. Это был Уокер.
— Что ты сказал, Прентис? Что ты сейчас нес насчет Дальнего Востока?
Прентис был так ошарашен, что мог только глупо улыбнуться:
— Что?
— Ты меня слышал. — Уокера всего трясло. — Что ты нес насчет Дальнего Востока?
Прентис резким движением высвободил руку, отчего куриные кости из котелка разлетелись по жирному подносу. Кровь бросилась ему в лицо, и казалось, что в огромном, с высоким потолком помещении столовой воцарилась тишина.
— Слушай, Уокер! К тебе это не имеет отношения.
Тишина вокруг была не кажущейся — умолкли все, — Уокер не мог бы пожелать более внимательной аудитории для демонстрации своей ярости.
— Отчего ж сам не попросишь перевести тебя на Дальний Восток? А? Знаешь, отчего ты этого не делаешь? Оттого что ты трус, вот отчего.
— Черт возьми, Уолк…
Он не договорил: в глазах у него покраснело и завертелось. Уокер толкнул его пятерней в лицо, другой рукой рванул за рукав, и Прентис, крутясь, врезался в стену фабрики, куриные кости разлетелись по полу, винтовка соскользнула с плеча и повисла на локте, подшлемник соскочил с головы. Мгновения не прошло, как он освободился от винтовки, принял боксерскую стойку и ринулся вперед, выставив сжатые кулаки, но ударить не успел: его схватили сзади за руки, а двое других оттолкнули Уокера. Повисшая было в столовой тишина взорвалась неистовыми криками и улюлюканьем.
Оуэнс держал Прентиса за одну руку, приговаривая: «Брось, Прентис, не обращай на него внимания!» — Мюллер — за другую. Несколько секунд они с Уокером рвались друг к другу, способные сражаться только взглядами. Прентис рад был, что его удерживают, но понимал, как важно показать, что он рвется в бой.
— Что тут, черт побери, происходит? А ну замолчали все! — раздался властный голос появившегося откуда ни возьмись Люмиса, который переводил полный праведного негодования взгляд с Прентиса на Уокера. — Забыли, ребята, где находитесь?
Кто-то в толпе сказал:
— Уокер начал первым, Лумис. Он как…
— Салага дерьмовый, я начал, — процедил, ощерившись, Уокер сквозь стиснутые зубы, — и еще не закончил.
— Всё, успокоились, — сказал Лумис. — Меня не интересует, кто начал и из-за чего это началось. Вы ведете себя как дети. Господи, если хочется подраться, деритесь, но только не в столовой. Уокер, возвращайся к себе. Это приказ. А ты, Прентис, в очередь, мыть посуду. Остальным разойтись!
Кто-то протянул Прентису его винтовку и подшлемник, кто-то подал его котелок и ложку. Мюллер засмеялся нелепости происшедшего, другие подхватили его смех. Когда подошла очередь Прентиса, вокруг уже говорили о другом. Казалось, ничего не произошло. Но, моя котелок, он сжимался от страха, а направляясь по коридору на залитый солнцем фабричный двор, начал дрожать. Оуэнс и Мюллер были где-то позади, а Лумис еще дальше, в толпе солдат. Что там впереди, не было видно из-за высокой стены, окружавшей фабрику. Подойдя к воротам на улицу, он уже знал, что Уокер ждет его за ними, так что был готов и не показал ни удивления, ни тем более страха, когда ступил на улицу и увидел Уокера, преградившего ему путь.
Уокер прислонил винтовку к стене, рядом аккуратно поставил на землю свой котелок. Он стоял, широко расставив ноги и заложив руки за ремень, и, когда Прентис подошел ближе, медленно потянул их из-под ремня. Ну и конечно, тут же собралась небольшая толпа улыбавшихся зрителей — шесть, не то восемь человек, проходивших по улице и остановившихся посмотреть, что происходит.
