Часть 3 La plus fine femme du monde

Глава 15

Устанет ли жарко молиться народ?

Пусть небо вовек сохранит и спасет

Ту Деву, что волей своею

Нам славу былую и гордость вернет, —

И мир преклонится пред нею.

Мария умерла на рассвете, а уже в полдень Елизавета была провозглашена королевой в зале заседаний парламента в Вестминстере и одновременно в муниципалитете, вокруг здания которого уже давно вовсю выражали свои восторженные чувства жители Лондона. Это был их день, их долгожданный день избавления от бесконечной кровавой ночи, опустившейся над Англией в годы царствования Марии. На протяжении всей затянувшейся болезни прежней королевы эти чувства копились в груди и вот наконец прорвались наружу.

В Лондоне, перекликаясь друг с другом, торжественно гудели все колокола, по узким улочкам бесконечным потоком текли людские толпы, издавая приветственные возгласы в адрес королевы Елизаветы. Лавки и рынки закрылись, никто не работал. К закату Лондон превратился в гигантский трактир на открытом воздухе, освещенный горящими на каждом углу кострами. Вино и мясные закуски раздавали без счета и без денег. До самой ночи, пока не свалились от усталости и от обилия выпитого, вместе плясали и распевали песни купцы и знать, рабочие и бродяги в рубище.

Несколько дней спустя, заслышав, что Елизавета направляется в Лондон, толпа двинулась ей навстречу, растянувшись на много миль, выкрикивая приветствия, размахивая руками и вообще «изъявляя такой восторг, радость и надежду, что это далеко превзошло любые ее ожидания». Празднество только начиналось; впереди еще был официальный въезд новой государыни в город, когда палили пушки и звучали трубы, а примерно семь недель спустя состоялась красочная церемония коронации.

Протестанты, сумевшие ускользнуть от преследований и осевшие в Страсбурге и Женеве, славили Бога, который в своем неизбывном милосердии прибрал к себе Марию и сберег для царствования ее преемницу. «Мы, те, кто давно оторван от Англии, — писал тесть Уильяма Сесила Энтони Кук, — преисполнены теперь надежды лицезреть в недалеком будущем Ее Величество и родную страну». «Если иудеи счастливы своей Деборой, насколько же мы, англичане, счастливее своей Елизаветой!» — восклицала Екатерина Берти, герцогиня Суффолк, все это время искавшая убежища то в Польше, то в Германии, в то время как ее братья и сестры по вере — протестанты горели на кострах в Англии. На всем протяжении царствования Марии Елизавета оставалась надеждой и опорой протестантов; ничего, кроме самого общего представления о ее личных конфессиональных пристрастиях, у них не было, но все пребывали в убеждении, что по своему воспитанию и наследственному вероисповеданию Елизавета должна принадлежать протестантскому лагерю. И теперь, обретя власть, она наверняка осуществит их ожидания!

Но произошло это не сразу. Елизавета, а вместе с ней и ее приближенные, по-прежнему ходила на дневную мессу; она повелела, чтобы «никто не осмеливался оскорблять святые места и служителей веры, никто не покушался на существующие формы богослужения». Все выглядело так, что воля умирающей Марии — а она требовала, чтобы ее сестра защищала католическое вероисповедание в Англии, — выполняется честно и трепетно. И действительно, подданные вопреки тому, чего можно было ожидать, никоим образом не выплескивали свои сокровенные чувства на церковь и церковников. Пока достаточно было и того, что иссяк дух гонений и погасли костры, а уж потом, со временем, королева непременно восстановит храм, возведенный королем Генрихом и королем Эдуардом.

Ну а сейчас она была занята более неотложными делами. Формально принятый при Генрихе VIII парламентский акт, отлучающий Елизавету от трона, так и не был отменен, хотя по последующему королевскому указу права ее как наследницы были восстановлены. Дабы раз и навсегда решить эту дилемму, Елизавете следовало немедленно обратиться к помощи законников. Требовалось заняться и другим — по всему Лондону и его окрестностям распространилась настоящая эпидемия правонарушений. Разного рода воришки-карманники и убийцы, шныряющие по городским улицам и переулкам и даже в непосредственной близости от Вестминстерского аббатства, совсем распоясались в предвидении всеобщей амнистии, ожидавшейся ко дню коронации. Чтобы положить этому конец, Елизавета издала официальный декрет, согласно которому амнистия не распространялась на тех, кто совершил преступления уже после провозглашения ее королевой.

Много времени у Елизаветы отнимали и приготовления к старинному и весьма сложному ритуалу коронации. Прежде всего надо было найти церковника, который согласился бы провести эту церемонию, и, учитывая, что кардинал Поул умер (он пережил Марию всего на несколько часов), а архиепископ Йоркский Николас Хит все же с немалой настороженностью относился к конфессиональным пристрастиям новой королевы, задача эта не представлялась такой уж простой. В конце концов сошлись на кандидатуре совершенно неизвестного викария из окружения Хита — Оуэна Оглторпа. Далее предстояло разобраться с протоколом — кто и где, в соответствии со своим положением, должен находиться во время церемонии. Наконец, убранство: кресла, ковры и все такое прочее.

Буквально тут же заработала целая индустрия по производству одеяний и декоративного оформления этой самой торжественной из королевских церемоний: портные и швеи мастерили праздничные платья, скорняки подбивали их мехом, торговцы шелком и бархатом вовсю поставляли товар. Обойщикам было велено задрапировать новые королевские носилки золототкаными занавесками, а трон в аббатстве покрыть полотном с серебряными нитями. Шорники готовили роскошную сбрую для лошадей, оружейных дел мастера — особые мечи и иные доспехи, которые было принято надевать по случаю столь знаменательного события. Общее руководство всеми этими приготовлениями осуществлял королевский портной; в его ведении были не только официальные лица и фрейлины королевы, но и герольды, пажи, музыканты, оруженосцы — в общем, все те, кто должен будет сопровождать королеву в торжественной процессии. Не забыли никого, включая поставщиков продуктов для дворцовой кухни, прачку королевы (ей сшили новое красное платье) и шутов, издалека бросающихся в глаза своими оранжевыми колпаками с алыми блестками.

Занятую сверх головы разного рода делами, связанными с предстоящим событием, Елизавету словно бы преследовал призрак покойной королевы. Накопились счета от Нонниуса, врача, бывшего с ней до последнего мгновения; Филипп выписал его из Нидерландов, но так ни пенса и не заплатил. Повсюду лежали различные петиции и рекомендательные письма, располагались подарки от подданных и иностранных вельмож, в том числе восемь великолепных охотничьих соколов от прусского курфюрста, — и на все это надо было отвечать. Предстояло заплатить долги, о чем Мария незадолго до смерти просила сестру, и вознаграждение сотням и сотням слуг. Особенно дорого стоило содержание личной охраны, составлявшей ныне четыреста гвардейцев (против пятидесяти при Генрихе VIII), — Мария чрезвычайно опасалась за свою жизнь. По крайней мере половину из них Елизавета решила распустить.

В те дни случилось еще одно совершенно непредвиденное событие, вызвавшее настоящий переполох при дворе. Уже когда Мария отходила, ей принесли на подпись важные документы для английского посольства, ведущего переговоры с французами по поводу Кале. Разумеется, она даже прочитать их не смогла, они так и остались лежать у смертного одра. Теперь их нигде не могли найти, и переговоры застопорились. Обратились к Сюзанне Кларенсье, фрейлине Марии. Та сказала, что их забрали бальзамировщики: труп обернули длинными свитками пергамента.

Ситуация создалась критическая, ибо от успеха переговоров непосредственным образом зависело положение королевства перед лицом постоянной угрозы со стороны Франции. Собственно, в первые дни царствования Елизаветы это была самая большая опасность — всех преследовал, по словам секретаря Тайного совета, страх перед французским королем, «одной ногой упершимся в Кале, другой — в Шотландию». Кале, этот традиционно английский порт, сделался теперь плацдармом для вторжения в страну. Утрата его означала не только удар, нанесенный самолюбию, и ущерб благосостоянию государства, ибо с Кале была напрямую связана торговля шерстью, таким образом терялся и контроль над проливами, отделяющими Англию от континентальной Европы и от Ирландии, что заметно облегчало французам доступ в Шотландию.

А она в последние годы стала настоящей цитаделью французов. Наследовавшая своему отцу Якову V внучатая племянница Генриха VIII (и, стало быть, кузина Елизаветы) Мария Стюарт только что отправилась в Париж, где предстояла ее помолвка с наследником французского престола дофином Франциском. Ее мать, Марию Лотарингскую, бывшую при ней регентшей, со всех сторон окружали французские советники, не говоря уже о французских солдатах. Что за всем этим стоит, ни для кого секрета не составляло: Мария откровенно зарилась на английский престол, и французы-католики были преисполнены решимости оказать ей военную поддержку в выступлении против протестантки Елизаветы, которая в их глазах была еретичкой, да к тому же незаконнорожденной.

Именно поэтому на протяжении всех переговоров Елизавета и Совет то и дело посылали на север курьеров с приказами срочно укреплять пограничные крепости, провести подсчет и оценку состояния орудий, собирать отряды, но только настоящие, дееспособные отряды, а не шумную ораву, наряженную в мундиры, которыми их предводители любят похвастать перед своими соседями и знакомыми. Отправлялись нарочные и во Фландрию — за шлемами, латами, серой, селитрой и всем, что нужно для войны.

Вообще-то Англия сейчас могла бы поискать союзника в лице Филиппа — ныне короля Филиппа, повелителя Испании и ее колоний; мощь этой дружественной державы была для Англии надежной опорой. Но слишком высока цена такого союза — безоговорочное подчинение замыслам Филиппа, и в частности дальнейшее вовлечение Англии в испанские войны. В этом случае стране суждено было превратиться в очередной предмет раздоров между Габсбургами и Валуа, и дом Тюдоров тогда немедленно утратил бы свое былое значение. Выказать Филиппу достойную признательность за его братскую помощь во взаимоотношениях с Францией и в то же время не позволить Испании играть слишком большую роль в английских делах — вот та узкая тропинка, по которой предстояло пройти Елизавете и ее советникам. И от опыта и умелости вождя зависело все, в том числе и упорядочение церковных дел в стране.

Советники, подобранные Елизаветой, служили при дворе еще в царствование ее брата. Большинство из них — протестанты. Явное исключение составлял архиепископ Хит, но и его вскоре сменил Николас Бэкон. Почти все пэры были из семей, лишь недавно вошедших в избранный круг знати (впрочем, исключение составлял Арундел, правоверный католик и наследник старого и славного имени).

Сначала в Совет входили восемнадцать человек; потом это количество было уменьшено на треть. Возглавил его Уильям Сесил, давний приближенный Елизаветы, которого она всегда дарила полным своим доверием. Поговаривали, что и другие советники — тоже близкие новой королеве люди, прежде всего Джон Мейсон, которого Фериа называл ее «главным конфидентом», и дородный Томас Перри, человек, которому Елизавета доверяла с детства, хотя и не всегда он это доверие оправдывал. Все это были видные люди, но только один Сесил сочетал в себе выдающийся ум и способности с тем, что Ноайль называл «присущим ему пониманием своей госпожи». Госпоже этой и ее королевству Сесилу предстояло прослужить долгие сорок лет, и на протяжении всего этого времени он демонстрировал свое особенное, на грани человеческих возможностей, умение вести дела.

Подвижный, энергичный человек примерно сорока лет, Сесил подходил к государственной политике во всех ее мельчайших гранях как к своему личному делу. В качестве секретаря королевского Совета он должен был обладать знаниями о множестве предметов, от внешней и военной политики, тайной разведки до политики внутренней, деятельности церкви и двора. Но Сесилу нужно было знать, и он почти этого добился, буквально обо всем происходящем в Англии — от юга до севера, от запада до востока.

О поразительной работоспособности Сесила свидетельствует уже одно только гигантское количество написанных им документов, меморандумов, писем. В государственной политике Сесил сочетал аккуратность вышколенного клерка с тем, что один историк XIX века назвал склонностью «совать нос в чужие дела». Впрочем, об этом муже можно сказать многое. Он был наделен незаурядным личным обаянием, широко образован, и, наконец, за его спиной был опыт государственной службы, накопленный за время двух последних царствований. А ко всему прочему Сесил обладал замечательной способностью избегать внутренних конфликтов между государственным долгом и религиозным сознанием, конфликтов, в огне которых сгорела в XVI веке не одна карьера.

Не изменяя своей протестантской вере, он сумел сделаться незаменимым помощником и Марии, и Поулу, особенно последнему, хотя оба отлично знали о его близости Елизавете. За несколько дней до смерти кардинал вспомнил о своем друге и соратнике-протестанте и как последний жест благорасположения послал ему красивый серебряный чернильный прибор. В то же время, полагая своим долгом служить царствующей особе независимо от конфессии и проводимого политического курса, Сесил всегда сохранял внутреннюю независимость. На протяжении второй половины правления Марии он с горечью отмечал в дневнике имена тех, кого королева послала на костер за ересь.

С портрета, сделанного в начале царствования Елизаветы, на нас смотрит суровый вельможа в черном, лишь на воротнике заметна какая-то незатейливая вышивка. Брови вразлет, волевой подбородок, проницательный взгляд, вид настороженный и несколько отчужденный — портрет уверенного в себе государственного деятеля. Хоть университеты свои Сесил проходил в атмосфере упадка и разложения двора Эдуарда VI, ему удалось сохранить внутреннюю честность, и личная жизнь его предстает образцом безупречной духовной цельности. Из большого, но скромного дома, который Сесил снимал в Уимблдоне, были видны шпили собора Святого Павла; даров ближайших пастбищ и земель хватало, чтобы удовлетворить потребности восьми членов семьи и двадцати пяти слуг. Но, оставаясь в частной жизни человеком на редкость мягким и покладистым, в делах государственных Сесил обнаруживал неуклонную жесткость, даже безжалостность, и именно эту его двуликость — двуликость Януса — всегда высоко ценила Елизавета.

Ей просто необходим был человек, умеющий находить с людьми общий язык, ибо в планы королевы вовсе не входило передавать власть в руки советников, чтобы те управляли страной от ее имени. Править она собиралась сама, пуская при этом в ход все свое хитроумие, все умение плести интригу, которым овладела в годы правления Марии, когда от этого умения, от способности солгать так, чтобы тебе поверили, зависела сама ее жизнь. Отныне выворачиваться, да и не только выворачиваться, Елизавете с Сесилом придется совместно, и, надо сказать, они отлично дополняли друг друга.

С самых первых дней Елизавета решительно взяла дело в свои руки. Приближенным оставалось лишь с трепетом наблюдать за ней. Новая королева сама принимала все решения, не только крупные, но даже второстепенные, хотя и требовала от советников основательной их подготовки и жестко отчитывала за любую промашку. Совет собирался на заседания ежедневно. Как правило, королева на них не присутствовала, но ей должны были докладывать суть обсуждаемых дел. Более же всего она предпочитала личные встречи, вызывая к себе советников одного за другим. Эти основательные и, несомненно, утомительные многочасовые беседы позволили ей досконально изучить все точки зрения, процедить и взвесить информацию и взгляды и, возможно, самое главное — определить компетентность и способность каждого защитить свою позицию.

Ибо подобно отцу Елизавета была преисполнена решимости ни за что не дать своим советникам объединиться против себя. Используя их амбиции, эгоистические поползновения, личное соперничество, полагаясь на свое незаурядное политическое чутье, а теперь и на знание характера и способностей каждого, Елизавета с большим мастерством натравливала друг на друга различные группы внутри Совета. По словам одного исследователя XVII века, ее советники «скорее подчинялись установленным ею правилам, нежели пытались противопоставить им собственную волю и собственные суждения, которые интересовали королеву в последнюю очередь». Она знала цену каждому, точно определяла его сильные и слабые стороны и далее, используя нужные рычаги, выжимала из человека максимум того, на что он был способен.

Такая тактика сбивала с толку всех, включая и главного советника Сесила. Умело манипулируя теми, кто ее окружал, Елизавета настолько успешно скрывала собственные политические взгляды и процесс их формирования, что современные историки часто становятся в тупик, пытаясь отделить подлинные воззрения Елизаветы от всего наносного.

Полагаясь на свое политическое чутье и ум, которые нечасто изменяли ей, во взаимоотношениях с советниками Елизавета постоянно давала волю необузданному темпераменту и в то же время с присущей ей изворотливостью, склонностью к двойной игре гибко маневрировала — только так можно было удержать их на коротком поводке. Настроение ее менялось мгновенно и непредсказуемо. Взрыв чувств мог смениться ледяным спокойствием, шутка — потоком гневных слов и даже оскорблений. Такой стиль поведения держал советников в постоянном напряжении. А помимо того, работая с Елизаветой, они быстро убедились, что быть и казаться — это совсем разные вещи. Вот, допустим, королева гневается. Но под волнующейся поверхностью невидимо скрываются покойные пласты сознания, где осуществляется хладнокровный расчет вариантов и схем. Елизавета любила расставлять своим советникам разнообразные ловушки, скажем, возвращая им их же собственные, неосторожно сказанные слова. Даже у самых умных из них язык в ее присутствии нередко прилипал к гортани; что же касается молодости королевы, ее брызжущей энергии и неотразимой женственности, то она не могла оставить равнодушным никого, пусть даже такое воздействие было мгновенным и быстро проходило.

Короче говоря, у Елизаветы было все для того, чтобы стать настоящей властительницей, — мужество, тонкий ум, решимость. Все, кроме опыта.

Скажем, невозможно было скрыть полную неискушенность в международных делах. Однажды совершенно потрясенные советники и Фериа услышали, что, оказывается, Елизавета не считает себя связанной тем клочком бумаги, на котором Мария объявляет войну французам. Впрочем, убедившись в беспочвенности такой позиции, Елизавета быстро от нее отступила. Поначалу она, как все начинающие дипломаты, относилась ко всему с величайшей подозрительностью. Когда Фериа сообщил, что Испания и Франция заключили мирное соглашение, Елизавета почему-то решила, что со стороны короля Филиппа это предательство; понадобилось вмешательство Сесила, чтобы разубедить ее в этом.

Но сколь бы неуверенно ни чувствовала себя Елизавета на первых порах на международной сцене, дома она вела дела твердо и решительно, с лихвой компенсируя недостаток опыта силою духа.

Фериа, пребывавший в Англии для защиты испанских интересов и сохранения того влияния, каким пользовался Филипп при Марии, оставил нечто вроде портрета ее преемницы в первые недели царствования. Елизавета решительна, уверена в себе, ей чужды сомнения, отмечал он. «Поразительная женщина». Привыкший к сдержанности и даже робости, которые обычно демонстрируют представительницы прекрасного пола, Фериа никак не мог приспособиться к размашистым манерам, которые Елизавета унаследовала от отца. Она говорила с ним, как, впрочем, и с другими дипломатами, открыто, не выбирая слов. Она жаловалась на бедность, и когда он, допустим, дарил ей дорогое кольцо, так и расплывалась в довольной улыбке. («Ей очень нравятся подарки», — замечает испанец.) К тому же Елизавета с величайшей охотой ввязывалась в споры. В целом же она приводила Фериа в отчаяние. Плохо уже то, что Елизавета — женщина, но еще хуже, что — «молодая девчонка, неглупая, но совершенно несдержанная». И лишь в одном отношении у нее есть преимущество перед Марией: Елизавета, безусловно, способна к деторождению. Что же касается всего остального, то с точки зрения испанских интересов она «явно уступает» сестре.

Но даже Фериа вынужден признать, что Елизавету «боятся куда больше», чем Марию, и что она «отдает распоряжения и делает свое дело с той же абсолютной неколебимостью, что отличала ее отца». «Абсолют» — вот ключевое слово. Елизавета явно рассчитывала на всеобщее повиновение и добилась его. Даже в личных покоях она установила свой порядок, запретив фрейлинам говорить о делах. Королевская спальня, бывшая некогда местом, где вручались петиции и испрашивались разнообразные должности и привилегии, превратилась в политическую пустыню.

Елизавета поступала мудро, полагаясь в те первые дни царствования по преимуществу на себя самое, ибо при дворе царил настоящий хаос. Большинство чиновников и слуг Марии были уволены, дела застопорились, а замену искали и находили главным образом среди молодых людей, чья энергия явно не соответствовала их опыту. «Королевство, — записывал Фериа, — попало в руки молодежи, еретиков и изменников». Старшее поколение и убежденные католики были охвачены страхом, однако чувств своих не выказывали, особенно на публике; между собою же называли новую королеву «временщицей» и, ссылаясь на какие-то древние таинственные знаки, предсказывали, что царствование ее будет недолгим и к власти возвратится король Филипп.

Царящая при дворе неразбериха чрезвычайно беспокоила Фериа. Зайдя как-то в парадную залу переговорить с королевой о важном деле, он обнаружил в ней «кучу народа»: все либо засыпали ее подарками, либо о чем-то наперебой заговаривали, Елизавета же была «совершенно захвачена» происходящим. Если хотя бы в комнате заседаний Совета испанец рассчитывал попасть в спокойную атмосферу, то разочарование его ждало и здесь. Тоже гвалт, тоже все перебивают говорящих, а у двери толпятся всякие просители, оттирая друг друга от замочной скважины либо пытаясь заглянуть внутрь. «Здесь все так перепуталось, — в полном отчаянии записывает Фериа, — что уже и отец сына не узнает».

