На поле собрался народ,
Шумят, поют — числа им нет.
О, радость в череде забот —
Ее высочество узреть!
Она в открытой колеснице
Прошествует по деревням,
И пестро вкруг нее толпится
Круг славных рыцарей и дам.
Солнце уже клонилось к закату, когда констебли и конногвардейцы с длинными пиками наперевес заняли свои места на пути следования королевской процессии. Одежды на них в честь столь знаменательного события были из шелка и бархата, но сегодня их роль не ограничивалась лишь участием в ритуале. За специально выставленной оградой уже теснилось множество любопытствующих, готовых в любой момент стать на пути кортежа. В толпе слышался ропот, лица выражали скорее недовольство, нежели радость, и, заслышав цокот копыт, свидетельствующий о приближении процессии, стражники грозно подобрались и еще крепче сжали древки пик.
В тот день, 1 мая 1533 года, Анне Болейн, жене короля Генриха VIII, предстояло проследовать через центральную часть Лондона в Вестминстер, где на следующий день на нее должны были возложить корону английской королевы. Маршрут был освящен многовековой традицией: от Тауэра королева в сопровождении свиты двинется по Грейс-стрит к собору Святого Павла и далее через Флит-стрит и Темпл-Бар проследует к Стрэнду. Предполагалось, что по дороге она будет то и дело останавливаться, приветствуя толпы людей, принарядившихся в ее честь. Дома и лавки на пути следования процессии были убраны гобеленами и шелковыми тканями, а из окон верхних этажей нетерпеливо выглядывали знатные дамы и господа, не удостоенные приглашения участвовать в королевском выезде.
Когда процессия начала втягиваться в узкие улочки, зрителям при виде королевских носилок надлежало становиться на колени, снимать шляпы и выкрикивать: «Боже, храни королеву!» Но нынче здравицы почти не звучали. Вместо этого раздавались какое-то шушуканье и смех, люди посматривали на процессию хмуро и недоброжелательно, а вслед кортежу, когда уже можно было не бояться, что тебя услышит стража, отпускали сквозь зубы ругательства и даже проклятия.
Женщины подталкивали друг дружку локтями и закатывали глаза, указывая на просторное платье королевы. Платье, несомненно, красивое, отороченное горностаевым мехом, оно было сшито по последней французской моде, но интерес зрительниц больше привлекал округлившийся живот Анны да золотушные пятна на лице, что, с их точки зрения, превращало вчерашнюю красавицу в настоящую уродину.
Дети вглядывались в ее руки, пытаясь обнаружить шестой палец, что, как уверяли родители, является верным знаком принадлежности к ведовскому племени. Ну а мужчины, кто с любопытством, кто с осуждением, тоже не сводили глаз с этой женщины, чьи безукоризненные черты притягивали к себе даже против воли: им не терпелось поближе разглядеть ту, о которой только и говорили в королевстве.
Анна плыла сквозь толпу с полной невозмутимостью, подлинно королевским достоинством и сознанием собственной силы. До перешептываний и насмешек ей было мало дела, а уж на оценивающие взгляды она вовсе не обращала внимания. Голову Анна несла высоко и горделиво — не столько, чтобы продемонстрировать жемчужное ожерелье, сколько по привычке, зная, что лебединая ее шея всегда производит неотразимое впечатление. Сегодня был ее день, и щеки Анны, овеваемые прохладным весенним ветерком, пылали от возбуждения. В последние недели лицо ее округлилось, сейчас, на шестом месяце беременности, тошнота уже не мучила ее по утрам, и чувствовала она себя как нельзя лучше. Откинувшись на шитые золотом подушки — при этом ее густые черные как вороново крыло волосы заструились вниз, достигая самой талии, — Анна упивалась прикованными к ней, к ее шелкам, к ее великолепным драгоценностям взглядами.
Что с того, что подданные глумятся над нею? Что с того, что обзывают ее блудницей, шлюхой, позором христианского мира? Она годами выдерживала всеобщую хулу. Но сегодня наступил миг отмщения. Сегодня вся знать королевства, и мужчины, и женщины, включая самых заклятых врагов, сопровождают Анну к месту ее коронации. Ну а завтра в ходе самой церемонии они будут прислуживать ей и, опустившись на колени, приносить клятву верности. Не было только ее высокомерного дядюшки, герцога Норфолка, впрочем, отсутствие его объяснить можно — он послан с дипломатической миссией во Францию. Правда, жена Норфолка наотрез отказалась участвовать в процессии, но зато его мачеха, престарелая вдовствующая герцогиня, следовала у всех на виду в своем экипаже непосредственно рядом с матерью Анны. Завтра ей будет предоставлена честь поддерживать шлейф платья королевы.
И все же, как ни сладок миг коронации, не в нем заключалось высшее торжество Анны. Ее дитя, дитя мужского пола, как уверенно предсказывали астрологи, — вот ее подлинный триумф.
Именно он, этот ребенок, с самого начала, с тех самых пор, как семь лет назад король Англии Генрих VIII впервые обратил на нее внимание, только и занимал ее мысли. Ибо он, наследник трона, был нужен королю. И с того самого момента, когда Анна осознала, что ее судьба — быть вместе с королем, она дала себе твердое слово родить ему сына: не отродье вроде того, что тайно произвела на свет любовница Генриха Бесси Блаунт, но законного продолжателя рода Тюдоров, зачатого в королевской постели и провозглашенного наследником.
Все эти годы с их сложными перипетиями, со скандалами вокруг злополучного развода короля с его ужасной первой женой, Екатериной Арагонской, Анна не забывала о своем предназначении. Она знала, что дождется мига, когда станет королевой, и тогда родит сына — принца Уэльского.
И вот минувшей осенью долгому ожиданию пришел конец. Король взял ее с собой в Кале — не как любовницу, но как маркизу Пембрук, знатную даму, законно носящую этот титул. И почести ей воздавались королевские. В Кале у нее было все, что только может пожелать королева: новые, подбитые мехом шелковые наряды, любимые кушанья — виноград и специально доставленные груши, мясо морской свиньи и оленина, — даже королевские драгоценности (с ними соперница Анны, Екатерина Арагонская, поначалу отказывалась расставаться, заявляя, что совесть не позволяет ей мириться с тем, что они будут украшать женщину столь сомнительной репутации, но в конце концов ей пришлось уступить). Все, включая и Екатерину, были убеждены, что Генрих женится на Анне в Кале, где они вовсю пировали и предавались разнообразным увеселениям с королем Франции, вдали от враждебно настроенных английских подданных, которым этот брак был явно не по душе. И лишь ближайшим доверенным лицам будущей королевы было известно, что на уме у нее другое. Говорят, одному из них Анна поведала, что, даже если король того пожелает, она на это не согласится — брачная церемония должна состояться в Англии, «как того требуют обычай и закон».
Анна не сомневалась, что она в недалеком будущем станет королевой. Неизвестно, сколько времени прошло с того дня, как она впервые разделила ложе с королем. По слухам, жили они как муж с женой уже много лет, и, если признать, что с обеих сторон высокой ставкой этого сожительства был будущий законный сын, то таким слухам нечего было противопоставить. Как, впрочем, и нечем их подтвердить. Но теперь, через несколько недель после торжеств в Кале, где король и Анна явно проводили ночи вместе, все стало ясно: в декабре 1532 года Анна уже была беременна.
И вот сама природа вступила в свои права. Как только все сомнения насчет беременности остались позади, Анна повенчалась с Генрихом. Был совершен скромный обряд, присутствовали только ее родители, брат и двое друзей. Конечно, это была не та официальная королевская церемония, о которой Анна мечтала, но тоже немало. К тому же и публичного признания ее нового положения ждать оставалось недолго. На пасхальную мессу, к которой Генрих готовился с некоторым беспокойством, Анна явилась под звуки королевских фанфар во всем великолепии: на платье ее, сверху донизу расшитом золотом, сверкали драгоценности, принадлежавшие ранее Екатерине. Тогда же архиепископ Кранмер вынес окончательное решение относительно неопределенного семейного статуса короля. Вскоре брак с Екатериной был официально расторгнут, и соответственно законной женой, обладающей всеми правами, была признана Анна. Теперь ее путь к коронации и рождению принца Уэльского был свободен.
…Пришло лето, с ним сезон охоты. Король в сопровождении егерей и друзей часто выезжал в поле, с рассвета до заката гоняясь за оленями. Король Генрих любил охоту, как, впрочем, и иные развлечения, требующие сноровки и отваги. Этого высокого рыжеволосого человека на резвом породистом жеребце, совершенно поглощенного погоней за дичью, можно было часто видеть в охотничьих угодьях неподалеку от столицы.
В свои сорок два года Генрих VIII был крупный, атлетического сложения, наделенный недюжинной силой мужчина с широкими плечами и мощными ногами, на которых, несмотря на мучивший его артрит, он крепко стоял даже после бесконечных празднеств с танцами, затягивавшихся далеко за полночь. В возрасте, когда иные начинают клониться к упадку, он, казалось, только приближался к своему мужскому расцвету. Зарубежных гостей английского двора неизменно восхищали бодрый вид короля, его правильные черты — как, впрочем, и живой ум, а также детальное знание европейских дел.
Ну а те, кто был поближе, видели в нем незаурядного человека со сложным характером, наделенного мощной энергией, что находила себе выход то в дружеских пирушках, то в острых спорах вокруг самых запутанных предметов, а часто и во вспышках гнева. В минуты недовольства он мог быть холоден, по-королевски недоступен, но чаще обезоруживал окружение почти мальчишеским энтузиазмом, очаровывал своей неотразимо привлекательной улыбкой. Ни один из властителей того времени не умел с такой легкостью сбрасывать с себя сановитость и представать живым собеседником — «скорее добрым приятелем, нежели королем», как о нем отзывались имевшие счастье с ним общаться.
Эти качества с особенной яркостью проявились в то лето 1533 года, когда Генрих разъезжал по окрестностям Лондона, наслаждаясь гостеприимством своих любимых придворных. «Никогда не видел короля таким веселым, — отмечал один из них в начале августа, — и никогда еще охота на оленя не была такой удачной». До самого конца лета в охотничьих угодьях и за накрытыми столами, где собирались самые близкие королю люди, раздавался веселый смех. Умолк он, по рассказам, лишь однажды — вспыхнула кратковременная эпидемия так называемой потницы — настоящий бич всего царствования Генриха VIII. В таких случаях король неизменно впадал в панику и затворялся в одиночестве — лишь немногочисленная стража охраняла его покой.
Эта заразная болезнь, хоть и не распространилась в этот раз широко, была чревата грозными последствиями: у двоих спутников короля мгновенно началась лихорадка, им стало трудно дышать, и их унесли на носилках; другие — придворные и слуги — захворали не так серьезно, но, похоже, надолго. Тем не менее не эта беда занимала сейчас Генриха VIII больше всего. В ответ на коронацию Анны Болейн последовал первый контрудар — Генриха отлучили от церкви. Правда, официально это еще не было объявлено, папа Климентий VII протянул блудному сыну отеческую длань, давая ему последнюю возможность покаяться. Если в течение ближайших нескольких месяцев король отринет блудницу и восстановит в правах Екатерину Арагонскую, римско-католическая церковь вновь примет его под свою сень. Ну, а коли нет, миру предстоит стать свидетелем окончательного и бесповоротного изгнания из лона церкви и проклятия отступника.
Генрих всеми силами пытался не дать этой новости распространиться. Он поместил Анну в Виндзор, где она должна была спокойно ожидать рождения ребенка, а сам отправился якобы на охоту, но в действительности на срочное совещание. Втайне от королевы он собрал своих советников и теологов в небольшом местечке неподалеку от дворца, где, руководимые им, «они принялись разрабатывать план», как уберечь короля от беды.
Торопя их, присматривая за женой, выезжая по возможности на охоту, Генрих тем временем получал сообщения от своих посланников во Фландрии. Радоваться было нечему: слухи распространялись самые немыслимые. Говорили, будто Генрих стал жертвой «дьявольских козней», что он лижет жене пятки денно и нощно, в то время как народ смеется над ним, а вассалы вовсе вышли из повиновения. Согласно тем же слухам, ребенок у Анны родился то ли мертвым, то ли уродом. Сплетни множились, особенно в той части, в какой они представляли Генриха безгласным рабом собственной жены. На самом деле все обстояло совершенно не так.
«Король, — доносил один испанский дипломат, находившийся при английском дворе, — ухаживает за другой дамой, в которую, судя по всему, влюбился по-настоящему». Что это за дама, он не упоминает, но по сути сообщение было верным, как и то, что придворные всячески поощряли этот роман, мстительно стараясь вбить клин между королем и королевой.
По правде говоря, Анна заслужила всеобщее недовольство и плохо скрываемую ненависть при дворе — от итальянского посла, которого она оскорбила публично, до гофмейстера Гилфорда, с которым обращалась так, что он даже подавал прошение об отставке. Имя ее врагам было легион: офицеры дворцовой стражи — их Анна грозила прогнать со службы; женщины, к которым, по ее подозрениям, король вожделеет; даже дальние родственники — якобы сторонники Екатерины. Ну а родственники близкие и вовсе затаили против нее злобу. Отец всячески старался оттянуть ее свадьбу с королем, а дядя, герцог Норфолк, высказывал опасения (так, во всяком случае, утверждали свидетели), что она, Анна, «станет причиной гибели всего рода». (Тем не менее семейная честь для Норфолка была превыше всего, и когда Чарльз Брэндон, герцог Суффолк, вместе с женой оскорбили Анну, он в сопровождении двадцати своих людей напал на главного его приспешника, в результате чего произошла кровавая потасовка.)
Так что теперь, когда сам муж изменил Анне, эти враги находили особую радость в ее унижении и делали все возможное, чтобы еще больше отдалить ее от короля. Анна была ревнива и «в разговорах с Генрихом употребляла слова, которые были ему весьма неприятны». Если раньше ее вспышки задевали короля, приводили в смущение и он обращался за подмогой к ее родственникам, то теперь начал платить ей той же монетой, утверждая, что «она должна закрывать на все глаза и терпеть, как другие, те, что лучше ее, не забывая при этом, что он в любой момент может швырнуть ее вниз, как в свое время возвысил». Такого рода суровая отповедь стала, должно быть, для Анны большим ударом. Дело было не только в том, что, как жена, она утратила те рычаги воздействия на короля, которыми пользовалась в качестве любовницы, — в словах Генриха прозвучал грозный намек. Одной-единственной фразой он низвел ее с пьедестала возлюбленной, малейшие прихоти коей выполняются немедленно, до положения жалко униженной супруги, то есть до незавидного положения Екатерины; более того, дал понять, что достаточно простого его каприза — и не будет и этого.
Разрыв становился все глубже, Анна не находила себе места, хоть и старалась скрыть тревогу и никак не выдавала своих чувств. Почти все лето держались они друг с другом «холодно и отчужденно». Генрих целыми днями не говорил жене ни слова, и, мало того, ей стало известно, что король жалеет, что женился на ней, и подумывает о возвращении Екатерины. Словом, когда, следуя традиции, Анна официально покинула общество и отправилась в свои покои в ожидании рождения ребенка, атмосфера при дворе была уж никак не праздничной.
Как предписывала многовековая традиция, Анна уединилась в Гринвиче. На мессу и с мессы она проследовала в сопровождении знати, получив все положенные саном почести. Камергер Анны торжественно призвал собравшихся «молиться Богу, чтобы он послал ей в добрый час легкие роды», и затем она удалилась во внутренние покои, где ей предстояло разрешиться от бремени. Камергер задернул шторы. Анна осталась одна.
Отныне к ней не должен приблизиться ни один мужчина, кроме короля Генриха, а он вряд ли будет частым гостем. Места камергера, привратника, грумов займут служанки — они будут приносить еду, помогать принимать ванну и одеваться, сторожить ее сон да поджидать признаков приближения «доброго часа». Что касается мыслей, посещавших Анну в эти последние дни ожидания, — об этом можно только гадать. Допустимо предположить тем не менее, что, лежа в роскошной кровати, специально доставленной по приказу короля для рождения сына, — покрытая шелком, с изящной резьбой, она обычно помещалась в королевской сокровищнице, — Анна больше думала о судьбе сына, чем о собственном печальном положении. Она уже предприняла первый шаг к тому, чтобы обеспечить будущее ребенка: распорядилась приготовить заверенные копии всех документов, дарующих ей и ее наследникам разнообразные почести. Что бы там ни случилось, ее дитя унаследует имя маркизы Пембрук и все привилегии, им даруемые. Но главное, что, кто бы на то в будущем ни покушался, к нему должен перейти отцовский сан. Наверное, в ее беспокойном сознании роились имена этих возможных претендентов: неведомый племянник, «юный господин Кэри», сын короля и ее сестры; Генри Фитцрой, вне брака рожденный, но признанный королем, желанный наследник, носящий королевский титул герцога Ричмонда; непоседа и забияка, племянник Генриха, король Шотландии Яков V, очень похожий на своего английского дядюшку рыжими волосами и бородой «с огненно-ярким золотистым отливом».