Прентис сложил свои винтовку и котелок рядом с Уокеровыми. Затем принял боксерскую стойку и начал неловко приплясывать, скользя и кружа вокруг Уокера. Никто из зрителей не кричал: «Бокс! Бокс!» — боясь, что кто-нибудь вновь помешает схватке, так что все происходило в тишине, разве что сопели бойцы и шаркали по тротуару их ботинки. Уокер держался прямо и слегка подпрыгивал на носках, держа сжатые кулаки у подбородка; стойка Прентиса была более традиционной — пригнувшись, левое плечо выставлено вперед, левая рука делает выпады, — но только потому, что был слишком самоуверен. Он попытался нанести джеб слева, однако не рассчитал дистанцию, и Уокеру нужно было лишь отвести подбородок, чтобы уйти от его легкого удара; затем Прентис сделал шаг вперед и ударил правой, но Уокер подставил руку и сам нанес быстрый удар ему по уху, отчего Прентис оглох на эту сторону. Он отскочил и пару секунд с грозным видом пританцовывал на безопасном расстоянии, затем, зная, что зрители станут смеяться, если не сделает новый выпад, он его сделал, но опять схлопотал по тому же уху. Проклятие, где этот Лумис? Почему никто не остановит драку? Он неловко отскочил подальше, а потом в отчаянии бросился на Уокера, бешено маша правой, но попасть было не суждено, потому что кто-то схватил его за ремень и отшвырнул назад — Лумис — и одновременно кто-то другой схватил Уокера за руки.
— Да что с вами, в конце концов? — орал Лумис. — Не понимаете приказов, сопляки?
Прентис испытал такое облегчение, что едва мог воспринимать ругань Лумиса: он лишь облизывал пересохшие губы и старался успокоить дыхание. На сей раз Лумису не понравилось, что они подрались на улице. Да, он сказал, чтобы они шли из столовой, но только идиот не понял бы, что он имел в виду не сюда, не драться на виду у этой гражданской немчуры. Только сейчас Прентис заметил, что, действительно, с другой стороны улицы за ними наблюдают местные: несколько стариков, молодой одноногий человек на костылях и женщина, которая, зажав уголок фартука в зубах, глядела на происходящее.
— Уокер, отправляйся в расположение взвода, как я сказал. Доложись у меня в кабинете и жди там. Ты, Прентис, отправляйся за ним, но держись от него футах в двадцати пяти позади. Хочу видеть тебя у себя, как только разберусь с Уокером. Всё, двигай, Уокер.
Прентис долго и медленно, соблюдая веленую дистанцию, возвращался к дому, в котором размещался второй взвод, и всячески старался держаться с достоинством. Лумис шел впереди, Оуэнс и Мюллер где-то сзади, остальные свидетели незадавшейся драки тянулись по двое, по трое по улице. Он чувствовал, что лицо у него пылает, и боялся, как бы издалека не подумали, что он плачет. Чтобы не возникало такого впечатления, он достал сигарету и закурил.
Когда он уселся в гостиной перед дверью «кабинета» Лумиса, ожидая, когда тот кончит разбираться с Уокером, ощущение, что все смотрят на него с усмешкой и удивлением, стало совсем мучительным. Кляйн сидел поблизости и чистил ногти, Мюллер расположился на диване у противоположной стены, листая журнал «Янки» и даже не притворяясь, что читает. В передней, невидимые из гостиной, стояли, негромко разговаривая, Финн и Сэм Рэнд, которые, наверно, уже слышали о драке. Один раз ему показалось, что до него донеслось произнесенное Финном «Дальний Восток».
Дверь наконец открылась, и появившийся Уокер, не глядя ни направо ни налево, пошел к выходу под внимательными взглядами ожидающих.
— Заходи, Прентис, — позвал Лумис.
Он сидел за массивным резным столом, который реквизировал для себя и приспособил в качестве письменного; и вид у него был строгий и официальный.
— Закрой дверь, — приказал он. — Полагаю, ты изложишь мне свою версию.
— Я просто разговаривал с Оуэнсом и…
— Что? Не слышу, что ты там бормочешь.
— Я сказал, что я разговаривал с Оуэнсом.
Собственный голос казался тонким и далеким, но причиной лишь частично был звон в ухе, по которому он получил удар; главное же — у него перехватило в горле. Самым большим в жизни позором было бы расплакаться сейчас, на глазах у сержанта Лумиса. Он хотел было сказать: «И мы даже не говорили об Уокере — вот что смешно. Я просто пошутил насчет…» — но, боясь, что голос не выдержит столь долгого объяснения, подведет, сказал:
— И тут подошел Уокер и начал драку. Это все.
Лумис опустил глаза. Положил огромные руки на стол ладонями вниз и внимательно смотрел на них, словно это были чаши весов правосудия.
— Ладно, — изрек он. — Скажи мне вот что, Прентис. Тебе не кажется, что, если человек просится на Дальний Восток, это касается только его?
И снова беда была в том, что Прентис не мог положиться на свой голос. Он сделал глубокий вдох и сказал:
— Да. Кажется. Но когда меня называют трусом, это касается меня.
Похоже, склонному к театральным эффектам Лумису ответ пришелся по душе.
