Се коль добро и коль красно,
еже жити братии вкупе!
Над серой, в рыжих заплатах степью, над молочными озерами ковыля, млеющего под нежарким солнцем, летела тревога. Ее разносили птицы, о ней сообщала земля едва уловимым гулом. Рассыпанные среди типчаков и полыни сайгаки разом поднимали головы, замирая; их дозорные свечками вставали над травой, и вдруг целые стада срывались в бег — на закат и на полночь. Вслед антилопам, развевая хвосты, бежали серо-дымчатые тарпаны, желтые черноспинные онагры пугливо мерцали снежной белизной ног и подбрюший, палевые зайчишки затаивались в колючем татарнике, хищники теряли наглую стать хозяев степи и, не замечая добычи, забивались в заросли по берегам редких в приморском степном краю речек. Даже гнедые могучие туры, не боящиеся ни волчьих стай, ни стремительных пятнистых пардусов, начинали кружить, грозя кому-то наклоненными рогами, и, сбиваясь в небольшие стада, уходили за сайгаками и дзеренами. Вместе со зверем бежал человек. Редкие становища полудиких кочевников торопливо вьючили лошадей, нагружали кибитки и, не мешкая, гнали на закат. Отчаянные ватаги добытчиков соли, припозднившиеся на берегах Сурожского моря[1], искали убежища вместе со зверьем в приречных тростниках, в заросших оврагах, надеясь отсидеться. В стороне восхода небо начинало куриться серыми облачками, но ветер не доносил запаха костровой гари, а это значило: надвигается самое страшное, что когда-либо порождали степи, — военная кочевая орда. Во время больших ханских охот конные крылья орды раскидывались на многие версты и потом, охватывая пространство, стремительно и далеко выбрасывались вперед, чтобы сомкнуться. Редкому зверю удавалось вырваться из кольца, чужому человеку — никогда.
Если теперь кто-то украдкой следил за движением орды, то с облегчением замечал: не конные цепи простирает она по степи, а лишь небольшие дозоры. По следу быстрых головных чамбулов[2] в плотных колоннах шли одна за другой конные тысячи, прикрытые с боков легкими заставами. Орда явно готовилась либо отразить чей-то удар, либо сама нанести его кому-то с ходу.
В челе головной тысячи колыхался рыжий великоханский бунчук, желто-кровавое знамя вспыхивало в порывах ветерка факелом угрозы — оно означало, что хан выступил на войну. Под знаменем и бунчуком, оберегаемый панцирной стражей на крепких лошадях, покрытых барсовыми шкурами, ехал угрюмый сорокалетний человек в синем халате и горностаевой шапке, украшенной пером серого кречета и золотой царской диадемой с крупным прозрачно-зеленым камнем. То был великий хан Золотой и Синей Орды Тохтамыш, прямой потомок Повелителя Сильных — Чингисхана, правнук Джучи, объединивший под своей рукой все земли бывшего улуса Джучиева — северо-западные пространства монголо-татарской империи от Поднебесных гор, откуда сбегает голубая река Сейхун[3], до устья Дуная, от Закавказья до лесистых русских равнин, уходящих к ледяным морям в неведомых полуночных странах.
Получив весть о разгроме Мамая на Дону, Тохтамыш не медлил. В одну неделю он со своим войском совершил трехсотверстный[4] бросок от берегов Яика к берегам Итиля, занял золотоордынскую столицу Сарай, присоединил силы татарских князей, оставшихся в Мамаевом тылу, встал на правобережье, выслал в степь отряды, чтобы перехватить беглого врага. Но Мамай, видно, догадывался, кто ожидает его на волжских берегах, он ушел в Таврию — свой бывший улус, откуда молодым темником, зятем хана Бердибека, начинал восхождение к золотоордынскому трону. И вот что было удивительно и страшно Тохтамышу: не прошло и трех недель после кровавой сечи на Дону, как рассеянные дружины Мамая вновь собрались под его стяги, а к ним присоединились и силы некоторых татарских племен, кочевавших в приморских степях между Днепром и Дунаем. Лишь несколько мурз с уцелевшими воинами прибежали с Дона к Итилю и принесли покорность новому хану. Сила Мамая, по слухам, едва ли не достигла того числа, с каким ходил он на Русь, и Тохтамыш задумался. В Москву от него помчался срочный гонец. Великий хан благодарил великого московского князя за помощь в борьбе с кровавым узурпатором золотоордынского трона. Великий хан предупреждал Димитрия, что их общий враг снова поднял голову. Он велел Димитрию, не мешкая, выступить с сильным полком на помощь своему законному царю, обещая от имени трона вечную милость Москве и ее князю.
Тохтамыш мало верил, что Димитрий поспешит ему на помощь, если Мамай снова не бросится на Москву. Но Мамай ведь не безумец. И уже приходила в голову осторожного хана мысль: отправить к Мамаю большое посольство с предложением мира и дружбы, попросить в жены его дочь. Говорят, нет в Орде невесты, равной ей по красоте. Неужто в столь трудное время безродный улусник отвергнет такую честь и такую сильную руку? Орда велика, пока им двоим хватит в ней места. Пока…
Ханские раздумья прервал тогда нежданный вестник. Из Крыма с отрядом примчался мурза-тысячник. Передав хану запечатанный пергамент, он смиренно, уткнув лицо в пыль, ждал решения. Письмо было кратким: «Повелитель! Иди и возьми голову своего и нашего врага Мамая. Мы принесем ее тебе на серебряном блюде, как только увидим в степи твои бунчуки». Пергамент скрепляли печати сильнейших Мамаевых мурз — Темучина, Кутлабуги и Батар-бека. С Кутлабугой у Тохтамыша и прежде были свои тайные отношения. Хан не выдал радости, не шевельнул даже бровью, скуластое лицо его напоминало гладкий желтый пергамент без единого знака.
— Встань, — приказал он гонцу. — Почему эти трое, когда-то отдавшие в руки Мамая Золотую Орду, называют его своим врагом?
— Великий хан! Мамай снова ведет тумены на Москву! Воины не хотят — они не верят больше в военное счастье Мамая.
«Выходит, он все же безумец?..» Да ведь только безумец, будучи безродным, мог схватиться за ханский венец. Даже могущественный Тимур правит от имени чингизидов. Он держит ханов в золотой клетке, разнаряженных в роскошные одежды с коронами на голове, сам, как смиренный раб, вползает в клетку на коленях, подавая им еду и питье, по всякому случаю спрашивает их воли и совета, разумеется даже не слыша, что они ему бормочут. Он душит и травит их по своей прихоти, как крыс, однако же всему свету трубит: будто он, властелин Азии, — только исполнитель воли потомков священного рода Повелителя Сильных.
— Что говорит сам Мамай о походе на Русь?
— Великий хан, он убеждает наянов, будто на Дону мы уже победили Димитрия, и только трусливые вассалы, увидев небольшой русский полк, напавший из засады, побежали и внесли в войско панику. Он говорит, сила Москвы иссякла, надо, не теряя времени, нанести ей новый удар — Димитрий этого теперь не ждет. Он еще говорит: нельзя терять даже дня — нельзя давать русам увериться в собственной силе и подготовиться к новой войне. Мамай пугает нас неведомым, но мы еще не пережили нынешней беды. Сколько погасло наших очагов, а сколько их осиротело! Кто видел Куликово поле, с Мамаем на Русь не пойдет!
Нет, он не безумец, этот черный крымский улусник. Да, сейчас бы совсем неплохо в московском пожаре выжечь память о злосчастной битве на Дону, чтобы о ней не рассказывали страхов. Но Мамай подобен тем людям, которые хорошо различают далекое, не видя того, что у них под носом.
— Что Мамай говорит обо мне?