Впрочем, никто из них не должен как будто бы представлять серьезной угрозы. «Маленький Кэри» слишком юн, о нем вообще можно не думать. Король Яков очень далеко. Фитцрой, несмотря на то что ему с шести лет публично оказывают королевские почести, все же незаконнорожденный и вряд ли может претендовать на трон. А вот Мария, дочь Екатерины, — дело другое. Прежде всего она любима в народе. Ее печальная участь оплакивается стихотворцами, в балладах говорится, что падение матери превратило ее в несчастную парию — принцессу, лишенную трона. Те, кто был верен Екатерине, перенесли свои чувства и на ее дочь, так что Мария могла рассчитывать не только на сострадание, но и на вооруженную поддержку — на случай если поднимется восстание против короля и его сына от Анны.
Мария представляла собой опасность и в ином смысле. Она была настойчива, незаурядно умна и готова отстаивать свои права с таким несгибаемым присутствием духа, что это вселяло силы в ее хилое тело и придавало смысл разбитой жизни. К тому же и отец не оставлял ее своим вниманием. Он восхищался ею и не упускал случая сказать о ней доброе слово; совершенно очевидно, что эта славная светловолосая девушка смягчала его сердце и заставляла пренебрегать исходящей от нее угрозой. И естественно, Генрих слишком трезвый политик, чтобы хоть на минуту забыть, что, пока Анна не родила сына, Мария считается наследницей престола (ну а в случае необходимости ее всегда готов заменить Фитцрой). Потому считаться с нею необходимо, и значение ее будет сохраняться до тех самых пор, пока сын Анны не достигнет совершеннолетия.
Даже сейчас, в эти дни, Мария находилась при дворе, готовая сыграть свою роль в драме рождения принца. В качестве возможной наследницы она обязана была присутствовать при появлении наследника несомненного, и, как бы сильно ни ранило ее происходящее, долгу своему она останется верна, ибо во всем, кроме того, против чего восставала ее совесть, она была послушна отцу. Сама мысль о том, что Мария где-то здесь, в одном из покоев королевского дворца, со страхом ожидает появления на свет сводного брата и, вполне возможно, — думалось Анне — молится, чтобы ребенок родился мертвым или слишком слабым, чтобы выжить, доводила ее до исступления. Впрочем, она ничем не выдавала своих переживаний. Теперь, как и обычно, Анне оставалось рассчитывать на выносливость младенца, толкающегося ножками в ее чреве, да на собственные незаурядные силы.
К концу первой недели сентября все что положено было готово к предстоящему событию: простыни, украшенные лентами пеленки, крестильный покров золотисто-алого цвета, отороченный горностаевым мехом, «большая королевская колыбель», покрытая бархатом, золотом и серебром. Младенца ожидало все новое, ибо Екатерина отказалась передать для ребенка Анны крестильные одежды, которые надевали на Марию семнадцать лет назад. Правда, на этом никто и не настаивал. Король Генрих думал совсем о другом: о торжествах в честь рождения наследника, об имени, которым нарекут принца (говорили, что это будет Эдуард или Генрих), о щедром вознаграждении лекарей и астрологов, которые заверяли, что у него родится здоровый сын. В этом ни у кого из них не было и тени сомнения.
Начались родовые схватки. Врачи с инструментами наготове заняли свои места вокруг огромной кровати, акушерки расставили медные ванночки для стока крови и использованной ваты. Час шел за часом. Внимание придворных, которые затаив дыхание следили за происходящим в покоях королевы, лишь ненадолго отвлекла одна слегка скандальная помолвка. Чарльз Брэндон, недавно сделавшийся в свои почти пятьдесят лет вдовцом, женился на очень привлекательной, на редкость невинно выглядевшей девушке четырнадцати лет, которую он прежде предназначал себе в невестки. Брачная церемония состоялась 7 сентября. Именно тогда, в полдень, схватки у Анны сделались особенно сильными.
Все шло как надо. Анна потела и тужилась, стремясь разрешиться от бремени, а ее многочисленные помощники делали все, чтобы облегчить ей эти последние, самые тяжелые минуты. И вот на свет появился младенец — маленькое, сморщенное, красное, совершенно здоровое тельце. При пламени свечей все присутствующие наклонились к роженице. Раздался общий вздох разочарования. Анна Болейн родила девочку.
Легко вести напева нить
В веселом хороводе,
Но как же скоро детства дни
Для девочки проходят!
Всю ночь напролет в Лондоне жгли огромные костры, а церковные колокола звонили так громко, что их было слышно в Гринвиче. Недоброжелатели королевы пытались как-то умерить всеобщее ликование, но у них мало что получалось. Мужчины и женщины черпаками пили даровое вино, бочки с которым были выставлены на столичных улицах, провозглашали здравицы в честь новорожденной принцессы, а изрядно набравшись, пускались в пляс и подбрасывали в воздух шляпы — точь-в-точь как в тот день, когда у английской королевы родился последний живой ребенок.
Но во дворце отнюдь не ликовали. Анна, к счастью, спала, настолько измученная родами, что у нее даже не хватало сил страшиться супружеского гнева. Генрих, поначалу просто пораженный известием о рождении дочери, вскоре впал в ярость. Он бросался на любого, кто попадался под руку. Первой жертвой стали астрологи — выслушать им скорее всего пришлось такие слова, что они за счастье сочли живыми выбраться из дворца; затем настал черед врачей и акушерок. Их король заставил униженно молить о прощении и проклинать собственную неумелость. От королевского гнева пришлось претерпеть даже конюшему и грумам, когда он призвал их пред очи, чтобы отменить столь тщательно подготовленный рыцарский турнир.
После того как Анна очнулась и начала постепенно приходить в себя, между супругами произошла, наверное, не одна бурная сцена. Генрих, оставивший первую жену потому, что она рожала ему только мертвых или умиравших вскоре после рождения сыновей и нежеланных дочерей, все никак не мог прийти в себя от очередного разочарования. А за гневом его скрывалось смутное беспокойство, его угнетала мысль о том, что, рискнув ради этого ребенка престолом, собственной душой и благополучием королевства, он попал в ловушку. Раньше ему казалось, что развод с Екатериной и женитьба на Анне — это воля Божья; теперь приходилось признать, что либо Всевышний отвернулся от него, либо он неверно истолковал его предначертания. Худо было и то и другое. Легче обвинить в случившейся беде Анну и использовать ее в качестве предлога для разрыва, начало которому, собственно, было уже положено.
Крохотная принцесса, перепеленатая так туго, что ни ручкой, ни ножкой не шевельнуть, лежала в своей огромной королевской колыбели у камина в детской. Мир не тревожит младенцев, так что и вспышки отцовского гнева, и слезы матери она благополучно проспала, заявляя о себе, только когда приходило время еды либо от чересчур натопленного камина донимала жара.
В первые дни после появления на свет о ней только и толковали в Англии, а когда весть о ее рождении донеслась до Европы — то и во всем христианском мире. Но в этих разговорах не было почтения, которое оказывают особам королевской крови, — над ней смеялись. Это всего лишь шутка Господа, говорила молва, или даже справедливое возмездие королю, ослушавшемуся его земного наместника.
Генрих, над которым, казалось, насмехался весь мир, тем не менее занялся практическими делами, связанными с рождением наследницы. Прежде всего младенцу надо дать имя. Мария. Вслед за дочерью Екатерины Арагонской ее назовут Марией — для того, чтобы избежать в будущем всяких наследственных междуусобиц. Народ известили, что новой принцессе будет дано имя ее сводной сестры и произойдет это в день, когда приглашенные на крестины придворные преклонят колена перед принцессой Марией.
Но когда все заняли положенные места в гринвичской церкви, выяснилось, что король передумал: герольд, возвещающий имя принцессы, приветствовал ее как «благословенно высокую, благословенно благородную, благословенно прекрасную принцессу Елизавету, принцессу Англии».
Церемония крещения по пышности своей ничуть не уступала крестинам принца, как если бы родился долгожданный младенец мужского пола. Высшая знать, отцы церкви, лорд-мэр и олдермены окружили со всех сторон вдовствующую герцогиню Норфолк с младенцем на руках. Длинный шлейф ее специально сшитого по случаю крестин платья из алого шелка поддерживал Томас Болейн. Королевская часовня была украшена гобеленами с золотым шитьем, ноги утопали в мягких коврах. Благоухание ладана и духов полностью поглощало запах дыма от углей, горящих в жаровне, установленной рядом с купелью; этим теплом и согревался младенец, пока его раздевали за ширмой. Затем епископ Лондонский, взяв девочку на руки, окунул ее голову и ступни в святую воду. Далее ей в знак королевского сана помазали спину и грудь святым миро и дали имя. И лишь потом снова закутали в алую пелерину.
Трое крестных Елизаветы — вдовствующая герцогиня, престарелая маркиза Дорсет и Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский, — высоко подняли купель, чтобы зрители могли наблюдать таинство крещения, «не подходя слишком близко». Сотни стражников, застывших вокруг, подняли горящие светильники; зажгли даже зажатый в крошечной ладошке принцессы фитилек и положили его на алтарь. Началось подношение даров, которые знать после церемонии понесла во дворец, в покои королевы, где Анна и Генрих должны были дать новорожденной свое официальное благословение.
«Следует опасаться, — писал один итальянец, хроникер английского двора, — что младенец, учитывая отцовский образ жизни и цвет лица, вырастет слабым». Наблюдение меткое: другие дети Генриха тоже росли болезненными, умирали рано, так что шансов на выживание принцессы было немного. Но даже если Елизавете суждено справиться с врожденной слабостью и она не станет жертвой какой-нибудь болезни, ее могут подстерегать иные опасности. Через десять месяцев после ее рождения, когда разрыв короля с папой оформился окончательно, кто-то подслушал, как двое монахов призывали небесную кару на голову дочери короля. «Ее крестили в горячей воде, — обращались эти двое к верующим, — но недостаточно горячей».
Подобного рода угрозы оставляли, однако же, равнодушным окружение принцессы, которому будущность ее виделась безмятежной и счастливой. Целый штат слуг и грумов под водительством старшей гувернантки готов был выполнить малейший каприз принцессы, точно так же как целая кухня с ее поварами и поварятами трудилась над ее «столом». А помимо того — трое горничных, которых называли «качалками», няня и кормилица; эту последнюю подбирали с особым тщанием.
В роду Тюдоров издавна считалось, что кормилицы сильнейшим образом воздействуют на детей. Если кормилица отличается вульгарностью и дурным воспитанием, то, как бы ни старалась она скрыть свои пороки от родителей, доверивших ей свое дитя, они, эти пороки, непременно перейдут к ее подопечным. Что, если она говорит с сильным акцентом? Или невнятно произносит слова? В этом случае ребенок, едва открыв рот, будет ей подражать. А когда речь идет о наследнике или наследнице трона, эти обстоятельства приобретали первостепенное значение, так что выбор кормилицы был так же важен, как и выбор духовника или учителя.
С первых же шагов с нее не спускали глаз, обращая специальное внимание на сеансы кормления. В соответствии с правилами следовало «брать на пробу пищу и молоко, которые кормилица дает младенцу, при каждом кормлении должен присутствовать врач, отвечающий за то, чтобы все подавалось вовремя и согласно распорядку».
Но мало того, что идеальный порядок должен царить в детской, надлежало следить за тем, чтобы очистить целый двор от того, что могло таить угрозу здоровью ребенка. В 1533 году двор короля Генриха VIII уже не представлял собою того бедлама, который царил здесь восемь лет назад, когда стало ясно, что нужны срочные перемены. И все же некоторые опасности оставались. Первой и наиболее реальной из них была чума. По новому рескрипту королевским слугам запрещалось выходить в город — самый сильный источник распространения заразы. С другой стороны, горожанам, направляющимся ко дворцу, предписывалось оставаться за воротами и передавать товары, а также вести иные дела через железную решетку. Бродяг и другую «нечисть» — мальчишек-оборванцев, праздношатающихся, воришек, проституток — отгоняли от дворца, запрещая под угрозой сурового наказания приближаться к нему на пушечный выстрел. Одновременно предпринимались попытки очистить большой и бестолково организованный штат королевских слуг от нежелательных лиц.
И все же, несмотря на все усилия, детские в хозяйстве Тюдоров оставляли желать лучшего. Комнаты отапливались так, что их обитатели то мерзли, то, наоборот, покрывались потом, тщетно стараясь освободиться от тесных пеленок. Результатом перегрева и пеленочного плена часто становилась сыпь на лице и теле, а сквозняки то и дело вызывали кашель и насморк. К тому же донимали бесконечные ненасытные блохи, от укусов которых у высокородных младенцев краснели и распухали ладони, уши и пальцы на ногах.
Прошел месяц, потом еще один. Крошка принцесса опровергала мрачные прогнозы. Она охотно ела, набирала вес, открывала большие голубые глаза — скоро они станут карими, — головка уже покрывалась ежиком рыжеватых волос. И постепенно угрюмость отца сменялась робкой верой в то, что девочка выживет и все будет хорошо. Разумеется, надежды на нее следует возлагать лишь до рождения брата, однако же пока она остается единственной законной продолжательницей рода Тюдоров, и именно под нее выстраивалась сложная линия наследования.
Безоговорочное признание ее права на престол представлялось тем более неотложным, что к концу 1533 года над Англией нависли тучи. Приговор об отлучении Генриха VIII еще не был произнесен — ему дали два месяца на то, чтобы «осознать свои заблуждения», — но бесконечно это неопределенное положение сохраняться не могло. А отлучение означало тройную опасность: отлученный от церкви король лишается трона; королевство его становится предметом чужих вожделений; может начаться гражданская война. Карл V Габсбург, несомненно, попытается заполнить образовавшийся вакуум власти, собственно, он уже начинает плести тугую сеть заговора.
Англичанам, собирающимся на континент, энергично советовали держаться подальше от его владений. «Предупреждаю, — обращался один фламандский капитан к трем англичанам, поднявшимся на борт его судна в Грейвлайнзе, — если ваш король в течение тридцати дней не вернет во дворец свою прежнюю жену, вам да и всем вашим соотечественникам лучше оставаться дома, иначе вы станете моей добычей, я возьму за вас хороший выкуп». Нечто подобное действительно случалось, а если прибавить к этому упорные слухи, что император набирает в своих нидерландских владениях солдат для вторжения в Англию, то многие стали опасаться за судьбу жизненно важной для английских купцов торговли полотном. А это, в свою очередь, означает, отмечал императорский посол Шапис, катастрофу для короля, ибо он не может не считаться с яростью ремесленников, составляющих «ни много ни мало — половину населения Англии». Тут он, правда, сильно преувеличивал.
В начале декабря к королю явилась депутация купцов, и монарха спросили прямо, может ли он гарантировать сохранность грузов, направляющихся в Европу. Ясного ответа король не дал. Бегая по кабинету и яростно потрясая кулаками, он обрушивал потоки брани на папу Климентия — как он, мол, смеет вмешиваться в мои дела. «Никто вас не тронет», — высокомерно бросил он наконец купцам. Что же до папского вердикта, то он сумеет справиться с Климентием, чьи угрозы — всего лишь пустой звук. Столь уверенное — хотя непонятно, на чем эта уверенность была основана, — заявление короля успокоило купцов, и действительно им — и ему — повезло, кризис миновал хотя бы на время.
Подчеркивая свою непреложную решимость, король осыпал всевозможными благодеяниями новорожденную — за счет ее сводной сестры. В Хэтфилде Елизавету ждал дом, полный слуг, а сопровождали ее туда «по высшему разряду» — целая вереница лордов и иных знатных господ. Генрих воспользовался этим переездом, чтобы явить свою дочь жителям Лондона, которые, как подобает верным подданным, приветствовали ее появление на свет. Хоть было и не по пути, процессия, не поворачивая сразу на север, прошествовала через столицу, «дабы продемонстрировать народу законную принцессу Уэльскую».
