Любовь, не мучь жестокостью своей,
Мне сердце не мягчи, как солнце — снег.
Иль будь сильней, Любовь, иль стань слабей,
Свяжи — иль отпусти и сгинь навек.
Иль разуму мечтой не прекословь,
Иль помоги — иль погибай, Любовь!
В апреле 1581 года король Филипп отправился в Лисабон на коронацию. Одет он был с ног до головы в черное — носил траур по жене, — однако камзол на нем был из богатой парчи и расшит истинно по-королевски. На коронационной мессе держался он перед алтарем с видом торжественным и величественным. Вместе с португальской короной он получил земли, простирающиеся от Бразилии до Вест-Индии и далее, к Персии. Испания принесла ему сокровища Нового Света; Португалия добавила новых богатств, достаточных для того, чтобы покорить страны и королевства, пока еще остающиеся в чужих руках.
Король Филипп достиг вершины славы. Еще ни один европейский государь не правил таким количеством подданных и не обладал таким состоянием. Но под королевским облачением скрывался невидный человек с седой бородой и грустным взглядом. «В парчу меня одели против воли», — жаловался он впоследствии дочерям, описывая коронацию. Украшения ему были не нужны, они противоречили его глубоко аскетическому по своей сути характеру. И тем не менее Филипп покорно уступил традиции, не желая обмануть ожиданий своих новых подданных. «Говорят, здесь так принято», — пояснял он.
Филипп пришел к могуществу, испытывая глубокий упадок душевных сил. Жизнь принесла ему больше страданий, чем радости. Лишь недавно потерял он своего ближайшего и самого дорогого друга — четвертую жену, Анну Австрийскую. Ее скромность и непритязательность были вполне сродни его собственному стилю; «она редко выходит из своих покоев, и двор ее скорее напоминает женский монастырь», — писал один современник; после ее смерти обездоленный супруг заметно постарел. Он похоронил четырех жен и двух наследников трона. Выжило лишь несколько из многочисленных детей Анны, и к тем, кто остался, Филипп испытывал необыкновенную отцовскую привязанность, смешанную, впрочем, с чувством некоего фатализма. Он тянулся к любимым и в то же время готов был расстаться с ними, будь на то воля Божья, ибо приучил себя к тому, что личные его несчастья — это дань, которую требует от страждущей души непостижимая верховная сила. То же самое касалось и побед. Они не ему принадлежали, а Богу, и он принимал их с достоинством, но и словно бы несколько отстраненно.
Мирская власть радовала Филиппа куда меньше, чем думали его противники. В отличие от него они быстро прикинули, что принесла ему португальская корона: гигантские пространства в Африке, Новый Свет и Дальний Восток — таким богатством не могли похвастать все европейские державы, вместе взятые; у него было двенадцать больших галеонов с опытной командой и ремонтными доками. Испания, и без того господствовавшая тогда над миром, в 1580 году еще более укрепила свое положение, и те, кто страшился ее, лихорадочно подсчитывали количество воинов, которых она готова была выставить в любое время, вооружения и боевые корабли, пытаясь угадать, что же может быть на уме у непроницаемого и даже несколько мечтательного на вид старого монарха.
Для папы, для английских католиков-изгнанников, будь то в Испании или где-нибудь еще на Континенте, это было ясно. Филиппу следует обрушиться всей своей военной мощью на Елизавету — эту «английскую грешницу». Монарху, который при помощи своего великого военачальника, герцога Альбы, в течение нескольких недель покорил Португалию, чей флот в сражении при Лепанто разбил военно-морские силы ислама и стал таким образом владыкой Мирового океана (несколько неудачных стычек с английскими пиратами не в счет), такому монарху следует без всяких колебаний сокрушить Англию. Дело тут даже не в военных соображениях. Подавление протестантской ереси в Англии — это святой долг, часть всеобъемлющей духовной войны между силам истинной церкви и силами дьявола. Мечтателям-эмигрантам, тоскующим по оставленному английскому дому, рисовалась грандиозная кампания, завоевательный поход, в результате которого Елизавету на английском троне сменит Мария Стюарт и таким образом восторжествует и святая католическая вера.
Подталкивали к этой кампании Филиппа не только мечтатели-изгнанники, но и сам папа. Григорий VIII, вспыльчивый и нетерпеливый глава католического мира, мечтал о свержении правительницы Англии, этой «нечестивой Иезавель». В 1580 году он начал наступление на нее сразу на нескольких фронтах. Прежде всего он послал очередную военную экспедицию в Ирландию — предыдущая, еще летом прошлого года, отвоевала там некий плацдарм и успешно удерживала его уже более двенадцати месяцев. Далее — отправил в Англию группу миссионеров с задачей возрождения римско-католической церкви и в будущем смещения ныне действующей власти. В духе религиозной софистики конца XVI столетия он убедил себя, что отпущение грехов убийце венценосной особы — гонительницы истинной веры — дело, в глазах Всевышнего, праведное. Более того, устами государственного секретаря Ватикана кардинала Комо Григорий VIII провозгласил, что, поскольку Елизавета нанесла такой ущерб римско-католической церкви и погубила так много католических душ, любой, кто «избавит от ее присутствия сей мир», вообще не совершит греха.
И Филипп был согласен с тем, что протестантскую Англию следует поставить на колени. Елизавета ему никогда не нравилась — ни как свояченица, ни как возможная супруга кого-либо из европейских монархов. Он обещал папе, что освободит из плена Марию Стюарт и будет способствовать ее законному воцарению в Англии — и силой оружия, и деньгами. В этом выступлении против Елизаветы прослеживались и личный интерес Филиппа да и жажда реванша. Уже много лет Елизавета противостояла ему в Нидерландах, финансируя различные мятежи и нанося немалый материальный ущерб. Ее корабли перехватывали его торговые суда и отнимали серебро — которое затем шло на подкуп голландских мятежников, — а настойчивые разговоры о браке с наследником французского престола подрывали и без того ненадежный мир между Габсбургами и Валуа. И если он действительно хочет отомстить, то теперь для этого самый удачный момент: располагая объединенными флотами Испании и Португалии, можно, используя порты последней, успешно атаковать небольшой, хотя достаточно сильный флот Елизаветы.
Все это Филипп прекрасно понимал, и тем не менее, сидя с пером в руках за простым дубовым столом и раздумывая с упованием на Всевышнего о делах христианского мира, он нередко погружался в какое-то странное забытье. Приближенные отмечали рассеянный взгляд и отрешенное выражение лица, что заставляло их всерьез беспокоиться о здоровье своего государя, тем более что впадал он в подобную меланхолию все чаще и чаще, не находя удовольствия ни в чем, кроме как в обществе детей и прогулках по своему огромному, похожему на гробницу дворцу.
Эскориал представлял собою материальное воплощение душевной смуты своего хозяина — мрачное, глухое сооружение, центром своим имеющее монастырь. Личные покои короля, весьма аскетично обставленные, соединялись с большой, величиной с собор, часовней; лежа в своей простой кровати, король мог наблюдать за мессой и слушать хор, исполняющий духовные гимны на музыку придворных композиторов. Филипп скупал шедевры средневекового искусства и делал заказы самым даровитым из современных мастеров, но все это не ради красоты, а во имя веры.
Эскориал был одновременно огромным хранилищем реликвий и дворцом в ренессансном стиле. Король с равным тщанием относился к переписке с торговцами античностью и государственным документам, читая и перечитывая каждое слово и оставляя на полях заметки, написанные ровным, твердым почерком. Он собрал уникальную коллекцию святых мощей, находя в поклонении им отдохновение для души; подобно окружающей дворец сельской местности они «способствовали возвышению духа и праведным размышлениям».
У английских, да и не только английских, протестантов сложился совершенно иной облик короля, по крайней мере они никак не представляли себе Филиппа кротким близоруким стариком, разглядывающим свои реликвии. В их глазах это был захватчик, вынашивающий в тайной своей крепости самые зловещие планы. Все, что они знали о нем, питалось страшными слухами: будто он убил своего сына Дона Карлоса, будто он святее самого папы — фанатик, каких свет не видел, — будто его солдаты безжалостно уничтожают в Новом Свете миллионы туземцев, сковывая их цепями, как собак, моря голодом и подвергая самым зверским пыткам вроде каленого железа.
Лазутчики и посланники доносили, что Филипп самолично присутствует при ритуальном сожжении еретиков. На открытом месте, в самом центре Вальядолида или Мадрида, сооружено деревянное возвышение, на котором восседает король, окруженный членами Святой инквизиции. Сначала он мрачно обращается к толпе с клятвой защищать святую веру ото всех, кто на нее покушается, а затем дает сигнал к началу жуткого действа.
При приближении всадников, едущих впереди осужденных, начинают гудеть церковные колокола. Осужденные же — жалкие, изможденные тюремным заключением и голодом люди в черных одеяниях — тянутся сотнями и сотнями. На головах у них — островерхие шапки с изображением языков пламени и искаженных в гримасе дьявольских ликов (образы ада), а на запястьях и щиколотках — цепи либо незажившие следы кандалов.
Под взглядами короля и огромной толпы священник начинает долгую проповедь с осуждением грешников. Затем зрители опускаются на колени, палачи складывают костры, а Великий инквизитор произносит последние ритуальные слова осуждения и отпущения грехов. Филипп же, суровый и недоступный король, смотрит со своего возвышения, как несчастных привязывают к столбам и поджигают под ними костры.
Ужасы инквизиции воспроизводились на страницах английской печати графически, так что англичане без труда представляли себе стоны и крики умирающих, едкий запах дыма, храп и топот копыт лошадей, торжественный гул колоколов. При елизаветинском дворе говорили, что подобные сожжения вошли в Испании в обычай. По слухам, еще в самом начале своего царствования Филипп распорядился предать за ересь огню две тысячи человек — мужчин, женщин и даже детей, — и хотя большинство казни избежало, сотни все-таки пострадали.
Завоевание Португалии произошло во времена процветания Испании. Резко увеличилась вдруг добыча серебра в Америке, что послужило усилению испанской военной мощи. Война в Нидерландах шла успешно как никогда, а папские авантюры в Ирландии явно демонстрировали уязвимость Англии с севера, подвергая серьезному испытанию ее военные возможности. Ирландский бунт нашел значительную поддержку со стороны шотландцев, что заставило правительство Англии усилить гарнизон в Бервике и срочно набрать еще один пятитысячный вооруженный отряд.
Даже оставляя в стороне все прочее, увеличивающееся влияние Испании на европейской арене серьезно беспокоило правительство в Лондоне, где, по прошествии двух лет с начала вызвавшего такой переполох сватовства, все еще подумывали о браке королевы с наследником французского престола. Раньше Елизавета рассчитывала, что волнения в Нидерландах будут по-прежнему отвлекать Филиппа, заставляя его тратить на их подавление значительные средства, но ныне все указывало на то, что этому может прийти близкий конец. Исчезло и иное, пусть ненадежное и временное, препятствие для агрессивных замыслов испанской короны. Во Франции снова началась гражданская война, что делало сомнительным французское вмешательство на случай, если Филипп все-таки развяжет свою кампанию против Англии.
В результате Англия встала перед выбором: либо примириться с угрозой со стороны Испании, либо пойти на ненавистный династический союз с Францией. Как раз в то время, когда Филипп отправился на коронацию в Лисабон, Елизавета устроила невиданное по своей пышности представление для иноземных гостей. А ими были посланники Франсуа Постоянного, страждущего жениха и (как говорилось в письмах) покорного раба, пусть и истомленного ожиданием встречи со своей ветреной нареченной, но надежды не утратившего.
Французское посольство состояло из более чем пятисот человек, среди которых были вельможи высшего ранга — для самых знатных даже пришлось освободить один из домов королевы. Лондон и Вестминстер кишели слугами, грумами в ливреях, дворянами всевозможных рангов, потому что, дабы не ударить в грязь лицом перед французами, их английской ровне было велено прибыть в столицу в сопровождении насколько возможно более пышной свиты. Словом, небольшому французскому нашествию англичане приготовили достойный ответ. Лестер, вновь вернувшийся в круг ближайших советников королевы, со своей обычной энергией призывал под знамена родственников и слуг, долженствующих произвести уже одним своим видом сильное впечатление на французов.
На строительство нового дома приемов в Вестминстере было потрачено целое состояние. Сорок высоких толстых корабельных мачт поддерживали холщовую крышу, расписанную в виде звездного неба. Три сотни стеклянных фонарей освещали гигантскую открытую залу, отбрасывая колеблющиеся блики на позолоченные стены с фантастическим орнаментом. Возведение этого сооружения заняло всего три недели, но потрачено на него было не менее двух тысяч фунтов стерлингов, а двести из почти четырехсот рабочих получили серьезные травмы.
Затраты на строительство плюс расходы на еду, жилье и подарки для официальных представителей Франции (около десяти тысяч серебряных блюд общей стоимостью в десять тысяч фунтов) должны были как будто принести серьезный урон английской казне. Но на самом деле серебро было не английским, а испанским — его добыл Франсис Дрейк во время своих странствий по свету.
Всего шесть месяцев назад Дрейк бросил якорь в Плимутской бухте; судно его дало течь и под тяжестью своего драгоценного груза осело в воду ниже ватерлинии. В ходе своего трехлетнего путешествия он не только обогнул земной шар, но и разрушил миф об испанском господстве на море. Именно в этом, а вовсе не в поразительном флотоводческом мастерстве, состояло в глазах современников основное достижение адмирала. Он свободно плавал в водах, кишевших горделивыми испанскими галеонами и торговыми судами. Дрейк курсировал вдоль берегов, нападая на корабли и опустошая незащищенные колониальные порты. Добычей ему становились драгоценности и большие слитки серебра. Среди его жертв оказался крупный торговый корабль «Какафуэго», в трюмах которого серебра было несметное количество.
Все эти сокровища: многие и многие тонны серебра, жемчуг, рубины, редкие, поистине бесценные изумруды, сундуки, набитые золотом и дорогой посудой, — были помещены в хранилища Тауэра, ибо, хотя личная доля Дрейка сделала его не просто состоятельным, но и весьма богатым человеком, основные доходы от этой морской кампании принадлежали держателям ценных бумаг, включая Хэттона, Лестера, Уолсингэма и саму королеву.
Елизавета поддерживала Дрейка с первых же шагов, и многие из ее ближайшего окружения вложили немалые средства в это предприятие. Вдохновителем его скорее всего был Джон Ди, астролог и советник королевы, сделавшийся в 1580-е годы одним из ведущих математиков и естествоиспытателей Европы. Глубокий знаток космографии и навигации, Ди был близким другом создателя глобуса Меркатора и наставником таких исследователей-путешественников, как Фробишер и позднее Хэмфри Гилберт. Помимо того, Ди отличал жадный интерес к старине. Его и многих иных видных людей этой эпохи увлеченность временами короля Артура и самой его личностью была самым непосредственным образом связана с владевшим ими духом приключений, ибо в Артуре они как раз и видели завоевателя, чья жажда покорить Новый Свет, как историческое наследие, передалась Елизавете. Руками Дрейка, рассуждал Ди, Англия возродит империю Артура, которая со временем превзойдет мощью империю испанскую.
Посол Мендоса с горечью писал королю Филиппу, что Елизавета щедрыми горстями зачерпнула испанские сокровища, чтобы расплатиться за свои французские увеселения. Все взято из богатств, привезенных Дрейком, замечал он, добавляя, что, словно желая еще сильнее уязвить испанцев, Елизавета демонстративно выказывает этому авантюристу особые знаки своего расположения. Его часто замечают входящим в королевские покои, а от завистников не укрылось, что на виду у окружающих Елизавета никогда не обходит его своим вниманием. Они нередко гуляют вместе в садах Вестминстера, и лазутчики Мендосы докладывали ему, что разговор, в частности, идет о снаряжении новой морской экспедиции на запад, за испанскими сокровищами.
Естественно, посол заявил в связи с пиратскими действиями Дрейка официальный протест и потребовал вернуть награбленное, но никакого практического эффекта это не имело. Зачем возвращать ценности на 160 000 фунтов стерлингов — сумму, почти равную той, что обычно ассигнует королеве парламент и что составляет примерно девятимесячный доход короны, — зачем возвращать их, когда проще добывать деньги таким образом, нежели задабривать парламент или собирать налоги? К тому же, присваивая имущество Филиппа, Елизавета достигает сразу двух целей. Во-первых, уменьшает его запланированный доход, внося таким образом некоторую сумятицу в работу правительства. Во-вторых, и это еще важнее, подрывает его кредиты в финансовом мире. Антверпенские банкиры теперь уже не могут быть уверены, что суда с драгоценностями из Перу благополучно достигнут Севильи, — их запросто могут перехватить англичане. Стало быть, им для компенсации риска придется повышать проценты на ссуды испанской короне, но даже при этом в долг они будут давать не так охотно, как прежде. А подрыв кредитов означает подрыв военных возможностей, и Елизавета лишь злорадно потирала руки, представляя себе бессильную ярость Мендосы здесь, в Лондоне, и Филиппа там, в далеком Эскориале. Перспектива войны отодвигалась.
Вначале, когда французы только прибыли, Мендоса уверился, что государственные дела интересуют Елизавету в последнюю очередь. Оставив брачные переговоры на долю советников, она целиком погрузилась в дела ритуальные: как проводить рыцарские турниры, где устроить бал, как одеть гостей. Елизавете очень хотелось, чтобы ее придворные не ударили лицом в грязь перед законодателями моды — французами. Наиболее экономным способом достичь этого было уменьшить цены на одежду, и Елизавета распорядилась продавать бархат и шелка на двадцать пять процентов дешевле обычного.
С прибытием французов затянувшийся роман королевы с Алансоном обрел, казалось, новое дыхание. Она послала возлюбленному «обручальное кольцо» и во всеуслышание заявила, что «каждый лишний час разлуки растягивается для нее на тысячу лет»; она ждет не дождется снова увидеть своего Лягушонка. Несомненно, маленький герцог вырастал в глазах мира, да и в глазах Елизаветы тоже. Нидерландские повстанцы-протестанты предложили ему (и он предложение принял) стать властителем страны, Франция тоже скоро может пасть к его ногам, ибо, по слухам, Генрих III сильно болел и даже находится на пороге смерти.
В этом случае лондонский фестиваль приобретал особую цену. Если Алансону на самом деле вскоре предстоит стать королем Франции, то жизненно необходимо не только поддержать его притязания на руку Елизаветы — нельзя даже и позволить ему помыслить о ком-нибудь еще. Став королем, герцог взойдет на трон католической страны, и это заставит его хорошенько подумать, стоит ли жениться на протестантке. Не так давно Екатерина Медичи заговорила о возможности его брака с испанской принцессой, а о таком союзе даже подумать страшно.
