Эпилог: 1946

Алисе снился Риверсайд. В ленивой дремоте ей виделось, как она идет с Бобби по длинной сияющей аллее осенних деревьев — дубов, величественных тополей, монументальных буков, — и Бобби тонким голосом, какой у него был в одиннадцать-двенадцать лет, увлеченно рассказывает:

— И знаешь, что она еще сказала? Миссис Осборн? Она сказала, что мои рисунки лучше всех в целом классе.

— Надо же! Прекрасно, дорогой.

Теперь они уже шли по огромной поляне возле Большого Дома, в отдалении виднелись река и Палисейдз, и полыхал закат.

— Ну, не то чтобы лучшие, — поправился Бобби. — Кажется, этого она не говорила. Она сказала, что они самые оригинальные. А еще что, вероятно, в них оттого так много воображения, что ты моя мать.

— Вот как! Очень мило.

— А знаешь, что еще?

Она посмотрела на его счастливое, серьезное лицо, и ей захотелось обнять его, прижать к груди. Но вместо этого спросила:

— Что, дорогой?

Но сон улетучился, и он не успел ответить.

Она проснулась сама — будильник не заводила, потому что было воскресенье, — и, открыв глаза, в которые било солнце, закрыла их снова и всеми силами попыталась вернуться в сон. На несколько секунд ей это почти удалось — она смогла припомнить видение и звук голоса Бобби, чуть ли не услышать, что он говорит, — но потом все пропало.

Ей часто снился Риверсайд, и она предполагала — пробуждаясь в неизбежной реальности уродливой спальни с окном, выходившим на кирпичную стену с пожарной лестницей, — предполагала, что это потому, что из всех мест, что она знала, Риверсайд был единственным, где она чувствовала себя по-настоящему дома.

Поскольку было воскресенье, можно было медленно ходить по квартирке в купальном халате, неторопливо ставить воду для кофе, долго готовиться к походу в церковь. И так до завтрашнего утра, когда придется собираться в бешеной спешке, мчаться сломя голову по лестнице, потом по улице, нырять в холодное, пахнущее железом метро, ехать в мрачном, как тюремный, вагоне, чтобы успеть в последний момент отметиться в проходной цеха полировки линз.

Это был день отдыха. Прихлебывая кофе, она слушала радио: голос объяснял, что такое атомная энергия. После окончания войны с Японией подобных программ было множество, и статей в журналах тоже. Она очень старалась понять, о чем в них толкуют, но только безнадежно запуталась, лишь одно она поняла: Соединенные Штаты теперь обладают взрывчатым веществом такой мощи, что достаточно одной бомбы, чтобы уничтожить город.

На полке в кухоньке рядом с бутылкой виски стояла почтовая открытка с видом Парижа — единственная весточка от Бобби, и то месячной давности. На него было непохоже не писать так долго.

А на столе, рядом с чашкой кофе, лежало неоконченное письмо, которое она писала вчера вечером.

Бобби, дорогой, знаю, когда ты не пишешь, это значит, ты просто занят, но все равно хочется, чтобы ты писал чаще. Я чувствую себя такой одинокой, когда письма приходят с большими перерывами.

Дорогой, я много думаю о нашем будущем, когда ты вернешься. Знаю, ты ненавидишь то ужасное место, где я сейчас работаю, и знаю, что ты хотел бы это как-то переменить. Догадываюсь, что ты собираешься сам устроиться на какую-нибудь работу, чтобы я могла бросить свою.

Но я очень хочу, чтобы вместо этого ты пошел учиться. Этот Закон о льготах демобилизованным — замечательная вещь: ты можешь пойти в любой университет и правительство все оплатит. Даже в Гарвардский или Йельский и получить прекрасное образование.

