Часть 6 Женщина, которой преподнесло сюрприз время

Глава 33

Мир рушится — от горя я рыдаю,

Но пусть цветет Элайза розой мая!

Холодным декабрьским полуднем с трапа личного королевского корабля, ошвартовавшегося у Уайтхолла, сошел, приветствуемый встречающими, Андре де Месс. Он прибыл в Англию в качестве специального посланника французского короля Генриха IV, в недавнем прошлом — Генриха Наваррского, с незавидной миссией выяснить позицию Елизаветы в отношении войны с Испанией.

Заканчивался 1597 год. Девять лет прошло с тех пор, как Англия, к собственному и всей Европы изумлению, взяла верх над «Непобедимой армадой». Однако разгром испанского флота парадоксальным образом не только не положил конец войне, но, напротив, лишь укрепил Испанию, так что теперь флот ее стал даже сильнее, чем в ту пору, когда герцог Медина начинал в Лисабоне свой фатальный поход. Восторг, охвативший Англию в 1588 году, вскоре сменился чувством тревоги, ибо Испания не просто восстановила свои военные корабли, но и направила сухопутные войска в Пикардию и Бретань, намереваясь создать плацдарм для последующего вторжения в Англию.

Помимо того, король Филипп начал в последнее время проявлять активность в Ирландии, оказывая поддержку продовольствием и деньгами главарю мятежников графу Тайрону. По его приказу проводились замеры глубины прибрежных вод на предмет возможной морской операции. В те самые минуты, что де Месс поднимался в сопровождении встречающих по лестнице, ведущей в нижние помещения королевского дворца, двор оживленно обсуждал последние вести из Ирландии. Только что скончался английский губернатор (иные утверждали, что он был отравлен), и Тайрон со своими испанскими союзниками принялся жечь деревни и безжалостно расправляться со всеми, кто противостоял ему.

Посланника провели в залу приемов и предложили присесть. Королева примет его незамедлительно.

В сравнении с мрачным проходом с реки во дворец — де Месс нашел его «неимоверно унылым» и «оскорблением королевского жилища» — зала приемов блистала великолепием. Стены обиты голубыми и алыми гобеленами, сверкающими золотом, украшены позолотой и ярким орнаментом. Ноги утопают в толстых коврах из Персии и Индии, столы и буфеты покрыты тяжелыми скатертями. По всей зале расставлены самые причудливые, украшенные серебром предметы: яйца страуса, чаши из кокосового ореха, гончарные изделия, миниатюры из хрусталя и перламутра; украшения в форме лягушек, саламандр, золотых цветков, огромных каштанов отливают блеском полудрагоценных камней.

И тем не менее самая главная достопримечательность залы — десятки придворных. Рыжие бороды, сверкающие серьги, украшенные драгоценностями мечи и кинжалы, раззолоченные камзолы затмевали все, в том числе и убранство комнаты, вызывая чувство, близкое к благоговению.

Но только не у француза. Ибо, как ни ослепительна была сама зала и уж тем более публика, ее наполнившая, не для того, чтобы лицезреть ее, приехал он сюда. Это всего лишь фон главной жемчужины и двора, и всей Англии — несравненной и фантастической, хоть и исполнилось ей уже шестьдесят четыре года, ее величества королевы.

За сорок лет, прошедших со времени ее коронации, Елизавета Тюдор неизменно оставалась предметом самых оживленных разговоров и сплетен, но за последнее десятилетие Елизавета превратилась в легенду.

Она пережила большинство из своих современников. Немного осталось в Европе людей, которые могли бы вспомнить времена, когда Елизавета не была еще английской монархиней. Пережила она и почти всех тех при своем дворе, кто некогда покачивал головой при виде этой хрупкой, болезненной женщины, бормоча про себя, и не только про себя, что царствование ее долго не протянется. Ушли едва ли не все из ее ближайшего окружения: Хэттон, почтенный Уолсингэм, почти ослепшая под старость Бланш Перри, возлюбленный королевы Лестер. Его недолгое командование в Тилбери оказалось последним в жизни графа — вскоре он умер в полном одиночестве и не оплаканный никем, кроме самой королевы. Рядом оставался только Сесил, которого — ходить он уже не мог — возили теперь в кресле-коляске.

И лишь Елизавета стояла, как незыблемая скала. Сорок лет она правит в одиночку, без мужа (хотя, если верить молве, отнюдь не без любовников), демонстрируя поразительную способность повелевать и добиваться своего. Одиночество, с которым она несколько раз едва не простилась, притом с удовольствием, — стало теперь, когда королева постарела, чуть ли не основой всей легенды. По иронии судьбы эта чувственная, страстная женщина останется в истории как Королева-девственница.

Ее великолепные дворцы еще при жизни хозяйки превратились наполовину в музеи, наполовину в мавзолеи, вельможные посетители которых платили немалые деньги, чтобы только увидеть королевский клавесин, почти весь из стекла, кровать, позолоченная спинка которой была украшена изображениями диких зверей, разноцветные страусовые перья, обитый коричневым бархатом и сверкающий драгоценностями трон. В Виндзоре тем же самым посетителям показывали ее ванные комнаты почти сплошь из зеркал; в Хэмптон-Корте — тронную залу, при входе в которую буквально дух захватывает, — из-за несравненных золотых, серебряных и иных украшений ее называли «райской». Лишь немногие из приезжавших посмотреть на это диво удостаивались хотя бы краткой аудиенции у королевы, и уж никто из них не передал своих впечатлений так же подробно, как де Месс.

Ожидая королеву в зале приемов, посланник, должно быть, перебирал в уме все, что ему довелось слышать о ее личности и привычках. Несомненно, на него произвело впечатление уже то, что ее величество оказала ему честь, предоставив в его распоряжение апартаменты, в которых раньше располагался Франсис Дрейк. С другой стороны, осведомители описывали ему королеву как стареющую мегеру, даму высокомерную и несдержанную, склонную считать себя гораздо умнее собственных советников и всячески третирующую их. Дипломатам, по слухам, приходилось в общении с ней туго, ибо готова она была выслушивать только то, что ей нравится; стоило заговорить о чем-нибудь для нее неприятном, как она немедленно прерывала собеседника потоком слов, нередко полностью искажая смысл того, что ей говорилось. Точно так же Елизавета представляла в превратном свете характер этих бесед своим советникам, так что де Мессу советовали записывать их и затем передавать запись в Совет. А хуже всего то, что, как он выяснил, Елизавета особенно дает волю своему буйному темпераменту, когда речь заходит о Франции и короле Генрихе IV, в частности. По прошествии некоторого времени посланника провели темным проходом в личные покои, это святилище ее величества, где она и встретила его, сидя на низком кресле.

Вид у нее был впечатляющий. На сей раз Елизавета была одета не в свой обычный костюм, но в тончайшее, отделанное серебром шелковое платье с низким, едва прикрывающим грудь вырезом. Взбитый рыжий парик был унизан золотыми и серебряными нитями и казался выше обычного из-за венчающей его серебряной гирлянды. Два длинных крупных локона свисали почти до плеч, доходя до высокого, с драгоценностями ворота.

Елизавета встала и подошла обняться с посланником. Де Мессу бросилось в глаза, что, хоть тело у нее было по-прежнему молодым, а походка легкой, лицо исхудало и выглядело очень старым, черты его заострились. Едва королева заговорила, начав с извинений за то, что заставила себя ждать, выяснилось, что понимать ее нелегко: не хватало, особенно с правой стороны, многих зубов (а те, что сохранились, были, по словам де Месса, желтыми и кривыми, что отнюдь не украшало ее величество).

Словом, приходилось напрягаться, чтобы уловить смысл того, что ею говорилось. Я больна, продолжала Елизавета, приветливо поглядывая на посланника, давно уже себя так скверно не чувствовала. Затем, бросив беглый взгляд на его одеяние, извинилась за собственную вольность в одежде. «Интересно, что будут говорить эти господа, застав меня в таком виде? — Елизавета бросила неодобрительный взгляд на советников, сгрудившихся в дальнем углу комнаты. — Не стоило так показываться им».

Де Месс был искушенным дипломатом, и все же его смутило это странное сочетание кокетства и кричащего вызова, тем более что королева, то ли подчеркивая свои слова, то ли мучаясь от духоты, постоянно теребила свой воротник, так что «порой платье открывалось чуть ли не до живота». Шея у Елизаветы была вся в морщинах, однако, отметил посланник, кожа под ней, до самого пупка, на удивление белая и гладкая; демонстрация, при всей своей гротескности, явно произвела на посетителя желаемое впечатление.