— Я тебя понимаю, — кивнул он. — Я тебя понимаю. Хорошо. Предлагаю тебе то, что я предложил Уокеру, и он согласился. Если тоже согласишься, на том и порешим.
«На том и порешим» — это звучало обнадеживающе, обещало мирный исход. Наверно, имелось в виду, что он позовет обратно Уокера и предложит им пожать друг другу руку, честно и благородно; однако все оказалось не так.
Есть, объяснил Лумис, за амбаром на холме небольшой лужок, не видный из города ни американцам, ни немцам, ни русским. Завтра утром, до завтрака, они отправятся туда — только они двое — и «решат дело на кулаках». Ради этого их освободят от утреннего построения. Согласен Прентис с этим?
Лишь сказав «да», отвернувшись от довольного взгляда Лумиса и пройдя гостиную, Прентис почувствовал, как нутро его сжалось от страха. Судя по оценивающим, насмешливым взглядам, которые он ловил на себе до конца дня, весь взвод уже знал о предложении Лумиса. Но никто не заговаривал с ним на эту тему, пока поздно вечером он не пошел с Мюллером патрулировать квартал, где жили русские.
— Ты действительно собираешься утром на это дело? — спросил Мюллер.
— Да, пожалуй.
— И как настроение?
— Не знаю.
— А драться-то умеешь?
— Не очень.
И это была сущая правда. Кроме неуклюжих, со слезами, драк на детской площадке, он лишь трижды дрался серьезно, на кулаках: все три раза в первый год учебы в частной школе, и каждый раз бывал бит. Теперь, когда он оглядывался назад, его беспокоило, что никогда по-настоящему не старался избить противника: ни тогда, в школе, ни Уокера сегодня на улице, надеясь, что кто-то придет на выручку. Во все те драки он ввязывался с единственной целью — защититься, доказать, что способен принять вызов, не спасовать, не показать спину, пока не появится какой-нибудь самозваный судья и не остановит драку. А завтра утром судьи не будет.
— Да, — проговорил Мюллер, поправляя на плече ремень своего «брауна», — не хотел бы оказаться на твоем месте. Я только о том, что он тяжелее тебя, наверно, на добрых тридцать фунтов. Будь это я, а не ты, я бы в штаны наложил.
Скажи это кто другой, а не Мюллер, он бы внимания не обратил; но то был Мюллер, пухлый, кроткого вида мальчишка, который всех поразил тем, что изрешетил вооруженного немца и спас жизнь Финну с Сэмом Рэндом, и его слова приободрили Прентиса. Уныние как рукой сняло, и оставшееся до конца смены время он шагал уверенно и с достоинством. Теперь он решил, что будет не просто терпеть удары, но постарается во что бы то ни стало победить.
Наверно, очень важно было утром проснуться и быть готовым раньше Уокера, так что он встал и оделся, когда все еще спали. Он сидел один в общей комнате, пропахшей с вечера пивом и сигаретным дымом, и, чтобы убедиться, что руки у него не дрожат, пролистал несколько журналов, валявшихся на полу.
Сверху по одному начал спускаться народ, и он чувствовал себя как на сцене. И разглядывали ли его откровенно или исподтишка, он понимал: все ищут у него признаки страха, и гордился, что хранит непроницаемое выражение. Потом ему неожиданно потребовалось отлучиться в туалет — мочевой пузырь, казалось, того гляди лопнет, — а когда вернулся, увидел поджидавшего Уокера. Больше в комнате никого не было.
— Готов? — спросил Уокер.
— В любой момент, как скажешь.
Тропа, ведущая на скрытую лужайку, была крутой, и оба запыхались, не пройдя и полдороги. Прентис надеялся, что обойдется без разговоров: ему требовалась тишина, чтобы не растерять злость и решимость. Но…
— Вот что я предлагаю, Прентис, — проговорил Уокер. — Пока мы с тобой одни, хорошо бы договориться о парочке правил. Не против?
— Нет.
— Я имею в виду, пусть бой будет честным. Если кто собьет кого с ног, делаем паузу, даем подняться. И еще. Хочешь, чтобы победа определялась по определенному числу нокдаунов, или хочешь биться до конца, пока один из нас не попросит пощады?
— Биться до конца.
— Ладно.
Они прислонили винтовки к стене амбара, сняли подшлемники, ремни и полевые куртки. Встали друг против друга и по кивку Уокера двинулись по росистой траве на приблизительную середину лужайки, где снова повернулись лицом друг к другу.
— Ну хорошо, парень, — сказал Уокер. — Начали.