— Он сказал: пусть-де хан Тохтамыш повеселит душу на саранском троне да побережет наш тыл, пока управляемся с Москвой.
Хан слабо улыбнулся — Мамай, конечно, сказал не так. Тохтамыш знает, как говорит Мамай, охваченный злобой: много и громко. Не это ли его сгубило? Полководец на войне должен только спрашивать и приказывать. Других речей ему не следует произносить даже во сне.
— Иди, — приказал гонцу. — Передай главному юртджи: пусть поставит тебя во второй тумен на полный корм. До моего слова ни ты сам, ни один из твоих людей не должны шагу ступить от расположения тумена.
Тохтамыш послал за молодым ногайским мурзой Едигеем, который поддерживал его своим мечом в борьбе с врагами, не раз обнаруживал храбрость зрелого воина и разум трезвого мужа. Сидя перед палаткой, показал Едигею письмо.
— Что скажешь?
— Скажу: я бы пошел и взял такое блюдо. — Молодой военачальник выдержал тяжелый взгляд хана.
— А если ловушка?
— Аркан годится, чтобы поймать коня или молодого бычка. Но еще никто арканом не поймал тигра.
Тохтамыш встал с седла, громко хлопнул в ладоши. Выскочившему из палатки юртджи приказал:
— Войску — тревога.
Теперь уже Дон позади, три ханских тумена вступили в Таврические степи. Велика земля и тесна. Полтораста лет назад этой самой степью гнали половецких ханов полководцы Чингиза, прорвавшиеся сюда из глубин Азии через Кавказ. Предания и книги говорят: тогда им достались несметные богатства и полоны, а скота было так много, что его никто не считал — воины ловили и резали на мясо быков, овец, коней сколько хотели. Тогда к северу от этих мест стояли великие города Киев, Переяславль, Чернигов, где боярские терема и купеческие клети ломились от добра, где купола церквей, по слухам, были покрыты чистой медью, серебром и золотом, оклады икон украшались цветными каменьями, каждый из которых стоил табуна объезженных коней. Нынешним ханам и темникам даже не снится та добыча, какую брали первые ордынские завоеватели. Теперь лишь нищие селения русской Литвы прозябают на развалинах бывших удельных столиц. Оскудела земля людьми, оскудела товарами и скотом, только диких зверей развелось великое множество. Люди побиты и распроданы в рабство за моря, добро их разграблено и тоже размытарено. Но где-то же оседают богатства, где-то жиреют народы на крови других. Сколько нажили да и теперь еще наживают генуэзские, венецианские, арабские, ганзейские и иные купцы на перепродаже рабов и военной добычи ордынцев! Однако эти пауки лишнего не держат в крымских портовых городах — отсылают на больших кораблях в свои страны, чтобы потом, воротясь, жить припеваючи. Богаты были и ордынские города Сарай-Бату, Сарай-Берке, Хаджи-Тархан, богаты были и ордынские становища — даже незнатные кочевники устилали юрты узорными коврами, носили шелка и бархат, золотом украшали оружие, пили и ели на серебре. Но долго ли завоеватель пользуется награбленным? А тут еще ханские усобицы последних лет, восстания подвластных племен. Чтобы жить за счет покоренных народов, надо увеличивать их число, их жизненную силу, но это опасно. От русских полоняников и крестьян окраинных уделов обедневшие кочевники научились пахать, выращивать хлеб и овощи. Однако нынешней весной, поднимаясь на Москву, Мамай не велел сеять хлеб: возьмем-де его на Руси. Поход провалился, Орда не только не получила русского хлеба, она потеряла огромные стада, ей грозит голодная зима. Нужен хлеб или большие деньги, чтобы купить его. В долгой борьбе за власть хан Тохтамыш обнищал, обнищали и его мурзы. В Сарае большой казны не оказалось — войны расхищают не только человеческие жизни, но и денежные мешки.
Москва — вот главная казна Орды. Заплатит ли теперь Димитрий хотя бы половину той дани, какую требовал Мамай?
Чтобы отвлечься от смутных мыслей, Тохтамыш стегнул своего золотистого аргамака шелковой камчой, вырвался из строя личной сотни, поскакал вперед. Он остановился на древнем кургане, медленно огляделся. Слева на плоской степи лежала плоская синева соленого лиманного озера, низкий противоположный берег едва различался у горизонта. На зеркале воды — ни челна, ни паруса, одни бесчисленные стаи птиц пестрели у берегов шевелящимися размытыми пятнами, да стадо куланов, почуяв опасность, рысило от воды в степь. К кургану быстрым аллюром мчался отряд из сторожевой тысячи. Не иначе какие-то вести.
Хан не ошибся. Мамай, оказывается, тоже не дремал, его войско шло навстречу Тохтамышу и теперь нависало с полуночной стороны. Следовало, не теряя времени, повернуть тумены от побережья в глубину степи.
— До темноты не останавливаться, — приказал Тохтамыш. — За Калку послать две передовые тысячи. Воинам спать в доспехах и при оружии, коней переседлывать всю ночь.
Повинуясь движению сигнальных значков, чамбулы совершали быстрый поворот. Склоняющееся к закату желтое солнце светило теперь в левые скулы всадников. К берегу Калки вышли в сумерках, тумены приняли боевой порядок и остановились. Костров не разводили. Даже перед ханской палаткой не загорелся огонь.
…Безросное солнечное утро застало войско Тохтамыша готовым к битве. В порыжелых осенних берегах лениво текла обмелевшая степная речка, печально знаменитая тем, что когда-то в давнее время видела, как великие полководцы Чингисхана Субедэ и Джебэ со своими нукерами пировали на костях незадачливых князей Киевской Руси, не захотевших стоять в битве одной стеной, под одним знаменем. Кому же сегодня справлять победный пир на ее берегах — Чингисову потомку Тохтамышу или темнику Мамаю, которому следовало верно служить ханам, а не отрезать им головы? Если киевские князья находятся в христианском раю, они сейчас смеются и злорадно тычут пальцами в незадачливых потомков своих врагов: «Мы были хороши, да и эти стоят нас!» Неужто все народы проходят один путь?
С прибрежного холма, сидя на коне в полном боевом облачении, Тохтамыш угрюмо следил за подходом к реке Мамаевых туменов. Тучи пыли выдавали приближение отрядов, развернутых широкими лавами, — Мамаю тоже известно, где стоит войско его врага. Считая стяги, Тохтамыш снова пугался и удивлялся: перед ним развертывалось, по меньшей мере, тридцать тысяч всадников. А сколько их на подходе? Что, если мурзы обманули?.. По далекому холму, алея халатами, растекалась лава сменной гвардии Мамая.
Нукеры никогда бы не догадались, о чем думает их повелитель — закаленный в испытаниях Тохтамыш умел владеть собой. Он не относился к числу изнеженных «принцев крови», ему не досталось никакого наследства, кроме происхождения. По счастью, именно такой нищий чингизид, прямой потомок Джучи, оказался нужным Тимуру в его смертельной борьбе с сильными ханами и мурзами. Дважды Тимур давал войско Тохтамышу, и дважды Тохтамыш бежал от берегов Хорезмийского моря[5], разбитый врагами. Но между заяицкими ханами не было согласия, и в конце концов с помощью того же Тимура власть в Синей Орде захватил Тохтамыш. Битого жизнью и врагами хана крутая перемена судьбы немного пугала. Счастье непостоянно, он слишком хорошо это знал, и мог ли с легкой руки доверить свою судьбу стихиям битвы?
Что же Мамаевы мурзы? Разве они еще не разглядели ханские стяги? Где их серебряный поднос? Просто обещать Мамаеву голову, иное — добраться до нее сквозь мечи тех краснохалатных дьяволов!
