ЗАБОТЫ ГЕОРГИЯ СЕНЧУКА

С работы он вернулся под утро. Жена еще спала, и, стараясь не шуметь, он переоделся, повесив свой адмиральский наряд гардеробщика в шкаф, по соседству с парадной офицерской формой, крякнув досадливо от осознания непоправимых жизненных перемен. Этой офицерской форме, как подумалось ему, вероятно, если когда‑либо и быть востребованной, то исключительно для похоронных процедур.

Пройдя в ванную, он умылся, с удовольствием глядя в зеркало на свое широкоплечее, мускулистое тело, позавидовать которому мог бы и молодой атлет, после прошел на кухню, приготовил яичницу с луком и шкварками и, плотно позавтракав, выпил вместо чая большую кружку кисловатого настоя шиповника.

После прошел в свою комнату, где в книжных полках красовались дивные раковины, поблекшие коралловые кусты и чучела тропических рыб, оглядел этот мертвый аквариум — и лег на кушетку, вмиг погрузившись в сон.

Спал он всегда глубоко и без сновидений, хотя, войди кто‑либо в комнату, проснулся бы моментально, с абсолютно ясной головой, готовый к любой неожиданности и, соответственно, действию.

И когда к полудню прозвенел телефон, стоявший в изголовье, он, с первым же звонком сняв трубку, уже уверенно сознавал, что голос его будет ровен и тверд, будто он бодрствовал, а в голове тут же выстроились все возможные версии, касающиеся его необходимости кому‑либо.

В первую очередь подумалось, что приболел сменщик и сегодня снова придется идти на службу, однако — не угадал: звонил один из приятелей, гэбэшный пенсионер, ранее плававший на "Скрябине" под его началом, а ныне работающий в одной из коммерческих структур в службе безопасности.

Бывший подчиненный, по мнению Сенчука, человечишка пустой и малоперспективный при сегодняшних возможностях и связях, звонил, как и предполагалось, с целью поразмять язык, но, вполуха слушая его, обрывать разговор Сенчук не стремился — вдруг да проскочит что‑то толковое…

И — проскочило!

— Шеф‑то наш бывший, Иван Алексеевич, слышал, куда устроился? — спросил приятель. — Нет? В Министерство морфлота, одним из замов первого… Ты бы, Жора, к нему бы сходил, кстати. Вдруг и подыщет тебе стол со стулом, он тебя всегда привечал и увольнению твоему противился…

— Благородной души человек! — поддакнул Сенчук, окаменев от внезапно пришедшей в голову мысли, на смену которой поспешила иная, выстраивая начало давно зревшего в сознании плана…

— Ну вот, сходи… Потом позвонишь расскажешь…

— Не скрою, ты дал мне неплохую идею, — сказал Сенчук. — А о "Скрябине" нашем ничего не слышал, под резак еще не ставят старика–морехода?

— Да говорил тут со штурманом бывшим… Весь народ разбежался, сейчас по новой экипаж набирают после капиталки…

— И чего штурман? — настороженно спросил Сенчук.

— Да штурман, как и мы, уже на пенсии…

Положив трубку, Сенчук механически застелил кровать и уселся за письменный стол.

Долго сидел, невидящим взором уткнувшись в квадрат окна, заслоненного паутиной голых осенних ветвей. Затем, достав справочник, нашел телефон министерства.

С бывшим начальником Иваном Алексеевичем удалось соединиться на диво легко — в справочной сразу же дали номер его секретаря, а на вопрос, кто именно изволит начальство тревожить, Сенчук представился, прибавив перед своей фамилией прошлое воинское звание, что обычно действовало на абонентов–шпаков внушительным образом.

Вскоре в трубке послышался голос, исполненный уверенности и достоинства.

Ходить вокруг да около Сенчук не стал: сказал, что полон сил, энергии, но прозябает на обочине, сухопутной жизнью пресыщен до тошноты и, по–прежнему не нуждаясь в теплом кресле, жаждет выхода в море, тем более, помимо специальности контрразведчика, освоил он множество смежных и уж в качестве второго помощника на солидном судне будет незаменим. В общем, прибавил: согласен хоть боцманом, лишь бы в океан…

— Приходи, подумаем, — сказал Иван Алексеевич. — Но только в середине следующей недели, запар, извини…

— Люди, которые нам нужны, всегда заняты больше нас, — сказал Сенчук. Это закон и суши, и моря. Пометь мою личность в приемном блокноте на среду, Иван Алексеевич… Специально отпрошусь с работы.

— А работаешь‑то где?