Посланник перешел к предмету своего визита, то есть к вопросу о замирении, и с облегчением отметил, что королева при упоминании Франции не прерывает его и не впадает в ярость. И тем не менее говорить было трудно, ибо Елизавета ни мгновения не пребывала в покое. Сначала она сидела, пощипывая кайму на платье, затем вскочила и принялась расхаживать по комнате, прекрасно зная, что эта ее привычка часто раздражает посетителей; при этом в ней постоянно чувствовалось какое-то нервное возбуждение, она все время нетерпеливо расстегивала и застегивала воротник платья. В комнате слишком натоплено, жаловалась она, от пламени в камине режет глаза. Она велела позвать слуг и затушить его, так что де Мессу на время, пока на шипящие чурбаки изливались потоки воды, пришлось замолчать.

Столь энергическая манера поведения немало удивляла его. Де Месс приготовился к встрече со старой женщиной, пусть даже с причудами, но слабой и малоподвижной. А столкнулся с непоседой и егозой, скорее в расцвете, чем на излете лет. Елизавета распространяла вокруг себя какую-то удивительную атмосферу — жуткую и жизнестойкую одновременно; она походила на скелет, но скелет живой и на редкость подвижный, что никак не сочеталось со впалыми щеками и беззубым ртом. Климакс явно остался позади, Елизавета достигла возраста, до которого редко доживали ее современницы, а уж в такой, как она, форме тем более редко находились. В этот «роковой» год Елизавета, правда, и сама порой казалась на пороге смерти; продолжительная бессонница и багровые опухоли на груди королевы понуждали советников готовиться к переменам на троне. Двор лихорадочно вооружался и предпринимал шаги к сохранности сокровищ Вестминстера. Но Елизавета оправилась на удивление быстро, и никаких признаков приближающегося кризиса больше не было. Даже хромота, досаждавшая ей с молодости, похоже, больше не проявлялась, и слух и зрение тоже не подводили ее. Разве что в самые последние месяцы у нее сильно болел ноготь на большом пальце правой руки, впрочем, это была старая болячка, она уже давно мешала ей писать. Но Елизавета тщательно ее скрывала, и слышать не желая о том, что это может быть признак подагры; казалось, сама эта стойкость действовала целительно.

В сложившихся обстоятельствах де Месс поспешил откланяться. Провожая его до двери, Елизавета вновь кокетливо вернулась к своему виду — мол, все господа, что прибыли с ним, должны бы увидеть ее именно сейчас. Она даже настояла на том, чтобы он ненадолго пригласил их. Потрепав каждого по плечу, Елизавета позволила всем удалиться.

Пока беседа еще продолжалась, посланник рассматривал присутствующих: Сесил, очень старый и совершенно поседевший, лорд-адмирал Хауард, находившийся сейчас в центре всех событий и осыпанный королевскими почестями после победы над «Армадой», сын Сесила Роберт, сделавшийся год назад главным советником Елизаветы, с которым она, по слухам, проводила долгие часы, обсуждая самые конфиденциальные дела.

Сесил-младший, которому в 1597 году исполнилось тридцать пять, был в своем роде фигурой такой же незаурядной, как и сама Елизавета. Она называла его Коротышкой — прозвище, как ей было известно, сильно его задевавшее, — хотя он на самом деле был не только мал ростом, но и горбат, и вообще, по словам де Месса, на вид весьма непригляден. В столетие, когда люди были убеждены, что кривая спина означает и кривую душу, Роберт Сесил сразу же оказался в чрезвычайно невыгодном положении, а то, что он ужасно переживал свое уродство, это положение только ухудшало. Это был хорошо воспитанный, умный человек, свой в веселом театральном мире, любитель азартных игр и завсегдатай светских салонов. Развитой не по годам, политик умелый и деятельный, он уже с восемнадцати лет заседал в парламенте и сделал в царствование Елизаветы стремительную карьеру. Роберт Сесил был достойным преемником отца и Уолсингэма, а если оглянуться еще дальше назад, то Кромвеля и Булей, этих тюдоровских тружеников, что исполняли обязанности государственного секретаря. Всем им, не говоря уже об уме и проницательности, было свойственно величайшее трудолюбие — Сесил унаследовал и это качество. Один современник, часто видевший его при дворе, вспоминает, как этот скособоченный человечек семенил в сторону королевских покоев, передвигаясь, точно слепой, и сжимая в руках кипу документов. В голове у него, по-видимому, роилась куча мыслей.

И только одного человека недоставало в тот день у королевы — самого яркого, самого популярного, а по мнению многих, и самого способного при дворе — графа Эссекса.

Приемный сын Лестера явно был наделен неким величием. Из такого материала делаются герои. Высокий, широкоплечий, грубоватый, с несколько неуклюжей походкой солдата, Эссекс обладал чистым, высоким лбом, задумчивым взглядом и поэтической душой. Кожа на его удлиненном лице отличалась красноватым оттенком, что особенно бросалось в глаза, когда он заговаривал с неизменной страстью о предмете, более всего его занимавшем, — войне и в особенности собственных боевых подвигах. «Он полностью поглощен военным делом, — записывал де Месс после того, как они наконец познакомились, — человек мужественный, тщеславный, исключительно одаренный и одержимый стремлением добыть себе славу оружием и сделаться знаменитым на весь мир». Но француз проницательно обратил внимание и на один крупный недостаток графа. «Это человек умный, — продолжал он, — однако же склонный доверять только собственному суждению; и уж если он решился на что-то, переубедить его невозможно».

Тем не менее де Месс не мог не признать, что именно своему уму (кроме того, следует отметить, и протекции со стороны Лестера, а также незаурядной личной отваге) Эссекс был обязан тем положением, которого достиг к середине 90-х годов. После смерти своего отца, первого мужа Летиции Ноллис Уолтера Деверю, отошедшего в мир иной совершенно нищим, погрязшим в многочисленных долгах, дезятилетний Эссекс попал в дом к Сесилу и воспитывался вместе с горбуном Робертом. В семнадцатилетнем возрасте он был представлен отчимом ко двору и сразу привлек к себе внимание тем. что нанес оскорбление Рэли. «Какая радость служить госпоже, способной восхищаться таким человеком?» — патетически воскликнул он и сбежал в Нидерланды, где в то время уже шла война.

Сначала он сражался там, затем во Франции, где был отмечен, завоевав себе репутацию не только храброго и находчивого солдата, но и настоящего рыцаря в духе прежних времен. Дуэль, поединки были вполне в его духе, не говоря уже о том, что они привлекали к нему всеобщее внимание, способствуя росту известности. Все же за военными делами он не забывал и гражданские. Сумев убедить Елизавету в своей государственной мудрости, он в 1593 году был назначен ее указом членом королевского Совета.

В зрелости Эссекс, на взгляд королевы, отличался таким же несносным, но и славным характером, как в юные годы. Она называла его «необъезженным жеребцом» и испытывала к нему чувства не просто родственные (он приходился ей через Летицию троюродным племянником). Ведь в конце концов Эссекс — приемный сын человека, любовь к которому Елизавета пронесла через долгие годы, и еще при жизни Лестера она отвела Эссексу во дворце личные апартаменты. Она мирилась с его взбалмошностью и своенравием, с его крутым нравом дуэлянта, хотя и не уставала повторять, что кто-нибудь должен все же дать ему хороший урок. Это был умный, жизнерадостный, на редкость привлекательный мужчина, человек общительный и отличный кавалер — он прекрасно знал, как ублажить свою повелительницу. Эссекс допоздна засиживался с ней за карточным столом; он сопровождал ее на премьеру «Комедии ошибок»; он носил ее знаки на турнире и устраивал для нее всяческие спортивные развлечения. Елизавете было за шестьдесят, ему немногим более тридцати, однако в чувстве, которое она к нему испытывала, не было ничего материнского. Его женитьба на вдове Сидни не на штуку разъярила Елизавету — хотя гнев ее и утих в удивительно короткое (если учесть, что речь идет о тайном браке) время, всего две недели, — а на «любезную госпожу Бриджес», свою фрейлину, она, узнав, что та всячески заигрывает с Эссексом, вообще обрушилась с проклятиями, кажется, даже пощечину ей отвесила.

Эссекс явно был восходящей звездой при дворе, так что его отсутствие, когда королева принимала де Месса, было не только заметно, но и красноречиво. Он считал себя обиженным и не находил нужным это скрывать.