На противоположном берегу Калки по-прежнему находились две тысячи легких всадников Тохтамыша. Главные силы, состоящие только из отборной конницы, здесь. Тумены правого и левого крыла развернулись вдоль берега широким фронтом, недвижно сверкают панцирями и оружием. Третий тумен в резерве за холмом. Если дело дойдет до битвы, темникам приказано за реку не ходить. Пусть Мамай нападает. На его отряды, переходящие Калку, обрушатся сильные короткие удары кованых тысяч Тохтамыша; испытанный в битвах тумен резерва готов встретить глубокий обход врага.
Тохтамыш видел многие бои, сам терпел поражения, и он понимал состояние воинов Мамая, еще не отошедших после куликовского потрясения. Несколько сокрушительных встречных ударов, несколько отрядов, сброшенных в реку, и Калка напомнит Мамаеву воинству весь ужас Непрядвы. Это — победа. Вот если бы Тохтамыш перешел речку и там, в открытой степи, доверился стихиям битвы с конницей Мамая…
Да можно ли предсказать исход любого сражения, где сошлись равные по силе враги? Мамай опытен и хитер, он разозлен поражением, и кто знает, какого коварства ждать от него теперь? Одно утешение: Мамай никогда не считал Тохтамыша опасным противником. Заяицкие ханы — тоже. И Тимур. Иначе разве стал бы Тимур давать ему свои тумены?..
Однако без боя уже не обойтись. Передовые легкие сотни Мамая, сверкая клинками и стеля за собой серую пыль, помчались к берегу Калки. Докатился топот коней и протяжный рев всадников. Обе тысячи Тохтамыша на том берегу, очернив стрелами утреннее небо, с места галопом рванулись навстречу, чтобы не дать врагу преимущества в силе удара. Сошлись в тучах пыли, скрестились пики и кривые мечи, схлестнулись конские и человеческие груди, два враждебных клича на одном языке слились в смертный рев.
Да, теперь лишь битва решит спор за главный ордынский трон. И может быть, это еще не последняя битва между Тохтамышем и Мамаем? Тимур знал, что делал, давая войско хану Тохтамышу. Он будет смеяться, хромой самаркандский барс, и сладко облизываться, узнав, как два золотоордынских волка рвут друг друга в кровь. И московский медведь тоже будет довольно урчать, зализывая в своей берлоге куликовские раны…
— Где мурза? — спросил хан, и все, кто услышал его голос, поняли: он требует посланника из Мамаева стана.
За Калкой схватки равных, однако, не получилось. Воины были одинаково сильны и опытны, у них имелись одинаковые кони и одинаковое оружие, но одних веселили удачи последних дней, а в душе других кровоточила рана, нанесенная русским мечом. Первым победа сулила ханскую благодарность, обещанное жалование, воинские отличия и возвращение наконец в родные юрты, а вторым — новый военный поход против страшного московского князя. Медленная Калка не пронесла воды на полполета стрелы, когда из неплотной тучи пыли, расползающейся над местом рубки, во все стороны, будто юркие серые паучки со спины раздавленной матки тарантула, брызнули всадники Мамая. Их не преследовали. Сотни Тохтамыша быстро стягивались к берегу.
Но что за смятение на ковыльной равнине, вблизи холма, где расположилась ставка Мамая? Тумены поворачивают фронт?.. Да, фронт и копья — в сторону сменной гвардии Мамая!
— Великий хан! — в голос закричали нукеры-наблюдатели. — Белые стяги! Нам сигналят!
Тохтамыш и сам видел, как от Мамаева войска отделились небольшие отряды всадников с белыми тряпками на пиках и помчались к реке. Свершилось.
Мурзы и темники Мамая, пропущенные без нукеров, через охранные сотни, вброд перешли реку, подскакали к холму, спешились, обнажив мечи, побросали их на траву. Потом сами пали ниц, до крови царапая лица о сухие стебли и колючки, поползли к копытам ханского коня. Тохтамыш как будто и не видел их. С каменным лицом, едва щуря глаза, он следил за красной лавой на далеком холме; она сдвинулась, стала расползаться, словно кровавая лужа.
— Где обещанное блюдо? — спросил вдруг Тохтамыш тихим, каким-то мертвым голосом, по-прежнему не глядя на перебежчиков. Те, припадая к земле, совсем перестали дышать.
— Где голова Мамая?
Мурзы, сообразив, вскочили разом, пятясь, сошли с холма, похватали оружие, торопливо садились на лошадей, во весь опор мчались к своим туменам.
Узкий алый ручей на далеком холме прорезал прихлынувшую к нему серую волну, вспыхнули, заиграли веселые искры сабель, алый ручей разорвался, часть его растворилась в серой толчее, другая выскользнула на простор и скоро пропала в пепельной дымке, растекающейся по горизонту.
Через час хану донесли: Мамай с небольшой частью сменной гвардии ушел в степь, по следам его выслан сильный отряд под командованием опытного мурзы. Эта неприятная весть не дала ощутить торжества полной победы, но хан выслушал ее с тем же непроницаемым видом, никого не упрекал, ни с кого не взыскивал.
Пока Тохтамыш не велел чамбулам переходить реку и смешиваться, приказал располагаться там, где стоят, да не жалеть вина и кумыса на общем пиру в честь соединения улусов Великой Орды под рукой законного владыки. Назначив темника Кутлабугу командовать лагерем на другом берегу Калки, он предупредил: через три дня проведет смотр новых войск, примет клятвы верности от Мамаевых князей перед всеми воинами, под знаменем ислама. Если есть иноверцы, они дадут клятвы по своим обычаям. Хан Тохтамыш помнит заветы Повелителя Сильных, и под его властью никто в Орде не потерпит ущерба за веру. Пусть муллы, попы и шаманы доказывают, чья вера лучше, их забота собирать свою паству, а дело правителей — всякую веру использовать для укрепления собственной власти и послушания в народах. Кто силой навязывает свою религию другим, только вызывает их злобу и, ничего не приобретая, может потерять все.
Безбожник Кутлабуга весело осклабился. Великий хан прав. Мамай в последние дни особенно усердно молился аллаху, но молитвы не помогли ему. Сам Кутлабуга поклоняется только силе, и теперь он получает власть над всем бывшим Мамаевым войском. Даже могущественный хан Темучин — в его подчинении.
Ночью, когда пир был в разгаре, Тохматыш кликнул трех самых сильных телохранителей, велел подать ему простой воинский халат и оседлать коней. Костры указывали брод. Курени на обоих берегах жались поближе к воде, ханский приказ — не переходить реку — соблюдался, но между берегами шла в темноте многоголосая перекличка. Велика степь, да кочевники подвижны. В Диком Поле, где границы орд и племен условны, пути кочевых улусов нередко скрещивались. Тогда устраивались торги, празднества и состязания, покупки невест. Сейчас вчерашние враги, ставшие под руку одного правителя, искали в соседних станах родственников и друзей.
Неспешно ехали между юртами воинских куреней, тихо называя часовым пароль, приглядываясь и прислушиваясь. Почти всюду у костров гудели нетрезвые мужские голоса, однако порядок поддерживался строгий. Мамай умел держать войско в руках. По обрывкам разговоров хан догадывался: воины рады, что дело обошлось без битвы, что у них теперь новый повелитель и похода на Русь не будет. Он окончательно убедился: верх над Мамаем ему принес страх войска перед возможностью новой войны с Москвой. Пусть так. Этой осенью он не пойдет на Русь, но будет другая осень.
Возле семейных юрт какого-то куреня передний телохранитель остановился, высматривая проход между плотно составленными повозками. В ближнем шатре зло, капризно плакал ребенок, заглушая сварливые голоса женщин. И вдруг одна — громко, нарочито испуганным голосом: «Угу, угу — вот едет князь Димитрий, сейчас посадит в мешок, в Москву увезет!» Детский плач мгновенно смолк. Тохматыш замер, потрясенный: женщины в Орде пугают детей именем московского князя! Это же конец ордынской власти!..