Принимали французов со сказочной роскошью. Что ни день, в новом доме приемов Елизавета, одетая в расшитое золотом платье, сверкая драгоценностями, устраивала званые вечера. Не отставали от нее и советники — у них, правда, гостей было поменьше, но по части вин и закусок все было на том же уровне. Помимо того, устраивались рыцарские турниры, на которые юные придворные (среди них и Филипп Сидни) выезжали при полном параде: феерические костюмы, сверкающая броня, металлические инкрустации, шлемы с перьями из золота и серебра. Чаще всего эти турниры представляли собою аллегорию Искушения, героями которой выступали неприступная Крепость Красоты (сама королева) и осаждающее ее Желание (страстный искатель королевской руки Алансон). Осаде предшествовала канонада: из орудийных дул вылетали фонтаны ароматной воды и «подслащенного пороха», не говоря уже об охапках цветов, но любые покушения на девственность не приносили успеха. Осаду приходится снять, и один из актеров массовки назидательно говорил рыцарю, что придется ему «удовлетвориться надеждой на благоприятный исход правильных переговоров и терпеливо ждать благосклонности Ее Величества».
«Правильные переговоры» шли живо, но нельзя сказать, что вполне благоприятно. К началу июня проект брачного контракта был готов, но англичане настояли на том, чтобы включить в него статью, согласно которой он вступает в силу лишь после того, как Алансон лично приедет в Лондон на подписание.
Французские посланники, закормленные до отвала и измученные бесконечными спорами, отправились домой. Вслед за ними в Париж поехал Уолсингэм, который от имени королевы должен был потребовать военной помощи — как возможной альтернативы брачному союзу. Елизавете стало достоверно известно, что слухи о серьезной болезни Генриха III сильно преувеличены, — это дало ей возможность выступить с новой дипломатической инициативой. Однако Уолсингэму при всем его опыте и умении убеждать собеседников (на сей раз он пытался втолковать партнерам, что Франции и Англии необходимо объединиться против Испании, пока такой союз еще имеет смысл) не удалось добиться от короля и его матери решающего слова. Они не доверяли Елизавете и требовали, чтобы в доказательство своей доброй воли она вышла за Алансона. Что же касается Нидерландов, то Англия так или иначе будет продолжать там свои действия — поддержка повстанцев в ее интересах независимо от любого союза или отсутствия такового.
Последний обмен посольствами только обострил отношения между двумя дворами, ибо короля Генриха оскорбило то, что в ответ на почти шесть сотен дворян, что он послал в Лондон, в Париж приехал один Уолсннгэм (в шифрованном послании, которое он отправил Елизавете говорилось, что король в сердцах грозился чуть ли не прикончить его). А еще хуже было то, что с Алансоном стало трудно иметь дело — он сделался неприступен и заносчив. Герцог вместе с вдовствующей королевой Екатериной принял Уолспнгэма — который, как обоим было отлично известно, решительно возражал против замужества Елизаветы — в пикардийском замке Ла Фер. Стоило ему заговорить на болезненную тему и заметить, что в народе брак королевы Елизаветы с французом чрезвычайно непопулярен, как герцог буквально взорвался. О браке, заявил он, разговор может идти только с самой королевой, что же касается ее договора с братом об альтернативе договору брачному, то этот вариант он даже рассматривать не намерен. Не будь рядом матери, сообщал Уолсннгэм Елизавете, маленький герцог вел бы себя еще агрессивнее. На этот раз он ограничился резким заявлением, что, даже если политический альянс состоится, он лично приложит все усилия к тому, чтобы его разрушить — в случае если Елизавета за него не выйдет.
Ясно, что Алансона следовало как-то задобрить, и Елизавета не замедлила отправить ему письмо с изъявлением любовных чувств. А следом за письмом пошли тридцать тысяч фунтов стерлингов золотом, «тайком вывезенных из Тауэра ночью по воде». Они предназначались на ведение новой военной кампании, и Алансон сразу же пустил их в ход, набрав отряд, обративший в бегство при Камбре испанское воинство известного военачальника Пармы.
Воодушевленный этой победой, Алансон отбыл в Англию, где и появился в конце октября без гроша в кармане, но в отличном настроении. Три года он осаждал неприступную королеву Англии, уверенный, впрочем, в ее любви, а также в том, что когда-нибудь эта любовь пересилит любые политические соображения. Теперь уже никто не назовет его мальчишкой, никто не усомнится в его мужестве — он доказал его, освободив Камбре. Ему не терпелось добиться решающего слова от Елизаветы — пусть подтвердит свою любовь согласием на брак. В конце концов на кон была поставлена его честь да и военная будущность, ибо она почти целиком зависела от английского золота.
Вскоре после прибытия в Англию Алансон отправил матери и брату оптимистическое письмо. Оптимизм этот, в частности, питался тем, что Елизавета тайком появилась на берегу, когда его корабль еще только входил в бухту — «чтобы он мог бросить на нее взгляд с моря». Каждый день они по многу времени проводили вместе, либо наедине, либо при дворе, но держась вдали и от советников, и от фрейлин, и у Мендосы сложилось впечатление, что между ними царит полное согласие. Ко всеобщему удивлению, Лестер был с герцогом не только любезен, но даже откровенно подобострастен, всячески ухаживая за ним за столом и не уставая повторять, что единственный путь к миру и спокойствию для Англии лежит через брак королевы с его высочеством.
Уолсннгэм тоже, казалось, утратил свою чисто пуританскую неприязнь к Лягушонку и вместе с Лестером осыпал Алансона комплиментами, особо подчеркивая его ум и дарования. Единственный недостаток герцога, заметил он как-то в присутствии королевы, состоит в его уродливой внешности.
«Эй, петушок, чего это ты так развоевался? — вспыхнула Елизавета. — Надоело мне слушать эти наветы!»
По прошествии десяти дней этого воркованья и безоблачного счастья королева вдруг предложила Алансону очередные тридцать тысяч — с тем, чтобы он отбыл во Фландрию. Тот восстал. Он не уедет из Англии, более того, из дворца шагу не сделает, пока королева не даст определенного ответа на его предложение!
22 ноября этот ответ последовал — в форме куда более драматичной, чем можно было ожидать.
Ближе к полудню Елизавета с Алансоном прогуливалась по одной из длинных дворцовых галерей. Лестер и Уолсннгэм следовали за ними на некотором расстоянии — Сесил в это время лежал в постели, мучаясь подагрой. Венценосная пара уже сделалась привычной приметой дворцового пейзажа: она — стройная и худощавая, он — маленький и полный, она улыбается и то и дело отпускает шуточки на своем французском с довольно-таки сильным английским акцентом, он в ответ рассыпается перед нею в любезностях. В этот день разговаривали они, возможно, оживленнее обычного, ибо как раз накануне герцог и его приближенные выражали сильное недовольство уклончивой англичанкой, которая никак не решится на последний шаг.
В галерее появился французский посол и заговорил с Елизаветой. Он заканчивает очередное послание его величеству Генриху, и ему нужно знать, каковы все же намерения королевы. У Елизаветы проступила краска на щеках. Он резко повернулась к своему невысокому спутнику и громко проговорила: «Можете написать королю, что я стану женой герцога Алансонского».
С этими словами она, к великому удивлению Лестера и Уолсингэма, сняла с пальца кольцо, протянула его Алансону и поцеловала герцога прямо в губы. Сомнений больше не оставалось. У всех на глазах произошел традиционный, еще из средневековой Европы идущий ритуал принесения брачной клятвы — женитьба в отсутствие священника.
Обрадованный и удивленный, Алансон, в свою очередь, надел Елизавете на палец одно из своих колец. Сцена доиграна до конца. Отныне они муж и жена!
Королева поспешно призвала в галерею придворных и громким голосом повторила клятву супружеской верности. Для присутствующих, надо полагать, это было настоящим потрясением. Все поразились не только внезапности происшедшего, что само по себе было большой редкостью при дворе, где превыше всего почитался церемониал, но романтическим и даже эротическим привкусом этого жеста. Согласно все той же древней традиции, брачующиеся, с того самого момента, как клятва произнесена, спят друг с другом, пусть даже впоследствии церемония повторится в церкви.
Именно этим, наверное, объясняется столь резкая реакция Лестера. Все то доброжелательство, что он так щедро расточал герцогу, растаяло после этого обмена кольцами как дым. Елизавету же несколько дней спустя он безо всяких церемоний спросил, кто она теперь — все еще девушка или уже женщина? Спит ли она с мужчиной, которого, пусть и неофициально, назвала своим мужем?
Все еще девушка, отвечала Елизавета, добавив, что скорее всего ею и останется, ибо условия, на которых она дала клятву Алансону (заключались они в том, что Генрих примет новые, довольно экстравагантные требования, связанные с этим браком), вряд ли будут выполнены. Вопрос, разумеется, носил чисто риторический характер. Подобно порывистому жесту королевы взрыв Лестера тоже отличался явной демонстративностью, хотя следует признать, что и в том и в другом случае наличествовало и искреннее чувство. Чем бы ни омрачалось их взаимное влечение, растянувшееся чуть ли не на целую жизнь (в том числе и женитьбой Лестера), его собственническое чувство по отношению к королеве никогда не ослабевало, и теперь он ревновал к маленькому самодовольному герцогу.
Хэттон же, давний и верный искатель руки королевы, был безутешен: у него отняли любовь, и кто? — человек, от которого можно ожидать только беды. На всем протяжении ухаживаний Алансона Хэттон упрямо гнул свою линию, давая королеве глубокомысленные, полные цветистого красноречия советы, посылая любовные письма («Я люблю Вас, жить без Вас не могу», — с обезоруживающей прямотой писал он), осыпая дарами: платьями, драгоценностями и просто кошельками с золотом. Он беспокоился о ее здоровье и во время очередной эпидемии чумы отправил ей кольцо, якобы обладающее магической силой отгонять заразу. Его следует повесить на цепочку и носить на груди — «этом источнике целомудрия и чистоты».
Именно верная любовь к королеве заставляет его так горько переживать ее необдуманный шаг, который к тому же не будет понят в народе! Став свидетелем ошеломившей его сцены, Хэттон затеял с королевой прямой и прочувствованный разговор. От этого брака, настаивал он, Англия только пострадает, сама же королева, столь явно пренебрегая волей своих подданных, лишь спровоцирует бунт, который может привести к ее свержению с трона и даже смерти. Должно быть, искреннее чувство, звучавшее в словах Хэттона, заставило королеву выслушать его с необычной терпимостью. А еще вероятнее, она удерживалась от того, чтобы оборвать его, потому что знала: то, чего он так страшится, никогда не произойдет.
Чем дольше Алансон оставался в Англии, тем яснее становилось, что брак с ним — это вовсе не политическая целесообразность, как то казалось Елизавете в иные моменты, когда ее охватывал страх за будущее державы, но и не сентиментальное приключение, о котором ей всегда мечталось. Подошел конец года, а она ни на дюйм не приблизилась к заключению официального соглашения с Генрихом III — отчасти, наверное, потому, что требовала включить в него совершенно невыполнимые условия вроде возвращения Кале или формального объявления Францией войны Испании. Между тем она к этому времени успела убедиться, каким тяжелым в общении, каким агрессивным может становиться Лягушонок, когда что-нибудь не по нем, — отрезвляющее предупреждение о том, во что может вылиться семейная жизнь с этим человеком.
Маска страстного воздыхателя спала, и за ней оказалось лицо авантюриста и вымогателя. Он требовал все больше и больше денег — тридцать тысяч, пятьдесят, сто. Ему нужно было покрывать новые военные расходы и думать о будущих, а в конце концов он стал настаивать на огромных ежемесячных выплатах. Елизавета просто обязана выдавать ему их, с холодной безапелляционностью заявил он. Сколько можно играть его чувствами, ничего не давая взамен? По ее вине он сделался всеобщим посмешищем. На публике герцог продолжал свои медоточивые речи, да и Елизавета, как и прежде, выказывала ему самые нежные знаки внимания, но стоило им остаться вдвоем, как сладость растворялась в угрозах и шантаже.
«Обжигающее желание» — это, конечно, тоже чистое лицемерие, никто в этом больше не сомневался. «Обмирая от любви», страстно стремясь к своей возлюбленной, что три года не допускает его до себя, маленький герцог легко находил утешение у лондонских шлюх, иные из которых, случалось, рылись в его бумагах и продавали их английским дипломатам.
А как же старинный обряд принесения брачной клятвы? Алансон, как, впрочем, и все остальные (возможно, за исключением одной лишь невесты), воспринял его всерьез и немедленно написал брату, что теперь он связан с Елизаветой такими же прочными узами, как Генрих со своей женой. И как это он мог додуматься отправить такое письмо, недоумевала Елизавета в разговоре с Суссексом. Ведь знает же он прекрасно, что клятва эта имеет силу только в том случае, если французы вступают с Англией в военный союз.
«Нет, нет, мадам, отныне вы — моя, — возбужденно воскликнул Алансон, увидев вдруг, что все то, что он определенно надеялся получить в Англии, включая целое состояние в чисто денежном выражении, уплывает сквозь пальцы. — Вы моя, и я могу доказать это вашими письмами, вашими собственными словами, кольцом, полученным от вас, о чем я сразу же сообщил брату, матери и всем французским принцам крови!»
И действительно, у Алансона были и свидетели, и документы — словом, все, кроме реальных возможностей заставить Елизавету сделать то, чего ему хочется. «Если я не могу повести вас под венец по доброй воле, придется сделать это силой; во всяком случае, без вас я из этой страны не уеду». Что бы Алансон ни имел в виду — тайное бегство, похищение или скорее всего просто шантаж, — эти слова положили всякий конец тому, что еще оставалось от любовного чувства.
«В тоске, в печали…» — так начиналось стихотворение, сочиненное Елизаветой на отъезд герцога Алансона. «Люблю, хоть ненавидеть я должна». Она словно раздвоилась — даже не в отношении этого маленького, дурно воспитанного человечка, а в отношении к самой любви. Хоть на людях и говорилось, что уезжает Алансон ненадолго и скоро вернется, чтобы вновь встать на вечную свою вахту у изголовья возлюбленной, всем было ясно: покидает Англию, и покидает навсегда, последняя надежда Елизаветы на замужнюю жизнь.
С ним исчезала ее давняя мечта о домашнем очаге, надежда сохранить красоту, которой будет восхищаться любовник, ставший мужем. При всех своих пороках, которые Елизавете только начали еще открываться, Алансон коснулся каких-то потаенных струн ее души, чего раньше не удавалось сделать никому, за исключением Лестера. С Лягушонком ей было сладостно бездельничать, часами разговаривать вдвоем, когда и близко никого нет. Елизавета заходила к нему на ночь с небольшой миской супа, может быть, даже собственноручно кормила. Сделавшись его женой, она могла бы обмануть время, ибо молодость его заставила бы забыть утраченные годы одиночества.
Да, Елизавета никогда не упускала из виду политических мотивов брака с Алансоном, но это ничуть не притупляло той щемящей боли, боли утраты, что испытала она, когда герцог в феврале 1582 года отплыл во Францию. Вряд ли она действительно хотела его возвращения — уж слишком много усилий пришлось приложить, чтобы избавиться от этого человека, — однако, когда она добилась своего и герцог уехал, какое-то глубинное разочарование, мучившее Елизавету, начало прорываться в повторяющихся вспышках гнева. Она сурово отчитывала служанок, сопровождая слова увесистыми оплеухами. Она сыпала ругательствами налево и направо. Всякого, кто бы ни вошел в личные покои королевы, встречал в лучшем случае настороженный взгляд, а с Лестером у нее произошло бурное объяснение, в ходе которого Елизавета обозвала графа изменником, какими, по ее словам, были и гнусный отец его, и дед.
Рана ее была глубока, но не безнадежна. Елизавета не только переживала утрату любви и не только ясно понимала абсурдность такого брака, но и четко представляла, как обернуть все дело к выгоде для себя в глазах подданных.
Они уже годами с тревогой ожидают ее брака с Алансоном, и вот она навсегда отсылает его — какая радость для англичан! Как всегда, нашлись и нужные слова.
«Неужели кто-то может подумать, — торжественно возглашала она накануне отъезда Алансона, — что ради ублажения собственной души я способна пожертвовать счастьем моей страны?» Нет, она не пустоголовая девчонка, и никакое замужество не может значить для нее больше, чем любовь собственного народа. «Более тяжкой пытки не придумать, чем ненависть Англии, — продолжала Елизавета, — уж лучше смерть».
Но в стихах она выражалась иначе: «Я есть, и нет меня; я хладный труп — и пламя…» Елизавете исполнилось сорок восемь, и жизнь ее и впрямь подошла к новому повороту. В возрасте, когда для большинства женщин цветение заканчивается, Елизавета Тюдор столкнулась с самым захватывающим приключением в своей жизни.
Мой край, в печали слезы лей,
Оплачь свои невзгоды, —
Еретики встают во мгле
Средь твоего народа.
За несколько месяцев до отплытия Алансона из Англии трое приговоренных к повешению католических священников были переведены из Тауэра в Тайберн. Их привязали к днищу низкой деревянной телеги, увязающей в грязи под тяжестью тел. Лошади медленно тянулись к месту казни через Чипсайд и Холборн, затем на запад, в сторону Стрэнда. Толпы людей наблюдали за этой скорбной процессией, меж тем суровые исхудавшие лица праведников светились улыбкой, как будто не самое страшное им предстояло. Один священник, видевший приговоренных уже недалеко от места, где была установлена плаха, свидетельствует, что все трое едва ли не смеялись. «Смотрите, они смеются, — переговаривались люди. — Видно, и смерть им не страшна».
Настроение иезуита Эдмунда Кэмпиона, отца Александра Брайента и отца Ральфа Шервина не было неожиданностью для горожан, собравшихся на казнь, ибо в последние месяцы много говорили о чудесах. Во время процесса над Кэмпионом, исход которого был предрешен, судья, сняв перчатку, обнаружил, что вся ладонь у него в крови, хотя он даже не оцарапался. Брайенту во время заключения в Тауэре являлись божественные видения. Они, говорили в народе, укрепляли его дух в черной, зловонной яме — узилище, когда он, обессилев от голода и бессонницы, уже и членов своих не ощущал. Видно было, что все трое прошли такие испытания, что жизнь по капле оставила их изможденные тела, и все-таки чудесным образом они продолжали жить.
Они жили — чтобы умереть так, как им суждено было умереть, и принесенная жертва должна была стать мощной основой обращения отступников в истинную веру. Католики густой толпой надвигались на плаху, стискивая в ладонях кружки, стаканы, иные сосуды, чтобы собрать хоть несколько капель крови этих мучеников за веру. Кому-нибудь повезет отрезать прядь волос или завладеть частицей окровавленной плоти или куском одежды, но такие попытки опасны, ибо приговоренных плотным кольцом окружила конная и пешая стража. Выказать страдальцам сочувствие, выкрикнуть слова ободрения, произнести молитву, попытаться прикоснуться к останкам — значит бросить на себя тень подозрения в предательстве и, следовательно, подвергнуть риску собственную жизнь.