— О, должность у меня адмиральская! — сказал Сенчук. — Каждый передо мной шляпу снимает, питание — исключительно ресторанное… Расскажу — лопнешь от зависти! Этим же вечером он отбыл в Санкт–Петербург. Остановившись на постой у дальнего родственника жены, сразу же отправился в порт, где, как выяснил, еще работали на таможне и в администрации несколько старых знакомых.

Однако встречаться с ними осторожный Сенчук не спешил, окольными путями выведывая необходимую информацию и приходя к чисто профессиональному заключению, что разведка, по сути своей, тот же сыск, отчего и принадлежит данная служба строго к полицейским государственным ведомствам, несмотря на сугубо гражданские одежды и невзрачно–безобидную внешность своих представителей.

"Скрябин" действительно прошел капиталку, готовился к дальнему плаванию, зафрахтованный какой‑то иноземной компанией, работающей под эгидой зеленого сообщества, чьи представители находились в Москве, и, узнав телефоны заказчиков судна, Сенчук, в очередной раз возвращаясь в питерскую квартиру, уже твердо знал, что именно ему предстоит делать.

Все замыкалось на Министерстве Морфлота: именно там утверждался командный состав экипажа судна, а не в порте приписки. С одной стороны, это было неплохо: значит, Иван Алексеевич являлся ключевой фигурой в распределении кадров, но, с другой стороны, прежнее препятствие тем не менее оставалось по–прежнему незыблемым, и являлся им капитан "Скрябина", мешавший Сенчуку в продвижении к цели, как гвоздь в стельке башмака.

Судя по полученным сведениям, капитан, несмотря на почтенный возраст и едва ли не двойную выслугу лет, на пенсию категорически не собирался и каждодневно навещал стоящий в ремонтных доках "Скрябин".

"Этот сукин сын наделен просто адовой энергией!$1 — растерянно думал Сенчук, чувствуя, что обстоятельства толкают его на крайние меры в отношении неугомонного старого врага. Впрочем, к ним он изначально был готов.

Вечером, запершись в предоставленной ему комнате, он раскрыл свой походный кожаный саквояж, вытащив из него увесистый брезентовый сверток.

Развязав тесемки, вытряхнул на верблюжье одеяло, застилавшее постель, свой офицерский морской кортик в кожаных ножнах с латунной окантовкой, на которой были отчеканены парусный корабль и якорь — и эсэсовский кинжал наследство, доставшееся от чекиста–отчима, трофей, привезенный им из послевоенного Берлина.

Нажав стопорную кнопку, вытащил морской кортик из ножен. Тронул пальцем кончик клинка, острый, как шило.

Сжал рукоять из покоричневевшей от времени слоновой кости.

Нет… Это не оружие, так, на всякий случай… Миниатюрная, тоненькая рукоять, полностью утопающая в ладони, идиотские "усы", неудобно загнутые в разные стороны, — не клинок, а карандаш… Бижутерия.

Оружие истинных арийцев представилось куда более практичным: широкое кинжальное лезвие с готической надписью "Моя честь — залог моей верности", кованное из отборной стали, обладало остротой бритвы и тяжестью секача; рукоять из той же слоновой кости, украшенная серебряной медалькой с эсэсовскими молниями–лигами" и распластанным орлом со свастикой, буквально сливалась с рукой, а выгнутые дугами нижние и верхние упоры исключали соскальзывание пальцев при любом ударе.

Сия зловещая вещица, которой можно было снести и голову с плеч противника, представилась Сенчуку вполне подходящей для поставленной перед ним задачи.

Он сунул кинжал в замшевую полость костяных ножен с серебряной цепью–подвязкой, чье литье отражало символы черной гвардии: черепа с костями и те же, что и на рукояти, сдвоенные "сиги", и подумал, что ритуальное оружие германских опричников, перешедшее в категорию музейных раритетов, напротив, впервые сможет исполнить свое прямое практическое предназначение…

Два дня он посвятил наблюдению за квартирой капитана.,

Старик, недавно похоронивший жену, жил с дочерью, зятем и двумя внуками в старом питерском доме на Невском.

Каждое утро он спускался к стоящему у подъезда старому дизельному "Мерседесу" и долго копался в машине — единственной, как уяснил Сенчук, его сегодняшней отраде в вынужденном сухопутном бездействии.

К полудню капитан уезжал в порт и до вечера пребывал на "Скрябине", контролируя судоремонтные работы.