Тохтамыш мрачно смотрел в полуночную сторону. Вытравить, выжечь этот страх, поразивший Орду после куликовского разгрома! Но как? Только военной победой. Значит, не медля, готовить войну. С этой ночи, с этого часа. Пусть муллы и верные люди всюду кричат: Мамая покарал аллах за преступления против законной ханской власти, на Непрядве московским князем поражен Мамай, но не Золотая Орда! И не дать Димитрию увериться, будто он теперь сам себе господин, — заставить его уплатить дань, пусть малую, но все-таки дань!
Тохтамыш прежде не имел дела с русскими князьями, но он знал: без русской дани Орда захиреет. И наслышан он был о могуществе князя московского, о стойкости князя рязанского, о широком уме и упорстве князя тверского, о богатстве бояр новгородских. Он слышал о многих русских воеводах, а недобрая слава новгородских ушкуйных дружин наводила ужас на все Поволжье — они грабили даже Сарай и Хаджи-Тархан. Золотой Орде русскую силу не сокрушить в лоб, а Москва способна уже собирать эту силу воедино — вот чего не понял или понять не желал Мамай. Зато хану Тохтамышу понимать не надо — теперь это видят все.
Больше недели войско стояло на берегах Калки: Тохтамыш проводил военные смотры, утверждал и заново назначал воинских начальников, выдавал ярлыки на управление землями, улусами, племенами, принимал от них клятвы на верность, записанные на шертных грамотах. Он отправлял послов к соседним правителям с извещением о своем воцарении — нелишне напомнить о том, что дары, поминки и дани следует теперь слать великому хану Тохтамышу, и только ему.
На восьмой день, вечером, на шатающихся от усталости лошадях прискакали трое воинов из отряда, преследовавшего Мамая. Весть оказалась недоброй. Мамай объявился в Кафе с несметными богатствами, он сразу начал собирать войско, скликать наемников. Вот куда откочевала из Сарая ханская казна! Тохтамыш велел позвать в свою юрту тех, кому особенно доверял: Едигея, Кутлабугу и семнадцатилетнего сына Акхозю.
— Пока змее не раздавишь голову, она будет жалить, — степенно, подражая седым военачальникам, сказал сын.
— Царевич прав: Мамая надо лишить головы, — кивнул Едигей.
— Это сделаю я! — Кутлабуга вскочил, хан жестом снова усадил его на подушку. Он с трудом душил закипающий гнев. Фряги!.. Проклятые пауки, наживающие горы золота и серебра на работорговле, это они вскормили Мамая, безродного мелкого наяна, ставшего крымским темником. То-то Мамай ни разу не разорил Кафу, как делали прежде улусники Крыма. Ему и без того щедро платили. Ему поставили целый легион наемников, когда он пошел воевать Москву. Видно, у разжиревших фряжских тарантулов засалились глаза, раз им неведомо, что сегодня Орда — это не Мамай. Когда-то ханы за деньги продали генуэзцам Кафу и другие морские порты. Тохтамышу на то плевать — он не выдавал им ярлыков и тарханных грамот, он не торговал ордынскими землями, и потому он вернет Кафу мечом. Пусть жадная торгашеская свора лишний раз убедится, что над ее денежной силой стоит иная сила, пострашнее. Кафу, пригревшую Мамая, он разорит до нитки, разорит и Сурож, и Корчев, а фрягов заставит выкупить собственные жизни такой ценой, которой хватит на годовое жалованье войску. Потом он выметет этот торгашеский сволок с берегов Крыма и всей Таврии. Богатых купцов на земле довольно, и все они норовят сесть хозяевами на скрещении торговых путей, где серебро само течет в руки. Венецианцы, турки, арабы, жиды, ганзейцы — набегай!
Тихим голосом приказал:
— Ты, Кутлабуга, возьмешь три тысячи своих крымцев, и завтра к рассвету они должны быть готовы к походу. Остальные пусть мирно кочуют к зимним аилам. Ты, Едигей, возьмешь войско, кроме первой тысячи моего тумена, и поведешь в Сарай. Отпускай по дороге тех, чьи кочевья окажутся близко. В Сарае отпустишь всех, своих ногайцев тоже. Но сам подожди меня, я не задержусь долго. Скажи моему старшему сыну: нынче на Руси, в Литве и Казани собрали много хлеба. Его нет только в Орде — по милости Мамая. Пусть сын с казначеем сочтут, сколько нужно хлеба Орде до лета. Я знаю, казна в Сарае пуста, но сейчас идет сбор ясака, все, что будет собрано, — на хлеб и оружие. Наверное, этого будет мало… — Хан задумался. Разные мысли приходили ему о деньгах, так необходимых в самом начале царствования, особенно если оно добыто мечом. Чуть было не решился отобрать драгоценности у гаремных жен бывших правителей перед тем, как раздать этих женщин наянам и нукерам. Но ведь бабы поднимут вой и над ханом станут смеяться. Попросить у купцов? Попрячут свои мошны да еще разнесут по свету, будто новый ордынский владыка — грабитель. Не верят купцы ордынским ханам — больно часто ханы меняются.
— Да, этого будет мало, — повторил Тохтамыш. — Пусть он велит ободрать мой сарайский дворец. Если понадобится — дворцовый трон тоже обратить в монету. Чеканить алтыны, денги, а надо — и гривны, и гривенки с моим именем. Караваны за хлебом послать тотчас, по осени он дешевле. Новый трон скоро наживем, если народ будет спокоен и послушен. А послушен только сытый народ. Скажите воинам: сегодня еще я не могу одарить их шелками и серебром, но хлеба дам вволю. Серебро тоже будет — мы выколотим его палками из толстых денежных мешков в Кафе и Суроже. Ты, Акхозя, возглавишь в тысяче первую сотню, пора тебе привыкать командовать.
Глаза царевича загорелись радостью, он стукнул лбом кошму.
— Помни: ты — правая рука тысячника, но он волен в твоей жизни и смерти.
— Великий хан, дозволь слово? — спросил Едигей. — Ты знаешь, я богат. Отец дал мне в поход немалую казну. Поход счастливо заканчивается, казна мне не потребовалась. Отсюда до Литвы и Руси ближе, чем от Сарая. Позволь снарядить караваны за хлебом?
Тохтамыш свел брови: мурза-улусник предлагает серебро в долг великому хану? В долг принято брать у купцов, от вассалов принимают подати и службу. Не ищет ли Едигей себе широкой славы в войске?.. Но что делать нищему правителю?
— Посылай. Скоро твою казну я наполню вдвое. Все!
