Часть 2 Невеста бога

Глава 6

В пятнадцать лет коварная рука

Тебя лишила чистого цветка.

Увы, прельститель был лукав и смел,

В своем деянье скоро преуспел.

Рыдай теперь — уж поздно горевать.

Коль серебро на мелочь разменять,

То серебром уже не обладать.

Томас Сеймур, главный адмирал Английского королевства, решительно вошел в жизнь Елизаветы, едва она переступила границу отрочества. Его бьющая через край энергия и властные манеры будоражили сонную жизнь двора, и никто — от придворных Екатерины Парр до юных камеристок Елизаветы — не оставался равнодушным к исходящей от него мужской силе. Женщины хвалят умных, но любят других, гласит пословица, и главный адмирал как раз и воплощал это тайное пристрастие женщин к настойчивости и даже развязности в ущерб скромности. Это был человек действия, человек грубой физической силы; низвергнутый герой, самоуверенность которого и послужила причиной его печального конца.

Как-то Сеймур отправил посыльного к Кэт Эшли, наказав ему засвидетельствовать даме почтение, а после спросить, «как там у нее дела с ягодицами, может, еще аппетитнее стали?» Шутил он с истинно раблезианской раскованностью, даже на такие темы, как право престолонаследия. «Да, да, это действительно так, только не надо слишком серьезно относиться к этому», — говорил он ошеломленному казначею двора Томасу Перри по поводу абсолютно беспочвенных слухов относительно своих тайных планов женитьбы на Джейн Грей. Вообще чувство юмора у этого человека было весьма своеобразное, а уж такта явно недоставало. К тому же от шуток его окружающим весело не делалось, ибо веселье легко сменялось вспышками самой неудержимой ярости, и его излюбленное ругательство — «в гробу я всех вас видел» — часто звучало в доме.

Достигнув возраста, когда ценятся (и лелеются) серьезность и обстоятельность, адмирал был груб и несдержан. Чувства его неизменно выплескивались наружу, и людей он в обращении не щадил. Он был, или старался казаться, неустрашимым, но его бесстрашие заставляло других бояться этого человека. Он был также полностью убежден в непогрешимости собственных суждений — качество, которое, подталкивая его к безрассудным поступкам, позволяло избегать тревожных сомнений. «Если уж он что-то вбил себе в голову, — писал его слуга Уайтмен, — переубедить его было невозможно». Прямота и напористость ставили его в крайне невыгодное положение при дворе Эдуарда VI, где царили предательство и властолюбие. Но у него были свои приемы.

Несколько лет назад, когда Сеймур рассматривался в качестве возможного претендента на руку единственной дочери Норфолка Марии (будучи вдовой Генри Фитцроя, она оказалась первой в длинной череде королевских родственников по женской линии, что всегда так привлекало Сеймура), Генрих VIII заметил, что герцог вознамерился «отдать дочь за такого молодого жеребчика, который готов удовлетворить все ее желания». Впрочем, о необыкновенной мужской силе адмирала кто только не говорил. У него была репутация человека с ненасытными сексуальными аппетитами, который смотрит на женщин с одной только точки зрения и явно не является джентльменом. Из этого не следует, будто по стандартам своего времени он был распутником либо циником по отношению к дамам: просто видел в них желанный объект, который следует оценить, после чего им нужно завладеть и использовать в собственных интересах. Весьма привлекательная внешность, естественно, давала ему огромные преимущества, как, впрочем, и уникальное положение, сложившееся в Англии к середине XVI века: кроме самого короля, на престол претендовали только женщины.

Но сам адмирал вряд ли поставил бы свои политические стремления в зависимость от успехов на любовном фронте. Он считал, что обладает как раз такими настойчивостью и решимостью — воспитанными годами тяжелой солдатской службы и командным положением на флоте, — которые и нужны сейчас Англии. Ситуацию в стране можно в лучшем случае назвать неопределенной — на троне ребенок, за ним стоит Тайный совет, члены которого скорее напоминают пауков в банке, чем государственных мужей, а ведущее положение занимает крикливый и вспыльчивый, однако же не обладающий настоящей властью регент.

Мальчик-король был очарователен — настоящая куколка в шляпе с пером и бархатном камзоле со знаками королевского достоинства. Забавно подражая отцу, он хмурил бровки и расхаживал по зале приемов, но в устах Эдуарда с его тонким голоском гневные и устрашающие тирады Генриха звучали смешно, и к тому же сыну катастрофически не хватало могучего физического здоровья отца. Выглядел он ребенком хрупким, слабым, нуждающимся в заботе. Все беспокоились за него, начиная с советников, у которых уже был готов план действий на случай его смерти, до столичных жителей — им надо было хоть изредка видеть эту щуплую, гнущуюся под тяжестью драгоценностей фигурку, и, когда Эдуард не появлялся на публике слишком долго, всем приходила в голову мысль о худшем. В двенадцать лет король записывал в дневнике: «Распространились слухи о моей смерти, и потому пришлось проехать через Лондон».

Не по годам, как и его сводные сестры, развитой умственно, Эдуард со временем стал таким прекрасным знатоком языков, что бегло разговаривал на латыни даже на научные темы. Значительно продвинулся он и в знании греческого, а также современных языков, хотя габсбургский посол, когда кто-то сказал ему, что король владеет латынью лучше, чем он французским, пробурчал нечто в том роде, что Эдуард одинаково плохо говорит на обоих языках. В любом случае по этой линии юный король значительно опережал своих советников; Дадли, когда ему пришлось высказаться о документе, определяющем статус ордена Подвязки, который Эдуард собственноручно переписал на безупречной латыни, с некоторым смущением заметил, что может лишь «догадываться» о его достоинствах.