Что же касается Марии, которой до недавнего времени прислуживали сто шестьдесят человек, то ее теперь саму низвели едва ли не до положения слуги. Она была помещена в самые неприглядные покои старого замка с башенками, а помимо того назначена фрейлиной своей крошечной сестры. Но самое унизительное заключалось в том, что ей было отказано в почестях, положенных принцессе крови: малютку называли принцессой Елизаветой, а ее — просто леди Марией. В эпоху, когда формальное обращение становилось иной раз вопросом жизни и смерти, подобное разграничение таило в себе большую угрозу. С точки зрения закона Мария была незаконнорожденным ребенком и, как таковая, не имела права на наследование трона; жизнь ее находилась исключительно в руках отца. А если он умрет, то Анна Болейн станет регентшей, и хотя, возможно, и не повелит казнить принцессу, но задумается в случае чего так или иначе избавиться от ненужной помехи. Сделать это будет нетрудно — ведь она, Мария, никто.
Так в первые же месяцы своей жизни Елизавета стала невольной причиной острого соперничества и нажила себе непримиримого врага в лице собственной сводной сестры. По природе Мария Тюдор была девушкой славной и доброжелательной, а к малышам так и вовсе испытывала особенную слабость. Но надо было быть поистине святой, чтобы закрывать глаза на ту угрозу, которую таило для нее само существование Елизаветы. Пусть еще и совсем крошка, она преграждала Марии путь к трону. Именно она воплощала собой коварство Анны Болейн, узурпировавшей право престолонаследия, принадлежащее Екатерине Арагонской. Хуже того, родительские чувства короля, и без того невеликие, принадлежали теперь Елизавете, а старшая дочь оказалась лишенной внимания отца.
Трещина пролегла уже с самого первого свидания. Стоило Марии появиться в Хэтфилде, где уже все было готово к приезду Елизаветы, как неотесанный Норфолк, сопровождавший «леди Марию» в этом невеселом путешествии, прямо заявил, что неплохо бы ей засвидетельствовать свое почтение принцессе. Мария немедленно ощетинилась и резко бросила, что иных, кроме себя, принцесс в Англии она не знает и что дочь «мадам де Пембрук» — так она называла Анну Болейн — не имеет никаких прав на этот титул. Так уж и быть, она готова называть малютку сестрой, точно так же как называет братом незаконнорожденного сына короля Фитцроя, но большего ей не позволяет совесть.
Герцог — а характер у него был тяжелый — вскипел. Но Мария не уступала, и, едва удержавшись от того, чтобы не поднять на нее руку, Норфолк оставил ее, так ничего и не добившись. Она написала королю ядовитую записку, в которой говорилось, что «его дочь, принцесса, просит его благословения», а когда Норфолк отказался передать послание, удалилась к себе. И лишь после того, как толстая дубовая дверь затворилась за ней и Мария осталась в одиночестве, она дала волю слезам.
Взаимоотношения между сестрами превратились в настоящую игру: кто первый? За трапезами Елизавете отводилось место во главе стола; Мария завтракала, обедала и ужинала у себя — только бы не сидеть ниже сестры. Об этом узнала Анна и велела Марии занять свое место в столовой зале. Та повиновалась, но перед каждой трапезой ясно и недвусмысленно давала понять, что делает это против воли. Мария выражала протест всякий раз и по всякому поводу, лишь бы никто не подумал, будто она добровольно признает более высокое положение Елизаветы. В конце концов это превратилось в привычку. Борьба за первенство достигла своей высшей точки, когда все — господа и челядь — начали постепенно перебираться в другую резиденцию: эта явно нуждалась в обновлении. Принцессу несли в роскошных, обитых изнутри бархатом носилках, Мария же либо шла рядом, либо садилась в скромный экипаж, в каких передвигается знать невысокого ранга. Контраст был мучительно унизителен, тем более что процессия шла на виду у селян, которые все еще чтили ее, а в дочери Анны Болейн видели какое-то отродье. Не раз и не два Мария, чтобы меньше бросалась в глаза разница в их положении, просила позволить ей ехать либо впереди, либо позади кортежа.
Как правило, эти просьбы оставались неуслышанными, и ее просто силой ставили на отведенное место. Но по крайней мере однажды Мария торжествовала победу. Процессия двигалась из сельского коттеджа — возможно, это было в Итеме — вверх по реке. Марии позволили ехать впереди, и, пришпорив коня, она немедленно «рванулась навстречу судьбе», заставив остальных глотать пыль из-под копыт. В Гринвиче, где королевское потомство ожидал целый плавучий дом, в котором предстояло проделать остаток пути, она оказалась на час раньше, чем Елизавета и ее спутники. А когда принцессу переносили на борт, Мария уже заняла почетное место и не уступала его до самого конца путешествия. Первые годы жизни Елизаветы прошли под знаком династической политики, а воспитанием ее занимались дальние родичи. За кормилицей и другими нянями присматривала леди Брайан, вдовая кузина Анны Болейн, а другой ее родственник, Джон Шелтон, занимался хозяйством. На долю его жены леди Шелтон досталась незавидная роль держать в узде Марию, и, когда она давала ей хоть какую-то поблажку, Анна строго одергивала ее. С точки зрения королевы, Мария заслуживала хорошей взбучки, а называть ее — за упрямство — следовало не иначе, как «гнусным отродьем».
Король с королевой бывали с дочерью нечасто. Порознь либо вместе они отправлялись туда, где принцесса находилась в данный момент, но задерживались там совсем ненадолго. За ее воспитанием они наблюдали издали, довольствуясь сообщениями приближенных лиц. Кому-то — может, это был сам король Генрих? — пришло в голову поинтересоваться, отчего это расходы на содержание хозяйства в 1535 году оказались так велики. Ответ не замедлил себя ждать: было точно подсчитано и доложено, сколько скатертей использовали и какое количество еды закупили на рождественские праздники; сколько свечей и угля сожгли зимой; выяснилось также, что у иных придворных Елизаветы больше личных слуг, чем это дозволено по королевскому уложению. И так далее — получился предлинный список, составленный в выражениях, приличных скорее государственному договору.
Подошло время отнимать Елизавету от груди — и даже это интимное дело превратилось в целую процедуру. Для начала леди Брайан известила первого министра короля Томаса Кромвеля, что принцесса уже настолько выросла и окрепла, что может сама пить из чашки. Ее помощники подтвердили это. Далее Кромвель показал это письмо королю, и тот, по серьезном размышлении, повелел, чтобы его дочь отняли от груди «со всевозможным тщанием». Это повеление было передано Уильяму Полету, в ту пору королевскому гофмейстеру, который, в свою очередь, довел его до сведения Кромвеля. И наконец, тот же Полет отправил от имени короля послание леди Брайан, в котором говорилось, что ребенка можно отнять от груди. К этому посланию была приложена и записка от Анны, возможно, с подробными инструкциями, но обнаружить ее так и не удалось. Елизавете было тогда всего лишь чуть больше двух лет от роду.
Время от времени принцессу доставляли во дворец, но не столько для того, чтобы повидаться с родителями, сколько чтобы показать придворным либо заморским визитерам. Было чрезвычайно важно, чтобы единственное законное дитя короля все видели здоровым, особенно во времена, когда младенцев больше умирало, чем выживало.
А если Елизавета здорова — «такого румяного ребенка мир не видывал», как отмечал в апреле 1534 года, когда ей было семь месяцев, один наблюдатель, то, стало быть, и замуж ее можно выдавать. Именно в это время Генрих выступил с предложением обвенчать свою крошечную дочь с третьим сыном французского короля. На переговоры прибыли двое дипломатов из Франции. Сначала Елизавету показали им «в роскошном королевском облачении», а потом совершенно обнаженной, так, чтобы можно было лично удостовериться в ложности слухов о ее физических дефектах.
В течение всего 1534-го и первую половину следующего года будущий брачный альянс сделался предметом серьезных переговоров. Официальную помолвку предлагалось отложить до достижения Елизаветой семилетнего возраста, когда, можно надеяться, у Анны с Генрихом родится по меньшей мере один сын; а если двое, то Елизавету вообще можно будет не отправлять во Францию, к ее будущим свойственникам. Однако же долгие месяцы переговоров так в конце концов ни к чему и не привели. Королю Франциску не хотелось вслед за своим братом — английским монархом быть отлученным от церкви, и он отказался публично поддержать его сомнительную вторую женитьбу. С английской же точки зрения, это было совершенно необходимо в плане заключения династического союза. Не найдя общего языка, стороны разошлись.
Младенческие годы Елизаветы совпали со временем больших изменений в английской церкви. Власть папы здесь теперь не признавали, священство подчинялось королю как в религиозном, так и в светском отношении. Папские налоги перешли к короне, да и само налогообложение монастырей сильно выросло. Все это свидетельствовало о значительном росте не только благосостояния, но и авторитета монаршей власти. Независимости церкви пришел конец, и это означало перемены буквально революционного характера. Было предпринято строгое расследование монастырских нравов и доходов, что привело в 1536 году к закрытию ряда небольших приходов, а затем, несколько лет спустя, и к полной ликвидации всего института монашества в Англии.
А что еще более существенно — на эти годы пришелся решительный сдвиг в общественном сознании и государственной политике, и это подорвало моральную силу церкви и обеспечило королю статус высшего арбитра в духовных делах. Именно в этой обстановке религиозного брожения, широко распространившегося и совершенно неприкрытого антиклерикализма Генрих вместе со своим первым министром Томасом Кромвелем разработал новую концепцию королевской власти.
Генрих VIII считал, что подданные принадлежат ему душой и телом; он претендовал на полную и безоговорочную власть, признавая свою ответственность только перед самим Богом. Кромвель же трансформировал эту идею власти в практическую политику. Парламент превратился в естественную арену королевского законодательства. В будущем эта тесная связь между королем и парламентом окажется для Англии роковой.
Но чтобы придать этим стремительным переменам надежность и долговечность, королю нужен был сын — наследник престола, а к 1535 году уже возникло тягостное подозрение, что Анне Болейн произвести его на свет не суждено. Все ее беременности заканчивались выкидышами, и каждая новая неудача лишь сгущала ту атмосферу напряженности, в которой ей приходилось жить. Надежды на рождение сына оставалось все меньше. «Сыновей королю иметь не суждено, — пророчески писал в апреле 1535 года епископ Фаенцы, — так что повелительницей Англии скорее всего станет его младшая дочь».
Уже давно Анна с Генрихом не испытывали друг к другу ни физического влечения, ни чувства простой человеческой привязанности. Генрих, который «и всегда был не прочь развлечься», проводил время в многочисленных интрижках, приводивших Анну в бессильную ярость. Она оказалась в западне, и сама это отлично понимала. Сетовать на измены мужа и поносить его фавориток — а среди них были ее фрейлина Джейн Сеймур и ее кузина Маргарет Шелтон, дочь той самой леди Шелтон, что поставлена была надзирать за Марией, — Анна уже не отваживалась из страха, что король наконец потеряет терпение и вышвырнет ее вон, как некогда Екатерину. Как ни странно, именно в ней — помимо сына, надежда на рождение которого не оставляла ее, — Анна видела свою опору. Пока Екатерина жива, Генрих вряд ли оставит ее, Анну, ибо в противном случае ему придется вернуться к первой жене.
В ноябре 1535 года мелькнул луч надежды — Анна снова забеременела. Шло время, подошли и прошли рождественские праздники, и Анна теперь спокойно переносила и бесконечные измены мужа, и грубые нападки своего дяди Норфолка, самыми невинными словами которого в ее адрес были — «настоящая шлюха». Дышалось королеве сейчас легче, и она более уверенно смотрела в будущее. В конце концов ей всего двадцать восемь, на три года меньше, чем было Екатерине, когда она родила Марию. Может быть, на этот раз, если соблюдать осторожность, она сумеет доносить ребенка до срока.
Но восьмого января внезапно умерла Екатерина, до последнего вздоха клявшаяся в любви к королю, который, по слухам, и приказал отравить ее. Смерть давней соперницы не могла оставить Анну равнодушной, но к чувству облегчения примешивалась и немалая доля страха. Генрих же, по своему обыкновению, прикрывал внутреннее смятение бурной активностью. «Слава Всевышнему! — ликующе воскликнул он, когда ему сообщили о смерти Екатерины. — Теперь нам не грозит никакая война». Немедленно была запущена машина всенародного празднества, а сам король превзошел себя, чередуя пиры и турниры в честь избавления от постоянной угрозы. Он облачался в самые яркие одеяния, самозабвенно танцевал целыми часами, а затем, забывая о возрасте, отправлялся на ристалище. Первый раз за минувшие два года судьба повернулась к нему лицом. Угрозы вторжения больше не существовало, все эти разговоры о действительности или недействительности его первого брака — отныне простое сотрясение воздуха. И, что самое главное, ребенок, которого носит Анна, явится на свет без клейма незаконнорожденности.
Но два роковых события оборвали его безудержное веселье. Вначале король едва не погиб на турнире. Он вылетел из седла и, облаченный в тяжелые рыцарские доспехи, не успел подняться с земли, как на него рухнула лошадь. Пришел Генрих в сознание только через два часа. А вскоре после того, в тот самый день, когда было предано земле тело Екатерины Арагонской, у Анны случился очередной выкидыш. В сложившихся обстоятельствах такую трагедию пережить было невозможно, особенно если иметь в виду, что, по свидетельству акушерок, крошечный плод «выглядел как младенец мужского пола».
Для Генриха это был последний удар. Тут уже речь шла не об обвинении либо оправдании Анны — просто надо было все начинать сначала. В мгновение ока она утратила свое некогда ключевое положение в его жизни, и сразу нашлось новое объяснение ее прошлым неудачам и оправдание будущей судьбы. Генрих решил, что Анна его просто околдовала. А теперь, когда у него открылись глаза, следует от нее избавиться. Разумеется, их дочь, принцесса Елизавета, станет невольной жертвой позора матери, но в случае удачи эта утрата будет компенсирована рождением сына, которого ему подарит новая жена — леди Сеймур.
Меньше чем через три месяца после выкидыша Анну препроводили в Тауэр. Тайная королевская комиссия обнаружила свидетельства, достаточные для обвинения Анны Болейн в государственной измене. Список ее прегрешений был длинным и убийственным. «Презирая брачный обет, злоумышляя против короля, уступая низменной похоти, она предательски вступала в мерзкие разговоры, обменивалась поцелуями, ласками и иным непотребством со слугами короля, понуждая их вступать в преступную связь» — так гласило обвинительное заключение.
Распущенность и сама по себе была тяжелым обвинением, тем более что в числе любовников Анны оказался ее брат, Джордж Болейн, лорд Рошфор. Но мало того, Анна со своими возлюбленными замышляла убийство короля, и спасла его от смерти только милость Божья. «Члены комиссии, — лицемерно писал Кромвель, — задрожали от ужаса, узнав, какой опасности подвергался Его Величество, и на коленях благодарили Бога за то, что он так долго отводил ее от него».
Пощады виновной быть не могло. Анну приговорили «к сожжению или отсечению головы — как будет благоугодно королю». Казнь должна была состояться в Тауэре, на небольшом, сплошь покрытом травой дворике, выходящем на церковь Святого Петра, специально предназначенном для предания смерти узников самого высокого ранга. Анне, что вообще-то не характерно для Англии, была дарована более легкая кончина — через отсечение головы мечом.
За несколько дней до казни был признан недействительным ее брак с Генрихом VIII — под предлогом былых отношений короля с сестрой Анны. У Елизаветы, которой недавно исполнилось два года и восемь месяцев, отбирался титул принцессы — теперь она, как и ее сводная сестра Мария, считалась незаконнорожденной. Но в отличие от последней Елизавета оказалась дочерью прелюбодейки и предательницы, чье обезглавленное тело вскоре будет положено в простой деревянный гроб и погребено без всяких торжественных церемоний рядом с церковью Святого Петра.
Два события этих последних месяцев жизни матери могли отложиться в памяти девочки. И в обоих случаях она оказалась в центре всеобщего внимания.
Первый был связан со смертью Екатерины. Демонстрируя свою удовлетворенность случившимся, король Генрих облачился в шелковый желтый камзол и послал за дочерью. Ее, несомненно, также одетую должным образом, доставили во дворец, и король, широко улыбаясь и что-то нашептывая ей на ухо, поднял Елизавету на руки и принялся с улыбкой показывать придворным. Всеобщее возбуждение, вид рослого, широкоплечего отца в ярко-желтом одеянии, густой голос, повторяющий ее имя, — все это могло запасть в память развитого не по возрасту двухлетнего ребенка.