Казалось, Елизавета стоит выше всех этих свар; в то же время этот хаос ей до какой-то степени даже нравился, ибо убеждал, что все только начинается, ничто еще не обрело окончательной формы и именно ей предстоит заняться этим. Впрочем, в одном отношении сразу же образовалась полная ясность. Враги Марии — друзья Елизаветы. Она по-прежнему, как и до смерти сестры, была «настроена явно против нее» и старалась, чтобы всем это было видно. Проезжая как-то улицами Лондона, она заметила в окне Уильяма Парра, графа Нортгепмтона — давнего недруга покойной королевы. Елизавета резко натянула поводья и, «самым сердечным образом» приветствуя старого протестанта, справилась о его здоровье (в это время он поправлялся после долгой болезни). И вся эта демонстрация, кисло комментирует Фериа, понадобилась лишь затем, чтобы засвидетельствовать симпатии «самому большому врагу» Марии. Именно по этому признаку, продолжает посол, и судят теперь о людях.

Сколь густо была насыщена атмосфера жаждой мести, становится видно из рассказа испанца об одном из врачей, пользовавших Марию в последние дни ее жизни. Это был «молодой и глуповатый малый», коллеги его ни в грош не ставили, и у Фериа были некоторые основания подозревать, что он подбросил в еду «какую-нибудь гадость», которая ускорила конец королевы. Врача явно следовало бы арестовать, но Ферма одолевали сомнения. «Боюсь, — пояснял он, — что, если обратиться к королеве, она скорее наградит его, нежели накажет».

Но, напуганные лихими замашками своей не знающей ни в чем удержу юной повелительницы, придворные и советники утешали себя тем, что стремительное ее восхождение к власти скоро оборвется. Ибо она непременно вступит в брак. Что же касается Европы, то там вообще все были убеждены, что рано или поздно, скорее рано, Елизавета должна пойти по пути покойной сестры: перемены ожидают всех ничтожные, а в целом Елизавете предстоит править королевством, построенным Марией, она будет следовать рекомендациям ее советников и выйдет за ее мужа. Доброе покровительство, которое Филипп всегда оказывал Марии, теперь перенесется на Елизавету (право, с его стороны отказать в нем было бы просто неблагородно), и тяжкое бремя власти спадет с хрупких женских плеч. «Для вас же и для королевства будет лучше, — писал Филипп свояченице, — если принц-консорт избавит вас от трудов, предназначенных только мужчинам». Даже Сесил, лучше других представлявший себе истинные духовные и интеллектуальные возможности Елизаветы, как-то, по слухам, сердито отчитал одного иностранного посланника, обсуждавшего с королевой международные дела. Нельзя, говорил он, «обременять женщину такой тяжестью».

В то время наиболее решительным выразителем мысли о всей мерзостности женской власти считался некий Джон Нокс из Шотландии. В своем яростном антифеминистском трактате «Первый трубный глас против чудовищного нашествия легионов женщин» он клеймил правление женщин как нечто невозможное и противное законам природы. Хотя трактат был направлен против Марии Тюдор, а также королевы Шотландии Марии Стюарт и ее матери-регентши Марии Лотарингской, Елизавета восприняла его как личный выпад и запретила Ноксу въезд в королевство, что, между прочим, означало явный отказ от политики покровительства всем, кто выступал и выступает против ее сестры. Нокс, готовивший протестантское восстание в Шотландии и потому чрезвычайно нуждавшийся в поддержке Елизаветы, попал в силки, расставленные им самим.

В надежде хоть как-то оправдаться он написал Сесилу. В письме содержались совершенно немыслимые для такого человека оговорки. Елизавета, по его словам, представляет собою чудесное исключение из общего принципа женской неприспособленности к власти; она вознесена на трон самим Богом, чьи пути неисповедимы. И коль скоро она признает, что следует «Его верховной воле», а не закону человеческому и уж тем более, упаси Господь, не стремится сравняться с мужчинами («против чего восстает природа да и сам закон Божий»), тогда и он, Нокс, более, чем кто-либо иной, готов «поддержать ее законную власть».

Но даже оставляя в стороне такого рода спекуляции, у придворных Елизаветы, особенно не самых знатных, были все основания с надеждой смотреть на ее брак. Консорту, как только он появится в Англии, будет нужна собственная свита, а это означает сотни новых вакансий; а далее пойдут дети, и у них тоже будут пажи, грумы, иные слуги — словом, возможности открываются немалые.

Рождественские празднества, первые с момента восшествия Елизаветы на трон, сопровождались оживленными разговорами о возможном брачном союзе. Сразу после смерти Марии при дворе воцарилась необычайная тишина, развлечения приобрели сугубо приватный характер, но уже в середине декабря «перед ужином немного танцевали», и чем ближе к праздникам, тем веселее там становилось. Поговаривали, что в качестве возможных претендентов королева подумывает о Франсисе Тэлботе, сыне графа Шрусбери, и об Арунделе, недавно вернувшемся из Франции, где он возглавлял английскую делегацию на переговорах о мире. У последнего, разгуливавшего по зале приемов в новых шелках и мехах и вообще «выглядевшего весьма уверенным в себе», шансы, как считалось, были особенно велики. Он набрал серебра в долг у одного итальянского купца в Лондоне, обещая расплатиться, как только женится на королеве, и теперь буквально сорил деньгами, щедро одаривая приближенных королевы в надежде на протекцию.

Утром 14 января 1559 года, накануне коронации, в Лондоне шел негустой снег. Последние дни погода стояла скверная, дождь, перемежающийся со снегом, превращался, падая на землю, в месиво, а затем и просто в грязь, летевшую из-под колес проезжающих экипажей и конских копыт на стены домов и торговых лавок. Еще до рассвета рабочие принялись приводить улицы хоть в какой-то порядок, посыпая проезжую часть гравием и песком, чтобы королевская процессия не застряла в гигантских лужах. На протяжении всего утра к Тауэру стекались придворные, занимая положенные по рангу места; «все так и сверкали драгоценностями и золотым шитьем, даже сделалось светлее», хотя снег шел не переставая.

К двум часам в центре города собрались толпы лондонцев, оттесняемых от проезжей части деревянным ограждением, людьми в ливреях и стражей торговых гильдий. Уже несколько часов наблюдали они нескончаемый поток вестников, церемониймейстеров, сквайров, должностных лиц, церковников, судей, рыцарей и пэров. Процессия была впечатляющей — тысячи, по словам одного очевидца, лошадей в попонах, таких же ослепительных, как костюмы у всадников, — но то было только вступление: люди жаждали увидеть королеву.

И вот она появилась — словно облака рассеялись и на небе засияло солнце. Едва мелькнули вдали королевские носилки в золотой парче, сопровождаемые десятками пеших лакеев в красном с королевскими гербами на пышных ливреях и буквами ER — Елизавета Регина (королева), — как толпа разразилась восторженными криками. Ее приветствовали «молитвами, здравицами, добрыми пожеланиями». Елизавета же, «блистая золотым шитьем», тяжелым, как доспехи, «приветственно махала рукой и раздаривала улыбки тем, кто стоял вдалеке, а к тем, что поближе, обращала ласковые слова».

«Боже, храни королеву!» — кричала толпа.

«Боже, храни вас, англичан! — отвечала Елизавета звонким, сильным голосом. — От души благодарю всех вас».

Кажется, она слышала всякое обращенное к ней слово, кто бы его ни произнес, говорила Елизавета не столько со всей толпой, сколько с каждым в отдельности. Был у нее — как в свое время и у ее отца — дар заставлять человека верить, что беседует она с ним, и только с ним одним.

То был момент чистой радости, величайшей близости между повелительницей и подданными. Вот как о нем отозвался наблюдательный свидетель: «Один лишь восторг, только молитва, только душевный покой».

И так продолжалось на протяжении всего пути. Стоило процессии остановиться, как мгновенно возникал какой-то импровизированный карнавал, или песнопения, или чтение стихов, и Елизавета, понимая, что все взгляды устремлены не на исполнителей, а на нее, королеву, откликалась настолько непринужденно, словно и сама была участницей труппы. У одной церкви к ней обратился со стихами какой-то малыш, и на протяжении всего этого достаточно продолжительного чтения неуклюжих строк Елизавета не переставала ласково улыбаться. На лице ее не только «читалось пристальное внимание» — «сама мимика свидетельствовала, насколько живо воспринимает слушательница слова, затрагивающие ее душу, как и сердца людей». Ее улыбка говорила сама за себя: всякое слово будто отпечатывалось в сознании Елизаветы. В игре она принимала участие наравне с малышом, и, когда спектакль закончился, зрители разразились шумными рукоплесканиями.

Озабоченная тем, как бы ничего не пропустить, Елизавета посылала вперед людей, чтобы узнать заранее тему каждого действа, а заодно утишить приветственные клики — иначе не было слышно музыки и стихов. Она отмечала глубину и искренность всего происходящего, что свидетельствует о хорошей наследственности, мудром воспитании, триумфе Времени, когда королевство наконец вырвалось из тьмы и идолопоклонства, затмивших английский горизонт в годы царствования Марии, и обернулось к свету божественной истины. В ходе этого праздника Времени, любимого символа протестантизма, Елизавете преподнесли Библию на английском, и, к восторгу толпы, она, приняв ее, поцеловала и воскликнула, что отныне, перед тем как сделать любой шаг, будет «обращаться к этой книге».

В глазах и королевы, и ее подданных в этом праздновании Времени имелся и несколько иронический оттенок, ибо пять лет назад, когда короновалась Мария и на улицах Лондона тоже было полно народа, в одном месте взметнулось полотнище с ее любимым девизом: «Истина, дочь Времени», девизом, который она подкрепила щедрой раздачей денег. Но для протестантов истина Марии — это ложь католицизма, и теперь, должно быть, Елизавета находила немалое удовлетворение в том, что этот девиз ненавистной сестры получил новый смысл.

В дальнем конце Чипсайда городской архивариус преподнес Елизавете кошелек с монетами, и она ответила ему (и лондонцам) проникновенной речью.

«Благодарю вас, милорд и братья, — начала Елизавета, — благодарю и заверяю, что буду всем вам доброй госпожой и королевой и навсегда останусь со своим народом». Слушатели впитывали ее слова, восхищенные не только красноречием, но и «поистине королевским голосом, от одного звука которого задрожит любой враг». «Вы можете положиться на мою волю, — продолжала Елизавета, — и на мою решимость править страной, как должно. И пусть никто из вас не усомнится в том, что ради общего покоя и благополучия я не пожалею ничего, в том числе и собственной жизни. Да благословит вас Бог!»

Речь была встречена настоящим взрывом восторга, и, пока королевские носилки медленно двигались в сторону Вестминстера, толпа, казалось, забыла, что перед ней, в сущности, двадцатипятилетняя девушка довольно хрупкого сложения, с длинными, по-девичьи распущенными рыжими волосами, выбивающимися из-под королевского венца. В глазах людей Елизавета разом сделалась повелительницей.

Во время последнего действа Елизавета явилась в облике Деборы, «судии и восстановительницы дома Израилева», со скипетром в руках и в пышном королевском одеянии. Это был достойный ответ на происки Нокса и завет на будущее. Елизавета была тронута до слез. «Будьте уверены, — обратилась она к толпе, когда действо закончилось, — что я стану вам доброй королевой…» Дальнейшие ее слова потонули в приветственных возгласах. Начиналась последняя часть торжественного пути — от Темпл-Бара к Вестминстеру.

С самого начала и до конца процессия проходила под знаком триумфа — не только Елизаветы, но в каком-то смысле и ее бедной матери, которую во время торжеств тоже изображали со скипетром и диадемой, не говоря уже о королевском титуле. Это был также и триумф ее отца-гиганта, чей образ с началом нового царствования вновь возник в народной памяти.

«Вспомним старого Генриха!» — раздался голос из толпы, когда носилки с Елизаветой остановились у Чипсайда, и все заметили, что королева широко улыбнулась. Она не сомневалась, что, доживи отец до этого момента, момента торжества ребенка Анны Болейн, ребенка своих лучших надежд и самых горьких разочарований, доживи Генрих до этого момента, он испытал бы подлинную радость.

Глава 16

В апреле 1559 года, через три месяца после коронации, совершенно неожиданно и к опасению многих, при дворе большую силу набрал Роберт Дадли. Королевский конюший, высокий, мускулистый атлет, по всеобщему мнению, «на редкость красивый молодой человек», некоторые даже считали, что самый красивый в окружении Елизаветы, Дадли был на виду с первых дней царствования, но столь стремительной карьеры предсказать тогда не взялся бы никто. На торжествах по случаю коронации Дадли явно выделялся: в гордом одиночестве двигался он непосредственно за королевскими носилками, ведя неоседланную лошадь ее величества, и все, казалось, только и ждали, что он украсит собою игрища, маскарады, карнавалы в честь восшествия Елизаветы на трон. И все равно никто не предполагал, что вскоре он сделается любовником королевы.

«В последнее время лорд Роберт вошел в такой фавор при дворе, что, по сути, самолично ведет все дела, — с неудовольствием отмечал Фериа. — Более того, говорят, что Ее Величество целыми днями да и ночами не выходит из его покоев».

Смелое, при всех оговорках, утверждение; правда, вскоре молва об интимных отношениях королевы со своим конюшим распространилась так широко, что зарубежные дипломаты испытывали немалую неловкость, пересказывая истории, которые были у всех на слуху и на устах. Именно так и писал своему начальству в Венецию Мантуан иль Шифанойа: «Здесь все говорят такое, что я и повторять не осмеливаюсь». Де Куадра, сменивший Фериа на посту испанского посла, отмечал, что о королеве и Роберте Дадли рассказывают самые невероятные истории и он ни за что бы в них не поверил, если бы Тайный совет в полном составе «не делал ни малейшей тайны» из их отношений.

Об этих отношениях знали все, и, возможно, поэтому в письменном виде никто о них особенно не распространялся. К тому же для молчания была еще одна веская причина: писать на эту тему, сплетничать было чрезвычайно опасно. И даже имея в своем распоряжении массу косвенных свидетельств и подтверждений, смысл которых прочитывается безошибочно, мы не располагаем никакими бесспорными доказательствами того, что королева потеряла невинность именно в 1559 году (а не раньше — не будем забывать о Томасе Сеймуре).

На намеки самой Елизаветы полагаться нельзя, так как, помимо всегдашней склонности к разнообразным фантазиям, королева находила какое-то извращенное удовольствие в том, чтобы бросить вызов общественному мнению. Она нечасто придавала значение тому, что говорит, и всегда, не задумываясь, уступала непреодолимому желанию подразнить, смутить, вогнать в краску окружавших ее важных персон.

Так что глупо было бы слишком доверять и ее собственным заверениям в чистоте и невинности и, с другой стороны, кроткому «признанию», которое она сделала де Куадре в 1561 году: мол, я «не ангел» и с Дадли действительно что-то было. Впрочем, скажи она, что ничего не было, слова эти слишком явно разошлись бы с ее поведением, ибо скандал разгорелся, в частности, еще и потому, что Елизавета выказывала Дадли недвусмысленные знаки внимания на публике.

Быть может, она взяла его в любовники просто из чувства протеста и желания самоутвердиться. Ибо в первые годы своего царствования Елизавета вела себя на редкость самовластно и агрессивно. «Подобно крестьянину, которому вдруг пожаловали дворянство, — пишет габсбургский посол, — она, как только взошла на трон, раздулась от самодовольства и считает, что ей все позволено». Елизавету никогда не готовили к роли королевы, и при всем присущем ей обаянии, свойстве располагать к себе людей и даже магнетизме ей катастрофически не хватало сдержанности. Никто и никогда не учил ее тому, что ради блага государства следует подавлять свои порывы; более того, вынужденная смолоду ограничивать себя во всем, она теперь решила потакать любым своим желаниям. По словам одного биографа, Елизавета отличалась «таким упрямством и своеволием, что вела себя, даже не задумываясь о собственном благе, не говоря уже о благе королевства».

А где самоутверждаться, как не в любви, каковая издавна служит источником конфликтов между молодыми и старыми, между родителями и детьми? Родителей Елизавете с младых ногтей заменяли Кэт Эшли и Томас Перри, и неудивительно, что ее роман с Робертом Дадли сильно испортил их отношения.

Перри, как говорят, впал в глубокую депрессию, а тут еще и нездоровая полнота начала стремительно увеличиваться — словом, в начале 1561 года он преждевременно сошел в могилу. Кэт Эшли, на которую, как на старшую фрейлину королевы, сплетни, должно быть, обрушивались в первую очередь, предприняла отчаянную попытку воззвать к здравому смыслу своей госпожи.

Начала она с того, что молча опустилась перед ней на колени. В чем дело? — вопросительно посмотрела на нее королева, и Кэт приступила к заранее подготовленной и тщательно отрепетированной речи.

Во имя Всевышнего, умоляла Кэт, ее величеству следует выйти замуж и положить тем самым конец ужасным слухам, которые о ней распространяют. Ее взаимоотношения с Дадли заставляют всех считать, что они, по существу, живут в браке либо впали в грех прелюбодеяния, ибо конюший уже женат. Кэт никак не могла остановиться, и чем дольше она говорила, тем ниже представала в глазах окружающих королева, столь открыто демонстрирующая свою привязанность к этому человеку.

Неужели она не видит, к чему все это может привести? Кэт решительно перешла к главному, сообразив вдруг, что только она может позволить себе говорить с Елизаветой в таком тоне, ни от кого другого та бы этого не потерпела. Неужели королева не понимает, что пройдет еще немного времени, и подданные сначала просто отвернутся от нее, потом начнется ропот и, наконец, схватка за трон, который она более недостойна занимать? Пролитая кровь падет исключительно на голову королевы; Бог призовет ее к ответу, а верноподданный народ проклянет ее имя.

И что же — столь прекрасно начавшееся царствование придет к столь жалкому и постыдному концу. Чтобы не видеть его, заключила Кэт, лучше бы ей «задушить Ее Величество еще в колыбели». Выговорив эти слова, она умолкла.

Елизавета, у которой на кончике языка постоянно вертелась собственная и тоже отрепетированная речь в защиту своего незамужнего положения, поначалу откликнулась на это пламенное выступление вполне терпимо; она понимает, конечно, что слова Кэт «идут от сердца и продиктованы верностью и любовью»; в принципе она, Елизавета, готова вступить в брак уже хотя бы для того, чтобы утешить Кэт и вернуть покой людям. Но дело это серьезное, его следует основательно обдумать, и миссис Эшли не следует забывать, что в настоящий момент королева «к браку не готова».

Не удовлетворенная этим ответом — тем более что она прекрасно знала умение Елизаветы произносить слова, не говоря, в сущности, ничего, — Кэт опять подступила к ней со своими увещеваниями.

Ради Бога, продолжала она, Елизавете не следует связывать себя ни с одним из претендентов, что вьются вокруг нее при дворе. Надо остановиться на достойном, ответственном человеке, который будет ей ровней и которого примет народ, при этом медлить нельзя, иначе можно навлечь на себя гнев Господен. А Бог в гневе своем страшен, он может «до времени призвать ее к себе», — в голосе Кэт зазвучали апокалиптические ноты, — и поскольку чрево ее еще не отверзлось, наследника нет, то трон станет причиной распри и хаоса.

На это Елизавета ответила довольно двусмысленно. Начала она с рассуждения о том, что Бог, сберегший ее для трона, и впредь, можно надеяться, будет оказывать ей — и Англии — свои милости; а вообще-то жизнь ее или смерть — это такая малость в его неведомом промысле. Сделав это заявление, Елизавета принялась защищать себя от сплетен касательно «нечестивого союза» с Дадли, и чем дальше, тем напористее становилась ее речь. Она не дала никаких поводов обвинять себя, решительно заявила Елизавета, и не даст впредь. В то же время — тут в голосе ее зазвучали жалобные нотки — видела она «в этой жизни так много тоски и несчастий и так мало радости». Намек ясен: разумеется, она заслужила то счастье, что приносит ей Дадли. Ко всему прочему, если она и обратила на него свое милостивое внимание, то разве не заслужил он его «своим высоким духом и добрыми деяниями»? И в любом случае, что бы там между ними ни было, все происходит в присутствии придворных дам и фрейлин — это заявление могла бы подтвердить либо опровергнуть лишь сама Кэт Эшли.

И наконец, были сказаны слова, которые до некоторой степени подтверждают достоверность слухов о распущенности королевы. Если бы она, Елизавета, решилась на что-то или находила удовольствие в таких нечестивых делах, от которых, конечно, убереги Бог, то нет человека, который мог бы запретить ей это.

Это было последнее слово, непререкаемый королевский вердикт. И он, должно быть, поверг Кэт Эшли в отчаяние.

