Хвостатая белая звезда стояла в московском небе, и даже в полдень весеннее солнце не могло затмить сияния таинственной пришелицы. По ночам она заливала землю мертвым бледным светом ярче полной луны, и тогда окрестные леса, пашни и воды, притихшие селения и сама столица принимали незнакомый пугающий образ — будто неведомая, неусская сторона являлась взору оробелого путника. С вечерних сумерек и до восхода из лесов неслись тоскливые, непонятные крики, вой, хохот, взлаивание, костяной стук — вся лесная и болотная нечисть вырвалась из своих обиталищ вместе с талыми водами, празднуя явление хвостатой звезды. Даже милые охотнику голоса пролетных птиц сквозили предвестием беды. С наступлением вечера люди запирали ворота и двери на крепкие засовы, а если ходили ко всенощной, то соседи собирались целыми толпами. Несмотря на распутицу и ночные холода, в городе появилось множество странного люда. Расползаясь с рассветом от монастырских ворот по всему посаду, нищие бродяги настойчиво канючили, вымогая подаяние, тыкали в небо грязными пальцами, пугали близостью Страшного суда. В церквах почти не прерывались службы. Попы и монахи смутно толковали значение хвостатой звезды, зато ясно советовали усердно молиться да щедрее жертвовать на храмы и монастыри.
Наконец грозная гостья стала медленно уходить за окоем, и люди словно очнулись, на улицах послышался смех, разговоры обратились к насущным делам и заботам, к наступающей летней страде; посадские мужики сбивались в ватаги, чинили сети, плели верши, тянулись на речки и речушки, коими в водополь рыба устремляется к нерестилищам. Жизнь сильнее знамений.
Пока не началась страда на полях и огородах, по указанию большого воеводы окольничий Тимофей Вельяминов провел учение с московскими ополченцами. На подсохшей поляне близ Напрудского, вотчинного села великого князя, что на Яузе, собралось шестьсот ратников. Одеты кто во что, лишь оружие — большие копья, сулицы, щиты, луки и самострелы — отроки привезли из княжеских хранилищ в Кремле. Тупик, приставленный наблюдать за обучением суконной и кожевенной сотен, взял с собой лучших стрелков и метальщиков. Разделив лучников и арбалетчиков, он велел своим кметам показать приемы натягивания тетивы и прицеливания, потом началась стрельба по мишеням. Каждый принес дощечку, лучники для начала установили их на сто шагов, арбалетчики — на двести. Если пять из десяти выпущенных стрел глубоко впивались в дерево, ополченцу разрешалось перенести дощечку на двадцать шагов — и так до предела, пока стрела способна поразить врага, защищенного кожаной броней. После учения лучший стрелок в десятке получал от князя алтын серебром, и мужики изо всех сил старались превзойти друг друга.
После первой очереди выстрелов Тупик, опережая пеших ополченцев, проехал к мишеням в сопровождении Варяга, окинул их взглядом, недовольно покачал головой:
— Не густо.
В дощечках торчало по две, три, иногда четыре стрелы. Проехал дальше, к мишеням арбалетчиков, удивленно присвистнул: в крайней доске сидело плотной кучкой десять кованых железных стрел. Спросил Варяга:
— Это кто ж у тебя?
— Крайним стоял Адам, суконник, да вот он, подходит.
Широкоплечий посадский в зеленом суконном кафтане вразвалку подошел к начальнику, смело поглядел ему в глаза, на круглом курносом лице — улыбка.
— Доску-то небось придется раскалывать, иначе стрелы не вытащить.
— Это пошто же не вытащить? — звучным басовитым голосом ответил Адам. — Вот как это делается, боярин.
Адам наступил на плаху и легко повыдергивал железные стрелы.
— Однако, силушкой тебя не обидели. Ну-ка, отнеси плаху еще на сто шагов. Ежели пять стрел попадут в нее, получишь награду и поболее алтына.
— Спаси бог, Василий Андреич. Только я и за так всажу весь десяток. Мне честь дороже.
— О чести и говорю.
Даже и на четыреста шагов все десять стрел оказались крепко посаженными в твердое дерево. Тупик взял Адама на особую замету. Нашлись в сотнях и другие добрые стрелки.
Под вечер от Напрудского прибежал встревоженный мельник:
— Боярин, выручай ради Христа, не то смоет нас.
Пруд и мельница принадлежали великому князю, поэтому Тупик, не мешкая, велел Адаму с десятком ополченцев поспешать на помощь. От теплого ветра и солнца разом тронулись лесные овраги, переполнились речушки и ручьи, впадающие в Яузу, она вздулась на глазах. Воде указали путь через вешняк, разобрав верхние камни и дерн, и она в момент размыла вешняк до самого материка, предусмотрительно устланного обожженными бревнами еще при постройке плотины. С бешеным ревом поток шел под уклон, врываясь в русло Яузы ниже мельницы, пенный гребень клокотал на столкновении вод, омут бугрился и вскипал пузырями. Чтобы плотину не размыло вширь, мельничные работники с помощью ополченцев укладывали в воду по обе стороны прорана сшитые вместе ковры из камыша и рогоза, придавливали их старыми жерновами. Оставив у прорана работников и трех ополченцев, Адам с остальными пошел к мельнику за рыбацкой снастью.