Тохтамыш долго смотрел на полог, за которым скрылся рослый, не по-татарски стройный Едигей, внук знаменитого мурзы Ногая и дочери византийского императора Евфросинии. Скоро он примет наследство отца, могучего тарханного князя, который на покое доживает дни в столице своей Орды Сарайджуке, что стоит в низовьях Яика на скрещении важных торговых путей. Это отец Едигея повелел своему огромному улусу, простершемуся на юге от берегов Хвалынского моря[6] до берегов моря Хорезмийского, на севере — от реки Камы до реки Туры, что за Каменным Поясом, называться по имени предка — Ногайской ордой, и даже поделил свои владения на особые улусы. Пусть почудит старик напоследок. Умрет — и снова на месте его «орды» будет простой улус, и название ногайцев исчезнет. Но, приглядываясь к молодому мурзе Едигею, Тохтамыш всякий раз испытывал смутную тревогу. С чего бы? — ведь Едигей сразу признал Тохтамыша своим повелителем, поддержал его в борьбе с другими заяицкими ханами. Такого бы в самый раз поставить первым ордынским темником: храбр и расчетлив, тверд и рассудителен, что особенно ценно при остром уме. Счастливое сочетание: ведь волевым людям обыкновенно не хватает ума, умным — крепкой воли. Все это вместе обещало со временем родить выдающегося военачальника и… пугало Тохтамыша. Он смотрел на Едигея, а виделся ему золотоордынский темник Мамай, совсем непохожий обличьем на этого молодого мурзу. Мамай тоже начинал другом ордынского хана, но чем это кончилось…[7]
Четыре тысячи воинов в походе, имея в обозе только вьючных лошадей и верблюдов, движутся вдвое быстрее, чем двадцать тысяч. В полдень на четвертые сутки дозоры подали сигнал тревоги. Хан приказал остановить отряд, сам во главе нукеров въехал на ближний курган. Из-за горизонта навстречу шел не то большой караван, не то военный отряд. Нукер-наблюдатель с глазами каракала, уставясь вдаль, медленно заговорил:
— Вижу наших воинов, вижу чужих воинов в синих камзолах, вижу красную мантию посла, вижу его белое знамя с черным крестом, вижу много навьюченных конек.
«Фряги?.. Посол?..» Короткая усмешка раздвинула сухие губы великого хана. Он молчал, молчали ближние мурзы, молчали нукеры. Знали: хан не любит, когда плетут кружева слов, предсказывая события и предвосхищая дела, льстя, похваляясь или оправдываясь, строя планы и замыслы. Приближенные помнили, как у него сорвалось в гневе: «В Орде стали много болтать все — от ханов до черных людей. Народ, который тратит силу на слова, становится ленивым и пустым. Словами не восполнишь того, что должны делать руки».
Встречный отряд скоро повернул к кургану, где развевался ханский бунчук. Подъехавшие всадники остановились перед цепью стражи. Невысокий человек в мантии с нашитыми черными крестами на груди и спине поднялся на курган, помел землю короткополой шляпой и, выпрямясь, заговорил по-татарски, сильно коверкая слова:
— Лучшие люди Кафы, Сурожа и Корчева прислали меня поклониться тебе, великий хан, нашими дарами, заверить в глубокой преданности и просить о твоем покровительстве.
Тохтамыш молчал. Темные глаза его бесстрастно смотрели на узколицего щуплого фряга, которому даже пышная посольская мантия не придавала необходимого послу величия. Казалось, хан сейчас тронет шпорами жеребца, молча проедет мимо своим путем, и горе тогда крымским городам генуэзцев! Посол вдруг суетливо оборотился, хлопнул в ладоши. Из толпы его сопровождающих выскочил слуга с кожаным мешком и свертком, на четвереньках подбежал к копытам ханского аргамака, расстелил красную материю, зубами развязал мешок и положил на ткань обритую голову в запекшейся крови, на четвереньках отбежал за спину посла.
Было тихо в осенней степи. Смолкли далекие крики гусей, летящих к лиману, прервался в небе клекот орлов, поспоривших из-за добычи, и показалось хану — он услышал шорох скользнувшей по кургану тени от пролетной скопы. Генуэзский посол медленно перевел дух, обмахнул рукавом пот со лба — заметил, как разгорались непроницаемые глаза хана.
Противно заныла большая зеленая муха, села на обритую голову, поползла по мертвому лицу с закрытыми глазами и плотно сомкнутым ртом. Тохтамышу вдруг почудилось — голова на красном куске ткани стискивает зубы, сдерживая гневный крик. Гортанно, дико прокричала казарка, хан вздрогнул, сбросил оцепенение, поднял глаза, проводил взглядом серую стаю и снова, уже мельком, глянул на мертвую голову. Нет, никогда больше из этого сжатого рта не вырвется слово. И только теперь великий хан Тохтамыш поверил: он — властелин Золотой Орды.
— Ставьте мой шатер, — приказал нукерам. — Несите, что есть в бурдюках и хурджинах: я принимаю посла. Это, — кивнул на отрубленную голову, — выставить на длинной пике посреди войска.
На вершине кургана быстро постелили кошмы, в середине — белый войлок для хана. Тохтамыш сошел с лошади, уселся на горке цветных подушек, милостиво указал послу место напротив. Тот, неловко скрючив ноги под мантией, опустился на войлок.
— Великий хан, дозволь принести остальное?
По знаку посла двое слуг развернули атласный сверток и положили к ногам хана кривой меч в золотых ножнах, осыпанных изумрудами, с алмазом в торце серебряной рукояти.
— Прими, великий хан, подарок от города Кафы. Мы знаем: не пройдет и месяца, как взбесившийся московский медведь склонит под этот меч свою косматую шею.
Тохтамыш взял меч, слегка обнажил. Витая серая сталь клинка говорила за себя. Подарок действительно царский, однако со значением — оно откровенно высказано в речи посла.
— Подарки надо отдаривать, — сказал Тохтамыш. — Но я самый бедный на земле властелин, мои нукеры богаче меня. Я долго воевал за Орду, и я отвоевал ее, опустошенную усобицами и воровством. У меня осталась только одна драгоценность, вот эта, — он коснулся горностаевой шапки с золотой диадемой, — но и она принадлежит не мне, а моему сану. Разве еще вот это?..
Хан откинул полу халата, отстегнул серебряную шпору.
— Возьми, посол. Я воин и обойдусь железными шпорами. Однако большое войско в большой поход поднимает лишь большое серебро, которого у меня нет.
Изумленный фряг дрогнувшими руками принял ханский дар с выбитым личным клеймом Тохтамыша, поцеловал шпору.
— Твой подарок станет хранительным талисманом города Кафы. Но ты не так беден, как думаешь. Дозволят ли твои нукеры моим воинам подняться сюда?
Хан подал знак, насторожился: неужто и денег прислали?
Фряги по двое вносили на курган небольшие вьючные мешки из толстой смоленой кожи, посол проверял свинцовые печати, своей рукой срывал их, мешки развязывались и опустошались на войлок у ханских ног. Тохтамышу кое-как удавалось сохранить каменное лицо, но по спине его словно побежали целыми полчищами колючие железные муравьи, и округлевшие глаза, туманясь, стали плохо видеть, а уши околдовал ливневой звон металла. Сыпались, сыпались на войлок желтые, белые, красные, черненые монеты всех времен и стран, драгоценные перстни, кольца, серьги, браслеты, мониста, жемчужные ожерелья и рясы, рубли и гривны в слитках, златокованые кубки и чаши, оклады икон и золотые божки язычников, пуговицы из драгоценного стекла и камней, украшения для конской сбруи и оружия, спрессованные под молотком комки золотой скани и снова — монеты, монеты…
О том, что купцы крымских городов богаты, Тохтамыш знал. Еще лучше знал он, что богатство рождает жадность. Так насколько же богаты эти тарантулы, если, еще не выслушав ханских требований, выбрасывают к его ногам целую государственную казну!
Опустел последний мешок, хан сморгнул влажный туман, украдкой повел глазом. Взоры ближних мурз залило желтым и белым металлом. Даже телохранители ничего не замечали, кроме драгоценной груды. Хан нахмурился, овладел собой, вопросительно посмотрел на посла. Тот поклонился.
— Твой благосклонный взор, великий хан, нам дороже всех богатств.
«Врешь, мизгирь. Моя благосклонность вам и нужна, чтобы наживаться».
— Без твоей милости нам нечего делать на земле Таврии.
«Вот это правда».
— Наши города стоят на стыке земных и водных дорог. Нет в мире товаров, которые не проходили бы через Кафу, Сурож, Корчев и венецианскую Тану. Но богатства привлекают не одних купцов. Много раз наши города грабили кочевники, не понимая, что без торговых портов они сами обнищают и одичают, будут носить сыромятные шкуры зверей и стрелять каменными стрелами.