Эта беседа была подслушана личной прислугой Елизаветы, а содержание ее передано или скорее всего продано одному из агентов императора Священной Римской империи Фердинанда I, который, подобно большинству других европейских монархов, был далеко не равнодушен к событиям личной жизни английской королевы. Примерно тогда же до императора дошли и иные сведения. По клятвенным заверениям фрейлин, ее величество «неизменно блюдет свою честь», и никто из них «ничего такого особенного» не замечал. При этом Елизавета продолжала осыпать своего конюшего все новыми милостями и обласкивала его «более откровенно, нежели то приличествует ее положению и достоинству». Она возвела его в сан рыцаря Подвязки, предпочтя графу Бедфорду, что всеми, а последним в особенности, было сочтено явной несправедливостью. Елизавета передала конюшему несколько монастырей, подарила дом в Кью, лицензии на ведение перспективных коммерческих дел, а также — поистине королевский дар — 12 тысяч фунтов серебром «на покрытие расходов».

Со стороны обычно бережливой королевы такая щедрость, несомненно, была знаком настоящей любви — и настоящего сумасбродства. Неудивительно, что испанский посол докладывал своему повелителю, что теперь Дадли наряду с Сесилом «правит бал» и королю Филиппу лучше бы поскорее договориться с выскочкой-конюшим, который наверняка и в скором времени станет королем Англии.

Откровенный роман королевы с женатым мужчиной был лишь последним — хотя и наиболее вызывающим — свидетельством ее непредсказуемости и пренебрежения общепринятыми нормами. Вопрос состоит в том, была ли она бездумной ветреницей, как считал Фериа, или то была лишь маска и на самом деле королева рассчитывала каждый свой шаг, в том числе и свое поведение во время этого скандального романа?

«По правде говоря, — писал Филиппу тот же Фериа незадолго до своего отъезда из Англии, — не могу сказать Вашему Величеству, что у нее на уме, да и те, кто знает ее ближе, чем я, тоже не могут». Де Куадра, преемник Фериа, пребывал в той же растерянности. «Ничего не могу о ней сказать, — писал он, — ибо просто не понимаю ее».

Одно, впрочем, представляется очевидным: при всем своем экстравагантном поведении Елизавета в первые же полгода царствования добилась значительного успеха в решении многих запутанных проблем, с которыми столкнулось королевство. Самой болезненной из них была проблема вероисповедания, она досталась Елизавете в наследство от Марии, когда в результате безжалостного истребления еретиков рана стала буквально кровоточить.

Если брать всю страну в целом, то в 1559 году протестанты составляли ничтожное меньшинство населения; но большая их часть проживала в Лондоне, и когда люди собирались сотнями и распевали псалмы, голоса их будто сливались в один мощный глас, неукротимый и пылкий. Весной 1559 года признаки растущего недовольства католической церковью наблюдались повсюду: в церквах били окна, с алтарей срывали украшающий их орнамент, распятия распиливали на куски, статуи святых сбрасывали с пьедесталов и предавали огню либо топору. Столица была настолько обезображена, что казалось, «будто по ней прокатилась вражеская колесница», а приезжие отмечали стремительный рост антикатолической, в том числе и стихотворной, литературы, продававшейся на каждом углу; в тавернах и на постоялых дворах разыгрывались пьесы, клеймившие покойную королеву, ее мужа и кардинала Поула; духовенство, стоило им устроить процессию на улицах города, становилось объектом самых язвительных насмешек.

Никто не сомневался, что, дабы сбить волну недовольства, Елизавета должна будет восстановить веру своих отца и брата, но в сложившейся ситуации требовалось действовать с величайшей осторожностью. Да, не только в городе, но и при дворе разыгрывались антиклерикальные представления, в которых вороны могли появляться в кардинальских шапках, ослы — в мантиях епископа, а волки выглядели точь-в-точь как аббаты, однако же в парламенте поначалу религиозное законодательство проходило медленно и туго, и это можно понять: церковная реформа была самым непосредственным образом связана с опасными подводными течениями в английских отношениях с континентальной Европой.

Стоит Елизавете совершить роковой шаг — пойти на разрыв с Ватиканом, как папа, чего все боялись, отлучит ее от церкви, и королевство «сделается легкой добычей любого государя, кто на него позарится». Англии не хватает солдат, военачальников, вооружений и даже денег, на которые их можно купить, а крепостные сооружения, по словам Грэнвилла, канцлера Филиппа, «и одного дня массированного артиллерийского обстрела не выдержат». С благословения папы французы и испанцы вторгнутся в страну и расчленят ее на несколько частей, если, конечно, их не убедить, что цели своей можно достигнуть и более простым, не столь дорогостоящим путем.

Как раз тут и показала себя Елизавета прирожденным мастером интриги. Не отзывая своего посла из Ватикана, продолжая служить в церквах мессы (с самыми незначительными отклонениями от канона), всячески оттягивая принятие парламентом церковных реформ, она таким образом предупреждала возможное отлучение; а одновременно поддерживала в Генрихе II Французском и Филиппе Испанском веру в то, что готова выслушать любые брачные предложения. Филипп сватался всерьез; он был первым по рангу и самым могущественным в ряду претендентов на руку Елизаветы, и она в течение нескольких месяцев намекала на то, что, несмотря на любые обстоятельства, готова выйти за него. В то же время она не прекращала тайных переговоров с посланцем Генриха (по слухам, он скрывался в дворцовых покоях Перри), возбуждая во Франции надежду, что может и порвать со своим опасным испанским союзником, если, конечно, Генрих пойдет ей навстречу в вопросе о принадлежности Кале.

Умело заигрывая таким образом и с французами, и с испанцами, Елизавета постепенно собирала воинство и накапливала вооружения, «добывая деньги, где только можно, и почти ничего не тратя на внутренние нужды», так, чтобы восстановить кредит среди антверпенских ростовщиков, которые могли бы финансировать ее военные операции. С первых чисел марта по лондонским улицам стали шнырять вербовщики, на призывных пунктах начало появляться все больше людей, во Фландрии же тем временем английские агенты заказывали порох, латы, палицы, торжественно обещая заплатить не позже чем через месяц — два. В предвидении французского вторжения через Шотландию срочно укреплялся Бервик-Касл, хотя потребовавшиеся на это расходы грозили подорвать и без того скудную государственную казну.

Вообще-то все это был чистый блеф, ибо Елизавета рассчитывала не на войну, а как раз на мир, и в какой-то момент — это было 18 марта, Вербное воскресенье, — ей сообщили, что английская делегация на континенте достигла соглашения о прекращении военных действий. К сожалению, Кале по этому договору должен был оставаться за Францией по крайней мере в течение ближайших восьми лет; затем при передаче города под владычество английской короны французы должны были в качестве компенсации выплатить пятьсот тысяч крон. Из этого следовало, что в конце концов Кале будет все-таки возвращен, к тому же не исключалось, что еще ранее могут вновь нарушиться дружественные отношения между Францией и Испанией.

Теперь, по достижении мира, парламентская процедура пошла живее, и в конце апреля были приняты Акты о верховенстве и единстве. По ним королева становилась главой церкви в Англии (хотя сама она предпочитала называться несколько иначе — «высшим предстоятелем»), и вновь пускался в обращение выпущенный еще при Эдуарде (в 1552 году) Молитвенник. Посещение мессы каралось тюремным заключением — пожизненным в случае трехкратного нарушения. Официально католической Англии пришел конец, хотя еще столетия она продолжала подпольное существование. Для испанцев это был день разочарования и гнева. «Мы утратили королевство — и тело его, и душу», — с горечью писал Фериа.

Лето принесло временную передышку в государственных делах — первую на королевском веку Елизаветы. Целую неделю она развлекала французских дипломатов, прибывших на ратификацию достигнутых мирных договоренностей, да с таким размахом, что трудно было поверить, что Англия находится на пороге банкротства. В Уайтхолле, этом величественном дворце, происходили бесконечные празднества, кроме того, устраивались выезды на охоту и роскошные пиршества на открытом воздухе. Одно такое застолье устроили в дворцовой оранжерее, раскинув столы на галереях со шторами из парчи, расшитой золотом и серебром, также украшенных «букетами цветов самой причудливой формы, которые распространяли вокруг себя чудесное благоухание». На председательском месте восседала сама Елизавета в королевском одеянии из алого бархата, «настолько изукрашенном золотом, жемчугом и другими драгоценностями, что выглядела она еще красивее обычного». Впрочем, французские дамы ухитрились перещеголять государыню: юбки с фижмами, еще не виданные в Англии, были настолько широки, что покрывали чуть не весь банкетный стол, заставляя иных английских гостей устраиваться «кое-как прямо на полу». Зато английские одежды отличались неземной красотой — по крайней мере нечто в этом роде Елизавета сказала одному знатному французскому юноше, передавая ему в подарок ненадеванный пышный наряд, оставшийся от покойного короля Эдуарда.

Июнь был заполнен «музыкальными представлениями и иными развлечениями», песнопениями и танцами, а по вечерам речными прогулками на королевском паруснике. 21 июня королева отправилась в путешествие по стране, сделав первую остановку в Гринвиче, где ее ждал большой военный парад.

Перед королевой, окруженной послами и самыми знатными придворными, промаршировали примерно полторы тысячи пехотинцев в латах и полном вооружении. Подняв знамена и взяв на изготовку ружья и пики, они стояли неподвижно, пока Дадли в сопровождении нескольких соратников объезжал строй, рассекая его надвое для предстоящего сражения-игры. Под бой барабанов, звуки труб и флейт, «противоборствующие стороны» бросились друг на друга. Битва разгорелась словно всерьез, «звучали выстрелы, раздавался звон скрестившихся пик; выпавшее из рук оружие поспешно подбирали, а в конце концов все повалились в одну кучу в знак того, что сражение закончено». Елизавета выглядела «чрезвычайно довольной» и велела передать участникам свою королевскую благодарность.

В последующие несколько дней празднования продолжались. Королева отправилась в Вулвич, где спустила на воду новый военный корабль, названный в ее честь, затем вернулась в Гринвич — здесь состоялись очередные военные игры: «жгли огромные костры и палили из ружей до полуночи». То была явная демонстрация, всем следовало знать, что недавно заключенный мирный договор не остудил военного пыла англичан.

Елизавета играла свою роль в этом спектакле с присущей ей энергией, демонстрируя особый подъем чувств, когда мимо проезжал Дадли — либо во главе колонны, либо перед рыцарским поединком. Но было в ее возбуждении нечто искусственное, какая-то нервозность. Она словно подстегивала себя, ощущая, что безрассудная романтическая страсть все сильнее и сильнее наталкивается на недовольный ропот толпы и противодействие окружения, которое повергало ее в депрессию. Да и недуги, которые и прежде Елизавету иной раз беспокоили, теперь давали о себе знать тем сильнее, чем больше оттягивала она выбор мужа и, стало быть, рождение наследника. В июне ей пускали кровь, хотя по какому поводу, свидетельств не осталось. В августе Елизавета подхватила «тяжелую лихорадку», мучившую ее несколько недель; между прочим, начало ее совпало с тем памятным разговором с Кэт Эшли, когда та буквально умоляла ее отдалить от себя Дадли и выбрать достойного мужа.

Каждый день, жаловалась она одному иностранному дипломату, подданные осаждают ее просьбами положить конец одинокой жизни «ради нее самой и ради благополучия королевства». При этом все — Кэт Эшли, Перри, Сесил, члены Совета — выступали со своим предложением. Одни отдавали предпочтение кому-нибудь из-за рубежа, другие — соотечественнику, третьи, и их становилось все больше, с пылом отстаивали кандидатуру Дадли. А самым мучительным было давление со стороны этого последнего, который домогался не только ее сердца, но и доли своего участия в управлении страной; его страстные призывы весьма смущали Елизавету, в какой-то момент она была готова даже уступить ему такими усилиями завоеванную свободу.

К середине августа Елизавета выглядела «какой-то удрученной», а фрейлины ее шептались между собой, что королева и минуты не спит по ночам и вообще пребывает в меланхолии. Она и никогда-то по утрам не чувствовала себя бодрой, а теперь и вовсе поднималась на ватных ногах, и мысль о том, что в приемной зале ее ожидало множество посетителей, и своих, англичан, и из-за рубежа, служила неважным лекарством против бессонницы.

Помимо Дадли, в стране было еще два главных претендента на руку Елизаветы. Один — граф Арундел, весьма неприятный господин средних лет, известный своим косноязычием и невнятностью суждений. За него говорила славная родословная, но, пожалуй, и только, разве что дворец у него в Нонсаче был роскошный — подарок отца Елизаветы за верную службу. Но туда можно было наезжать (что она временами и делала) и просто так, не возвышая хозяина до положения принца-консорта.

Другой в принципе куда больше подходил Елизавете. Это был сэр Уильям Пикеринг — красавец, лощеный гуляка, светский человек, много путешествовавший по миру и знавший не один иностранный язык. В смысле образованности он был более чем ровней королеве; он любил женщин, умел с ними обращаться и, по слухам, «пользовался благосклонностью многих известных дам». При дворе, где всегда вилось полно прихлебателей и карьеристов, Пикеринг выделялся независимым поведением, неизменным доброжелательством и какой-то таинственностью. Дипломатические обязанности подолгу задерживали его за границей, но, когда он появлялся в Лондоне, все отмечали, что, несмотря на скудный достаток, Пикеринг ведет едва ли не королевский образ жизни.

Что Пикеринг заинтриговал Елизавету, стало ясно еще весной 1559 года, когда по его возвращении в Англию королева проговорила с ним наедине несколько часов подряд, причем втайне от Дадли, который в это время охотился в Виндзоре. Дадли почувствовал соперничество и заметно охладел к Пикерингу сравнительно с былыми временами; придворные расценивали шансы соперников в борьбе за руку Елизаветы как четыре к одному в пользу Пикеринга.' Но внешность обманчива, и, по существу, сэра Уильяма всерьез принимать не следовало. Иное дело, что сам он вынес из продолжительной беседы с королевой определенные впечатления. Пикеринг хорошо знал женщин и умел угадать за игрой подлинные намерения. Так вот Елизавета, по его убеждению, «собиралась умереть девицей».

Из зарубежных претендентов никто не ставил на герцога де Немура из Франции и на герцога Уильяма Савойского. С другими, правда, несмотря на иноземное происхождение, следовало считаться, особенно имея в виду их настойчивые ухаживания. Принц Эрик Шведский — не далее как в будущем году он станет королем Эриком XIV — послал в Лондон целую делегацию соотечественников, на алом бархатном камзоле каждого было вышито пронзенное стрелой сердце. Сватались они так же безвкусно и прямолинейно, как и одевались, — преподносили всем сколько-нибудь заметным английским придворным богатые дары, надеясь, по-видимому, что ценность подношения поможет завоевать расположение королевы. Подкупали всех, от фрейлины, которая пришла приветствовать от имени королевы шведского посланника, а вышла из его апартаментов с подвеской стоимостью в триста крон, до самой королевы: врученный ей «роскошный горностаевый презент» был лишь авансом в счет «многих и многих миллионов», на которые она может рассчитывать, если выйдет за принца Эрика.

Но это посольство не имело никаких шансов на успех. В глазах англичан шведы были неуклюжи, скверно воспитаны и ко всему прочему тупоумны. Шведские посланники были настолько поглощены собственной миссией, а их английский настолько дурен, что никто из них даже не замечал, что им в лицо смеются, а больше и откровеннее всех — сама королева. В конце концов, хотя во главе посольства Эрик поставил младшего брата в сопровождении внушительной свиты, предложение было отвергнуто под предлогом того, что даже особы королевской крови в Швеции — настоящие медведи. «Ну как примириться с такими манерами, — в притворном ужасе восклицала Елизавета. — Положим, на время с ними еще можно смириться, но, боюсь, им никогда не отделаться от своих привычек». И даже после того как посрамленные северяне вернулись домой, Елизавета неизменно отзывалась об «этом варваре — короле Швеции» с брезгливостью и презрением.

Разумеется, Елизавета вполне отдавала себе отчет в том, что шведское сватовство — предприятие далеко не бескорыстное и за любовными излияниями принца Эрика стоит, помимо страстного желания присоединить к своим владениям еще и Англию, обещание союзнической поддержки со стороны французов. Но если дать согласие Эрику, придется отказаться от гораздо более привлекательного габсбургского варианта, который французам, возможно, не понравится.

Хотя, вообще говоря, именно у претендента из дома Габсбургов были наилучшие шансы на брак с Елизаветой. Эрцгерцог Чарльз, сын императора Фердинанда, считался, во всяком случае, исходя из английских интересов на Континенте, «лучшей парой» Елизавете. Его брата — Фердинанда-младшего — она отвергла за фанатичную приверженность католической вере и совершенно неразборчивый почерк — «ничего похожего» она раньше не видела, — не говоря уже о его толстой и краснощекой любовнице-немке. Но юный Чарльз был, по слухам, «приятен на вид», тонок в талии, широк в плечах, узок в бедрах. В детстве, правда, он переболел оспой, но следов она почти не оставила, точно так же как практически незаметна была при езде верхом легкая сутулость. Не слушайте, убеждал Елизавету де Куадра, когда эрцгерцога называют «маленьким монстром». Все как раз наоборот. Голова у него вовсе не такая большая, как говорят, он не питает особого пристрастия к охоте и вопреки слухам отнюдь не лишен способности к управлению государством. А самое главное, он обнаруживает явную склонность к протестантизму, и если ее величеству нравится портретное изображение эрцгерцога, его высочество с радостью приедет в Англию и посватается лично.

Задним числом становится ясно, что Елизавета никогда не рассматривала возможность брака с эрцгерцогом Чарльзом всерьез, но все же на протяжении почти всего 1559 года с успехом делала вид, что весьма заинтересована этим предложением, столь раздражавшим, к слову, французов. Сесил, Перри, молодой герцог Норфолк, а также многие из членов Совета, в свою очередь, весьма благосклонно относились к перспективам такого союза, хотя чем дальше, тем больше симпатии их питались растущим страхом перед Дадли.

«Все здесь страшно боятся, что этот человек может стать королем», — писал в ноябре де Куадра, и недавно возникшие слухи о покушениях на жизнь Дадли и Елизаветы только подтверждали эти слова. В октябре шушукались о том, что Елизавету и конюшего собирались отравить во время званого обеда у Арундела. Королева «с большой обеспокоенностью» узнала об этой истории. Еще один заговор был раскрыт несколько недель спустя, и с тех пор «во дворце только и толковали», что о грядущем убийстве Дадли.

Сам же он был «бдителен и держался настороже», Елизавета тоже нервничала, чувствуя, что не может отвести смертельную угрозу от своего любимца. Советники ее, обычно занятые мелкими дрязгами личного свойства, на сей раз объединились в решимости избавиться от Дадли. Пронесся слух, что в заговоре участвует один из слуг королевы, некто Друри, вместе со своим братом. Выходит, убийцы или по крайней мере пособники убийц появились в ее личном окружении? Так как же можно говорить о безопасности — собственной и возлюбленного?

Тем временем скандал, разгоревшийся вокруг предполагаемого романа Елизаветы, приобрел такие масштабы и оброс такими отталкивающими подробностями, что это начало угрожать перспективам ее брачного союза, особенно за рубежом. Добрая репутация Елизаветы трещала по швам. «Мне приходилось слышать такое, чего и бумага не выдерживает, и вы легко поймете, о чем идет речь», — писал одному корреспонденту де Куадра. Елизавета предстала в этих рассказах в роли Медеи, женщины, ведомой одной лишь низменной страстью, «без ума и без совести», «безумицей, охваченной плотским желанием», «чертом в юбке» и так далее. Клеветнические измышления доносились отовсюду — так много людей откровенно нападали на Елизавету, так слабы были голоса в ее защиту.

На самом деле — и советники королевы это отлично понимали — главное, собственно, не сам грех (если о нем вообще можно в данном случае говорить), главное — видимость грехопадения. Факты уже потеряли какое-либо значение: пройдет совсем немного времени, и королева будет уже словно погребена под тяжестью одной лишь молвы, и тогда никто не отважится рискнуть своей честью и жениться на ней. Именно этой жестокой, но и самоочевидной истине Елизавета отказывалась посмотреть в лицо — разве что, как некоторые туманно намекали, она настолько распущенна, что сама стремится разрушить всякую возможность брачного союза, чтобы заиметь в любовниках не одного лишь Дадли, но многих.

Император Фердинанд был весьма озабочен судьбою своего сына, эрцгерцога. Своему послу в Англии, барону фон Бройнеру, он велел выяснить, «есть ли основания для тех порочащих честь королевы слухов, что распространяются в определенных кругах». Просто отмахнуться от них уже не представлялось возможным, ибо доносились они «со всех сторон» и «били в одну и ту же точку». Фон Бройнер, который явно страшился навсегда дискредитировать себя как дипломата — ведь если посол подтвердит, что слухи не беспочвенны, выходит, что он сам в течение долгого времени старался устроить помолвку королевского сына с падшей женщиной, — отвечал своему повелителю, что взаимоотношения Елизаветы и Дадли имеют вполне невинный характер. Но императора Фердинанда это ничуть не убедило. Переговоры он не прервал, но в Англию решил сына не пускать. А в этом случае, заявила, в свою очередь, Елизавета, она даже рассматривать вопроса об этом брачном союзе не будет.