С посада, от сел Напрудского и Луцинского к плотине уже потянулись мужики и ребятишки. Мельнику — беда, народу — потеха. Бешенство весенней воды веселит сердце и кружит голову почище хмеля. Уже перебросили длинную веревку через поток там, где он, выравниваясь после крутого падения, рождал первый изогнутый гребень. Держась за веревку, отчаянные рыбаки входили в ледяную воду по пояс, ставили на дно хвостуши — трехаршинные верши с широким четырехугольным зевом, плетенные из ивовых прутьев, — с подвешенными к ним тяжелыми камнями и, привязав хвостушу к веревке, ошалело выскакивали на берег, бросались к большому костру, натягивали портки, стуча зубами и приплясывая. Адам, оставшись в исподнем, вошел в самую середину потока с громадной хвостушей. Вода уже доходила ему до груди, а он не останавливался.
— Адамушка, привяжись к веревке! — надрывно кричал с берега сухонький мужик, стараясь пересилить рев воды и голоса людей. — Уташшит тебя водяной в омут, привяжись, родненький!
Адам не оглядывался. Устанавливая снасть, он вдруг с головой ушел в поток, на берегу испуганно ахнули, двое мужиков, еще не обсохших, рванулись было к воде от костра, но Адам вынырнул, ошалело фыркая, побрел к берегу, волоча за жабры крупную, рвущуюся на волю щуку. Его встретили хохотом, он бросил рыбину на землю, сунул в рот кровоточащие пальцы, кто-то накинул на него длинный зипун.
— Ай да Адамушка, бес водяной!
— Купца по хватке видать: он и тонуть будет, а на берег со шшукой в руках вылезет.
— Кто мешает — ныряй да хватай, — смеясь, сказал подошедший с оружейниками Вавила Чех.
— Опустил хвостушу-то, слышу — ка-ак жахнет! Вода-то — слеза, вижу, мотается в верше — ей голову прутьями защемило, не то бы враз вывернулась. Я прямо головой в хвостушу и унырнул, потому как за хвост ее, сатану, в воде нипочем не удержать, — нащупал жабры да и выволок. Токо жабры у сатаны — што пасть с зубами, искровенился. Но — шалишь, не таких шшук имали.
— Не укусишь небось, щука, она молодая хороша, жареная.
— Да и эта не стара, вишь, голова плоская — донная это, из крупной породы.
— А вот мы спробуем.
Суконник всыпал в раскрытый щучий зев горсть соли, влил конопляного масла, обложил рыбину листами смородины и веточками укропа, завернул в холстину, уложил в разрытый костер и забросал горячим песком.
— Теперь наваливай — штоб жаром ее проняло. К закату спечется.
— Искусник ты, Адамушка, — подольстил сухонький мужик.
— Какое там! Вот Каримка — тот искусник. Трехпудовую шшуку так сготовит — язык проглотишь.
— Вечор, говорят, отпросился он да пошел со своими татарами вверх по Неглинке. Там тоже пруды спускают.
— От рожа басурманская! Дозвал бы, што ль?
— Он тя искал, дядя Адам, — сказал тихий мальчишка из бронной слободки. — Ему сказали — ты в ополчении.
— Ну, коли так… Да зря он туда пошел. В неглинских прудах уж нет той рыбы, што на Яузе попадается. Тут и стерлядку, и осетришку можно схватить, там же — густера одна.
Мужики начали разоблачаться — пора вынимать верши. Адам достал из мешка белый сухарь, угостил мальчишку, спросил:
— Не студно в лаптишках-то, Андрейка?
— Да нет, дядя Адам. Я ноги старыми кожами обернул да шерсти положил — не студит.
— Што братка?
— Поправляется. Взял подряд у Вельяминовых на два панциря, рубли уж бить начал для проволоки.
— Слава господу, теперь ниче, заживете.
— Да мы не бедствуем шибко, и дядя Вавила когда поможет, он тож из бронников.
Адам смущенно крякнул, глянув на пушкаря, стоящего поодаль над потоком, сказал:
— Ты забеги завтра ко мне. Непременно. Я те кафтанишко из свово сукнеца подарю, да и сапожишки найдем.
— Благодарствую, дядя Адам, да отдаривать нынче нечем.
— Сочтемся, Андрюха, ты о том не думай. Соседу моему, набойщику, нужон рисовальщик. Пойдешь?
— Не, дядя Адам, я брату рубли бить помогаю, узоры для панцирей выдумываю. Да и сетку научился вязать.
Адам досадовал на себя. Знал ведь, что старый бронник Рублев погиб на Куликовской сече, взрослый сын его вернулся домой с тяжелой раной руки, значит, не мог заниматься своим делом, а ему ведь надо кормить старую мать и младшего брата с сестрами. Как мог забыть? В прежние зимы в кулачных боях на льду зимней реки Москвы и неглинских прудов суконники и кожевники обыкновенно становились в один ряд с бронниками, чтобы уравнять сокрушительную мощь кузнецкой слободы. Адам-суконник, Данила-бронник, Карим-кожевник неизменно оказывались воеводами своих ватаг, часто встречались, дружили домами. Минувшей зимой кулачных потасовок не было, и вот на тебе — забыл, покинул друга в несчастье. В сытости чужого голода не понять. А Вавила, человек пришлый, значит, понял?