Но вот какая незадача. Я прочитала статью в «Нью-Йорк таймс мэгазин», где пишут, что в следующем году, осенью 1946-го, все колледжи будут завалены заявлениями о приеме, потому что так много ребят демобилизуется. В этой статье говорится, что только те ребята могут рассчитывать на прием, каких призывали из колледжей, — ужасно много мальчиков будут должны ждать до 1947 года, и, думаю, ты окажешься среди них. Это значит, что тебе придется потерпеть годик, и некоторым образом это даже выгодно нам. Если ты пойдешь работать на это время, у меня будет целый год свободы, а за такой огромный срок, уверена, я снова встану на ноги. Я смогу забрать свои скульптуры из хранения, создать много новых произведений и совсем скоро буду на коне, профессионально и материально. У меня уже есть достаточно хороших скульптур для персональной выставки, а за целый год свободы у меня их будет не на одну, а на две или три выставки. Невозможно сказать, как нам будет хорошо. Конечно, в каком-то смысле год будет трудный, но ведь мы с тобой справлялись с трудностями. Помнишь ту жуткую пыльную дорогу?

Во всяком случае, таков мой план. Надеюсь, ты одобришь его, и надеюсь…

На этом месте она остановилась вчера вечером и сейчас, как ни напрягала память, не могла вспомнить, почему не закончила письмо. Ведь только и оставалось, что дописать последнюю фразу: «и надеюсь, скоро ответишь на письмо». Она нашла ручку, дописала фразу и ниже: «Любящая тебя мама».

Она опустила письмо в ящик по дороге в церковь. Долгий, через весь город путь пешком до епископальной церкви Святого Фомы был одним из немногих удовольствий ее нудной недели — оставив позади убожество Вест-Сайда, она шагала на восток к шикарной Пятой авеню, — и особенно радостно было идти в это дивное майское утро. Флаги, вспархивающие голуби, готическая красота самого собора Святого Фомы, величественная музыка его колоколов — все говорило о возрождения мира и надежды каждое воскресенье. И даже не важно, что ее черное вискозное платье кое-где в пятнах и далеко не ново, зато на голове у нее красовалась шляпка от Кляйна, изящная, дорогая на вид, с перьями, купленная по дешевке на прошлой неделе в фирменном магазине, и оттого ей казалось, что она выглядит как женщина состоятельная, важная. Ей нравилось смешиваться с толпой других верующих на ступеньках храма: все они явно жили поблизости, в респектабельном Верхнем Вест-Сайде.

Было Причастное воскресенье. Она, как всегда, выбрала скамью в сумрачных задних рядах и, склонив голову, погрузилась в молитвенное состояние под торжественное звучание первых аккордов органа, сливающихся со звоном колоколов. Она не то чтобы молилась — в душе за обращением «Боже!» не возникало слов или фраз, — но гнала прочь все, кроме смиренных, благоговейных мыслей: чтобы быть чистой помыслами перед Божьей милостью и Божьим благословением. Затем, вдохнув сумеречный, сухой, святой запах храма, выдохнула единственную глубокую и жаркую просьбу, облеченную в слова: «Боже, пусть он скорей вернется домой!»

Она подняла голову, когда орган загремел вступительную часть прохождения: хотелось увидеть все. Первым, ведя за собой поющий хор, шел крестоносец, мальчуган чуть постарше, чем был Бобби в Риверсайде, который высоко держал крест. За девочками и женщинами, от чьих сопрано и альтов у нее мурашки побежали по коже, шли мужчины. И самый заметный из них, обративший на себя ее внимание, был солист тенор. Очень высокий и тонкий, чем-то похожий на Бобби, и его сильный и чистый голос выделялся среди других голосов. Это всегда напоминало ей давние времена и голос Джорджа Прентиса:

Господь, нам помощь в веках минувших,

Нам помощь во временах грядущих…[46]

Священник, седой и низенький, далеко не такой вдохновляющий, в сравнении с риверсайдским отцом Хаммондом, казалось, был стеснен во времени, поскольку провел первую часть службы как-то торопливо, что вызвало у нее раздражение; хотелось, чтобы он степенно читал каждую молитву и каждый псалом и провел общее причастие так, чтобы обряд продолжался как можно дольше.