Весной 1560 года волнения по поводу Дадли перешли едва не в панику, особенно после того как он заявил, что, если проживет «еще хоть год», положение его будет «совсем не таким, как ныне». Вызов брошен, и намек недвусмысленно ясен: вскоре королева сделается лишь игрушкой в его руках. Королева Елизавета и король Роберт — это всего лишь вопрос времени.

Да, но что делать с его женой? До сих пор она уединенно жила в деревне, при дворе не показывалась и у себя придворных не принимала. Иные говорили, она болеет, другие отрицали это. Она пребывала в подавленном состоянии духа — а кто бы на ее месте радовался? — и как будто бы время от времени намекала на возможное самоубийство. Она чувствовала себя брошенной, униженной сплетнями, что пересказывает вся Европа, страшилась юной и пылкой красавицы королевы — это все понятно. Но вот вопрос — ощущала ли она, что и ей грозит опасность?

Пока Елизавета с Дадли вдали от злых языков наслаждались обществом друг друга, отправляясь что ни день на конные прогулки или на охоту, при дворе постепенно складывалось единое мнение: наверняка любовники замышляют устранить единственное оставшееся им на пути к счастью препятствие. Путем ли развода, путем ли яда, с помощью ли наемного убийцы, но от жены Дадли необходимо избавиться.

Глава 17

Гордости много у рыцаря твоего,

О Бесси, смири его, не упусти своего.

Надобно укротить надменность его.

8 сентября 1560 года Эми Дадли обнаружили мертвой, со сломанной шеей, у подножия каменной лестницы собственного дома. Роберт Дадли сделался вдовцом, и ничто теперь не мешало ему жениться на королеве.

В этот самый день, как и все последнее время, Елизавета отправилась на охоту, и почти наверняка Дадли сопровождал ее. Только накануне в письме знакомому он замечал, что чувствует она себя великолепно, свежий воздух и физические упражнения придают ей новые силы, что королева «сделалась прекрасной охотницей» и «с утра до ночи гоняется за дичью». Ей нравится быстрая езда, продолжает конюший. Нынешние лошади (правда, Елизавета «придерживает их, не давая показать все, на что они способны») кажутся ей слишком смирными, она требует прислать «настоящих скакунов» из Ирландии; никто здесь не мешает предаваться любимому развлечению, вокруг расстилаются пустынные поля.

В то лето Елизавета и впрямь наслаждалась жизнью. Всего лишь несколько недель назад она весело перешучивалась и заигрывала с семидесятипятилетним Поле, маркизом Винчестером, у него дома в Бэзинге. Маркиз оказал ей столь щедрое гостеприимство, что, право, жаль, писала Елизавета, что он так стар. Будь маркиз помоложе, заверяла она своего корреспондента, «в Англии ему не нашлось бы конкурентов» в борьбе за ее руку. Здесь, в деревне, не было косых взглядов и злых языков; даже Сесил, неизменно взывавший к разуму и совести королевы, чаще всего пребывал в Шотландии, а когда наконец появился, то обнаружил, что Дадли удалось изрядно поколебать его влияние на королеву.

Как выяснилось, Елизавета, возвращаясь с охоты, бросила испанскому послу: «Жена Роберта умерла или по крайней мере при смерти», — и попросила его объявить эту новость всем.

Де Куадра так и прирос к земле. Напрашивался только один вывод: Дадли, весьма возможно, при содействии Елизаветы, то ли сам умертвил жену, то ли нанял убийцу. На самом деле все выглядело действительно чересчур подозрительно. При падении с лестницы леди Дадли была дома одна — слуг предусмотрительно отослали. Слухи о ее нездоровье — лишь дымовая завеса, их распространял то ли сам Дадли, то ли его приспешники, чтобы прикрыть убийство. Разве Сесил не заверял де Куадру всего лишь несколько дней назад, что Эми Дадли «в отличном физическом состоянии» и что «он лично позаботится о том, чтобы ее не отравили»? Что ж, яда ей действительно удалось избежать, но муж прибег к еще более жестокому способу избавиться от нее.

Ну, а какова в этом роль Елизаветы? Ведь Дадли ни за что бы не пошел на такое дело, не заручившись предварительно ее согласием, — слишком близко все касалось самой Елизаветы. Да и новость вроде бы не слишком расстроила ее. Она всего лишь обронила одну фразу в разговоре с де Куадрой, а помимо того, сказала придворным (на итальянском), что леди Дадли «сломала себе шею». И все. О важных делах Елизавета часто говорила прямо, даже прямолинейно, но такая небрежность, такое бессердечие — это даже для нее слишком. Оскорбив своим романом с Дадли общественное мнение всего королевства, она теперь докатилась до настоящего преступления — благословила убийство. Этого пятна ей уже никогда не смыть.

Как ни ужасна была весть, совсем уж врасплох она де Куадру не застала. Сесил, места себе не находивший из-за безответственности Елизаветы, кроме того, всерьез опасавшийся за собственное положение, в те дни затеял с испанским послом необычно откровенный разговор.

Елизавета, начал он, в последнее время совершенно отошла от государственных дел, передав их в ведение любовнику, и это ужасно, ведь Дадли — человек глубоко эгоистичный и в делах абсолютно неопытный, не говоря уже о том, что он вызывает страстную ненависть у «всей высшей знати королевства». Королева явно намеревается выйти за него, продолжал Сесил, и в предвидении такого катастрофического поворота событий он, Сесил, всерьез подумывает об отставке. Его обращения к королеве, его призывы «вести себя достойно, жить в мире, выйти замуж» остаются неуслышанными; теперь ее ничем не собьешь с выбранного пути, и впереди всех нас неизбежно ждет «упадок страны». Далее Сесил поведал де Куадре одну любопытную вещь: Елизавета якобы «намеревается следовать по стопам отца». Не до конца, разумеется, не настолько, чтобы сознательно давать пищу сплетням и провоцировать скандалы, удовлетворяя таким образом свои личные прихоти за счет репутации. А ведь именно так и вел себя Генрих VIII, оказавшись в конце концов в центре любовного треугольника, между опостылевшей женой Екатериной Арагонской, с одной стороны, и желанной любовницей Анной Болейн, с другой.

Король Генрих, по сути, утверждал свою безграничную власть в интимных отношениях столь же решительно, сколь и в области политики. Женщины, с которыми он был связан — жены ли, любовницы, — неизменно оказывались страдательной стороной, короля же никогда и ничто не смущало, он всегда выходил победителем. Вот и Елизавета, заявляя во всеуслышание, что предпочитает остаться одинокой, отвергая одного за другим претендентов на ее руку, демонстрируя полное равнодушие к животрепещущему вопросу престолонаследия и главным образом в открытую поддерживая отношения с Дадли, стремится к тому же, чего достиг ее отец: полной независимости в интимной жизни за счет всего остального.

Прямо Сесил не высказался, но смысл его рассуждений заключался именно в этом: королева будет «следовать по стопам отца» до самого конца своего царствования. Вряд ли можно представить себе, что она вообще не выйдет замуж, а в таком случае выбор ее скорее всего падет на Дадли. Де Куадра, тесно общавшийся с королевой больше года и привыкший как к ее постоянным уловкам, так и к явной внутренней неуверенности, высказывался более осторожно. «Конечно, дело это скандальное и постыдное, — писал он в связи со смертью Эми Дадли, — однако же я совершенно не убежден, что Ее Величество сразу же выйдет замуж за этого человека да и вообще решится на такой шаг; по-моему, она все еще колеблется».

Но это был слишком сложный ход мысли, большинство как при дворе, так и вне его судило гораздо проще и определеннее: королева уступила собственному влечению к Дадли и чувству ревности к его жене и потому сделалась сообщницей любовника-убийцы.

Даже и скорбя по Эми Дадли и выражая формальные соболезнования вдовцу, придворные не переставали клеймить его как убийцу хотя бы в сердцах своих, вырваться чувствам наружу они не позволяли. Ибо, как бы ни возмущены все были, возможно, совершенным им преступлением, ни оскорблены в своих лучших чувствах его исключительным положением при дворе, оставался еще и страх, и именно он заставлял выказывать внешние знаки почтения, ведь совсем не исключено, что перед ними — будущий король. При этом знать сама себя презирала за то, что поддается этому страху, вместо того чтобы бросить обвинение в лицо или, еще лучше, прогнать взашей.

Что касается страны в целом, то в ней немедленно поднялся общий ропот: «Каждый во весь голос говорит, что женскому правлению следует положить конец, а эта особа и ее фаворит в любой момент могут оказаться в тюрьме». Насильственная смерть Эми Дадли способствовала дальнейшему распространению всяких скандальных слухов относительно Елизаветы и ее конюшего, включая и то, что она якобы тайно родила от него ребенка. Елизавете перемывали косточки, вспоминали малейшие подробности ее сомнительного прошлого, говорили о шашнях с Томасом Сеймуром, несмываемом клейме, которое лежит на ней как на дочери Анны Болейн, о том, что и права-то ее на трон весьма сомнительны, ибо она — лишь незаконнорожденная дочь Генриха VIII, если вообще его дочь, при всем внешнем сходстве.

Уличающие слухи множились. Королева как-то возвращалась с приема в лондонском доме Дадли и, по словам одного из слуг графа Арундела, затеяла беседу с факельщиками, освещавшими ей путь во дворец. Она прямо назвала имя Дадли, заметив, что «сделает все для возвеличения его имени». Отец конюшего — герцог; теперь ранг следует повысить, Дадли будет королем.

Со дня смерти Эми Дадли не прошло и десяти дней, как Франсис Ноллис, троюродный брат Елизаветы, сообщил ей, что в графстве Уорикшир распространяются «злостные и опасные слухи и вообще народ ропщет». Следует, считал он, провести формальное разбирательство — «настоящее следствие с целью обнаружения истины», с соответствующими действиями, если подозрения подтвердятся. Ноллис отдавал себе отчет в том, что говорит: речь шла как минимум о тщательном расследовании деятельности Дадли, при котором могут всплыть порочащие его факты. Но альтернатива такому расследованию — бунт, и именно это побуждает его, Ноллиса, «написать все, как оно есть, — с верностью, уважением и любовью».

Ну а что же герой этих подозрений и всеобщей ненависти? Предполагаемый убийца и покоритель королевских сердец был вскоре отослан со двора в свое поместье в Кью, где и пребывал в растерянности и немалой тревоге, пока Елизавета стремилась справиться с охватившим ее смятением.

Письмо, отправленное им Сесилу, человеку, чье положение при дворе он сам недавно поколебал, отнюдь не свидетельствует о приписываемом ему всемогуществе. Он благодарит Сесила за последний визит и просит совета — что делать? Не соизволит ли милорд секретарь высказать свои подозрения — так, чтобы он, Дадли, мог оправдаться в его глазах и понять, как ему действовать дальше? Особой последовательностью это послание не отличается, хотя поэтический стиль письма, построенного по всем правилам риторического искусства, выдает немалую образованность (об уме этого не скажешь) автора. «Меня весьма гнетет, что волею обстоятельств в моей жизни произошли такие перемены», — изысканно сетует на судьбу Дадли. Он «алчет свободы, избавления от тяжелых цепей», будучи не в силах пребывать «вдали от места, где быть ему надлежит» — вдали от двора, вдали от своей возлюбленной королевы.

«Все это время я пребываю словно во сне», — раздумчиво продолжает Дадли. Но это не мешает ему напомнить Сесилу об обещанной ему «небольшой услуге» и заверить, что и находясь вдали, он сохраняет здравый ум и твердую память — в чем, имея в виду господствующие при дворе настроения, можно не сомневаться.

Вполне вероятно, Елизавета отправила Дадли в Кью, чтобы уберечь его от всеобщего гнева. Норфолк, «первый среди врагов Дадли», настолько разъярился из-за последнего проявления «наглости» конюшего, что едва сдерживал себя. Единственный в Англии герцог, он видел в себе защитника привилегий знати, на которые покушаются всякие выскочки, так что поведение конюшего, вознамерившегося стать ни больше ни меньше, как королем, только добавило масла в огонь. Кто-то слышал, как Норфолк грозил, что, если Дадли «не откажется от своих притязаний», в собственной постели ему не умереть. Сесил, и не только он один, всерьез опасался, что, дай герцог волю своему бурному нраву, пострадает не только Дадли, но и сама королева.

Теперь, когда Дадли оказался вдали от двора, Сесил вернул себе вновь все свое влияние. При виде сумасбродств королевы он по-прежнему лишь покачивал головой, но уже хотя бы не опасался за свою будущность как главного советника Елизаветы. Самое важное — ее благополучие и безопасность, и он бдительно охранял ее, даже придумал «Свод правил касательно гардероба и питания Ее Величества», что должно было уберечь королеву от гнева и измены со стороны неблагодарных придворных.

Особые меры, считал он, следует принять для охраны личных покоев ее величества, где всегда должны находиться церемониймейстер и определенное количество знатных господ и грумов. Сесил также отметил, что в «приемной королевских покоев» — комнатах фрейлин двери слишком часто остаются открытыми, без всякого присмотра, не говоря уже о том, что через них постоянно проходят туда-сюда «прачки, портные, гардеробщики и так далее». И самое страшное: всякий может пронести в покои ее величества в изящной и привлекательной облатке те носители смерти, что давно уже сделались символом времени.

Яды, действующие мгновенно или медленно, проникающие в организм через полость рта или через кожу, — они существуют в сотнях видов, и нужно придумать сотни способов, чтобы уберечься от них. Отныне, распорядился Сесил, никакая еда, приготовленная за пределами королевской кухни, не должна допускаться в личные покои ее величества без «самого пристального» досмотра. Надушенные перчатки, фижмы или иные предметы туалета следует держать как можно дальше от королевы, если их опасный аромат «не подавлен предварительно иными курениями». И даже нижнее белье — «все, что касается обнаженного тела Ее Величества», следует впредь «проверять с величайшим тщанием». Прикасаться к нему дозволяйся только доверенным лицам, дабы в складках не было спрятано ничего такого, что может представлять опасность для королевы. Но этого было недостаточно, и в качестве дополнительной меры предосторожности Сесил настаивал, чтобы Елизавета постоянно принимала лекарства, дабы «чума и яд» не застигли ее врасплох.

Похороны Эми Дадли прошли весьма торжественно. Королева их своим присутствием не почтила, но было множество придворных в траурном одеянии, и они перешептывались друг с другом, что, должно быть, плакальщицы, почетный караул, ритуальные услуги обошлись Дадли как минимум в две тысячи фунтов, а то и больше. Наверное, шелестел слушок, он пошел на такие расходы, чтобы облегчить совесть, хотя расплачивался (по крайней мере официально) не за убийство, а за прелюбодеяние. Расследование, о котором пекся Ноллис, было проведено, и им было установлено, что смерть Эми Дадли стала результатом несчастного случая.

Разумеется, никто этому не поверил — ни тогда, в 1560 году, ни впоследствии. Но уже в наше время вердикт, кажется, подтвердился. Медицинские исследования, проведенные в XX столетии, позволили установить, что у Эми Дадли, страдавшей раком молочной железы, скорее всего внезапно выскочил диск позвоночника и она свалилась с лестницы. Ну а отчего столь тяжко больная женщина оказалась в тот день одна, почему она встала с постели, а прежде всего как получилось, что рядом с ней не было мужа, — на эти вопросы медицина ответить бессильна, что тогда, что сейчас.

20 ноября во дворце пронесся слух, что Дадли был «обвенчан с королевой в присутствии своего брата и двух фрейлин». Ничего подобного не произошло, однако такой исход казался естественным, и новости поверили — во всяком случае, на некоторое время. Давно уверовавшие, что Елизавета влюблена в Дадли и жаждет выйти за него — ибо какая женщина не хочет выйти за любимого? — подданные считали, что теперь, после того как он сделался вдовцом и когда с него официально было снято обвинение в смерти жены, Елизавета не задумываясь возьмет его в мужья.

До нас не дошло никаких писем или иных документальных свидетельств, позволяющих судить, что думала, что говорила о своем любимом Елизавета в эти три напряженных месяца. Один посыльный при дворе, видевший ее в дни, когда слухи о замужестве распространялись особенно активно, замечает, что «выглядит она не столь оживленной и здоровой, как обычно». Наверняка, предполагает он, ее величество «чрезвычайно беспокоит дело лорда Роберта».

И впрямь она должна была чувствовать обеспокоенность, чрезвычайное раздражение, а более всего сомнения. Ибо, если только Елизавета и Дадли не были сообщниками в убийстве, что представляется крайне маловероятным, смерть леди Дадли наверняка стала для королевы неприятной неожиданностью. Пока Эми была жива, Елизавета могла позволить себе дать волю чувствам, не особо заботясь о последствиях своего поведения. Но теперь придется сказать последнее слово, ясно определиться в своих отношениях с Дадли, которые, вполне возможно, столько же удовлетворяли ее телесное влечение, сколько и связывали ее. Елизавета попала в ловушку. Дадли стал, или скоро должен был стать, очередным соискателем ее руки, вместе с графом Арунделом, шведами и эрцгерцогом Чарльзом, чьи интересы по-прежнему представляли посланники императора.

А вдруг сам Дадли все это подстроил? Положим, она, Елизавета, верит, что он неповинен в смерти жены, но ведь все вокруг думают иначе. В конце концов, подобно тому, как неведомый убийца может каким-нибудь образом нанести удар ей, Дадли вполне мог убрать жену чужими руками. Не исключено даже, что какой-нибудь чрезмерно рьяный его слуга в стремлении выполнить невысказанную волю хозяина просто столкнул Эми Дадли с лестницы. А Дадли, каким-то образом дав понять, что именно в этом его желание и состоит, несет, таким образом, ответственность за случившееся.

Вопросы, не имеющие ответов, терзали Елизавету: насколько далеко простираются амбиции самолюбивого Дадли? Можно ли ему доверять? Нанесет ли она ущерб королевству, выйдя за него? Королевству да и самой себе тоже: в самые тяжкие моменты Елизавета, должно быть, задумывалась, разумно ли выходить замуж за человека, который, вполне вероятно, отважился поднять руку на первую жену?

Кое-что зависело и от самого Дадли, от его характера, силы воли. В самом начале нового, 1561 года он предпринял отчаянную попытку поднять свои ставки, предложив нечто вроде сделки Филиппу II: Филипп благословляет его брак с Елизаветой, а взамен он, Дадли, сделавшись принцем-консортом, отстаивает в Англии испанские интересы и вообще правит страной в соответствии с курсом, проложенным Филиппом. В какой-то момент могло показаться, что Елизавета благосклонно отнеслась к этому плану. Она предприняла поначалу необходимые шаги для возведения Дадли в пэрское достоинство — это было необходимое условие брака, — но когда ей принесли на подпись грамоту, порвала ее на куски. После чего обратилась к де Куадре с прямым вопросом: какова будет реакция Филиппа, если она, подобно некоторым знатным дамам своего двора, «вступит в брак со своим вассалом»?

В общем, Елизавета колебалась, отказываясь под разными предлогами принять окончательное решение. Дадли, разочарованный и, наверное, удивленный как поведением Елизаветы, так и собственным бессилием повлиять на нее, «впал в угрюмство» и принялся искать совета. Поговори с нею решительно, настаивал зять Дадли Генри Сидни. Пусть раз и навсегда «поставит на место» своих жалких и не особенно верных придворных и преклонит колена перед королем Испании. Тогда, заручившись его поддержкой, — не медли, лови мгновение, веди ее под венец!

К черту короля Испании, гремел храбрый вояка Пембрук, человек малообразованный и чуждый тонкостей придворного этикета. Не оставляй ей выбора! Пусть либо выходит за тебя, либо «отпускает на войну» под своими знаменами. И тогда — полный разрыв.

Хотя Дадли упорно твердил, что только «страх и робость» останавливают Елизавету, к марту его позиции как будто ослабли. Он решил последовать совету не Пембрука, но Сидни («Слабый человек, тщеславный человек, — с облегчением замечал де Куадра. — Он боится порвать с королевой».)

В борьбе королевских амбиций с мужским самомнением верх, ко всеобщему удивлению, взяли первые. Сесил оказался прав, по крайней мере на данный момент. Королева решила, что сама способна разобраться в своих личных делах.

«В результате выказанного им недовольства лорд Роберт получил апартаменты, примыкающие к королевским, — сухо сообщал в апреле де Куадра. — Королева говорит, что здесь ему будет удобнее, чем внизу. Он в полном восторге».

Глава 18

Любимый, прощай,

Вовеки — прощай!

Прости навсегда, мой милый!

Искусом огня

Терзавший меня —

Храни тебя крестная ста!

19 августа 1561 года в бухте Лейт, на юго-востоке Шотландии, бросило якорь французское судно. Его царственная пассажирка пересела в баркас и скоро оказалась на берегу. Это была Мария Стюарт, повелительница Шотландии и овдовевшая королева Франции, считавшая к тому же себя (с 1558 года) английской королевой тоже.