Рыбаки уже начали выволакивать на берег хвостуши. Мощная струя забивала рыбу в узкую часть прутяной снасти, и хотя горловина была широка, у мелкой и средней рыбы не хватало силы выброситься из ловушки. Почти каждая хвостуша была набита до середины, в иных, попавших в удачную струю, рыба торчала хвостами наружу, билась и выскакивала, когда горловину приподнимали над водой. Мужики весело опорожняли верши прямо на лужайку и спешили поставить снова.
Адам наконец скинул кафтан, пошел в воду. Рыбаки притихли, следя за ним. Адам скрылся с головой, вынырнул, стоя боком к струе, обеими руками приподнял снасть. Громадный косой хвост стегнул по воде, подняв брызги, несколько рыбин выскочило из горловины, Адам приподнял хвостушу повыше, пошел к берегу, держа наискось течения, а хвост молотил его по лицу и плечам.
— Никак, осетришша!
— Хоть бы за веревку держался, бес!
Вавила вошел в воду, встретил Адама, помог. Улов вытряхнули подальше от воды. Мужики ошиблись: не осетр попал в снасть, а пудовая стерлядь, раздувшаяся от икры. Было в хвостуше еще несколько стерлядок и две белорыбицы.
— Купцу и тут — счастье.
— Андрюха, отбери стерлядок да белорыбиц, — попросил Адам, — пошлю князю, небось пруд-то ево. А эту, большую, порубить и — в котел. Икру — в горшок, присолим — твому брату на поправку.
На плотине стояло несколько женщин, издали следя за рыбаками.
— Вдовушки из Напрудского, — сказал кто-то.
— Андрейка, сбегай, позови, — велел Адам. — Вы, мужики, наденьте портки, а то не спустятся.
— Всю Москву не одаришь, — ворчливо сказал тот же сухонький мужичок.
— Тебя дарить не заставляют, — отрезал Вавила.
Женщины несмело сошли с плотины, стыдливо пряча под телогреями холщовые сумки. Адам указал им груду своей рыбы.
— Мелочи оставьте фунта два — для навару, остальное — поровну.
Отдал свой улов и другой ополченец. Торопливо разобрав рыбу, женщины заспешили в деревню, словно боялись, что рыбаки передумают. А на плотине появились другие. Адам с досадой крякнул, поглядев на оставшуюся мелочь. И тогда мужики стали призывно махать: «Спускайтесь!»
Скоро у костра снова бились, распрыгиваясь, груды серебристых и медно-бронзовых слитков, разевали пасти пятнистые щуки, покорно засыпали на воздухе бугорчатые стерлядки и зеркальные белорыбицы, полосато-зеленые большеротые окуни, буйно трепеща, норовили доскочить до спасительной воды, равнодушно смотрели в ясное небо два горбоватых судака. Адам самолично колдовал над котлом, закладывая в отвар коренья и куски порубленной стерляди За ухой, наслышанный о мытарствах Вавилы — слободки оружейников и суконников соседствовали, — он спросил: нашел ли тот кого-нибудь из своих родичей?
— Мать с отцом уж померли, старший брат с сестрой живы, там же, в Коломне, семьи у них, дети растут. А младший в княжеской дружине был, еще на Воже погиб. Порадовались мы друг на дружку да об усопших поплакали. Вдову убитого брата с двумя мальцами я и взял за себя, прошлым летом привез сюда.
— Ты бы порассказал нам чего, Вавила, о краях заморских.
— Лучше мы вон странников послушаем. — Вавила указал на двух путников, спускающихся к берегу. Те сняли шапки.
— С уловом вас, рыбари, — заговорил старший, подслеповатый дедок с сединой в бороденке, одетый в потертую овчину и войлочную шапку. Спутник его был моложе, крепче телом, круглолицый, с беспокойно бегающими темными глазами.
— Откуда идете, странники? — спросил Адам.
— От Белоозера, родимый, идем — господа славим.
— Эко, таскает вас нелегкая в самое распутье. Ладно, садитесь к котлу, щербы похлебайте с нами, да не обессудьте — хлеба не припасли.
— Хвала господу, хлебушко свой едим. — Странники перекрестились, старший достал из котомки ложки и два сухаря. Присели на свободное место, стали хлебать из котла. Старший мочил сухарь в ложке, мелко жевал деснами, с хлипом запивал густым наваром, похваливал уху. Младший ел размеренно и отрешенно, насыщаясь. Взгляд, уставленный в котел, перестал бегать.
— Слыхали, православные, чего учинилось в Новогороде Великом? — спросил вдруг старик.
— А што такое? — мужики, терпеливо ожидавшие, когда пришлецы утолят голод и начнут рассказывать, насторожились.
— В прошлом годе новгородцы начали ставить церкву каменну, во славу святого Димитрия.
— Знаем, — сказал Адам. — В честь победы Куликовской та церковь, Москве и государю нашему во славу.