Однако воспитание Эдуарда носило по преимуществу практический характер: да, ему не мешали с удовольствием заниматься языками — особенно нравилось Эдуарду делать заметки о только что прочитанных проповедях, когда английские слова он писал греческими буквами, — но прежде всего учили повелевать. Основательная географическая подготовка была делом первостепенной важности для короля, который со временем поведет в бой армии и флоты, так что еще мальчиком Эдуард мог с легкостью отбарабанить названия всех заливов и бухт, а также портовых и вообще прибрежных городов на берегах Франции и Голландии. Знал он и особенности течения больших рек, и осадку кораблей, которые могут ходить по этим рекам, и количество матросов на борту. Особое внимание уделялось видам вооружений, хотя эти занятия носили исключительно теоретический характер, ибо жизнь короля почиталась слишком ценной, чтобы подвергать ее риску на ристалище. Не были забыты также вопросы военной истории и стратегии. Эдуард запоминал имена своих наиболее влиятельных подданных, знати, сельских сквайров, которые в случае войны могут послать своих людей в королевскую армию.

Генрих VIII неизменно придавал огромное значение соблюдению ритуалов, и теперь все делалось для того, чтобы его наследник рос в такой же обстановке. Соблюдались те же сложные церемонии, разыгрывались турниры и домашние спектакли, что поражали в свое время воображение гостей короля Генриха. И двор был столь же многочислен — от французского повара до художников, врачей (целая команда числом в пятнадцать человек), десятков музыкантов, наигрывавших танцевальные мелодии во время королевского обеда и нежные баллады, когда король в поисках уединения удалялся в свои личные апартаменты. Королевской персоне оказывались особые знаки почтения. Если отцу Елизавета кланялась трижды, то брату пять раз, хотя сам он едва ли обращал на это внимание и вообще не позволял ей — как, впрочем, и другим родственникам — усаживаться вместе с ним под королевским балдахином. И все же пышно разодетый, сверкающий драгоценностями маленький король выглядел комично. Почитали его сугубо внешне, двор поддерживал иллюзию власти, выхолащивая ее суть. Ибо никто не забывал, что за королем постоянно возвышается фигура регента, который на самом деле и принимает все решения.

Эдуард Сеймур и его надменная, властная жена занимали во дворце апартаменты, обычно предназначаемые для королевы. Герцогиню (ее мужу достался титул герцога Сомерсета, когда его брат Томас стал бароном Садли) это более чем устраивало, ведь она всегда утверждала, будто в ее жилах течет кровь Плантагенетов, и считала только естественным, что такое положение и должно соответствовать ведущей роли мужа в управлении страной. Регента тоже вполне устраивали занимаемые апартаменты, хотя, если жена была озабочена прежде всего вопросами престижа, то сам он больше думал о том, как бы поставить на колени шотландцев и укрепить свою власть.

Главной целью оставалось полностью подчинить Шотландию Англии. Генрих VIII приступил к решению этой задачи еще в начале 40-х годов, стремясь раз и навсегда покончить с независимостью Шотландского королевства да и со стратегической ролью Шотландии, которая всегда была чем-то вроде «задних ворот» для вторжения в Англию. Столетиями политику Шотландии направляли в собственных интересах французы, добиваясь того, чтобы эту страну можно было в любой момент использовать как плацдарм для нападения на Англию либо как запасную позицию, когда война с ней идет на континенте. Генрих пытался покончить с этим положением сначала дипломатическими средствами, а потом, когда ничего не получилось, военной силой.

Именно регент стал его ангелом-мстителем. Он сжег Эдинбург, разрушил другие города и деревни. Теперь подошло время нанести завершающий удар, ибо Шотландией, как и Англией, сейчас правило дитя и страну тоже раздирали придворные распри. Юная королева Мария Стюарт была помолвлена с Эдуардом VI, но шотландцы расторгли соглашение; это обстоятельство наряду со всегдашней опасностью неограниченного французского влияния в этой стране, а также упрямой приверженностью ее жителей католицизму создавало более чем достаточный предлог для вторжения. Регент был уверен, что осуществить его необходимо в любом случае, не считаясь ни с чем — ни с угрозой, как никогда великой, вторжения со стороны Карла V, достигшего ныне, после победы при Мюльберге над немецкими протестантами, вершин могущества, ни с волнениями в сельской местности самой Англии, ни — тем более — с капризами безответственного и жадного до власти младшего брата.

«Мой брат, — отмечал Томас Сеймур, — обладает удивительной способностью привлекать людей на свою сторону, но я — исключение». Регент завоевал незаслуженную репутацию радетеля об интересах простых людей, но, хотя действительно он раздал все свои земли в Хэмптон-Корте местным фермерам и мелкой знати, был на самом деле безжалостным автократом, стремящимся к безграничной власти и исполненным решимости любой ценой достичь своей цели. «Свирепый и грубый» по отношению к своим коллегам — членам Тайного совета, он позволял себе такие оскорбительные выходки, что порою даже самых толстокожих доводил буквально до слез; это был «сухой, угрюмый, своевольный человек», который никого не любил и которого не любил никто.

В 1547–1548 годах Елизавета, сестра короля и ближайшая претендентка на престол, оказалась в самом центре политических бурь. Внешне ее жизнь почти не изменилась. По-прежнему часами она просиживала в классной комнате, занималась правописанием, музыкой, шитьем, порой, хотя и не часто, появлялась при дворе. Она достигла переходного возраста, что, разумеется, не могло не сказываться на ее внутреннем мире, однако же почти никаких свидетельств этому не сохранилось. Впрочем, в одном случае она испытала силу своего воздействия на мачеху и Сеймура и добилась успеха.

В 1548 году от чумы умер ее наставник Гриндел. От этого удара, к которому добавился обычный страх, вызванный самой эпидемией, дом оправился не сразу, однако уже через несколько недель встал вопрос о замене покойному. Возникла кандидатура его родственника-однофамильца. Екатерина и Сеймур отдавали предпочтение другому кандидату. Самой же Елизавете более всего по душе был Эшем, которого она давно знала и ценила за тонкий ум и безупречный такт. По собственной инициативе Елизавета переговорила сначала с ним самим, затем с мачехой и ее мужем. Спор решился довольно быстро, возможно, при посредничестве Чика, который тоже благоволил Эшему, и последний перебрался из Кембриджа в Челси.