«При английском дворе всегда полно партий и фракций, все здесь вечно недовольны друг другом, и королеве это нравится», — записывал де Месс. В 1597 году фракции определились четко: отец и сын Сесилы вместе с адмиралом Хауардом, с одной стороны, а с другой — Эссекс во главе целой когорты восхищенных поклонников, возмужавших за последнее военное десятилетие. Внешне Сесил-старший и Эссекс вели себя (что с удивлением отмечал и де Месс) друг с другом изысканно вежливо, однако отношения их были разъедаемы ревностью; Эссекс нетерпеливо ждал смерти Сесила, с тем чтобы самому занять его доходное положение хранителя королевского гардероба.

Со своей стороны, оба Сесила и их приспешники всячески разжигали боевой дух Эссекса, подталкивая его к участию в опасных военных авантюрах (в чем он, впрочем, совершенно не нуждался), — может, убьют или, что тоже их устраивало, вернется он в Лондон, потерпев какой-нибудь финансовый или политический крах. И даже если вернется с победой, можно попробовать каким-нибудь образом настроить против него королеву. (Противники чувствовали, что со временем Эссекс перейдет черту и сам подпишет себе приговор.)

Это могло случиться скорее всего потому, что Эссекс был абсолютно слеп к исключительным личным дарованиям королевы. Отношения их складывались на старый, освященный временем манер: высокородная дама и кавалер-обожатель. «Самая прекрасная, дорогая, великолепная Госпожа! — так обращался к Елизавете в своих письмах Эссекс. — Пока Ваше Величество дарит меня правом говорить о своей любви, любовь эта остается главным моим, ни с чем не сравнимым богатством. Лишившись этого права, я сочту, что жизнь моя окончена, но любовь пребудет вовеки». Однако о женском уме Эссекс был невысокого мнения и не видел оснований делать в этом смысле исключение для королевы. Английский двор, делился он с де Мессом, «страдает от двух недугов — нерешительности и непостоянства, и этим он обязан по преимуществу полу своей правительницы».

Такого рода непохвальные чувства разделялись в последние годы правления Елизаветы многими из ее придворных. «О, эта глупая женщина! Да не вознесется она надо мною, да не будет мною править! — воскликнул как-то один не самый умный офицер-женоненавистник. — Клянусь муками Христовыми, служить ей — то же самое, что служить грязной кухарке; да кто бы из государей христианского мира позволил себе так обращаться со мною!» Богохульника, осыпавшего Елизавету и другими оскорблениями, среди них и таким: королева «описалась от страха» при приближении «Армады», — судили, но ведь всякого, кто ждет не дождется дня, когда Англией снова будет править мужчина, под суд не отдашь. В какой бы восторг ни впадали простолюдины при одном лишь виде королевы, аристократия и политическая элита были более чем готовы увидеть на английском троне Якова VI, ныне короля Шотландии. Правление Елизаветы, отмечал французский посланник, «нимало не нравится знати, и если судьба распорядится так, что она умрет, можно не сомневаться, что англичане больше никогда не отдадут власть женщине».

На протяжении следующих нескольких недель де Месс не раз встречался с Елизаветой и с каждой новой аудиенцией узнавал ее все лучше. Ее эксцентричные манеры и вызывающая одежда по-прежнему смущали его. Ни на минуту не присаживаясь, она и говорила без умолку, нередко отвлекаясь на забавные случаи и воспоминания, так что посланнику приходилось возвращать ее к предмету разговора. Она повторялась, она наслаждалась смутными историями прошлого, однако же де Мессу хватало проницательности не принимать эти льстящие ее самолюбию воспоминания за старческое слабоумие.

Он лишь слегка, да и то про себя, подсмеивался над ними. Елизавета постоянно называла себя глупой старухой, на что, как и предполагалось, де Месс отвечал комплиментами ее уму, государственной мудрости, высоким достоинствам и всяческим совершенствам.

Елизавета явно уделяла повышенное внимание своей внешности. «Когда кто-нибудь говорит о ее красоте, — отмечает де Месс, — она принимается уверять, что никогда красотою не отличалась, хоть тридцать лет назад об этом все только и говорили. Впрочем, она и сама при первом же удобном случае возвращается к этому предмету». Как-то раз именно забота о своей внешности заставила Елизавету отменить встречу с посланником. Она уже приготовилась было, даже послала за французом и его сопровождающими экипаж, но в последний момент передумала. При взгляде в зеркало выяснилось, что выглядит она сегодня слишком плохо для того, чтобы показаться кому-нибудь на глаза.

Но в лучшей своей форме Елизавета и впрямь бывала неотразима, что бы на ней ни было надето — черное ли, любимое ли серебристое платье. По описаниям свидетеля, на одном приеме на ней было «огромное количество драгоценностей, не только в волосах, но и на руках, и на плечах, на шее — сплошь жемчуга и изумруды. А два браслета явно стоили целое состояние».

И все же, как ни ослепительна была внешность Елизаветы, ее едва ли не затмевали исключительно гибкий ум и сила духа. Вера в собственный талант правительницы была у нее абсолютной. «Рожденная править», она обнаруживала в государственных делах такую проницательность, что с нею не мог сравниться никто из ее советников («Они просто слишком молоды», — снисходительно замечала Елизавета). При всей открытости и даже игривости она произвела на де Месса впечатление «великой королевы, которой ведомо все». Когда он представил ей секретаря своей миссии, тот опустился на колени, и королева обласкала молодого человека, заметив, что ей приходилось читать его письма. «Она слегка ухватила его за волосы, — вспоминает де Месс, — заставила подняться с колен и сделала вид, что собирается дернуть за ухо».

Что больше всего поражало де Месса в королеве, так это ее неизменная живость. Однажды она заговорила было, что стоит на краю могилы, пора бы подумать о смерти, но тут же оборвала себя. «А впрочем, господин посол, я вовсе не собираюсь умирать, — сказала она, — и вообще я не так стара, как многим кажется». И с этими словами, положившими конец аудиенции, пританцовывая, направилась в личные покои. Де Месс едва верил своим глазам.

Прежде всего острый ум королевы проявлялся, естественно, в решении государственных дел. В этом смысле она произвела на де Месса впечатление человека не только дальновидного, не только расчетливого и умудренного опытом, но и на редкость хорошо осведомленного обо всех текущих европейских событиях. Повсюду, признавалась она, у меня есть осведомители, а особенно в испанских портовых городах. Платила им Елизавета щедро, но взамен ожидала полной преданности и трудолюбия. Если отчеты, что они присылают в Лондон, не соответствуют действительности, просто говорила она, их ждет виселица. Де Месс лично наблюдал, как королева требовала, чтобы все сведения поступали прежде всего именно к ней. В Уайтхолле появился посыльный с письмами из Франции. Когда он, совершая непростительную ошибку, передал де Мессу его корреспонденцию первому и лишь затем послания, адресованные королеве, Елизавета явно выразила свое неудовольствие.

Дело, приведшее де Месса в Англию, было срочным, однако неделя проходила за неделей, а ничего не решалось. Елизавета постоянно заговаривала о чем-то постороннем, что, как давно уже понял посланник, означало лишь ее стремление затянуть переговоры и дать событиям разворачиваться «своим естественным путем». Они толковали о классиках («Ее Величество прекрасно знает античную историю, и нет предмета в этой области, по которому она не могла бы высказаться»), о том, как любит она танцы и музыку (у меня шестьдесят оркестрантов, говорила она, поглядывая на танцующих фрейлин и отбивая такт ладонями и ступнями), как ей все еще нравится играть на клавесине и как прекрасно владела она в молодости иностранными языками — лучше, чем родным.

«Великое достоинство для государыни», — откликнулся посол.

«Ну, обучить женщину разговору — дело нехитрое, — прищурилась королева. — Гораздо труднее научить ее держать язык за зубами».

Они разговаривали о религии, при этом Елизавета яростно отвергала, как злостную клевету, все, что о ней говорят в Риме. Неправда, настойчиво повторяла королева, будто она велела сжечь дом, узнав, что там нашли себе убежище более ста католичек; на самом деле их было всего одна или две. Чистая ложь, что она якобы приказала облачить католиков в медвежьи шкуры и спустить на них собак: это могут подтвердить специально засланные в Лондон папские шпионы. Пусть сплетники болтают все что угодно, но она не причинила вреда ни одному католику, если он не был изменником. Случалось, даже и изменников миловала. Совесть ее чиста, повторяла она, напоминая в этот момент отца, когда с ним заговаривали на щекотливые темы. И, повторяя известное высказывание сестры, добавила, что больше всего желала бы, чтобы в Риме могли заглянуть в глубь ее души и самолично убедиться в ее непорочности.