— Ох, грехи человеческие, ох, гордыня людская! Во славу господа и святых от века ставились храмы. Побили Орду божьим промыслом, и стали иные государи заноситься, господа забыли, чинят утеснения соседям, волю свою им навязывают, царей поносят. А бог-то, он все видит, и кара его всюду настигнет. Согрешили мы ныне — грозное остережение не замедлило. Храм-то в Новогороде скоро поставили, сам архиепископ освятил его. А едва удалился владыко — рухнул тот храм, рассыпавшись на малые кирпичики, и народу подавлено — страсть!
В глазах слушателей явился ужас.
— Врешь! — выдохнул Адам.
— Вот те крест, родимый!
— Истинно, истинно так! — молодой тоже начал креститься.
— Эгей, ратнички! Так-то вы, окаянные, подсобляете мельнику? — Мужики повскакали. На плотине стояли верхами Олекса, Тупик и дворский боярин великого князя с дружинниками.
— Да уж пособили! — крикнул Адам. — Вода сама вешняк отворила, а мы дно укрепили — устоит плотина.
Дворский поговорил с прибежавшим мельником, всадники съехали к реке по откосу.
— Дух-то от щербы! — дворский потянул носом.
Афонька бросился ополаскивать деревянные чашки, начерпал из непочатого котла, стал угощать начальников. Алешка с Микулой, достав ложки, пристроились к самому котлу. Поглядывая на склонившееся к закату солнце, Варяг попросил:
— Василь Ондреич, дозволь нам с Микулой остаться — рыбы привезем хозяйкам.
— Эге, — удивился дворский, — вы, никак, и красной рыбки схватили? Ай ты с собой привез, купец?
— Вона, боярин, мешок со стерлядкой да белорыбицей, для государя отложен.
— Ишь ты, значитца, жилая стерлядь в прудах держится.
— Может, и не жилая. Запруды каждый год спускают. Вот вода приспадет, ослабнет — она и проскочит вверх.
— Чего за рыбу-то просишь?
— Да ничего, боярин. Кланяюсь государю этим мешочком.
— Знаю вас, бесов. — Боярин погрозил пальцем, отхлебывая уху прямо из чашки. — При случае ведь напомнишь.
— Да коли случай выпадет, как без того, Микита Петрович?
Запив жирный кусок стерляди остатками ухи, боярин встал с бревна, велел навьючить рыбу на одну из лошадей.
— А ты, купец-молодец, коли улов останется, приноси поутру на княжеский двор. Меня назовешь — чай, пропустят. Всю возьму, какая будет, и цену дам хорошую.
— Не мерз, не мок, а поймал мешок, — бросил вслед отъехавшим кто-то из рыбаков.
— На то боярин. Да не бойсь, купец внакладе не останется.
Адам отыскал глазами Алешку с Микулой.
— Што, витязи, не боитесь холодной водички? Хвостуши, поди, уж полнехоньки, мне одному не управиться. Рыбу — пополам. Андрейка, ступай к мельнику, пусть отдаст все верши, какие есть. В обиде не оставим — потемну самый улов.
Могучий Микула начал молча стягивать кафтан. Раздевался и Алешка. Адам вдруг спохватился:
— Постойте, а где же странники-то?
— Какие странники? — спросил Алешка.
— Да подходили тут к нам на ушицу двое, с Белоозера. Недобрую весть принесли, а выспросить мы не успели.
— Што за весть? — насторожился Микула, но Адам уже вступил в воду, и расспросы пришлось отложить.
…Москва была взбудоражена новым грозным слухом. Теперь недавнее явление хвостатой звезды прямо связывали с саморазрушением церкви, воздвигнутой в память победы на Дону, — значит, небесное знамение все же обращено к Москве? А церкви к добру не разваливаются. У рябой бабы в Загорье корова отелилась трехногим телком, и людей охватил новый ужас. Теленка утопили, но в тот же день у соседки рябая курица запела петухом, а рыжий петух снес яичко, и слухи стали плодиться, как мухи в летнюю жару. Сначала многие видели — ночью на печных трубах плясал огненный бес, а потом беса обнаружили в амбаре купца Брюханова. Всю ночь сидельники, вооружась дубьем, стерегли запертую дверь, дрожа от холода и жутких звуков, сотрясающих кондовые стены амбара. Когда же утром со всей опаской отперли дверь, к великому изумлению нашли там похмельного водовоза Гришку Бычару. Он помнил лишь, что намедни был у кума на крестинах, но каким образом бес похитил его и подбросил в амбар заместо себя, сказать не мог. Кто-то видел, как над кремлевской стеной извивался летучий огненный змей, кто-то слышал, как в полночь на реке рыдали водяные девки, лесорубы поймали в подмосковном бору дикого мужика, били его и повели топить, уверясь, что это он сосет и портит коров, да, по счастью, встречные опознали в нем немого парня из Митина Починка, промышляющего липовым лыком. Много было в ту весну всякого. По приказу окольничего московские стражники хватали в корчмах и на церковных папертях подозрительных говорунов, но те двое странников, принесших весть о разрушении церкви, как в воду канули.