Нелепость этого «начали» — кроме как в кино, никто так не говорит, если он не лживый ублюдок вроде Лумиса, — впервые за это утро по-настоящему разъярила Прентиса. Он жаждал разнести башку любому дураку, способному сказать такое, уничтожить все фальшивое позерство в мире, и оно было перед ним, воплощенное в этом большом, тупом, прыгающем лице.
Он бил наотмашь и промахивался, снова бил и снова промахивался, а потом вдруг увидел над собой кружащееся небо и оказался лежащим на траве. Удар справа пришелся в челюсть, но, быстро поднявшись, он понял, что это был не нокдаун, просто он потерял равновесие, иначе сумел бы выдержать удар. Ненужное, неловкое, бездарное падение лишь еще больше разъярило его, и он, пригнувшись, опять бросился на Уокера, норовя изо всех сил ударить его в живот, отчего тот должен был бы согнуться пополам, а потом выпрямиться от последующего апперкота. Но от удара больше пострадал он сам, нежели Уокер, — ушиб руку, попав тому по ребрам вместо мягкого живота, — и апперкот не получился. Он попытался упруго отскочить назад, но башмаки невероятно потяжелели, намокнув в сырой траве. Он потерял быстроту, а хуже всего то, что стало трудно дышать. Как у профессиональных боксеров получается дышать, черт их возьми? Он уже с хрипом хватал воздух: рот открыт, на губах пузырится слюна. Он сделал шаг вперед — и получил удар по уху, тому же, которому досталось вчера, — а потом, не понимая, как у него получилось, почувствовал, что костяшки правого кулака резко, плотно встретились с зубами Уокера. Он увидел, как глаза Уокера побелели от боли и удивления, но в тот момент, когда должен был ударить его снова, Уокер отступил назад и сказал: «Хороший удар, парень». Он, по крайней мере, был потрясен настолько, что вынужден был, морщась и моргая, повторить: «Очень хороший!» — но пришел в себя так быстро, что Прентис не успел возликовать. Уокер сделал шаг и сильно ударил его в нос, а потом, еще сильней, точно в ямочку на подбородке, и на сей раз сомнений не было — это нокдаун.
Он перевернулся, приподнялся на ладонях и коленях, глядя на капли крови, падающие из разбитого носа на траву. Когда он, пошатываясь, встал на ноги, Уокер спросил:
— Ну что, доволен?
— Черт, нет, сукин ты сын. Узнаешь, когда я буду доволен.
Он бросился вперед, бешено молотя кулаками, снова и снова пытаясь попасть Уокеру по зубам, но тот был теперь начеку, уворачивался и тяжело бил его по животу, голове, в область сердца.
Прентис потерял счет тому, сколько раз оказывался в нокдауне, когда опускаясь на одно колено, чтобы прийти в себя, когда беспомощно распластываясь на земле. Важно было вставать. Потом, встав в очередной раз, он уткнулся головой в землю, словно в стену, так что пришлось согнуться и посидеть, обхватив голову руками, пока окружающее не вернулось на прежнее место: трава опять была внизу, небо — наверху, амбар и деревья — по сторонам.
Он почувствовал, как Уокер схватил его за руку и со смешанным чувством возмущения и облегчения догадался, что это означает конец боя, но притворился, что не понимает.
— Соблюдай свои поганые правила, Уокер. Убери руки, пока я не встану.
— Нет, послушай. Я не хочу продолжать.
Уокер пытался помочь ему подняться, но он сбросил его руку и, шатаясь, поднялся сам.
— Если думаешь, что я сдаюсь, то ты чокнутый.
— Нет, ты не сдаешься, — сказал Уокер, потирая костяшки пальцев о ладонь другой руки. — Это я сдаюсь. Считаю, что мы закончили. Я удовлетворен.
— Надо же! Он удовлетворен! А вот я — нет. Защищайся!
И тут произошло самое ужасное. Широкое, без малейшего признака страха лицо Уокера расплылось в доброй улыбке.
— Да брось ты, Прентис, — сказал он. — Хватит.
Он повернулся и направился к амбару, где они оставили свои вещи.
— А ну иди сюда! — крикнул Прентис. — Ты назвал меня трусом, подонок!
Уокер оглянулся с вызывающим ярость дружеским выражением:
— Извини, коли так. Зря я это сказал, забудь. Черт, ты не трус. И ты это только что доказал, не думаешь?
Нет, он не думал, будто что-то доказал. И этот бой оборачивался тем же, чем все остальное, происшедшее после смерти Квинта, даже само окончание войны: никакие счеты не сведены, ничто не разрешилось, ничто не доказано.