Конфликт, связанный с выбором наставника, в какой-то степени отражал невидимую личную драму, готовую вот-вот разыграться в доме. Тут стремительно формировался любовный треугольник: Екатерина — Елизавета — Сеймур, и один эпизод, а также связанные с ним последствия в немалой степени предопределили крутой поворот в жизни девушки.

Поначалу все казалось достаточно невинным. Вскоре после переезда в дом жены Сеймур взял привычку заходить в спальню падчерицы ранним утром, когда она не успела еще вполне одеться. Заглушая ее испуганный возглас шумным пожеланием доброго утра он, пока Елизавета, покраснев как маков цвет, поспешно натягивала панталоны, «фамильярно хлопал ее по спине или заднице». Далее Сеймур взял за обыкновение приходить еще раньше, когда Елизавета даже не поднималась. Он врывался к ней в комнату, отдергивал шторы и, заставляя ее вскрикивать от страха, нырял к ней, весьма вероятно, совсем обнаженной, ибо в XVI веке дети редко спали в ночных сорочках, под одеяло. Однажды он попытался ее, совершенно беззащитную, поцеловать, и Кэт Эшли, спавшая в одной комнате со своей воспитанницей, «пристыдив, погнала его прочь».

Впрочем, похоже, что это была шутка, ибо в общем-то Кэт Сеймуру симпатизировала и находила его скорее забавным, нежели опасным. Елизавета же применила хитрость: теперь она поднималась раньше обычного и к появлению Сеймура была уже одета, причесана и вполне готова с достоинством пожелать гостю доброго утра. Но дважды, по воспоминаниям Кэт, адмирал появлялся в спальне вместе с женой, и, застав падчерицу в постели, оба принимались всячески тормошить ее и щекотать, а та только заливалась беззвучным смехом.

Потом, после переезда из Челси в Хэнворс, произошел странный случай в саду. Все трое были вместе, и Сеймур, то ли всерьез, то ли с каким-то изощренным юмором, принялся кричать на Елизавету, осыпать ее упреками, а в конце концов вытащил нож либо кинжал и начал полосовать черное платье — она все еще носила траур по отцу — до тех пор, пока не изрезал его на длинные ленты. Елизавета пыталась вырваться, но мачеха крепко держала ее за руки и выпустила, только когда муж успокоился. Елизавета побежала к Кэт и рассказала ей о случившемся. Напугалась она либо просто обозлилась, Кэт не поясняет; запомнилось ей только, что юная повелительница говорила, что ничего не могла поделать, «ибо пока адмирал орудовал ножом, королева держала ее за руки».

С течением времени Сеймур становился все настойчивее, а игра заходила все дальше. Теперь он появлялся у Елизаветы в распахнутом домашнем халате, без чулок, в одних домашних туфлях и всячески докучал приставаниями во время занятий. Когда же Елизавета указывала, что «в таком виде перед девушкой появляться неприлично», он сердито огрызался, однако дальше не заходил, молча удаляясь из комнаты. Но как-то утром он взял Елизавету вместе со служанками в настоящую осаду. Все они спрятались за шторами, однако Сеймур упорно отказывался уходить. В конце концов Елизавета оставила свое укрытие, и между ними разгорелась такая перепалка, что слуги только головами покачивали, жалуясь миссис Эшли на все это безобразие.

История получила огласку. Знатным дамам все рассказали их служанки, дамы — мужьям. Поползновения Сеймура не оставляли места для сомнений — его репутация говорила сама за себя. А Елизавета, судачили окружающие, настолько увлечена им, что потеряла всякий стыд, и настойчивость ухажера скорее льстит ей, нежели ее оскорбляет. Все видели, что она «к нему неравнодушна», что вспыхивает при одном лишь звуке его имени, забывая все уроки пристойного поведения. Если Сеймура не остановить, может случиться худшее. В конце концов, Елизавета — привлекательная, входящая в пору зрелости девушка и к тому же дочь своей матери. А яблоко от яблони, как известно, недалеко падает. Возможно, самое худшее уже произошло. Слухи становились все упорнее.

Превозмогая себя, Кэт решила поговорить с адмиралом начистоту. Она подстерегла его в одной из галерей замка в Челси и прямо заявила, что по всему дому ходят скандальные слухи и что слуг праведной королевы, знающих ее благочестивость и несравненный такт, оскорбляют неприличия, творящиеся в покоях Елизаветы. Саму же Елизавету обвиняют в распутстве, страдает ее репутация.

Сеймур взорвался. «В гробу я всех вас видел!» — загремел он. Кто смеет распускать такие сплетни о нем? Он немедленно отправляется к своему брату, регенту, с жалобой на клевету. Во всем же остальном все останется по-прежнему, ибо «ничего дурного» он не замышляет.

Но скандал не только не затихал, а, напротив, разгорался все сильнее. На сей раз дров в костер подкинула королева. Отчего она не предприняла ни малейшей попытки остановить своего распущенного мужа, остается совершенной загадкой. Ведь даже если она боялась спровоцировать его, могла бы поговорить с Елизаветой, а коли из этого ничего бы не вышло, отправить ее в другое место. Получилось же так, что она лишь усугубила положение падчерицы — возможно, оттого, что чувствовала, что уже проиграла ей сражение за благосклонность адмирала.

Екатерина поведала Кэт какую-то сомнительную историю. Сеймур, по ее словам, «как-то выглянул в окно на галерее и увидел миледи Елизавету в объятиях мужчины». До смерти напуганная, Кэт кинулась к Елизавете и обрушилась на нее с упреками. Та, отрицая все, залилась слезами, а немного придя в себя, поклялась, что ни в чем не повинна, призвав в свидетели всех своих служанок. Те дружно подтвердили ее слова, и Кэт, немного поколебавшись, решила поверить им. В конце концов, помимо Сеймура, в покоях Елизаветы появлялись только ее учителя, а уж их-то точно нельзя было назвать соблазнителями.