Димитрий Иванович наконец призвал митрополита — посоветоваться, как прекратить зловредные слухи и порожденную ими смуту. Выслушав князя, Киприан сдержанно сказал:
— Народ темен, государь, он склонен видеть во всяком знамении угрозу его благополучию. Кометы нередко являются взорам людей, но не всегда им сопутствуют беды.
— Речь теперь не о кометах, отче. Этот упорный слух о рухнувшей в Новгороде церкви…
— То не слух, государь мой, то правда.
— От кого сие ведомо?
— Из Троицы вестник был. Архиепископ новгородский сообщил Сергию, как все случилось. Уж с неделю мне известно.
Димитрий молчал, глядя в окно, на скулах медленно ходили желваки. Киприан ждал — вот сейчас князь взорвется криком, грохнет по столу кулаком, а то и… Митрополит даже втиснулся в кресло, но Донской лишь провел рукой по лицу. Зная о легкой отходчивости князя, владыка, поглаживая крест, мягко заговорил:
— Велики грехи наши, государь, но господь, наказывая гордыню, остается милостивым, готов принять всякое покаяние и награждать смирение…
Что-то словно бы дрогнуло в лице князя, Киприан, замерев, смолк. Вот сейчас… сейчас — припадет к святейшей руке владыки: «Прости, отче, неправду, мной учиненную, — пусть на мою голову падет любутский позор. Это нечистый Митяй подтолкнул тогда меня, государя, учинить насилие над законным святителем — каюсь в том до глубины сердечной». Что же тогда Киприан? А он поцелует упрямый лоб, перерезанный ранними морщинами, обмочит его слезой — все зло против князя сожжет в душе, и отныне пойдут они рука об руку, два великих пастыря русской земли, привлекая к себе друзей, смиряя недругов. Что знамения и слухи! — они разом смолкнут перед церковным хоралом.
Донской поднялся с кресла, подошел к застекленному окну, дернул раму, посаженную на шарниры.
— Экая духотища в апреле-то! — Повернулся, ожег гостя темным взглядом. — Вот што, отче. Давно уж в Новгороде Великом наших пастырей не было с судом церковным. То непорядок, и пора их туда послать.
— Благое дело, государь, — смиренно ответил митрополит. — Казна моя не так богата.
— Вот-вот, и казну пополнишь. Да пусть святые отцы еще повыведают о церкви. Я же в их дружину поставлю своих бояр.
Проводив владыку, Димитрий постоял на крылечке терема, потом, сопровождаемый дворским, обошел конюшни, отдыхая душой при виде отборных скакунов, заглянул к сокольникам — близилась пора весенней охоты. На соседнем подворье князя Серпуховского шла суета — Владимир готовился к отъезду в Серпухов, где затеял строительство новой крепости. Увидев брата, тот подошел к оградке, разделяющей усадьбы.
— Княгиню с собой берешь? — спросил Димитрий.
— В Полоцк сбирается — по матери и братьям соскучилась. Да и в тереме работы начинаются. Я ж вызвал из Новгорода Феофана. Он мне распишет наново терем и церковку.
— Слыхал о том. Глянется — и к себе позову… Ты вот што, Володимер, устроишь работы — не засиживайся там. Тревожно.
— И тебя, государь, слухи одолели? — Глаза Серпуховского похолодели. — Я бы этих шептунов…
— Не безгрешны и мы, Володимер. Лили ведь и христианскую кровь. У великих князей и грехи великие.
— Крамольничью кровь лили мы в Твери и на Рязани. То дело святое. И ныне вороги подкупают смутьянов, штоб всякое знамение против нас оборачивали. Те-то, первые страннички, небось от владений князя Юрия приползли. Да сей латинский доброхот за штаны заморские продаст и тебя, и удел свой, и всю русскую землю.
— Што ты привязался к его заморскому кафтану? Пусть хоть магометанином наряжается — дела б по-нашему правил.
— Дела! Небось уж с Ягайлой и Михаилом Тверским стакнулся, и клепают против тебя, льют воду на ордынскую мельницу.
— Будет о сем! Домни, чего я тебя прошу — не засиживайся. Наш стол — здесь, а там и умного боярина довольно.