С наступлением сумерек Сенчук навестил магазин, находившийся поблизости от дома капитана, купил мороженую горбушу, пучок зеленого лука и бутылку водки, совершенно точно рассчитав, что рыбий хвост и нитратная зелень, выпирающие из пакета, придадут ему вид мирного обывателя и, случись потом милицейское расследование, вряд ли в умах свидетелей запечатлеется образ пожилого мужчины с надвинутой на лоб шляпой, бросающей тень на лицо, несущего продукты питания должные, впрочем, сгодиться для ужина, равно как и водка, которой он намеревался отметить в случае удачи свой отъезд в Москву.

Пройдя в подъезд, он столкнулся с двумя вышедшими из лифта дамами в каракуле, оставившими после себя явственный запах нафталина.

Дамы, увлеченные беседой, внимания на Сенчука не обратили.

В лифте, надев перчатки, он выдернул из пазов пластиковый потолочный плафон и коротким щелчком медного пальца разбил лампочку, после чего на ощупь вставил плафон на место. Это был грамотный ход: жертва, вышедшая из кромешной тьмы в освещенную зону, непременно должна была на секунду–другую поневоле ослепнуть и утратить надлежащие реакции.

Он поднялся на этаж, расположенный ниже необходимого ему, очутившись в широком коридоре, вдоль которого тянулись оклеенные дерматином стальные новомодные двери.

Тусклый свет лежал на каменном полу и, постепенно сгущаясь, переходил в пелену мрака под высоким потолком. В конце коридора виднелась лестница, которая круто заворачивала и терялась в темноте. Такая же лестница, тонувшая в буром, пропахшем кислятиной полумраке, располагалась и неподалеку от выхода из лифта.

Он поднялся по ней на этаж выше, выйдя на площадку перед трубой мусоропровода, и встал около узкого высокого оконца, в котором виднелся двор с припаркованными машинами.

Затем подошел к двери капитанской квартиры, прислушался.

Донеслись невнятные детские голоса, затем один из малышей захныкал, раздался раздраженный женский окрик и ровный мужской голос — видимо, увещевающий домочадцев.

Там, за дверью, находились человеческие существа, которых его враг–капитан собрал вокруг себя, которым дал жизнь, приют, пищу, чтобы защитить себя от остальных людей. Да, так.

Он вернулся к окну и около часа стоял, незряче глядя на чернеющее пространство, обнесенное стенами старых домов, озаряемое редкими всполохами фар въезжающих во двор машин, ни о чем не думая, готовый в случае появления в коридоре людей шагнуть в темноту за трубой мусоропровода, куда поставил пакет со снедью.

Город заволакивала мгла осенней непогоды, огни в квартирах мерцали уныло, как свечи в ночной церкви у гроба покойника, и лишь на карнизе соседнего дома ровным синим светом сияло название производителя западной электроники.

На данном месте, как вспомнил Сенчук, некогда красовался плакат: "Набирайся сил у груди матери, ума — у Коммунистической партии!"

— И то и другое — поздно, — шепнул он.

"Мерседес" возник словно бы ниоткуда, Сенчук отчего‑то пропустил момент, когда машина появилась во дворе, и, ругнув себя невнятно, под нос, за оплошность, вызванную ступором нудного ожидания, достал немецкий клинок, зеркально, как бок подсеченной из глубины сельди, блеснувший в смрадной мгле подъезда.

"Эта штука решит все дело одним росчерком, — подумал отстраненно. — И старичку не мучиться… Чего это я о нем‑то? Хотя… Убийца должен быть человеком гуманным".

Загудел лифт, и тросы словно прошли через Сенчука, морозно корябая нутро и оставляя ознобный вымороженный след.

Двери раскрылись, и в полосе неверного света появился человек, подслеповато всматривающийся в связку ключей, вытащенную из кожаного чехольчика…

Двери лифта закрылись, и вновь загудели тросы — кабина уходила вверх.

Свои действия Сенчук не репетировал, он даже не думал о том, как именно будет двигаться, куда нанесет удар, как поведет себя жертва, предоставив это другому человеку, чья жизнь, давно промелькнувшая, разбойничья и кровавая, таилась в нем, но и об этом он размышлял отчужденно, как о данности, мистическая суть которой не подлежала сомнению, равно как и анализу истинности такого ее восприятия. Он просто равнодушно знал: в нем был опыт кого‑то другого, кто представлял его нынешнего, и эти сущности, слитые ныне в личность Георгия Романовича Сенчука, были неразделимы, как желток и белок в сыром яйце.

И он лишь, как сторонний наблюдатель, поразился пластичности и невероятной стремительности своего движения к цели, великолепной слаженности всех мышц, невесомости грациозной поступи и — точной в своей интуитивной простоте направленности удара, мигом оборвавшего словно опалившую его лицо жизнь…

Не было ни вскрика, ни стона.