Наступили и прошли рождественские праздники, как всегда сопровождавшиеся пышными пирами и развлечениями. Наверняка королева танцевала с Эссексом — обидам пришел на смену мир, актеры давали спектакли. Один из них был разыгран труппой лорд-гофмейстера, среди участников которой был актер и драматург Уилл Шекспир.

На третью неделю нового года де Месс потребовал от королевы решительного ответа — что передать королю Генриху? Что Елизавета думает о войне с Испанией и в особенности как намерена распорядиться своими военными отрядами во Франции?

Этот вопрос явно задел Елизавету. «Это всего лишь грабители, которых давно следует повесить!» — выпалила она, придя в такую ярость, что посланник не на шутку испугался. Забыв, казалось, о его присутствии, королева обрушилась с проклятиями на солдат-мародеров. Речь ее напоминала злобное шипение, де Месс почти ничего не мог разобрать. Немного успокоившись, Елизавета заявила, что уже отдала приказание об их возвращении домой. Но оба понимали, что главный вопрос — заключение мира — так и остался нерешенным. Король Генрих отчаянно желал мира с Филиппом II, а Елизавета при всем своем миролюбии заставляла его продолжать войну, пусть даже, как и прежде, за свой счет. Но у нее не было выбора. Всего лишь несколько месяцев назад испанские суда обрушились всей своей мощью на Англию, и, хоть из-за плохой погоды им пришлось вернуться домой, приходили сведения о подготовке новой военной экспедиции.

Елизавета знаком велела де Мессу подойти поближе и заговорила почти шепотом, так чтобы никто из советников не мог расслышать ее слов. У нее есть для Генриха личное сообщение. Передайте ему, ваша светлость, говорила королева, что я уже стара и к тому же скована по рукам и ногам обстоятельствами. Знать переменчива, простой народ, как бы ни выражал он любовь к своей повелительнице, тоже охвачен смутой.

«Опасности грозят со всех сторон, — продолжала Елизавета, — парламент настроен враждебно, казна истощена, уставшее от войны население, уже потерявшее двадцать тысяч человек в сражениях за рубежами страны, ропщет».

Тут Елизавета к месту привела латинскую пословицу и посмотрела на собеседника «с большой тоской во взоре». Нет никого, кто бы лучше ее знал короля Филиппа. Первый, что ли, раз она говорит о нем с де Мессом? Разве не рассказывала она ему, что за минувшие годы он пятнадцать раз подсылал к ней наемных убийц? Правда, осведомители докладывают, что сейчас он превратился едва ли не в ходячий труп, силы в нем поддерживают только врачи и дочь, сделавшаяся при нем сиделкой.

«Пусть Генрих подождет еще немного. Всего лишь несколько месяцев, не больше, и их старого общего врага не станет».

Де Месс понимал, что такое послание не порадует его повелителя да и не остановит от замирения с Испанией. Генрих оставит Елизавету одну противостоять Испании, возникнет дипломатический конфликт. Уезжал де Месс с тяжелым сердцем, и лишь обычная куртуазность королевы смягчила горечь расставания. Елизавета заговорила с ним о всяких пустяках, потом сказала, как она рада завязавшейся дружбе с посланником, отметила его дипломатический такт.

Она дважды обняла его на прощание, обняла и спутников де Месса, вновь, как и при первой встрече, совершенно очаровав их.

Затем Елизавета повернулась к адмиралу Хауарду, тоже пришедшему проводить посланцев, и велела выделить французам надежное быстроходное судно. Последние ее слова прозвучали мрачной шуткой. Смотрите, со смехом проговорила она, как бы вас по дороге домой не захватили в плен испанцы.

Глава 34

Прочь беги ее, Старенье,

Не коснись державных вежд

— Вместе с нею рухнут стены

Власти, силы и надежд.

К 1600 году деньги в государственной казне иссякли, и Елизавета, тщательно подсчитав стоимость фамильных драгоценностей, хранившихся в королевской сокровищнице, вынуждена была, отставив в сторону всякие сантименты, заложить часть из них.

Большинство принадлежало отцу. Был тут, в частности, золотой адмиральский свисток, которым он однажды воспользовался, расхаживая в морской форме по палубе своего флагманского корабля «Большой Гарри». И еще — крупные золотые браслеты, слишком большие для тонких кистей его дочери, с надписью-девизом: «Dieu et mon droit» — «Бог и мое право». Далее — золотая печать и золотая цепь, которую Генрих вешал на грудь во время ежегодного приема в честь рыцарей Подвязки, и даже две пары очков в золотой оправе, которые он надевал при чтении книг и документов. Эти и иные драгоценности: распятия в золотом окладе, вещицы из венецианского золота, гигантский сапфир в форме сердца, пробитого стрелою (уж не принадлежал ли он Анне Болейн?) — были приняты в заклад купцами, что принесло в казну около десяти тысяч фунтов. Всевозможные же изделия из золота и серебра отправили в монетный двор на переплавку.

Война требовала слишком много денег, а казна была пуста. Счета приходят такие, писал Роберт Сесил, что у меня волосы дыбом встают. Дело было не просто в том, что дорого стоили и вооружение, и провиант, да и людям надо было платить, — в Англии в те годы была бешеная инфляция, съевшая чуть ли не весь золотой запас страны. Парламентские ссуды были щедры, но все-таки недостаточны, а когда Елизавета попыталась представить к оплате французские и голландские векселя, из этого мало что получилось. Стало быть, оставалось лишь распродавать государственные земли, влезать в новые долги и закладывать семейные драгоценности.

Если денег не хватало самой королеве, то что уж говорить о придворных, чье благополучие полностью от нее зависело? Они сражались не на жизнь, а на смерть за любую кроху с ее стола. Огромные состояния, делавшиеся в 70—80-х годах, были в прошлом; их обладатели сошли в могилу, немало задолжав короне. Хэттон так и не отдал огромную сумму, одолженную у Елизаветы; то же самое и Лестер, хотя сразу после его смерти Елизавета заставила вдову распродать обстановку великолепных домов графа и направить выручку в казну. Что же касается Уолсингэма, то лишь под конец жизни он обнаружил, что праведникам в этой жизни воздается не всегда; он скончался, оставив после себя такие долги, что хоронить его пришлось ночью, лишь бы кредиторы ничего не пронюхали.

90-е годы остались в истории как «десятилетие голода», когда четыре подряд неурожайных года поставили измученных налогами, потерявших покой людей на грань выживания. «Костлявая рука» 90-х годов вцепилась в горло и придворным, и обычная для них жадность, обычное стяжательство превратились в самое неразборчивое воровство. Война практически свела на нет торговлю, и в этих условиях единственным источником дохода сделались монополии; вот власти предержащие и начали нешуточную борьбу за контроль над продажей мыла, кожи, спиртных напитков и крахмала. То, что продажа монополий ведет из-за инфляции к катастрофическому понижению уровня жизни народа, к массовой коррупции при дворе, участников сделок не смущало, ибо если они уж кого и винили в развале экономики, то исключительно Елизавету. Они, а вслед за ними и другие.

Все беды — от жадности старухи королевы, перешептывались люди на каждом углу, особенно те, кому уж совсем жить было не на что. От жадности и еще от ее дурного характера, заставляющего людей месяцами и годами ждать своего часа да натравливать, находя в том великое удовольствие, партию на партию. То, что вызывало восхищение в юной правительнице, что ранее считалось политическим искусством, теперь рассматривалось просто как злобный каприз старухи. И в какой-то степени недоброжелателей можно было понять. Придворной молодежи Елизавета была чужда втройне: как государыня, как женщина и как реликт безвозвратно уходящего поколения. К рубежу веков все устали от женского правления; подстрекательские речи доносились с разных сторон. Явно ощущалась потребность в переменах на самом верху.

Что ж, действительно, как бы величественно ни выглядела Елизавета, появляясь на публике в день коронации или в день рождения королевы, в сопровождении юных фрейлин и большой свиты гвардейцев в роскошной форме, она стремительно старела, впадая порой в злобный старческий маразм.

И не только это. Обычно Елизавета, как и всегда ранее, тщательнейшим образом следила за своими внешностью и одеждой, но порою забывалась, появляясь среди придворных чуть ли не простоволосой. Она потеряла аппетит, даже к орехам в сахаре, которые некогда обожала, не притрагивалась, довольствуясь лишь супом да хлебом. Должно быть, помимо всего прочего, ей просто было трудно есть из-за распухших десен и больных почерневших зубов.