Но скоро уже зазвучал офферторий, и хор сопровождал длительное, восхитительное соло юного тенора. Казалось, ее собственное вибрирующее горло вторит его голосу: она закрыла глаза и как бы слилась с ним. Она унеслась в прошлое, когда впервые открыла, что Джордж Прентис, обходительный и весьма положительный человек, которого она едва знала, обладает исключительно красивым и сильным голосом. Всякий раз, когда подворачивалось фортепьяно, он садился за него и завораживал ее, исполняя что-нибудь популярное, балладу «Дэнни-бой» или «La Donna è Mobile»;[47] но он лишь рассмеялся, когда она сказала, что ему нужно стать профессиональным певцом. «У меня всего-навсего приличный любительский голос, не больше». Когда они поженились, в доме, который они снимали в Нью-Рошелле, было фортепьяно, и он иногда, аккомпанируя себе, пел ей нежные любовные песенки. Голос сделал его популярным на вечеринках, на которых они бывали; но когда их брак покатился под откос, она ощутила, что его пение лишь усиливает ее горечь. Определенные песенки, а именно: «Линди Лу», «Благодаря тебе», «Луна встает над головой», — как бы выражали и ее несчастье; много лет она не могла слышать их без острого чувства обиды и застарелой злости, когда они звучали по радио.

Но сейчас, в храме, слушая этого тенора, она плакала, вспоминая события не столь далекие. Когда она в первый раз вернулась из Техаса, отрезвленная и готовая вести нищенское существование, и когда они с Бобби поселились в скромной квартирке-студии, которую ей повезло найти неподалеку от Вашингтон-сквер, она, к собственному удивлению, обнаружила, что они с Джорджем способны говорить по телефону спокойно, без скандала. И следующей весной, триумфальной весной, когда «Портрет сына художника» приняли на ежегодную выставку в музее Уитни и фотографию скульптуры поместили в разделе искусства «Нью-Йорк таймс», Джордж позвонил, просто чтобы поздравить ее:

— Я видел в «Нью-Йорк таймс» твой бюст Бобби. Должен сказать, что он действительно смотрится очень здорово.

— Что ж, спасибо.

— Нельзя ли получить копию этой фотографии? Хочу вставить в рамку.

— Ну конечно, я пошлю тебе. Рада, что она тебе понравилась.

После этого они единственный раз серьезно поспорили, когда она устроила Бобби в частную школу, но это удалось уладить более-менее мирно, и она согласилась переехать в квартирку поскромней.

Потом, спустя год или около того, он однажды позвонил из телефонной будки за углом:

— Я тут случайно оказался поблизости. Не возражаешь, если загляну на минутку?

— Да нет, совсем не возражаю. Заходи, пожалуйста.

Времени приводить в порядок студию не было; она едва успела умыться и причесать волосы. Когда она стояла перед зеркалом, в голову пришло, что он специально проделал дорогу в центр города, чтобы повидать ее: наверняка не дела, связанные с «Объединенными инструментами и литьем» привели его в Гринич-Виллидж.

Она удивилась, увидев, что он небольшого роста — почему-то он всегда представлялся ей выше, чем был на самом деле, — и выглядит таким постаревшим.

— Извини за кавардак, — сказала она. — Не ждала сегодня гостей.

— Ничего, нормально.

На нем, как всегда, был очень строгий деловой костюм и узконосые черные туфли. Он расхаживал среди покрытых тряпками скульптур и каменного крошева на полу, и было видно, что он чувствует себя не в своей тарелке.

— Что же, похоже, ты много работаешь.

— Выпьешь что-нибудь?

Она провела его в альков, служивший ей гостиной.

— Тут у тебя очень мило, — сказал он, принимая виски с водой и озирая комнату.

— Извини за пыль. Когда имеешь дело с камнем, она проникает повсюду.

— Должно быть, это тяжело — долбить камень.

— Пожалуй, но мне нравится. Не желаешь взглянуть на кое-какие мои новые вещи?

Она водила его по студии, а он уважительно следовал за ней со стаканом в руке. Похоже, ему нравилось все.

— Работа с камнем коренным образом отличается от лепки, — объясняла она, а он понимающе кивал, глядя на полузаконченную фигуру. — Я считаю, что в камне суть скульптуры, так искусство ваяния выражается полней, в более чистом виде.