Обдумав ситуацию со всех сторон, Кэт догадалась о тайном умысле королевы. Та была ревнивицей, хоть и всячески скрывала это. Она не унизится до того, чтобы просить Кэт шпионить за мужем, но можно надеяться, что, если бросить тень сомнения на Елизавету, Кэт Эшли начнет присматривать за нею еще строже и, таким образом, измена будет предотвращена.

Пока плелась вся эта сложная интрига, Елизавета продолжала усердно осваивать уроки женской скромности. Она уже достигла такого возраста, когда эти уроки имеют непосредственное практическое значение. Еще ребенком Елизавета привыкла подражать походке, речи и манерам воспитанных женщин; теперь подражание вошло, хотя и не до конца, в привычку. В тринадцать-четырнадцать лет вопросы пола таят в себе постоянный соблазн, влюбленность представляется капканом, а честное замужество — венцом желаний молодой женщины.

Женщины, умирающие старыми девами, обречены, как поется в одной песенке XVI века, и в аду ими остаться. Но потерять невинность до брака считалось самой страшной трагедией. Испанский гуманист Вивес, один из учителей Екатерины Парр в молодости, чьи сочинения Елизавета, несомненно, читала, много рассуждал о тяжелой атмосфере подозрительности, в которой приходилось жить женщинам с запятнанной репутацией. Стоит девушке потерять невинность, пишет он, как все начинают о ней сплетничать, и мужчины, которые в противном случае могли бы к ней посвататься — в их числе достойные, заботливые мужчины, — всячески избегают ее.

Такая девушка и надеяться не может на замужество. Хуже того, она навлекает позор на своих родителей, которых начинают неизбежно винить в ее слабости.

Падение ее настолько глубоко, отмечает автор, что она начинает бояться смотреть людям в лицо и даже в одиночестве ее преследует все тот же кошмар, ибо «невытравимо пятно, которое легло на сознание». Воображаемые беды накладываются на реальные. «Услышав чей-нибудь негромкий разговор, — продолжает Вивес, — девушка решает, что говорят о ней. А если речь заходит о распущенности, то думает, что это ей в назидание». Разумеется, и мужчинам-распутникам приходится несладко, но женщинам, торжественно вещает Вивес, «гораздо хуже, потому что по самой природе им следует быть более целомудренными и, стало быть, падение карается строже».

Дабы юная девица не думала, будто защищена от соблазнов плоти, надо постоянно напоминать ей, что вовсе не распущенность, а обыкновенное чувство влечения или симпатии таит для большинства женщин самую страшную опасность. Она позволяет мужчинам завладеть своими мыслями. Ее охватывает томление. Она перестает контролировать себя, теряет голову в присутствии возлюбленного, а когда никто не слышит, заводит с ним легкомысленные речи. И вот, сама того не сознавая, впадает в грех. Любовь, поучает Вивес, «ослепляет, затуманивает сознание, девушка уже не ведает, что творит, вся отдаваясь власти любовного чувства».

«Такой яд, — продолжает Вивес, — отравляет любого, но женщин в особенности. Потому и предосторожностей им следует принимать больше. Ибо искушение приходит внезапно, когда женщина и сама не отдает себе отчета в происходящем, воспринимает его как радость и наслаждение, даже не догадываясь о том, какой убийственный яд таится в красивой оболочке».

Если не быть постоянно настороже, падение неизбежно. И наказание ждет страшное: болезни, нищенство, улица. Отчего, вопрошает Вивес, так много девушек «с охотою бросаются в эти воды порока, в том числе и девушки из честных семейств?» И даже сестра короля не защищена непроницаемой броней, и ее позор, буде она уступит искушению, станет еще горше, ибо у нее особое положение и особая ответственность. Потому таким, как Елизавета, надлежит всячески избегать даже самых невинных контактов с мужчинами — слишком велик риск. Влюбленность уже сама по себе, как считает Вивес, есть форма распущенности; стоит позволить себе отдаться этому чувству, как уже тем самым пятнаешь свою репутацию. «Девице не следует гордиться тем, что к ней не прикасалась рука мужчины, — пишет Вивес, — если она слишком много думает о нем». Против таких наставлений восставало проснувшееся женское естество Елизаветы: хрупкие преграды готовы были пасть перед недвусмысленными заигрываниями Томаса Сеймура. Ситуация осложнялась еще и тем, что, женатый на Екатерине и поклявшийся любить ее до гроба, адмирал предпочитал на самом деле Елизавету — или, во всяком случае, Кэт Эшли неоднократно это ей повторяла — и с охотою женился бы на ней, если бы только мог. И то, что сердце его было отдано ей (а мачехе — лишь брачная клятва), делало Сеймура в глазах Елизаветы скорее соискателем руки, нежели обыкновенным соблазнителем. Нескрываемая ревность Екатерины только укрепляла ее в этом ощущении, так что напряженность и соперничество, возникшие между мачехой и падчерицей, могли только оправдать чувство, которое Елизавета испытывала к Сеймуру.

Однако же не следовало забывать и о его чувствах по отношению к Екатерине. Так по крайней мере считали слуги. Одна история, о которой шептались в доме, выставляла его страшным ревнивцем. Однажды днем, поднимаясь к жене, он увидел, как из двери, ведущей в ее апартаменты, выходит грум с ведерком угля в руках. Сеймур устроил целое представление, возмущаясь тем, что Екатерина оказалась с этим мальчишкой за закрытыми дверями в его отсутствие. В общем, он сделал вид, что с ума сходит от ревности. Но все это, как с улыбкой говорила впоследствии Кэт Эшли в разговоре с Перри, не более чем буря в стакане воды. Надо совсем не знать адмирала, чтобы воспринимать его слова буквально.

В начале 1548 года возникло новое осложнение. Екатерина забеременела. Возраст будущей матери (а ей было уже хорошо за тридцать) внушал некоторые опасения, но, с другой стороны, ребенок вполне мог укрепить брак и вернуть Сеймура в лоно семьи. Рождение сына и наследника отодвинет Елизавету — по существу, нарушительницу семейного покоя — на второй план. По крайней мере Екатерина на это надеялась.