Ибо официально эти трое были всего лишь изменниками и никем иным. То, что они ко всему прочему еще и католические священники — если и не совершенно случайное совпадение, то, во всяком случае, к измене прямого отношения не имеет. Именно это сурово заявили, поднявшись перед казнью на плаху, Франсис Ноллис и другие приближенные Елизаветы: сцена, свидетелями которой предстоит стать толпе, никак не связана с религией; это всего лишь суровая, но справедливая кара предателям — врагам королевы.
Однако в глазах католиков бледные и изнуренные и тем не менее светящиеся внутренним светом лица приговоренных являли собою бесспорное опровержение этого заявления, как и предсмертные слова Кэмпиона. «Если считать изменой мою веру, — сказал он, — то да, я виновен; что же до всего иного, то Бог мне судья, но никаких предательств я не совершал». Голос его звучал твердо, слова падали веско и уверенно. Иным из тех, кто слышал их, было известно, что во время допросов в Тауэре Кэмпиона то и дело прерывали, чтобы не дать ему возможности устроить публичный диспут, ибо у него была репутация не только образованного человека, но и хорошего оратора. В Тауэре его поспешно осудили как «человека, выступившего против своей страны и своего народа, как отступника от истинной веры, предавшего своего повелителя». И тогда, и сейчас он отвечал на обвинения спокойно и рассудительно, как и подобает выдающемуся ученому, прошедшему школу Оксфорда и бывшему долгое время под личным попечительством королевы. Он провел четкую разграничительную линию между своей верой и политическими взглядами, между священнической миссией, которая состоит в обращении душ, и темными политическими интригами, от которых он «неизменно отвращал свой взор». Его верность королеве не знает границ. Он желает ей, говорил Кэмпион, обращаясь к толпе, «долгого и благополучного царствования». Прислушиваясь к его словам, многие заметили, что у Кэмпиона нет ногтей: в Тауэре его пытали.
В царствование Елизаветы Кэмпион, Шервин и Брайент были не первыми священниками, приговоренными к смерти, но казнь этих троих имела особый смысл. Во-первых, она произошла в то время (это был декабрь 1581 года), когда все были убеждены, что Елизавета вот-вот вступит в брак с французом-католиком, что, в свою очередь, привело к усилению вражды между исполненными надежд католиками и угрюмыми протестантами, особенно пуританами.
А во-вторых, и это гораздо важнее, казнь совпала по времени с неожиданным возрождением католической веры в Англии, поразительным по своей стремительности и масштабам.
В конце 70-х годов XVI века английский католицизм, казалось, воскрес, внутренне питаясь непредсказуемыми колебаниями духа народного благочестия, а извне — приходом нового поколения молодых священников с пылающими сердцами и готовностью пострадать за веру, чему их учили в семинариях Дуэ и Рима.
То, что старая религия страны после дремы, в которую она погрузилась на два поколения (с недолгими перерывами во время царствования Марии и восстания 1569 года), поднимет голову, пожалуй, можно было ожидать. В простонародье протестантизм все еще оставался «новой религией», хотя, надо отметить, прочно укрепился уже в царствование Генриха VIII. На удивление большое количество пожилых священников, многие из которых преданно, спокойно и беспрепятственно служили мессу со времен Генриха, сохранили память о старом католическом королевстве, да и законники, вельможи из самых знатных и даже иные придворные все еще оставались оплотом старой веры. В этих условиях даже самым непримиримым пуританам трудно было избежать контактов с католиками, ибо они были всюду: в судах, где им нередко приходилось защищать архиепископа Кентерберийского и саму королеву, на аристократических раутах, среди служащих старых поместий, сохранивших дух католицизма, в палате лордов и, естественно, в тюрьмах, а то и на виселицах, откуда скалились их мертвые лица. Из шестидесяти пэров, насчитывавшихся в Англии в 1560 году, двадцать были католиками. А если говорить о других, то Лестер и его брат поддерживали католиков, у Сесила были родственники-католики (как и у Уолсингэма, который, правда, всегда похвалялся своим несравненным зятем-протестантом, Филиппом Сидни, но почти не упоминал другого зятя — католика — графа Кланрикарда). Учитывая тесные родственные и союзнические связи Тюдоров, трудно было предполагать, что конфессиональная рознь может принять крайние формы. Придворные-протестанты заранее предупреждали родичей-католиков о готовящихся обысках и допросах, и даже сама королева, случалось, оказывала поддержку своим друзьям-католикам.
Словом, католики были повсюду, и количество их в 70-е, а затем и в 80-е годы увеличивалось стремительно. Менялось и поведение: от неохотного участия в ритуалах протестантской церкви — к открытому бунту. В общем, католики стали нонконформистами — верноподданными королевы, отказывающимися, однако, следовать правилам ведомой ею официальной церкви. Они не ходили на церковную службу, не принимали причастия, не желали слушать проповедь. Все это им заменяло тайное посещение мессы.
Местом сборища могло служить все что угодно — лишь бы был священник, способный прочитать мессу. Сотня или даже несколько сотен человек могли собраться просто на открытом воздухе в деревенской местности, или в пещере, или в амбаре, или на чердаке, в тюрьмах, даже в столице, где это было, правда, очень рискованно — многих хватали во время богослужения и прямиком переправляли в темницу. А попутно отбирались и предметы богослужения, или, как презрительно отзывались о них королевские соглядатаи, «грязные книги», «мерзость» — в общем, ничтожное суеверие. Точно так же и в портах Англии конфисковывались контрабандные картины религиозного содержания, книги, четки, литографии, освященные папой, и даже кости и рубища святых.
Появились и новые предметы поклонения, способные укрепить веру и поднять дух нонконформизма, — останки английских ново-мучеников, количество которых также увеличивалось параллельно росту непримиримых сторонников католической веры.
В июле 1580 года казнили одного священника, и гибель его стала для многих из тех, кто присутствовал во время казни, событием едва ли не судьбоносным. Его обращение, или «примирение» с католической церковью, случившееся три года назад, стало триумфом инсургентства — ведь до того этот человек был протестантским пастором. Повинуясь внутреннему голосу, он отправился в Дуэ и после положенного срока обучения получил сан священника и вернулся в Англию, изъявив желание проповедовать среди заключенных. В самый разгар духовных трудов его схватили, подвергли допросу и бросили в камеру с совершенно невыносимыми условиями содержания: грязь, вши, голод. В конце концов его казнили, и смерть он, по свидетельству одного единоверца, встретил, «к удивлению еретиков», мужественно и спокойно — во славу и в укрепление святой веры.
Толпа, присутствовавшая при казни, пришла в такое возбуждение, что каждый стремился заполучить хоть каплю крови святого мученика, — тысячи ладоней тянулись к деревянному настилу, на котором было распростерто его тело, к земле под плахой. «Через два дня после мученической смерти, — говорится в одном историческом источнике, — нетронутой не осталось и пяди земли, куда просочилась его кровь, — ее по капле собрали преданные сыны церкви, а многие предлагали большие деньги за обрывки одежды жертвы». Правда, надо сказать, что среди страждущих были не только «преданные сыны церкви», но и обыкновенные менялы, рассчитывавшие нажиться на человеческой вере.
Столь мощное распространение религиозного чувства чрезвычайно беспокоило королеву и ее советников, ибо за этим стоял опасный фатализм и порыв не только к вере, но и к смерти. Будущие священники в Дуэ, одном из важнейших оплотов католического ренессанса, откуда только в 1580 году вышло несколько сотен служителей католической церкви, разъехавшихся по всей Европе, жили и воспитывались в духе мученичества. Стены семинарии были расписаны графическими изображениями пыточных казематов и самих пыток, внушавших суеверный ужас; но если тело мученика истерзано, то на губах его застыла лучезарная улыбка. Просветление через телесное страдание — вот, грубо говоря, пароль священства, и если для обыкновенного человека это означало просто самопожертвование по примеру Иисуса Христа, то королеве и ее окружению это напоминало скорее не подвиг и смерть Спасителя, а резню в ночь Святого Варфоломея.
Столь малый интерес к жизни и столь безоглядный порыв к самопожертвованию превращал священников и их паству в потенциальных экстремистов. Во всяком случае, этого опасались правящие круги. Папа заранее отпустил грехи будущему убийце Елизаветы, и это уже становилось опасным оружием в руках противников протестантизма. Даже если страшную угрозу предотвратить, все равно сохраняется возможность вооруженного бунта, более всеобъемлющего и страшного по своим последствиям, нежели восстание 1569 года, ибо участников его равно ведут несгибаемые лидеры и вера того сорта, что превращает человека в безжалостного фанатика.
Где раньше был один правоверный католик, теперь их десять, горько жаловался в разговоре с приятелем Сесил. Сила духа делала их несгибаемыми — хотя иные, конечно, гнулись, а многие умирали. Под пытками кое-кто признавался во всем, что было известно о подпольной церкви, и даже соглашался на роль соглядатая власти. Но это было скорее исключение; казначею, оплачивавшему труды этих перевертышей, сообщали, что люди сотнями и тысячами перекрещиваются в католичество. Всего один католический священник способен был «примирить» с «истинной церковью» восемьдесят протестантов в день, а ведь таких священников много. Масштабы католического ренессанса поражали воображение. Этому следовало положить конец, и немедленно.
Летом 1580 года были срочно приняты законы, направленные против религиозного нонконформизма. В сельскую местность направились десятки людей королевы. Они врывались в дома и здания, где собирались несогласные с официальной религией, арестовывали священников да и просто верующих, о которых говорили, что они отлынивают от посещения протестантской службы. Их подвергали разнообразным наказаниям. Самое малое — штраф: двадцать фунтов за месячное непосещение церкви, двести фунтов — за годовое, а там, если не вернутся под сень истинной веры, им грозила и более суровая кара. «Злостные» нонконформисты помещались в замки или крепости, имущество их конфисковывалось в пользу казны. В августе королевский Совет ужесточил свою политику. Во все графства были направлены новые указания с требованием к местным властям проявлять большую бдительность, а главное, немедленно вернуть в тюрьмы католиков, отпущенных ранее под залог.
«Преследования становятся все суровее и суровее, — отмечает современник. — Строятся новые тюрьмы, прежние забиты нонконформистами». Людей хватали сотнями и тысячами, среди них были знатные вельможи и состоятельные простолюдины; а еще сотни и тысячи со страхом ожидали, что в любой момент к ним в дом могут ворваться беспощадные слуги престола.
Применялись и другие меры, прежде всего религиозная пропаганда. В Лондоне участились церемонии публичного отречения от католической веры, хотя сомнительно, чтобы их посещали правоверные католики. Аймлер, епископ Лондонский, уговаривал Сесила финансировать паломничество твердых, несгибаемых пуритан в католические районы — Ланкашир, Стаффордшир, Шропшир и «иные рассадники нечестивости», дабы вернуть их на путь истинный, но ничего из этого в конце концов не получилось. К тому времени, когда летом 1580 года Кэмпион и его спутники достигли берегов Англии, тюрьмы были переполнены католиками, а многие из тех, кто оставался пока на свободе, вынуждены были скрываться.
Одиссея Кэмпиона и его единоверца-иезуита Роберта Персонса продолжалась меньше года, но даже за это время сделано было немало. В сопровождении множества юных вельмож-католиков они разъезжали по стране, останавливаясь в домах нонконформистов и вновь пускаясь в путь еще до того, как их обнаружат власти. Они проповедовали и принимали исповеди, служили мессу, обращали мужчин и женщин в истинную веру, встречая повсюду самый теплый, а то и восторженный прием. Они сделались знаменитыми — и потому, что королевские агенты, словно ищейки, повсюду пытались отыскать их след, и благодаря тому, что письменное свидетельство миссии Кэмпиона — «Похвальба Кэмпиона», как называли его враги, — достигло самых широких масс верующих.
Странствия двух иезуитов укрепили и без того оживший дух католицизма. Совершенно убежденный в окончательной победе ордена иезуитов, Кэмпион говорил о возможности собственной казни с каким-то радостным смирением. «Мы создали братство, — писал он, — и с улыбкою понесем крест, что вы бременем возложили на нас, и мы никогда не опустим головы до тех самых пор, пока останется хоть один из нас, готовый с радостью вынести страдания и муки, что ждут его в вашем Тайберне, и в ваших пыточных камерах, и в ваших тюрьмах». Этим духом надежды и бесстрашия были преисполнены многие; Персонс свидетельствует, что встретившиеся ему на пути верующие выказывали «удивительную силу духа и готовность претерпеть любые муки за веру» и слушали мессу с такой самоотреченностью, со слезами на глазах, что он и сам готов был разрыдаться.
Страх перед неминуемым разоблачением, казалось, только укреплял душу. Иезуиты и те, кто давал им кров, знали, что в любой момент по наводке соглядатая или хорошо подкупленного слуги в дом могут ворваться люди королевы и арестовать всех присутствующих. «Порою во время нашей трапезы, — пишет Персонс, — раздается настойчивый стук в дверь, и всем нам кажется, что это стража, явившаяся за нами. Мы вскакиваем и начинаем с бьющимся сердцем вслушиваться — подобно оленю при звуке охотничьего рога». Бежать уже нет времени — остается лишь молча молиться. «Не слышно ни слова, стоит тишина до тех самых пор, пока в комнату не войдет слуга и не скажет, кто это. Если случайный прохожий, мы начинаем смеяться, главным образом над собственными страхами».
Для Кэмпиона эта постоянная жизнь иод угрозой гибели кончилась в июне 1581 года, когда его в конце концов схватили (Персонс успел бежать из Англии, и еще долгое время имя его вдохновляло любой заговор против Елизаветы). После нескольких месяцев допросов и пыток он вместе с еще двумя священниками поднялся в декабре того же года на плаху.
Сильный дождь превратил землю в сплошное месиво. Охваченная смутным ропотом толпа тревожно ожидала развязки кровавой драмы. К людям один за другим обратились Кэмпион, Шервин и Брайент, этот юный визионер, самый вид которого — «невинное лицо ангела» — потряс зрителей выражением какого-то глубокого покоя.
Все трое стояли на телеге прямо под виселицей; через шеи у них были перекинуты веревки. Это был последний миг их жизни. Они молились, и толпа молилась вместе с ними. Лошади рванули, из-под ног у осужденных ушла опора, и петли туго натянулись. Но к шее Брайента ее подвязали как-то неправильно, и когда телега отъехала, петля соскользнула на подбородок, так что, испытывая неимоверную боль, он все еще жил.
Почти сразу же веревку перерезали, и палач принялся методично расчленять тела, как того требовал принятый ритуал казни изменника. Но Брайент, оказывая отчаянное сопротивление, пытался подняться на ноги и, даже когда ему разворотили живот и кишки вывалились наружу, продолжал «в полном сознании» цепляться за жизнь. Потрясенная нечеловеческой силой духа юного священника толпа прихлынула ближе. Людям предстало чудо: умирающий, фактически растерзанный на части человек побеждает смерть.
Палач делал свое дело. У трупов отсекли головы, затем четвертовали, и останки насадили на шесты в местах, где обычно собирались столичные жители. Жуткое зрелище должно было послужить леденящим кровь предупреждением против измены, но оказалось, помимо того, словно бы откровенным призывом к идолопоклонничеству. Часть четвертованного тела Кэмпиона выставили у ворот центральной части города — Сити. Кто-то отрезал палец, что заставило дворцовые службы предпринять настойчивые усилия к поискам преступника. Ибо эта казнь отличалась от всех предыдущих, жертвами которых становились католические священники и простые верующие. Не прошло и нескольких дней, как по всей стране распространились слухи о жестокости и фанатизме королевы, а защитники католицизма в Англии и за ее пределами постарались, чтобы имена жертв сделались известны как можно шире.
В больших количествах появлялись статьи, памфлеты, карикатуры, направленные против королевы Елизаветы и ее беспощадных прокуроров. В одной публикации говорилось о «Нортоне-Костоломе» — изобретателе какой-то особенно страшной дыбы. Слышали, как Нортон якобы хвастал тем, что он растянул Брайента так, что у того одна нога сделалась длиннее другой, а Кэмпиона держал на дыбе целую ночь, едва не разорвав его на части (Нортон, которого и самого постоянно преследовали какие-то «семейные невзгоды», тяжело переживал свою дурную славу и в оправдание себе писал, что всегда действовал, только следуя приказу).
Призраки казненных священников оказались страшнее, чем все их проповеди и мессы. Рассказы об их мученической доле разносились устно и печатно и вкупе с нападками на королеву и двор привели к еще более массовому переходу людей в католическую веру. Чтобы хоть как-то противостоять этому, власти выпустили целый ряд официальных документов, в которых всячески подчеркивалось милосердие и добронравие Елизаветы, и в частности, обращалось внимание на то, что она дарует помилование многим приговоренным к смерти. Но эти заявления не могли рассеять тяжелого впечатления от недавних казней, особенно за границей. «Есть люди, пьющие кровь так же легко, как дикие звери — воду» — так отзывался о советниках английского двора один европейский иезуит. А во главе их, добавлял он же, стоит злобная, кровожадная королева Англии.
Как раз в это время ее донимала сильная боль в ноге, что вместе с обескураживающей новостью о военных неудачах повстанцев и поддерживающих их английских войск во Фландрии заставило королеву весьма неласково встретить испанского посла Мендосу, когда тот попросил аудиенции. Мендосу провели в личные покои Елизаветы в Ричмонде, где она в окружении двух членов Совета и трех фрейлин восседала под королевским балдахином.
Обычно, принимая иностранных послов, Елизавета спускалась с возвышения, делала шаг навстречу гостю и, протягивая руку для поцелуя, изысканно приветствовала его на итальянском: «Sia il ben venuto, signor ambasciatore» — «Добро пожаловать, господин посол!» На сей раз при появлении Мендосы Елизавета даже не пошевелилась и, словно бы не замечая его, продолжала разговор с приближенными, а когда все же соизволила повернуться к нему, заговорила, не поприветствовав, о том, как досаждает ей боль в ноге, не утихающая уже долгое время.
Обескураженный таким приемом, Мендоса все же проглотил обиду. Он снял шляпу и, вежливо поклонившись, сказал, что, хотя этой аудиенции он добивался необычайно долго — слишком долго, на его взгляд, — он готов подождать еще, лишь бы не досаждать ее величеству делами, когда ей так плохо. Имея в виду сложившиеся обстоятельства, Мендоса проявил максимум любезности. Действительно, королева день за днем отказывала послу во встрече, и только сегодня в полдень ему неожиданно дали знать, что Елизавета примет его через два часа. В это время он находился в десяти милях от дворца, однако же немедленно сорвался с места, и что же? — трое здоровенных офицеров охраны и вслед за ними лорд-камергер сказали ему, что он опаздывает.
Мендоса замолчал, ожидая, что королева поблагодарит его, как обычно, за сочувствие, но Елизавета не сказала ни слова, лишь провела ладонью по больному бедру.