Сенчук доволок тело капитана до мусоропроводной трубы, обыскал карманы мертвеца, вытащил из бумажника деньги, забрал ключи, различив в связке необходимый, от "Мерседеса", и, сунув кинжал в заранее припасенный пластиковый пакетик, сунул его за пазуху.

"А с кортиком бы я прогадал, — подумал, спускаясь по лестнице в парадное. — Определили бы по характерной ране, начали бы сыскари землю рыть: прежние связи, конфликты, "Скрябин"…"

На улице лил холодный октябрьский дождь. Вдалеке какие‑то пьяницы тянули расхлябанную песню драными голосами маратовских котов.

Внимания на вышедшего из подъезда пожилого мужчину никто не обратил, люди спешили в тепло квартир, и единственное, что он услышал, — возмущенный женский голос с лестничной площадки первого этажа:

— Опять в лифте лампу вывинтили! Хулиганы! И когда же кто‑нибудь поставит нам домофон?!

"Коммунизм закончился, — мысленно ответил Сенчук. — Теперь "кто‑нибудь$1 — это вы сами, мадам".

Он снял замок с руля "Мерседеса", завел машину и неторопливо выехал со двора — окна квартиры покойника выходили на другую сторону дома.

Доехав до метро, аккуратно припарковал машину, закрыл ее, положив ключ в вещевой ящик и, прихватив пакет с продуктами, отправился в свое временное жилище.

Купленную горбушу и водку решил взять с собой в Москву — на поезд он успевал и уже утром должен был оказаться в столице.

Остались пустяки: развинтить кинжал, тщательно вымыть из вытравленного на клинке узора готической надписи — девиза СС, кровь, сменить замшевую упорную прокладку между клинком и рукоятью, а затем выбросить из окна поезда ключи и ботинки — он специально взял старые, разболтанные, а в саквояже лежала новенькая пара; вот, пожалуй, и все…

— Если ты рядом, старый товарищ, — пробурчал он, обращаясь к душе покойного, — то вини не меня, а свою несговорчивость. Скинь ты мне хотя бы и дощатый трап да пригласи на шканцы для зачитки приказа, я бы стал для тебя заботливее верной жены и доброй мамаши… Кстати, привет им! Я надеюсь, ты в добропорядочной компании.

КРОХИН

В московском аэропорте его встретила принаряженная в кожу и золотые браслеты шпана из банды Игоря и отвезла в загородный дом своего главаря, располагавшийся неподалеку от Рублевского шоссе.

Крохину предоставили уютную небольшую спальню, затем провели в подвал, где располагалась сауна и бассейн, и, как следует попарившись с дороги, он, отказавшись от ужина, улегся спать под невесомое, но теплое одеяло

Синтетическая подушка была упругой и мягкой, он сразу же оглох на ухо, прижатое к ней, и голову заполонила пустота стирающего все мысли сна.

Поутру, в одиночестве позавтракав в гостиной, совмещенной с хромированно–кожаным аппендиксом кухни–бара, он взялся за трубку телефона, усиленно раздумывая, кого из знакомых следует оповестить о своем возвращении в Москву. Мотивом — звонка являлось подспудное желание утвердить вновь обретенное это поэта и гражданина на родной земле.

Когда гудящий фон в трубке сменился визгом коротких гудков, он положил ее на место, с внезапной и отчетливой тоской уяснив: звонить‑то некому!

Существовали, конечно, люди, готовые приветить его, искренне полюбопытствовать, где он пропадал и что делал, но отчего‑то к общению с ними он не стремился. Наверное, потому, что знал наперед все обоюдные вопросы и ответы. Хотя что он мог ответить? Бичевал, мол, среди арабов, умнее и богаче не стал, выхожу на следующий зигзаг неприкаянного бытия… Возможно, такая информация поселит определенного рода оптимизм в некоторые одрябшие сердца: значит, не одни мы в дерьме, велик и прочен разрозненный наш коллектив, и счастья в мире — как платины в цинковом корыте. А потому — живы, и слава богу!

И кончится любой разговор одним и тем же: надо бы встретиться, позванивай, заезжай как‑нибудь…

Он возвратился в иную страну, в иную эпоху, к иным людям, имеющим лишь знакомые внешние приметы, но и не более; прежним оставался лишь он сам, как заплутавший во времени странник — уже забытый и отчужденный от нового бытия старых знакомых.

Однако, вопреки сознанию оторванности от всего прежнего, непоправимо былого, вопреки всякой логике, в нем неожиданно и глупо возникло острейшее желание позвонить бывшей жене.