Другая сцена была не в пример горестнее. Незадолго до того как ее отправили в Тауэр, Анна в последний раз обратилась к мужу с молчаливой мольбой пощадить ее — если не ради нее самой, то ради ребенка. Наблюдавший эту сцену современник много лет спустя описывал ее Елизавете: «Увы, никогда мне не забыть того щемящего чувства, что я испытал, видя, как праведница королева, Ваша матушка, подняв Вас, совсем еще ребенка, на руки, стояла на коленях перед милосерднейшим из властителей, Вашим отцом, а он смотрел через окно куда-то вдаль…» Король только что получил доклад комиссии, и хотя в нем было только то, что он сам велел написать, реагировал Генрих на прочитанное так, как положено безгрешному супругу, обнаружившему, что он обманут. В тот самый момент, как Анна появилась перед его окном, он, вполне вероятно, отдавал распоряжение о казни. «Выражение лиц и жесты присутствующих ясно показывали, — продолжает автор, — что король разгневан, хоть и прекрасно владеет собой».
Что скрывалось за маской сдержанности — гнев или мрачная удовлетворенность, — этого мы никогда не узнаем. Но отвергнутую жену вместе с ребенком король не удостоил ни словом, ни взглядом, а уже несколько часов спустя выстрел крепостной пушки возвестил, что за Анной Болейн, женщиной незнатного происхождения и предательницей, закрылись ворота шлюза, ведущие в Тауэр.
Рыдать взахлеб — утеха для детей,
Беззвучны слезы, что твой застят взор,
Увы, без слез нет силы для очей
Несправедливый твой узреть позор,
Нет силы слова связного изречь…
Мертва душа — и с ней замолкла речь.
Не прошло и нескольких дней со дня казни Анны Болейн, как исчезло все, что напоминало о ее королевском достоинстве. Ее герб убрали отовсюду — со столового и постельного белья, с ливрей, с борта королевского судна. Слуг распустили, многие, впрочем, влились в многочисленную челядь короля. Долги, включая счета за бархатные подгузники и шапочки из алого шелка, предназначенные для дочери, были оплачены, и следы их потерялись в казначейских книгах. А ее трон заняла другая женщина. Когда Елизавету привели во дворец в очередной раз, рядом с отцом сидела бледнолицая дама со строго сжатыми губами и мягким взглядом карих глаз, и при виде девочки во взгляде этом отразилось скорее сожаление, нежели почтение.
Ибо ребенок Анны оставался единственным неуничтожимым свидетельством ее существования и являл собой недобрую память о матери. Годами недоброжелатели Анны называли ее «великой блудницей»; теперь, когда от нее остался только ребенок, Елизавету, хрупкую девочку с матовой кожей, тонкими чертами лица, бровями и ресницами такими светлыми, что вид у нее всегда был как бы несколько удивленный, заклеймили «блудницей маленькой». Джейн Сеймур, новоиспеченная королева, была к ней добра, но еще добрее — к Марии, которой была предоставлена честь сидеть рядом с нею во время трапез, тогда как Елизавету даже не допускали в королевскую залу. Различие между сестрами ясно давало о себе знать и в том, как с Елизаветой обращались придворные: то, пристально разглядывая ее, сдвигали брови, то перешептывались, то просто отворачивались, избегая ее как прокаженную.
Лишь месяц прошел между арестом Анны и женитьбой короля, но за эти бурные дни произошло так много и события мелькали так стремительно, что трудно было за ними уследить. При дворе вовсю сплетничали и строили различные предположения, связанные по преимуществу с опальной дочерью покойной королевы. «Разговоров так много, — писал лорд Хасси, заклятый враг Анны и в недавнем прошлом камергер Марии Тюдор, — что не знаю даже, с чего начать».
Обстоятельства, приведшие к осуждению Анны, порождали массу слухов и домыслов. Она изменяла королю, да, но когда, с кем, как часто? Сам Генрих утверждал, что Анна переспала больше чем с сотней мужчин, и действительно, кроме пятерых, казненных одновременно с нею, в Тауэр было заключено еще несколько, и все ожидали новых казней.
Естественно, распутство Анны порождало сомнения не только в законнорожденности Елизаветы, но и — что куда существеннее — в ее праве престолонаследия. Ибо если, как считали многие, король не был ее отцом, то даже несколько сомнительный статус королевского бастарда и то слишком большая честь для ребенка. Помимо природной распущенности, Анну поощряли, по распространенной версии, к неверности две вещи: мужская неполноценность короля (широко о ней не говорили, но на суде этот мотив возникал) и позиция либерально настроенных, отравленных лютеранскими доктринами епископов, которые утверждали, что, если муж страдает импотенцией, женщина вправе «обратиться на сторону, даже если речь идет о ее кровных родственниках».
Вооруженная такой индульгенцией, Анна соблазняла мужчин «ласковыми словами, поцелуями, прикосновениями и иными способами», зачиная с ними не только так и не рожденных детей, но и единственную выжившую дочь. По слухам, Анна изменяла королю еще до замужества. «На суде было доказано, — конфиденциально сообщал в Рим один дипломат, находящийся на службе у Габсбурга, — что она вела такой образ жизни еще до того, как понесла ребенка, которого король считал своим. В Англии собираются объявить, что это не королевское дитя».
Среди претендентов на подлинное отцовство трое стоят особняком. Один — Генри Норрис, стройный привлекательный высокородный господин, один из самых доверенных друзей короля. Эта кандидатура казалась настолько вероятной, что Юстас Шапис, габсбургский посол в Лондоне, считал его предполагаемое отцовство достаточным основанием для развода Генриха с Анной. «Архиепископ Кентерберийский не колеблясь утверждает, что ребенок не от короля, а от господина Норриса», — писал он министру Карла V Грэнвиллу.
По другой версии, разумеется, самой скандальной, отцом ребенка был Джордж Болейн. В ее пользу свидетельствовало сильное семейное сходство. С особой охотой обвинения в кровосмесительстве повторяли противники Анны на Континенте. Один современник- португалец отмечал, что «после ее казни королевская комиссия объявила, что отец ребенка — ее родной брат». То обстоятельство, что и Анна, и Джордж отвергали это обвинение, вовсе не принималось во внимание, и среди предполагаемых любовников Анны Джордж, которого не любили за высокомерие, вызывал наименьшее сочувствие.
Но дольше всего отцом дочери Анны народная молва считала Марка Смитона, исполнителя органной музыки в переложении для клавесина, «отменного танцора» и камердинера при королевском дворе. Смитон, человек простого звания (он был сыном плотника), возможно, фламандец по происхождению, был единственным из подозреваемых в связи с Анной, кто, хотя и под пыткой, признал во время следствия, что действительно был ее любовником. Это признание дало пищу воображению многих. Карлу V сообщили лишь главное: Анну обнаружили в постели с королевским музыкантом, за то и казнили. Но в течение еще многих лет английским придворным казалось, что по мере приближения к зрелости Елизавета становится все больше похожей на Смитона. Более всего сходства между ними находила Мария — она до самого смертного часа (в разговорах с близкими людьми) утверждала, что у Елизаветы «лицо и вообще весь облик» точь-в-точь как у злополучного музыканта и что никакая она ей не сестра, а ее отцу никакая не дочь.
Если возникла масса пересудов насчет того, кто же является истинным отцом Елизаветы, то кое-какие сомнения возникали и по материнской линии. Еще до казни Анны сторонники Габсбурга распускали слухи, будто она бесплодна и что Елизавета на самом деле дочь какой-то крестьянки, которую тайно доставили во дворец, когда у Анны якобы начались родовые схватки. Разумеется, у этой легенды было по крайней мере одно слабое место: если бы Анна на самом деле затеяла такую интригу, уж она наверняка позаботилась бы, чтобы ребенок оказался мальчиком. Тем не менее миф получил широкое распространение, особенно после смерти королевы. Раз Генрих практически отказался от дочери, следующий шаг заключался в том, чтобы отделить ее от Анны и, таким образом, от королевского двора. А уж о притязаниях на трон и вовсе не должно быть речи. Шапис попытался выжать максимум из одного неосторожного замечания Анны. После последнего выкидыша она обмолвилась в разговоре с приближенными, что насчет следующего ребенка «сомнений уже никаких не будет — в отличие от этого, ибо он был зачат еще при жизни покойной королевы». Шапис сделал из этого вывод, что Елизавета тоже «сомнительна».
Вскоре выяснилось, что Генрих вовсе не отказался от дочери (пусть даже официально она была признана незаконнорожденной), более того, ему удалось убедить по крайней мере одного из своих собеседников, что он испытывает к ней подлинно отцовские чувства. Правда, документальных подтверждений этих чувств не сохранилось. И вообще трудно сказать, как же в действительности король относился к дочери. Несомненно, Елизавета была в глазах Генриха и хрупким, внушающим жалость маленьким созданием, и дочерью предательницы и ведьмы, тяжелым напоминанием об истории самой большой его любви и самого большого разочарования. Если Генрих и допускал, что Елизавета не его дочь, то никогда и никому об этом не говорил и уж вовсе не заикался о том, что Анна Болейн будто бы была бесплодна. В любом случае о Елизавете он думал в первую очередь как политик, и оберегать ее следовало с максимальным тщанием, тем более что ее сводный брат Генри Фитцрой к тому времени умер.
Это была загадочная фигура, хотя в течение десяти или даже более лет Генри считался фактическим наследником трона. Все отпущенные ему годы — числом семнадцать — он прожил в полном забвении, и смерть его тоже была окружена тайной. Не было ни отпевания, ни похорон государственных, и хотя при жизни с мальчиком обращались как с принцем крови, сразу после его смерти куда- то исчезли и восемьдесят пять слуг, и четыре боевых коня, и драгоценности — подарок короля, и даже орден Подвязки. Теперь, согласно вновь принятому Акту о наследовании, единственными претендентами на престол, в случае если у королевы Джейн не будет детей, считались Мария и Елизавета.
Таким образом, права Елизаветы король все еще признавал, хотя и пальцем не пошевелил, чтобы хоть как-то приглушить слухи, распространяемые об Анне, слухи, которые, несомненно, достигали ушей его взрослеющей дочери. Анну не только называли блудницей — и ее осужденные к смерти любовники на плахе это, как водится, признавали, — обвиняли и в более тяжких преступлениях. Иные утверждали, что именно она, а не Генрих, отравила Екатерину Арагонскую.
Не кто иной, как сам король, со слезами на глазах говорил Фитцрою незадолго до смерти последнего, что они с Марией «должны благодарить Всевышнего за то, что им удалось ускользнуть из рук этой гнусной шлюхи, которая вознамерилась отравить их обоих». Прелюбодеяние, кровосмесительство, убийство либо покушение на убийство, не говоря уж о ведовстве, — и ко всему этому другие преступления и грехи, настолько отвратительные, что о них немыслимо говорить и писать. Тех, кому они известны, можно было пересчитать по пальцам. В признаниях любовников Анны, как писал королевский посланник в Риме Стивен Гардинер, «содержатся такие страшные разоблачения, что большая их часть держится в тайне».
Все это, а в придачу еще и общественное презрение и всеобщее глумление — Анна прелюбодейка, дьявол во плоти, английская Мессалина, «пучеглазая шлюха» и так далее — ложилось тяжелым грузом на память об Анне. В виновности ее не сомневался никто. Сделавшись предметом презрения еще при жизни, Анна и вовсе пала в глазах публики после своей гибели — ведь она предала человека, который возвысил ее до трона. Говоря, что все злодеяния, которые приписывают женщинам со времен Адама и Евы, «меркнут в сравнении с тем, что свершила королева Анна», Хасси выражал достаточно широко распространенное мнение. Пусть даже не все то, что ей вменяют, правда, но если хоть некоторые обвинения соответствуют действительности, поведение Анны следует признать «настолько низким и гнусным», что бумага краснеет.
Мрачное наследие. Но справедлива ли молва? К тому же перешептывания, в атмосфере которых прошло все детство Елизаветы, не всегда были направлены против Анны. Архиепископ Кранмер, благородный и проницательный человек, некогда духовник Болейнов, знавший Анну в течение многих лет, был, по своему собственному признанию, совершенно поражен, услышав о ее изменах. «Я очень высокого мнения об этой женщине», — откровенно писал он Генриху VIII, не страшась идти против общего мнения. Правда, это был не вполне беспристрастный взгляд — он как бы обращался к тем священнослужителям либерального толка, которые с самого начала сочувствовали Анне и были убеждены, что именно он, Кранмер, выступал как против первого, так и против второго брака короля. Но были и другие свидетельства в пользу Анны. Женщина, прислуживавшая ей во время заточения в Тауэре, под большим секретом сообщила Шапису, что и перед и после предсмертного причастия — а в такие моменты, как правило, не лгут — Анна бессмертием души клялась, что невиновна. Да и во время суда она не только отвергала обвинения, но и «делала это вполне убедительно», что порождало сомнения в правоте ее судей, тем более что свидетелей обвинения не было.
Но больше всего недоумений вызывало поведение короля. Даже не пытаясь ответить на непостижимый вопрос — как может мужчина, будь он хоть трижды король, отправить на плаху некогда любимую женщину, — невозможно не обратить внимания на то, что за этим последовала пляска на могиле и поспешная третья женитьба.
Ни для кого не было секретом, что на протяжении недолгого времени между арестом и казнью Анны Генрих безоглядно развлекался, всякий вечер пировал на своем судне в компании красивых женщин, а возвращаясь в полночь домой, призывал певцов и музыкантов, наполнявших ночной воздух звуками зажигательной музыки. Подобного рода увеселения «неприятно задевали людей», которые воспринимали все это праздничное времяпрепровождение как знак того, что король не только счастлив избавиться от «тощей старой колченогой клячи», но и что в конюшне появилась новая кобылка. Едва получив известие о казни Анны, Генрих отправился в дом, где жила Джейн Сеймур, и на следующий день они были официально помолвлены. А еще через десять дней в королевской часовне состоялось нешумное бракосочетание, о котором, несмотря на усилия короля, вскоре узнал весь двор.
На эту тему много шушукались, утверждая, что Генрих с Джейн обо всем договорились еще до ареста Анны. Чрезмерно строгое судебное разбирательство, отсутствие свидетелей, вырванное под пыткой признание Марка Смитона — все укрепляло подозрения в том, что Анна стала помехой королю в его новом увлечении и тот поспешил убрать ее с дороги. «Люди считают, что он все это придумал, лишь бы избавиться от нее», — писала наместница Фландрии, сестра Карла V; она могла бы добавить — факт очевидный, — что одним-единственным ударом Генрих совершил нечто вроде дворцового переворота: убрав не только жену, но и многих своих приближенных (ее якобы любовников), он открыл путь новым людям, ведущую роль среди которых играл брат Джейн Эдуард Сеймур.
Утехи и злонравие короля, его откровенный эгоизм и, можно ведь и так посмотреть на это дело, обдуманное предательство по отношению к Анне окончательно запутали вопрос о ее виновности. Так что дочери несчастной королевы, ставшей с малолетства жертвой противоречивых слухов и наследницей дурной репутации матери, пришлось со временем разбираться в этой на редкость темной истории и выуживать из хаоса крохи истины.
Полной же правды было не отыскать, и упорное нежелание говорить о матери характерно для Елизаветы в ее зрелые годы. И все же в какой-то момент она должна была задуматься о злой судьбе своей матери, которую помнила совсем смутно. А еще в молодости ей рассказывали — свидетелей было достаточно, — как Анну, дабы «окончательно лишить духа», заставили наблюдать за казнью так называемых сообщников — их головы отсекались ударом топора, тела четвертовались, и кровавые останки просто закапывались в землю. Через два дня и сама королева поднялась на плаху, выстроенную специально для нее и «достаточно высокую, чтобы всем все было видно»; взору ее предстали сотни, а по иным свидетельствам, и тысячи зрителей, хлынувших вниз, к Тауэру, в утро казни. До самого конца, по их рассказам, Анна выглядела какой-то потрясенной, как будто не могла поверить, что вот-вот расстанется с жизнью, и все ожидала — с надеждой приговоренного, — что в последний момент король ее помилует. Во время суда она неустанно повторяла, что, как бы там дело ни обернулось, «смерть ее минует». Теперь же, приближаясь к плахе, она «непрестанно оглядывалась», словно ожидая появления королевского гонца с известием о помиловании.
