Артем Рондарев
Житие как способ описания мира
Евгений Водолазкин — филолог, доктор наук, работник Пушкинского дома, ученик Дмитрия Сергеевича Лихачева; публиковать художественную прозу он начал после сорока; «Лавр» — второй его роман. Герой книги — юродивый, лекарь, странник, монах и схимник (примерно в таком порядке), имеющий последовательно четыре имени, из которых Лавр — последнее: книга написана по образцам житий, то есть представляет собой историю жизни, от рождения до смерти, подвижника и святого (вполне вымышленного), обитавшего на рубеже пятнадцатого-шестнадцатого веков в тех краях, что сейчас входят в состав Вологодской области, и во Пскове. Фокус этой истории задается грехом, который герой искупает всей последующей жизнью: грех в том, что по его вине при родах умерла без покаяния его, как бы сейчас сказали, «гражданская жена»; имеющий дар врачевания, герой затем всегда мысленно с ней общается и старается собою ее в мире как бы заместить, чтобы суметь вымолить у Бога прощение.
В случае с повествованиями о днях давно минувших избрание языка — мероприятие архисложное; Водолазкин решает его на редкость элегантным образом. Поначалу его речь кажется исполненной анахронизмов — так, травник дед Христофор цитирует Экзюпери (про тех, кого приручили, разумеется) и рассуждает об эрекции. Сперва это несколько тревожит, но после, когда примечаешь, что это метод, все становится на места. По сути, книга написана тремя постоянно перемежающимися языками: церковнославянским, нейтрально-повествовательным и тем особенным, уникальным, одновременно сниженным и книжным, с примесью канцелярита, языком скептического образованного городского жителя, в котором перемешиваются «ибо», «фактически» и «барахло» и из которого на свет произведено немало изощренных лингвистических шуток. Вот рассуждает на предмет грядущей смерти старец: «Прими эту информацию спокойно, без соплей, как то и подобает истинному христианину». А вот народ домогается у двух святых старцев ответа на волнующий вопрос: «Так когда же, спрашивается, конец света, закричала толпа. Нам это важно, простите за прямоту, и в отношении планирования работы, и в смысле спасения души». Язык этот, безупречно выверенный в своем невозможном синтезе, служит своего рода опровержением эволюции в том ее рационалистском толковании, которое полагает, что человек со временем меняется и становится лучше, — от него веет какой-то последней убежденностью, которая превыше всякой фактической правды, превыше анахронизмов, синхронизмов и диахронизмов, ибо люди, говорит этот язык, собственно, во все времена в основе своей одни и те же, и различия их — чисто речевые, и если эти различия убрать, то сходность людская станет заметнее.
Местами в тексте появляется трогательная и наивная интонация, свойственная детской литературе (У всадников спросили, по какой земле идет караван, но они не знали или не хотели отвечать. Это были довольно мрачные всадники). Что психологически очень точно соответствует наивности сознания главного героя. Вообще, объективная сторона происходящего полностью соразмерна сознанию его участников — автор никоим образом не оказывается умнее его героев, в мире которых реальностью являются люди с песьими головами: так и есть, подтверждает автор, ибо о них слышал знаменитый путешественник Джованни дель Плано Карпини.
Попутно книга содержит в себе популярную энциклопедию того времени — она сообщает, что пили тогдашние люди как лекарство, как они делали бересту для письма, как шили сапоги и как представляли себе мир. Сведения эти часто вложены в уста героев, среди которых очень много весьма своеобразных резонеров, с рассудительной интонацией людей, любящих говорить веско и со вкусом — при том что говорят они все теми же, помянутыми уже выше анахронизмами и способны рассуждать о биологии и о судьбе поэта Пушкина (не называя его, впрочем, прямо). Создает все это ощущение мира чрезвычайно объемного и пронизанного идейными, скажем так, связями через толщу времени, причем во всех направлениях — нелинейность и иллюзорность времени вообще много занимает здешних персонажей, и предположения их на сей счет занятны, глубоки и во многом разумны.
Тем не менее время не самая важная проблема здешних героев: роман Водолазкина — столько же теодицея, сколько и житие, что норма для агиографической литературы, но совсем нечастое дело в литературе художественной, особенно современной. Не предлагая каких-то особенно оригинальных интеллектуальных оправданий миропорядку, Водолазкин строит свою защиту его на безупречной, в меру рациональной, в меру возвышенной интонации человека, рассуждающего изнутри традиции — в данном случае традиции православной, — в рамках которой ответы на каверзные вопросы все уже давно найдены, и самое важное тут — правильным образом донести их до мирян. Он рассказывает о своем герое с неподдельным сердечным умилением, и весь текст романа пронизан тем безошибочным чувством оправданности происходящего, которое отличает человека по-настоящему гуманистических воззрений; при этом тут нет никакого лишнего елея, и люди далеки от идеальных — но в них есть ощущение целеполагания, которое, собственно, делает их неуязвимыми для какого бы то ни было экзистенциального страха.
Собственно, об отсутствии страха преимущественно и повествует эта книга — книга ясная, пропорциональная и полная мягкого, совсем незлого юмора, в вину которой (чисто для проформы — какая же рецензия без этого?) можно поставить, может быть, лишь местами чрезмерный натурализм (описание родов тут без преувеличения тошнотворное); книга совершенно прекрасная, во всех отношениях достойная, хотя и требующая некоторой привычки. Но это почти со всеми хорошими книгами так.