Предлог для звонка в конце концов имелся: как‑никак, а их связывал сын…

Телефон жены не отвечал, пришлось связаться с одним из общих приятелей, и тут выяснилось, что экс–супруга со всем семейством два дня назад отбыла на отдых в Эмираты.

Положив трубку, он зашелся в приступе беззвучного, похожего на плач, смеха, представляя, как бы встретился в том же "Холидей Инн" с этой компанией… Дружная семья благочинных тружеников, пребывающая на отдыхе, и о"местный бомжующий элемент…

Да, хороша была бы встреча, ставящая жирную и безжалостную точку в одной из частей его жизненной эпопейки…

Ему стало невыносимо, до слез горько.

Вот же дурак! Все профукал! Самоубийственно и вздорно!

И только сейчас открывается, что единственная женщина, которую он любил, да и любит сейчас, как бы ни было муторно в том признаваться, — бывшая, увы, жена. И замены ей нет. И не будет, потому что потеряна она бесповоротно и навек. И все, чего сейчас желается, — чтобы она знала о его покаянии.

Нет на земле ближе ее… О том и не подозревающей. А ведь если она и припомнит его в разговоре, к примеру, с нынешним своим мужем, то — со снисходительным смешком: дескать, была же напасть!..

Взгляд его упал на видеокамеру, лежавшую на полированной плоскости приземистого комода из карельской березы.

С отчаянием неожиданного прозрения подумалось: "А может, точка поставлена в той самой части эпопейки, что предшествует эпилогу? Чем закончится грядущий рейс и вернется ли он из него?"

Его обдало мистическим холодком предчувствие скорой погибели. Но не страх перед смертью охватил на миг обмершую душу, а тяжкое осознание одиночества и безвестной кончины, не отмеченной ничьей скорбью о ней…

И захотелось вставить в камеру кассету, рассказать все, что бередит его душу, перед фиолетовой линзой объектива, оставив таким образом для утраченной и навсегда любимой, своеобразную предсмертную записку в том варианте, что с недавней поры стал возможен благодаря достижениям научно–технического прогресса…

Неуверенно усмехнувшись, он набрал номер некоего Геннадия — арендатора своей квартиры: следовало решить вопрос с авансом за следующий месяц.

Телефон арендатора был плотно занят, и, послонявшись по Дому, Крохин решил поехать к своему подселенцу вслепую, решив, что, не застань он его, все равно куда лучше побродить по городу, нежели сидеть сиднем у телевизора с сигаретой.

Геннадий, открывший дверь, был одет в наспех наброшенный на плечи плащ.

— Оказывается, я вовремя! — сказал ему Крохин вместо приветствия. — Ты на выходе?

Геннадий — полный, подвижный человек лет тридцати — суетливо сдернул с себя плащ, сказал:

— Входи, входи! Это — понты… Тут один корешок может завалиться… Сашка. Тогда, мол, извини, спешу по делу. А если подруга моя Лидка — только вошел, милости прошу… Пивка врежешь?

— Можно… — Крохин, потерянно осматриваясь, прошел на Кухню. — Чего это? — Ткнул пальцем в потолок со свисающими гирляндами отслоившейся краски.

— Да сосед залил, сука! — беспечно отозвался Геннадий, доставая из холодильника бутылки. — В который уже раз! Он у тебя что, Водолей по гороскопу?

— Да кто его ведает? — промямлил Крохин, злобно соображая, что квартирку ему арендатор уделал в пух и прах и ремонт обойдется в общую сумму всех вырученных дивидендов.

— Вот ведь как получается! — рассуждал тем временем Геннадий, грязной тряпкой протирая изрезанную клеенку. — Жилой дом — та же деревня. Имею в виду численность народонаселения. А никто никого толком не знает. Отсюда общественная отчужденность… И все последствия.

— Ну, езжай в деревню… — вяло порекомендовал Крохин, изучая подвешенного на вбитый в стене гвоздь огромного вяленого леща. Уважительно кивнул на рыбу: — Вот бы к пиву, а?

— Да ты чего, в нем тараканы живут! — отмахнулся Геннадий, вскрывая шпроты.

В подтверждение его слов из разверстых уст леща и в самом деле выползло упитанное усатое насекомое, поспешив по неведомым тараканьим делам в щель под кухонной мойкой. Крохин передернулся от отвращения. Уловив его мимику, Геннадий виновато признался:

— Надо тараканомора бы вызвать, да вот денег нет, поистратился я тут авария в пьяном виде… Свою тачку восстановил, чужую, укрепил материальную базу гаишников…

— Значит, — почувствовав благоприятный момент, начал Крохин, нуждаешься? А у меня к тебе как раз денежное дельце… Слепишь его — хватит на то, чтобы во всем доме тараканов извести. Я, видишь ли, в плавание подписался… На "Скрябине".