«А чего ты, черт возьми, ожидал, Прентис? — сказал бы Квинт. — Ты думаешь, все кончится, как в кино? Когда ты только поумнеешь?»
Они спускались с холма, и Прентис не знал, что было унизительней: утирать кровь из разбитого носа или ощущать тяжелую руку Уокера на плечах. А хуже всего то, что, когда они завидели группку людей, стоящих у задней двери дома второго взвода, он понял, что невольно любуется картиной, которую представляют они с Уокером: победитель и побежденный, скромный герой и мужественный неудачник, двое отличных парней, которые пошли за амбар и выяснили отношения. Картина пришлась бы по сердцу Лумису, ублажила бы голливудскую его душу; а вот и он сам, сурово улыбающийся в окружении остальных.
— Вы, ребята, может, еще успеете позавтракать, — сказал он, — если поторопитесь.
Умываясь, он рассматривал в зеркале свое лицо и радовался его виду: распухший нос, разбитые губы и признак того, что обещало разрастись в знатный синяк под глазом. Еще были две открытые ссадины на костяшках правой руки, и он крепко тер их, чтобы они еще больше распухли и кровоточили, надеясь, что кто-то обратит внимание и на его кулаки.
На кровати лежало новое письмо от матери:
Бобби, дорогой мой, это был счастливейший день в моей жизни!!! В прошлую пятницу пришло письмо от тебя с тем, что ты в безопасности, но, конечно, я все равно тревожилась, а сегодня — День Победы в Европе!!! По радио звучит «Звездное знамя»,[45] и я просто упала на колени, и плакала, плакала, и возносила хвалу Господу…
Они с Уокером отправились завтракать, и в ушах у него звучал ее голос — теплый, мягкий, успокаивающий голос, который он слышал всю свою жизнь и, видно, никогда не забудет. Он был странно похож на голос Уокера, говорившего, когда они сидели в пустой столовой и уплетали холодные оладьи с желе:
— Не могу не признать, Прентис, что один раз ты мне крепко врезал.
И потом:
— Слушай. Если на следующей неделе дадут увольнительную в Брюссель, хочешь, отправимся туда вместе? Ты и я, вдвоем?
Больше не нужно было сводить никакие счеты, не нужно было ничего доказывать. Все всегда будет кончаться хорошо, пока пара отличных парней уходят за амбар, чтобы выяснить отношения, пока мать падает на колени и возносит хвалу Господу и по радио звучит «Звездное знамя». Вот о чем говорили эти голоса; это было их лживое, сентиментальное послание, и оно проскальзывало легко, как оладьи с желе.
Но все вновь поднялось в ту минуту, когда они вышли из столовой, поднялось приступом рвоты у фабричной стены, и Прентис складывался пополам, содрогался и тужился, цепляясь за стену, а Уокер нервно топтался сзади, спрашивая: «Как ты? Как ты, парень?.. Подожди, сейчас принесу попить… Ополоснешь рот…» Все это поднялось и в окончательном, мучительном спазме вышло остатками едкой желчи ненависти к себе.
Последние метры до дома, в котором размещался взвод, они прошли молча, и Прентис самостоятельно, как мог, забрался в кузов грузовика, который довез их до квартала русских.
До конца этого ясного, счастливого дня, пока он раз за разом обходил залитый солнцем квартал, его не оставляло странное чувство легкости и чистоты. Все встречные, будь то русские или солдаты роты «А», смотрели на него с нескрываемой симпатией, и он отвечал им тем же.
Он ничего не доказал, не совершил ничего реального во искупление вины и знал, что, скорее всего, никогда не совершит. Будь у него возможность поговорить с призраком Квинта, он только и мог бы сказать: «Прости, я бессилен сделать что-то еще».
И он знал, что Квинт сказал бы в ответ: «Верно, абсолютно верно относительно сделать. Понимаешь, Прентис, тут ничего не поделаешь, ничего. Такова жизнь».
Почему же тогда ему так хорошо? Какое он имеет право быть в согласии с собой?
Неясно. Единственное, что ему было ясно в тот день и позже, вечером, когда они: Уокер, Мюллер и он — сидели, полухмельные, в мягких креслах какой-то немецкой гостиной, у каждого на колене смущенно ерзающая русская девчонка, и позже, когда он взял свою девчонку за руку и повел в уединение темного, благоухающего луга, — единственное, что ему было совершенно ясно, — это что ему девятнадцать лет, что война закончилась и что он остался жив.