И все же ревность и сомнения продолжали терзать ее. С приближением родов Сеймур проводил в компании Елизаветы не меньше, а больше времени. На Кэт как на дуэнью рассчитывать особо не приходилось, и Екатерина, превозмогая гордость, решила сама сделаться ее стражником. «Подозревая, что адмирал слишком часто общается с Ее Светлостью Елизаветой, — рассказывала впоследствии Кэт, — Ее Величество неожиданно нарушали их уединение».

Картина, которую она однажды застала, привела ее в ярость: Сеймур обнимал Елизавету.

Глава 7

В веселой Англии дева жила —

Кружись, колесо, кружисьI

Тончайшую пряжу та дева пряла,

Вплетая в нее свою жизнь.

И пела дева, тоску тая, —

Кружись, колесо, кружись! —

«Неужто безмужней погибну я,

В ткань не соткав свою жизнь?»

Екатерина на мгновение застыла, а после дала волю обуревавшим ее чувствам. Она излила свой гнев на Сеймура, на Елизавету, а отыскав Кэт Эшли, и на нее тоже. Переполох, в центре которого оказалась рыжеволосая девочка, поднялся во всем доме. Вскоре Елизавета со всеми своими слугами уехала в Честнат к сэру Энтони Денни — возможно, по настоянию мачехи, но не исключено, что и по собственной инициативе.

В каком эмоциональном состоянии она тогда пребывала, остается только догадываться. Елизавета была опозорена, скомпрометирована и ко всему прочему, по всей видимости, влюблена. С Екатериной, которая была ей все эти годы вместо матери, произошел полный разрыв; отныне между ними не могло быть никакого доверия. Что касается Сеймура, то его отношение к отъезду Елизаветы неизвестно. как неизвестно в точности и то, что там все-таки было — и было ли что-нибудь — между ним и падчерицей. Даже если он и отправлял ей любовные послания в Честнат, следов их не сохранилось. Хотя, возможно, они все-таки как-то общались друг с другом. Позднее Кэт утверждала, что перед отъездом в Честнат у них был разговор с Сеймуром, только что именно говорилось, она не помнит. Вся эта история произошла поздней весной 1548 года. Летом же, в тиши Честната, Елизавета полностью погрузилась в учебу. Раньше ее многое отвлекало, и, несмотря на то что трудилась она под руководством Эшема с немалым прилежанием, мысли ее были заняты другим. Теперь же, с наслаждением отдаваясь духовной работе, она получила возможность сполна оценить своего замечательного наставника.

С карандашного портрета, изображающего Эшема, на вас смотрит плотный, дышащий здоровьем мужчина с вьющимися темными волосами и бородой, полными губами и умным взглядом. Происходил он из крохотной деревушки Керби-Виск на севере Йоркшира, и хотя годы, проведенные в колледже Святого Иоанна, превратили его в исключительно образованного и рафинированного ученого, осталось в нем на всю жизнь нечто от настоящего сельского жителя. По природе Эшем был покладистый, незлобивый человек, благорасположенный к окружающим и щедрый на похвалу. Решительный, но не агрессивный в суждениях, он предпочитал менторскому тону мягкое убеждение, а работам его, содержащим вообще-то вполне здравые, а порой и тонкие наблюдения над человеческими типами своего времени, пожалуй, не хватало самостоятельности.

С древними он чувствовал себя воистину как с достойными собеседниками, обращаясь к ним не иначе, как к «моим старым учителям Платону, Аристотелю и Цицерону», и не было для него большего удовольствия, чем перечитывать их труды вместе с каким-нибудь смышленым учеником, без устали, часами раскрывая секреты их стиля и содержания. Темперамента художника он был лишен. Тонкости поэтического воображения от него ускользали. «Никакой я не поэт», — признавался он сам, и многословные его стихи действительно подтверждают эту самооценку, но таково уж было своеобразие его острого рационального мышления. Особенно сильно его отталкивали теологические диспуты, которые он считал потерей времени. Об одном современнике, который постоянно ввязывался в конфессиональные споры, Роджер Эшем отозвался так: «Жаль, что такой острый ум и такое прекрасное перо совершенно растрачивают себя на дебаты с Богом и добрыми людьми». Иное дело — переводить Демосфена, тут бы способности его раскрылись во всей своей полноте.

Однако же по обстоятельствам собственной жизни он был незадолго до того вынужден оторваться от подобного рода мирных занятий. В начале правления Эдуарда остро ощущалась потребность в реформе церкви, и в Кембридже разгорелась живая дискуссия вокруг принципиального момента: католическая месса или протестантская обедня? Эшем сочинил язвительную сатиру, развенчивающую «выгребную яму римско-католической церкви», в которой язык мессы обращался против нее самой. «Се папская месса, — восклицал автор, — и она отвергает тайную вечерю! Се папские лисы, и они пожирают агнца! Се папские языческие идолы, и они умножают зло в мире!» Поднялся скандал, и ректору пришлось призвать Эшема к порядку. Более воинственный человек нашел бы что ответить, но Эшем был раздавлен. «Наложенное на меня наказание, — писал он ректору, — вызвало у меня большую горечь, нежели вы способны вообразить, а я передать словами». Буквально через несколько недель он оставил колледж и поступил на службу к Елизавете. Больше в теологические дебаты он не ввязывался.

После Кембриджа Эшем обрел в обществе Кэт и Джона Эшли истинный рай взаимопонимания. С последним — тоже ученым — он читал Аристотеля и Тита Ливия, а все трое (порой, возможно, к ним присоединялась и Елизавета) проводили целые часы «в свободных беседах, испытывая ничем не замутненную радость общения». При всей строгости своих нравственных воззрений Эшем был довольно либеральным человеком. По собственному признанию, он «любил веселых и жизнерадостных людей», и «славная чета» Эшли пришлась ему по нраву. Нельзя сказать, будто они просто непринужденно болтали о том о сем. Предметом обсуждений нередко становилось само их беспокойное время — политические и социальные волнения, двор с его интригами, религиозные распри, и впоследствии Эшем напоминал Джону Эшли о «наших общих раздумьях касательно текущего времени, о проницательных суждениях касательно времен наступающих».