— Это что‑то там с Гринписом связано?..

— Точно. Переводчиком я устроился… И, значит, хозяин мой в случайном разговоре… В общем, говорит, боюсь, что экипаж кучей всяких блатных нашпигуют…

— Это у нас просто, — согласился Геннадий, поднимая стакан. — Будем, как говорится… Твое драгоценное…

— И тебе не болеть! — Крохин с удовольствием глотнул пиво. — Так вот. А я ему и брякни: есть у меня в кадрах Морфлота приятель…

— Правильно брякнул! — заметил Геннадий воодушевленно.

— Во–от. Ну… — Крохин обернулся на леща, в чье чрево возвращался таракан, видимо, освежившийся конденсатом под раковиной мойки. — Я и говорю: можно попросить человека проконтролировать список личного состава. Они каких‑то своих ребят в это дело собрали…

— Короче, задача: команда идет на борт строго по списку! — уточнил Геннадий, с деловитым пониманием хмуря бровь.

— Совершенно в дырочку!

— Помочь можно… — загадочно отозвался собутыльник. Интонация фразы была привычной.

— Ну, давай так, — сказал Крохин, реанимируя свой опыт спекулянта. Платит он трешку, но мне‑то тоже погреться надо… Устроюсь я в этой трешке со своими интересами?

— Да ты чего? — Геннадий едва не подавился пивом. — Какая еще трешка! Левого народа будет человек двадцать, каждый несет по штуке… Минимум! Вот и считай! Плюс — ты!

— Ну тогда и хрен с ним! — легко согласился Крохин, поняв маневр противника. — Пусть сам выкручивается. Забыли! Будь! — Чокнулся с отставленным в сторону стаканом Геннадия.

— Нет, погоди! — Тот привстал, заходил, морща лоб в тяжком раздумье, по кухне. — Двадцать, конечно, это как‑то… Ну на червонец‑то твой начальник подпишется?

— Пять — это максимум! — сказал Крохин скорбно. — Такой жлоб!

— Дави на шесть хотя бы… — просительно заглянул ему в лицо квартирант–мздоимец.

— Но если согласится, тогда… никаких!.. Любой выверт — неустойка!

— Отвечаю! — воскликнул Геннадий убежденно. — Если вот только две–три вакансии… Но я заранее предупрежу! Э… — Обернулся на холодильник. — Вовик, давай по водочке, а? В честь, так сказать… Я мигом сгоняю, а ты посиди.

Когда за Геннадием хлопнула дверь, Крохин удовлетворенно выдохнул из себя клуб табачного дыма. Арабу он объявит десять… нет, пятнадцать тысяч, оперируя уясненными аргументами. Заплатит! У него денег и жен куры не клюют… Вот же прет фишка, а? Вот же прет!

Он прошел в комнату, уселся за письменным столом.

Этот стол был знаком ему с детства. Старый, потертый, скособоченный, с невесть куда девшимися замками…

Когда‑то, сидя за ним, он делал школьные уроки, писал институтские шпаргалки, позже — статейки, стихи…

Он любовно провел ладонью по старой, шершавой поверхности с давно сошедшим лаком, оставшимся лишь в глубине пор оголенной древесины.

Выдвинул ящик, узрев в нем личные архивные папки, доверенные на хранение квартиранту.

Развернул самую толстую.

Вот она — первая его публикация, вырезанная из газеты и наклеенная на машинописный лист. С указанием даты.

Сочинение по заданию редактора молодежки накануне каких‑то коммунистических псевдовыборов. Кого там выбирали, уже напрочь забылось, но публикация о канувшем в Лету событии осталась.

Вот и старушка с задумчивым взглядом, Скрылась за ширмой большой. Сделала все, что ей было там надо, И возвратилась домой.

Усмехнулся. Ничего так подковырочка… С цианистым идеологическим калом… А проглотили ведь!

А вот и иное, связанное с женой, а также с пьянками и прозорливыми подозрениями в отношении любовника супруги:

Она Петьку какого‑то любит,

Ну и пусть! Несмотря ни на что,

Отогреет меня, приголубит

И от снега отчистит пальто.

А это откуда?