«Что там насчет письма, которое вы получили от Его Величества?» — заговорила она наконец.
Мендоса протянул ей послание от Филиппа II. По мере чтения Елизавета явно выказывала все большее раздражение, ибо король обвинял ее в агрессивности и провокациях. Дочитав до конца, королева надменно заявила, что, если бы она действительно решила затеять свару с Испанией, королю Филиппу пришлось бы мобилизовать весь свой флот, отозвав его от иных дел.
На что Мендоса невозмутимо ответил, что могучий испанский флот способен взять верх над любым противником, как бы силен тот ни был. И далее представил целый перечень претензий к английской короне: Елизавета снабжает Алансона деньгами, которые позволяют ему вести боевые действия против испанцев в Нидерландах; английские пираты перехватывают торговые суда Испании; Дрейк так и не вернул награбленное. «Чего же еще? — прямо спросил посол. — Следующий шаг — открытое объявление войны».
Елизавета, не дав себе труда даже задуматься, раздраженно ответила, что ей ничего об этом не известно. И вообще она не понимает, о чем идет речь.
«Как? — изумился Мендоса. — Ведь мы с Вашим Величеством в свое время добрых три с половиной часа говорили на эти темы». — Быть может, она «лучше будет слышать, если заговорят пушки»?
Если он собирается шантажировать ее, Елизавета грозно выпрямилась на своем возвышении, она отправит его туда, где он и слова произнести больше не сможет. Но в голосе ее не слышалось обычной решительности, и Мендоса не преминул отметить эту перемену.
Наверное, Елизавета сильно устала. Боль в бедре пульсировала немилосердно, а поскольку лекарства она ненавидела, то и избавиться от страдания не представлялось возможным. Но это недуг физический, а помимо того навалились и худшие беды. Ситуация в Нидерландах не давала покоя, подталкивая к началу настоящей войны и истощая казну. Императивы внешней политики постоянно сталкивались с интересами подданных, которые она воспринимала как никогда остро. Окружающие ее мужчины, все более навязчивые в своих советах и непостоянные в своих взглядах (сказываются возраст и сложная политическая ситуация), обступают со всех сторон, недовольные тем, как она пользуется их жесткими рекомендациями. Сесил, говоря о тяжелом положении, сложившемся в Англии, грустно покачивает головой, Уолсингэм настаивает, чтобы Елизавета нанесла решительный удар по католикам, Лестер постоянно сетует на растущее количество нонконформистов и нежелание королевы взглянуть в лицо угрозе, которую они представляют. «Пусть хоть Всевышний откроет ей глаза!» — пишет он Уолсингэму, умоляя Бога сделать то, чего не могут добиться приближенные.
Еще какое-то время Елизавета и Мендоса обменивались угрозами, но вскоре оба увидели, что такой путь ведет лишь в тупик, и королева первой положила конец этой перепалке, предложив Мендосе вызвать своего секретаря; сама же отослала фрейлин и распорядилась, чтобы советники приняли участие в разговоре.
На всякий случай она повторила для них слова Мендосы о «языке пушек» и, вновь перейдя на хвастливый тон, посоветовала послу не запугивать ее. Тот сразу же сделался снисходителен и галантен. С улыбкой взирая на ее «разгневанный вид», он заметил, что монархам не свойственно бояться обыкновенных людей, а что касается Елизаветы, «дамы столь прекрасной, что и львы перед нею станут на задние лапы», ей и вовсе некого страшиться («Ваше Величество знает, какая она, в сущности, трусиха», — писал он впоследствии в шифрованном послании Филиппу II).
Елизавета разом успокоилась (во всяком случае, так показалось Мендосе), и разговор с языка оскорблений и угроз перешел на язык обычной дипломатии. Однако же от начала встречи было никуда не уйти, да и невысказанная тема — преследования католиков в Англии — постоянно витала в воздухе. Вскоре собеседники вновь перешли на резкие тона, и Мендоса от имени своего короля предупредил Елизавету, что, если Дрейк не вернет украденные сокровища, испанцы в порядке компенсации арестуют имущество английских купцов в Мадриде.
Она и пальцем не пошевельнет, чтобы заставить Дрейка сделать это, твердо заявила Елизавета, пока Филипп не откажется от участия во вторжении в Ирландию, и, повторив это дважды, сухо отпустила посла.
Желая оставить последнее слово за собой, Мендоса бросил, что впредь он будет вести переговоры с Советом; при этом он специально повысил голос, так, чтобы присутствующие советники поняли, что это он, а не королева идет на разрыв. Но коли так, то стрела не попала в цель. Выходя из покоев королевы, Мендоса и все остальные, там присутствовавшие, услышали, как Елизавета со вздохом произнесла: «Volesse a Iddio che ognuno avesse il suo, e fosse in расе!» — «Да пребудет со всяким Бог, и да снизойдет на всех мир и покой!»
Лежит здесь могучий воин,
Что от сражений бежал,
Советник трона достойный,
Что клятв своих не держал,
Правитель всемогущий,
Игравший страною всей,
— Граф Лестер, дьявол сущий,
Нигде не имевший друзей.
В середине декабря 1585 года английский флот из пятидесяти судов — «цвет и слава страны» — вошел в бухту Флашинга. Командовал им граф Лестер. Затянув свой мощный, с выпирающим животом торс в парадный мундир, он горделиво поглядывал по сторонам.
Наконец-то его предназначение свершилось! Хоть и было графу уже хорошо за пятьдесят, командование — да нет, священная миссия, которой могли бы позавидовать молодые, — было доверено именно ему. Это он возглавит английские силы в Нидерландах в войне против испанцев!
Многие стали свидетелями исторической битвы не просто между могучей Испанией и непокорной маленькой Англией, не просто между католиками и протестантами, но между ватиканским Антихристом и избранным Богом народом. Никогда еще дух протестантизма не достигал таких высот. «Свобода Англии и гроша не стоит, если мы дрогнем, — писал один из самых храбрых военачальников Лестера. — Огонь зажжен; жребий брошен, и никому из нас от этого не уйти».
Лестер важно расхаживал по палубе флагманского судна, то отдавая приказания, то со скрещенными на груди руками вглядываясь вдаль. Как никто другой, он понимал, что последний раз выходил на поле битвы тридцать лет назад и что успехи его военной карьеры пришлись на годы царствования Марии Тюдор, когда он командовал артиллерией в Пикардии. Вид у Лестера был далеко не воинственный. Его тучная фигура, редеющая седая борода, потухший взгляд и морщины под глазами наводили скорее на мысль об усталости от жизни, нежели о боевом духе. И тем не менее королева выбрала его, а не нового амбициозного фаворита Уолтера Рэли и не племянника Лестера Сидни, которого она, впрочем, недолюбливала, и не кого-нибудь еще из горячих молодых людей, изо всех сил старавшихся подтолкнуть Елизавету к полномасштабной войне со старым неприятелем, королем Филиппом.
Да, в конце концов она выбрала Лестера, хотя и не без мучительных колебаний, когда одно решение сменяется другим. Недостаток опыта, неумение ладить с равными и подчиненными, у коих он неизменно вызывал глубокую неприязнь, сомнительная репутация государственного деятеля — все это было против него; в пользу же Лестера говорили его титул, богатство (хотя, чтобы снарядить эту экспедицию, ему пришлось изрядно залезть в долги), известная всем личная привязанность Елизаветы да и едва ли не королевский статус в глазах голландцев. И еще — неопределенность стремлений и, как ни странно, нетвердый характер. Елизавета боялась войны, в частности, потому, что дело это не женское и придется поделиться властью с мужчинами-военачальниками; ну а в лице Лестера она получала командира, который, отчасти из неумения строить собственные планы, будет делать все, как она велит.
События, предшествовавшие началу кампании, превратились для графа в чистый кошмар — королева любила такие фокусы. Получив извещение о назначении, Лестер заказал большое количество вооружения и провианта, разослал более двухсот писем с призывом стать под его знамена, и тут как раз явился нарочный с сообщением, что королева передумала. Она не может рисковать его жизнью. Она больна. Ей страшно, и надо, чтобы, когда боль становится особенно острой и она не может подняться с постели и уже прощается с жизнью, Лестер был рядом. Чего-то в этом роде граф, впрочем, и ожидал. Елизавета всегда зависела от него и никогда не любила отпускать его слишком далеко и надолго. А порой эта зависимость оборачивалась злобной мстительностью; так, Елизавета постоянно напоминала Лестеру, какую незаживающую рану он ей нанес, тайком женившись на дочери Франсиса Ноллиса.
С момента официального назначения, последовавшего в самом начале сентября, и до отплытия флота 8 декабря Елизавета держала графа в подвешенном состоянии. Лестер буквально места себе не находил. («Честное слово, — писал он Уолсингэму, чувствуя, что уже не может долее терпеть королевских капризов, — устал я от такой жизни».) Он был уверен, что, сколько бы людей ему ни удалось набрать и как бы основательно они ни были экипированы, Елизавета найдет к чему придраться. И командование перейдет к другому. Или вернется боль в ноге, или что-нибудь еще, какая-нибудь сущая ерунда снова заставит ее переменить решение — и вся столь тщательная подготовка пойдет прахом.
Уже буквально накануне отплытия Елизавета в очередной, на сей раз последний, раз напугала графа — задержала деньги, предназначенные для шести тысяч пеших и тысячи конных, составлявших его армию. Охваченный паникой, Лестер срочно связался с Уолсингэмом. Ради Бога, пусть пришлет деньги, писал он, она на этом ничего не потеряет, я продам ей часть своих земель за бесценок. Земли стоят шестьдесят тысяч, она получит их за тридцать, а если еще и лес продаст, то общая выручка составит сорок тысяч фунтов.
В конце концов деньги были получены. Лестер важно поднялся по трапу флагманского корабля, и флот отплыл из Хариджа.
Едва завидев приближение английских судов, население Флашинга разразилось шумными приветственными криками. Сидни, назначенный военным комендантом города, встречал их звоном колокола; раздался орудийный грохот — салют в честь гостей. Наконец-то у нас сам граф Лестер, знатный английский вельможа, верный друг королевы Елизаветы — и сам только что не король!
Свита у него, во всяком случае, королевская. Только личная гвардия составляет более тысячи воинов. Под тяжестью их могучих боевых коней и сундуков с броней и оружием оседают даже такие крупные суда, как «Морской скиталец», «Золотая роза», «Лебедь», «Золотой петух» и другие корабли — цвет английского флота. Под стать и ближайшее окружение главнокомандующего — сотня йоменов и грумов, шестьдесят титулованных вельмож, бесчисленная челядь. Капелланы в своем облачении, с требниками и золотыми подсвечниками, мальчики из церковного хора, повара, конюшенные, целая труппа актеров — вот еще на круг сотня, а помимо того и чисто военный персонал: кассиры и поставщики провианта, курьеры, подрывники, оружейники, заряжающие, трубачи, барабанщики, дудочники — место этих последних тоже в строю. И даже этот перечень не полон. Лестер забыл о герольдах, вот и пришлось срочно посылать домой за одним-двумя в надежде, что пришлют людей, владеющих не только английским, но и голландским, латынью и французским.
Это была роскошная свита, и роскошно выглядел сам Лестер, расхаживая в сопровождении солдат и ливрейных лакеев по улицам Флашинга, меж тем как при его появлении горожане громко кричали: «Боже, храни королеву!» и кидали ему под ноги букеты цветов.
Лестер явно выглядел в их глазах спасителем — более того, правителем, — которого здесь уже давно и с нетерпением ждали. Когда полгода назад Елизавете предложили принять под свою царственную длань Объединенные провинции (охваченные бунтом районы, главным образом Голландия и Зеландия, все еще упорно сопротивлялись испанскому владычеству), она отказалась, а вот Лестеру эта идея понравилась, во всяком случае, именно так утверждал в разговорах с местными магистратами Сидни.
Идея объединенного государства носилась в воздухе уже лет десять, но, кажется, никогда еще не представлялась она столь насущной. Объединенные Нидерланды, возникшие в результате мирного Гентского договора 1576 года, распались уже через три года, когда католические, по преимуществу южные провинции призвали испанского губернатора Парму. Северяне принялись искать защиты сначала у Алансона, затем у Генриха III, наконец, у Елизаветы, но Парма вместе со своим воинством практически беспрепятственно прошел через Брабант и Фландрию, захватил Ипр, Брюгге, Гент и, незадолго до того, в 1585 году, Антверпен. Если англичане не хотели, чтобы та же участь постигла Голландию и Зеландию, надо было спешить на помощь, каковая, в сущности, означала бы присоединение этих провинций к английскому королевству.
Именно к английскому, а не к французскому, потому что Франция фактически превратилась во второстепенного союзника Испании. Собственно, это обстоятельство в большей степени, чем любые иные сдвиги на европейском континенте, подтолкнуло Англию к войне. В 1584 году умер наследник французского престола герцог Алансонский, и Елизавета, эта безутешная, по ее собственным словам, вдова, погрузилась в глубокий траур, даже от дел на некоторое время отвлеклась. Теперь ближайшим претендентом на французский трон стал протестант Генрих Наваррский, и, дабы не допустить его воцарения, — герцог де Гиз, глава католической партии во Франции, начал тайные переговоры с Филиппом. Франция, некогда сильная и враждебная по отношению к Испании держава, теперь послушно плыла в фарватере ее политики, и это, плюс победоносный марш Пармы, буквально вынуждало Елизавету выступить против могучих военных отрядов Филиппа.
В тот самый день, как Лестер прибыл во Флашинг, при английском дворе стало известно, что Филипп готовится к полномасштабной военной операции против Англии. В Лисабоне собирались морские и сухопутные силы. На якоре в бухте стояли шестьдесят кораблей, из них двадцать боевых галеонов, а в самом городе и его окрестностях была сосредоточена шестидесятитысячная армия. В сравнении с этой мощью скромная флотилия Лестера и его крошечный отряд казались всего лишь оловянными солдатиками. Тем большее восхищение вызывало мужество англичан. Елизавета, по воспоминаниям одного французского дворянина, готова была проиграть, но проиграть как мужчина, а не как женщина. Ну, а покажет ли себя мужчиной Лестер, пока оставалось неясным.
Он приехал воевать, а выяснилось, что веселиться. В течение четырех месяцев граф вместе со свитой переезжал из города в город, повсюду встречаемый гимнами и ораториями на латыни, а также пушечным салютом. Англичане проезжали через пышные триумфальные арки, в их честь устраивались карнавалы и спектакли, в которых Лестера уподобляли библейским царям, они не поднимались из-за праздничных столов, где их закармливали запеченными в яблоках гусями, жареными фазанами, свининой. Вино текло рекой, и гости неизменно напивались, да так, что однажды в Амстердаме принялись швырять в открытое окно пироги со сладкой начинкой, с любопытством наблюдая, как они обрушиваются на головы прохожих.
В своих письмах в Лондон Лестер пытался оправдать все эти бесконечные пиршества серьезными политическими мотивами. Гостеприимство, которое так щедро оказывают англичанам жители этих столь важных для короны городов, стоит того, чтобы отложить сражение — другое. «Я руку бы себе дал отсечь, — восторженно писал он королеве, — лишь бы Ваше Величество сами могли лицезреть эту картину». Но кое о чем граф умалчивал. Он не писал, как льстят ему — тому, кто почти тридцать лет оставался в тени Елизаветы, — празднества в его честь. Не посылал он и финансовых отчетов, а ведь дорогие подарки голландским городам и приемы в честь местных властей оплачивались из средств, предназначенных на ведение войны и содержание волонтеров. А самое главное — он утаил от королевы, что вопреки ее ясному указанию он принял титул генерал-губернатора.
Не ведая о столь откровенном неповиновении, Елизавета проводила сумрачные зимние дни в своих богато украшенных, надушенных апартаментах. Работала и читала. Принимала послов и советников. Встречалась с посетителями и друзьями. Отдавала указания и распекала фрейлин.
В утопающих в роскоши, заставленных дорогой мебелью, скупо освещенных (тут было всего одно окно) личных покоях королевы, как правило, было многолюдно. Одних только женщин, в чьи обязанности входили гардероб ее величества, еда и все прочее, было не меньше шестнадцати. Еще четверо проводили всю ночь у изножья королевской кровати. Среди приближенных шестеро («вельможные дамы») были замужем, остальные — одинокие, чья молодость постоянно напоминала Елизавете о собственных годах и чью девственность она берегла как зеницу ока.
Формальных обязанностей у «вельможных дам» практически не было, из чего следует, что все долгие часы, что им было предписано проводить подле королевы, были заняты сплетнями и пустой болтовней. С ними, в чьих жилах тоже текла королевская кровь, Елизавета играла в карты, вела беседы, частенько их ругая, — должно быть, недостаточно они ей комплиментов отпускали, а ведь именно это составляло их главную задачу. Они знали, что ей приятно и что раздражает, как она любит смотреть на молодых привлекательных мужчин и как отталкивают ее те, у кого дурно пахнет изо рта. («О Боже, — воскликнула как-то Елизавета после встречи с одним послом, — прямо не знаю, что и делать, ведь теперь тут целый час будет им пахнуть».) Они были посвящены в ее интимные секреты, хворости, они знали и боялись ее внезапных вспышек гнева.
Как мало кто, они видели ее без толстого слоя румян и помады, без притираний и пудры, скрадывавших оспины на лице. Им воочию открывались горделивое, все еще привлекательное лицо, подозрительный взгляд, глубоко посаженные глаза в постоянном прищуре, все больше заостряющийся с годами, ныне почти крючкообразный нос, впалые щеки, морщинистая шея. Воздух в покоях был густо насыщен многообразными запахами: розовой воды, мускатного ореха, разнообразных кремов, лимона, уксуса, — так что, даже и покидая дворец, придворные словно уносили эти ароматы с собою.
Юных фрейлин королева держала в отдалении и представлялась им скорее в облике сухой, требовательной хозяйки, от которой, несмотря на некоторую щедрость и грубоватый юмор, всегда можно ожидать пинка. Она требовала от них хорошего образования, умения играть на лютне и петь. А главное — они должны были быть понятливы и симпатичны — своего рода фон ее собственного девического вида, достигаемого разнообразными притираниями. Одевались они под стать самой королеве и, если хватало ума, скрадывали свою молодость, так чтобы не подчеркивать возраст госпожи — по крайней мере на расстоянии.
Сопровождая Елизавету по воскресеньям в королевскую часовню или прислуживая ей за столом, фрейлины, в общем, вели себя как положено, хотя порой за спиною перешептывались так, что «у нее желчь разливалась». Но оставаясь одни, особенно в гардеробной, где спали, они принимались хохотать и вообще поднимали невообразимый шум, раздражавший дворцовую охрану, располагавшуюся поблизости.