Но главную радость Эшем находил в своей царственной воспитаннице. По утрам они читали Новый Завет на греческом, затем речи Изократа и Демосфена, пьесы Софокла. Все эти тексты Эшем отбирал с величайшим тщанием: они являют собою, по его словам, «ярчайшие примеры чистоты поэтического выражения, они просветляют сознание и вооружают в борьбе против безжалостных сил судьбы». Далее шла религиозная литература: Библия, труды Святого Киприана и ученика Лютера Меланхтона (того самого, что в день казни Анны Болейн заявил во всеуслышание, что убежден в ее невиновности). Ну, и наконец, обожаемый Эшемом Цицерон, «большие отрывки» из Тита Ливия, а также современные тексты на итальянском и французском. По мере освоения материала Елизавета все больше совершенствовалась в специфическом искусстве прямого и обратного перевода — с греческого и латыни на английский и обратно, с тем чтобы попытаться восстановить оригинальное звучание, — убедительное свидетельство стилистического мастерства.

Елизавета не переставала удивлять учителя энергической силою ума, «совершенно лишенного дамской вялости», в особенности же «чисто мужской способностью ассоциативного мышления». «Она все схватывает с удивительной быстротой, — писал он, — и память у нее фантастически цепкая». По-итальянски Елизавета говорила так же свободно, как по-английски, латынью владела великолепно, греческим — вполне прилично. Почерк у нее был потрясающий. Эшем довел до совершенства ее итальянское, или италийское, письмо, базирующееся на романском написании, — как раз в то время оно начало вытеснять написание секретарское, или готическое. Сохранившиеся образцы письма Елизаветы поражают подлинной артистичностью.

В глазах Эшема пробным камнем истинного знания была риторика, и он чрезвычайно высоко ценил художественный вкус своей подопечной. Она точно оценивала звучание прозы и поэзии, с первого взгляда схватывала клишированные обороты и неуклюжие выражения. Она «очень любила метафору, но только сдержанную, и антитезу, но только безупречно выверенную», и хороший текст от посредственного отличала мгновенно.

Нет никаких сомнений в том, что Эшем гордился успехами Елизаветы и высоко ценил ее способности к знанию. Однако же его комплименты следует рассматривать в определенном контексте. Во-первых, Елизавета была лишь одной из весьма успевающих его учениц, более того, от некоторых отставала, например, от Милдред Кук, которая, по словам Эшема, греческим владела не хуже, чем английским, и даже от Джейн Грей, девушки болезненной, но весьма трудолюбивой, с ее обожаемым Платоном. Все дети Генриха VIII отличались незаурядным интеллектом, в особенности Мария, и хотя Елизавета шла за нею следом, обогнать все-таки не могла. Более того, зрелый стиль Елизаветы отличается тяжеловесностью и педантизмом, он перенасыщен сложными оборотами и длинными словами. Она не питала особой склонности к музыке (хотя и «сочиняла танцевальные пьески», и сама наигрывала их на клавесине), абсолютного слуха, что нередко делает одаренного музыканта изящным стилистом и знатоком языков, у нее, по-видимому, не было.

Во-вторых же, нужно отметить, что Эшем, при всей своей искренности и симпатии к царственной ученице, был склонен преувеличивать ее успехи даже не оттого, что Елизавета была сестра короля, но оттого, что она женщина. Это разом удваивает их цену.

Он смотрел на нее, как, впрочем, и на всех образованных женщин, как на отклонение от нормы; во всяком случае, мерил иными сравнительно с образованными молодыми людьми стандартами. Может, отчасти поэтому он находил такое удовольствие в занятиях с Джоном Уитни — еще одним своим учеником. Тот учился вместе с Елизаветой и отличался феноменальными способностями и трудолюбием. Из-за недостатка помещений Эшем спал с ним в одной комнате, и они так сблизились, что, когда в августе Уитни внезапно скончался, Эшем впал в глубокую меланхолию и всерьез подумывал о скором возвращение в Кембридж.

Если первые несколько месяцев занятий с Эшемом были омрачены домашними сварами, то в Честнате их прервала болезнь. Елизавету начали донимать простуды и головная боль, нередко приковывавшие ее к постели и вообще понижавшие работоспособность. Может быть, из-за чрезмерного напряжения они и возникли, ибо она с детства была близорукой и глаза быстро уставали. А скорее, впрочем, сказывались эмоциональные перегрузки.

Елизавета никак не могла выкинуть из головы Екатерину и Сеймура. Гневная вспышка мачехи все еще была свежа в памяти, а в ушах по-прежнему звенели слова: «Случись беда, и ты обо мне услышишь». Возможно, в них звучала угроза, но Елизавета решила принять их как жест примирения и в письме мачехе поблагодарила за сказанное. Тем не менее, по собственному ее признанию, «все мужчины» считали их с мачехой непримиримыми врагами, и самое большее, на что она была при таких обстоятельствах способна, это выразить сожаление в связи с отъездом, особенно учитывая «некрепкое здоровье» Екатерины, и заверить ее, что, хотя особо она на эту тему и не распространяется, предупреждение принято всерьез. Приближались роды, и в другом письме — тон которого выдает сохраняющуюся напряженность между корреспондентками — Елизавета выражает обеспокоенность состоянием мачехи, чья беременность протекала весьма нелегко. «Если бы я присутствовала при рождении, — пишет она, — то непременно задала бы младенцу хорошую взбучку за все те страдания, что он причинил Вам».