Когда твои груди — весомы и потны,

Качаясь, нависнут над мной…

Он сокрушенно качнул головой. Среди муз, посещавших его, были, оказывается, и весьма распутные дамы… Тяжко вздохнул. Размочалил в пепельнице окурок. Неужели это было? Какая‑то совершенная иная жизнь… Позволявшая писать стихи, ставя данное занятие основной жизненной целью, разбрасываться, пить–гулять, искать смысл бытия в своих чувствах и мироощущении, не заботиться ни о деньгах, ни о будущей старости и карьере…

Вот тебе и прошлое тоталитарное общество! Пагубное вроде. Тупиковое, как утверждают. Может быть. А все‑таки, пребывая в нем, он был по–настоящему, безоблачно счастлив…

"Хотя, — подумалось обреченно, — счастье — величина дискретная, а не перманентная. И в этом — смысл".

Однако того счастья, что окрыляло его душу, когда он лелеял выстраданное слово, уже не будет. Коростой душа покрылась, другие ей утехи нужны. Э–эх!

Но и прошлое сочинительство тоже не прошло даром. Хотя бы потому, что оно воспитало в нем чувство прекрасного. А это — прекрасное чувство!

Он взял со стола потрепанную книжонку с крикливой пестренькой обложкой. Ознакомившись со сведениями об авторе, понял: труд некоего современного коммерческого борзописца.

Наугад развернул страницу, прочел: "По причине раннего утра парк был пуст…"

Ослепленно зажмурил глаза. Вот так перл! Вот так литература переходного, так сказать, периода!

Вспомнилось, как в шестидесятых годах на помойку выносились изукрашенные вязью кропотливой резьбы старинные комоды красного дерева, дубовые стулья, обитые бычьей кожей, — якобы громоздкий, вычурный хлам.

И в квартирах–сотах утверждались шкафчики–столики из прессованных опилок, пластиковые торшеры, раскладные диванчики… Банальный же хлопок заменялся восхитительно модным нейлоном.

Нечто подобное сейчас происходило и с литературой.

Хотя с другой стороны, одна крайность затмевала иную. Прежние советские прозаики времен ожиревшего застоя порой являли чудо слова, но общий куцый смысл их сочинений ни о чем, лишенный остроты и правды, с зашифрованными фигами, подлежащими дотошной разгадке, обратил интеллектуальные усилия тысяч словесников в груды макулатуры.

Но они — собратья Крохина — все‑таки отличали прозу от словосочетаний, они чувствовали пошлость литературщины, а бойкая графоманствующая публика, пришедшая на смену им — выдохшимся в конструировании фиг, живо оседлала конька расхожего криминала и пустила его в галоп, высекая кондовыми копытами бумагомарательные драмы, где путались курки и спусковые крючки, резидентуры и агентуры, оперы и следователи…

Книжки как сосиски. Съел — и забыл.

Он всегда полагал, что писатель соединяет в себе одновременно композитора, автора песни и певца. Бывает, что "напевность$1 — музыка стиха или прозы — великолепна, но мысли — ни на грош. Бывает — есть великолепная мысль, но музыки и исполнительского мастерства, то есть "языка", — никакого. Ну и возможны иные вариации. В приложении к современности — нет ни того, ни сего, ни этого.

Впрочем, по дороге к Геннадию он купил книжку. Автором являлся его знакомый поэт, с кем он не виделся уже лет шесть.

Поэт, судя по всему, решил податься в прозаики.

Крохин вытащил из кармана пальто книгу. Раскрыл — опять‑таки — наугад.

"…он встал на неутомимый эскалатор, поехал наверх. Было что‑то утешительное в этом медленном подъеме из‑под земли на свет божий. Навстречу спускались в мраморную преисподнюю грустные люди, словно предчувствуя, что когда‑нибудь придется проделать это уже по–настоящему, раз и навсегда. Для кого‑нибудь из них, может статься, данный спуск и в самом деле был последней, генеральной репетицией.

Он скользил по молчаливым, сосредоточенным лицам, сознавая, что видит их в последний раз. Сколько же лиц человеческих перевидела земля за все эти пролетевшие века и тысячелетия. Где они теперь, в каких неведомых далях и пространствах?"

А вот еще:

"Так бывает солнечным августовским днем, когда встрепенется от внезапного порыва ветра березовая роща и густо посыплется с ослабевших веток невесомая листва. И долго еще успокаивается это сухое шуршание, несколько упрямых листков пытаются зацепиться за соседние ветви, прежде чем упасть на землю, но безуспешно. Роща по–летнему жива, нет в ней покуда явных прорех и просветов, но человек уже замер с дрогнувшим сердцем — как быстро летит время, вот и осень, а там зима, зима…"

Ого! Оказывается, за тяжким заслоном всякого рода новомодной жути таились, слабенько пробиваясь наружу, как ростки сквозь асфальт, живые побеги настоящей литературы — неподвластные коммерческой косе. В невзрачных обложечках, с хилыми тиражами… А иногда и маскировалась в этой жути, идя на компромисс формальной мимикрии.