Ей не исполнилось еще и девятнадцати. Обладательница гривы блестящих каштановых волос и миндалевидных карих глаз, она отличалась поразительной, цвета лучшего шелка, белизной кожи — знак истинно королевской красоты. Судя по сохранившимся портретам, черты ее отнюдь не были классическими: слишком близко посаженные глаза, слишком большой и длинный нос. А в выражении лица шотландской королевы больше решимости, нежели женской чувственности. Тем не менее в глазах современников Мария Стюарт оставалась красавицей — неотразимой и загадочной; первой, по словам венецианского посла в Англии, красавицей Европы. А ко всему прочему она обладала на редкость красивым звучным голосом.

Правда, был у нее и один явный недостаток — во всяком случае, на расхожий вкус. Росту в ней было почти шесть футов, так что во времена, когда мужчины выше шести футов считались гигантами, а средний рост женщин составлял пять, Мария должна была казаться чудом природы. Но поэты, воспевавшие ее белоснежную грудь и изящные руки, о росте тактично умалчивали; к тому же то, что она возвышалась над большинством родичей и придворных мужского пола и всем, кроме вышеупомянутых гигантов, смотрела прямо в глаза, лишь добавляло ей королевского достоинства.

Мария сходила на берег с некоторым трепетом, ибо население Лейта вовсе не оказало ей пышного приема, более того, многие, можно не сомневаться, смотрели на эту высокую, бледнолицую, элегантно одетую женщину, прибывшую в сопровождении большой свиты, с явным недоброжелательством. Мария почти всю жизнь провела во Франции; солнечное небо, зеленые поля, процветающие фермы — вот чем был ее мир. Над Шотландией же, по крайней мере н этот августовский день, стоял густой туман. Местность выглядела голой, люди оборванными. И хотя номинально и внутри страны, и в отношениях с Англией царил мир, различные воинственные силы, этим миром недовольные, грозили при первом удобном случае развязать открытые боевые действия.

Шотландия с ее религиозными и политическими распрями, в любой момент готовыми перейти в бунт, гражданскую войну и вооруженный конфликт с иностранными государствами, с самого начала царствования Елизаветы оставалась кровоточащей раной. Ибо Англия тоже была неизбежно втянута в этот запутанный клубок интриг.

Угроза французского вторжения через Шотландию была сейчас даже более реальной, чем в июле 1559 года, когда внезапно скончался король Генрих II Французский, чье место на троне занял болезненный и совсем юный Франциск II, муж Марии Стюарт; настоящая же власть оказалась в руках дядьев Марии — кардинала Лотарингского и герцога де Гиза. А поскольку Шотландией фактически правила их сестра, Мария Лотарингская, мать Марии Стюарт, то обстоятельства для расширения французских владений сложились на редкость благоприятные. Правда, в Шотландии стремительно набирала силу оппозиция, грозящая подорвать могущество регентши.

Шотландские протестанты, ведомые неукротимым Джоном Ноксом, поднялись на праведную борьбу с местной католической церковью и поддерживающим ее профранцузским правительством. Параллельно шотландская знать, чьи привилегии были сильно урезаны двором, забыв прежние политические и конфессиональные распри, объединилась с клириками-протестантами с целью формирования так называемой Конгрегации, призванной реформировать и церковь, и светское управление.

Война между Конгрегацией и королевскими силами вскоре показала, что оппозиции, несмотря на тайную финансовую поддержку Лондона, приходится туго, и в декабре 1559 года Елизавета стала перед трудным выбором. Что делать? Выступить ли открыто на стороне протестантов с риском, что на нее обрушится вся мощь Франции? Или прекратить военную и финансовую помощь, что поставит Нокса и его последователей в безвыходное положение, а с другой стороны, укрепит, как никогда, позиции де Гизов?

Сесил, ветеран английских войн 1540-х годов против шотландцев (он участвовал в сражении при Пинки-Кле) и яростный сторонник открытого английского вмешательства, узнав, что Елизавета решила все-таки отступить, был чрезвычайно расстроен. Это неправильно, такая оценка ситуации может привести к катастрофе! Сесил решил подать в отставку. «С тоскою в сердце и со слезами на глазах», — писал он королеве, вынужден признать, что не могу долее оставаться на посту секретаря Совета. В любом другом качестве, «пусть хоть на кухне, пусть хоть в саду», готов служить, но в Совете оставаться не позволяет совесть, если только ее величество не переменит решения и не согласится проводить на севере твердую, агрессивную политику.

Без этого человека ей было не обойтись, и Елизавета уступила. Судя по сохранившимся свидетельствам, в феврале 1560 года она чуть ли не каждый день седлала резвых испанских лошадок либо неаполитанских рысаков и отправлялась в сторону границы, «всем своим видом выказывая неукротимость и мужество». Елизавета демонстрировала незаурядное мастерство наездницы — людям это весьма нравилось, — и в то же время воинственные устремления. Она отдала приказ армии под началом лорда Грея выступить на север. Комендантом крепости в Бервике оставался герцог Норфолк.

Кампания оказалась дорогостоящей и в военном смысле неудачной, но сопутствующие ей дипломатические усилия благодаря Сесилу привели к успеху. Его умелые маневры, а также удачное стечение обстоятельств — умер регент, и начавшаяся во Франции политическая смута подорвала позиции де Гизов — привели к заключению важного, с далеко идущими последствиями соглашения. Эдинбургский договор, подписанный в момент резкого ослабления французского влияния в Шотландии, устранил угрозу вторжения с севера и, как выяснилось, навсегда освободил Англию от опасности войны на два фронта.

Следующий, 1561 год принес драматические перемены в шотландских делах. Протестантская партия взяла верх, а молодая королева Мария Стюарт далеко во Франции оплакивала кончину своей матери и молодого мужа. Некогда могущественные де Гизы потеряли былое влияние, и Мария, примирившись с утратами и переменчивой судьбой, вернулась в Шотландию, где ей предстояла нелегкая доля — быть королевой-католичкой в стране, большинство которой составляли убежденные протестанты. Ясно, что в одиночку ей было не справиться, требовалась помощь английской кузины; без такой помощи сомнительно, что ей вообще удастся удержаться на троне.

Но за дружбу Елизаветы придется платить, в чем Мария с неудовольствием убедилась, попросив обеспечить ей свободный проезд через Англию к себе домой. Ради Бога, пожалуйста, и беспрепятственный проезд, и даже королевский прием в Вестминстере, но за это — ратификация Эдинбургского договора, что Мария ранее делать не желала. Ибо в договоре содержалась статья, по которой Мария должна отказаться от своих претензий на английский трон, с которыми она выступала уже три года. Уберите эту статью, настаивала Мария, и я ратифицирую договор. Стороны зашли в тупик. В конце концов Елизавета, так и не сломив сопротивления кузины, согласилась пропустить ее через Англию и послала в Париж соответствующую грамоту. Но к тому времени Мария уже отплыла в Шотландию, драматически заявив накануне отъезда, что если судно будет перехвачено у берегов Англии и Елизавета возьмет ее в плен и даже казнит, то что же, так тому и быть. Может, оно и к лучшему.

Та же свойственная ей бравада некогда заставила Марию обратиться к Елизавете с требованием признать себя наследницей английского престола. Разумеется, против этого говорило многое; завещание Генриха VIII, в котором Стюарты вообще исключались из линии престолонаследия; католическая вера Марии; а главное — нежелание Елизаветы вообще устанавливать некую формальную очередность, что, по ее мнению, способно лишь вызвать смуту и бунт. Елизавета слишком хорошо помнила, что это значит — быть «персоной номер два» в королевстве, помнила соблазны и интриги, связанные с этим незавидным положением, и потому упорно не хотела называть имени преемника или преемницы. К тому же она и без того могла немало сделать, чтобы выказать кузине свое благорасположение и защитить ее интересы — если, разумеется, та не заупрямится.

Вообще-то говоря, имея в виду сложившуюся ситуацию, именно Мария все более очевидно казалась наилучшей преемницей.

Из семи женщин, чьи имена названы в завещании Генриха VIII, одна (Мария Тюдор) свое уже отцарствовала, другая (Елизавета) правит сейчас, две (Джейн Грей и Франсес Брэндон) умерли, три оставшиеся (Екатерина Грей, Мария Грей и Маргарет Клиффорд) еще живы. Шансы Екатерины Грей, старшей из двух здравствующих сестер Джейн Грей, считались наиболее предпочтительными. В 1561 году Екатерине было двадцать три года — видная молодая женщина с удлиненным лицом, губами бантиком и длинным, хищным, как у Елизаветы, носом. Между ними существовало явное семейное сходство; к тому же подобно Елизавете Екатерина кое-что знала об интригах и заговорах. Еще в пятнадцатилетием возрасте она стала пешкой в борьбе Нортумберленда за власть; после того, как ее сестра Джейн вышла за сына Нортумберленда Гилфорда Дадли, Екатерину выдали за Генри Герберта, сына Пембрука, но из этого брака ничего не получилось, Герберт вскоре с ней развелся. Это было тяжкое унижение — вдобавок к несчастному, не согретому родительской любовью детству, так что к тому времени, когда Елизавета стала королевой, Екатерина, эта игрушка в чужих руках, горько переживала свою обделенность.

Елизавета же ее ненавидела — то ли как соперницу в борьбе за трон, то ли за всегдашнюю мрачность, то ли просто потому, что Екатерина ненавидела ее. Жила она, правда, во дворце, но положение занимала отнюдь не высокое (в прежнее царствование, при Марии Тюдор, Екатерина была фрейлиной, в кругу самых знатных дам королевства, при том, цто Мария, по слухам, ее недолюбливала; теперь же ее «понизили», переведя в приемную залу). Так что когда ей стали уделять те знаки внимания, которых она своим происхождением заслуживала, и перед ней замаячила возможность повысить свой статус, Екатерина за нее сразу же ухватилась.

Весной 1559 года она сблизилась с графом Фериа, как раз накануне его возвращения в Испанию. Фериа завоевал доверие Екатерины тем, что с неизменным участием выслушивал ее сетования на судьбу. Екатерина откровенно говорила послу, что Елизавета, если останется бездетной, не хочет видеть в ней преемницу, а это наряду с неподобающе низким положением при дворе «разочаровывает и оскорбляет» ее. Фериа незамедлительно уведомил своего властителя об открывающихся перспективах, и Екатерину включили в выработанную при габсбургском дворе схему престолонаследия в Англии. В последующие несколько месяцев английские агенты за рубежом докладывали в Лондон о распространившихся в Европе слухах касательно готовящегося похищения Екатерины — которая, имея в виду ее настроения, вполне может содействовать похитителям — и ее брака либо с сыном Филиппа Доном Карлосом, либо с кем-нибудь еще из Габсбургского дома. Так или иначе, Фериа взял с Екатерины слово не вступать в брак без его согласия, а сменивший его де Куадра подтвердил эту договоренность.

Ввиду происходящего Елизавета прикинулась, будто ей открылись наконец истинные достоинства и добродетели кузины. Она всячески льстила Екатерине, осыпала ее щедрыми знаками внимания, называла дочерью, «хотя вряд ли можно сказать, что их связывают чувства, подобные тем, что существуют между матерью и ребенком», — сухо комментировал это де Куадра. Екатерину вернули в личные покои королевы, но даже и этого Елизавете показалось мало — она открыто поговаривала о том, чтобы и впрямь удочерить кузину.

Разумеется, все это было чистым лицемерием, но Екатерина, кажется, клюнула на эту удочку, во всяком случае, в течение некоторого времени казалась вполне довольной. Но в середине августа 1561 года, как раз тогда, когда Мария Стюарт сходила на берег в Лейте, над Екатериной вновь сгустились тучи.

От острого взгляда фрейлин не укрылся ее явно округлившийся стан; несомненно, Екатерина была беременна. При этом она утверждала, что состоит в законном браке с отцом ребенка — сыном Эдуарда Сеймура, покойного Сомерсета, юным Эдуардом Сеймуром, графом Хертфордом, находившимся в то время во Франции.

Елизавета, «разгневанная» этим явным предательством, повелела заключить Екатерину в Тауэр и отозвать домой графа, которому предстояло разделить ее заключение. Наверняка королевский гнев обрушился на Кэт Эшли за небрежение своими обязанностями, да и на остальных фрейлин тоже — за то, что укрывали обман и предательство.

Ибо, в какой бы тайне брак ни свершался, некоторые из придворных ему явно способствовали. Восемь месяцев назад, когда Елизавета уехала охотиться, преступная пара поспешно сочеталась браком в Вестминстере. Действовали они не в одиночку — им явно споспешествовали опытные интриганы, уверенные, что Елизавета не сегодня-завтра выйдет за Дадли. Те же самые интриганы разыскали священника (теперь его и след простыл), а сами, как того требуют традиция и закон, выступили свидетелями бракосочетания.

Такое предательство, такой чудовищный обман потрясли Елизавету до глубины души. «Она даже похудела и выглядит, как покойница», — докладывал де Куадра. Окружающие ее дамы передавали послу, что королева находится в «опасном состоянии», ее мучает опухоль, как некогда ее сестру Марию. Другим, тем, что не давала покоя ее близость с Дадли, все было ясно, как день: такими слабыми и бледными выглядят будущие матери. А коли так, то чем она лучше Екатерины Грей? Напротив, хуже, ведь та хотя бы замужем.

Скандал, связанный со смертью леди Дадли, остался в прошлом, но отголоски его все еще доносились. Как раз в это время граф Арундел и другие, продолжая интриговать против Дадли (который вошел сейчас в особенный фавор), как будто заканчивали дознание по этому делу, и, если верить де Куадре, усилия их оказались не вполне тщетными. «Им удалось выяснить больше», чем того хотелось бы Дадли, записывал посол. Впрочем, что именно стало известно, он не уточняет.

Для Елизаветы все эти события получили неожиданное и весьма неблагоприятное развитие. Одни утверждали, что она бесплодна, потому и отказывается вступать в брак, в частности, с Дадли. Тут кстати припомнились жутковатые ложные беременности Марии Тюдор, не говоря уже о проклятии бездетности, что должно было пасть на королеву в наказание за греховную связь с Томасом Сеймуром.

С другой стороны, как мы видели, распространялись слухи прямо противоположные: у Марии отечность — признак болезни, а у Елизаветы — приближающихся родов. Так или иначе, две вещи представлялись более или менее очевидными. Во-первых, Елизавета подвержена хворостям, особенно если приходится пережить сильное эмоциональное потрясение. Во-вторых, никто из ее ближайшего окружения не сомневался в ее способности к деторождению — во всяком случае, не осталось никаких письменных свидетельств такого рода сомнений.

В октябре 1562 года случилось событие, отодвинувшее в тень проблему престолонаследия. Елизавета была в Хэмптон-Корте и, внезапно почувствовав недомогание, решила принять горячую ванну. После этого она сильно простудилась и оказалась прикованной к постели; королеву мучил сильный жар.

Как раз незадолго до этого двор был поражен скоротечной эпидемией оспы: несколько знатных дам серьезно заболели, а иные, включая графиню Бедфорд, умерли. Уцелевшие на публике не показывались, ибо болезнь оставила на лице отталкивающие следы, не помогали никакие притирания, травы и иные медицинские средства. Так всегда бывает, если, конечно, болезнь не приводит к роковому исходу. Привлекательные мужчины сделались уродами; красавицы с некогда чистой, гладкой кожей выглядели теперь едва ли не как прокаженные, кожа их поблекла, сморщилась, как у старух, покрылась глубокими оспинами.

Судя по всему, Елизавета подхватила эту же заразу, во всяком случае, во дворце было официально объявлено, что королева слегла с оспой. В течение нескольких следующих дней она, совершенно обессилевшая и по-прежнему охваченная лихорадкой, занималась тем не менее текущими делами, оставив на долю других — прежде всего Дадли — заботу о продвижении английских войск в сторону Франции.

Послав незадолго до этого в Шотландию армию для поддержки повстанцев-протестантов, Елизавета решила, что помощь следует оказать и французским протестантам-гугенотам в их борьбе с Екатериной Медичи. Политические весы во Франции вновь качнулись в другую сторону, и Елизавета, никогда не терявшая надежды вернуть Кале, решила воспользоваться подвернувшейся возможностью. Екатерина была больна, и, по мере того как религиозные распри приобретали все более широкий размах, состояние ее ухудшалось. Гугенотские набеги вызывали яростный отпор со стороны католиков, Париж ничего с этим не мог поделать, и страна погружалась в хаос.

Весной 1562 года гражданская смута и кризис власти во Франции достигли таких масштабов, что Елизавета решила: пора действовать. Ее предложения о посредничестве Екатерина Медичи отвергла, и тогда королева Англии велела своим дипломатам вступить в тайные переговоры с повстанцами. В случае победы гугеноты в обмен на английские деньги и военную помощь обязуются возвратить Кале.

Соглашение было заключено, и в сентябре трехтысячный английский отряд отплыл из Портсмута во Францию, а 11 октября, как раз на следующий день после того, как Елизавета слегла, вслед за ним должно было отправиться еще столько же. Это было большое и дорогостоящее предприятие, и голоса членов Совета разделились. Впрочем, даже и те, кто в принципе был «за», соглашались с тем, что уж больно не ко времени пришлась болезнь королевы. Надо бы дождаться, говорили они, покачивая головами, пока все войдет в спокойное русло. Но болезнь оказалась непредсказуемой и упорной. Врачи рассчитывали, что на четвертый день, в среду, лихорадка спадет, на лице выступят красные пятна — типичный признак оспы — и начнется вторая стадия заболевания. Однако среда пришла и прошла, а лихорадка только усиливалась; красных пятен не было, и никаких признаков перехода ко второй стадии — тоже.

Бледная Елизавета неподвижно лежала в своей затемненной спальне, заострившееся лицо ее было искажено от боли, исхудала она страшно, чуть ли не одни кожа да кости остались. От изголовья ее, невзирая на опасность заразиться, не отходила Мэри Сидни, сестра Дадли. Бороться с оспой было практически нечем — разве что красные шторы на окнах, не пропускающие свет, жаркий камин, свивальники, тоже красного цвета, ну, и если повезет, можно было попытаться предотвратить появление глубоких оспин. А в общем-то врачи чувствовали свое бессилие. Королева либо поправится, либо перейдет в мир иной — все в руках Бога.

С самого начала этого царствования шли разговоры о том, что Елизавета умрет молодой. Сейчас ей было двадцать девять, уже почти четыре года, как она на троне — время исполняться предсказаниям и астрологическим расчетам. Примерно в те же дни, что Елизавета оставалась прикованной к постели, схватили и подвергли допросу двух заговорщиков-католиков, родственников покойного кардинала Поула, замысливших якобы послать вооруженные отряды в Уэльс и передать трон Марии Стюарт. Арестованные утверждали, что против Елизаветы они никоим образом не злоумышляют; просто один астролог еще много месяцев назад уверял их, что Елизавета умрет задолго до того, как их план осуществится.

Никто не отваживался говорить о земных сроках Елизаветы вслух, хотя думали об этом все. Придворные прикидывали шансы возможных наследников и поспешно обзаводились новыми союзниками. Преданные молились, расчетливые вели переговоры. Все жадно ловили последние новости из залы заседаний Совета, где как раз обсуждались вопросы престолонаследия. Вернее, все, кроме Роберта Дадли, который собрал «под своим началом значительные вооруженные силы», около шести тысяч человек, и ждал дальнейшего поворота событий.

Члены Совета собрались, как только состояние королевы стало внушать серьезные опасения. Страна втянута в войну, наследника нет, стало быть, только они, случись худшее, ответственны за процесс законной передачи власти. Сесил, находившийся в Лондоне, узнал о приближении кризиса в полночь и тут же в тревоге помчался в Хэмптон-Корт, куда и прибыл ранним утром. Вскоре подъехали и остальные, и в течение следующих трех дней и ночей там шли бесконечные споры о том, какие шаги следует предпринять.

Столкнувшись с необходимостью выбора из многих претендентов на трон, члены Совета должны были учитывать целый ряд факторов — вероисповедание, личные качества, военную силу или отсутствие таковой, не говоря уже о запутанных юридических вопросах. В основном за право восшествия на английский престол боролись два рода: Стюарты, происходившие от старшей сестры Генриха VIII Маргарет, и Суффолки, продолжавшие линию младшей его сестры Марии, которая, вступив в брак с Чарльзом Брэндоном, сделалась герцогиней Суффолк.

На первый взгляд у Стюартов позиции были посильнее, ведь Маргарет Тюдор была старше всех по возрасту. В то же время первая в ряду претендентов по этой линии Мария Стюарт — шотландка, она и родилась не в Англии и уже поэтому не могла наследовать собственность в этой стране. Но даже если пренебречь этим, остаются препятствия в виде ее католического вероисповедания, а также того неопровержимого факта, что Генрих VIII исключил Стюартов из круга претендентов на трон.

Однако главная представительница Суффолков вместе с сыном-младенцем томилась в Тауэре. Екатерина Грей — протестантка, она родилась в Англии, она явно плодоносна — преимущества немалые. К тому же на ее стороне — завещание Генриха, далее — она рядом, под рукой, всего в шести часах речного путешествия от Хэмптон-Корта, в то время как Мария Стюарт в сотнях миль к северу. Но против нее — расторгнутый брак с сыном Пембрука, изменническое замужество да и юридические препятствия, корнями своими уходящие в запутанную личную жизнь ее деда Чарльза Брэндона. Наконец, известно, что ее, мягко говоря, недолюбливает Елизавета.