Девушки вовсю флиртовали, иногда давали себя соблазнить, кое-кто тайком выходил замуж или впадал в католическую ересь, что вызывало бешеный гнев королевы. Разумеется, мужчины им проходу не давали. Смотрителю Виндзорского замка было велено сделать в помещениях фрейлин перегородки попрочнее и повыше, а то слуги взяли в обычай подсматривать за ними.
Если «вельможные дамы» сплетничали да играли со всякой домашней живностью — собачками, ручными белками, обезьянками и так далее, — то на фрейлин рангом пониже ложились заботы о личной гигиене и гардеробе ее величества. Вместе с помощницами они мыли ее, чистили зубы, накладывали кремы и масла, причесывали, тщательно укладывая локоны и добавляя пряди искусственных волос там, где своих уже не хватало. В результате получалось целое сооружение, еще и украшенное жемчугами и розетками, под цвет драгоценностям на платье и в ушах. Далее — процесс одевания, один за другим восемь слоев: от нижней юбки до платья с пышными рукавами, воротнички, манжеты, корсаж, фижмы, туфли на высоком каблуке из дорогой кожи, надушенные перчатки, шелковые ленты — специальная, голубого цвета, на пояс, к которому подвязывался флакончик духов, — часы, веер, иногда шелковая маска. В пожилые годы Елизавета сменила яркие цвета молодости на строгие черно-белые тона. В середине 80-х, когда умер Алансон, она вообще какое-то время надевала только черное, хотя один посланник, видевший ее во дворце на Рождество, отметил, что ради праздника королева немного расцветила свой костюм. На ней, пишет он, черный бархат в жемчуге и серебре. Поверх него — шитая серебром ажурная, легкая, как паутина, шаль. Украшенная этой блестящей мантией, сидя под балдахином, расшитым золотом, Елизавета, должно быть, походила на богиню, а царственная атмосфера и по контрасту хрупкость фигуры лишь усиливали это впечатление некоей потусторонности.
Помимо фрейлин, в королевский штат входили десятки слуг, торговцев, обеспечивавших невероятный по своему объему королевский гардероб, швеи, портные, ювелиры, изготовители париков, модистки, занимавшиеся позолоченными украшениями-безделушками, мастерицы по блесткам и крохотным золотым или серебряным застежкам для платьев, грумы для чистки и вообще ухода за тканью, прачки — словом, кого только не было. В одном счете значится даже имя женщины, единственной обязанностью которой являлось пришивание крохотных янтарных бусинок на определенные наряды.
Окруженная этим гигантским количеством прислуги, от чьего назойливого внимания было не так-то просто избавиться, Елизавета, перевалив пятидесятилетний рубеж, вела, по сути, образ жизни одинокой женщины. Отослав Лестера во Фландрию, она более чем когда-либо ощущала всю незавидность этого положения. Разумеется, в мужской компании у нее недостатка не было. Назвать хотя бы «неотразимых пожилых вельмож» из числа советников: подагрика Сесила, твердокаменного Уолсингэма, который, несмотря на мучившие его в последнее время камни в почках, продолжал неустанно трудиться, сребровласого любвеобильного Хэттона — этот в 1587 году станет лорд-канцлером. А помимо них — юный Уолтер Рэли, умник и авантюрист с привлекательной внешностью и волосами, черными как вороново крыло, чьи поэтические дарования и способность к оригинальным суждениям питали острый, как и прежде, интеллект самой королевы точно так же, как его нескрываемая привязанность к ней льстила ее женскому тщеславию. В глазах Рэли она оставалась если и не молодой, то желанной женщиной, загадочным и притягательным существом, которому можно только поклоняться.
Но Лестера заменить не мог никто, и, по мере того как неделя шла за неделей, а из Фландрии вместо известий о военных действиях приходили лишь отчеты о празднествах и просьбы прислать денег, Елизавету охватывала все большая тревога по поводу этой кампании, и фрейлинам ее доставалось все больше нареканий и тычков.
Атмосфера, царившая при дворе, также не способствовала душевному покою королевы. Он все больше напоминал растревоженное осиное гнездо. Ощущение нарастающей тревоги, связанной все с той же войной, крепнущая среди придворных убежденность, что в этой обстановке следует позаботиться о собственной судьбе и сохранить ведущие роли в надвигающейся драме, буквально сводили их с ума. Казалось, всеобщее безумие само себя питает — с каждой новой вестью о захватнических действиях Испании напряжение только нарастало, тревожный шепоток перемежался громкими испуганными возгласами.
Именно в эту смутную пору достигло зрелости новое поколение блестящей, уверенной в себе молодежи, «рыцарей и меченосцев», которым не терпелось схватиться с врагами Англии. Большинство из них воображало войну как турнир, где можно завоевать славу, совершенно не представляя себе ее грязь, кровь, пыль, смерть. Примеряя мечи с позолоченной рукояткой и богато инкрустированные доспехи, садясь на роскошных боевых коней, они даже не задумывались о том, что им предстоит в действительности, — чванливость и самолюбование затмевали все.
Сняв доспехи, они расхаживали по улицам Лондона в вызывающих, безвкусно разукрашенных камзолах с гигантскими рукавами с золотым шитьем и штанах, набитых шерстью либо войлоком до такой степени, что сама ходьба превращалась в род искусства. При встрече друзья целовали друг другу хорошо ухоженные руки, враги же под преданными взглядами свиты немедленно принимали боевую стойку. Нейтральные наблюдатели — люди при дворе новые и потому сознательно уклоняющиеся от участия в интригах — в этих случаях отходили в сторону и нервно переминались с ноги на ногу в туфлях с высокими каблуками, извлекая из карманов золотые табакерки или зубочистки, тоже из золота.
Все эти картины были окрашены в достаточно грубые тона и отличались немалой вульгарностью, особенно если учесть, что сопровождались они громкими воинственными кликами. Королева, расхаживая по дворцу в своих блестящих платьях, с разгоревшимися щеками, сыпля направо и налево самыми непристойными ругательствами, похоже, была заодно с этими юными любителями побряцать мечами. Она усаживалась в приемной зале Уайтхолла посреди картин, «изображающих ее победоносные войны», и одного за другим вытаскивала мужчин из дефилирующей мимо толпы придворных.
Впоследствии один из свидетелей вспоминал, что она усаживала рядом с собой и молодых, и старых и начинала без умолку трещать, не забывая, однако, поглядывать при этом на группу акробатов. Особо она выделяла Рэли, которого любила всячески поддразнивать. Однажды, повествует другой свидетель, она остановила его и, притянув к себе, заметила, что у него все лицо в саже. Елизавета уже вынула было платок, но, предупреждая ее движение, он сам принялся изо всех сил тереть подбородок. Этот случай породил всякие разговоры. «Говорят, — пишет один чужеземец, — что он у нее сейчас в любимчиках, и этому вполне можно поверить, ибо если еще только год назад он едва мог позволить себе держать одного-единственного слугу, то теперь их у него пять сотен».
Кажется, ни королева, ни Рэли в тот день не танцевали, но обычно в сумасшедшем ритме их танцев и в высоких прыжках можно было ощутить налет какой-то истерии. Медленные танцы остались в прошлом, теперь и молодежь, и даже пожилые танцевали вольту — стремительную пляску, сопровождавшуюся высокими прыжками и быстрыми поворотами. Пуритан эта новая мода возмущала до предела, ибо мужчины теперь «нечестиво» обнимали женщин, а у тех юбки вздымались аж до колен. Но их угрюмый ропот только способствовал усилению танцевальной мании.
Изобретательная молодежь придумывала все новые, самые фантастические па, танцевальные школы, где опытные мастера демонстрировали восхищенным ученикам образцы своего искусства, росли, как грибы после дождя. Придворные старались не отстать от профессионалов, однако же их яростные усилия, неловкость коих только усугубляли диковинные, сковывающие движения костюмы, часто производили комическое впечатление. Случалось и хуже. Иные после высокого прыжка приземлялись настолько неудачно, что результатом становилась сломанная лодыжка, а то и шея.
Выглядело все это так, словно танцоры пытались разрядить в бешеной пляске всю скопившуюся в них энергию, бунтующий дух.
В те дни все были влюблены в преувеличение. Оно сказывалось во всем: в любовных приключениях и дворцовой «рутине», в цветистом языке с его причудливыми и нередко тяжеловесными метафорами, в высокопарных именах, которыми награждали стареющую королеву поэты нового поколения, — Дама Морей, Феникс, Несравненная Ориана, Цинтия, Глориана.
Коррупция, которая всегда отличала елизаветинский двор, ныне достигла беспрецедентных масштабов. При дворе появились новые люди; вливаясь в уже сложившиеся кланы и образуя свои, они жадно осваивали здешний язык и здешние правила, преследуя лишь одну цель — нажиться (либо, если речь шла о женщинах, выйти замуж за состоятельного человека). Молчаливо признавалось, что деньги можно добыть только в результате хитроумных действий, включающих и взятку, и даже обыкновенное воровство. Чтобы добиться королевской аудиенции, следовало сделать лорд-камергеру или иному важному лицу дорогой подарок; выгодные назначения можно было получить только через систему фаворитизма, а фаворитизм требует денег, больших денег.
Но стоило получить хоть какое-то место в дворцовой иерархии, пусть даже на самых нижних ступенях служебной лестницы, как появлялись возможности укрепить свое положение. Ибо открывался путь к деньгам или, скажем, к распоряжению деньгами по собственному усмотрению. Официальное вознаграждение было невелико, иное дело — приработок. Самое прибыльное дело — система монополий, в результате которой в частные руки попадало то, что при иных обстоятельствах должно идти через государственное управление торговлей и производством. Получив возможность регулировать процесс, придворный свободно мог по собственному усмотрению менять правила игры, если находил это выгодным для себя лично. Особо яркие образцы такого рода деятельности демонстрировали Лестер, Рэли и Хэттон — все они при попустительстве королевы чудовищно обогатились в результате действующей системы государственной коррупции.
Можно подумать, что в наиболее выгодном положении с этой точки зрения находились королевские фрейлины. Но на самом деле их влияние оставалось ограниченным. Рэли уподоблял их ведьмам, которые могут причинить большое зло, но от которых не приходится ожидать никакого добра. Затоптать человека в грязь они могли, но возвысить — никогда, а ведь только это может принести личную выгоду. Так что в отличие от иных высокопоставленных лиц «вельможные дамы» и тем более простые фрейлины вынуждены были довольствоваться малым — ношеными платьями и обувью королевы, а также небольшими суммами, что перепадали им от иностранных послов или их людей за сведения о частной жизни и привычках королевы.
Так что жизнь у них, в общем, складывалась незавидная, тем более что королева, отличавшаяся крутым нравом, глаз с них не спускала. Неудивительно, что, когда возникала удобная возможность насолить повелительнице, они с охотой ею пользовались.
…К началу февраля вести из Фландрии — доходившие до Елизаветы главным образом через тех же фрейлин — начали всерьез беспокоить ее. Лестер провозгласил себя Верховным губернатором Объединенных Нидерландов — ошибка тем более грубая, что она резко увеличивала объем обязательств Англии перед Голландией и способствовала ужесточению испанской позиции. А еще хуже то, что граф даже не удосужился отправить Елизавете личное письмо или курьера с посланием, в котором объяснил бы, что заставило его ослушаться королевского приказа (как выяснилось впоследствии, он отправил-таки в Лондон Уильяма Дэвисона, состоявшего у него на службе, но того задержала плохая погода).
Однако же в совершенную ярость привели Елизавету слухи (не имеющие под собой абсолютно никаких оснований), касающиеся Летиции Ноллис.
Она якобы собирается к мужу во Фландрию, чтобы занять свое законное место жены Верховного губернатора. Ее гордыня не знает пределов. Сопровождать ее будет такая свита знатных дам и господ, берет она с собой такие богатые экипажи, носилки и седла, что в сравнении со всем этим бледнеет королевская роскошь, В общем, леди Лестер намеревается предстать чем-то вроде второй королевы Англии.
С таким возвышением своей давней соперницы, этой пышноволосой красотки, Елизавета примириться не могла. Бессмысленно было уверять ее, что слух ложен, что Летиция, пораженная им больше, чем кто-либо еще, побледнела и задрожала от страха, ибо хорошо знала, какова Елизавета в гневе. Злобная сплетня оказала свое действие, не только пробудив в королеве дремавшую ненависть к Летиции, но едва не сорвав всю военную кампанию Лестера.
Открылся ящик Пандоры! Те, кто считал, что уж ему-то (или ей) известны настоящие вспышки тюдоровской ярости, убедились в своем заблуждении. Елизавета рычала, как фурия, осыпая проклятиями Лестера с его невообразимой заносчивостью, изменническим неповиновением, непростительной наглостью: этот неблагодарный считает, видите ли, что может позволить себе призвать «нахалку» жену и та, как настоящая королева, сядет обок с ним — королем. Рука, что возвела Лестера в графское достоинство, подняла «из грязи в князи», та же самая рука может низринуть его во прах. Каждый день Елизавета строила все новые планы прекращения военной кампании и возвращения Лестера домой; и каждый день Сесил, храбро выдерживая вспышки ее ярости, молил королеву повременить хотя бы до тех пор, пока она не поговорит с Лестером лично или через курьера.
Она отправила ему грозное послание. «Нам и в голову не могло прийти, — говорилось в нем, — что человек, возвышенный нами, человек, осыпанный, как никто, нашими милостями, позволит себе столь дерзостно пренебречь нашим приказом и к тому же в деле, которое столь явно затрагивает нашу честь». Мимо такого, продолжала Елизавета, пройти нельзя. Она велит ему немедленно прибыть в Лондон, и если он позволит себе ослушаться, то пусть пеняет на себя.
Но Сесил и другие члены Совета задержали королевского гонца до появления — наконец-то! — Дэвисона, которому предстояла незавидная доля предстать перед разъяренной королевой. Наружу выплеснулись все старые обиды на Лестера, королева перечисляла их «долго и утомительно». Горечь ее не знала пределов, и увещеваниями какого-то слуги смягчить ее явно не представлялось возможным (Хэттон дал понять Лестеру, что не помешал бы дорогой подарок — приобретенный, естественно, на средства, выделенные для военных нужд).
В конце концов Дэвисону и членам Совета удалось-таки утихомирить королеву, убедить — стоило это немалых трудов, — что вся эта история с леди Лестер — не более чем злостная сплетня врагов ее величества. К июню все разговоры об отзыве Лестера из Фландрии прекратились. Но увы, к этому времени сама кампания вылилась лишь в разорительную склоку, и несчастный граф проклинал тот день, когда оставил Харидж.
Еще до окончания затянувшегося чествования с его пирами и празднествами он, к изумлению своему, почувствовал, что голландцы, видя в нем, с одной стороны, спасителя, защитника от испанского владычества, всячески стремятся в то же время принизить его значение. Против воли он оказался втянутым в борьбу религиозных и политических партий, что шла как среди его собственных военачальников, так и в кругу местных властей. Елизавета гневалась на него сильнее, чем когда-либо с момента его женитьбы, а он не знал, как оправдаться, ибо сама же она велела ему вести войну скорее оборонительную, нежели наступательную, и не ввязываться в сражения, не имея большого численного превосходства. А откуда ему взяться? Ведь как раз наоборот, у Пармы было намного больше солдат, чем у него. И уж вовсе пришел Лестер в расстройство, когда из Лондона до него донеслись слухи, что королева собирается вступить с противником в мирные переговоры. Поддержанию боевого духа это никак не способствовало. Ощущение позора от безвыходного положения, в которое он попал, совершенно выбивало его из колеи.
Единственная предпринятая им атака — на крепость, защищающую городок Затпен, — принесла ему большую личную утрату. В ходе ее погиб племянник Лестера Сидни, и даже пышные похороны, устроенные герою, не могли скрыть всей незначительности успеха этой операции.
«Деньги, деньги, не забудьте про деньги», — писал Лестер Уолсингэму, и мольба эта красной нитью походит через всю переписку графа с дворцом. Елизавета обещала новые субсидии, но обещаний своих не выполняла, особенно когда выяснилось, что Лестер транжирит присылаемые ему средства, повышая содержание солдатам да и о себе не забывая. Но она-то далеко, в Лондоне, а он на месте, и лучше, чем кто бы то ни было, знает, сколько людям нужно на еду, не говоря уже о снаряжении и порохе. Достиг он голландских берегов во главе стойких солдат, а теперь под его началом были ослабевшие, больные люди, взывающие о помощи. Лестер делал что мог, даже из собственного кармана платил, но, поскольку он и без того залез в долги, возможности его были весьма ограниченны. Между тем лето — наилучшее время для ведения военных действий — подходило к концу, и осенью Верховного губернатора без шума отозвали в Лондон.
Отправился он из Флашинга в настроении чрезвычайно подавленном. Слава была совсем рядом, протяни руку — и за хвост ухватишь, и все-таки она ускользнула. Ему хватило мужества предстать пред очи ее величества, однако же в душе затаилась глубокая грусть и жалость к самому себе. Он подвел ее, и пусть сама Елизавета тоже несет ответственность за поражение, главная вина — на нем. Смертельно уставший, он ненадолго появился во дворце, а затем, оставив Елизавету в момент крупной перепалки с членами Совета, отправился в Бат на воды.
Взгляни — тоска да боль вокруг,
Война, и голод, и недуг.
Наш край исчах и изнемог…
Что ж дальше? Ведает лишь Бог!
В 80-е годы Англия была охвачена глубокой смутой. Тревогою дышало все: война или по крайней мере слухи о готовящейся войне, которые усилились, когда Лестер отплыл во Фландрию; громогласные проповеди священников-пуритан, призывающих мужчин и женщин твердо противостоять козням дьявола; устрашающий рост количества ведьм, грозящих «наводнить всю страну»; голод, побуждающий людей бунтовать, проклиная тяжкие времена, всяческих проходимцев и даже самое королеву.
Исчезла всякая уверенность, остались только слухи, предположения, тревожный шепоток. В специально выпущенной прокламации Елизавета предостерегала народ не доверять шептунам и распространителям сплетен, которых ждет суровая кара за подстрекательство к бунту. И тем не менее слухи множились, ибо то были времена, когда согласие в обществе исчезло, а в таких случаях молва все же утешительнее, чем страшное неведение. И всего утешительнее пророчество, пусть даже мрачное, ибо таким образом будущее как бы становится предсказуемым и потому доступным укрощению.
Королеве осталось жить всего несколько лет, а может, и месяцев. Умрет она насильственной смертью. Враг на пороге (разумеется, лишь совсем никудышный прорицатель не мог утверждать подобного). Приближается Страшный мертвец, который, поднявшись из могилы, перевернет существующий порядок и установит новый. Подобного рода предсказания, порой со ссылками на огромный том, иллюстрирован ный «картинами неизбежного будущего», особый отклик находили в среде крестьян с их погибшими урожаями и голодными детьми. Да, сколь бы устрашающими ни были такие пророчества, воспринимались они охотно, ибо за ними просматривалось нечто торжественно-мрачное, потустороннее, а оно облегчало тяжкую ношу повседневности, наполняло чувством благоговейного страха и вселяло веру в чудо.