Но больше всего и слуг пугали, и советников заставляли покачивать головами в предчувствии близкого конца те внезапные вспышки ярости, что случались с ней в последнее время все чаще и чаще. «Она стремительно расхаживает по личным покоям, — записывал Джон Харингтон, один из недавних фаворитов королевы, — топчет в гневе любые бумаги с дурными новостями и, схватив свой проржавевший меч, тычет острием в гобелены». Теперь этот меч, продолжает Харингтон, всегда у нее под рукой, ибо ей постоянно чудятся заговоры и измены.

Для подобных опасений, впрочем, у Елизаветы были веские основания. Положим, наемные убийцы из Испании, счет которым она вела столь ревностно, после смерти Филиппа больше не появлялись. Но зато возникли другие — иные стремились за что-то отомстить, кого-то подталкивало революционное нетерпение, третьи были просто безумцами. Однажды некий отчаянный капитан в сопровождении нескольких друзей чуть не ворвался в покои, где Елизавета обедала в этот момент со своими фрейлинами; его остановили лишь в последний момент, уже на пороге. А в зале приемов еще один безумец, моряк по профессии, выхватил из-за пояса кинжал, и, если бы на помощь не подоспела стража, наверняка всадил его Елизавете в самое сердце.

Неудивительно в общем-то, что королева гневалась и хваталась за старый меч, — царствование ее кончалось так же, как и начиналось: угрозы нарастали и изнутри, и извне. Франция, как она и опасалась, заключила в 1598 году мирный договор с Испанией, оставив Англию в состоянии полной международной изоляции. Под руководством Эссекса страна готовилась к затяжной войне: отряды рекрутов в графствах передавались под начало военных руководителей из Лондона, вся страна административно разделялась на новые военные округа. Поговаривали об обязательном наборе мужчин в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет, ну и, естественно, о том, что в таких условиях было бы куда лучше, если бы страной правил решительный, энергичный молодой человек.

А ведь такой человек был буквально под рукой, искать не надо.

К концу 90-х годов Эссекс, этот «необъезженный жеребец», явно перерос все свои должности и нетерпеливо стремился к новому делу. Его не знающее удержу тщеславие достигло критической точки, и он буквально физически ощущал, как сковывает его силы расслабленный, погрязший в коррупции двор. Давний его соперник, всеми уважаемый Сесил-старший умер в 1598 году, а с Робертом и его союзниками Эссекс в открытое столкновение вступать не хотел.

Граф сохранил приметы старой аристократии: благородство, красноречие, чистоту помыслов, беспредельную отвагу. Честь, а в особенности честь личная, значила для него очень много, и, помимо просто высокомерия, держаться подальше от недостойных людей заставлял его прирожденный инстинкт.

«Весь мир призываю в свидетели того, — горделиво писал он, — что не за дешевой славою я гоняюсь — это всего лишь тлен, не более, чем дуновение ветра; мне нужно, чтобы Она оценила меня по достоинству, а иначе я готов забыть все и вся, и меня пусть все забудут».

Но одно дело — быть ценимым королевой Елизаветой, другое — быть руководимым ею. Капризная старая королева и блестящий молодой воин постоянно сталкивались друг с другом в борьбе характеров и самолюбий. Первая неизменно побеждала, но Эссекс рассматривал каждую неудачу всего лишь как временное отступление и закалял себя для очередной схватки. Но когда Елизавета прилюдно, во время заседания Совета, дала ему пощечину и пригрозила повесить, гордость его была уязвлена настолько, что, совершенно забыв, где он находится и кому угрожает, Эссекс схватился за меч, готовый тут же отомстить за оскорбление. Его удержали, однако же, задыхаясь от ярости, граф заявил, что такого обращения не потерпит и не потерпел бы ни от кого, будь то хоть сам Генрих VIII.

В общем, всем оказалось на руку, когда в начале 1599 года Эссексу поручили решить самую тяжелую в то время для Англии задачу — восстание в Ирландии. В ходе целой серии вооруженных выступлений последнего времени Хью О’Нил, граф Тайрон, при поддержке испанцев настолько ослабил английское влияние в Ирландии, что ситуация требовала немедленных решительных действий.

Ирландия к тому моменту превратилась в чистилище как для рядовых солдат, так и для офицеров, в постоянный источник смуты, где на протяжении жизни уже не одного поколения Англия постоянно преследовала длинноволосых изменников-ирландцев, укрывавшихся в малярийных болотах. Эссекс выступил весной 1599 года во главе семнадцатитысячного отряда сильных молодых солдат. Однако шансы на успех и славу подрывались ужасными местными условиями, что он обнаружил сразу по прибытии в Ирландию, а равно его собственным необузданным нравом и порывистыми действиями. Через шесть месяцев он вернулся. Армия его за это время уменьшилась на четверть, да и боевой дух самого героя изрядно угас из-за дизентерии.

Елизавете достаточно было бросить лишь один взгляд на его перепачканное лицо и высохшую фигуру (как обычно, Эссекс и не подумал привести себя в порядок, перед тем как ворваться в ее покои в Нонсаче), и она поняла: он слишком ослаб и слишком нестоек духом, чтобы на него можно было положиться в дальнейшем. «Это взбесившееся животное, — несколько двусмысленно заметила она, — следует лишить корма». Эссекса судили за неповиновение, лишили всех должностей при дворе и, что хуже всего, доходов от принадлежавших ему монополий. На большее королева не решилась — герой пользовался слишком большой известностью, и у него появилось немалое количество почитателей и последователей, что было опасно.

Дело состояло не просто в том, что по Лондону расхаживало чересчур много вооруженных людей, восславляющих Эссекса и распевающих баллады в честь его подвигов; он превратился в настоящего идола среди обедневшего, готового в любой момент взорваться населения. Количество бедняков, умиравших прямо на улице, стремительно росло, и по всей стране, а в северных и западных ее районах в особенности, нищета то и дело приводила к хлебным бунтам и вспышкам насилия против королевских чиновников. Царствование Елизаветы подходило к концу не в обстановке процветания и мира, на что она вполне могла рассчитывать двадцать лет назад, а под стоны голодающих и озлобленные выкрики тех, кто вынужден был кормить детей мясом дохлых собак и кошек или листьями крапивы. Такие люди нуждались в избавителе, и стоило их хоть каким-нибудь образом подтолкнуть, как они во главе с Эссексом могли развязать настоящее восстание.

Однако же, когда в феврале 1601 года наступил момент испытания народной верности, люди стали на сторону королевы. Не находящий себе покоя и снедаемый тщеславием, Эссекс задумал захватить дворец и Тауэр, а затем подвигнуть лондонцев на бунт. Елизавета, заранее узнавшая об этих планах, позаботилась об усиленной охране, что поставило графа перед выбором: либо прийти с повинной, либо обратиться непосредственно к народу.

Он понесся по улицам столицы с криком: «Именем королевы! Именем королевы! Меня собираются убить!» Но хотя эта бешеная скачка вызвала немалый переполох и за Эссексом последовало несколько сотен вооруженных людей, попытка его с самого начала была обречена на провал. На улицах были и люди королевы. Объявив Эссекса изменником, они распорядились поставить на его пути баррикады. Не имея союзников в Совете, лишенный источников дохода, необходимого для ведения полномасштабной гражданской войны, Эссекс мог рассчитывать только на свое солдатское мужество да на поддержку простолюдинов. Выступи он в подходящий момент — хватило бы и этого, но без плана, без должной подготовки успеха быть не могло. Эссекса вскоре схватили и предали казни.

Так разрешился последний кризис царствования Елизаветы. Недовольство не утихло, ропот продолжался, королеве по-прежнему угрожали смертью, но нового Эссекса, готового стать во главе недовольных, не оказалось, и к тому же над троном уже витал дух нового правителя, готовый в любой момент воплотиться.

Королю Шотландии Якову VI постоянно нашептывали или хотя бы намекали, что ее величество Елизавета больна и жизнь ее в опасности. Между тем Яков являлся бесспорным преемником Елизаветы, хотя официально таковым провозглашен не был; во всяком случае, предвидя его воцарение, сына Якова Генриха называли принцем Уэльским. Яков сейчас оказался в таком же положении, в каком была Елизавета в годы царствования своей сестры. Между одним из его приближенных и человеком Сесила завязалась конфиденциальная переписка касательно действий, долженствующих последовать за смертью королевы английской: как передать сообщение об этом на север, как провозгласить нового короля, сколько вооруженных людей и артиллерии подтянуть ко дворцу, чтобы подавить возможные волнения. Один за другим, с письмами и подарками, к Якову прибывали вельможи из Лондона, всячески льстя ему и умоляя не оставить своим попечением, когда он появится в столице. То, что поднимающееся солнце интересовало их куда больше заходящего, было только естественно, и тем не менее поведение подданных глубоко уязвляло Елизавету, заставляя то и дело повторять: «Mortua sed non sepulta» — «Мертва, но не погребена».