— Господи! — Он взвесил в руке одну из ее трехфунтовых киянок. — Ты этим пользуешься? Не слишком тяжело для тебя?

— Да нет, привыкла, видно. К тому же руки у меня стали очень сильные. И все же не думаю, что совсем брошу лепку. Есть вещи, которые требует воплощения в глине, как вот голова Бобби, которая тебе так понравилась.

— Она здесь? Можно посмотреть?

Она подвела его к подставке у стены и сняла ткань с головы.

— Да, — сказал он. — В самом деле замечательно. Выглядит даже лучше, чем на снимке.

Они выпили еще, прежде чем он робко спросил, нельзя ли пригласить ее куда-нибудь пообедать. Они шли по Виллиджу, и она представляла себе, что, наверное, думают встречные, глядя на них: спокойная, приятная немолодая пара вышла на вечернюю прогулку. А в том ресторане, оказалось, они уже были давным-давно, до женитьбы.

Говорил больше Джордж. «Объединенные инструменты и литье», после того как едва не потерпели крах в Великую депрессию, воспрянули в годы войны, и незаметно было, чтобы что-то препятствовало их дальнейшему росту. Правда, пока процветание компании не слишком сказалось на отделе, в котором работал Джордж — по крайней мере, на структуре оплаты, — но были все основания надеяться на улучшение в дальнейшем.

— Прежде всего, — сказал он, — думаю, мы можем больше не беспокоиться насчет обучения мальчика в колледже. На это средств у нас должно хватить.

— Замечательно.

Но ей не хотелось продолжать разговор о деньгах или его работе: она боялась, что эта тоскливая тема испортит ей настроение.

— Ты продолжаешь петь, Джордж?

— Господи упаси, нет, конечно; сто лет не пел. Разучился окончательно.

— Очень плохо. У тебя был прекрасный голос. Думаю, он бы сохранился, если б ты не перестал петь.

— Может быть, не знаю. Не желаешь бренди к кофе?

— Пожалуй, не откажусь.

И за бренди он застал ее врасплох: потянулся через стол, взял ее руки в свои и попросил, не смея глядеть ей в глаза, снова выйти за него.

— Алиса, — добавил он, — мне пятьдесят шесть. Один сердечный приступ у меня уже был, и я…

— Не знала, что у тебя был приступ.

— Весной; так, легкий. Я, может, проживу до девяноста. Но, Алиса, суть в том, что не хочется стареть в одиночестве. А тебе?

Она страшно смутилась, не знала, что думать, что сказать. Единственная мысль была: нет, это неслыханно, такого просто не может быть. Но ответить что-нибудь было надо.

— Я не думаю о старости.

— Знаю. И это, среди прочего, восхищает меня в тебе, Алиса. Ты безгранично веришь в будущее. Никогда не сдаешься.

— Наверно, я оптимистка.

— Без всякого сомнения. Алиса, вряд ли мы можем сейчас о чем-то договориться. Да и время уже позднее. Но хочу, чтобы ты подумала над моим предложением. Обещаешь? И что мы скоро встретимся еще и поговорим?

— Обещаю.

Он проводил ее до подъезда, постоял, не решаясь поцеловать на прощание. Потом подался к ней, легко коснулся губами щеки и сжал ладонь.

Он ушел, а меньше чем через неделю умер. В разгар рабочего дня свалился, сидя за столом, и умер прежде, чем успела приехать «скорая». Тактичный кадровик из «Объединенных инструментов и литья» известил ее о случившемся, сказал, что, принимая во внимание обстоятельства смерти, компания берет на себя заботу об устройстве похорон.

Три дня она плакала, не в силах остановиться. Бобби приехал из школы на похороны, бледный, суровый, не понимающий причины ее слез, и ей стало только хуже. Она хотела объяснить ему, сказать: «Но я любила твоего отца, только на прошлой неделе мы собирались…» Но не могла найти слов. Она знала, он никогда ей не поверит.

И даже теперь, годы спустя, всякий раз, когда она вспоминала те дни или слышала соло вот этого тенора в храме, ее сердце пронзала печаль.