Тохтамыш нахмурился.
— Может быть, я сказал лишнее, но ты ведь знаешь: морские пути для торговли самые быстрые и выгодные.
Хан кивнул.
— В последнее время нас так же теснят венецианцы. Их Тана в устье Дона перехватывает караваны с востока. Их купцы снимают сливки, продают свои товары дороже, чем продаем мы. Это невыгодно и тебе, и твоим купцам.
Тохтамыш снова кивнул, хотя слышал впервые.
— Дай нам покровительство — ты ни в чем не будешь нуждаться. Только пусть твои воины пригоняют побольше молодых рабов и рабынь — спрос на них теперь велик. Не дай Москве, Новгороду и Литве хозяйничать на путях по Итилю, Дону и Днепру. Они задавят нас, потом замкнут и торговлю Орды с закатными странами. Нашу преданность ты видишь — мы и одной денги не укрыли из того, что нашли у Мамая.
Тохтамыш едва не вскочил с подушек: так вот чья это казна! Хитрый кафский паук так долго молчал! Утаить такую казну все равно было невозможно. Орда спросила бы за нее жестоко. Глаза Тохтамыша разгорались алчностью — он теперь осматривал груды денег и драгоценностей, словно подозрительный, не раз обманутый купец.
— Я не вижу здесь жезла воинской власти, знаков Полной Луны и Желтого Солнца. Я так же слышал, что Мамай показывал почетным гостям больших серебряных зверей с золотыми гривами и глазами из желтых круглых алмазов — их нашли в старинных курганах. Я знаю, Мамай из Крыма вывез для хана Бердибека голую богиню древних румийцев величиной с десятилетнюю девочку. Она вся была из слоновой кости, с золотыми волосами, и голову ее обвивали розы, выточенные из яхонтов. В руке она держала серебряный рог, наполненный изумрудным виноградом. Бердибек, правоверный мусульманин, не принял подарка и сказал: он любит девушек только живых и горячих, из-за них муллы не проклинают правоверных. Мамай оставил языческую богиню у себя. Где все это?
Фряг опустил глаза.
— Мамай, говорят, самые дорогие предметы редко возил с собой, он умел их хорошо прятать. А знаки воинской власти тебе нужны новые. Подумай — какие. Мы закажем их лучшим мастерам Генуи.
— Да, я подумаю.
Тохтамыш вызвал главного юртджи и казначея, приказал описать казну, опечатать ханской тамгой, выставить при ней караул.
В этом походе от самого Яика словно чья-то всемогущая рука стелила Тохтамышу дорожку удачи. Может быть, то награда судьбы за долгие унижения, лишения и горести? Он был терпелив и стоек в несчастьях. Рожденный ханом, скитался, как нищий дервиш, питаясь подачками и еще при этом дрожа за собственную жизнь. Получал войско из рук безродного правителя Самарканда, всякий раз переживая унижения и страх, потом, как тигр, бросался в битвы за свое законное наследство и, разгромленный, бежал, словно сайгак, чуя затылком дыхание настигающего волка. И вот — покорность мурз Синей Орды, взятая без боя золотоордынская столица, переход на его сторону Мамаева войска, наконец, нынешний день. Да, еще утром он имел только власть, шаткую власть нищего правителя, за которого, как тонущий за соломину, цепляется Орда, пораженная оглушительным ударом русской палицы. Даже нукеры упрямо шли за ним только потому, что он слишком задолжал им. И вот под эту шаткую власть подведена золотая колонна.
Они хитры, генуэзские пауки. Они, конечно, выбирали между двумя владыками. И поставили на хана Тохтамыша. Отвергли своего выкормыша, навеки помеченного куликовским поражением. Только зря они думают, будто, подарив Мамаево золото, толкнут хана Мамаевым путем. Тохтамышу теперь надо беречь жизнь даже крепче, чем берег ее Мамай. У того, говорят, была сторожевая змея. Хан Тохтамыш выбирает лучшего телохранителя: молчание и скрытность.
За ветром, у подножия холма, поставили ханский шатер, скатерти в нем были уже накрыты. Тохтамыш встал, пригласил к себе посла почетным гостем, велел вызвать царевича Акхозю и темника Кутлабугу, а также всех тысячников.
— Будем стоять здесь три дня, — приказал мурзам. — Завтра устроим большую охоту, поэтому пусть воины не берегут больше пищу. Тебя, посол, я возьму в мою охотничью свиту.
Фряг поклонился, сказал:
— Великий хан, я выполнил волю наших городов, позволь теперь предложить мой собственный подарок?
— Покажешь в юрте.
Посол сделал знак своим. Хан, спускаясь с кургана, краем глаза видел, как за линией стражи, в караване купца, четверо слуг подняли крытый паланкин и направились к ханскому шатру. Там уже находились наяны с царевичем, который незаметно держался за спиной своего тысячника.
Между тем вокруг холма выросли кольца юрт, воины открыто радовались окончанию похода, увидев на пике Мамаеву голову и услышав о том, что похищенная Мамаем казна Орды возвращена фрягами. Среди неполных пяти тысяч людей слух за час успел обежать всех, обрастая невероятными подробностями. Но главное воины знали: они получат свою долю сполна, и, возможно, с прибавкой.
Кривоногий, плотный, узкоглазый, хан спускался по длинному склону кургана пешим, хотя вечному наезднику в тысячу раз удобнее ехать в седле, чем ступать собственными ногами. Но он шел, желая почувствовать ногой покоренную землю.
Полынный дым костров низко стелился при закатном солнце, наполняя степь домашним уютом. Генуэзский посол, чуждый радостям походного привала кочевников, острым взором наблюдал за воинами, вслушивался в их оживленные голоса. Ухо его то и дело ловило слова: «юрта», «хатунь», «улус»… Войско готовилось разойтись по домам, войско хотело разойтись по домам. Туда ли он попал? Орда ли это? Он даже глаза зажмуривал и, открывая, убеждался: перед ним настоящие ордынские всадники. И эти всадники радовались отмене военного похода? Да, они получат свое. Но чтобы ордынские всадники отказались от новой добычи в чужих городах?! Фряги откупились — и алчность воинов Тохтамыша должна была направиться на Русь и Литву. Орда всегда жила войной, грабежом, кровью и насилием. И если уж она выступала в поход — до нитки обирала и разоряла земли, до которых могла дотянуться. И понял кафский купец: нет больше прежней Орды — чудовища неодолимой силы, нависавшего над странами и народами, подобно божьей каре.
Жалко стало купцу возвращенных хану богатств.
Вблизи шатра Тохтамыш вдруг остановился, повернулся к гостю, спросил в упор:
— Где дочь Мамая?
Посол остался невозмутимым:
— В Кафе ее нет, великий хан. Где дочь Мамая, пожалуй, знает московский князь.
— Да, московский князь и его воеводы знают многие тайны Мамая. Но если получишь вести о ней, сразу сообщи мне.
К ханской свите приблизились слуги посла, опустили наземь паланкин. Тохтамыш кивнул фрягу, тот сам приблизился к паланкину, откинул полог, что-то негромко сказал. Вышла закутанная вуалью женщина.
— Великий хан! — Посол поклонился. — Эта девушка — самая дорогая рабыня из тех, что я когда-либо покупал. Мне пришлось отмерить серебра в половину ее веса.
Умиротворенный Тохтамыш хмыкнул:
— Если ее продавали на вес, то, наверное, сильно кормили перед тем, как отвести на невольничий рынок.
Наяны загоготали, сотник нукеров Карача громко сказал:
— Вон темник Кутлабуга покупает самых толстых. Если она сильно откормленная, он не пожалеет серебра.