Но так и не дождалась, и зрители сполна получили то, ради чего явились. Под их взглядами Анна сделала шаг вперед и произнесла небольшую речь. Держалась она достойно, понимая, что это будут ее последние слова. Я готова, сказала она, «смиренно отдаться воле короля» — и в доказательство отстегнула от своего серого платья меховой капюшон и заправила пышную гриву черных волос под простую холщовую шапочку, обнажив длинную белоснежную шею.
Все это Елизавете наверняка рассказывали: и то, как палач сделал свое дело одним ударом, и как голову завернули в белое полотно, и как старухи знахарки столпились вокруг плахи, чтобы не упустить ни единой капли крови, ибо считается, что кровь приговоренных к смерти обладает целебными свойствами.
Воспоминания о матери — чарующе прекрасное лицо, задумчивое выражение глаз, аромат духов, колыбельные, которые она пела по-французски, — наверное, слились с посмертными образами, и в конце концов все это приобрело аромат мрачной легенды. Шли годы, случались другие громкие истории, они порождали свои слухи, отвлекавшие внимание от дочери Анны Болейн, а она к тому времени уже надела на себя броню молчания. Тем не менее клеймо еще долго не стиралось, и должно было пройти много лет, прежде чем призрак Анны оставили наконец в покое.
Вскоре после казни Анны леди Брайан, старшая гувернантка Елизаветы, написала Кромвелю длинное жалобное письмо. Недавно она овдовела и лишилась таким образом, по собственным словам, всяких средств к существованию. Так что целиком зависит от своего положения при королевских детях — а занимает она его уже в течение двадцати лет, — и ныне, когда статус Елизаветы так изменился, она опасается потерять свой титул баронессы и все, что с этим связано. Пребывая в совершенной растерянности, она чувствует к тому же, что теряет контроль над другими слугами. «Теперь, когда Елизавета утратила свое прежнее положение, а нынешнее мне известно только по слухам, и я не знаю, что делать — с ней, с самою собою, с теми, кого дали мне в помощь, то есть с ее прислужницами, — молю Вашу Светлость обратить свой взор на миледи и на тех, кто ее окружает».
Ясно, что девочка давно уже выросла из роскошных одежд, которые были сшиты когда-то по приказанию матери, а тем, чтобы завести новые, размером побольше, никто не озаботился. «Нет у нее, — продолжала леди Брайан, — ни платьев, ни юбок, ни нижнего белья, ни теплой одежды, ни корсета, ни носовых платков, ни теплых перчаток, ни ночных шапочек». Она осталась совсем раздетой, и леди Брайан ничем не может ей помочь. Нужда в одежде и сейчас ощущается очень остро, а что будет, когда король в очередной раз повелит, чтобы Елизавета предстала перед двором? Ведь в таких случаях именно в обязанности гувернантки входит, чтобы она выглядела, как подобает королевской дочери, и одежда в этом играет далеко не последнюю роль.
Состояние гардероба Елизаветы отражало общее убожество ее двора. Управляющий, Джон Шелтон, в чьи обязанности входили поставки мяса, круп, вина и иных продуктов, писал тому же Кромвелю вскоре после леди Брайан. И смысл письма был тот же: деньги кончаются, нужны деньги. Но это был глас вопиющего в пустыне, ведь всего неделю назад королевский секретарь Брайан Тьюк ясно дал понять, что он ничем или почти ничем не может помочь Шелтону и надеется, что впредь тот не будет обращаться к нему с подобными просьбами.
Тем не менее каким-то загадочным образом и мясо, и птица, и рыба, густо приправленные разнообразными специями, что было вообще характерно для тюдоровской кухни, исправно поступали на стол Елизаветы. На этой-то почве и произошло главным образом столкновение между Шелтоном и леди Брайан, о чем последняя в подробностях писала Кромвелю. Управляющий, во всеуслышание объявлявший себя «хозяином дома» («Что это такое, — писала старшая гувернантка, — я представить себе не могу, ибо ни с чем подобным ранее не сталкивалась»), настаивал, чтобы Елизавета садилась за стол со взрослыми, где таились соблазны в виде «дичи, фруктов и вина»; леди Брайан же, страшась, как бы девочка не заболела, всячески пыталась умерить ее детский аппетит.
Обращаясь к Кромвелю, она просила его вмешаться, что поможет не только установить более здоровый режим питания, но и сэкономит деньги. Елизавете следует трапезничать в собственных апартаментах и есть не больше, чем кусок баранины или дичи. А оставшегося вполне хватит, чтобы прокормить одиннадцать ее личных слуг.
Была и еще одна причина, побуждавшая удерживать Елизавету в ее личных апартаментах. «Видит Бог, — писала леди Брайан, — у миледи сильно болят передние зубы, режутся они крайне медленно, и я очень беспокоюсь за Ее Светлость». Судя по всему, старшая гувернантка была весьма чадолюбивой особой: «От души надеюсь, что зубами она скоро мучиться перестанет, ибо во всем остальном я в жизни не видела такого замечательного ребенка. Боже, сохрани Ее Светлость!»
Пока Елизавета сражалась со своими «передними зубами», а леди Брайан с управляющим, остальные слуги совсем забросили свои обязанности и целыми днями браконьерствовали в королевских охотничьих угодьях. И в Хансдоне, и в Хэтфилде — где обычно жили королевские дети — было полно оленей, и только через несколько месяцев егеря, которым сначала попалась на пшеничном поле спрятанная оленья голова, затем целый олень с оленихой в служебных помещениях (а помимо того поступил донос некоего Роджера из Бейкхауса), обнаружили, что дело неладно. В конце концов все выплыло наружу. Роджер и сам оказался нечист на руку, работая в одной компании с Ральфом из Чэндлери и еще несколькими слугами управляющего. Заручившись поддержкой по крайней мере одного из егерей, браконьеры загоняли оленей собаками, а однажды даже воспользовались арбалетом. А главный мошенник, по имени Ральф Шелтон, постреливал птиц и «разогнал всех старых слуг». Соблазнительно было бы поискать связи между Ральфом и управляющим Джоном Шелтоном, но даже если они и были в родстве, последнему ни за что бы не удалось спасти родича как минимум от тюремного заключения; случалось ведь, что и за меньшие провинности казнили.
Одним словом, устроен двор был плохо и явно нуждался в обновлении. Осенью 1536 года в Хансдоне появилась новая старшая гувернантка, а следом за ней еще несколько слуг, что обещало немалые перемены. Так печальное детство Елизаветы вступило в новую фазу.
Юность моя — весна в морозах забот,
Радостный пир — трапеза бед и невзгод.
Поле мое — тернии без числа,
Счастье мое — надежду — боль унесла.
Жизнь моя пролетает — но где ж рассвет?
Ныне живу еще, завтра уж жизни нет.
Заступив на должность старшей гувернантки Елизаветы, Екатерина Чемперноун оказалась в самом центре немаленького, в общем, двора, пребывавшего в основном в Хэтфилде, графство Хартфордшир. Каменный замок в старом стиле с низкой башней в центре и довольно уродливыми башенками с бойницами по бокам представлял собою довольно заброшенное строение — во всяком случае, не для особ королевской крови, — хотя земли вокруг было полно, да и пейзаж во всех отношениях приятный. Лесистые охотничьи угодья, привлекавшие жадное внимание нерадивых слуг, расстилались на много миль вокруг, неподалеку располагался выгон для домашних животных, где в изобилии водились также и кролики. Деревенский воздух был чист и свеж, особенно в сравнении с влажной, душной атмосферой Лондона с его туманами и грязью, столь способствовавшей распространению всяческой заразы. Для Елизаветы, которой на протяжении всей жизни приходилось немало путешествовать, Хэтфилд всегда оставался славным, уютным домом, другие места, где протекало ее детство, — Хансдон, Эшридж, Мур да и иные, поменьше — представляли собою всего лишь временное убежище, куда она переезжала, когда в Хэтфилде проводились ремонтные работы.
Миссис Чемперноун оказалась во главе тридцати двух старших слуг Елизаветы, в том числе Бланш и Томаса Перри, которым предстояла на службе у нее продолжительная и полная всяческих приключений карьера. Знать, приставленная ко двору, происходила из самых низов аристократического сословия; даже сама старшая гувернантка принадлежала к незаметной, не принятой во дворе семье из Девоншира. Главным в Хэтфилде были манеры, а не титулы. Королевские же почести приберегались для наследника трона — сына ее величества королевы Джейн, которому еще только предстояло родиться.
Это произошло в год, когда Елизавете исполнилось четыре. Имя ему было дано то, что Генрих собирался дать так и не появившемуся на свет сыну Анны, — Эдуард. Соответственно и рождение это было отмечено празднествами, некогда предназначавшимися тому младенцу, которого так и не дождалась Анна Болейн. Елизавета принимала участие в торжественной церемонии крестин. Одетая в роскошное платьице с длинным шлейфом, она изо всех сил сжимала в ручках украшенный драгоценностями крестильный покров новорожденного. В свою очередь, ее держал за руку Эдуард Сеймур, дядя принца, хотя по окончании церемонии из церкви она вышла в сопровождении своей сестры Марии.
С рождением Эдуарда Елизавету едва ли не вовсе забыли. Проживая среди заштатной публики в заброшенных сельских замках — разве что ради экономии ее иногда привозили к Марии или маленькому принцу, — Елизавета незаметно выросла, а появления в королевском дворце в честь дней рождения были простой формальностью. Отец, никогда ни о ком и ни о чем не забывавший, тщательно следил за оплатой ее счетов, время от времени заказывал новую одежду (между прочим, в 1539 году он одел таким образом сразу всех своих детей, приближенных и шутов), но в остальном он не обращал на нее никакого внимания. А вот за слугами, напротив, приглядывал. Дурная память о преступлениях, совершенных Анной Болейн, заставляла особо заботиться о нравственном воспитании дочери, и Генрих ясно дал понять, что в окружении ее должны быть люди «благочестивые и немолодые». Когда одна юная девица из хорошей семьи попросилась на службу к Елизавете, король отказал ей, отдав предпочтение даме преклонных лет, заметив, что дочь его и так окружает слишком много молодежи.
С этой точки зрения было бы небезынтересно узнать возраст Екатерины Чемперноун, когда она осенью 1536 года сделалась старшей гувернанткой Елизаветы. Но об этом — как и о многом другом ее касающемся — остается только гадать. С достаточной долей уверенности можно предположить, что женщина это была образованная, представительная, достойной наружности. Должно быть, она обладала неплохо поставленной речью — хотя и угадывался в ней акцент уроженки Девоншира — и достаточной грамотностью. И каков бы ни был у нее характер, Елизавета дарила ее любовью и преданностью, какие и родителям нечасто от детей достаются.
Когда Елизавете исполнилось пятнадцать, а ее воспитательница оказалась в Тауэре и над жизнью ее нависла серьезная угроза, принцесса облекла свои чувства в слова, которые, несмотря на некоторую искусственность стиля, выдают тем не менее чувство живое и искреннее: «…Она провела подле меня долгие годы и прилагала все усилия к тому, чтобы обучить меня знаниям и привить представления о чести; и поэтому я считаю своим долгом выступить в ее защиту, ибо, по словам Святого Георгия, мы теснее связаны с теми, кто нас воспитывает, чем с нашими родителями, ибо родители, следуя зову природы, производят нас на свет, а воспитатели учат жить в нем».
Сами эти слова выдают сильное воздействие миссис Чемперноун, или Кэт, как называла ее Елизавета, так как именно она действительно дала ей начала знаний, в том числе латынь и учение Святого Георгия, как и других отцов церкви. В зрелости Елизавете и впрямь предстояло стать «теснее связанной» с дамой из Девоншира, чем со своими кровными родственниками, хотя со временем и Кэт породнилась с нею, выйдя замуж за Джона Эшли, кузена матери по линии Болейнов, занимавшего видное положение при дворе Елизаветы.
Впрочем, как бы, исходя из своего характера и способа мышления, Кэт Эшли ни воспитывала Елизавету, ее неизбежно ограничивали условности времени. Дети входили в мир Тюдоров как будущие взрослые, и потому делалось все возможное, чтобы они опережали в развитии свои годы.
С младенчества девочек наряжали, как женщин, заставляя носить неудобные корсеты и множество нижних юбок. Они неуклюже переваливались с ноги на ногу в своих огромных, искусно расшитых платьях до пят, утопая в гигантских накладных рукавах, из-за тяжести и неудобства которых и руки было трудно поднять. На портретах того времени изображены маленькие, едва научившиеся ходить девочки, на головах у которых красуются шляпки с кружевными лентами, а фигуры буквально втиснуты в многочисленные юбки, обручем обегающие талию; в пухлые шейки впиваются накрахмаленные воротники. Иногда на них навешивали золотые побрякушки, привязанные на цепочке к талии, но вид у этих девочек совершенно безрадостный, а часто едва ли не трагический, словно мысль их преждевременно занята витающей над ними смертью.
Один сочинитель горделиво отмечал, что в его пору дети, «казалось, рождались мудрецами, и волосы у них седели смолоду». Нечто в этом роде говорилось и в адрес Елизаветы, когда она едва достигла шестилетнего возраста. Томас Райотесли, довольно невзрачная личность, которой вскоре предстояло стать одним из министров, а затем и канцлером Генриха VIII, в декабре 1539 года доставил Елизавете рождественские подарки отца. Елизавету, предварительно нарядив должным образом, препроводили к гостю в сопровождении Кэт Эшли, которой надлежало присматривать за соблюдением этикета. Выполнив поручение, Райотесли выслушал ответ девочки. «Негромко поблагодарив посланца, — вспоминает Кромвель, — она поинтересовалась здоровьем Его Величества с серьезностью, какая отличает сорокалетнюю даму. Даже если бы она была хуже образована, чем мне представляется сейчас, все равно поведение ее делает честь даме, а королевской дочери тем более».
Беспрекословное повиновение родителям, серьезность не по годам, скромность, чопорный вид — таковы были отличительные свойства хорошо воспитанного ребенка. К матери и отцу дети относились с чувством, граничащим с религиозным почитанием. Только перед Богом и родителями, наставляли детей, следует опускаться на оба колена, для всех других достаточно одного. Упрямых, своенравных детей в наказание нередко заставляли ползать за родителями по всем бесконечным галереям тюдоровских дворцов, раздирая на коленях кожу до крови. Отцовское или материнское благословение считалось высшим знаком родительского отношения. С младенчества дети научались каждое утро и каждый вечер становиться на колени и говорить: «Отец, умоляю, дай мне свое благословение», и тогда он, воздев сомкнутые руки, отвечал принятой формулой: «Да благословит тебя Бог, дитя мое!» либо «Пусть Бог направляет твои стопы и ведет к праведности». В одном наставлении для родителей, выпущенном в 30-е годы XVI века, содержалась рекомендация бить непослушных, отказывающихся подчиняться положенному распорядку. А если ребенок уже большой и за розгой не потянешься, он становился объектом всеобщего поношения, все при дворе обращались с ним, словно с обыкновенным преступником.
Отказ от почитания родителей оборачивался тяжелыми последствиями. Непослушных детей воспринимали как выродков, «жестоких убийц собственных родителей», которых за недостойное поведение в лучшем случае ожидает Божья кара. Иногда отцы передоверяли наказание сына или дочери какому-нибудь должностному лицу. Но большинство находило такой обычай слишком милосердным, предпочитая следовать простой максиме: «Вышиби из них дьявола!» Взбучки и жестокие порки были в семье Тюдоров привычным делом. Это считалось чем-то вроде очистительной процедуры — так боролись с врожденной детской склонностью ко всяческим шалостям и пороку. Даже самым благонравным детям доставались пинки и пощечины, стоило им хоть чуть-чуть напроказить. Бесчувственные родители всячески измывались над своими и без того запуганными детьми, признавая, видимо, мудрость старой пословицы: «Пожалеешь розгу — испортишь ребенка».
Генрих VIII в полной мере разделял этот взгляд, наставляя родителей «со всем тщанием и настойчивостью воспитывать и растить своих детей в духе добродетели и целомудрия и удерживать их от порока с помощью строжайшей дисциплины». Собственноручно он, кажется, своих детей не наказывал, но другим давал на этот счет весьма жесткие указания. Когда Мария, лишенная прав и титула, продолжала упорно именовать себя принцессой и отказывалась преклонить колени перед Анной Болейн и ее дочерью, король послал на ее усмирение Норфолка. Герцог набросился на Марию с самыми разнузданными проклятиями, заявив под конец, что, если бы она была его дочерью, он схватил бы ее за волосы и колотил головой о стену до тех пор, пока она не треснет и не станет «мягкой, как печеное яблоко». И все равно король счел, что Норфолк был слишком мягок с его дочерью.