Доверчивость англичан превосходила всякие мыслимые пределы. Они не только боялись будущего; им казалось, что каким-нибудь удивительным образом история перевернется и заставит воротиться в прошлое. Страшный мертвец ассоциировался в сознании многих с королем Эдуардом VI, которому вскоре предстояло вернуться в этот мир. «Восстань, король Эдуард, время пришло!» — восклицали предсказатели, и, словно откликаясь на призыв простых душ, он действительно появился — в облике целого ряда самозванцев. Всех их поймали и бросили в темницу, но народ успел увидеть их и выслушать, что только укрепило бытующую веру, будто мальчик-король жив. Никакой могилы Эдуарда VI нет, есть лишь брус железа, — утверждал один кузнец из Эссекса. Солдат, вернувшийся из Нидерландов, клялся, что Эдуард жив и благополучно здравствует — то ли в Испании, то ли во Франции. Еще кто-то, «человек простой и бесхитростный», уверял и соседей, и власти, что король Эдуард вовсе не умер в 1553 году, его подменили на смертном одре другим, а самого тайно переправили в Данию, где он сделался монархом.
Смутное прошлое возвращалось в разных формах, тревожа души англичан елизаветинской поры. Толковали, что у бездетной Марии Тюдор был-таки ребенок, его тайно вывезли из Англии на континент, где он и вырос в ожидании подходящего момента, чтобы заявить свои права на трон. А уж о том, что дети есть у Лестера с Елизаветой, говорили с самого начала ее царствования; в настоящее время якобы некий молодой человек, выдающий себя за их сына, представляется царствующим особам в католических странах Европы. Фантазия на грани святотатства овладела помутненным сознанием одного англичанина, называвшего себя «Эммануэлем Плаитагенетом», — в 1587 году его доставили к Сесилу. «Я — сын королевы Елизаветы от непорочного зачатия, — высокомерно заявил государственному казначею этот безумец. — И власть моя на небе выше, чем власть архангела Гавриила».
Все ждали конца света. История, перешептывались люди, явно подошла к исходу — ведь повсюду видны знаки, о которых говорится в Откровении Иоанна Богослова. Кометы, затмения, ливни, бури, метели! Даже из-под земли доносятся глухие удары. Действительно, в пасхальную неделю 1580 года в южной Англии случилось землетрясение, оставившее в стенах замков зияющие дыры и обрушившее церковные колокольни.
Над Кентом возник ужасный шум, напоминающий мощный раскат грома, и земля стала дыбом, и все посыпалось на землю. В Лондоне на головы людей, выбежавших на улицы, повалились камни с крыш и стен старых домов, а театральные здания зашатались так, что зрители в поисках спасения попрыгали с мест в оркестровую яму. В литании включили новые молитвы — заговоры от землетрясений, но людей устрашило не само бедствие, а этот знак грядущих катастроф.
Через три года, в воскресный апрельский день 1583 года, те же самые люди, что пережили землетрясение, вышли на улицу и, подняв очи горе, в благоговейном ужасе ожидали возникновения странных видений, знаменующих конец света. Сблизились орбиты Сатурна и Юпитера, что, по словам астрологов, предвещает либо крушение империй, либо вообще исчезновение мира. Многие стремились очистить свои души в ожидании Второго пришествия. Один современник отмечает, с какой страстью осеняли они себя крестным знамением, и лица их, обращенные к небу, просветлялись.
Но час шел за часом, небеса все не разверзались, и постепенно выражение благочестия на лицах сменилось кривой усмешкой, а к вечеру толпа и вовсе глумилась над астрологами, этими безумцами и дураками. И все же некое чувство сохранялось — у кого надежда, у кого страх. На каждого скептика приходился верующий: в расчетах произошла ошибка, но всего на несколько лет, к тому же надо учитывать и иные факторы, не только расположение планет. Новые вычисления породили новые ожидания. Конец света наступит в 1588 году. Уж это «почти точно».
А что касается королевы, то ее сроки выйдут даже раньше. Во второй половине 80-х снова заговорили о возможных попытках покушения на ее жизнь.
Этот риск существовал с первых лет ее царствования, когда Елизавета, после того как распространились слухи о том, что во дворец просочился некий отравитель-итальянец, прогнала со службы всех его соотечественников. Тогда же она собрала все ключи от дверей, ведущих в ее личные покои, и удвоила стражу. Ее, возможно, несколько утешали слова архиепископа Кентерберийского, заверявшего в том, что ничто ей не угрожает, пока Дева, под знаком которой она родилась (а также неофициальный символ королевского достоинства), «находится в господствующем положении», но всякий раз, как до Елизаветы доходили новые слухи, что на ее жизнь злоумышляют, страхи оживали. В доме одного католического священника были обнаружены восковые фигурки, изображающие королеву и двух членов ее Совета, что указывало на магический обряд убиения. Одну из фрейлин обвинили в том, что, используя ведовство, она стремится вычислить сроки жизни королевы; отсюда только шаг до того, чтобы их укоротить.
Атмосфера тревожных ожиданий сгустилась в 80-е годы еще и потому, что в ту пору участились политические убийства на Континенте. Да и вообще время это было жестокое и смутное. То были годы дыбы и пыточных казематов, целая сеть шпионов и осведомителей королевы ставила ловушки католикам и бунтовщикам, но подвергалось террору все население. Лондонцы привыкли или, скорее, вынуждены были смириться с налетами, в ходе которых люди королевы, повергая в панику весь город, вылавливали подозреваемых либо разыскиваемых. Всякого «неизвестного», а к их числу относились безработные или те, за кого некому было поручиться, — хватали и помещали под замок в церковь, пока налет не закончится. Впрочем, такие рейды были лишь частью общей кампании устрашения; люди Уолсингэма начинали запугивать горожан за несколько недель до начала обысков, толкуя на каждом углу о «больших волнениях» и опасных чужеземцах, засевших в столице.
Лондонская жизнь превратилась в чистый ад: дикие выкрики на улицах посреди ночи, допросы при тусклом свете фонаря, стук каблуков по каменным мостовым. И виселицы, виселицы, а затем — головы и части человеческих тел, выставленные на всеобщее обозрение на Лондонском мосту.
Осенью 1584 года одна казнь была особенно устрашающей. Одновременно повесили восемнадцать человек, среди них двух женщин и двух подростков, и это убийство сопровождалось чем-то вроде акта варварского милосердия. Друзья осужденных, по словам свидетеля, поднялись на настил, ухватились за ноги казнимых и принялись наносить удары, чтобы ускорить смерть.
Неудивительно, что в подобной атмосфере неразборчивого насилия кое-кто злоумышляет и против повелителя. Один человек из Уорикшира «впал в безумие» и устремился, сверкая глазами, во дворец, где собирался застрелить королеву. Елизавета, восклицал он, змея и гадина, и голову ее нужно насадить на шест. Сознание этого человека сформировалось под влиянием католицизма — в его доме жил священник, — но что, собственно, толкнуло его на это страшное дело, осталось неизвестным. После ареста и допроса он вскрыл себе вены в камере.
Еще один потенциальный убийца был членом палаты общин. Раньше Уильям Пэрри казался вне всяких подозрений. Он являлся не только парламентарием, но и состоял на службе у Уолсингэма, и кому бы пришло в голову помыслить, что человек, столь тесно связанный с сетью осведомителей, может оказаться злоумышленником? И тем не менее он похвалялся тем, что рассчитается с королевой, а сообщник его выдал, подробно рассказав, как они вместе собирались преподнести сюрприз ее величеству, когда она поедет по городу в своем экипаже. Они пристроятся к карете с обеих сторон и одновременно выстрелят ей в голову. Существовал и другой вариант: Пэрри попросит личной аудиенции, ему, человеку преданному и давно проверенному, ее наверняка дадут, тогда он и убьет королеву.
Потом рассказывали, что к тому все дело и шло — Пэрри попросил и получил аудиенцию, пришел на нее с ножом, спрятанным в рукаве, но в последний момент струсил. Случись это убийство — и в стране начался бы хаос.
Правда, то были просто слухи, но история, передаваемая из уст в уста, лишь усилила общее напряжение и подтвердила распространенное в народе убеждение, что монархиня в опасности и нуждается в защите. Она представлялась людям истомленной, рыдающей женщиной, которая, расхаживая по саду, жалуется на окруживших ее со всех сторон врагов. Она бьет себя в грудь, гласит легенда, повторяя: «О слабая я, о несчастная» и тем не менее сохраняя веру во Всевышнего и его милосердие.
Таков пафос романтического народного сказания, услышанного в Лондоне одним путешественником. Точно такие же истории рассказывали много лет назад о Марии Тюдор, и тогда тоже рыцарственное сострадание даме, чья жизнь оказалась в опасности, заставляло забыть о присущем монарху достоинстве и твердости.
Осенью 1583 года был раскрыт католический заговор, имевший целью освобождение Марии Стюарт. С ним, как выяснилось, был тесно связан испанский посол Мендоса, которого немедленно выдворили из страны. Как раз когда заговорщиков схватили и под пытками заставили заговорить, Елизавета вместе с французским послом Мовисьером ехала под усиленной охраной из Хэмптон-Корта в Лондон. Королева с волнением рассказывала спутнику, что иезуиты подбираются к ней все ближе.
«По дороге, — вспоминал впоследствии Мовисьер, — нам встречалось множество людей; падая на колени, они молились за королеву и насылали проклятия на головы тех, кто желает ей зла».
Елизавета, как обычно, останавливалась, рассыпаясь в благодарностях за добрые пожелания, которые заставляли ее забыть об иезуитах. «Вот видите, — в какой-то момент заметила она, обращаясь к послу, — народ меня любит».
Народные молитвы отзывались эхом и в парламенте. Непосредственно перед рождественскими каникулами 1584 года Елизавета обратилась с благодарственной речью к членам палаты общин, после чего слово взял Хэттон. У меня с собой, сказал он, моление, написанное «одним праведным человеком». Это моление «во имя спасения королевы», и автор просил зачитать его вслух. При этих словах присутствующие опустились на колени и начали вслед за Хэттоном повторять строки моления, так, будто это было святое писание или Молитвенник.
Иные действия, направленные на то, чтобы подавить в зародыше любое злоумышление против королевы, носили более решительный характер. Летом 1584 года королевский Совет принял постановление, обязывающее подписавших его преследовать и предавать смерти любого, чьим именем действует убийца. Называлось оно «Соглашением о совместных действиях». А поскольку любое покушение на жизнь королевы (за вычетом действий безумцев) так или иначе было связано с Марией Стюарт, «Соглашение», по сути, представляло собою направленный против нее контрудар, и по мере того, как количество подписей увеличивалось (а оно быстро достигло нескольких тысяч), оппозиция Марии принимала все более отчетливые и массовые формы.
Что нетрудно понять, ибо в это десятилетие страха самая сильная угроза исходила от Марии, находящейся в заточении. Переживет ли ее Елизавета? Она девятью годами старше, и, если вдобавок учесть, что жизнь ее подвергается постоянной опасности, не исключено, что в один прекрасный день на английский трон взойдет Мария — даже в том случае, если заговорщикам, которых она столь явно поощряет, не удастся осуществить свои замыслы и посадить ее на трон силой.
Давно уж миновали те дни, когда обе королевы соперничали красотой. Если забыть о тщеславии, если стереть грим и снять парики, то это были старухи. Кожа одрябла, живость исчезла, черты заострились. Мария, хоть и была моложе, выглядела на десять лет старше соперницы. Голова у нее стала совершенно белой, кости ломило. Письма ее к Елизавете не отличались особым доброжелательством, и в то же время, памятуя о характере корреспондентки, многого она себе не позволяла. Мария, как, впрочем, и Елизавета, всегда полагала необходимым демонстрировать добрую волю и готовность к согласию. У нее в запасе каждый раз была масса предложений. Почему бы ей, например, не стать соправительницей (вместе со своим сыном Яковом) Шотландии? Елизавета от подобного предложения не отмахнулась, послала людей в Шотландию, чтобы выяснить ситуацию на месте, и пришла к выводу, что замысел этот практически неосуществим. Не говоря уже о риске, с которым сопряжено освобождение Марии, местная знать вовсе не жаждет возвращения обесчещенной, свергнутой королевы, да и Яков отнюдь не выказывает сыновних чувств.
Тем не менее переписка продолжалась. Вместе с письмами Мария посылала Елизавете парики, манжеты и капоры, вышитые ею, — нечто вроде напоминания о тоскливой жизни, что приходится ей влачить. Сырость и сквозняки, гуляющие по здешнему жилищу, писала она Елизавете, подвергают ее жизнь опасности, однако же она надеется, что сама Елизавета пребывает в добром здравии. Но в то же время Мария с жадностью перечитывала послания от католиков из Франции и Испании, послания, в которых говорилось о планах ее освобождения. В ответных письмах она всячески эти планы поощряла.
Елизавета, со своей стороны, дарила ей те же парики, пояса из шелка и тафты, а чтобы поправить здоровье, послала личного врача. Подписывала Елизавета свои послания, скрепленные королевской печатью, так: «Ваша добрая сестра и кузина». Ну а в зале заседаний Совета королева постоянно сетовала, что не знает, как быть со своей родственницей-интриганкой; ясно одно — выпускать ее на свободу нельзя ни в коем случае. «Ей давно следовало бы отрубить голову», — бросила она как-то в разговоре с одним итальянцем. И действительно, с ходом времени казнь королевы Шотландии казалась ей все более неизбежной.
В этом ее поддерживали и члены Совета, и парламентарии. С их точки зрения, от Марии уже давно следовало бы избавиться. Это «многоголовый дракон», угрожающий благополучию королевы и королевства, источник бунта, предательства и угрозы, исходящей из-за рубежа. О морали уже и говорить не приходится: она убила мужа, она прелюбодействовала, она соблазнила своего тюремщика Шрусбери (так, во всяком случае, утверждала злопамятная жена последнего Бесс Хардвик) и родила от него. Она только и ждет возможности навредить ее величеству Елизавете. «Представляется очевидным, — заключал справедливый Сесил, — что самолично королева Шотландии ни в какой заговор не вступала, однако столь же очевидно, что она желает Ее Величеству всяческого зла». Вообще-то о Марии можно было сказать не только это, но в 80-е годы в расчет принималось лишь главное.
В 1586 году Марии поставили ловушку, в которую она попалась, письменно подтвердив свое одобрение плану убийства Елизаветы. В октябре того же года состоялся королевский суд, вина Марии была доказана, и ей было предъявлено обвинение в государственной измене.
Будучи монархиней, отвечающей за благополучие своего народа и спокойствие государства, Елизавета не имела иного выбора, как издать указ, предписывающий вынести Марии смертный приговор. И тем не менее что-то ее удерживало от этого шага. Страхи, преследовавшие подданных, и ей не давали покоя, лишь усугубляя дурные предчувствия, с которыми она боролась на протяжении всего этого года.
А год выдался тяжелый — год горьких разочарований и неудач. Война оторвала от нее на многие месяцы Лестера, и отношения между ними сильно осложнились. Да и сама эта война, потребовавшая больших расходов, успеха не принесла, второстепенная победа при Затпене не в счет. А теперь еще надо решать судьбу королевы Шотландии.
Ее казнь была чревата серьезными политическими последствиями. Прежде всего встанет вопрос о престолонаследии. Со смертью Марии права на трон переходят к ее сыну, а что, спрашивается, удержит его от союза с теми же силами, что сейчас стоят на стороне матери и угрожают Англии вторжением извне? Правда, совсем недавно Яков подписал Бервикский договор, согласно которому в обмен на союз с Англией он принимает ежегодное содержание от Елизаветы. Он — законный наследник и как будто готов ждать своего часа, пока не распорядится сама природа. Но что, если Яков нарушит соглашение? И разве найдешь для этого предлог лучший, чем казнь матери?
Далее — Франция, где Марию все еще считают королевой. К Елизавете уже являлись французские дипломаты с просьбой сохранить Марии жизнь, и, находясь в состоянии войны, Англия не могла позволить себе лишний раз подтолкнуть Францию, и без того уже попадающую в зависимость от Испании, в лагерь короля Филиппа. А именно это может произойти, если из Марии сделают католическую мученицу.
Наконец, сама Испания и король Филипп. Не исключено, что смерть женщины, которую он считает законной наследницей английского трона, поумерит его военные амбиции. Но с другой стороны, вполне вероятно, что война за права Марии превратится в реванш, в отмщение ее убийцам. Какое-то время Елизавета советовалась по поводу принятия этого самого трудного для нее решения с Сесилом, но вскоре отказалась от этого и принялась размышлять в одиночку. Парламент призывал к казни, умоляя королеву отделаться «от этой зловещей и опасной женщины», пока еще не поздно. Но даже и сталкиваясь с единодушием буквально всех своих приближенных, Елизавета никак не могла заставить себя сделать решительный шаг. Уильям Дэвисон, сделавшийся недавно государственным секретарем — Уолсингэму уже трудно было выполнять эти обязанности, — считал, что, следуя одной лишь политической логике событий, королева никогда не подпишет смертный приговор. Для того чтобы убедить ее сделать это, должно произойти нечто чрезвычайное.
Среди предсказаний, активно циркулировавших в 1586 году, одно непосредственно касалось королевы Шотландии. Если поднять на нее руку, говорилось в нем, последствия будут страшными. В Англию, а именно в Честер, вторгнутся иноземные войска. Елизавета, брошенная на произвол судьбы своим строптивым парламентом, вынуждена будет бежать в Уэльс. Народ взбунтуется, возьмется за дубины, и в результате крестьяне возьмут верх, а в борьбе за корону Тюдоров схватятся многочисленные претенденты. Эта подробно расписанная картина грядущей катастрофы лишь усилила страхи королевы.
Оставаясь наедине с собой, она мучительно размышляла над мрачным предсказанием. Самой ей вовсе не хотелось посылать на плаху близкую родственницу. («Чего только не скажут, — отвечала она парламентской делегации, — когда выяснится, что ради собственного благополучия королева-девственница испила крови своей близкой».) Будучи женщиной образованной, Елизавета тем не менее верила в оккультизм, и в частности в доктрину соответствий — учение, согласно которому любое живое существо связано с себе подобными мощной физической силой. Если изъять одно звено в хрупкой цепи — разрушительные волны потрясут до основания целое. Не говоря уже о том, что дать согласие на умерщвление помазанницы Божьей — значит совершить святотатство, и уж тут точно прервутся все мировые связи, и тогда смерть и ее самой коснется своим крылом.