Ей удалось успокоиться к моменту проповеди, но после первых слов священника она вновь погрузилась в собственные мысли. Она думала о том, что как прекрасно было бы приходить в эту церковь с Бобби: они вместе пели бы гимны, вместе становились на колени и молились; вместе подходили бы к причастию, а после вместе возвращались домой и обменивались впечатлениями от проповеди.

Священник: — Да пребудет с вами Господь.

Хор: — И в духе твоем.

Священник: — Помолимся.

Затем наступило время подойти к причастию, и она представила чувство благоговения и смирения, какое испытает при этом.

«Прими и вкуси сие в воспоминание о смерти Христовой, умершем за тебя, и питайся Им в сердце твоем через веру твою, с благодарением… Пей сие в воспоминание о крови Христовой, пролитой за тебя, и будь благодарен».

И пока прилипшая к нёбу облатка медленно таяла во рту, она вновь выдохнула свою горячую просьбу: «Боже, пусть он скорей вернется домой!»

Заключительный гимн был одним из ее самых любимых: «Славное возвещается о Тебе». Она любила строку: «Могут ли они ослабеть, когда такая река будет вечно утолять жажду их?» И когда хор и юный высокий и чистый тенор запели эти слова, у нее по спине пробежал холодок.

Вернувшись домой, она налила себе большой стакан виски, приготовила на скорую руку чем закусить и весь день клевала носом над воскресными газетами. Только изредка отправлялась на кухоньку плеснуть еще немного из бутылки.

Незадолго до пяти она заставила себя подняться и навести порядок в квартире в приятном ожидании: должна была зайти Натали Кроуфорд, и они отправятся куда-нибудь обедать.

Временами она напоминала себе, что, в сущности, Натали ей не нравится и никогда не нравилась, но как-то так получилось, что с годами они стали ближайшими подругами. Не считая Мод Ларкин, еще в Риверсайде, Натали была единственной, кому Алиса поверила историю бегства Стерлинга Нельсона, и только ей одной рассказала о последних, горьких и радостных днях перед смертью Джорджа. С тех пор, если ей нужны были поддержка и утешение, она всегда и неизменно находила их у Натали, поэтому особенно ждала ее в такие, как сегодня, воскресные вечера, когда чувствовала беспокойство и подавленность.

— Боже! — сказала обессиленная Натали, входя в квартиру и одной рукой держась за сердце. — Эта лестница! Как только ты выносишь такое мучение каждый день?

— Привыкла, наверно. Выпьешь глоточек?

— С удовольствием.

Готовя на кухоньке выпивку, Алиса заранее знала, что сейчас придется выслушивать подробнейший рассказ Натали о прошедшей неделе и сочувственно откликаться на каждую новость. Натали была личным секретарем у сильно пьющего здоровяка-менеджера в рекламном агентстве, и Алиса давно поняла, что это было самым важным в жизни подруги. Ее шеф был женат на женщине амбициозной, стремившейся играть заметную роль в свете, которую Натали звала мадам Королева. Трое его детей, Сопляков, как называла их Натали, учились в дорогих колледжах; и Натали была мучительно и безнадежно влюблена в него вот уже пятнадцать лет.

— …а она удивляется: «Ухажеры»?[48] Я же ясно вам сказала: «Увольнение в город». Совершенно четко.

Ну, я уже была готова взорваться. Хотелось сказать ей: «Вот что, миссис Тайер, можете взять свои билеты и засунуть их сами знаете куда». Но сказала… — И, хлопая ресницами, Натали изобразила образец терпения и согласия. — «Боюсь, вышло недоразумение, миссис Тайер. Мистер Тайер распорядился, если не достану билетов на „Увольнение в город“, купить билеты на любой другой мюзикл. Я просто выполнила его распоряжение». Но даже тогда она не отвязалась. Говорит: «„Ухажеры“ — это дешевое, вульгарное ревю. Не могла взять билеты хотя бы на „В Центральном парке“?» А я ей: «Простите, миссис Тайер, я сделала все, что могла в тех обстоятельствах». Нет, представляешь, какая нахалка? Честно, Алиса, не понимаю, как он только выносит ее. Я вот не знаю, как только выдерживаю.