Маленькой, пяти- или шестилетней Елизавете король, должно быть, внушал священный ужас — мало того, что роста он был необыкновенно высокого, еще и живот себе чудовищный отрастил. Теперь это был уже не быстроногий атлет, отдающийся с юношеским самозабвением танцам да рыцарским турнирам. Хотя порой он еще мог проявить кое-какую сноровку, но в общем передвигался с трудом, то и дело давая отдых больным ногам. Да и верховая езда требовала теперь немалых усилий. Жизнерадостность и сердечность, так располагавшие когда-то к юному королю окружающих, не вовсе оставили его, но теперь все чаще он впадал в мрачность, а воспоминания о друзьях и родичах, которых он послал на плаху, делали его нелюдимым и портили характер. Он был суровым, как исстари повелось, родителем, верившим в верховный авторитет отца. «Хотя сыновья и дочери должны повиноваться и матери, — обронил он однажды, — их главный долг все же — долг перед отцом». И долг этот состоит в полном, беспрекословном послушании.
Помимо почитания родителей, важнейшими достоинствами ребенка считались скромность и «кротость». Обычные детские соблазны — кулачные бои, обмен плевками, игра в снежки и подобное в этом роде, разумеется, сурово карались, но даже такие невинные забавы, как бег наперегонки или привычка прислоняться к стене, или даже румянец, выступающий на щеках, и запинающаяся речь, когда тебя дразнят другие дети, считались неподобающими. В книге, предназначенной молодым людям, великий гуманист Эразм Роттердамский в мельчайших деталях описывал, как следует вести себя в обществе. Переступать с ноги на ногу, сплетать пальцы, закатывать глаза или бесцельно слоняться, поучал он, неприлично. Руки не должны просто болтаться, надо найти им полезное — как крыльям у птицы — применение, особенно когда «по английскому ритуалу» кланяешься, опускаясь сначала на правое, а затем на левое колено. Сидя или стоя, ноги следует держать вместе — не так, как в Италии, добавлял Эразм, где всякий, кажется, стоит, как аист, на одной ноге. А при хождении следует вырабатывать внушительную и твердую походку, не слишком быструю, это было бы недостойно, но и не слишком медленную, чтобы не казалось, будто ты просто слоняешься без дела.
При разговоре следует облекать речь в точную форму, «с достоинством» выговаривая каждое слово. От детского лопотанья, как, впрочем, и от иных признаков младенчества, следует избавляться как можно раньше. Уже с самого нежного возраста детей заставляли вызубривать, вероятно, совершенно непонятные им «добронравные, серьезные и глубокомысленные» заповеди вроде: «Есть только один незримый Бог — Создатель всего сущего» или: «Он есть высшее добро, без него добра не существует». Речи в детстве следует предпочитать молчание, но, если взрослый обращается к ребенку, последний должен отвечать ясно и по существу, говоря, как наставлял Эразм, со священниками о Боге, с врачами о болезнях и с художниками о живописи. Сомнительно, чтобы взрослые разговаривали с детьми о детстве.
Но книжные наставления по детской речи — это одно дело, а реальная семейная жизнь — совсем другое. Роджер Эшем, наставник Елизаветы в ее отроческие годы, весьма просвещенный, хотя и не чрезмерно педантичный школьный учитель, описывал как-то свое посещение дома одного аристократа, где ребенок лет четырех от роду никак не мог толком заучить короткую молитву перед едой. «В то же время, — замечал Эшем, — из уст его то и дело вылетали такие ругательства, в том числе и новейшего происхождения, каких никак не ожидаешь от ребенка из благородной семьи». Нетрудно понять, в чем тут дело: малыш слишком много времени проводил среди слуг на кухне и в конюшне и подхватывал каждое услышанное там слово. «Но хуже всего то, — продолжал честный Эшем, — что отец с матерью в этих случаях только смеялись».
Ничто не обнаруживает хорошего либо дурного воспитания с такой откровенностью, как поведение за столом, и когда Елизавета выросла достаточно, чтобы трапезничать со взрослыми, ей пришлось овладеть еще и дополнительными нормами этикета. Ей предстояло научиться правильному обращению с ножом и ложкой (вилки не были в ходу), вежливо говорить «спасибо», даже когда она отставляла то или иное блюдо, складывать кости на специальную дощечку, чтобы слуги унесли ее, не обращать внимания на собак, вылизывающих под столом ее запачканные пальцы. По воспоминаниям Эразма, чье детство прошло в середине XV века, к еде тогда относились с благоговением: целовали даже упавший на пол кусок хлеба. Столетие спустя такого почтения уже не наблюдалось, и беспечные родители позволяли детям наедаться за столом так, что их тошнить начинало. Так что можно было бы понять — хотя и не извинить, — если бы дочь такого обжоры-раблезианца, как Генрих VIII, тоже набивала себе живот. Но Елизавета, особенно когда выросла, ела немного, да нет и свидетельств, что в детстве набрасывалась на еду.
Общепринятый ритуал застолья включал в себя не просто соответствующее обращение с приборами — требовались также умение поддерживать беседу, скромность и вообще достойное поведение во время трапезы. Вытирать пальцы о рукава (либо о скатерть) считалось непростительным; если рукава слишком длинные и широкие, так что свисают вниз и грозят попасть в тарелку, следует завернуть их до локтя либо просто перебросить через плечи. Шляпу во время еды снимать не нужно, «дабы волосы не попадали в тарелку»; и в любом случае их надлежит как следует вычесать, а то, не дай Бог, вши могут завестись. Для детей еда становилась целым испытанием. Их приучали участвовать в застольной беседе, молчание рассматривалось как проявление дурных манер. В то же время заговаривать самим, до тех пор пока к тебе не обратятся взрослые, не дозволялось, и при дворах, где на молодежь не обращали внимания, это неизменно порождало напряжение, особенно когда трапеза приближалась к концу. Равным образом не следовало распространять подхваченные на лету слухи или вспоминать прежние ссоры да и вообще повторять услышанное от старших, особенно если эти последние перебрали по части выпивки. В общем, это был сложный процесс посвящения в мир взрослых с его этикетом и лицемерием, вход в микрокосм общества.
В нравственном воспитании девочек были свои особенности, а если речь шла о дочери Анны Болейн, требовалось особое тщание. В XVI веке господствовала непреложная убежденность, будто в сравнении с мужчинами женщины — существа низшего сорта, коль скоро речь идет о благодати и добродетелях, не говоря уже об интеллекте и способности к здравым суждениям. К тому же считалось, что у Елизаветы не только, как у всех иных женщин, ослаблены моральные качества, но также заложена в природе особая склонность к греху и распутству — уж больно тяжелое, по всеобщему убеждению, ей наследство досталось. Главная задача Кэт Эшли (хотя, как она с ней справлялась, свидетельств почти не сохранилось) и состояла в том, чтобы сотворить из этого неблагодарного материала добродетельную, скромную особу. Но если допустить, что она следовала общепринятой системе воспитания, то паролем в «работе» с Елизаветой было понятие самоконтроля.
Самоконтроль означает отказ от «соблазнов» и вообще всяких проявлений чувственности; самоконтроль — это определенная осанка и речь; самоконтроль — это молчание либо почтительность в разговоре со взрослыми. А более всего, надо полагать, Кэт стремилась вытравить из подопечной живой материнский темперамент и стремление привлечь к себе внимание громким смехом и вообще всяческими взрывами веселья. Ибо смех, как учил Эразм, свидетельствует либо о глупости, либо о душевной порче, либо, того хуже, о чистом безумии (даже в простой улыбке чудилось нечто подозрительное). Те, что ржут, словно лошадь, либо скалят зубы, как заливающийся лаем пес, лишь демонстрируют всем свою низменную сущность.
Да, но как было Елизавете удержаться от смеха при виде Лукреции-акробатки, бывшей при Марии чем-то вроде шута, либо вовсе не реагировать на пение своих менестрелей? Впрочем, есть смех правильный и смех неправильный. При правильном смехе мышцы лица остаются неподвижными, и хорошо воспитанный ребенок на всякий случай прикрывает рот ладошкой. Есть масса действий, которых следует всячески избегать: нельзя морщить нос, кривить рот, поднимать брови и уж тем более выламывать их, «как еж» — перечень, составленный Эразмом, выглядит чуть ли не как бестиарий, — а также зевать, сморкаться и чихать. Чиханье — это вообще целый ритуал. Если чихает взрослый, ребенок должен снять шляпу и произнести: «Да поможет вам Бог!» или «Да пребудет с вами благословение Божье». Если же захочется чихнуть ребенку — чего вообще-то следует всячески избегать, — то он должен отвернуться, затем, чихнув, перекрестить рот и в ответ на пожелание здоровья снять в знак благодарности шляпу.
Девочки, эти хрупкие существа, нуждались в постоянном присмотре как со стороны слуг и нянек, что всегда были под рукой, так и родственников и гувернанток. Вся жизнь их была заполнена разнообразными полезными занятиями, почти не оставляя времени для игры в куклы, конных прогулок, беготни и так далее.
Досуг, как правило, занимало шитье, при этом требовались годы прилежного труда, чтобы от простого вышивания крестиком по шаблону достичь таких высот, как кружевная вышивка. Маленькие девочки нередко вышивали буквы алфавита и целые пословицы на тканях; достигнув шести- или семилетнего возраста, они уже умели делать более тонкую работу, например, украшать подушки и одежду. Овладеть предстояло десятками различных технических приемов, и зрелые вышивальщицы-мастерицы десяти — двенадцати лет от роду, нацепив на шею мотки пряжи и утыкав всю юбку иголками, бывало проводили большую часть свободного времени за пяльцами. Родители всемерно приветствовали такой образ жизни. Один аристократ отмечал, что в любой семье дочери должны заниматься шитьем, которое, «никогда не кончаясь, всегда только начинается». Судя по всему, Кэт Эшли разделяла хотя бы до известной степени такое мнение, ибо уже в шесть лет Елизавета подарила своему двухлетнему брату Эдуарду батистовую рубашку «собственного изготовления», а на следующий год еще что-то в этом роде, тоже ручного шитья.
Но, уделяя немалое внимание этому занятию, Елизавета еще больше времени проводила в классной комнате, где под руководством Кэт Эшли быстро делала успехи в чтении и письме.
Она была наделена живым, острым умом и хорошей памятью, так что языки — основа гуманитарного образования того времени — давались ей без труда. Когда она начала разбирать слова, в точности неизвестно, но скорее всего уже к пяти-шести годам читала достаточно бегло, ибо именно в это время начала заниматься вторым языком — латынью. На обоих языках коротким предложениям приходили на смену длинные, с более сложными словами, затем наступила очередь Библии и Цезаря с Цицероном. Через некоторое время учителя Эдуарда позволили ей заниматься с ним вместе, а в конце концов у нее появился собственный наставник.
К тому времени Елизавета уже училась писать и, стало быть, пользоваться пером, бумагой и чернилами. Это были гусиные перья, наточенные с помощью специального ножа, обмазанные для мягкости слюной и тщательно протертые внутренней стороной одежды, где пятно незаметно. Чернила смешивали, и сорт их зависел от беглости письма и частоты употребления. Во времена Елизаветы дети писали на бумаге — пергамент оставляли для официальных документов; рядом наготове лежал лист погрубее, чтобы промокнуть написанное и опробовать перо. Иные из таких листков, которые использовала Елизавета, сохранились — на них повторяется имя ее брата.
Все необходимое приготовлено — можно начинать письмо. Чернила, должным образом смешанные и отфильтрованные, помещаются по правую руку. Перо макают в чернильницу, лишние капли стряхивают, на запасном листе бумаги проводят пробную линию, чтобы убедиться, что к перу ничего не пристало. Затем ученик, стиснув от усердия зубы и стараясь не наклоняться слишком низко, начинает тщательно выводить буквы. «Держите голову, — говорилось в одном наставлении по правописанию, — как можно выше; в противном случае в глаза и мозг попадает желчь, отчего проистекают многие заболевания, а также близорукость». Начинающий постепенно овладевает сначала алфавитом, потом научается писать слова молитвы, потом заповеди, потом «во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь». Далее следуют более длинные периоды, возможно, переводы с латыни и, наконец, с английского на итальянский и французский.
Так протекало детство Елизаветы — дочерний долг, сдержанность, полезный досуг, начала классического образования. И вдобавок ко всему этому — религиозное воспитание: утренние и вечерние молитвы, чтение Библии и Молитвенника, формирование взгляда на мир как на творение Бога, оскверненное грехами человеческими, которые Создатель искупил смертью своего сына.
Елизавету учили не столько почитать ту или иную церковную доктрину как таковую, сколько глубоко и твердо верить в ключевые ценности христианства: воплощение, смерть и воскресение Христа, чудо освящения хлеба и вина, прикасаясь к которым прикасаешься к самому сыну человеческому, обещание загробной жизни. Когда Елизавета вела себя плохо, ей напоминали о рае и аде, о «рогатом и волосатом чудище, пожирающем в аду непослушных детей», и о том, что «дети хорошие попадают прямо в рай и танцуют там с ангелами».
Таков был духовный мир Елизаветы-девочки, таковы были идеи, формировавшие ее самосознание. «Чистое, нетронутое сознание ребенка, — писал Эшем, — подобно мягкому воску оно воспринимает все лучшее, все самое справедливое; и подобно сверкающему серебряному блюду, к которому никто еще даже не прикасался, оно воспринимает и сохраняет в чистоте все, что в него заложено». К пятнили шестилетнему возрасту «чистое нетронутое сознание» Елизаветы уже испытало сильное и долговременное воздействие; со временем оно будет только крепнуть и облагораживаться, не меняясь в своих фундаментальных основах.
В начале 1540 года, когда ей было шесть лет, Елизавету привезли во дворец на торжество исключительной важности — ее отец праздновал свою четвертую женитьбу. На сей раз невестой была иностранка, хрупкая светловолосая сестра герцога Клевского.
Джейн Сеймур, мать Эдуарда и третья жена короля, умерла через несколько дней после родов, и по прошествии более чем двухлетнего вдовства Генрих из политических соображений решился на новый брак. Его будущая жена, Анна Клевская, происходила из герцогства, которое могло похвастать большим числом наемников и важным стратегическим положением, необходимыми на тот случай, если все же разразится война между Англией и Карлом V Габсбургом. В день официальной встречи в Гринвиче на Анне с ее «твердым и решительным выражением лица» был украшенный жемчугом капор, а стройную фигуру облегало некрасиво, по их мнению, сшитое немецкое платье, что отнюдь не поднимало ее в глазах англичан. Все же, несмотря на довольно неудачный дебют, брачный союз был заключен, и Елизавете теперь пришлось привыкать к очередной матроне, занимающей рядом с отцом место ее матери.
Вряд ли мачеха так уж сильно ей понравилась. По-английски она почти не говорила, и окружали ее краснощекие иностранцы с совершенно непроизносимыми именами вроде Фрейсвидур, Хохштайн или Шварценброх. Тем не менее не было в поведении королевы Анны ничего такого, что объясняло бы решение короля расстаться с ней буквально через несколько месяцев после женитьбы. Елизавете вряд ли могло прийти в голову, что за этим шагом стоит чисто физическое отвращение, и уж должно быть, несомненно, она была удивлена стремительностью, с которой на месте Анны оказалась пятая жена, Екатерина Хауард.
Новой королеве не исполнилось еще и двадцати; это была цветущая, едва вступившая в брачную пору девушка, чувственность которой заставила короля снова ощутить себя молодым. Похоже, он был совершенно без ума от своей новой пассии, что подтверждалось как богатыми дарами — платья, ожерелья, драгоценности сыпались на нее нескончаемым потоком, — так и постоянной лаской. Родичи Екатерины сполна получили назад то, что утратили с опалой Анны Болейн, этого проклятия семьи, и благодеяния каким-то образом коснулись и Елизаветы.