Помимо всего прочего, в тяжелых раздумьях Елизаветы воскрешались исторические события, оживали давно похороненные воспоминания. Пятьдесят лет назад в Англии уже казнили королеву. Как и Марии Стюарт, обвинение в измене было предъявлено Анне Болейн; и подобно Марии Анну заклеймили как порочную, нераскаянную грешницу, изменявшую своему мужу, как блудницу, замыслившую гибель своего повелителя и законного господина. Быть может, в душе дочери Анны жил суеверный страх — а ну как она просто следует путем отца, столь страшно отомстившего ее матери? Или все это только домыслы, случайные совпадения, которые Елизавета отмечала лишь мельком, всерьез задумываясь только о возможных последствиях казни Марии на международной арене?
В январе 1587-го страну захлестнула новая волна тревожных слухов. Хотя никаких оснований они под собой не имели, но и фантазия может порождать панику.
Испанцы якобы пересекли пролив. Они высадились в Милфорде и, сокрушая все на своем пути, движутся через Уэльс к столице Англии.
Север охвачен восстанием не менее грозным, чем бунт 1569 года, только на этот раз за повстанцами стоит Испания, и уже ничто не способно их остановить.
Лондон в огне. Королева вынуждена бежать, а может, как некоторые утверждают, и убита. В этой сумятице Марии Стюарт удалось скрыться. Она направляется на север, в лагерь бунтовщиков. Испанцы приближаются к горящей столице, их островерхие шлемы уже мелькают при зловещих отблесках ночного неба. Явно грядет конец света.
Слухи достигли и дворца. Возник устрашающий образ полыхающего Града. Елизавета все никак не могла решиться на окончательный шаг, хотя подталкивали ее к этому и паника, распространявшаяся, как лесной пожар, и государственная необходимость.
«Ни за что в жизни, — настойчиво повторяла она, — и пальцем к ней не притронусь!» И все же Мария должна была умереть. Выхода не было, разве что ее тюремщики, на что смутно намекали некоторые, выполняя обязательства, взятые на себя по «Соглашению», уже сами расправились с нею. Елизавета на всякий случай проверила это — слух оказался ложным. Она крепко выругалась — на словах легко быть храбрым!
Тут пришла весть о том, что на ее жизнь готовится новое покушение — опять именем Марии. Во главе заговора стоял французский посол, хотя, когда он был раскрыт, заговорщики еще не решили, как именно расправиться с Елизаветой: то ли на итальянский манер положить яд ей в стремя или в туфлю, то ли взрывное устройство в кровать.
Таким образом, необходимость умиротворять французов отпала. Что же касается Якова Стюарта, оставалось надеяться на его равнодушие к матери и столь тщательно лелеемые собственные права на трон.
В конце февраля Елизавета отправила ему послание. В нем говорилось, что Мария — «змея, готовая в любой момент выпустить яд». Если сохранить ей жизнь, погибнет сама Елизавета. Тяжкие сомнения остались позади. Теперь надо было сделать простой и в то же время роковой шаг.
1 февраля Елизавета призвала к себе Дависона и, вручив ему указ со смертным приговором, отправила к больному Уолсингэму. Момент был торжественный, и тем не менее Елизавета нашла в себе силы мрачно пошутить. «Надеюсь, эта беда, — она кивнула на свиток, — не убьет его окончательно».
Когда от рожденья Христова
Лет восемьдесят пройдет,
А после — восемь, и снова
— И тысяча, и пятьсот,
То время ужаса злого
И скорби к народам придет.
Не вспрянуть суше и морю,
На землю небу не пасть, —
Но грянет нежданно горе
Для прежде могучих царств.
Корабли «Непобедимой армады» с развевающимися на пронзительном ветру белыми парусами, украшенными ярко-красными крестами, покачивались на якоре в Лисабонской бухте. Всего их было больше сотни, в том числе пятьдесят мощных галеонов, галеасов, а также переоборудованных под военные цели громоздких торговых судов, напоминавших скорее большие замки. Уже сам вид этих оснащенных сверху донизу вооружением кораблей, по бокам которых покачивались спасательные шлюпки и лодки с провиантом, способен был навести ужас на любого противника.
Командовал в это время (шел 1588 год, весна) «Армадой» дон Алонсо Перес де Гусман, герцог Мединский и рыцарь Золотого руна. Король Филипп назначил его на этот пост два месяца назад, и все это время он посвятил настойчивому изучения дела, о котором раньше практически не имел никакого понятия. В настоящий момент он наблюдал за погрузкой ящиков с мушкетами и копьями, латами и шлемами, ядрами и порохом. Лошадей и скот размещали в трюмах вместе с бочонками с солониной, рыбой, рисом, сыром и другими продуктами, а также вином и пресной водой. Среди матросов — а командующий распорядился намного увеличить их количество — была публика самая разношерстная: помимо опытных служак, в том числе и с других, не входящих в «Армаду» кораблей, люди, только что выписавшиеся из госпиталей, преступники, освобожденные из тюрем, даже крестьяне, которые и моря-то раньше не видели.
И все равно людей не хватало. Несколько месяцев назад, когда впервые было объявлено о снаряжении большой экспедиции, в Лисабон со всей Португалии и Испании хлынуло множество добровольцев. Но команда уменьшилась в результате вспышек разного рода эпидемических заболеваний, да и дезертиры появились, так что возникла острая нужда в пополнении. Брали всех, кого угодно.
Да и другие заботы одолевали герцога Медину. Вооружены огромные суда были отменно, однако же явно не хватало бомбардиров. У иных кораблей протекала палуба, другие плохо слушались руля. Явно недостаточно было и малых судов сопровождения. Следовало ожидать, что возникнут сложности с провиантом, ибо жулики-поставщики норовили всучить тухлое мясо и прокисшее вино. И наконец, на весь флот явно не хватало бочек из выдержанного дерева; еду и вино приходилось хранить в бочонках из сырой древесины, которые пропускали влагу, да и продукты в них быстро портились.
Тут поработал Дрейк. Год назад, весной 1587 года, отважный мореплаватель ворвался в Кадисскую бухту, представлявшую собою в то время провиантский склад «Армады», и вместе с тридцатью семью боевыми кораблями и судами поменьше сжег десятки тысяч заготовленных бочек. К немалой радости Елизаветы, среди его трофеев оказалось торговое судно с грузом специй, шелков и драгоценностей, стоивших не одно состояние. И все же самый сильный удар по испанцам нанесла потеря бочек, ибо в отличие от кораблей ее, во всяком случае, в таком объеме компенсировать было нечем.
…На сильном, по-зимнему холодном ветру трепетали разноцветные флаги и вымпелы, придавая флотилии праздничный вид. Но герцогу было не до праздников. Командование этой громадой давалось ему нелегко, особенно если иметь в виду, что амбициозные, ревнивые капитаны постоянно ссорились друг с другом да и на самого адмирала поглядывали искоса. К тому же дон Алонсо без особого оптимизма взирал на военные перспективы «Армады». Астрологи и прорицатели предсказывали на нынешний год катастрофы, и, если принять в соображение неудовлетворительное состояние судов и команды, им можно было верить. Погода тоже не радовала. Ветры самых разных направлений дули не переставая, поднялся небывалый для этого времени года шторм, обрушивающий с грохотом на берег огромные водные валы. Все указывало на то, что и летом ураганы, да такие, каких много лет уже не было, не утихнут, адмирал с тревогой думал, каково придется его судам в грозных водах Северной Атлантики.
Король, как и дон Алонсо, по природе тоже был фаталистом, другое дело, что в нем жила неколебимая уверенность в том, что Всевышний всегда на его стороне. В глазах Филиппа «Армада» подобно крестоносцам вершила святое дело. Годами его уговаривали обрушиться всей своей мощью на Англию, и вот наконец он решился. В результате каких мучительных расчетов пришел он к такому решению, сказать трудно, ибо с годами король все больше уходил в себя и мыслями своими ни с кем не делился. Так или иначе, где-то в середине 80-х годов ему, видимо, было какое-то знамение. Ему открылось, что все богатства, накопленные им за долгие годы правления, вся необъятная власть, все золото и серебро из Нового Света, все земли, им завоеванные, предназначены для одной-единственной цели: сокрушить эту еретичку — королеву Елизавету.
С решимостью, поразившей его собственных министров — ибо они привыкли к медлительности, к всегдашней неопределенности с его стороны, — Филипп распорядился подготовить к выходу в море огромный флот. Он возьмет курс на Нидерланды и, объединившись с отрядами Пармы, нападет на Англию. То есть сама по себе «Армада» не являлась инструментом вторжения, ей предстояло сыграть подготовительную роль, главное — наземная операция. Тем не менее, объединившись, могучие военные корабли и десятки тысяч пехотинцев должны были одолеть сильный английский флот и далеко не прочные береговые укрепления.
Правда, где именно и как произойдет объединение морских и наземных сил, оставалось неясным, тем более что единственный пригодный для швартовки таких тяжелых кораблей порт в Голландии оставался в руках противника. Однако же эти и иные тактические соображения не могли заставить отложить начало военной экспедиции. Весной 1588 года перед герцогом Мединой открылась поистине величественная нанорама. Всё — корабли и люди — было готово к выходу в море. Самый могучий, самый крупный, самый устрашающий флот в европейской истории был снаряжен в рекордно короткие сроки. Пройдет еще совсем немного времени, и Филипп, как с тревогой ожидали англичане, обрушится на Англию, и к ногам его падет последняя твердыня христианского мира.
Но они, наверное, удивились бы, узнав, с какой тревогой моряки «Непобедимой армады» следят за оборонительными приготовлениями Англии. «Похоже, противник не очень-то нас опасается, — говорил лорд Хауард Эффингэм, единоутробный брат изменника Норфолка, а ныне командующий английским флотом. — Мы кажемся им цепными медведями, которых готовы растерзать собаки». С другой стороны, английские соглядатаи в Лисабоне сообщали в Лондон, что здесь царит, особенно среди моряков, «великий страх», вызванный отличной готовностью англичан к морскому сражению. Особенный ужас наводил Фрэнсис Дрейк. Испанцы называли его El Draque — драконом и склонны были видеть в его флотоводческих дарованиях и неизменно сопутствующей ему фантастической удаче в бою нечто большее, нежели просто человеческие способности. Это кудесник, говорили они, его поддерживает высшая сила.
И все-таки в целом доклады из Португалии и Испании скорее обескураживали, нежели ободряли. В Лондон приходили самые невероятные сообщения: «Армада» насчитывает две сотни судов и тридцать шесть тысяч матросов и офицеров; в «Армаде» триста судов, половина из них — гигантские боевые корабли; в «Армаде» четыреста или даже пятьсот судов с командой такой численности, что Англии ни за что не устоять. Не говоря уже о сухопутных войсках, которые, по сообщениям из Дюнкерка, уже готовы к началу завоевательного похода. В гавани Дюнкерка — тридцать семь судов, они и доставят солдат Пармы к назначенному месту встречи с кораблями «Армады». Сюда в больших количествах доставляются боевые лошади, а аббатства превращены чуть ли не в пекарни для нужд армии.
Король Филипп настолько кичился своим громадным флотом, что даже не считал нужным скрывать его состав. Весной 1588 года по Риму, Парижу и Амстердаму ходили списки с перечислением судов, вооружения и численности команды «Непобедимой армады», и хотя сведения, в них приводимые, несколько преувеличивались, к истине они были ближе (впрочем, для англичан это являлось небольшим утешением), чем доклады разведки. Печатники в Амстердаме, всегда готовые очернить испанцев, от себя добавляли к официальным документам перечни бичей, плетей и иных пыточных инструментов, которыми якобы набиты трюмы кораблей «Непобедимой армады». На пути в Лондон эти страшные списки обрастали всяческими легендами и предсказаниями в том роде, что все взрослое население Англии будет предано пыткам и смерти, а младенцев сирот передадут семи тысячам кормилиц, которые будут находиться с ними в мрачных трюмах.
На протяжении ветреной весны и начала лета англичане готовились к войне. Во всех графствах собирались боевые отряды, а сельской знати Елизавета велела подготовить как можно большее количество копьеносцев и конников. В интересах безопасности во всех городах выставили ночную стражу. Подозрительных немедленно задерживали. Усилились преследования священников и укрывающих их нонконформистов, ибо трудно было предсказать, как поведут себя английские католики, когда в страну вторгнутся их единоверцы. Жителям береговой полосы было велено приготовить буи и сигнальные огни — их должны были зажечь при появлении первых кораблей «Армады». Особое внимание обращалось на все то, что могло представлять ценность для сил вторжения; даже скот, дабы он не попал в руки испанцев, отгоняли в глубь страны.
В устье Темзы соорудили нечто вроде барьера, препятствующего проходу вражеских судов. От Грейвсенда до Тилбери через всю реку протянули скрепленные друг с другом тяжелые цепи и корабельные канаты; удерживали их на месте с помощью ста двадцати мачт десятки небольших суденышек.
Но опорой обороны был флот, состоявший, помимо основных сил под командой лорд-адмирала Хауарда, из двух небольших отрядов — один в Плимуте во главе с Дрейком, недавно удостоенным титула вице-адмирала, другой в Дувре — он контролировал выход в Ла-Манш. Матросов собралось предостаточно, даже лоцманов с Темзы призвали под знамена. («Англия еще не видела такого количества храбрых капитанов, солдат и матросов!» — с энтузиазмом восклицал Хауард.) Вовсю трудились плотники-корабельщики, и в конце концов, по словам того же Хауарда, ни в одном из судов не осталось даже крохотной щели, хотя для этого пришлось, невзирая на неблагоприятную погоду, работать день и ночь.
К июню все было готово, суда весело плясали на больших волнах, словно «придворные на балу». Меж тем вымуштрованные отряды пехоты подтягивались к Тилбери, где расположился штаб наземных сил. Если кто и уклонился в грозный для страны час от королевской службы, свидетельств этому не осталось, хотя многие селяне выказывали обеспокоенность тем, что дополнительные налоги на содержание армии лягут на них непосильным бременем. В глазах большинства людей приближающееся столкновение с Испанией было, должно быть, немалым облегчением. Во всяком случае, их воодушевляла встреча на поле боя с противником, которого так долго боялись. Чем бы этот бой ни кончился, победой или поражением, по крайней мере придет конец бесконечной неопределенности. «Приятно было наблюдать, — пишет один современник, — за солдатами на марше к Тилбери. Лица у них раскраснелись, отовсюду слышались воинственные возгласы, люди от радости чуть ли не плясали».
В это самое время корабли «Непобедимой армады» трепал страшный ураган в районе мыса Финистьер. С момента отплытия из Лисабона в начале мая беды обрушивались на нее одна за другой. Сначала сильный встречный ветер никак не позволял отдалиться от берега, затем суда начало сносить к югу. Когда наконец удалось взять курс на север — при этом двигалась «Армада» еле-еле, задерживали суда с провиантом и ветры, постоянно дувшие в разных направлениях, — у людей началось массовое расстройство желудка из-за грязной воды и дурной пищи. Бочонки из сырой древесины начали-таки собирать свою дань. В них завелись черви, только рис оставался нетронутым. Адмирал уже собирался было остановить дальнейшее продвижение, но тут налетела сильнейшая буря, суда разбросало, многие оказались поврежденными, и пришлось заходить в ближайший порт.
В этой обстановке трудно было поверить, что «Армаду» ведет рука Божья. Июнь, как убедили герцога Медину, — лучший месяц в году для мореплавания: море спокойно, даже в самых опасных местах дует попутный ветер. Однако в июне штормило еще сильнее, чем в мае. Если Богу даже в самое благоприятное время не угодно было протянуть свою благословляющую длань, то не знак ли это того, что экспедиция обречена на провал?
Верить в это не хотелось. Как Богу может быть не угодно предприятие, обладающее всеми знаками святого дела? Судам дали названия по именам святых: «Святой Франциск», «Святой Лоренцо», «Святой Людовик», «Святой Мартин». На развевающихся флагах и вымпелах красовались изображения святого креста и героев небесного воинства. На знамени флагманского судна, пышно освященном в лисабонском соборе накануне отплытия, — лик распятого Иисуса Христа, а на корме — изображение Святой Девы, молитвенно возведшей очи горе. Под ним надпись: «Exsurge, Domine, et judica causam tuam» — «Восстань, о Боже Святой, и яви справедливость дела Твоего».
Ничто не должно было осквернить этот новый крестовый поход! Перед выходом из гавани судна очистили от непотребных девиц, матросы и офицеры отправились в собор помолиться и смыть грехи. В плавании их сопровождали почти двести монахов, исправно служивших мессу и принимавших исповедь. На рассвете и закате у мачт собирались и пели религиозные гимны мальчики из церковного хора, матросам же было строго-настрого запрещено богохульствовать. Слова-пароли на каждый день: на понедельник — «Дух Святой», на вторник — «Святая Троица», на среду — «Святой Яков», на четверг — «Ангелы» и так далее — служили напоминанием о высшем смысле начавшегося похода. «Все вы, от самых малых до самых больших, — напутствовал моряков король Филипп, — должны понимать, что цель нашей экспедиции — вернуть в лоно церкви страны, находящиеся ныне в руках врагов веры. Не забывайте же о своей миссии, и Бог да пребудет с вами».
«Бог пребудет с нами» — в это верил и герцог Медина, а особенно укрепился в этой вере после того, как один монах, этот святой человек, высказал в разговоре с ним убежденность, что победа в грядущей войне окажется на стороне испанцев. Да и ближайшие помощники герцога, люди с изрядным боевым опытом, не сомневались в победном исходе, хотя откровенно признавали, что англичане имеют преимущество в артиллерии и маневренности. «Мы бьемся за святое дело, — говорил один из них. — Мы выступаем против англичан, веруя в чудо».
И тем не менее, окидывая взглядом из своей каюты на флагманском корабле потрепанные суда, зашедшие на ремонт в гавань Коруньи, адмирал пребывал в угрюмых раздумьях. Пусть так, их поход в руках Всевышнего, но отвечает-то за него он, и эта ответственность тяжким бременем придавливала его к земле. Даже неопытному моряку вроде него было видно, что легкие галеры, быть может, представляющие собою грозную силу в водах Средиземноморья, в качестве океанских судов не годятся. Громоздкие, неповоротливые торговые суда постоянно отставали от быстроходных галеонов. Шторм, в который попала «Армада», лишь подчеркнул ее уязвимость, однако же и при благоприятных условиях стоило еще и еще раз взвесить перспективы всего предприятия.
«Идти в наступление, даже и имея в своем распоряжении силы, отнюдь не превосходящие силы неприятеля, дело рискованное, — писал королю Медина, — а когда этих сил меньше, тем более что людям не хватает опыта, этот риск увеличивается многократно». «Вынужден признать, — продолжал адмирал, — что мало кто среди моих людей (если таковые имеются вообще) способен оказаться на высоте стоящей перед ними задачи». И он с педантичностью принялся перечислять конкретные трудности в надежде на то, что король, известный своим трезвомыслием и вниманием к деталям, в полной мере оценит невыгоды положения «Армады». «Я со всем тщанием изучил ситуацию, и Ваше Величество можете быть уверены в серьезности моих слов, когда я утверждаю, что мы чрезвычайно слабы. На мой взгляд, риска можно было бы избежать, заключив с противником почетный мир», — предлагал Медина.