Возникала и кандидатура Генри Гастингса, графа Хантингдона; не принадлежа ни к Стюартам, ни к Суффолкам, он представлял семейство Йорков, ведущих свою родословную от Эдуарда III. Правда, в последних поколениях претензии этого семейства на английский трон становились все более зыбкими, и граф по своим личным качествам был далеко не тем человеком, чтобы всерьез воскресить их. С другой стороны, он женат на Екатерине Дадли, сестре сэра Роберта, и, по слухам, войска, которые по его приказу были подтянуты ко дворцу, могут стать в случае необходимости на сторону графа. Де Куадра считал, что и сама Елизавета, а также Сесил отдают ему предпочтение перед другими (хотя многое свидетельствовало об обратном) по той простой причине, что он мужчина. Но подобно Марии Стюарт Хантингдон не фигурировал в завещании Генриха; не в его пользу говорила и религиозная нетерпимость — он был не просто убежденным протестантом, а протестантом-фанатиком.

Час за часом в осаде нетерпеливо ожидающих новостей придворных заседали члены Совета, и напряжение неуклонно нарастало по мере того, как, напротив, силы королевы стремительно убывали. Одни призывали действовать прямо и решительно, то есть последовать воле короля Генриха и объявить наследницей престола Екатерину Грей. Другие, включая Дадли, Норфолка, старого вояку Пембрука и некоторых других прагматиков, отстаивали кандидатуру Хантингдона. Третьи предостерегали от слишком поспешных решений и настаивали на том, чтобы передать дело в ведение ведущих законников королевства, — предложение вообще-то разумное и ответственное, однако, как считали протестанты, отдающее тайным католическим душком. Эти самые ведущие законники — люди в конфессиональных вопросах консервативные и наверняка станут на сторону католика. А еще хуже, что пока они будут неспешно раздумывать да взвешивать все возможности, в страну могут вторгнуться войска иноземных католических держав — Франции или Испании.

Часы шли, ожесточенная полемика продолжалась. Из покоев королевы сообщили, что у ее величества несколько часов назад отнялся язык, а теперь она впала в бессознательное состояние. Уже неделю Елизавета горела в лихорадке. Наступил кризис. Двор угрюмо, но испытывая в то же время какое-то внутреннее возбуждение, готовился к траурной церемонии.

Но тут вдруг стало известно, что к королеве вернулось сознание, она проглотила ложечку варенья и уснула — судя по всему, нормальным, здоровым сном. Жар оставил ее. Когда же Елизавета проснулась (было это среди ночи), на руках и лице ее выступили красные пятна. Появился аппетит, и она немного поела, а к утру, хоть на лице и теле возникли отеки, а пятна раскраснелись еще больше, окрепла настолько, чтобы встретиться со своими пребывающими в нерешительности советниками.

Она призвала их к себе и поделилась собственным планом престолонаследия. Править страной будет ее любимый Дадли; королем он быть не может, но регентом вполне, точно так же как пятнадцать лет назад Эдуард Сеймур. Дадли следует присвоить высокий титул и обеспечить его ежегодной рентой в размере двадцати тысяч фунтов. Дабы это решение не дало пищу новым слухам, порочащим честь сэра Роберта, Елизавета торжественно поклялась, что тот никогда не был ее любовником.

«Хотя я люблю и всегда любила лорда Роберта, — передает де Куадра слова Елизаветы, — как перед Богом заверяю, что ничего неправедного между нами не было».

Затем, воспользовавшись улучшением своего состояния и находясь в полном сознании, Елизавета отдала устные распоряжения, как это принято делать на смертном одре. Придворные должны получить денежное вознаграждение, она поименно перечислила всех, указав в каждом случае ту или другую сумму. Тэмфорт, грум, охранявший вход в покои Дадли, должен получить ежегодную ренту в пять тысяч фунтов. Особо Елизавета велела позаботиться о своем кузене Хансдоне.

Никто из членов Совета и не подумал возражать; напротив, ее заверили, что все, включая и распоряжения касательно Дадли, будет неукоснительно исполнено.

Совершенно ясно было, что королева готовилась к смерти; с тем большим удивлением и облегчением члены Совета, да и весь двор, узнавали каждый день, что Елизавета, испытывая, правда, сильные боли, а особенно чесотку, пока держится, не желая подобно многим другим уступать страшной гостье с косой. Мэри Сидни тоже свалилась с оспой, но, как и королева, упорно боролась за жизнь.

29 октября Сесил сообщил членам Совета, что «жизнь Ее Величества вне опасности». Сейчас врачи борются с краснотой, и, пока все последствия оспы не будут устранены, королева не покажется на людях. Дадли и реже Норфолк были единственными членами Совета, которых допускали к королеве; если бы не настояния других, это был бы один Дадли.

Опасность миновала, но встряску двор да, конечно, и сама королева пережили изрядную. Даже Сесил, кажется, утратил свое обычное хладнокровие. Во время совещаний он «говорил возбужденно, часто перескакивая с предмета на предмет и теряя ход мысли», да и свое влияние, по крайней мере видимое, уступил Дадли и Норфолку.

Дадли-то уж точно выдвинулся на главные роли. К неформальному положению фаворита добавилось формальное членство в королевском Совете. Свои военные возможности и силу он продемонстрировал достаточно красноречиво; отныне всякий, кто покусится на трон, должен хорошенько подумать, памятуя о его шести тысячах солдат. Ну а главное, Елизавета выразила истинное отношение к нему в своей предсмертной воле. Она считает его самым достойным своим преемником; она завещает ему самое дорогое — свое королевство. Ее чувства к нему говорят не о случайном увлечении или даже страстной влюбленности (хотя только самые доверчивые могли поверить ее клятвам в том, что она невинна). Мудро ли, легкомысленно ли, но Елизавета явно продемонстрировала не влюбленность, а идущую от сердца любовь и полное доверие лорду Роберту.

Глава 19

К друзьям склонишься — сколь верны они!

Храни свой двор, свой рай земной храни.

Джеймс Мелвилл, посланец Марии Стюарт, дипломат опытный и хитроумный, появился в Лондоне в конце сентября 1564 года и остановился в доме неподалеку от Вестминстерского дворца. Мелвиллу было двадцать девять, большую часть жизни он провел за границей — сначала в качестве пажа при французском дворе, затем в Италии и других странах — габсбургских владениях. Это был светский человек, который, по расчетам королевы Марии, мог понравиться безупречно воспитанной, но не бывавшей при иностранных дворах Елизавете.

В последнее время отношения между двумя королевами заметно ухудшились. Более двух лет вынашивались планы личной встречи, но всякий раз что-то мешало, свидание откладывалось, когда, казалось бы, все уже было решено. А в самые последние месяцы брачные планы Марии привели к «внутреннему конфликту», который только усугубила последовавшая переписка. Миссия Мелвилла должна была снять возникшие недоразумения.

Примирение было тем более необходимо, что теперь Елизавета, казалось, готова был предпочесть Марию другим претендентам на английский престол и разработала сложный, можно даже сказать парадоксальный, план объявления ее официальной наследницей.

В центре его было замужество Марии — ее брак с Дадли. Идея казалась настолько поразительной, что, впервые узнав о ней в начале 1563 года, шотландский посол просто не принял ее всерьез. Однако же Елизавета ничуть не шутила. В секретном послании одному из своих агентов в Шотландии она сообщала, что кузину наверняка удивит имя человека, которого она видит ее мужем. Елизавета отсылает своего любовника бог весть куда, женит его на более молодой и, как принято было считать, более красивой, чем она, женщине, которая к тому же вынашивает тайные замыслы завладеть английским троном, — все это и впрямь могло показаться либо чистым безумием, либо мазохизмом. Но на самом деле за действиями Елизаветы стояла железная логика.

С ее точки зрения, не много было тех, за кого Мария могла бы выйти без угрозы интересам Англии. Если это будет кто-либо из принцев-католиков, например, сын Филиппа Дон Карлос либо всегда находящийся под рукой австрийский эрцгерцог Чарльз, то ее претензии на английский трон дадут повод начать с Елизаветой войну. Иные, не столь высокородные претенденты, менее опасны с военной точки зрения, но тоже неприемлемы, потому что в таком случае со временем корона Тюдоров перейдет к наследникам Марии, у которых и английской крови-то почти не будет. К тому же подобные политические фигуры нередко вступают в союз с ведущими державами, что в данной ситуации будет достаточно опасно.

Ну и наконец, выбор в кругу шотландской или английской знати чреват восстанием… если только избранник не известен своей безусловной преданностью английской короне. А разве найдешь более преданного, чем Роберт Дадли?

Вот Елизавета и предложила его Марии, не без внутреннего сопротивления, надо полагать, ибо помнила язвительное замечание кузины в связи со смертью Эми Дадли: «Королева английская намеревается выйти за своего конюшего, который, дабы расчистить ей место, убил собственную жену».

Жертва, которую собиралась принести Елизавета, — это дань ее внутренней смятенности и бесконечной усталости души, ибо в последние шесть лет ее неотступно преследовал призрак собственного замужества. Даже оставляя в стороне настоятельную потребность в браке как таковом, в сравнении с этой на второй план отходила любая другая государственная проблема, и с течением лет парламентарии, члены Совета, послы и их повелители — европейские владыки, более того — народ все требовательнее и требовательнее вопрошали: за кого же в конце концов собирается выйти Елизавета? И когда?

Ну, парламент-то она застращала или, скорее, перехитрила. Советников, однако, с которыми приходится сталкиваться повседневно, так просто не проведешь. Они легко переходят от покорности к сопротивлению, всегда держат себя в руках, но в любой момент могут показать когти. Они привыкли иметь дело с мужчинами, жить в окружении мужчин, получать от них приказы и самим отдавать им распоряжения. Владычица-женщина оскорбляла саму бессмертную идею королевской власти, это, на их взгляд, чистая аномалия, и терпеть ее можно лишь временно. Елизавета же на троне уже шесть лет, и временное грозит перейти в постоянное. Между собой да и на людях эти знатные вельможи выказывали раздражение и досаду, напряженность все время только обострялась, разрешаясь иногда настоящими взрывами.

Капризный граф Арундел, чье самолюбие было задето отказом Елизаветы удовлетворить его брачные притязания, однажды затеял ссору с адмиралом Клинтоном прямо в приемной зале дворца. Речь зашла о наказании смутьянам, подрывающим единство церкви. Клинтон призывал к суровости, по мнению же Арундела, слишком жестокая кара могла привести к взрыву страстей, что «совершенно не нужно королеве». Спор перешел во взаимные оскорбления и даже рукоприкладство: диспутанты «начали таскать друг друга за бороды». Приемная зала была велика да и наверняка набита народом, но все же Елизавета не могла не заметить происходящего. Положила она конец сражению так: подозвала к себе обоих и под предлогом того, что ей плохо видно, попросила продолжить выяснение отношений у нее на глазах. Соперники оказались вынуждены заключить мир. Тем не менее инцидент произвел на свидетелей крайне неприятное впечатление, говорили, что он «оскорбляет достоинство королевы». В присутствии короля или даже принца-консорта ничего подобного просто не могло бы произойти.

Все эти распри, все это внутреннее недовольство, молчаливое осуждение разом пройдут, как только Елизавета вступит в брак или по крайней мере объявит имя преемника. Прекратится утомительное сватовство, прекратятся тайные сходки, где обсуждались вопросы престолонаследия, — услышав о них, Елизавета буквально «пришла в ярость», — не будет больше страха, который неизменно появлялся, стоило ей всего лишь слегка простудиться либо почувствовать небольшую резь в глазах. С тех самых пор, как два года назад смерть взмахнула над ней своим черным крылом, никого не покидала мысль о возможности конца. Предсказания на эту тему наложились на непреходящую угрозу со стороны северной соседки, и это ужасно нервировало Елизавету, она и сама «очень боялась» заболеть, жила в постоянном напряжении. К тому же неизменно маячила зловещая возможность того, что в результате какого-нибудь неосторожного шага нарушится существующий хрупкий баланс сил и Англия окажется втянутой в полномасштабную войну. В таком случае ради спасения королевства да и самой себя Елизавету могут вынудить — или ей без всякого принуждения придется — заключить брак в большой спешке, не имея времени как следует подумать, не имея даже возможности посмотреть на человека, которому предстоит вручить себя и свой скипетр.

Чтобы положить конец всему этому, Елизавета и решилась пожертвовать Робертом Дадли, за которого сама, если смотреть на вещи реально, выйти не могла. То была цена за душевный покой.

…Едва Мелвилл устроился на новом месте, как к нему пожаловал посланец из Вестминстера. Это был блестящий придворный кавалер Кристофер Хэттон. От имени королевы он приветствовал посла и передал приглашение встретиться завтра же, в восемь утра, во время ежедневной прогулки в саду. За ним последовал давний приятель Мелвилла Николас Трокмортон, преданный слуга Марии Стюарт, который давно уже был втянут в шотландскую интригу. Он ввел Мелвилла в курс последних дел и посоветовал, «как вести себя с королевой». Если она заупрямится, наставлял друга Трокмортон, надо «сослаться на свои дружеские отношения с испанским послом», это, мол, приведет королеву в чувство.

Ничто здесь не делается, продолжал Трокмортон, без согласия Сесила и Дадли; и хотя он лично относится к обоим «без особой симпатии», вести себя с ними да и вообще со всеми приближенными королевы следует осмотрительно, ибо в Вестминстере, как, впрочем, и в Эдинбурге, личности значат больше, чем дела.

Утром Хэттон появился вновь; ему предстояло сопроводить Мелвилла во дворец. Но до того он передал дар от Дадли — превосходного скакуна в попоне, расшитой золотом. Лошадь, сказал он, в распоряжении его светлости на все время пребывания в Англии.

Когда Мелвилл появился в Вестминстере, Елизавета быстрым шагом прогуливалась взад-вперед по садовой аллее. Это был не просто утренний моцион на свежем воздухе, Елизавета выказывала, возможно, демонстративно, явные признаки раздражения. Мелвиллу она не дала сказать и слова, разом перейдя в наступление — как Мария позволяет себе говорить с нею в последнем письме?

Разговор шел по-французски. Мелвилл сослался на то, что слишком долго прожил во Франции да и английский его с шотландским акцентом неловок, Елизавета же, говорившая по-французски не хуже гостя, согласилась, хотя и с видимой неохотой. К таким фокусам она всегда прибегала: на каком бы языке ни обращались к ней послы (а по-английски из них не говорил никто), она всякий раз жаловалась, что на других языках ей говорить легче. Так, в беседе с одним послом она обмолвилась, что «по-французски говорит с некоторым трудом, потому что давно привыкла к латыни». А другому заявила, что, напротив, латынь ее дурна, она «лучше владеет греческим, итальянским и французским». «Понимаю я немецкий прекрасно, — хвастливо говорила она габсбургскому послу, — но изъясняюсь неважно». В начальные годы царствования, когда при дворе еще оставался граф Фериа, Елизавета пыталась, и далеко не без успеха, читать документы по-португальски, хотя все же ей приходилось время от времени прибегать к помощи графа. В любом случае, на каком бы иностранном языке беседа ни шла, королева всегда говорила очень громко, «чтобы было слышно всем».

Она заявила Мелвиллу, что написала Марии «резкое» письмо и тянет с его отправлением только потому, что не уверена, достаточно ли оно резкое. Шотландец, который благодаря беседе с Трокмортоном был более или менее готов к попытке с первых же шагов сбить его с толку, не замедлил с ответом. Ее величество, сказал он, быть может, чуть снисходительно, явно обманул «язык, принятый при французском дворе» (хотя французский Елизаветы был безупречен, особенно если иметь в виду, что она ни разу не была во Франции), с его недоговоренностями и обертонами. В результате длительной беседы Елизавета в конце концов дала себя убедить и, пообещав разорвать написанное письмо, выказала готовность возобновить старую добрую дружбу.

Далее она перешла к животрепещущей теме. Что решила Мария насчет Дадли — выходит за него или не выходит? И к этому вопросу Мелвилл был готов, он получил четкие инструкции. Столь важное решение, сказал он, не может быть принято до встречи представителей обеих царствующих особ: со стороны Марии — ее единоутробный брат граф Меррей и секретарь королевского совета Мэйтленд, а со стороны Елизаветы, если ей будет благоугодно, граф Бедфорд, комендант пограничной крепости Бервик, и Дадли.

Здесь Елизавета прервала собеседника. Судя по всему, заявила она, посол явно «недооценивает» Дадли, которому вскоре предстоит стать на иерархической лестнице куда выше Бедфорда, и он, Мелвилл, до своего отъезда будет свидетелем этой торжественной церемонии. Далее, по-прежнему меряя шагами садовую аллею, окаймленную кустарником, Елизавета принялась распространяться о необыкновенных достоинствах Дадли, о том, что он для нее значит.

«Она говорила о нем, как о брате и лучшем друге, — писал впоследствии Мелвилл в своих «Мемуарах», — друге, за которого она и сама была бы счастлива выйти, если бы не решила никогда не вступать в брак. Но уж коль скоро дала она себе слово остаться девственницей, то пусть он достанется королеве, ее сестре, ибо лучшего, кто стал бы ее вторым «я», ей все равно не найти».

А помимо всего прочего, продолжала Елизавета, такой брак успокоит ее душу. Если Дадли станет принцем-консортом Шотландии, «это освободит ее от всех страхов и сомнений. Будучи уверен, что его любят и ему доверяют, он никогда и никому не позволит покуситься на английский трон до самой ее, Елизаветы, смерти».

Чем чаще они в то время встречались, тем больше Мелвилл убеждался, что Елизавета при всем том, что она на удивление откровенно демонстрировала свою привязанность к Дадли, действительно решила провести жизнь в безбрачии. Пусть она грозила, что, если Мария «будет вести себя неподобающим образом», она-таки выйдет замуж, Мелвилл не сомневался, что это был чистый блеф.

«Мне все ясно, мадам, — говорил он, — не надо слов. Ведь Ваше Величество прекрасно понимает, что, выйдя замуж, вы будете лишь королевой Англии, а теперь — и королева, и король в одном лице. Я-то вижу, что вы никому не позволите командовать собою».

Но однажды, когда Елизавета в порыве откровенности пригласила его в личные покои и открыла ящичек с драгоценностями, где хранилось в том числе и миниатюрное портретное изображение Дадли, Мелвилл был поражен ее почти девичьей застенчивостью и таинственным видом. На бумаге, в которую была завернута миниатюра, Мелвилл разглядел надпись «Портрет милорда», и в ответ на вопрос, что же это за милорд, Елизавета «упорно не желала показывать» ему изображение, держа его в тени и отказываясь сорвать обертку, пока наконец он «не надоел ей» своими просьбами. Дадли в это время был здесь же — разговаривал в дальнем углу с Сесилом, и, возможно, все это кокетство было на него и рассчитано. Так или иначе, миниатюру Мелвиллу для показа Марии она не отдала да и «прекрасный рубин величиной в теннисный мяч», что находился в ящичке вместе с портретом, послать отказалась.

Застенчивая девочка исчезла, ее место вновь занял расчетливый дипломат. Если Мария последует совету сестры и выйдет за Дадли, твердо заявила Елизавета, со временем в ее руках будут и миниатюра, и рубин, и многое другое. Ну а пока в знак будущих подношений она посылает Марии бриллиант, который должен ей понравиться.

Церемония возведения Дадли в графское достоинство (отныне он будет зваться графом Лестером) стала самым памятным событием лондонского посольства Мелвилла. Ее «весьма торжественно» провели в гигантской приемной зале дворца Сент-Джеймс; новый пэр вел себя с достоинством прирожденного, а не вновь назначенного вельможи. Доставшийся ему титул имел колоссальное значение, ибо традиционно титул графа Лестера принадлежал королевской семье — младшему сыну царствующего государя. Новое отличие вместе с дарованным королевой замком в Кенилворте и множеством прибыльных должностей разом вознесло Дадли на самую верхушку английской аристократии; иными словами, за него не стыдно теперь выйти любой королеве.

Елизавета восседала на троне в окружении подобающим образом одетой высшей знати и иностранных дипломатов. Дадли появился в камзоле и баронской шапке, — ибо перед тем как сделаться графом, ему предстояло получить титул барона, — и трижды склонился в поклоне перед всеми присутствующими. Затем в сопровождении Хансдона, Клинтона и других он подошел к королеве и опустился перед ней на колени; громко зачитали указ, и Елизавета возложила на него баронскую мантию. Далее «под звуки труб» Дадли вышел переодеться в графский наряд и вновь появился в зале, эскортируемый на сей раз более высокими лицами.