Глядя в спину удаляющегося брата, Димитрий усмехнулся: и затылок-то у него сердитый. Все еще злится, что Белозерский удел великий князь передал Юрию, а в Тарусский выморочный удел посадил особого наместника, отдав Серпуховскому лишь несколько порубежных деревенек, из-за которых издавна спорили с Рязанью. Но и с Олегом считаться надо, а владения Серпуховского и без того обширны, да треть самой Москвы за ним… С Еленой потолковать бы — есть у Димитрия что передать Андрею Полоцкому. Смутно в Литве. Брат Ольгерда Кейстут, славный победами над крестоносным войском тевтонов, согнал было с виленского стола Ягайлу, но из-за вспыхнувшей войны с черниговским князем потерпел поражение от своих противников, позвавших на помощь крестоносцев, был захвачен и умерщвлен в темнице по приказу Ягайлы. Тот снова воцарился в Литве. У Ягайлы с Димитрием не было дружбы. И Михаил Тверской, похоже, что-то затевает. В Москву за целый год не прислал даже единой вести, зато помирился с новгородцами, с которыми прежде враждовал из-за Торжка, завел шашни с сыновьями суздальско-нижегородского князя. Неужто и впрямь Юрий Белозерский заодно с ними? Владимир перегибает, но у него нюх на такие дела. Иной раз бывает ощущение, словно невидимая рука упорно развинчивает на Руси налаженное, подбирается к московскому горлу. Не ханская ли? Но Тохтамыш смирен, слышно, затевает большую охоту. Осенью надо непременно вновь собрать князей…
Раннее тепло и обильные воды сулили урожайное лето. Даже и это тревожило князя: урожайные годы родят и беды — то половодье потопит, то ураган снесет деревни, то пожары начнут гулять по княжеству, то враг набежит. Как воды сойдут и подсохнет в степи, надо послать сторожи на порубежья. Жаль, нет Хасана в Городце-Мещерском: ушел с отрядом прошлым летом — будто в воду канул. Тупика бы в Дикое Поле отправить, да в Новгороде потребуется. Придется — Олексу. Вчера говорил великий князь с Иваном Копыто. Вот тоже готовый воинский начальник, лучший из сакмагонов, но старые раны одолели. Уезжает Иван в Звонцы, чтобы занять место погибшего Таршилы. Когда уходят из полка старики — ладно, а тут — сорокалетний мужик. Может, поправится — деревенский воздух да тишина исцеляют лучше бальзамов. Тесно строятся города, душно в них от многолюдья, от навоза и гнили — летом, от печного дыма — зимой. Оттого болезни в городах прилипчивее к людям.
На крылечке терема появился митрополит в сопровождении игумена Федора и незнакомого монаха. Опять у княгини был, подумал Димитрий с ревнивой досадой. Ваську с Юркой небось обихаживал. Так и лезет в души к наследникам, а не окоротишь: семья церковью освящается и волен священник вникать в дела жены и мужа.
На охоту бы, да самое распутье. Однако охоте есть замена.
— Дворский!.. Тот купец, што стерлядок прислал, он небось изрядный рыбалка?
— Адам-то? Лучше и не надо, государь.
— Ты, дворский, отряди два десятка дружинников да за тем купцом пошли, пущай он свою ватагу собьет. Пойдем по разливам, надо пополнить рыбный запас. Сей же час и посылай.
На другой день от устья Неглинки отошли три большие ладьи. Молодые гребцы с песней дружно ударили веслами, и легкие суда понеслись вниз по вздувшейся от паводка реке. В носу первой ладьи, закутанный в серый плащ из плотной, отталкивающей воду ткани, недвижно стоял рослый темнобородый человек. Рядом — такой же рослый, чуть посуше, с косым шрамом на щеке колюче топорщил подстриженные усы, с откровенным удовольствием оглядывая речной простор; синие глаза его, отражая блеск солнечных струй, казались бирюзовыми, как речная вода. Кормчим у рулевого весла на груде сетей восседал Адам-суконник. Рядом к борту прислонены легкий самострел и пятизубая острога. Знаток нерестовых путей вел рыбацкий караван к речке Серебрянке, бегущей из прозрачных и диких Медвежьих озер, куда по весне заходит лучшая рыба. С замыкающего струга расширенными глазами озирал открывающиеся дали Андрейка Рублев. Впервые в жизни покидал он Москву в пору вешнего разлива, и теперь преобразившаяся земля поражала его своим видом. Москва, затопившая пойменные луга, казалась ему широкой Волгой, о которой мальчишка был лишь наслышан. Вековечную тайну хранили молчаливые леса по ее берегам, и каждая деревушка на взгорке, окруженном водой, стала царством на чудесном острове Буяне. От восторга томилась Андрейкина душа, все вокруг было волшебным: и сверкающая зеленоватая гладь с шапками пены, похожими на кочаны капусты, и вывернутые с корнями деревья, словно водяные драконы, плывущие к далеким морям, даже вороны, путешествующие на их ветвях, стаи гусей и уток, взрывающие плесы брызгами и шумом крыл, гоготом, кряканьем и свистом, станицы журавлей в голубом небе, красивые гребцы, в лад ударяющие веслами под раздольную песню, и две статные фигуры в сером и коричневом плащах на переднем струге, изумительно четкие на зеркальном полотне реки и побережных золотисто-зеленых сосняков да сизых вербников. Плыть бы так бесконечно — пусть не кончается свобода, полуденный простор воды, полей и лесов, песня молодых, добрых людей, отправляющихся на веселое мирное дело. Сердце Андрейки готово было разорваться от желания остановить, удержать счастливое мгновение жизни, чтобы оно повторялось снова и снова. Не заметил, как в руке оказался уголек — он собирал мягкие плотные угольки и завел для них кошель, который носил на поясе. Андрейка стал торопливо рисовать на окрашенной палубе носового отсека, куда дружинники прятали оружие. Очнулся, когда старший на струге тронул его за плечо:
— Ты почто это пачкаешь ладью?
Андрейка в испуге попытался рукавом смазать рисунок, но дружинник остановил его:
— Неча зипунишко марать — тряпицу возьми.
Дальнозорко отстранясь, он ахнул:
— Мать честна! Да ты… Да ты… — От изумления старый дружинник лишился речи. Андрейка, совсем перепуганный, схватил тряпку для мытья палубы.