Она состояла с новой королевой в близком родстве — ее бабушка по линии Хауардов была теткой Екатерины. Насколько они сблизились, сказать трудно, но известно, что Елизавета совершала прогулки на личной яхте Екатерины, а весной 1541 года провела с ней немало времени в Челси, где на побережье находилось поместье короля. Можно не сомневаться, что королева Екатерина хоть в какой-то степени делилась с падчерицей подарками, которыми осыпал ее Генрих. Драгоценности Екатерины было не перечислить — на небольшой склад хватило бы, — так что она вполне могла позволить себе расстаться с какой-нибудь безделушкой, допустим, с брошью, или крестиком, или четками «с крестами, кисточками и изображениями апостолов».
По мере того как Генрих менял жен, в Европе оживился интерес к Елизавете как к потенциальной невесте. Занимаясь в 1538 году поисками новой королевы, которые привели к женитьбе на Анне Клевской, Генрих не забывал и о детях. Елизавета оказалась включенной в хитроумную брачную схему, согласно которой ее отцу, брату и сестре предстояло брать жен и мужей из круга родственников Карла V (правда, император сообщил через английского посла, что, коль скоро дело касается Елизаветы, он, учитывая «обстоятельства жизни и смерти ее матери», должен дополнительно обдумать этот вопрос).
Впоследствии, когда королевой стала Екатерина Хауард, незаконнорожденность обеих дочерей Генриха VIII стала камнем преткновения в брачных переговорах с французами. «Дофину, — надменно говорили французские посланники, — приличнее жениться на самой последней из аристократок, лишь бы она была законнорожденной, чем на женщине из самой родовитой семьи, но незаконнорожденной». Столкнувшись с такой позицией, Норфолк не советовал им даже рассматривать Елизавету в качестве возможной партии для герцога Орлеанского. «Репутация королевы Анны, — говорил он, — такова, что ее дочь, согласно общему мнению, является незаконнорожденной; о том же свидетельствует и парламентский акт». К тому же Елизавета была последней из детей короля по линии наследования.
Пока решалась эта проблема, в чувствах короля произошел очередной решительный перелом. Через полтора года после женитьбы стало широко известно, что, выходя за Генриха, Екатерина Хауард не была девственницей, а многие утверждали, что она и потом изменяла ему. В результате саму Екатерину удалили, любовников ее казнили, а нескольких родственников бросили в тюрьму. Леди Рошфор, жену казненного Джорджа Болейна и тетку Елизаветы, осудили как пособницу королевы в ее амурных похождениях.
Стремительное падение Екатерины Хауард напомнило многим современникам драматический конец ее кузины Анны Болейн; иные только головами покачивали, говоря об удивительном сластолюбии женщин из семьи Хауардов. Оживились старые воспоминания, и дочь Анны Болейн вновь стала объектом тайного недоброжелательства.
Елизавета, которая в свои восемь с половиной лет начала осознавать, как страшно обошелся ее отец с матерью, ощутила теперь новый гнет властной и мстительной натуры отца. Юную же королеву, которая была на добрых тридцать лет моложе своего величественного мужа, напуганную до полусмерти, поместили в Тауэр, где она вместе с совершенно обезумевшей от страха леди Рошфор ожидала смерти. Как и шесть лет назад, когда казнили Анну Болейн, во дворе Тауэра выросла высокая плаха. Собралась толпа. Королеву провели по ступенькам вверх, откуда она, обращаясь к подданным, должна была произнести последние слова признания в том, что нарушила Божьи заповеди и «злоумышляла» против короля, в чем теперь просит у него прощения. Меч взлетел и опустился, обезглавленное тело отнесли в часовню Тауэра и похоронили без всяких почестей рядом с кузиной.
Пришла весна, за ней лето. В сентябре Елизавете исполнилось девять. У нее появился новый товарищ, приблизительно ее лет. Это был Робин Дадли, сын Джона Дадли, который делал быструю карьеру при королевском дворе. Между ними возникла душевная близость, и хотя в общем-то Елизавета была девочкой скрытной, ему она доверяла. По позднейшим воспоминаниям Роберта Дадли, она вполне серьезно говорила ему, что твердо решила никогда не выходить замуж.
После казни молодой пышнотелой жены, пятой по счету, король Генрих впал в угрюмое настроение, прорывавшееся иногда вспышками безудержного гнева. Переваливаясь на опухших ногах, он метался по своим апартаментам, то и дело накидывался на слуг, клял подданных за неблагодарность, а советников за тайные умыслы, направленные против него. Садясь за стол, он поглощал разнообразные яства с такой жадностью, что портным приходилось постоянно перешивать его камзолы, а оружейникам перековывать доспехи — старые явно не годились. Раблезианские горы поглощаемой еды и сопровождавшие ее потоки вина делали его совершенно непредсказуемым и невыносимым; приходя в ярость, Генрих утрачивал доверие ко всему и вся, а тем, кто отваживался приблизиться, казался «самым опасным и беспощадным человеком на свете».
Но по прошествии года Генрих немного успокоился и, рискуя показаться смешным, в июле 1543-го женился в шестой и последний раз в жизни. На сей раз его избранницей стала высокорослая, с пышной гривой каштановых волос женщина, отличавшаяся умом и серьезным подходом к жизни. Выйти замуж за короля Екатерину Парр заставили не его настояния, а твердая убежденность в том, что этот брак угоден Богу; от построенных ею прежде собственных планов она отказалась. Сдержанно и сосредоточенно повторяла Екатерина слова клятвы брачной верности. Издали за церемонией, происходившей в Хэмптоне, в личных апартаментах королевы, наблюдали девятилетняя Елизавета и пятилетний Эдуард, а Мария, которой исполнилось уже двадцать семь, — новая королева, с которой они росли вместе во дворце, была всего на несколько лет старше, — стояла рядом с отцом. Генрих, произнеся «с веселым видом» формулу брачной клятвы, надел на белоснежный палец новобрачной золотое обручальное кольцо.
Застенчивая на вид и покорная в присутствии мужа, Екатерина, однако же, привыкла командовать. Она происходила из семьи, где царили властные, просвещенные женщины: бабушка, Елизавета Фитцхью, отличалась незаурядными для того времени познаниями; мать, Мод Парр, была фрейлиной при дворе Екатерины Арагонской, одновременно занимаясь, по сути, в одиночку собственными детьми. Сама же Екатерина Парр прошла через два нелегких брака, ни один из которых как будто не пробудил дремлющих в ней чувств. Впервые она вышла замуж четырнадцати лет за пожилого и не слишком крепкого здоровьем вдовца, а когда он умер, к ней посватался лорд Лэтимер, средних лет дворянин из Йоркшира, рассчитывавший, что она будет приглядывать за его лондонским домом, роскошным приграничным замком и двумя маленькими детьми. В 1542 году умер и он. К тому времени Екатерине едва минуло тридцать, однако же она развила в себе организаторские дарования гофмейстера королевского двора, умение врачевать и храбрость, соединенную с выносливостью солдата-воина. У нее хватало сил и мужества выдерживать характер еще одного, тоже стареющего и совсем нелегкого в обращении мужа — как уже говорилось, Екатерина убедила себя, что именно в этом, по крайней мере на данный момент, состоит ее предназначение.
Для светского и особенно религиозного воспитания четвертой по счету мачехи Елизаветы было сделано немало. Глубокое изучение трудов учителей церкви вкупе с природной добродетелью рельефно проявилось в ее вызвавших широкий интерес дневниках, которые определили совершенно особое положение автора в кругу современников. С их страниц встает на редкость привлекательный образ женщины, сочетающей сильный ум со способностью к глубокому переживанию. Один из ее придворных оставил весьма впечатляющий портрет своей повелительницы. Сознание ее, пишет он, «настолько открыто благочестию, что в сравнении с личностью Иисуса Христа все остальное кажется ей совершенно незначительным». Ее редкостные добродетели, продолжает он, «превращают каждый день недели в воскресенье — дело совершенно невиданное, особенно в королевском дворце». Находиться в ее окружении он считает даром небес, ибо здесь «всякий день восславляют Христа», а несравненные достоинства королевы возвышают всех, кто оказывается вблизи от нее.
Тем не менее это трепетное изображение не вполне соответствует оригиналу. Да, Екатерина была глубоко верующим человеком, но религиозная страсть была лишь частью ее натуры. Это была женщина страстная во всех отношениях. Когда она выходила за Генриха VIII, сердце ее принадлежало другому.
Томас Сеймур был привлекательным, энергичным мужчиной с густыми бровями и проницательным взглядом. Крепко сбитый, моложавый, он в свои тридцать пять лет был все еще не женат, хотя о браке подумывал давно, только пары подходящей все никак не мог найти. Он был всего лишь четвертым сыном не особенно родовитого сельского сквайра, однако же сестра его, Джейн Сеймур, сделалась королевой, а племяннику, Эдуарду Тюдору, скоро предстояло взойти на английский трон; его брат, Эдуард Сеймур, явно перещеголял его в плане политической карьеры — чего нельзя сказать о внешности и человеческих качествах, — но его влияние, а равно собственные амбиции, которых он никогда не скрывал, со временем обеспечили Томасу достаточно высокое положение в обществе. Словом, Томас Сеймур считал, что вполне достоин жены самого высокого происхождения и материального достатка, и вдова лорда Лэтимера вполне отвечала хотя бы второму из этих требований. Он начал осаду и встретил весьма теплый прием. «Я уже вполне решилась выйти именно за вас», — писала ему впоследствии Екатерина. Но тут на сцене появился король, и прежние планы пошли прахом.
В глазах Генриха Екатерина была безупречной невестой. Она была хороша собой, умна, образованна, умела поддерживать светскую беседу, знала толк в охоте и стрельбе из арбалета. Строгое воспитание вытравило из нее кокетство и неумеренные проявления чувственности; отнюдь не будучи синим чулком, она, по собственным словам, «никогда не склонялась к греху, прелюбодеянию и всему такому прочему», а зрелый возраст и пришедшее с ним здравомыслие удерживали ее от возможных соблазнов. Генрих не сомневался, что она должным образом займется его детьми, а ему, ввиду приближающейся старости, станет покорной и верной женой.
Так что неудивительно, что после пяти неудачных браков он с таким энтузиазмом ввел во дворец шестую жену. И что бы там ни говорила злая молва, казнь одного священнослужителя, одного регента хора и одного портного, которых как раз в это время он послал на плаху за ересь, вовсе не была извращенным способом отпраздновать новую женитьбу. Для церкви наступили смутные времена, и Генрих, обручившийся наконец с высокодобродетельной особой, каленым железом выжигал всяческую нечестивость. Свадебные торжества не могли стать тому препятствием.
Вскоре после бракосочетания супруги отправились на охоту. Путь в сельские замки Отлендса, Гилфорда, Саннингхилла и Мура пролегал через зеленеющие поля и роскошные луга. Трава в том году выросла необыкновенно высокая, сорняки буквально заполонили посевы: дожди шли все лето. Генрих повелел, чтобы по всей Англии люди молились, дабы на небе появилось солнце, иначе погибнет урожай. Но дожди продолжали лить беспрестанно, что создавало благоприятнейшие условия для распространения чумы, этого настоящего бича Божьего, особенно в летнее время.
Первые недели после бракосочетания все трое детей короля оставались с отцом и мачехой, что раньше случалось чрезвычайно редко. В августе, перед отъездом на охоту, Елизавету отправили к Эдуарду, а Мария присоединилась к королевской процессии. Но тут разразилась эпидемия чумы. Как обычно, она в первую очередь затронула Лондон, но щупальца протянулись и в провинцию, достигнув торговых городков и деревень. Король вместе со всей свитой уединился в отдаленном охотничьем поместье, в Вудстоке, и шага наружу не делал, с тоской наблюдая, как за окном поливает дождь, не позволяющий отдаться любимому развлечению. К середине октября чума уже сделала свое черное дело, унеся не одну жизнь, и король с королевой вернулись во дворец, где Екатерине предстояло со всей ответственностью взяться за роль матери наследников престола.
Злая мачеха, согласно одному трактату того времени, «являет себя в облике врага, копит беспричинную ненависть и обрушивает ее на головы слабых и беззащитных». Напротив, мачеха добрая «стремится стать детям мужа родной матерью, как часто ее в семье и называют». На протяжении ближайших пяти лет Екатерина Парр и стала Елизавете и Эдуарду кем-то вроде матери, а Марии — старшей сестрой-советчицей. И это при том, что пришлось ей быть по преимуществу наблюдателем, ведь, как и всегда, у королевских детей был собственный двор, и жизнь их подчинялась заведенному распорядку, согласно которому они постоянно переезжали из одного сельского замка в другой. Порой королевская семья не собиралась вместе даже по праздникам; фактически целый год после свадьбы Генриха Елизавета не виделась ни с отцом, ни с мачехой.
И все же даже издали королева Екатерина оказывала на нее воздействие. Нет никаких оснований сомневаться в том, что она пристально следила за воспитанием Елизаветы — после того как та окончила под руководством Кэт Чемперноун начальные классы и перешла в руки учителей Эдуарда, сначала просвещенного священнослужителя Ричарда Кокса, а затем профессора античности в Гарварде и одного из наиболее выдающихся ученых своего времени Джона Чика.
Кокс, занимавшийся Эдуардом с младых ногтей последнего, был ревностным наставником и делал все, чтобы учение не превращалось в скучную рутину. В 1544 году, когда Эдуарду было семь, а Елизавете почти одиннадцать, он строил преподавание вокруг наиболее увлекательных событий современности — вторжения Генриха VIII во Францию и завоевания Булони. Учитель словно бросал детям вызов — побеждайте невежество, как Генрих победил французов, и всякое упражнение — части речи, спряжения греческих и латинских глаголов — сравнивал с крепостью, которую предстоит взять, либо с бастионом, который необходимо защитить. Он даже использовал военные метафоры, уподобляя ленивого Эдуарда «капитану Биллу» и борясь с его упрямством с помощью «мавританского копья», а попросту говоря — доброго шлепка.
Кокса сменил Джон Чик, который, возможно, благодаря своим выдающимся способностям в области изучения древних языков — большинство его работ представляли собою переводы с греческого на латынь, — распознал рано проявившиеся дарования Елизаветы и, заручившись молчаливым согласием ее мачехи, посоветовал взять ей собственного учителя. Выбор пал на Уильяма Гриндела, образованного и усидчивого молодого ученого из Кембриджа, которому недавно отказали в месте преподавателя колледжа Святого Иоанна. В течение более трех лет Елизаветой руководил добросовестный и внимательный наставник, которому она и обязана формированием специфического взгляда на мир, свойственного английскому протестантизму.
Чик, Гриндел и Роджер Эшем — проживая в Кембридже до 1548 года, он тем не менее также принимал живое участие в образовании Елизаветы — все они были питомцами колледжа Святого Иоанна. Вместе с Коксом и другими учеными из Кембриджа они образовали нечто вроде интеллектуального моста между космополитическим, в духе католицизма, гуманистическим учением Эразма и Томаса Мора с его неприятием доктринальной схемы, оптимизмом и религиозной терпимостью, и радикальным протестантским учением, агрессивно-националистическим по своей сути и с ясной склонностью к четкой доктрине как противоядию ереси. В своей образовательной программе они делали сильный упор на греческий и латынь (а коль скоро речь шла об университетском обучении, то и на иврит), ибо, не овладев этими языками, невозможно читать ни работы отцов церкви, ни классиков античности в оригинале. Но хотя у этих последних — Демосфена, Платона, Вергилия и особенно Цицерона — всегда необычайно высоко ценили глубину мысли и красоту формы, их работам все же, как считалось, не хватало поэтичности и той меры истинности, что присущи Библии. В 40-е годы XVI века Кембридж, по словам одного наблюдателя, постепенно превращался из цитадели духовного образования в школу для мирян; впрочем, утратив свой клерикальный дух, он по-прежнему оставался академией христианской добродетели, где дворянским сыновьям предстояло сформировать характер и очистить религиозное чувство, приготовляя себя к пожизненной борьбе с грехом. И предстояло им прожить свою героическую жизнь в тенетах английской церкви, но посвящая себя неустанной службе государству и монарху.
Наставники Елизаветы были людьми молодыми. Гринделу — около двадцати пяти, Чику — тридцать с небольшим, правда, Коксу — все сорок пять. Однако же в сравнении с предыдущим поколением гуманистов их отличали аскетизм и склонность к праведному образу жизни. Танцы и азартные игры заслуживали, как они считали, сурового осуждения; лишь непрестанные молитвы и одинокие благочестивые размышления наряду с обширным чтением могли, согласно их идеям, укрепить душу человека, вступающего в раздираемый противоречиями мир. Что-то средневековое ощущалось в представлениях этих просвещенных наследников Ренессанса. В одно из посланий родственнику Елизаветы Джону Эшли Роджер Эшем вложил серию рисунков, изображающих «пляску смерти», в надежде на то, что в этих внушающих ужас образах тот «как в зеркале, разглядит упадок славы, разложение плоти, греховность мира с его похотью и тщеславием».