Пришел «добрый час». Родилась девочка. Однако Екатерине становилось все хуже, а ясность рассудка то и дело перемежалась с полным затмением сознания. Елизавета Тайритт, падчерица Екатерины в первом браке и одна из самых приближенных к ней фрейлин, описывает последние ее тяжелые часы. Незадолго до смерти, пишет она, Екатерина обронила, что «в душе ее поселился такой страх, что жить с ним невозможно». В спальне умирающей собралось много народу, Сеймур сидел у кровати, не выпуская из рук ладони жены.

Хотя было очевидно, что конец близок, леди Тайритт попыталась ободрить умирающую. Но Екатерина как будто не услышала ее слов, неожиданно разразившись гневной тирадой: «Никому я не нужна, те, кто должен заботиться обо мне, только смеются над моим несчастьем. И чем больше добра я делаю, тем меньше получаю взамен». «Да как же так, родная, — немедленно откликнулся Сеймур, — что же я тебе сделал дурного?» «Сделал, сделал. — Голос Екатерины был слаб, но в нем явственно звучали обвиняющие нотки. — Еще как сделал», — шепотом добавила она.

Разум Екатерины был «помрачен», но эти слова, отмечает леди Тайритт, она произнесла «ясно и отчетливо».

Последовала новая вспышка, на Сеймура, прилегшего рядом с женой и всячески «пытающегося успокоить ее», обрушился поток едких обвинений — мол, это он виноват во всем, что с ней происходит. Это он якобы не дал ей как следует поговорить с врачом после родов, а ведь такая консультация могла спасти ей жизнь. Сеймур пытался мягко возразить, но она не дала ему и слова произнести. «Милорд, — четко, с расстановкой сказала Екатерина, — чего бы я только не отдала, чтобы хоть словом перемолвиться с доктором Хьюком, но не посмела, вас огорчить боялась».

И далее она продолжала в том же духе, к великому смущению присутствующих, которые, хотя и жалели ее бесконечно, не знали, как себя вести. Леди Тайритт совсем не по себе сделалось от этой тяжелой сцены. «Видно, ей было так худо, — пишет она, — что у меня сердце рвалось на части».

Конец страданиям пришел между тремя и четырьмя утра 5 сентября 1548 года, за два дня до пятнадцатилетия Елизаветы. Джейн Грей, которая в последнее время жила в доме Сеймуров, взяла на себя обязанности главной плакальщицы, часами сидя у гроба при тусклом пламени свечей и собирая традиционные пожертвования на похоронах. Погребальная церемония прошла в строго протестантском духе, пели псалмы и Те Deum по-английски; службу вел пастор-реформатор Кавердейл. Обращаясь к присутствующим, он призывал их отказаться от старых предрассудков и увидеть в похоронах дань памяти праведной жизни усопшей. Сама Екатерина, насколько известно, неизменно была против оплакивания мертвых, ибо, как она однажды написала, это означало бы вызов заповедям Бога, ведь смерть близкого — это тоже часть верховного замысла. «Скорбят и оплакивают уход человека только те, кто сомневается в вечной жизни за гробом: те же, кто знает, что смерть в этом мире означает возрождение в мире ином, жаждут смерти, полагая ее за счастье и вовсе не считая исходом, который должно оплакивать».

То, что Екатерина явно не призывала собственный конец, стремясь к вратам вечной жизни, только способствовало распространению слухов, будто ее отравили. Уж слишком подозрительны были обстоятельства смерти. Сеймур без ума от Елизаветы — многие утверждали даже, что он соблазнил ее, — и вот не проходит и нескольких месяцев, как умирает нелюбимая жена, проклиная его на смертном одре за все причиненные им страдания. Он явно собирается жениться на Елизавете; иначе зачем держит при себе все окружение покойной — не только слуг, но и фрейлин, и камеристок, и вообще весь двор? Конечно, в ожидании новой хозяйки королевской крови. И леди Тайритт, и ее муж по отдельности предупреждали Кэт Эшли о кажущихся столь очевидными замыслах адмирала, напоминая, что по закону такой брак может состояться только с одобрения Тайного совета. К тому же есть и соображения практического свойства. Если Кэт дороги покой и благополучие Елизаветы, разве может она допустить, чтобы ее окружали люди Екатерины — женщины, бывшие свидетельницами бурных событий последних полутора лет и шепчущиеся на всех углах, что госпожу их «довели до смерти» ради Елизаветы, которая с охотою дала Сеймуру соблазнить себя.

Если же верить самому вдовцу, то утрата жены поначалу его «настолько ошеломила, что он вовсе голову потерял», и прошло несколько недель, прежде чем он пришел в себя и сообразил, на каком свете живет. Тем не менее Сеймур заранее озаботился тем, чтобы жена по завещанию отписала ему все свои немалые богатства, и теперь думал о том, как бы их умножить. Он рассчитал, что может позволить себе сохранить всех слуг королевы — не только женщин, но и сотню с чем-то дворян и йоменов, всегда находившихся при Екатерине, а за Джейн Грей будет, «как за собственной дочерью», ухаживать мать покойной Екатерины. На самом деле смерть жены предоставила Сеймуру возможность продемонстрировать все свое значение в государстве. Теперь, когда он вышел из ее тени, все увидят, чего он в действительности стоит. В ответ на замечание графа Рутленда, будто, напротив, «влияние его заметно ослабло», Сеймур только фыркнул презрительно: «Чушь! Никогда еще в Совете меня так не боялись и не уважали».

Но за этой похвальбой скрывалось беспокойство, понуждавшее его не медлить с осуществлением задуманной смелой комбинации. Не то чтобы он с самого начала спешил с ударом — напротив, готовил его много месяцев. Но развитие событий (если согласиться с тем, что смерть жены он ничуть не «ускорил») застало его врасплох. Теперь надо действовать, то есть собирать силы, жениться на Елизавете, брать верх над королем и Советом как можно быстрее, пока принцессу не выдали за кого-нибудь другого и пока он остается в фаворе у короля Эдуарда. А главное — пока его брат или Дадли не осознали весь размах его замысла и не противопоставили ему силу. Это, разумеется, неизбежно, но, если поторопиться, он будет готов принять вызов.