— Глупец! — Тощий Кутлабуга зашипел, вызвав новый смех. — Глупец! У Кутлабуги одна наложница — пика, и твоей руке не охватить ее — это правда. У Кутлабуги одна жена — сабля, и твоей руке не поднять ее — это тоже правда!
— Перестань, Кутлабуга, — остудил хан разозлившегося темника. — Хороший воин должен ценить хорошие шутки. Ты, посол, вели девушке снять вуаль. Женщины в Орде не закрывают лица.
Фряг сам осторожно снял с рабыни тонкое, непроницаемое для глаз покрывало, и разом прервался смех. Сероглазая худенькая девчонка в голубом длинном сарафане вначале не показалась Тохтамышу. Но вот он схватил взглядом удлиненный овал ее лица, золотистые брови вразлет, испуг в глубине прозрачных глаз, пугливую дрожь припухлых губ, тонкую шею, узкие плечи и не по возрасту высокую грудь, стройность всей фигурки, проступающей под свободным платьем — и сразу понял, отчего за нее платили так дорого. Он уловил и тишину, и довольное сопение посла. Девушка действительно была чудом, и в тысячу раз была она чудом в стане воинов, изголодавшихся по женщине в долгом военном походе: выступая против Мамая, Тохтамыш никому из своих не разрешил брать жен и наложниц. Хан уловил и общую зависть воинов — от темника до простого всадника.
— Сотник Акхозя!
Молодой царевич выдвинулся из-за плеча своего наяна.
— Сотник Акхозя, я знаю: у тебя никогда не было женщины. Даже сестры ты не имеешь, поэтому совсем дикий. Но теперь, как сотнику, тебе положена юрта и два лишних заводных коня. Сотнику можно во всяком походе возить одну женщину, если дозволяет хан или темник. Я дозволяю — бери.
Воин замер, замерли и окружающие, девушка, потупясь, вздрагивала, фряг растерянно смотрел на хана. Тот усмехнулся:
— Это дорогой подарок. Но и мне теперь есть чем отдарить. Когда она родит первого воина для Орды, ты, купец, получишь от меня тархан на личное владение в Крыму.
Посол трижды подмел шляпой землю перед Тохтамышем.
Гости вслед за ханом вошли в шатер. Акхозя остался с девушкой в окружении стражи. В молодом сотнике вдруг закипело бешенство от завистливых и насмешливых взглядов окружающих.
— Ты! — Он грубо схватил девушку за руку, прошипел: — Ступай в юрту, вымети ее и свари шурпу. А юрту перегороди пологом и сиди на своей половине, я никогда не хочу видеть твоего лица!
Девушка смотрела испуганно, не понимая. Зато личный нукер хорошо понимал господина.
Когда Акхозя вошел в ханскую юрту, Тохтамыш удивленно уставился на него:
— Почему сотников стали впускать ко мне без доклада?
Растерянно вскочил начальник стражи, Акхозя выбежал, охваченный стыдом и гневом, вскочил на лошадь и бешено поскакал вокруг кургана, грозя растоптать кого-нибудь. На степном ветру гнев остывал, и он с незнаемым прежде, каким-то пугливым волнением представил, что делает сейчас поселившееся в его жилище сероглазое существо с золотой короной косы на голове. В конце концов он поворотил коня, влетел в расположение своей сотни, бросил повод воину, почти бегом кинулся к юрте, но вдруг заробел, остановился у входа, затаив дыхание, прислушался. В юрте было тихо, он даже слышал, как потрескивает горящий сальник, но вот стукнуло, кто-то завозился, послышался слабый вскрик и ворчанье его слуги. Акхозя отдернул полог. Девушка, стоя на коленях перед доской для разделки мяса, дула на окровавленный палец; слуга в кислой овчине шерстью наружу, ухмыляясь, строгал широким ножом баранью лопатку. Он явно был доволен, что нежданно свалившаяся соперница у очага господина показала неумение в таком простом деле, как резка баранины. Девушка вскинула на сотника испуганные глаза и сунула палец в рот, будто скрывала преступление. Акхозя поспешно расстегнул поясной кошель, достал пузырек из толстого зеленого стекла, схватил руку девушки и облил ранку густой, молочного цвета жидкостью. Кровь остановилась, жидкость густела на глазах, и палец словно оделся гибким наперстником. Девушка, насмелясь, посмотрела в лицо господина, Акхозя отвел глаза.
— Дурочка…
Она уловила его смущение и улыбнулась, да так бесхитростно и доверчиво, что в нем шевельнулась жалость.
— Есть хочешь?
Она виновато смотрела ему в лицо.
— Не понимает по-нашему, — проворчал слуга. — Совсем еще глупая. Брал зачем?
— Дали, — буркнул Акхозя. — Поставишь мясо на огонь, постели дастархан и развяжи турсук с угощением.
Слуга, ворча, поднялся, вышел из юрты с котлом, наполненным нарезанной бараниной. Кроме родного языка, Акхозя знал немного персидский — ни русский, ни польский, ни немецкий ему не были ведомы, а полонянка явно из тех земель. Ткнул себя в грудь:
— Акхозя-хан.
Она закивала, повторила его имя, и грубое сердце юного царевича дрогнуло снова, как в то мгновение, когда увидел, что она порезалась.
— Ты кто? Как звать? — Он указал на нее.
— Анютка.
— Аньютка, Аньютка. — Он засмеялся. — Литва?
— Нет. С-под Курска я. Литвой мы только пишемся, а так мы курские, с Руси.
— Русь?..
Эту самую Русь предстояло заново покорять его отцу, а может быть, ему самому.
Вернулся слуга с хурджином, разостлал грубую льняную скатерть, выложил сухой молочный сыр, сушеные яблоки и виноград, горсть засахаренных орехов, просяные лепешки, мелко нарезанную вяленую жеребятину, наконец, копченую спинку севрюги — ордынцы, населяющие берега Волги и Яика, уже давно питались рыбой.
Царевич приметил, как девушка проглотила слюну. «Голодная. Эти проклятые торгаши потому и сидят на тугих денежных мешках, что своих людей держат впроголодь».
Он кинул в рот кусочек кислой круты, жуя и чавкая, велел:
— Ешь!
Она поняла, отломила краешек просяной лепешки, стала медленно жевать. Тогда он, зная, что русы любят рыбу, схватил балык, сунул ей в руки:
— Ешь! Хорошо ешь, много — приказываю.
Она ела, благодарно поглядывая на своего юного повелителя. Слуга наливал в чаши кумыс и кобылье молоко, ворчливо сетуя: до чего бедны нынешние ордынские сотники — в оловянные чаши приходится лить то, что еще древние боги велели пить из золота, серебра или дерева. Лучше всего — из дерева, но хорошую деревянную чашу, достойную царевича, ханского сотника, теперь и на серебряную не выменяешь. Все воюют, не переставая, а добычи нет. Не лучше ли нынешним воинам перейти в ремесленники и купцы?
Царевич нахмурился, приказал:
— Юрту раздели пологом. Девушка не пьет кобыльего молока, положи ей турсук с водой. Отдай мою шелковую епанчу. Она ничего не имеет, кроме того, что на ней. Поэтому во встречном караване надо купить необходимое. Она сама скажет.
Слуга покорно наклонил голову, хотя лицо его выражало недовольство: кого привел царевич в юрту — рабыню или госпожу?
Глядя, как бережно девушка подбирает крошки, Акхозя снова схватил ее руку. Узкая ладонь источала сладкие ароматы — эту руку еще недавно умащивали пахучими бальзамами, — но он ощутил и неожиданную ее силу, и не сошедшие бугорки мозолей под бархатистой кожей ладони. Девчонка знала труд.
— Хочешь, я отпущу тебя домой?
Она не поняла, Акхозя подосадовал на себя: куда ее отпускать? На корм диким зверям или в новое рабство?