Если по виду нельзя было сказать, что она испытывала угрызения совести из-за Эссекса, то это не значит, что в душе Елизавета не оплакивала его судьбу. Оплакивала, как тосковала и по старому Сесилу, при мысли о котором на глазах у нее часто выступали слезы; как вспоминала с горечью и слуг, и друзей, которых ей довелось пережить. Порой совершенно внезапно, без всякой видимой причины Елизавета при мысли о собственной бренности заливалась слезами. Даже не сама смерть ее пугала, а то, что встретить ее наверняка придется одной. Эссекс был последним из по-настоящему близких ей людей. Теперь, когда его не стало, даже печалями поделиться было не с кем, и это ее мучило.

Уход королевы, писал секретарь Эссекса сэр Генри Уоттон, пусть даже и мирный, всегда воспринимается тяжелее, чем уход короля. Но вообще-то печальны все закаты. Как ни пыталась Елизавета победить тоску, слишком многое угнетало ее. Все привыкли считать ее если и не святой, то великой, и что же? При всем своем величии она оставляет преемнику королевство в состоянии неопределенном и тяжелом, с разрушенной экономикой, огромными долгами, религиозными распрями, королевство, где жестоко преследуют католиков и где много, слишком много нищих и обездоленных.

Взрыв верноподданнических чувств, который вызывало одно ее появление у сентиментальных англичан, все еще радовал сердце Елизаветы, однако она слишком хорошо знала, сколь зыбки эти чувства. На этот счет у нее не было никаких иллюзий: она ничуть не сомневалась в том, что наступит час и люди будут столь же восторженно приветствовать короля Якова, как приветствуют сейчас ее.

Месяцы, последовавшие за неудачным выступлением Эссекса в 1601 году, были едва ли не из худших за все время царствования Елизаветы. Она сильно сдала и физически, и душевно, так что даже вопреки обыкновению мало выходила и почти все время проводила в одиноком раздумье.

Правда, гостеприимство знати все еще доставляло ей удовольствие. Роберт Сидни, младший брат Филиппа, оставил описание ее визита в свой дом осенью того же, 1601 года.

Это был старый королевский выезд, только в миниатюре. Появление Елизаветы приветствовали шесть трубачей и шесть барабанщиков. Хозяин и хозяйка вышли встретить королеву в лучшем своем одеянии: он — в роскошном новомодном камзоле, она — в алой юбке с золотым шитьем. Сын хозяев произнес приветственную речь, на которую Елизавета ответила с изящной краткостью, вслед за чем на галерее заиграла музыка и начались танцы, за которыми Елизавета наблюдала с неподдельным удовольствием. Далее подали легкую закуску; королева съела два сладких кекса и пригубила вина из золотого кубка, и гости в сопровождении хозяев отправились посмотреть на конные состязания молодежи — подобие рыцарского турнира.

Елизавета воистину отдыхала душой. Одетая по случаю праздника в платье из тончайшего шелка, она покойно сидела на импровизированном троне, с живым интересом наблюдая за происходящим. Ее радовало, что женщины одна за другой выходили из танцевального круга, чтобы склониться перед нею, и если принять участие в танцах у королевы явно не хватало сил, то прогуляться по дому она вполне могла. Правда, переходя из комнаты в комнату, Елизавета сильно утомилась, так что даже пришлось, поднимаясь по лестнице, на кого-то опереться, но тем не менее, уезжая, она высказала желание когда-нибудь вернуться.

Несколько недель спустя Елизавета при полном параде появилась в зале заседаний королевского Совета в Уайтхолле и обратилась со своей последней и, наверное, самой прочувствованной речью к членам палаты общин, закрывая парламентскую сессию, знаменовавшую полную утрату королевой политической опоры в стране. Она поблагодарила парламентариев за верную службу и любовь, обмолвилась о личных трудностях («смотреть на корону легче, чем носить ее»), Елизавета заверила присутствующих, что, как и прежде, заботится об их благополучии: «На том месте, что я сейчас занимаю, никогда не появится тот, кто более предан стране и ее гражданам, чем я, кто с такой же готовностью отдаст жизнь за ее безопасность и процветание. Жизнь и царствование имеют для меня цену только до тех пор, пока я служу благу народа».

Как обычно, присутствующие были тронуты пламенным выступлением монархини, хотя, пожалуй, самим ее появлением больше, чем словами, ибо говорила она теперь не слишком разборчиво и голос к старости сделался тонким и пронзительным. Усохшая почти семидесятилетняя одинокая женщина гордо заявляла, что Всевышний даровал ей «сердце, ни разу не устрашившееся врага, откуда бы он ни пришел — изнутри или извне»; уже этих слов было достаточно, чтобы даже самые упрямые из ее политических противников готовы были отдать жизнь за свою королеву. Заявление это, надо сказать, прозвучало более чем своевременно, ибо в Ирландии находился пятитысячный военный отряд испанцев и представлялось вполне вероятным, что королева все еще будет способна поднять свой старый меч и обрушить его на врага.

Но если сердцем она до сих пор оставалась сильна, то тело ее силы покидали, больные ноги подгибались все больше и больше. На открытии парламентской сессии Елизавета, торжественно шествуя впереди процессии в тяжелом своем одеянии, неожиданно пошатнулась и не упала лишь потому, что кто-то из шедших рядом успел поддержать ее. Проехав как-то на лошади милю или две, она почувствовала, что у нее свело ноги; Елизавете помогли сойти с седла, сделали массаж, и только после этого она смогла продолжить прогулку.

«Да благословит ее Господь, да хранит ее Господь, да продлит Господь дни ее», — речитативом распевали любители баллад, и Елизавета живо откликалась на это заклинание. Она вовсе не торопилась умирать, а дни летели так быстро и были так коротки. Их явно не хватало на то, чтобы переделать все дела. У Сесила всегда были наготове кипы документов, и каждый надо прочитать, если хочешь сохранить репутацию «великой правительницы, которой ведомо все». Ум ее, живой и деятельный ум работал постоянно, питаясь, в частности, трудами классических авторов, к которым она впервые приобщилась с помощью Эшема уже Бог знает сколько лет назад.

Она читала и перечитывала их, делала различные варианты переводов, всякий раз находя у греков и римлян что-то трогающее душу или даже бессмертное. Сенека наилучшим образом отвечал ее глубинному фаталистическому чувству. «Лучше страдать, лучше просто переживать то, что не можешь изменить, — так в переводе Елизаветы звучало одно из его писем. — Нам остается лишь претерпевать нашу тяжкую долю». И дальше: «Жизнь — невеселое дело. Ты пускаешься в длинное путешествие и по дороге скользишь, поднимаешься на ноги, снова падаешь, силы иссякают, и порою хочется просто кричать».

Да, такие слова были близки умонастроению и характеру Елизаветы. Она не верила в легкость бытия — хотя никто из ее поколения не способен был с такой же полнотой оценить радости жизни, — и перечитывала мрачные афоризмы Сенеки с чувством некоего облегчения. Что касается хитроумных изысканий современных теологов, то на них у нее не хватало терпения, хотя Блаженного Августина и Святого Иеронима Елизавета ставила высоко. Теологические диспуты казались ей и бесплодными, и опасными. «Если в христианском мире найдутся хотя бы два государя, наделенных доброй волей и мужеством, то любые религиозные разногласия разрешить будет нетрудно, — говорила она де Мессу, — ибо на свете есть только один Иисус Христос и одна вера, а все остальное, о чем так любят спорить, — пустяки».

Хотя в старости Елизавета проявляла интерес к культурной жизни ничуть не меньший, нежели кто-либо другой в европейской истории, было бы явным преувеличением сказать, что она сыграла сколько-нибудь серьезную роль в расцвете искусств. Как королева она часто протежировала поэтам и драматургам — и прямо, и просто в качестве читательницы. Она защищала их, когда им угрожали репрессии, она читала их произведения и ходила на спектакли. Но это были люди нового, не ее поколения; их стилистические изыски, их откровенность противоречили тем достоинствам, что она искала и находила в текстах, читанных в юности. Шекспир призывал ее бросить вызов судьбе, Сенека учил с радостью принимать ее. «Плох тот солдат, — с энтузиазмом переводила она его, — который жалуется, следуя за своим военачальником. Потому понесем свою ношу бодро и весело, не останавливаясь на пути, подобно какому-нибудь лежебоке, и наши тяжкие труды окупятся».