О том, какую программу приготовил для Елизаветы Гриндел, можно судить по позднейшим урокам Эшема. Скорее всего утренние часы отдавались изучению греческого, включавшему в себя начала грамматики и перевод простых текстов; затем — чтение Нового Завета и не чрезмерно сложных классических авторов. После обеда Елизавета, вероятно, занималась латынью, главным образом Цицероном и Титом Ливием, а оставшееся время делилось между французским и итальянским. Интерес и способности к итальянскому Елизавета разделяла со своей мачехой (но не с Марией, которая обучалась в 20-е годы, когда итальянская культура еще не успела войти в моду) и по крайней мере к одиннадцати годам могла продемонстрировать свои успехи, отправляя королеве изящные письма на языке Данте.
Примерно в это время в классной комнате Елизаветы и появился «королевский хранитель древностей» Джон Лиланд. Этот визит стал первой проверкой ее достижений. Джон Чик сначала представил гостю Эдуарда, а затем подвел к Елизавете, которую попросил обратиться к нему на латыни, «что она и сделала». Лиланд, на которого произвели немалое впечатление знания и изысканные манеры этой худощавой рыжеволосой девочки и который не упускал ни единой возможности порадовать своего благодетеля-короля, запечатлел эту встречу в поэтических строках на латыни.
В качестве подарка к наступающему 1545 году Елизавета отправила мачехе посылку, в полной мере демонстрирующую все, чего она за это время добилась. То была рукописная книга, а ее переплет, красиво прошитый голубыми и серебряными нитями, украшенный вышитыми анютиными глазками и инициалами королевы, ясно показывал мастерство дарителя. По изящному почерку, а уж тем более по переводу — ибо Елизавета переложила французский оригинал в стремительный, разве что чрезмерно изысканный английский — легко можно было судить о высоком уровне грамотности на обоих языках. Это и само по себе было приятно, но больше всего порадовал Екатерину Парр выбор оригинала. То был современный текст духовного содержания, отчасти напоминающий собственные работы Екатерины, — «Зерцало грешной души» Маргариты Наваррской, строгая, исполненная душевного страдания небольшая книга с величественными обертонами в духе Ветхого Завета и пафосом самоотреченности. Елизавета предварила ее развернутым торжественным посвящением, расцвеченным рассуждениями в стиле классических максим.
«Учитывая, что малодушие и праздность более всего не к лицу разумной личности, — так начиналось посвящение, — учитывая, что (по словам философа) предметы из железа или других твердых металлов ржавеют, если ими постоянно не пользоваться, можно утверждать, что и ум мужчины или женщины слабеет и приходит в дряблость, если не укреплять его постоянно упорными занятиями. Памятуя об этом, — говорилось далее, — я посылаю Вам эту книгу в знак того, что малые силы, дарованные мне Господом, не пропадают втуне».
Слишком хорошо сознаю, продолжала Елизавета, что результаты моих усилий ничтожны, но поддерживает меня вера в то, что книга будет прочитана со снисхождением и терпеливостью и что «несовершенства ее будут сглажены при одном соприкосновении с тонким умом и божественной ученостью Ее Величества; пройдя через ее руки, книга словно родится на свет заново».
За свою жизнь Елизавета выпустила несколько таких манускриптов. Один из них она хранила в библиотеке Уайтхолла до самого конца своего царствования. Вот как звучит посвящение к нему, написанное по-французски: «Великому, всемогущему и неустрашимому королю Генриху, Восьмому носителю этого имени, повелителю Англии, Франции, Ирландии, Защитнику Веры — его покорная дочь Елизавета в знак любви и послушания».
Хоть и был у нее личный наставник, Елизавета занималась науками не в одиночку. Один современник назвал двор Екатерины Парр «школой добронравия для просвещенных девиц», где «всегда и повсюду можно увидеть юных особ, чье воспитание понуждает их с охотою отказываться от всяческой праздности ради овладения знанием». Под присмотром королевы и всемерно ею поощряемые, школу образования проходили множество молодых дам, и среди них ее младшая сестра Анна Парр, четыре дочери кембриджского профессора Энтони Кука, а также Джейн Грей, праправнучка Генриха VII, — вслед за собственными детьми ныне правящего короля первая претендентка на английский трон. Среди «просвещенных девиц», хоть и принадлежала она старшему поколению, была и Мария Тюдор — как одна из переводчиц Эразмовых «Заметок о четырех Евангелиях», публикация которых на английском осуществлялась под патронажем самой королевы.
Подобно Елизавете Джейн Грей выделялась среди своих сверстниц. Приобщившись к знанию с четырехлетнего возраста — учитель носил ее на руках, обучая правильно произносить слова, — Джейн чрезвычайно рано обнаружила склонности к наукам. Быстро овладев грамматикой, она поначалу читала классиков с преподавателем, а затем, уже не нуждаясь в наставнике, с наслаждением отдавалась этому занятию самостоятельно. Зайдя как-то в ее покои — девочке было тогда двенадцать или тринадцать лет, — Роджер Эшем обнаружил ее за чтением в оригинале Платона, «причем в текст она погружалась с таким же самозабвением, как если бы какой-нибудь джентльмен читал озорную новеллу Боккаччо».
Царствование Генриха VIII подходило к концу, и к концу подходили детские годы Елизаветы. Она постепенно вытягивалась, сосредоточенно замыкаясь в собственном внутреннем мире юной женщины, отчасти из тщеславия, отчасти следуя инстинкту самозащиты. На портрете, написанном с нее в раннем отрочестве, запечатлен надменный неулыбчивый взгляд, в котором угадывается холодная строгость, — а может, она просто пыталась придать себе царственный вид? Зная, что ожидает ее в будущем, мы без труда многое можем прочитать на этом застывшем лице: умение контролировать свои чувства, сдержанность, решительность, даже готовность смело пойти наперекор всему. Нарочитая взрослость в выражении этого лица трогательна, ибо тогда в нем еще сохранялось нечто детское. И все же наиболее выразительная черта этого портрета — внутренняя сила, которая подавляет все остальное: впечатление от элегантного, богато расшитого платья алого цвета, неброских украшений из жемчуга и агата, ярко-рыжих волос, молочно-белой кожи, совершенно лишенной прыщей, «портивших лица» подростков, даже чудесных рук с длинными, нервными пальцами, в которых зажата какая-то переплетенная в бархат книга.
Джейн Дормер, которая росла вместе с Елизаветой, вспоминает ее незаурядную внешность в отрочестве, добавляя, правда, что «горделивое и презрительное» выражение лица и соответствующее поведение «сильно вредили ей, мешая оценить и внешнюю красоту, и человечность». В тринадцать-четырнадцать лет Елизавета уже вела себя как личность, с которой следует считаться, некий магнетизм и обаяние ей были присущи от рождения, физическая красота тоже, а сдержанность в манерах подкреплялась исключительной силою ума.
В Лондоне умирал старый король. Вокруг него суетились лекари и аптекари, вливая в горло какие-то отвратительные на запах жидкости, собирая по капле и подвергая тщательному анализу мочу, прикладывая нагретое железо к распухшим ногам. Генрих болел с прошлого лета, и тем не менее всякий раз, как он оказывался прикованным к кровати и «смерть уже витала над ним», приговоренный вдруг, ко всеобщему изумлению, поднимался и выезжал на охоту. Его грузное тело казалось несокрушимым, но врачи постоянно обменивались понимающими взглядами (в открытую говорить о своих опасениях они не решались), а зарубежные послы, которых во дворец не допускали, предупреждали свои правительства о готовящихся на английском троне переменах. Королева Екатерина и трое детей Генриха, каждый в своих резиденциях — к одру умирающего отца им тоже путь был закрыт, — беспокойно ожидали новостей. А в народе распространился слух, что король уже умер.
При каждом упоминании имени короля все словно вздрагивали — наследует ли ему девятилетний принц Эдуард? И в таком случае кто в действительности будет править страной?
Воцарение Эдуарда казалось несомненным, хотя и Марию нельзя было сбрасывать со счета. За нее говорили две вещи: любовь народа, которая передалась ей по наследству от матери, и могущественный кузен, владыка Священной Римской империи Карл V, — он всегда готов был стать на ее защиту, если это соответствовало его собственным интересам. Другое дело, что Мария принадлежала к меньшинству англичан, сохранивших верность католической церкви. Несмотря на разрыв Генриха с папой, несмотря на то что он разрушал монастыри и присваивал их земли, а церковные установления менялись за последние годы со стремительностью взлетающих и опускающихся качелей, Мария неизменно оставалась среди тех, кто чтил мессу, святых и освященную традицией веру. И именно эта вера вместе с положением Марии как наследницы, чьи права представлялись очевидными, естественным образом превращали ее в потенциальную движущую силу заговора либо восстания, которое вполне могло разразиться при начале нового царствования. Как ни посмотри, ей неизбежно пришлось бы войти в конфликт с тщеславными советниками короля, которые, собравшись у его смертного ложа, ожидали своего часа.
Генрих умер на рассвете 28 января 1547 года. За этой смертью сразу же последовали сложные политические маневры, когда каждый из сановников старался занять лидирующее положение, вытеснив остальных. Среди них особенно выделялись Эдуард Сеймур, который в качестве регента при своем племяннике Эдуарде VI сразу стал фактическим главою государства, его хитроумный союзник Уильям Пэджет, Джон Дадли, храбрый солдат с большими государственными амбициями, и настойчивый, обладающий чрезвычайно привлекательной внешностью Томас Сеймур.
Этот последний был настолько же изобретателен во всяческих интригах, насколько известен как большой сердцеед. Сделавшись незадолго до смерти короля членом его Тайного совета (до самого последнего времени Генрих всячески противился этому назначению), Томас Сеймур вышел при новом царствовании на первые роли. Его подвижная высокая фигура постоянно мелькала на турнирах в честь восшествия на трон Эдуарда, который сделал его пэром. Теперь он назывался бароном Садли. Но все это было ничто в сравнении с его тайными замыслами.
Томас был завидным холостяком, а при дворе Эдуарда находилось немало женщин брачного возраста, некоторые из них могли претендовать на трон. Задиристый, как петух, и не слишком умный, Томас Сеймур потребовал, чтобы брат помог осуществлению его планов женитьбы на Марии Тюдор. Если верить императорскому посланнику, между братьями разгорелась ссора. Возмущенный амбициями брата, Эдуард Сеймур прочитал ему целую лекцию о пользе скромности и велел «благодарить Бога» за то, чего он и так уже достиг. К тому же, добавил регент, Мария все равно никогда не согласится на такой брак.
От этого оскорбительного замечания, ставящего под сомнение его власть над женщинами, Томас просто отмахнулся с улыбкой. Уж об этом, сказал он, коли дойдет до дела, он сам позаботится; все, что нужно сейчас, — благословение брата. Но регент оставался непреклонен, и расстались братья весьма холодно. А тут еще Дадли вмешался: в Сеймуре он видел зеркальное отражение собственной ненасытной жажды власти и твердо вознамерился сделать все, чтобы остановить соперника.
Что Сеймур предпринял далее — не вполне ясно. Очевидно, непосредственно к Марии он не обратился, но, по слухам, попытался заручиться согласием Королевского совета (без коего любой династический союз считался незаконным) на брак с Елизаветой. Потерпев неудачу (точно так же, как безуспешными, по словам французского посланника, казались его настойчивые усилия попытать счастья с Анной Клевской, которая давно уже осела в Англии и часто появлялась при дворе), Сеймур возобновил свои старые притязания на руку Екатерины Парр.
Королева Екатерина — как вдова Генриха VIII она сохраняла и титул, и все связанные с ним привилегии — была вслед за двумя сестрами короля самой высокопоставленной особой при дворе. К тому же она оказалась одной из богатейших в Англии женщин, ибо к землям, унаследованным ею от первых двух мужей, Генрих добавил владения Анны Болейн и Екатерины Хауард да и многое другое. Начиная с 1543 года вести все дела и собирать арендную плату с сотен поместий Екатерины было поручено специальному Совету наблюдателей. После смерти короля состояние Екатерины увеличилось на тысячу фунтов золотом и три в серебре и драгоценностях, не говоря уже о его многочисленных подарках. И лишь в одном отношении он обделил ее: в завещании ни словом не говорилось о последнем месте упокоения Екатерины и в то же время содержалось распоряжение предать земле тело Джейн Сеймур рядом с его останками, покоящимися во все еще не законченной усыпальнице. Но это можно понять: Джейн — мать нового короля, и Екатерина отдавала себе отчет в том, что династические соображения должны выходить в таких случаях на первый план. К тому же сейчас ее мысли были заняты не покойным мужем, но живым неотразимым возлюбленным; к несказанной радости Екатерины, к ней посватался Томас Сеймур.
То, что помолвка их произошла тайно — и была к тому же чревата серьезными политическими последствиями, — только возбуждало Екатерину. Чтобы не дать пищу подозрениям, Томас явился к ней на рассвете; пересекая поле, примыкавшее к ее вдовьему дому в Челси, он нарочно придал лицу хмурое выражение. Вместе они показываться не отваживались, и Сеймур, вполне осознавая, что старшие коллеги по Совету отнесутся к этому браку без всякого восторга, твердо решил жениться на Екатерине до того, как о его замыслах можно будет догадаться. Через два или три месяца после смерти короля Екатерина Парр вышла за Томаса Сеймура, и церемония бракосочетания свершилась в глубокой тайне, так что о ней даже не осталось соответствующей записи в церковных книгах. Вид у невесты был такой сияющий и в то же время робкий, что могло показаться, будто это ее первый брак. Обычно весьма разговорчивая, Екатерина на сей раз словно в рот воды набрала. «Нет сомнений», только и написала она своему возлюбленному, что «Бог — замечательный человек».
На протяжении всего невидимого миру романа Елизавета жила с мачехой в Челси. Хотя официально она носила траур по отцу, вряд ли горечь утраты переживала так уж сильно. В последние годы виделась она с отцом не часто, да и при встречах ее сковывал жесткий ритуал королевского обихода. Некий посетитель, оказавшийся свидетелем свидания отца с дочерью, был донельзя поражен тем, что на его протяжении она трижды опускалась перед королем на колени. Помимо распоряжений, касающихся быта при дворе Елизаветы, ее гардероба и иных оплачиваемых им нужд, Генрих уделял дочери немного внимания, а то и вообще никакого. Она достигла брачного возраста, и, как водится, доверенные лица принялись энергично подыскивать ей жениха: сначала это был брат датского короля, потом его сын, кронпринц. Вряд ли, однако же, Елизавета была в курсе этих переговоров, которые подобно иным, более ранним прожектам того же рода так в конце концов ничем и не кончились.
Томас Мор, один из лучших и мудрейших отцов тюдоровского века, писал, что «тот, кто при виде плачущего ребенка не роняет слезы, не заслуживает имени отца».
Генрих VIII ронял слезы легко, но, судя по всему, редко их вызывали переживания детей. Во всяком случае, Елизавета, как бы ни чтила она память о Генрихе в зрелые годы, вряд ли могла похвастаться, что ей достался отец в духе Томаса Мора.
На самом деле ее больше занимали события в жизни мачехи, чем уход отца. Она ясно видела, как счастлива Екатерина новым замужеством, и делала все от нее зависящее, чтобы Сеймур чувствовал себя в Челси как дома. Вряд ли Елизавета выражала свои эмоции в открытую, в основном посвящая свое время упорным занятиям и шитью, в котором достигла уже больших успехов. Но, по воспоминаниям Кэт Эшли и других, в присутствии Сеймура или даже просто слыша его имя, всегда улыбалась и краснела.
Все, включая скорее всего и саму Екатерину, слышали, что Сеймур стремился добиться позволения жениться на Елизавете. Но только она сама да Кэт Эшли знали всю правду. Кэт утверждала, будто Елизавета говорила ей, что Сеймур искал ее руки не из-за королевской крови и, стало быть, открывающихся перед ним возможностей, но потому что действительно желал ее. Как бы то ни было, сама Елизавета была уверена, что пылкое сердце Томаса Сеймура принадлежит не красавице мачехе, а ей самой.