Письмо герцога обескуражило Филиппа, к тому же и Парма из своего голландского далека оценивал положение примерно таким же образом (число его солдат уменьшилось с тридцати тысяч до семнадцати, а ведь надо еще позаботиться о тыле; при таких обстоятельствах перспективы наступательной операции выглядели, с его точки зрения, весьма зыбкими). Но сомнения короля длились недолго. Всякого рода трудности, пусть даже весьма значительные, не должны препятствовать осуществлению божественной миссии. В королевской часовне Эскориала каждый день служили мессы и молебны; по улицам испанских городов и деревень толпы людей проносили изображение Святой Девы, взывая к Божьему благословению «Непобедимой армады». Адмиралу следует уверовать в благополучный исход, в то, что он и его люди справятся с любыми препятствиями. Король Филипп распорядился продолжить поход.
Герцогу Медине оставалось только повиноваться, и 12 июля, дождавшись конца ремонтных работ, он отдал приказ поднять якоря.
Ровно через неделю капитан английского барка, патрулировавшего выход в Ла-Манш, заметил вдалеке испанскую флотилию и немедленно передал сообщение в Плимут. К вечеру все побережье осветилось сигнальными огнями, отблеск которых (как и густые клубы дыма) был виден и в местности, достаточно отдаленной от пролива, и даже на противоположной стороне, в Дюнкерке. В течение считанных часов огненная цепочка протянулась на северо-запад, достигнув к утру Шотландии. Испанцы пошли войной на Англию. Впереди — решающее сражение.
Через три дня в столице стало известно, что «Армада» находится на расстоянии выстрела от английских берегов. Елизавета назначила Лестера командующим королевскими силами, сосредоточенными в Тилбери. Это назначение придало новые силы старому графу, который после неудачной голландской кампании равным образом страдал от холодности королевы и медленно сводящей его в могилу болезни. Он даже не представлял себе, что годы окажут на него столь угнетающее воздействие. Брак его стал чистой формальностью, чему в немалой степени способствовали утраты (его сын от Летиции умер в младенчестве от эпилепсии — враги Лестера утверждали, что это Божья кара отцу-нечестивцу). Появившаяся незадолго до того книга «Лестерия» воспроизводила в самых выразительных подробностях все связанные с его именем скандалы. В чем только Лестера не обвиняли: в том, что он соблазнил чуть ли не всех фрейлин королевы (при этом он якобы одновременно жил и с солидными матронами, и с их дочерьми); в том, что он убивал всех, кто стоял на его пути к власти и богатству; и вообще Лестер — это исчадие ада, носитель всех пороков, что и сделало его самым ненавидимым в Англии человеком. Годы, отмеченные развратом и преступлениями, писал анонимный автор этой книги, превратили его в моральную и физическую развалину, и, возможно, это утверждение было не так уж далеко от действительности.
Всеобщая ненависть и зависть к его положению при дворе, к богатству превращали графа в мишень для всякого рода заговоров и покушений. В некоторых из заговоров, направленных против королевы, фигурировало и его имя, а в 1587 году положение Лестера сделалось и вовсе шатким — в угрозах не было недостатка, и звучали они поистине страшно. Либо говорили, что подожгут его дом и он задохнется в дыму, либо отравят при помощи, скажем, специальной жидкости, которую подмешают к духам.
В начале 1588 года Лестер отправил послание королеве, умоляя ее хотя бы в какой-то степени вернуть ему, угнетенному и изнемогающему, свое высокое благоволение. Назначение в Тилбери и стало запоздалым ответом на эту мольбу, и хотя граф понимал, что носит оно при всей звучности титула, присвоенного ему (лорд-распорядитель, командующий королевскими силами сопротивления иноземному вторжению), скорее характер символический — реальной власти было немного, — он его с радостью принял.
Елизавета отправила Лестера в Тилбери со словами «большого ободрения». Королевский призыв к самым решительным, несмотря на годы и болезни, действиям разогрел тщеславие графа. «Следует приложить все усилия к тому, чтобы отогнать грозного противника от ворот Англии», — писал он членам Совета, направляясь из Грейвсенда в Челмсфорд, где намеревался устроить смотр войскам. — Сейчас не время оглядываться назад, ворошить обиды прошлого». Однако настоящее не могло не волновать и не задевать его. Под начало ему дали слишком мало офицеров — открытый вызов его высокому рангу. К тому же он ревновал к Хансдону, которого королева поставила во главе своей личной гвардии; он просил членов Совета всячески содействовать тому, чтобы это назначение не мешало выполнять ему свои обязанности. Далее, у него произошла серьезная стычка с графом Оксфордом, который настолько высокомерно отказался от предложенного ему поста, что Лестер почел за благо как можно быстрее отослать его в Лондон.
В первые же насыщенные всякими неотложными делами дни своей службы в качестве лорда-распорядителя, Лестер убедил Елизавету самолично посетить расположение войск, так чтобы ее величество воодушевила тысячи, как воодушевила она его самого. К счастью для него, королева на несколько дней отложила свою поездку — за это время граф успел превратить неорганизованную толпу плохо накормленных солдат, недостроенные укрепления и промокшее на дожде снаряжение в некое подобие правильно организованного военного лагеря.
Война между Англией и Испанией заставила Елизавету прекратить затянувшийся конфликт со своими советниками. Казнь Марии Стюарт и психологические последствия этого мрачного действа обострили внутренние переживания Елизаветы настолько, что она на какое-то время утратила не только самообладание, но и трезвость политика. На роль козла отпущения был выбран Уильям Дэвисон. Королева отправила его в Тауэр и даже потребовала бессудного повешения (когда выяснилось, что это невозможно, Дэвисон был предан суду и приговорен к неопределенному сроку тюремного заключения и крупному штрафу). После этого советники стали не на шутку опасаться за собственную жизнь.
И действительно, какое-то время казалось, что угрозы отрубить голову, которые Елизавета гневно раздавала направо и налево, — это не пустые слова взбалмошной женщины. Она требовала от судей признания своей абсолютной власти, что воскрешало в сознании ее самых доверенных приближенных призрак отца королевы — Генриха VIII. С годами и он, и его отец Генрих VII то и дело впадали в умопомрачение и, багровея, теряя от гнева дар речи, наводили ужас на весь двор. Генрих-отец с возрастом стал параноиком, Генрих-сын превратился в страшного тирана.
Многое указывало на то, что и Елизавета Тюдор подвержена таким же приступам ярости, но в отличие от отца и деда доселе она не позволяла собственным капризам мешать ей управлять страной. Но на протяжении трех-четырех месяцев, прошедших после казни кузины-королевы, Елизавета, казалось, была близка к тому, чтобы шагнуть за эту грань. Во всяком случае, она вступила в прямое столкновение с людьми, осуществлявшими ее политику. В конце концов правительственного кризиса удалось избежать. Месть ее приняла некую извращенную форму: она удалила из дворца всех тех, кого собиралась примерно наказать, затем, после тяжелой опалы, вернула, однако обращалась с ними самым унизительным образом. Так, например, сложилась судьба Сесила, которого Елизавета поначалу хотела бросить в Тауэр. Он был отправлен в ссылку, затем как бы прощен, однако старому и измученному человеку пришлось терпеть тяжкие обвинения, такие как «изменник, подлец, лицемер», причем тон был куда резче, чем даже сами слова. Уолсингэм легче мирился с дурным обращением, хотя и он давно уже был нездоров и, надо полагать, подобные сцены должны были сильно угнетать его. Королева и в лицо бросала ему оскорбления, и за спиной отзывалась с презрением.
Военная угроза, возникшая весной 1588 года, несколько разрядила напряженную атмосферу при дворе и направила королевский гнев в другом направлении — более, надо отметить, уместном. Нельзя, разумеется, сказать, что действия испанцев ее порадовали; по правде говоря, Елизавета до последнего момента отказывалась признать неизбежное, проявляя необычную даже для нее скупость в обеспечении деньгами наземных войск и флота («Король Гарри, отец Ее Величества, — жаловался адмирал Хауард, обнаружив, что больше чем на месяц вперед Елизавета содержания ему и его людям не дает, — был щедрее, уж шесть-то недель были минимумом»), и до середины июня, уже через много недель после того, как «Армада» вышла из гавани Лисабона, продолжала вести переговоры с Пармой. Но когда надежд на примирение не осталось, Елизавета, оказавшись лицом к лицу с опасностью, воспрянула духом. Она приняла вызов, да так дерзко и решительно, что это надолго сохранилось в памяти англичан.
8 августа, дождавшись прилива, Елизавета отбыла на своем королевском судне в Тилбери. Сопровождала ее целая флотилия небольших речных судов с трубачами и офицерами гвардии. Запели трубы, раздалась барабанная дробь, и под шумные приветственные возгласы солдат королева сошла на берег.
Облаченная на античный манер в серебряную кирасу, с серебряной же палицей в руках, Елизавета двинулась вдоль строя на могучем боевом коне. На ней был костюм из белого шелка, а на голове плюмаж вроде тех, что украшали и шлемы конников.
Всякий, мимо кого проезжала королева, опускался на колени, взывая к Господу хранить повелительницу Англии, пока наконец эта церемония не показалась Елизавете чересчур претенциозной да и утомительной. Она послала вперед гонца с просьбой воздерживаться впредь от этих проявлений верноподданнических чувств. Но приветственные восклицания остановить так и не удалось, и солдаты, стоявшие на страже перед королевским шатром, до самого утра восторженно повторяли: «Боже, храни королеву!»
Минуло уже более двух недель с тех пор, как испанские корабли показались в виду английских берегов, а новостей с Ла-Манша почти не поступало. Прошел слух, что Дрейк захватил один из испанских галеасов не то с адмиралом, не то с вице-адмиралом на борту. Потоплен якобы крупный корабль из состава «Армады». Два корабля захвачены вблизи Флашинга. Английские потери пока, судя по всему, незначительны. Появление королевы вдохновило солдат, однако они отлично осознавали опасность положения. Лагерем стали, согласно подсчетам, около десяти тысяч человек — сила немалая, но отнюдь не непобедимая. Если испанцы высадятся на берег, долго этому воинству не продержаться; оно даже Лондон не защитит, ибо протянутые через устье реки цепи и длинные мачты рухнули, открыв тем самым захватчикам дорогу к сердцу страны.
На следующий день, 9 августа, Елизавета снова объехала лагерь, на сей раз в сопровождении герольдов и офицеров гвардии, охраны и музыкантов. Впереди нее ехали Лестер и комендант лагеря лорд Грей — и тот и другой в роскошных одеяниях, держа шляпы с плюмажем в руках. По обе стороны от королевы шли восемь пеших охранников, за ними фрейлины, и в конце процессии — гвардейцы.
В этот день королева не просто отвечала на приветствия. Она произнесла речь, трогательную и воодушевляющую одновременно, тщательно выбирая слова и обращаясь к патриотическому чувству соотечественников-подданных.
«Возлюбленный мой народ! — говорила Елизавета. — Иные в заботе о нашей безопасности убеждали нас воздержаться от появления перед вооруженными войсками, ибо это чревато риском стать жертвой измены. Но, заверяю вас, нам и в голову не приходит заподозрить наш любимый народ в неверности, иначе зачем жить. Пусть трепещут тираны. Ну а мы, видит Бог, черпаем нашу силу и уверенность в верных сердцах и доброй воле наших подданных; и потому в этот час мы с вами — не ради развлечения или забавы, но в стремлении жить либо умереть вместе с вами в самом пекле сражения, положить, если нужно, и честь, и самое жизнь на алтарь победы во имя Бога, королевства и нашего народа!»
К особым ораторским приемам Елизавета не прибегала, говорила просто и громко, часто прерываемая восторженными возгласами присутствующих. Только те, кто стоял неподалеку, отчетливо слышали ее слова — большинство лишь видело невысокую женщину в тускло отсвечивающей кирасе и рыжем парике, покачивающемся в такт ее словам и взрывам оваций.
«Знаю, выгляжу я слабой и хрупкой женщиной, — продолжала Елизавета, — но у меня сердце и дух короля, короля Англии, и я с презрением думаю об этом испанце Парме да и о любом европейском государе, который отважится нарушить границы моего королевства; защищая его, клянусь честью, я сама возьмусь за оружие, сама стану и вашим военачальником, и вашим судьею, и тем, кто по достоинству оценит вашу доблесть в бою».
При этих словах, произнесенных худощавой стареющей женщиной, солдаты взревели; кончила речь Елизавета обещанием (так и невыполненным) выплатить им все долги и накормить голодных.
Будь это театральное действо, а не суровая реальность, битва, наверное, тут же бы и разгорелась, либо хотя бы донеслась весть о решающем — и успешном — столкновении двух флотов. На деле все выглядело совсем не так.
Выяснилось, что на Ла-Манше в то время разворачивались сражения, иные довольно кровопролитные и продолжительные. Однако, согласно сообщениям, полученным в Тилбери, поворотного значения они не имели, а в первые дни августа ситуация вообще запуталась.
«Армада», напоминающая плавучий город в виде полукруга, величественно курсировала вдоль берега. Следуя приказу Филиппа не сходить на землю, испанцы в ожидании Пармы с его людьми бросили якорь у Кале, успешно отражая атаки английского флота, наносившего, впрочем, им существенный ущерб артиллерийским огнем. Адмирал Хауард ошибся: не английские, а как раз испанские корабли, неуклюжие и неповоротливые при всей своей мощи, скорее напоминали медведей на привязи; а меньшие размером, но куда более стремительные английские «мастиффы» наседали на них со всех сторон.
Герцог Медина слал одного за другим нарочных к Парме с просьбой ускорить отплытие, но пока что его не было и в помине; дело в том, что Парму задерживали голландцы. Ослепляемые попеременно густым дымом от английской канонады и дождем, который вместе с мощными валами заливал их суда, капитаны «Армады» кляли своего командующего, Парму и злую судьбу. Через несколько дней англичане предприняли мощный обстрел вражеских судов; испанский флот разметало в разные стороны, несколько кораблей пошло ко дну. Наутро атака повторилась. К тому же поднялся мощный, словно зимой, ураган. «Непобедимая армада» двинулась на север, преследуемая англичанами до тех нор, пока вблизи берегов Шотландии у них не кончились порох и провиант.
По воде плавали обломки мачт, клочья парусов, канаты, тела убитых, но англичане не ощущали своей победы, и теперь они с тревогой ожидали возвращения «Армады». Не может быть, чтобы испанцы вернулись домой несолоно хлебавши — наверняка повторят попытку выполнить свою задачу. Сначала, конечно, им нужно оправиться, затаиться ненадолго, скажем, в Дании, залечить раны, чтобы затем нанести новый удар. А тут и подзадержавшийся Парма при первой же возможности пересечет пролив на собственных судах, времени на это много не надо.
В это время английские моряки, сражавшиеся храбро и доблестно, несмотря на болезни, вызванные штормами и прокисшим пивом, не жаловавшиеся даже тогда, когда кончилась пресная вода и пить пришлось собственную мочу, начали сотнями умирать от тифа. На некоторых судах осталось так мало людей, что даже якорь поднять было некому. «Сегодня они заболевают и назавтра уже умирают, — писал адмирал. — Тяжелая картина».
Во всех католических городах Европы звонили церковные колокола в честь великой победы Испании. Рыболовецкий флот Ньюфаундленда на пути в Дьепп оказался якобы свидетелем крупного морского сражения, в котором англичане потеряли множество судов. Согласно другим сведениям, Дрейк попал в плен. Третьи утверждали, что Парма уже в Лондоне. Повсюду, от Парижа до Венеции и Рима, распространялись самые фантастические сведения, голоса же протеста звучали слабо, почти неразличимо. Этот год должен был стать годом катастроф, и катастрофа разразилась — над Англией! Именно в это всегда и верили добрые католики. В Эскориале безостановочно служили благодарственные мессы; в Севилье и Мадриде ликующие толпы плясали вокруг костров, празднуя победу над нечестивой еретичкой Елизаветой и пленение «огнедышащего дракона» — Франсиса Дрейка.
Но радость, как и дурные предчувствия английских флотоводцев, была преждевременной. Изрядно потрепанная «Армада» — многих кораблей она лишилась безвозвратно, иные были сильно повреждены — с трудом пробивалась назад, поближе к дому. Очередной шторм настиг ее у Оркнейских островов, и к тому времени, когда флот достиг залива Голуэй, несколько больших кораблей пошли ко дну. Ветер гнал обломки и спасательные шлюпки к берегам Ирландии, где оставшиеся в живых воины «Армады» попадали в руки англичан или ирландцев-наемников. От могучего флота, сформированного той весной в Лисабоне, осталась лишь половина.
А в Лондоне еще долго, несколько недель, не знали, что Англия одержала великую победу, заставившую испанцев на некоторое время притихнуть. Парма со своим отрядом так и не появился. Не возвратилась к берегам Англии и «Армада». Напротив, распространились слухи о дохлых лошадях и мулах, которых волнами выносит на берег (это испанцы, стремясь избавиться от лишнего груза и испытывая недостаток в воде, выбрасывали животных за борт), обломках галеонов, налетевших на острые скалы либо сметенных могучими океанскими валами. В общем, стало ясно, что, празднуя победу, континентальная Европа всего лишь выдает желаемое за действительное. «Армада» проиграла, став жертвой английской артиллерии, плохой погоды и собственной слабости.
«Пришла, увидела, бежала» — с такими плакатами шли протестанты, отмечая чудесную победу над «Непобедимой армадой». Теперь, когда англичане оглядывались назад, ее размеры казались чудовищными, силы неодолимыми. Явилась она, писал Рэли, во всем своем устрашающем великолепии, ни один флот мира не мог с нею сравниться. Суда ее были столь велики, с вергилианским пафосом пишет Кэмден, что ветру трудно было нести их, а океан стонал под их тяжестью. Несвоевременное, дурно организованное предприятие казалось карою небес, эпическим сюжетом в канонической протестантской истории.
Однако же свидетельства попавших в плен и не расстрелянных на месте испанцев возвращают эту катастрофу в земные измерения. Они рассказывают о голоде на поврежденных судах, о том, как умирали раненые, лишенные воды и пищи, как люди бросались за борт, как всех постепенно охватывало беспросветное отчаяние. Лишь немногие благодаря помощи святых сохранили в этом кошмаре присутствие духа.
В конце октября, почти через три месяца после грандиозного морского сражения в проливе Ла-Манш, Джеффри Фентон, английский министр по делам Ирландии, прогуливался по побережью в графстве Слайго. Давно уже представлял он корону в Ирландии и был свидетелем многих здешних войн и большой крови. Но в этот ненастный осенний день глазам его предстала не виданная прежде картина. На протяжении менее чем пяти миль, писал он впоследствии Сесилу, я насчитал более тысячи ста разлагающихся трупов испанских моряков.