И действительно, последние, надолго растянувшиеся годы своей жизни Елизавета шла своим путем с решимостью раненого солдата, постоянно стараясь отвлечься от горьких мыслей, забывая о физической немощи и порой демонстрируя удивительную энергию. Один гость Хэмптон-Корта как-то случайно застал ее танцующей вместе с одной из фрейлин испанский танец. Не подозревая, что за ней наблюдают, старая королева встряхивала головой и самозабвенно, с топотом, отплясывала, словно бросая вызов времени и смерти.

Глава 35

Плачь, маленький остров, — твоей Госпожи уж нет,

Плачь, не в туманы — в слезный покров одет.

Плачь, маленький мир, о великой Элизабет,

О дочери Марса, войны направлявшей силу,

О матери мира, что нам покой подарила,

О той, что была и будет, не утаю,

Первой из Дев на земле и второй — в раю.

Порою казалось, что старая королева не уйдет никогда. День за днем она, едва поднявшись, отправлялась на долгую, энергичным шагом, прогулку по саду или оленьему парку, изнуряя неохотно следующих за ней по пятам сопровождающих.

По словам очевидцев, Елизавета порой делала несколько кругов вокруг парка, шагая так бодро, словно ей всего восемнадцать, а если шел дождь, или поднимался ветер, или землю схватывал первый морозец — так только лучше. Помощникам и советникам оставалось лишь с настороженностью и изумлением наблюдать, как, упрямо наклонившись вперед всей своей сухой, жилистой фигурой, Елизавета словно разрезает ветер, на котором полощутся ее пышные юбки; они прекрасно понимали, что никакие резоны не заставят ее отказаться от этого ежедневного моциона.

Он-то и убьет ее, уверенно заявляли врачи, если, конечно, раньше не сделает свое дело возраст. Но врачи приходят и уходят — только за последние годы Елизавета похоронила пять или шесть из них, — а пациентка упорно держится, находя какое-то извращенное удовольствие в том, что ее образ жизни приводит в замешательство всех окружающих.

С ухудшением погоды двор засобирался из Хэмптон-Корта в Лондон. Дул сильный сентябрьский ветер, дождь превратил дороги в сплошное месиво и заливал полотняные крыши фургонов.

«Не стоило бы Вашему Величеству выезжать в такую погоду», — мрачно заметил юный Хансдон (его отец, кузен Елизаветы и гофмейстер двора, умер еще в 1596 году). Тем более не стоило (хотя сам он этого не сказал — отметил в частном письме другой придворный), что королеве в тот день даже сидеть было трудно.

Елизавета сердито посмотрела на родича. «Седлать лошадей, живо!» — громко распорядилась она, и не успел никто и слова сказать, как королева оказалась в седле да так и не сходила с него до самого Лондона. Хансдона же два дня не допускали в личные покои Елизаветы.

Отчасти королева вела себя подобным образом из присущего ей чувства противоречия. Елизавете всегда нравилось делать то, от чего все ее отговаривали, и теперь, когда она постарела, ей было приятно демонстрировать физическое превосходство над мужчинами и женщинами едва ли не вдвое ее моложе. Но с другой стороны, то был вызов возрасту, действовал некий инстинкт самосохранения. У Елизаветы всегда был собственный подход к медицине (она всячески избегала ее) и к докторам (им она не доверяла). Врачи рекомендовали покой, но сама-то Елизавета прекрасно знала, что активные упражнения только добавляют ей сил и, пусть потом и дышишь тяжело, и ни единым членом пошевелить не можешь, только такой образ жизни поддерживает ее.

Ну а помимо всего прочего, в том, что она неустанно старалась поддерживать физическую форму, крылся определенный политический расчет. Для Елизаветы отнюдь не было секретом то, что королю Якову, как, впрочем, и всем европейским монархам, друзьям или врагам, скрупулезно докладывали о каждом ее неверном шаге, о каждом заболевании, даже о легкой простуде. Любой намек на слабость — и воронье начинает махать крыльями все ниже и ниже. Надо было что-то противопоставить этому всеобщему представлению о том, будто она угасает, вот Елизавета и демонстрировала свою неиссякшую энергию.

Как можно больше гуляла, ездила верхом, охотилась, танцевала с иностранными дипломатами — все ради того, чтобы показать: не такая уж я старуха, как многие хотели бы думать. Елизавета выезжала в своем украшенном драгоценностями экипаже (гривы и хвосты лошадей рыжие, под цвет ее парика) и живо отвечала на приветствия наблюдающей королевский кортеж толпы. В надежде произвести впечатление на иностранцев она, разодевшись и нацепив на лицо маску (они лишь недавно вошли в моду), разгуливала по своим садам; затем маску снимала, и присутствующим открывалась ее изрядно увядшая красота и по-прежнему белоснежная кожа. («Даже в старости, — записывал в 1602 году один вельможа из Германии, — Елизавета отнюдь не выглядит уродливой, особенно если смотреть издали».) Она всегда появлялась там, где должна была присутствовать, — на свадьбах своих придворных, на игрищах и театральных представлениях в честь дня коронации, на празднествах и всяких иных официальных мероприятиях. Да и как же иначе? В глазах Елизаветы пропустить молебен, песнопения, охоту и вообще все, что сопровождает празднование дня коронации, означало бы признание близкого конца, и хотя последний праздник (1602) был омрачен сообщением, что на королеву готовится покушение, она лишь несколько изменила обычный маршрут и появилась там и тогда, где и когда ее и ожидали.

Это 17 ноября выдалось по-особому ярким и безоблачным, давно уже так не было. Урожай оказался обильный, лорд Маунтджой, преемник Эссекса на посту командующего вооруженными силами в Ирландии, разбил испанцев и усмирил Тайрона, чума, свирепствовавшая в летние месяцы, отступила. Лондонцы, всегда готовые поглазеть на свою королеву, вытерпев скучный молебен в соборе Святого Павла, с увлечением следили за молодежью, состязающейся на спортивной арене. Все заметили, что королева особенно развеселилась, когда на лошади размером не больше собаки выехал шут; и, как обычно, ее захватило зрелище травли медведей. Большой переполох вызвал один мошенник: он продал билеты на театральное представление, якобы назначенное на этот день, а затем исчез с деньгами. Явившись в театр и обнаружив, что никакого спектакля не будет, публика в отместку посрывала шторы с окон и принялась крушить кресла. Но даже это малоприятное событие не нарушило общей праздничной атмосферы, и день закончился так же весело, как и начался.

В немалой степени королева преуспела в своих попытках продемонстрировать бодрость и здоровье. «Выглядит Ее Величество превосходно, — записывает в те дни один придворный, — чуть ли не каждый второй день она выезжает на охоту и остается в седле целыми часами». Другой тоже отмечает ее цветущий вид — давно, мол, такой не видел. Но приближенные свидетельствуют иначе: всего лишь час в седле настолько обессиливает Елизавету, что потом она два дня не встает с кровати, а боли в плече и ногах вообще не позволяют ей садиться на лошадь. Чтобы поддержать силы, ей приходится дремать посреди дня, но и после этого она выглядит изможденной, ибо одни попытки выглядеть бодрой утомляют не меньше, чем сами физические упражнения.

Под самый конец года, в разгар рождественских праздников, Елизавета показалась Харингтону вконец истощенной. Да, она угасала, хотя и медленно, — угасала не только физически, но и душевно, и умственно. Она продолжает заниматься делами, отмечает Харингтон, хотя зрение отказывает все больше, да и внимание постоянно рассеивается; она сердито покрикивает на окружающих, обвиняя их в забывчивости, хотя на самом деле сама многое забывает; порой пошлет за кем-то, а когда тот явится, впадает в гнев — чего, мол, пришел незваным?