Он положил папку обратно, поверх хранившейся в ящике портативной пишущей машинки.

Подумал рассеянно, глядя на смерзшиеся в пыльной заскорузлой ваксе литерные молоточки: "Из этих буковок, как из атомов, составляются миры".

Нет, ему уже никакого мира не составить! Спекся!

Поэт Крохин остался там, в прошлом, в "министерстве" Союза писателей, в кормушке, куда было проникнуть труднее, чем в личный состав центрального аппарата КГБ, ибо, заполучив членскую книжицу, можно было ничего не сочинять, а так — печь пространные рецензии, заседать в комиссиях, рассуждать на ту или иную тему, кататься с сильно пьющими писательскими делегациями по стране, зная, что тебе — идеологу, так сказать, — обеспечат и бесплатную новую квартиру, и машину вне очереди каждые три года, и книгу ни о чем в порядке издательской очередности, и надежную пенсию, и…

Все. Гуд бай, халява!

Вернулся Геннадий. С водкой и копченой рыбой, завернутой в грубую бумагу — возможно, продукт переработки былых художественных достижений недоразвившегося абортированного социализма.

Поднимая рюмку, Владимир предупредил его:

— Повторяю: гарантии по списку даешь прочные! Иначе… — Тут он припомнил Игоря и взвесил, соответственно, свои карательные возможности. Иначе, Гена, тебе — труба! За моим шефом та–акая банда стоит! Сейчас, кстати, у их пахана обретаюсь. В загородном доме. Отстроили на крови хоромы, сволочи!

— Три–четыре вакансии не гарантирую! — изрек, нетрезво водя рюмкой над столом, Геннадий.

— Хорошо. С женой‑то… напрочь развелся? Без всякого?.. Бесповоротно? поднося рюмку ко рту, поинтересовался Крохин.

— Отрезано!

— Не жалеешь?

— Как о вылеченном геморрое! — отчеканил Геннадий.

— Тогда — давай!

Рюмки торжественно сошлись, выплеснув в своем решительном соприкосновении часть водки на холостяцкую скатерку.

Через два часа Крохин позвонил в бандитское логово, попросив заплетающимся языком, чтобы за ним прислали машину.

С трудом выйдя из подъезда, он сунул смятую пачку сигарет в пасть каменного льва, сидевшего со своим собратом у подъезда старого московского дома, и поплелся к новенькому "БМВ", прибывшему за его плохо повинующимся в производстве направленных движений туловищем.

В голове крутились мысли о прозе и поэзии, обрывки чьих‑то выдающихся фраз, но лейтмотивом выделялось заключение, что на арабе он в очередной раз заработал, дельце обстряпано, порученное задание выполнено, а уж чего там дальше… Красота, в общем!

— Ты чего, тачку не мог взять? — неприязненно покосился на него водила молодой, худощавый парень. — Или — совсем бедный?

— Тс–с-с! — поднес палец к носу Крохин. — Какая еще тачка! Сядешь, а тебя по голове… У вас тут — полный бардак! А моя жизнь мне… это… — Он чиркнул колесиком зажигалки, а затем в трудной попытке уткнул‑таки кончик сигареты в оранжевый листок огня. Уточнил вяло: — Моя жизнь принадлежит… мафии, понял?

— Понял, — утомленно отозвался водила.

— Вот… Хорошо. А теперь слушай… Ты, между прочим, везешь поэта… Хочешь послушать? Строки?

— Ну, гни…

— И — согну! Так…

Душа по капле собирает свет.

Все отними, оставь мне эту боль,

Где девушка четырнадцати лет

Мне первый раз сказала про любовь.

Спроси меня, зачем я берегу

Прах золотой, наивные слова…

Она уже — на дальнем берегу,

Она уже видна едва–едва…

Зачем я прожил долгие года,

Не знаю сам, струится жизнь во мне,

Которая нигде и никогда

Не повторится больше на земле.

— А?!. — с заинтересованным вызовом спросил он водителя.

— Курите, пожалуйста, аккуратно, — с раздражением отозвался тот. Пепельница — здесь…

— А–а! — сказал Крохин. — Вот так, да? Ну… и правильно, в общем. Правильно… Зачем я вам?

Загрузка...