Справа шел граф Суссекс (известный враг Дадли), слева — граф Хантингдон (которого он всячески поддерживал как претендента на престол во время едва не ставшей роковой двухнедельной болезни Елизаветы и которого все считали «тенью Дадли»), В свите был и его старший брат Эмброз, вельможа старинной закваски, который, по слухам, предпочитал охоту всяческим придворным церемониям; в руках у него был меч в золотых ножнах, принадлежащий будущему графу Лестеру. Еще раньше, в самом начале царствования, Елизавета сделала Эмброза Дадли графом Ворвиком. Герольдмейстер — кавалер ордена Подвязки нес грамоту, перед ним шли другие знатные придворные.

Дадли вновь опустился на колени перед троном, напряженный, торжественный, на редкость привлекательный в своем бархатном одеянии. Дождавшись, пока Сесил зачитает указ, возводящий Дадли в графское достоинство, королева взяла у Ворвика меч и повесила его ему на шею. Но исключительная торжественность момента, а также привычка оказывать Дадли при всех знаки внимания, оказали Елизавете дурную услугу: на виду у всего двора она «не смогла удержаться от того, чтобы не погладить его по шее и с улыбкой не пощекотать».

Мелвилл стоял в непосредственной близости, все видел, и вообще спектакль в немалой степени был затеян как раз ради него — так, чтобы, вернувшись в Шотландию, он мог поразить Марию рассказом об импозантной внешности Дадли и пышной церемонии его посвящения. Когда он поднимался с колен, Елизавета негромко спросила Мелвилла: «Ну, как он вам?»

Ответ был сдержанно-дипломатичным, и Елизавета заговорила на волнующую тему, назвав имя главного соперника Дадли в борьбе за руку Марии Стюарт. «Насколько я понимаю, вон тот долговязый малый вам больше по душе», — Елизавета кивнула в сторону высокого блондина лет двадцати, державшего ее почетный королевский меч. Это был Генри Стюарт, лорд Дарили, внук сестры Генриха VIII Маргарет Тюдор. Подобно своей кузине Марии Стюарт он, несмотря на то что в жилах его текла королевская кровь, был исключен из завещания Генриха, и его мать, Маргарет Дуглас, графиня Леннокс, большая интриганка (и тоже претендентка на английский трон), все последние годы старалась устроить брак сына с шотландской королевой.

Не то чтобы Елизавета была против, наоборот, в ее перечне возможных женихов Марии Дарили стоял на втором месте, сразу вслед за новоиспеченным графом Лестером, однако настораживали его приверженность католицизму, молодость и более всего — амбиции родителей. Отец Дарили Мэттью Стюарт, граф Леннокс, как раз находился в Шотландии якобы с инспекционной поездкой по своим имениям, но на самом деле, как стало известно Елизавете, занимаясь делами сына. Знала она или по крайней мере догадывалась, что и Мелвилл приехал в Лондон не только для того, чтобы провести переговоры с ней, но и чтобы увидеться с графиней и обговорить брачные перспективы ее сына.

Кажется, прямой вопрос Елизаветы несколько смутил его. «Ни одна разумная женщина не остановит свой выбор на таком мужчине, — сказал он наконец, — ведь он больше напоминает женщину». На самом-то деле Дарили был отлично сложен и должен был нравиться женщинам, только вот бороды не носил, и, с точки зрения Мелвилла, лицо у него было слишком женственное. Но действительно, в сравнении с Лестером — широкоплечим, бородатым мужчиной с пронизывающим взглядом и властными манерами Дарили был всего лишь симпатичным мальчиком. Кому отдает предпочтение Елизавета, ясно; но у Марии Стюарт был другой вкус.

Все те девять дней, что Мелвилл провел в Лондоне, принимали его «самым теплым и гостеприимным образом», дни и вечера он проводил во дворце, быстро приспособившись к стремительному ритму придворной жизни и привычкам ее неизменного дирижера — женщины, то на редкость открытой, то, напротив, совершенно замкнутой.

Елизавета беседовала с ним каждый день, иногда даже по два-три раза, и поток вопросов, который она обрушивала на Мелвилла, казалось, не иссякал. Ей хотелось знать все: какие книги он читает, в каких странах бывал, с кем встречался во время своих многочисленных путешествий. Мария Стюарт, зная, что Елизавета любит посмеяться и разнообразить беседу, настоятельно советовала своему посланнику «хоть иногда забывать про серьезные дела и говорить о чем-нибудь повеселее». Вот Мелвилл, успев заметить, как ревниво королева относится к своему гардеробу, и расписывал ей всяческие моды, которыми славятся разные страны.

Впрочем, ничего нового сказать он ей не мог: платья Елизавета заказывала во всей Европе и в доказательство этого меняла их каждодневно — сегодня французское, завтра итальянское и так далее. Особенное впечатление на Мелвилла произвело одно ее итальянское платье с низким вырезом и небольшим беретом к нему, и когда Елизавета в своей обычной непринужденной манере спросила, что ей больше всего идет, он, к ее радости, как раз и назвал этот самый наряд. К радости, потому что он ей и самой нравился, на этот счет даже сохранилась собственноручная запись королевы: берет хорош, потому что почти не прикрывает «золотистых волос», которыми Елизавета чрезвычайно гордилась. «Волосы ее, — в свою очередь, писал Мелвилл, — скорее рыжеватого, чем золотистого оттенка, свиваются в естественные кудри». Тщеславие Елизаветы по части гардероба не уступало ее соревновательному духу. Какой цвет волос считается лучшим? — допытывалась она у Мелвилла, — ее, золотисто-рыжий, или, как у Марии, каштановый? И у кого из них волосы светлее?

Волосы у обеих государынь, дипломатично отвечал Мелвилл, — это «не то, чего можно стыдиться».

Но Елизавета нетерпеливо отмахнулась и настойчиво повторила вопрос, только теперь он звучал шире — кто из них двоих красивее. «В Англии, — вывернулся Мелвилл, — первая красавица Елизавета, в Шотландии — Мария».

Вообще-то если Елизавета действительно хотела знать правду, то вопрос задала опасный, потому что лицо ее нельзя, разумеется, сказать, что было обезображено после болезни, но все-таки заметно покрыто оспинами. К тому же ей тридцать один год — зрелая женщина, Марии же — всего двадцать три, расцвет молодости.

Мелвилл чуть придвинулся к королеве и сказал то, что она хотела услышать. В своих странах, повторил он, Елизавета и ее сестра — первые красавицы, кожа у английской королевы — цвета слоновой кости, но и у Марии тоже «чудесная». «А кто выше?» «Мария», — без колебаний ответил Мелвилл. «В таком случае она чересчур длинная, — торжествующе заявила Елизавета. — Я же не слишком высокая и не слишком маленькая».

Далее Елизавета поинтересовалась времяпрепровождением Марии, как она особенно любит развлекаться, и так далее; посол отвечал, что, как раз когда он уезжал из Шотландии, Мария вернулась с охоты. А если оставить в стороне физические упражнения, то, когда позволяют дела, Мария любит читать книги по истории, играет на лютне и клавесине. «Ну и как, хорошо играет?» — спросила Елизавета. «Для королевы совсем неплохо», — осторожно отвечал Мелвилл, и Елизавета получила возможность выиграть второе очко в заочном споре с соперницей.

Возможность эту она использовала ненавязчиво, заставив Мелвилла как бы случайно убедиться, насколько хорошо она владеет инструментом. В тот же вечер к нему зашел Хансдон и пригласил прогуляться по галерее в королевском крыле дворца. Если повезет, добавил он, можно будет послушать, как Елизавета играет на клавесине; она не узнает, что у нее есть слушатели, так что ничто не помешает им вполне отдаться удовольствию. И действительно, из-за стены доносились звуки музыки, причем игра была на самом деле хороша.

Дабы убедиться, что это и впрямь королева, а не кто-нибудь еще, Мелвилл раздвинул занавески, прикрывавшие дверь, и заглянул внутрь. Точно — то была Елизавета, и, поскольку она сидела спиной, он осторожно вошел в комнату и какое-то время стоял там, наслаждаясь «отличным» исполнением. Но стоило Елизавете заметить его, как она резко оборвала игру, вскочила на ноги и, словно пораженная и возмущенная его появлением, двинулась в сторону незваного гостя, «явно намереваясь дать хорошую пощечину». Я никогда не играю на публике, заявила королева, только, когда остаюсь одна, чтобы «разогнать тоску». Мелвилл рассыпался в извинениях: мол, был настолько очарован божественными звуками, что просто не смог удержаться; Елизавета милостиво кивнула, внутренне радуясь тому, что теперь ему придется честно сообщить Марии, что она, Елизавета, играет лучше.

Но соревнование на том не закончилось. Пока Мелвилл не уехал из Лондона, королева настояла на том, чтобы он посмотрел, как она танцует, ибо в этом искусстве, как и в музыке, англичанка была совершенно убеждена в превосходстве над сестрой-шотландкой.

А впрочем, о том, как замечательно танцует Елизавета, скорее всего уже было известно в Шотландии, ибо французские вельможи, сопровождавшие туда Марию три года назад, на обратном пути были приняты при дворе Елизаветы и имели возможность в этом убедиться. Прием состоялся в Гринвиче, стены одной из банкетных зал которого были покрыты роскошными гобеленами с изображением героинь известной сказки о пяти умных и пяти глупых девушках. После того как французов обильно накормили, в зал вошли фрейлины. Королева одела их в точности как персонажей сказки, у каждой в руках был причудливо гравированный серебряный светильник. Начав танцевать, фрейлины — по словам одного из зрителей, девушки были «необыкновенно привлекательны, с хорошими манерами, отлично одеты» — пригласили французов, а затем и саму королеву присоединиться к ним. Елизавета вступила в круг. Никто не отрывал от нее глаз, восхищаясь точно выверенными движениями, ритмикой, чудесным цветом кожи, особенно в свете неяркого пламени светильников. Танцевала она, как пишет тот же мемуарист, «с большим изяществом и подлинно королевским достоинством, элегантна и красива была тогда необыкновенно».

«Так кто же лучше танцует, я или Мария?» — требовательно спросила Елизавета, продемонстрировав Мелвиллу свое искусство. «Мария танцует не так искусно и самозабвенно, как Ваше Величество», — только и нашелся что ответить посланник.

До отъезда из Лондона Мелвилл всячески пытался уговорить Елизавету, неустанно повторявшую, что жаждет встретиться с Марией лично (портреты, которые они послали друг другу, такого свидания не заменяли), не дожидаться официального визита, а уехать с ним в Шотландию инкогнито. Видя, что Елизавета заинтересовалась этим фантастическим планом, Мелвилл перешел к деталям. Она переоденется пажом, он тайно переправит ее через границу и точно так же, инкогнито, доставит во дворец; там они проведут с Марией секретные переговоры, а затем ее величество таким же образом вернется в Лондон. Никто или почти никто и не узнает, что ее так долго не было у себя: в тайный замысел следует посвятить только одну фрейлину и одного грума, другие же будут думать, что королева приболела и не хочет, чтобы ее беспокоили.

«Увы! Какой чудесный план, мне так хотелось бы…» — вздохнула Елизавета, дослушав Мелвилла до конца. Искренними ли были эти слова? Поручиться в этом Мелвилл не смог бы, но был уверен, что оставляет Елизавету более расположенной к сестре, нежели это было по его приезде в Лондон. Елизавете явно нравилось подолгу беседовать с этим безукоризненно воспитанным, невозмутимым шотландцем; теперь ей больше чем когда-либо хотелось увидеться с кузиной.

А вот Лестеру было явно не по себе. При первой же возможности поговорить с Мелвиллом наедине он доверительно спросил, насколько ему можно рассчитывать на брак с Марией. Посланник, следуя указаниям своей королевы, отвечал холодно и неопределенно, граф же, в свою очередь, — возможно даже, что с немалым облегчением в голосе, — рассыпался в сладкоречивых извинениях.

Да, разумеется, он прекрасно отдает себе отчет в том, что его положение не позволяет ему рассчитывать на королевскую партию; он «даже туфли ее чистить не достоин». Да и вообще сама идея исходит от его врага Сесила, которому не терпится удалить его из Лондона. Сам-то он, граф, не такой безумец, чтобы домогаться руки Марии, ибо это значило бы оскорбить обеих королев и потерять их благосклонность. Наверняка, заключил он, Мелвилл видит и понимает его трудности и принесет от имени графа нижайшие извинения королеве Марии. Хотя на самом деле он ни в чем не виноват, все это злостные происки его врагов.

Мелвилл, имевший достаточные основания полагать, что вовсе не Сесил, а сама Елизавета стоит у истоков всего плана, промолчал. Либо графа на самом деле просто одурачили, либо, что вероятнее, весь этот спектакль, являющийся всего лишь частью общего хитроумного замысла королевы, направлен на то, чтобы вконец запутать его, Мелвилла, и не дать осуществиться затее, в которой она, казалось бы, была так искренне заинтересована. Проведя в ее обществе девять дней, Мелвилл убедился, что эта удивительная женщина способна преподнести любые сюрпризы.

Провожали Мелвилла так же торжественно, как и встречали. Сесил провел его через весь Хэмптон-Корт до самых ворот, где посланника ожидали сопровождающие, и, прежде чем он сел на коня, повесил ему на шею тяжелую золотую цепь — прощальный дар королевы. Другие подарки были уже упакованы; главный из них — драгоценности от графини Леннокс окружению Марии Стюарт, кроме того, бриллиантовое кольцо ей лично. Переговоры Мелвилла с графиней и ее сыном прошли успешно; у него сложилось впечатление, что она — «дама мудрая и осмотрительная», в Англии у нее «много поклонников».

Королева при прощании не присутствовала, но во время последней аудиенции передала Мелвиллу письмо для Марии: выражая удовлетворение его визитом, Елизавета писала, что «поделилась с ним своими внутренними сомнениями и потаенными желаниями».

Действительно, она была с ним предельно откровенна, чего ни с кем себе, кроме Лестера, не позволяла. Направляясь домой, Мелвилл, должно быть, раздумывал, как же передать своей госпоже особые черты этого необычного характера. Начать следует с внешних примет: яркой наружности Елизаветы, ее живого ума и острого языка, незаурядной образованности, неукротимого стремления во всем превзойти соперницу. Что же до всего остального, то он пока пребывал в некоторой растерянности. Какие слова найти, чтобы описать изменчивую натуру английской повелительницы, чей неукротимый дух не позволяет «перенести чьего бы то ни было первенства», а кипучий темперамент приобретает столь разнообразные формы выражения? Для этого придется положиться на сохранившиеся в памяти яркие образы: вот Елизавета сердито расхаживает по саду среди пожелтевших деревьев, вот она подобно быстроногой лани выделывает антраша старинного итальянского танца, вот сидит за клавесином, пальцы ее летают по клавишам, и она совершенно поглощена игрой, виртуозной игрой, прогоняющей демонов, терзающих ее душу.

Глава 20

Смехом и ложью,

В слезах и в игре —

Вот так охраняют любовь при дворе.

В середине 1560-х годов, почти через сорок лет после того, как кардинал Булей передал Хэмптон-Корт во владение Генриху VII, этот сказочный дворец все еще оставался самым величественным памятником могущества Тюдоров. Под бесчисленным количеством несимметрично расположенных башенок, шпилей, причудливо разбросанных по всей огромной крыше дымоходов располагалось около тысячи восьмисот жилых помещений — «по крайней мере у них были закрывающиеся на ключ двери», а между ними — оранжереи, где над клумбами и фруктовыми растениями виднелись нарисованные драконы, львы и единороги. Поблизости, с южной стороны дворца, протекала Темза, здесь, собственно, — всего лишь «стремительный ручей», в чистой воде которого «на виду у всех» резвились рыбы. Гости Англии, возвращаясь домой, непременно рассказывали всякие истории об этом «потрясающем месте», где красочный двор королевы Елизаветы представал во всем своем блеске и великолепии.

Когда королева выбирала Хэмптон-Корт своей очередной резиденцией, жизнь здесь начинала бить ключом. Опытные рабочие чинили подгнившие стены, драили до блеска развешанные по стенам и слегка потускневшие знаки королевского отличия, стирали со стен следы деятельности варваров. Слуги в голубых ливреях сновали из комнаты в комнату, навешивая гардины, раздвигая и сдвигая занавески и пологи кроватей, разнося подносы с едой и постельные принадлежности. Целая армия грумов таскала тяжелые связки поленьев, складывая их у сотен и сотен каминов, где наготове уже стояли йомены, отвечающие за отопление дворца.

По длинным дворцовым галереям с важным видом, помахивая палицами — знаком занимаемой должности, — расхаживали в своих длинных одеждах дворцовые служащие. Они придирчиво осматривали стены, мебель, примечали каждое пятнышко на ковре, заглядывали в гостевые комнаты — надо, чтобы кровати были застелены, в каминах горел огонь, а на столиках стояли бутылки с легким вином и белый хлеб. Перед обедом те же служащие самолично провожали самых важных гостей в приемную залу, рассаживая их по своим местам. Тут они попадали под опеку других слуг, отвечающих за еду и напитки, а где-то в невидимых глубинах дворца, в гигантских кухнях, освещаемых бликами каминного пламени, «денно и нощно трудились» повара и поварята, готовившие сочное мясо, острую приправу, сладости для банкетного стола.

Снаружи тоже не затихала жизнь. В любое время суток под окнами дворца слышался цокот копыт — это развозили личную корреспонденцию королевы (сорок посыльных всегда были наготове) и доставляли дипломатическую почту. Знать нередко приезжала сюда на зимний сезон с женами, слугами, десятками сундуков, лошадьми, военными доспехами, даже охотничьими рогами и снаряжением. Другие, напротив, покидали Хэмптон-Корт, то ли утратив королевское благорасположение, то ли не достигнув каких-то своих целей, то ли опустошив кошельки, ибо жизнь здесь стоила недешево. У дворца постоянно останавливались повозки с едой, углем, строительными материалами; портные же, торговцы одеждой, поставщики всякого рода украшений с беспокойством наблюдали за тем, как их конкуренты выгружают свои столь необходимые всем товары.

Один итальянец, совершенно потрясенный роскошью Хэмптон-Корта, говорил, что здесь «имеется все, что душе угодно», но он заблуждался: во дворце действительно были все удобства, за исключением санитарных.

Куда ни пойди, миазмы вокруг дворца распространялись с такой силой, что впечатление это производило, наверное, не меньшее, чем сама архитектура. Вообще-то говоря, Булей потратил кучу денег на то, чтобы провести в дом чистую родниковую воду, даже проложил трубы длиной в три мили, но вода эта шла только на питье, готовку и мойку посуды — нечистоты девать было некуда. И если к вони от кухонных отходов, конюшни, гнилого сена, остатков пищи и прокисшего вина добавить запахи, доносившиеся из помещений для прислуги, то хоть нос затыкай.

Внятно ощущался и аромат от «закрытых стульчаков» для благородных гостей (это были переносные туалеты, опорожнявшиеся вручную). По свидетельству одного современника, даже в королевских покоях, где «закрытые стульчаки» помешались в ящики, обитые шелком и бархатом, воздух нередко стоял «такой невыносимо спертый», что у визитеров появлялось сильное искушение сразу же повернуться и выйти вон.

Вместо того чтобы попытаться раз и навсегда избавиться от зловонной атмосферы, королева и ее придворные всячески перебивали тяжелый запах. Проходя мимо особо вонючих мест, они нюхали ароматические шарики, а помимо того, обильно спрыскивали духами тело (мылись они крайне редко), одежду, даже шляпы, туфли и украшения. В комнатах курились можжевельник и травы; поелику возможно, гости обильно украшались цветами. Елизавета, цветы обожавшая, прикалывала их к одежде и как-то велела выстлать ими палубу королевского судна; следуя ее приказу, церемониймейстер окружил дворец павильонами, стены которых представляли собою, по сути, распустившиеся цветы. Королева и ее окружение плыли сквозь миазмы дворца в розовом тумане из духов, а наружу, где от жутких запахов так просто не укроешься, выходили с крайней неохотой.

Замусоренный, немытый, с неубранными отходами, Хэмптон-Корт буквально за несколько недель делался совершенно непригодным для жилья, и Елизавета вместе с гостями перебиралась в другое место. К тому же всяческие грызуны и насекомые, жиревшие на объедках, что доставались им и в приемной зале, и личных покоях, распространялись с такой скоростью и в таких количествах, что крысоловы да морильщики просто не справлялись с ними. Придворные мучились от блошиных укусов; этим тварям никакие шелковые камзолы не помеха.

Расходы на содержание этого громадного дворца неизменно превышали выделяемые парламентом сорок тысяч фунтов, и с одного взгляда на сохранившиеся от тех лет записи становится понятно почему. Несмотря на четкое и детальное расписание — сколько хлеба, вина, пива, дров, свечей должно расходоваться на нужды королевы, ее окружение, слуг и вообще всех тех, кому дозволено проходить через ворота Хэмптон-Корта, с этими ограничениями никто не считался. Стол королевы получался вдвое обильнее, чем предусматривалось (остатки шли обслуге и чиновникам, сама-то королева ела немного). «Постные дни», предусмотренные бюджетом, не соблюдались вообще, стол в эти дни так же ломился от яств, как и в любое другое время. Чиновники, что по своему положению могли заказывать еду из королевских запасов, безбожно злоупотребляли этой привилегией, презирая существующие правила настолько, что продукты, предназначенные для королевских кладовых, ящиками отсылали к себе домой.