Сесил и другие оберегали королеву, как могли. В переписке они предостерегали друг друга от того, чтобы давать ей на прочтение сообщения с дурными вестями, особенно на ночь, — от этого бессонница у нее разыгрывается еще больше, и на следующее утро с Елизаветой вообще нельзя будет иметь дела; а порой в своих докладах и вовсе приукрашивали истинное положение дел в государстве, лишь бы ее величество не волновалась. Сесил в обращении с королевой был, как обычно, галантен, восхваляя ее ум и прозорливость и вообще всячески ублажая королевское тщеславие. Пергамент, на котором она пишет, уверял он, благоухает от одного прикосновения пальцев ее величества; губы ее подобны рубинам, глаза ее прекрасны, сверкая, как топазы. Иное дело, что Сесил действительно восхищался ее выдающимися способностями в деле управления государством и с приближением конца царствования Елизаветы все больше задумывался над тем, что опыт ее, запечатленный в различных записях, следует сохранить для потомства. Ибо это царствование, считал он, являет собою несравненный пример просвещенности и красоты. Конечно же, его, как и Харингтона, печалил вид королевы, склонившейся при свете камина над различными документами и указами, под которыми она, подслеповато прищуриваясь, неверной рукой ставит подпись, — все труднее ей становится разбирать слова, а почерк, некогда почти каллиграфический, сделался кривым и нечетким.

В начале 1603 года Елизавета простудилась, а 21 января двор под проливным дождем двинулся в Ричмонд, где ему предстояло провести всю эту на редкость суровую зиму. На пронизывающем холодном ветру простуда перешла в бронхит, и королева совсем пала духом, тем более что как раз в это время умерла ее родственница, графиня Нотингэмская.

«Ее Величество по-настоящему любила графиню, — записывает один иностранный дипломат, присутствовавший при погребальной церемонии, — и смерть ее повергла королеву в глубокое уныние, должно быть, напоминая о неизбежности собственного ухода».

Елизавете было почти семьдесят лет, и возраст безжалостно давал о себе знать. Болела голова, болело от ревматизма все тело, болели ноги, мучил кашель. Еда и напитки давно уже потеряли для нее всякий вкус, не давала покоя бессонница, и днем, и ночью королева не могла найти себе места. Ричмонд она всегда любила, называя его «теплым зимним убежищем для старой женщины», но теперь, ворочаясь на кровати долгими бессонными ночами, Елизавета и здесь не находила никакой радости.

А хуже всего была гнетущая тяжесть на сердце. Обложившись подушками, она часами сидела на полу и тупо смотрела в одну и ту же точку; долгое молчание перемежалось лишь с глубокими вздохами и внезапно прорывающимися рыданиями.

Силы оставили ее, она больше не в состоянии была что-либо сделать для своего королевства; погруженная в глубокую тоску, Елизавета не могла себя заставить даже подняться. Время от времени она еще взрывалась, ругая на чем свет стоит своих министров, требующих денег, и заклятого врага Тайрона, которому удалось обернуть поражение победой и вырвать у полной гнева униженной королевы помилование. Но это были лишь мгновения, а в общем, как пишет один современник, бросающееся в глаза ослабление памяти и способности к здравому суждению не позволяло Елизавете заниматься делами сколько-нибудь всерьез. Она уже не выдерживает разговоров на государственные темы, продолжает тот же современник, хотя находит удовольствие в чтении «Кентерберийских рассказов». Сесила Елизавета еще принимает, однако любого другого может прогнать с глаз долой.

Елизавету глубоко уязвляло то, что теперь, когда она подошла к порогу смерти, приближенные и чиновники не находили нужным ревностно выполнять ее приказания и вообще вели себя так, словно ее уже нет на этом свете. Она чувствует, пишет епископ Карлайл, что уже никому не интересна, и от этого лишь впадает в еще более глубокую тоску. И действительно, в глазах многих, а в особенности старых и испытанных слуг, она представляла сейчас интерес лишь в той степени, в какой это касалось остающихся после нее богатств. Что будет с драгоценностями, роскошной обстановкой, сотнями платьев и надушенных перчаток, веерами из лебединого пуха? Отдаст ли их новый король бедным, так и не оцененным по достоинству слугам Елизаветы или подарит жене? Впрочем, на этот счет, кажется, никто особенно не беспокоился: по слухам, король Яков прохладно, и это еще очень мягко сказано, относился к жене и, если бы его не отговорили советники, давно бы заключил ее в тюрьму.

«Весь двор погрузился в уныние, — пишет свидетель. — Иным кажется, что королева умрет не сегодня-завтра, другие считают, что она не протянет до мая, но все уверены, что это ее последняя зима». Придворные впали почти в такое же оцепенение, как и сама умирающая королева, дурная погода удерживала их взаперти, а пауза в политической жизни заставляла бесцельно слоняться по комнатам. О делах в Ричмонде все забыли, и, по мере того как неделя тянулась за неделей, во дворце все сильнее распространялся запах от немытых тел и немытых полов.

В самом начале марта королеве стало значительно хуже, и выглядела она такой потерянной и уставшей от жизни, что даже отказывалась принимать и без того ненавистные лекарства, которыми пичкали ее доктора. Видно было, что ей уже не хочется бороться за жизнь. Но и просто слечь в кровать и умереть она как будто тоже была не готова. Елизавета целыми днями сидела на подушках в полном сознании, но не обращая никакого внимания на происходящее вокруг нее, не говоря ни слова, отказываясь от еды, не переодеваясь. Вскрылась опухоль в горле, стало трудно дышать, но докторам удалось все же что-то сделать, и кризис миновал, хотя в какой-то момент уже казалось, что Елизавета отходит.

Смерть приближалась к ней не спеша, с мучительной медлительностью, не окрашенная в цвета драмы или трагедии — смерть, резко контрастирующая с яркой жизнью Елизаветы. С остекленевшими глазами, вконец высохшая, она лежала, откинувшись на подушки, от нее шел дурной запах, палец был засунут в рот, как у спящего младенца или идиота. Лишь двадцать первого марта она согласилась сменить одежду и лечь в постель.

Все сочли это событие знаковым, во всяком случае, оно усилило нервозность среди придворных, и без того не находящих себе места от неопределенности. Кровать — это не просто кровать, это смертное ложе королевы, и, стало быть, пришла пора подумать о возможных последствиях ее близкой кончины. Совет принял меры к укреплению безопасности Виндзорского дворца, а в Лондоне начали заготавливать зерно на случай хлебных бунтов. Военная угроза, если таковая, конечно, вообще возникнет, придет с севера, где, по слухам, у короля Якова наготове четырнадцать тысяч всадников. В Лондоне на всякий случай вырыли широкий ров по северной границе и на востоке, недалеко от Вестминстера, хотя подобная мера самообороны могла обернуться как раз большой бедой. В этот год чума началась как в столице, так и ее окрестностях, причем необычно рано, и распространялась так стремительно, что и примеров в этом роде не упомнишь.

Королеву уложили в ее высокую деревянную кровать все с теми же красочными изображениями диких зверей и позолоченной резьбой па спинке, прикрыв расшитыми простынями и удобно пристроив совсем маленькую теперь голову на шелковых подушках. От недоедания Елизавета страшно исхудала и все равно отказывалась от всего, кроме ломтика хлеба. Она по-прежнему не разговаривала ни с кем, ни на кого не смотрела и, повернувшись на бок, молча продолжала нести свою печальную вахту. Погруженная в таинственные мысли, одинокая, хотя вокруг и толпилось немало народа, королева Елизавета медленно погружалась в небытие.

В комнате раздавались негромкие голоса — присутствующие читали молитву; снаружи да и во всем королевстве священникам тоже было предписано молиться за королеву: да поможет ей Бог укрепиться телом и духом, да вернет он ей здоровье. Когда архиепископ Уитгифт, находившийся при Елизавете, заговорил об Иисусе Христе и небесах, щеки у нее вдруг порозовели, в глазах мелькнул луч надежды, и она потрепала его по ладони. Бессильная произнести хоть слово с тех самых пор, как слегла, Елизавета лишь глазами да слабым движением руки могла показать, что сохраняет веру в милосердие Божье.

Но это было ее последнее движение. Поздно вечером 23 марта Елизавета погрузилась в сон. С ней оставался ее любимый капеллан доктор Пэрри. Снаружи расхаживали в ожидании новостей самые близкие королеве и самые знатные в Англии люди. У парадного входа ждал оседланный жеребец — весть о кончине ее величества немедленно полетит на север, к королю Якову. Прошло несколько часов, и из спальни вышел под плач и стенания присутствующих доктор Пэрри. Все было кончено. Оставалось лишь молиться за упокой души ее величества королевы Елизаветы I.

Слово прозвучало, всадник вскочил в седло, и вскоре цокот копыт замер в шуме ночного дождя.

Загрузка...