— Я счас, счас сотру.
— Я те сотру! Эй, Иван! — кликнул он старшину княжеских рыбаков. — Ты глянь-ко, Иван, чего отрок изобразил!
От кормы подошел белобородый десятский из слуг дворских.
— Баловство это и грех — мирское рисовать. Коли тебе, отроче, дар от бога — богу и вернуть надобно: святое пиши, славь господа и ангелов его.
— Рази тут не мир божий? — возразил дружинник. — Ты глянь: как живое — и река будто бежит, и лес стоит, и струги наши плывут, и гребцы поют. Государь-то до чего похож! И Дмитрий Михалыч — вот он, рядом. А тут кто на последнем-то струге? Ах, язви тя в душу — да то ж, никак, мы с тобой, дед Иван!
— Вот я и говорю: грех это нас, недостойных, изображать. Божеское надобно.
— А я счас, я не успел…
С той стороны, где на рисунке должно быть солнце, под быстрым угольком отрока вдруг проглянул ангельский лик. Еще несколько линий, и над караваном воспарил ангел с оливковой ветвью в руке.
Старый десятский перекрестился.
— Стал быть, шлет господь благословение государю нашему в делах его благих? Да и нам грешным?
— Истинно, дядя Иван.
— Ну, ин ладно. — Старый рыбак поцеловал мальчишку в светлый вихор. — Храни, отроче, дар свой, послужи господу нашему Спасителю. Рисунок не стирай, государю покажу.
Андрейка потупился и покраснел, чувствуя себя грешником. Когда рисовал, ни разу не вспомнил о всевышнем и, если бы не старый рыбак, намалевал, наверное, вместо ангела лучистое солнышко или стаю пролетных журавушек.
Под вечер вошли в устье Серебрянки, двинулись против течения, и гребцы скоро устали. Князь велел приваливать к берегу. Открылся залив, образованный половодьем на месте низины, осторожно двигались между березками, осинами и дубками, стоящими по пояс в воде, приткнулись к косогору, покрытому соснами; их бронзовые стволы уносили кроны под самое небо. Рядом, в распадке, еще прели сугробы в грязных коростах. Струги привязали прямо к деревьям, одни дружинники пошли точить березовый сок, другие собирали сушняк и ставили шатры, резали лапник для ночных подстилок, рыбацкая ватага Адама разбирала сети и нероты. Сам Адам взял наметку и пригласил князя с воеводой к недалекому ручью, куда должна уже войти рыба. Димитрий и Боброк с закинутыми на плечи самострелами пошли вдоль берега за Адамом. У крайнего струга, привязанного к вербе, осыпанной пушистыми почками, Димитрий вдруг остановился.
— Это што такое?
Андрейка, разбиравший сети на берегу, замер. Подошел десятский, объяснил:
— Отрок изобразил наш караван.
В тени деревьев при вечереющем свете рисунок словно бы обрел глубину, фигуры стали отчетливее. Димитрий запустил пятерню в бороду, долго молчал, потом глянул на Боброка.
— Ну-ка, поди сюда, — позвал тот отрока. — Давно рисуешь?
— Батяня выучил сызмальства. Для броней рисунки ему помогал делать. Теперь брату пособляю.
Димитрий улыбнулся:
— Сызмальства. Чей ты будешь?
— Рублева, бронника сын, — едва дыша, ответил отрок.
— Помню мастера. Вам с братом его славу беречь.
— Учить бы надо мальца, — сказал Боброк. — В Чудов монастырь определить, што ли.
Донской оглядел парнишку.
— Сколь тебе лет?
— Тринадцатый.
— Куды ему в монастырь? А учить бы надо. Сам-то как?
— Я бы в дружину отроком…
— Отроком. — Донской снова вгляделся в рисунок, вздохнул: — У нас отроков довольно, да ни один вот этого не может. Вот што, Андрейка. Воротимся — пошлю тебя на двор ко князю Володимеру Андреичу. Должен к нему приехать живописец именитый Феофан Грек. Покажешь ему свое уменье. Коли приглянешься, в учение отдадим, определим и кормление. В дружину тебе незачем, да и хиловат. Не захочешь в богомазы — бронником станешь. А картину эту сотри, кроме ангела. Неча бога гневить, и без того уж прогневали. Айда с нами, поохотимся, пока трапезу готовят.
От радости Андрейка чуть не подпрыгнул.
Димитрий первым двинулся вдоль берега Серебрянки к овражным ручьям. Адам приобнял мальчишку, потом снял с плеча самострел:
— Поноси уж, так и быть…
Мощно пылала погожая золотая заря, словно не желала расставаться с этими лесами и водами. В темнеющем бору застрекотал потревоженный зверек, призывно крякнула утка на речном разливе, водяной бык подал свой древний угрюмый голос, с бранчливым гоготом пролетела гусиная стая, грезой из поднебесья пришел журавлиный клик, и снова в тишине — только звон лесного ручья, песни лягушек да воркование тетеревов в березовых, набухающих почками рощах.