— Я отвезу тебя домой! Сам отвезу!
Слуга, занятый пологом, обернулся, покачал головой. Он не мог понять, что случилось с его господином. Или нянька когда-то в люльку царевича подложила сына какого-нибудь бродячего дервиша-бессребреника?
— Тебе стелить отдельно? — Слуга спрятал лицо.
Царевич вспыхнул, вскочил.
— Я не платил за нее. Она мне подарена, но она свободна.
Старый воин проводил господина понятливой усмешкой: бедный джигит, он еще помнит, как на его спине ездили сыновья хромого Тимура, как один из них променял его своему брату на облезлого щенка. Царевич боится обидеть невольницу, будто она ханская дочь. Но она же — рабыня! О том, что полонянка — человек, как, впрочем, и сам слуга, старику даже не подумалось. Какие там люди! Мир всегда делился на господ и рабов.
Быстро смеркалось. Возле ханской юрты горели высокие костры, освещая путь расходящимся гостям. Нукеры подхватывали под руки пьяненьких начальников и — кого волоком, кого в седле — доставляли в свои курени. Из сумерек Акхозя видел недвижную фигуру отца. Тохтамыш не пренебрегал хмельным, от выпитого он внешне твердел, становился почти немым. Зато любил тех, кто много пил и много говорил в его шатре, он прощал им даже выпады против него самого. Человек ведь, отрезвев, никогда не сделает того, чем грозился во хмелю. И не случайно древний степной обычай завещал: в доме хозяина допьяна пьет лишь его друг…
Акхозя вдруг представил, как укладывается полонянка и, стыдясь неожиданных мыслей, направился к дежурной страже, взял коня, медленно поехал в степные сумерки, туда, где нес охранную службу десяток из его сотни. Вернулся он в глубокой темноте. Слуга спал у самого входа, Акхозя попытался перешагнуть через него, но не вышло — слуга вскочил.
— Спи, — бросил царевич.
Молча улегся на войлок, накрылся походным халатом и, чтобы не думать о полонянке, спящей за тонким пологом, вызвал образ Джерида — любимого чисто-рябого ястреба, его полет в угон за утками и стрепетами, хватку и падение с добычей в траву…
Еще во сне услышал он пронзительный, свирепый рев, так знакомый бывалым воинам: «Хурра-гх!..» Вскочил, налетел на слугу, отшвырнул полог. Он спал без доспехов, но меч сразу оказался в руке, в другой — щит. По лагерю метались огни факелов, вырывая из мрака полуодетые человеческие фигуры; горящие стрелы лились из степной тьмы, вонзаясь в юрты и палатки; некоторые уже занимались огнем. Курени тысячи стояли плотно, Акхозя по слуху определил — где-то за ханской юртой шла жестокая рубка, похоже, пешие нукеры отбивали нападение неизвестных всадников. С противоположной стороны холма тоже шел бой, именно там особенно страшно ревела труба, и туда, размахивая посверкивающими мечами, бежало большинство поднятых тревогой людей. Воины сотни окружили царевича, он же, вскидывая саблю, кричал:
— Копья! Копья!..
Без копий пешие против конных бессильны, а кони отряда находились в ночном, лишь дежурные стражники крутились верхами. «Спасать хана», — единственная мысль овладела Акхозей.
— Все за мной! — Прорывая толпу, он ринулся в сторону ханской юрты, его обогнали верховые, потом пешие копейщики. Впереди бежали воины соседней сотни. Снова дождем полились горящие стрелы — ведь даже один ордынский всадник в минуту выпускает их до десятка. Пылали на пути палатки, несло паленым от тлеющей кошмы. Но самое страшное — не огонь. Лагерь без повозок легко доступен для нападающей конницы, и если она еще не ворвалась в середину общего куреня, значит, врагов не так много.
Кажется, все сотни ханской тысячи спешили спасать повелителя, и бегущие впереди спасли Акхозю с его воинами. Вылетевшая из темноты конная лава потоптала и порубила несколько десятков пеших, но сотня Акхози успела поднять и упереть в землю копья… Сбитых с коней рубили без пощады. Закаленные в битвах, поражениях и победах, ко всему привычные воины ханской тысячи, казалось, не знали страха смерти и внезапное нападение встречали стеной.
— Кутлабуга! Ойе, Кутлабуга! — Хан ревел, как бугай. — Спасай казну, иди на курган, Кутлабуга!
Озаренный горящей палаткой, черный в трепетном свете пожара, Тохтамыш стоял открыто посреди дерущихся, недвижный и страшный своей уверенностью, лишь ярый голос выдавал его тревогу. Он раньше всех понял, что нападение на его личную стражу — только отвлекающий маневр, им нужна казна Орды, без которой хан Тохтамыш недолго усидит на троне. Заметив сына среди бегущих, он снова бешено заревел:
— Туда! На курган! Все — на курган!
Акхозя послушно повернул к вершине, увлекая и другие сотни. Уже присоединясь к сменному караулу нукеров, стоящему у казенной палатки, Акхозя увидел: у подножия кургана озаренный факелами, голый до пояса, тощий, с выпирающими ребрами Кутлабуга крутится среди нападающих всадников с длинным кривым мечом в руке, и сквозь многоголосый рев и лязг железа рвется его пронзительный дикий визг. Подоспевшие издали яростно-торжествующий вопль: «Хур-раг-х!» — и словно бы этим криком отбросило врагов. Они бежали, как бегут все разбойники, встретившие нежданный отпор.
Тохтамышу ханская корона не упала в руки, как иным наследникам, он вырвал ее силой, и его окружала своя сменная гвардия не хуже Мамаевой. Может быть, этого не понял тот, кто хотел отбить у Тохтамыша золотоордынскую казну…
Ночь таяла. На рассвете похоронили убитых. Войско в боевом порядке построилось на склонах кургана. Тохтамыш сам допросил пленников. Раненых он приказал добить, живых отпустил со словами:
— Такого нападения я ждал. Я не сказал своим нукерам, что оно возможно. Потому что сова даже ночью не заклюет ястреба. Можете в степи говорить без страха: хану Темучину удалось когда-то украсть первое имя Повелителя Сильных. Но украсть хоть один алтын из ордынской казны больше не удастся. Я не безродный темник Мамай, который вынужден был закрывать глаза, когда иные родовитые мурзы обворовывали Орду. Улус Темучина останется за мной, и достойный получит то, что потерял недостойный. Дозволяю всякому, кто встретит в степи этого рыжего старого пса, убить его. Сделавший это получит награду и мое покровительство.
Охоту отменили, и отряды разделились. Кутлабуга, получив жалованье на весь тумен, пошел в Крым, с ним — кафское посольство. Свою тысячу хан повел в Сарай.
Далеко впереди отряда, во главе сторожевой сотни, скакал мрачный Акхозя, жадно всматриваясь в дали, отыскивая дымки костров. Но горизонт был чист: появление ордынского войска разогнало случайные кочевые племена, а скрывшиеся всадники Темучина таились от возможной мести за ночное нападение. Акхозя тосковал: во время ночной схватки пропала его полонянка. Слуга видел, как она выбежала из юрты и кинулась в темноту, не слыша его криков. Догнать ее он не мог, да и как воин обязан был присоединиться к сражающимся. Всадники Акхози обшарили окрестности и не нашли следа. Царевич решил, что девушку похитили нападающие. Никто его не упрекал, даже отец — ведь сотня сражалась умело и храбро, — однако похищение из юрты женщины, пусть рабыни, считалось тяжелым оскорблением хозяина, да и потеря девушки поранила сердце ханского сына. Он неустанно гнал коня по следу разбойных всадников, надеясь настигнуть, отомстить, вернуть то, что принадлежало ему, без чего жизнь царевича неожиданно омрачилась.