По правилам чиновный люд, обслуживающий двор, и слуги из тех, что занимали начальственное положение, должны были трапезничать вместе, и рацион им полагался один и тот же, но редко кого можно было увидеть за большими столами, расставленными в помещениях дворца. Большинство предпочитало обедать и ужинать у себя и еду заказывать по собственному выбору; а то, что оставалось от общего стола, с большой охотой прибирали люди, стоявшие на иерархической лестнице ступенью ниже. Регулярное ведение хозяйства предполагало также, что еду подают далеко не всем и в строго определенные часы. Не соблюдалось, однако же, и это правило — кухня работала день и ночь, впрочем, как и винные погреба.

А хуже всего то, что дворец был катастрофически перенаселен — аристократы высокого и не очень высокого ранга приезжали туда с многочисленным штатом слуг, то есть слуги — со своими собственными слугами. И вот эти-то последние, на которых никто не рассчитывал и которых здесь вообще не должно было быть, каждодневно, расталкивая друг друга локтями, устремлялись в столовую за большой обеденный стол; более того, многие из этих слуг приезжали с женами и детьми, а ведь их тоже нужно было кормить. Места на всех не хватало даже в лучшие времена. Каморки у слуг были тесные, предназначенные только для ночевки: спали в них по двое на одной кровати. Целые семьи ютились в комнатах, рассчитанных на одного, и чище во дворце от этого не становилось, да и настроение не улучшалось.

Словом, никому, независимо от положения, удобно в Хэмптон-Корте не было; но все это компенсировалось чаемой наградой: влиянием или хотя бы иллюзией такового; обогащением или надеждой на него; славой или, пусть скандальной, известностью. А главное — амбициозные люди, а то и целые семейные кланы ощущали здесь пьянящую близость власти, открывающиеся возможности, занимая каждый положенное ему место в огромном хороводе, что и представляла собою придворная жизнь.

У этой жизни был свой ритуал, свой ход, свой распорядок — события экстраординарные вроде присвоения титула графа Лестера, или ординарные — честь поднести королеве блюдо за столом, или приготовить ей постель, или обратиться с обычным пожеланием «доброй ночи», после чего придворные оставались предоставленными самим себе, а королева, спавшая обычно немного, отправлялась в кабинет, где работала допоздна. По воскресеньям Елизавета торжественно шествовала в часовню и обратно, при этом шлейф ее платья непременно поддерживала какая-нибудь графиня, а свиту составляли двести рослых гвардейцев в мундирах из алого шелка, члены Совета с символами королевской власти в руках и дюжина высокородных дам. При появлении королевы все опускались на колени, протягивали ей «письма-прошения от богатых и бедных» (иные были написаны людьми, действительно попавшими в отчаянное положение, но большинство — цепкими, ненасытными просителями, которым когда-то однажды была оказана королевская милость и которые теперь жили, как того Елизавета и хотела, ожиданием новых подачек). Она принимала прошения с «кроткой улыбкой» и на почтительные поклоны отвечала звучным «благодарю вас от всего сердца». После этого под громкое пение фанфар все отправлялись к обеденному столу.

Особое место в этой театральной жизни занимала красочная церемония вручения новогодних подарков — старая добрая английская традиция, которая при дворе стала не чем иным, как тщательно рассчитанной коммерческой процедурой. В ответ на аккуратно измеренные и взвешенные кубки, чаши и другие изделия из золота и серебра, точная цена которых была известна заранее, королева получала от придворных самые изысканные и дорогие подношения. Иные, правда, ограничивались просто толстым кошельком с монетами, но большинство преподносило наряды, драгоценности, украшения, словом, личные подарки. В 1562 году среди них оказались изящно инкрустированный арбалет, золотые песочные часы (песок тоже золотой), скатерти ручной работы, туалетный столик, крытый бархатом с золотыми нитями. Сесил подарил Елизавете королевскую печать из слоновой кости с серебряным орнаментом; одна из фрейлин, некая Лавиния Терлинг, — миниатюрный «портрет королевы и других персон» в изящном ящичке. Аптекари поднесли Елизавете на Новый год образцы своей продукции, бакалейщики — различные специи: имбирь, мускатный орех, фунт корицы. Королевский хранитель пряностей добавил к этому от себя гранаты, яблоки, коробки с засахаренными фруктами, конфеты на любой вкус. Но самым удивительным из такого рода съедобных подарков был гигантский марципан — целое сооружение. Один из йоменов при королевских покоях вкатил «великолепный марципан в виде башни, окруженной солдатами и артиллерийскими орудиями». Душистый марципан подарил королеве и шеф-повар — на сей раз в форме шахматной доски, да и ароматы были другие. Но превзошел всех один архитектор, смотритель строительных работ; он преподнес королеве ни много ни мало — изображение собора Святого Павла из рафинада, а колокольни с любовной точностью были сделаны из творога для пудинга. В этом подарке было что-то ностальгическое, ибо в главную колокольню — самую высокую в Лондоне тех времен — незадолго до того ударила молния, уничтожив и церковь; так порвалась освященная веками нить, связывавшая Лондон XVI столетия со средневековым городом.

Развлекались при дворе Елизаветы по-всякому. Карты, кости, гадания, теннис — в помещении, а когда позволяла погода — конная выездка и охота. Любой сколько-нибудь уважающий себя дворянин владел рапирой, а дамы — музыкальными инструментами и искусством вышивки. И мужчины, и женщины немало времени уделяли своим нарядам. Ну и, естественно, танцы — хорошие танцоры весьма ценились в елизаветинские времена.

Коли сама не была участницей, королева, откинувшись на подушки и отбивая пальцами ритм, любила наблюдать за тем, как танцуют другие. Особенно ей нравилось смотреть, как в круг выходят мужчины, передав меч ближайшему пажу. Лучшему танцору вручался приз, да и других не забывали. Умелость на танцевальной площадке считалась преимуществом при замещении различных должностей, и часы, проведенные в овладении модным итальянским танцем и в совершенствовании прыжков и пируэтов, окупались сторицей.

Что касается пышных застолий, то они в ранние годы царствования Елизаветы были не особенно в чести — ничего подобного тому, что в свое время совершенно опустошило казну при Генрихе VIII. Дочь его предпочитала, чтобы за празднества, которые она, впрочем, охотно посещала, платили другие. Особенно ей нравились так называемые Майские игры и летние военные парады; процветал, естественно, и придворный театр (правда, в этом смысле королева была весьма придирчива; так, одна труппа, разыгрывавшая какую- то пьесу в 1559 году, «выступила настолько бездарно, что с позором была выставлена из дворца»). Маскарады же, напротив, случались редко, по крайней мере в первую половину царствования Елизаветы, отчасти из-за своей дороговизны, а отчасти из-за того, что большие залы дворцов находились не в самом лучшем состоянии. Как-то накануне Рождества церемониймейстеру пришлось приложить нечеловеческие усилия, чтобы заделать трещины в стенах и законопатить окна, — ветер продувал весь дворец немилосердно. В конце концов в полном отчаянии он велел рабочим натянуть огромный холст, чтобы «уберечь залу от снега и ветра».

С особым блеском при елизаветинском дворе проходили празднества и маскарады на открытом воздухе или, точнее, в специально построенных «банкетных домах». В отличие от казарменного вида, примерно ста футов длиною, залов королевских дворцов, «банкетные дома» представляли собою большие, площадью около четырехсот квадратных футов, павильоны, державшиеся на высоких сорокафутовых корабельных мачтах. В июне 1572 года, когда в Англии находился с визитом один крупный французский дипломат, был специально построен один такой «дом», и понадобилось пятьсот рабочих рук, чтобы декорировать его березовыми ветками, плющом, розами и жимолостью. Холщовые стены были хитроумно выкрашены под камень, а потолок являл собою некую фантасмагорическую картину, где между листвою, свисающими искусственными, в золотых нитях, цветами, овощами и фруктами — гранатами, дынями, огурцами, виноградом, морковкой — мелькали изображения ангелов. В день открытия разом вспыхнули три сотни фонариков, и эффект получился потрясающий. Хоть и возведенное по случаю и временно, это сооружение существовало по крайней мере лет двенадцать, более того, в 1584 году на ветках под потолком появились птицы, и пели они, как в лесу, услаждая слух многочисленных гостей.

Вести в таких гигантских сооружениях, как королевский дворец с его пышными декорациями и постоянными увеселениями, жизнь размеренную и хоть сколько-нибудь разумную непросто, для этого требуется железная самодисциплина и незаурядная душевная стойкость. Двор с его тысячами соблазнов, двор, где процветают алчность, обжорство, предательство и тайный порок, расставляет повсюду ловушки, и человек часто оказывается в нем подобно щепке в бурном океане.

«У всех у них, похоже, спрятан где-то внутри вечный двигатель», — писал о придворных Елизаветы один иноземный гость. Другой находил, что они настолько опьянели от алчности и какого-то наивного стремления ухватить всего побольше и сразу, что «выглядят, словно дети, охотно меняющие драгоценный камень на обыкновенное яблоко».

Беспокойная, постоянно мятущаяся, с нервами, натянутыми как струна, дворцовая публика легко увлекалась то одним, то другим, лишь бы не отстать от моды, особенно в одежде. Внешний вид — это самое главное, вот и неудивительно, что придворные все время старались перещеголять друг друга, поразить каким-нибудь необычайного кроя камзолом, туфлями, шляпой. Это была непрекращающаяся игра, постоянная гонка — как в политике.

Тон задавали мужчины. Панталоны да рейтузы, некогда короткие и достаточно плотные, ныне удлинились до колен и выпирали, словно набитые карманы; кружевные, с пуговицами из драгоценных камней камзолы тоже сделались длиннее и покрылись пышным орнаментом. Все это: камзолы, рейтузы, плащи, шляпы, а также десятки иных элементов одежды, без которых не позволял себе обойтись ни один придворный, — должно было составлять единый комплекс и гармонировать со всем остальным; потребные для этого десятки ярдов золотой парчи, белоснежного шелка и багрово-красного бархата нередко превосходили, и весьма сильно превосходили, возможности владельца.

А ведь это еще далеко не все: яркие шелковые чулки, подвязки с золотыми нитями или стеклярусом, туфли из мягкой кожи или бархата с украшениями в виде лент и кружева, богато изукрашенная шпага или кинжал в ножнах из расшитого бархата. Венчалось все это бархатной шляпой, нередко с длинными, фута в два, торчащими в разные стороны перьями на полях. Надушенные, «благоухающие, как дамасская роза», перчатки, свисающие кисточки и венецианское золото, красивый носовой платок в руках, кольца с бриллиантами и аметистами, тяжелые часы, амулет, быть может, медальон с локоном волос любимой — все это и многое другое, хоть и обременяло придворного, но наверняка возвышало его в собственных глазах.

Добавьте еще к этому серьги, тщательно завитые волосы, парики, нарумяненные щеки. Бриллиантовая либо жемчужная серьга в мочке уха как бы оттеняет безупречно уложенные локоны, то ли кокетливо укороченные, то ли, напротив, крупные, вьющиеся, как у юного пажа. Особый предмет гордости — усы и борода, чаще всего длинная, расчесанная либо заплетенная в косы, прихваченная внизу лентой. Только деревенщина позволяет себе не ухаживать за бородой, модники неукоснительно следят за тем, чтобы она подчеркивала либо даже меняла форму и выражение лица. Худые, удлиненные лица можно сделать крупными и внушительными, полные, напротив, узкими — был бы цирюльник хороший. Насмешники упражнялись в остротах по адресу «длинноносых», на щеках у которых добронамеренные цирюльники оставляли так много волос, что их доблестные клиенты «становились похожими на больших кур, либо шипящих гусей».

Но просто ухоженной бороды мало, надо еще покрасить ее, да так, чтобы цвет подходил к естественному цвету кожи и сочетался с одеждой. От белизны в нордическом духе до огненно-рыжих красок Ирландии, от янтаря до каштана, а кроме того, совершенно немыслимые, но тем не менее явно по моде оттенки алого, оранжевого, желтого в крапинку — чего здесь только не увидишь.

Женщины поначалу отвыкали от мод, господствовавших при королеве Марии, не столь стремительно. Традиционные юбки с фижмами, нижние юбки, юбки верхние, платья — все это сохранилось, но лиф приобрел более жесткую форму (в ход пошли деревянные или металлические пластинки), рукава сделались теснее и прямее, завершаясь манжетами. Фижмы, которые и сами по себе могли держаться благодаря китовой кости или обручу, раздавались вширь все больше и больше, пока английский перевод не превзошел французский оригинал, а он, по специально принятому декрету, не мог превышать четырех футов в ширину.

В 1564 году для сотен вконец измучившихся прачек и служанок пробил час избавления — в Англию приехала госпожа Динген Вандерпласс и научила англичан, как надо крахмалить белье. Огромные плоеные воротники, вошедшие в моду некоторое время назад, что требовали ярдов и ярдов батиста, представляли собою к тому же весьма хрупкие сооружения, удерживавшиеся на весу при помощи сотен деревянных или костяных иголок. Девушки-служанки потом обливались, пока не поставят каждую на свое место. По сути дела, это были изделия одноразового использования — чтобы надеть воротник заново, надо было выстирать его, прогладить, сложить, развернуть, придать нужную форму и снова заняться иголками. Благодаря урокам госпожи Вандерпласс, которая научила не только использовать, но и готовить крахмал, нужда в этой утомительной и однообразной работе отпала.

Накрахмаленные воротники держались сами по себе (либо на проволочном остове); при бережном обращении надевать их можно было несколько раз. Впрочем, при всех усовершенствованиях изделие это оставалось достаточно хрупким. Следовало держаться подальше от стен, занавесок да и просто других дам с такими же воротниками, ибо малейшее соприкосновение могло оказаться губительным для накрахмаленного произведения портновского искусства. А о свечах, факелах, а также влажной погоде даже говорить не приходится. Судя по описаниям, под дождем эти штуки «надувались, как парус, и трепетали, как свивальники».

Чрезмерное внимание к одежде и украшениям вовсе не было случайностью при дворе Елизаветы, напротив, оно отражало в большой степени дух времени. Жадный интерес ко все более и более дорогим тканям, все более и более броским фасонам, стремление придворных как можно теснее затягивать себя в такие одежды, что стесняют походку и заставляют «комически» задирать голову, желание сооружать невообразимые прически, от которых у женщин болят виски, а мужчины в кресле у цирюльника исходят потом и чуть ли не в обморок падают, — все это были симптомы характерного для елизаветинского двора упадка, которому вскоре предстояло принять еще более острые формы.

«В то время, — пишет историк Кэмден, — вся Англия словно обезумела, гоняясь за новыми и новыми нарядами». Жажда выделиться, показать себя превратилась «в настоящую манию, и мужчины в своих новомодных, зачастую кричаще-безвкусных костюмах, сверкающих золотом и серебром, вышивкой и кружевами, казалось, впали в полное помрачение ума».

Эшем, непосредственный свидетель этого «помрачения», поразившего двор Елизаветы, подробно исследовал в журнале «Школьный учитель» связь между объемными панталонами, фантастическими камзолами и вызывающим поведением придворных. Эти последние в любой ситуации оказываются агрессивными, беззастенчивыми хвастунами. Людей, «при дворе неизвестных», они просто не замечают, либо смотрят на них сверху вниз, «всячески представляясь персонами исключительно важными». С теми же, кто воспитан получше, они обращаются «вызывающе», сопровождая речь воинственными восклицаниями и внушительной жестикуляцией. Они любят слушать самих себя, продолжает Эшем, и с особой охотой прибегают к вульгарному языку улицы. А больше всего им нравится независимо от собственных возможностей «нацепить какой-нибудь немыслимый камзол или необыкновенную шляпу», причем во что бы то ни стало первыми, пока мода не примелькалась, а с ней не насытилось и тщеславие.

Конечно, надо иметь в виду, что Эшем был уже в летах, страдал от хронической простуды и в словах его до какой-то степени можно услышать обычное брюзжание старости в адрес молодости. Но ведь и другие, не скованные этими предрассудками, говорят примерно то же самое; просто пожилой гуманист оказался наиболее красноречивым критиком современных ему веяний. «Целомудрие исчезло, скромности указали на дверь, — пишет Эшем в своем присущем ему классическом стиле, — юность слишком самонадеянна, старость никто не уважает, почтение не в чести, долг в пренебрежении, коротко говоря, буквально повсюду и буквально в каждом распущенность захлестывает берега добропорядочности». Англичане отравлены тлетворной «итальянщиной», разрушающей умы и души. Они насмехаются над папой и над протестантскими святынями, признавая в качестве высшего авторитета лишь самих себя.

Рыба гниет с головы, и гротескное облачение, а также развязные манеры «высоких лиц» начали отравлять и социальные низы. В Лондоне «неприличие» приобрело такие масштабы, что у всех городских ворот выставили посты для «проверки не должным образом одетых людей». Но попытки эти оказались тщетными — не только зарвавшиеся придворные походили в худших своих проявлениях на модников с улицы, но и сама королева, лицезрел павлинье облачение подданных, казалось, скорее упивается им, чем выражает недовольство.

Да, сама королева — в этом-то и дело. Потому что, как бы ни сетовала она на расточительство своих придворных, тратящих кучу денег на шелка и драгоценности, как бы ни гневалась на небрежение законами, регулирующими расходы населения в интересах государства, и актами против иноземных мод, на самом деле именно Елизавета являла собою наиболее красноречивый пример склонности к излишеству. Эшем мог возмущаться «итальянщиной», парламент мог ворчать на флорентийских и миланских купцов, «слизывающих жир с английских бород», но Елизавета любила итальянцев и итальянские нравы. «Итальянские манеры и привычки мне нравятся больше всего на свете, — откровенничала она в 1564 году, — если угодно, я и сама наполовину итальянка».

Ее гардероб — это отдельный мир, мир фантазий и грез: платья из тончайшего черного шелка, истинно королевского алого бархата, парчи всех оттенков, под цвет кожи и волос — желтовато-коричневых, светлых, цвета груши, ноготков, красных. На любом платье — россыпи украшений, каждое ценою в целое состояние: золотые аксельбанты, узелки, бахрома, золотая или серебряная тесьма, жемчуг, гранат, рубин — всего не сочтешь. Стоило Елизавете тронуться с места, как вся она начинала сверкать, словно рассыпающийся снопами света бриллиант либо жемчуг, оставляющий за собою теплое золотистое сияние.

Добавьте к этому изумрудные ожерелья, подвески, кольца, браслеты — еще одна часть ослепительного богатства королевы. Елизавета горделиво носила крупные драгоценные камни, попавшие к ее отцу, когда монастырям пришлось отдать часть своего достояния, а ведь к этому она добавила еще и сотни других, украшавших от плеч до пят ее платья, сверкавших в волосах, ушах, на пальцах.

Елизавета покупала у иноземных торговцев буквально все, что имело хоть какую-то ценность: расшитые перчатки, сетки для волос и чепцы разнообразных фасонов, муфты, ножницы, часы в изумрудах в форме цветка или ковчега, броши, булавки, роскошные веера, перья которых переливались всеми цветами радуги, а золотые или слоновой кости ручки унизаны сверкающими камнями.

И точно так же, как беспрерывная демонстрация дорогих украшений подталкивала окружающую Елизавету знать к самоубийственной погоне за модой, манеры ее — стремительные, непредсказуемые, нередко просто неприличные — давали им образец поведения безответственного и самодовольного.

Она позволяла себе сквернословить, кричать, безудержно хвастать в присутствии совершенно ошеломленных таким стилем визитеров, удостоенных приглашения во дворец. «Проклятие!» — взрывалась она, когда какой-нибудь незадачливый член Совета либо чиновник говорил что-то, на ее взгляд, неприемлемое; она в буквальном смысле богохульствовала: «К Богу душу в рай, к чертям собачьим, клянусь всеми святыми» — и похоже, и других подталкивала к тому же, хотя, конечно, другим было бы опасно слишком всерьез увлекаться подобной манерой в разговоре с нею.

Из всех женских добродетелей скромность была при дворе королевы Елизаветы в наименьшем почете. Сама же она громко сморкалась и потрясала кулаками в присутствии самых важных персон, а если окончательно вывести ее из себя, то и солдат против них посылала. Подобно самодовольным дамам и господам, которых так презирал старый Эшем, Елизавета ни к чему не выказывала уважения и замечала только самое себя. «У нее есть привычка, — писал один дипломат, уже изрядно уставший от королевского красноречия, — делать длинные отступления и, попетляв вокруг да около, возвращаться к предмету, который ее действительно интересует». «Как правило, — вторил другой, — говорит она безостановочно».

Агрессивная, неистовая, неуступчивая, высокомерная и неизменно величественная — такой была хозяйка Хэмптон-Корта. Ее громкий, властный голос грозно отдавался эхом в длинных галереях огромного дворца, и звук его бросал в дрожь всех, кто служил ей, — от мала до велика, — как бы между собой они ни проклинали эту своенравную женщину и какие бы козни против нее ни строили.

Загрузка...