— Да, тебе, наверно, приходится очень… трудно.

Алиса надеялась, что на этом истории о миссис Тайер закончатся, потому что опасалась, что ей откажет способность слушать. Такое часто случалось: Натали говорила и говорила, углубляясь в подробности несправедливого к ней отношения, и скоро Алиса вообще переставала понимать, о чем идет речь. Сидела, глядя на шевелящиеся губы Натали, на ее плечи, поднимающиеся в недоумении, жестикулирующие руки, а думала о своем, ожидая, когда наступит тишина, а значит, настанет ее очередь говорить.

— …И то, что у нее менопауза, не извиняет такого ее поведения, — продолжала Натали. — Господи, да она бывает у всех нас — у тебя, у меня, — но мы держим себя в руках. Я права?

— Давай налью тебе еще.

Они вышли из дома, а Натали все говорила и говорила, но, когда они медленно приближались к Коламбус-Сёркл, утомилась и замолчала.

— Не забавно ли? — сказала Алиса. — Я всегда считала, что рестораны «Чайлдс» ужасны, но этот — единственное приличное место во всей округе, в остальных страшно дорого, и тут достаточно мило, не находишь?

Они заказали куриные фрикадельки, и за первой порцией «Манхэттена» Натали решилась заговорить на новую тему.

— Есть известия от Бобби?

— После парижской открытки пока ничего, а она пришла несколько недель назад. Уверена, это просто потому, что ему сейчас не до писем.

— Не в этом ли месяце, как ты сказала, он должен вернуться домой? В мае?

— Я сказала, что думаю: возможно, он вернется в мае. Возможно, это отложится до июня или июля. Все зависит от такой вещи, как система ротации; я не очень понимаю, что это такое. В любом случае это должно произойти скоро, я жду не дождусь. Только об этом думаю, день за днем. Каждый раз, когда чувствую: все, больше не выдержу на этой ужасной работе, просто закрываю глаза и говорю себе: «Скоро!»

— Ты собираешься тогда бросить работу, когда он приедет?

— Я знаю, он захочет, чтобы бросила. Ему не по душе, что мне приходится работать. Понимаешь, у него будет целый год, прежде чем он сможет поступить в колледж. А представляешь, сколько я в состоянии создать за год свободы? У меня уже достаточно отличных произведений на персональную выставку, ну или почти достаточно. Я рассказывала о своей новой замечательной идее?

— Нет, не припоминаю.

— О, это будет нечто изумительное. Во-первых, помнишь мой бюст Бобби? Тот, который тебе всегда так нравился? Который фотографировали для «Таймс»?

И, с удовольствием приложившись к коктейлю, она на мгновение перенеслась в тот давно минувший, счастливый год — время, когда создавала и доводила до совершенства одну скульптуру, которая, как она чувствовала, может составить ей имя. Ничто никогда так не радовало ее, как публикация той фотографии. Люди, которые годами не вспоминали о ней, начали звонить, желая поздравить ее и возобновить знакомство, а еще был тот памятный звонок от Джорджа. Секунду она боролась с искушением рассказать Натали об этом: «А что сделал Джордж, рассказывала я тебе? Как он позвонил и попросил у меня фотографию? Думаю, он впервые… впервые…»

Но справилась с порывом. Если она сейчас начнет об этом, то разговор уйдет в другую сторону.

— В общем, — сказала она, — я всегда считала тот бюст лучшим моим произведением. И сейчас я хочу его повторить. Создать новый «Портрет сына художника» — бюст Бобби, такого, каким он выглядит теперь, каким окажется, когда вернется домой. Мужчины. Красивого, чуткого, решительного молодого мужчины. Правда замечательно? Вообрази себе! Увидишь, это будет лучшим из всего, мною созданного. Я выставлю их вместе, рядом — мальчика и мужчину, — мое главное достижение, оправдание моей жизни в искусстве. Так не терпится взяться за работу.

Она сделала паузу и занялась фрикадельками.