Теплая, мирная весна текла талыми водами по свободной Руси, суля буйные травы, ранние всходы, обильные хлеба и приплоды в стадах. Выходил на заре землепашец за ворота бедного подворья, вглядывался в сияние зари, слушал буйство воды и радость вернувшихся птиц, молил небо о мире и, зажимая в корявой ладони последнюю денежку, шел ко всенощной, чтобы подкрепить молитву.
За разливом весенней реки сквозь деревья просвечивал огонь рыбацкого костра. Два человека, глядя в жаркое пламя, думали о том же, о чем молился пахарь.
За рекой Мстой дебри все чаще расступались полями и кулигами, лесные дороги и тропы сбегались к тракту, связывающему Вышний Волочек с Новгородом, словно ручьи к большой реке. При подходе к Мсте тракт наконец стал оправдывать свое название — даже мосты появились, и на гатях кони уже не брели по брюхо в воде и грязи. На полях мужики дожигали костру и солому, возвращая истощившейся земле частицу плодородной силы. Дружинники, поругивавшие пастырей за тяжелый путь посуху, приободрились, оглядывая пажити, вслушиваясь в покрикивание оратая.
— Гляди-ко! — дивился длинный, нескладный Додон. — И тут пашут по-нашенски — сохой да ралом. Што бы им чего свово не удумать?
Молодые дружинники прыснули за спиной Додона, Мишка Дыбок, мигнув, подхватил в тон:
— И земля у их, бесов, земляная, и сосняк сосновый, а про ельник не скажу — весь осиновый.
— Ты не шуткуй про землицу-то. Вот под Нижним аль Костромой репа по полупуду родится, зернину брось — куст колосьев. У нас же не то. Пошто так?
— Эка! — отозвался Микула. — В нижегородском краю день едешь — едва деревню найдешь, у нас же кинь камень — в мужика попадешь. Тощает землица. У бабы и то вон первый здоровее всех родится.
— Здесь, говорят, хлеба почти не сеют. Зато льна берут богато и в неметчину с выгодой продают.
— Новгород свово не упустит, — заметил пожилой дружинник. — Но земля-матушка, чего не родит она? Не зря ж говорят про нее — всех жирней она на свете.
— Не скажи, — возразил Додон. — Небось пузо купца Брюханова пожирнее здешней землицы.
Кметы залились смехом.
От возка святых отцов подали сигнал привала. Спешились, развели костры на краю леска. В котлах забулькала ключевая вода. Дружинники-монахи обедали отдельно, вместе со своими пастырями. Скоро от их костра потянуло соблазнительным запахом варева, Мишка заворчал:
— От боровья! Небось горох жрут, нам же снова — кавардак да осетрину с белужьей икрой. Воротит уж!
— Сходи да попроси, небось вырешат, — предложил Алешка.
— Я те схожу! — пригрозил Тупик. — Ты, Мишка, не дразни мне людей. Надоела осетрина с кавардаком — ступай в посадские торгаши, там каждый день горох лопают.
Мишка исподлобья глянул на сотского, ничего не сказал. Когда же сытые дружинники прилегли на потниках и Тупик отошел поглядеть коней, Мишка нагнал его:
— Пошто злишься, боярин? Аль я твоей женке ребенка сделал?
— Што говоришь?! — Тупик схватил Мишку за грудь.
— То и говорю, Василь Андреич. Настя-то вот-вот разрешится. От меня она не могла. Бил я ее, сказала — от тебя. Не обманывает — не та баба.
— Ты бил ее? С ребенком в животе?!
— Ее бил, по заднему месту, — усмехнулся Мишка. — Ребенка не трогал — чужих не бью.
Тупик снова ухватил дружинника, притиснул к сосне.
— Брось, Василь Андреич, я могу и покрепче тряхнуть. Не трону ее больше. Она и попу сказала, что не мой ребенок. Только куды ее теперича? Обратно в деревню — дак отец не примет без твоей воли. Я-то уж себе купецку дочку выглядел. Она согласна, а купец стар, наследство за мной будет… Дал бы ты мне пару рублишек на развод, Василь Андреич, а? Расходы ж…
Тупик торопливо расстегнул кошель.
— Я — дрянь, но ты, Мишка!.. Неуж ты русский? А Настену… Не твоя забота, как ее теперь устроить.
— Русский я, Василь Андреич. Потому и гоню жану неверную. Токо уж ты не лезь в это дело. Моя жана — я и устрою.
— Зачем же соглашался жениться? Неуж не понимаешь — сам ты во всем виноват! Хотя и я…
— Кто говорил — отец, мол, справный? Я и подумал — приданое за ней изрядное. А Стреха — жох, полушки не дал. Не баба нужна мне, боярин, но казна. С казной любую бабу добуду.
Тупик смотрел в широкую спину Мишки с растущим отвращением к происшедшему. Двумя рублями за Настену его расплатился — по цене вырванной бороды, — и он взял! Сам попросил!.. А если она узнает? Если узнает Дарья?..
На следующий день с берега речки Жилотуг глазам моссковских посланцев явились серые башни каменной новгородской стены, вознесенной над могучими земляными раскатами, в вечереющих лучах засияли храмовые купола Софии и множества монастырей, обступивших северную столицу Руси…