Натали тоже подняла вилку.

— М-м, — сказала она, — звучит прекрасно, Алиса. Действительно прекрасно. Должно быть, чудесно иметь такой талант, как у тебя.

Но Алиса подозревала, что Натали рвется перехватить инициативу, и вежливо уступила ей трибуну. Она сосредоточилась на еде, довольная, что в бокале, стоящем у локтя, остались еще добрых две трети «Манхэттена». Если пить аккуратно, крохотными глоточками, растянув до конца еды, то он поможет ей продержаться, пока она не вернется домой, — а там, к счастью, у нее еще чуть больше полбутылки виски, ее защита от ночи.

Куриные фрикадельки, размышляла она, очень сытная вещь, если хорошенько жевать перед тем, как проглатывать; и горячее картофельное пюре тоже сытно, пускай даже оно здесь малость водянистое, и горячий, сладкий зеленый горошек. Жизнь прекрасна; Бог — у себя на небесах; Бобби скоро вернется, и еще почти две трети «Манхэттена» в бокале рядом с тарелкой.

У Натали рот не закрывался, можно не слушать: ее губы, зубы и язык были зримым воплощением сплетни, исповеди, сквернословия и ностальгии. Алиса смотрела на нее и следила, чтобы на собственном лице вовремя появлялись улыбки, печальный взгляд и прочие соответствующие выражения, и была более или менее уверена, что Натали не подозревает, что она не слушает ее.

К тому времени, как они покончили с горячим, в бокале ни капли не осталось, и Алиса чувствовала, что задержку на мороженое ей не вынести.

— Натали, давай обойдемся без десерта. В меня уже, право, больше ничего не влезет. Как ты? Я так даже о кофе думать не могу.

Единственное, о чем она могла думать по дороге домой, — это бутылка виски, которая ждала на кухонной полке.

— Поднимешься выпить, Натали? — предложила она у подъезда. — Пожалуйста. Домой еще слишком рано.

— Ну, не знаю, — колебалась Натали. — Я бы с удовольствием, но, знаешь, лучше я пойду. Спасибо за приглашение.

— Пожалуйста! — Просьба прозвучала слишком уж отчаянно, и тем не менее она должна была повторить: — Пожалуйста, Натали. Хоть на минутку!

И, с тревогой глядя в лицо подруги, она чувствовала ужас при мысли, что останется одна. Невозможно было одной подниматься по лестнице, одной входить в эту уродливую квартиру; невозможно сидеть в ней одной — или ходить, меря шагами комнату, — дожидаясь, пока не придет время ложиться.

— Нет, правда, — говорила Натали, отступая назад. — Правда, Алиса, лучше я пойду. Позвоню тебе на неделе, договорились?

Лицо Натали, уже отступившей под резкий свет фонаря, неожиданно превратилось в маску лицемерия. «Какая она некрасивая и старая, — думала Алиса, — странно, что раньше я как-то не замечала этого». Хотелось сказать: «Натали, я ни капли не люблю тебя и никогда не любила». Вместо этого она сказала:

— Ну хорошо. Доброй ночи.

Она осталась одна. Но дома была бутылка виски, верная, как лучшая подруга. Еще тяжело дыша после крутых ступенек, она крепко заперла дверь и, даже не сняв шляпки, налила себе стакан. Потом медленно разделась и влезла в старый, драный купальный халат, который успокаивал почти как виски. Теперь она была готова встретить ночь.


В начале следующего месяца, в июне, пришло письмо от Бобби с вложенным в конверт почтовым переводом на триста долларов, которые, по его словам, он заработал, торгуя сигаретами на черном рынке в Париже. Он писал, что решил демобилизоваться в Европе и переехать жить в Англию, где или подыщет работу, или поступит в английский университет — пока еще не знает какой.

В июле она получила новое письмо с английским штемпелем и без обратного адреса, с переводом на сто долларов, — как он объяснил, половиной суммы, полученной им при демобилизации. Писал, что теперь он человек штатский, что чувствует себя хорошо и скоро снова напишет ей. Желал удачи.

Загрузка...