Вскоре после смерти Екатерины Сеймур отправился на запад страны привести в состояние полной боевой готовности верных себе людей и обзавестись новыми. Действовал он методами испытанными, раньше они неизменно приводили к успеху. Считая его союзником, Сеймур поделился своими планами с графом Рутлендом. «Дворяне — хорошая опора, — говорил он, — но еще лучше — честные и зажиточные йомены, они истинные коноводы». Дворянин может заколебаться, йомен — никогда. «Выкажи им свое уважение, отобедай как-нибудь по-дружески у них дома, — говорил Сеймур, — и все — они твои».

В глазах адмирала вся Англия представляла собою обширное поле сражения, и самое большое удовольствие доставляло ему разложить на коленях карту страны и, упираясь пальцем то в одно, то в другое место, приговаривать: «Вот в этих краях живут мои друзья», «здесь — территория регента», «здесь — Ворвика (Дадли)». По его подсчетам, выходило, что собственные арендаторы и слуги плюс последователи, которых можно рекрутировать в других местах, составляют такую армию «верных людей», которой не могут похвастать ни регент, ни Дадли. А там, где нет дружбы, верность можно купить за деньги. Бесценного союзника Сеймур обрел в лице сэра Уильяма Шеррингтона, одного из приближенных короля и владельца монетного двора в Бристоле, который снабжал его средствами, необходимыми для осуществления проекта. «Поверьте, Шеррингтон, — говорил, по воспоминаниям последнего, адмирал, — все, что нам нужно, это десять тысяч наличными. Найдется у вас такая сумма?» Шеррингтон заверил, что найдется, и сделка была заключена. Несколько месяцев спустя, когда у Сеймура проводили обыск, в доме обнаружились целые мешки с серебром.

В смутные времена петушиные манеры и неукротимый, в духе старых времен, нрав Сеймура выгодно отличались от нерешительных действий регента. Сомерсета почему-то считали человеколюбцем, хотя на людях он показываться избегал, должно быть, из страха, что свойственные ему бесконтрольные вспышки гнева разрушат сложившуюся репутацию. Его хваленые военные таланты, принесшие Сеймуру-старшему такую популярность в прошлом, никак не проявились в Шотландии: цена за победу при Пинки-Кле оказалась слиш ком высока, и это заставляло сомневаться в том, что поверженный сосед навсегда примирится с английским владычеством. Адмирал же, со свой стороны, был не только флотоводцем — хотя флотоводцем в первую очередь, громогласно заявляя, что именно в этом и состоит его призвание и отнять у него корабли — значит отнять самое жизнь, — но военачальником вообще и утверждал, что располагает вооружением, включая даже и артиллерию для сухопутных войск (по слухам, для него действительно спешно отливались две пушки).

Практичные и здравомыслящие люди скорее всего видели в Сеймуре отчаянного безумца, которого уберут с дороги еще до того, как его планы успеют зайти слишком далеко. Однако же положение страны в это время было столь ненадежно, что несколько сотен солдат, не говоря уж о тысячах, которыми похвалялся адмирал, действительно могли представлять серьезную угрозу для короля и Совета, особенно если в их распоряжении были орудия (каковых даже самому королю порой не хватало) и если с самого начала они смогут взять инициативу в свои руки. Более того, судя по всему, живой интерес к замыслам Сеймура проявляла Франция.

Осуществление этих планов захвата власти в Англии так или иначе зависело от Елизаветы, и, энергично вербуя себе сторонников, адмирал ни на минуту не упускал из виду перспективы желанного брака. Всю осень он обдумывал, как бы лучше подступиться к этому делу, заговаривая о нем то с леди и лордом Тайритт, то с братом Екатерины Уильямом Парром — графом Нортгемптоном, которому он намекал, что при случае может потолковать на эту тему, пока неофициально, с регентом — прощупать его отношение к идее.

По закону Сеймур ничего не мог предпринять без письменного и заверенного печатью согласия большинства членов Совета. В соответствии с завещанием Генриха VIII, если кто-либо из его дочерей выйдет замуж без такого согласия, то она автоматически теряет право на трон. Одно это должно было заставить Елизавету действовать с максимальной осторожностью — ей было что терять. Но адмирал был не просто авантюристом, ищущим ее руки. Он был любимым дядей короля и всячески убеждал своего одиннадцатилетнего племянника продемонстрировать свою независимость именно таким образом — отдав ему в жены сестру. К тому же Сеймур был братом регента и однажды уже использовал преимущества кровного родства точно з такой же ситуации — женился, хотя его всячески отговаривали от этого шага. Разумеется, вступая в брак с Елизаветой, второй по счету претенденткой на трон, он рисковал куда больше, чем женясь на вдове Генриха. Но теперь Сеймур и собственный вес накопил, и сторонников у него было побольше, а ближайшие опекуны девушки (пусть и не она сама) явно сочувствовали его планам.

Кэт Эшли, беззаботная и нерасчетливая дуэнья Елизаветы, настолько давно хотела этого союза, что он сделался у нее прямо-таки навязчивой идеей. Что бы там ни случилось за годы совместной жизни Сеймура и Екатерины, она твердо стояла на своем и, если имя адмирала трепали в ее присутствии, пылко вставала на его защиту. Больше чем кто-либо другой, Кэт знала об «особенных отношениях» этой пары и была совершенно убеждена — вопреки всеобщему мнению, — что если Сеймур женится на Елизавете, то ей вовсе не грозит дурное обращение, напротив, «он молиться на нее будет». (По воспоминаниям Томаса Перри, Кэт в откровенном разговоре с ним рассказала о том злополучном эпизоде, когда Екатерина застала падчерицу в объятиях Томаса Сеймура, и таинственно намекнула, что ей известно и кое-что еще. «Она вздохнула, — продолжает Перри, — и, помнится, добавила: «Но об этом в следующий раз»; однако тут же спохватилась и взяла с Перри слово никому ничего не говорить, дабы Елизавета «не была опозорена навеки»; ясно, впрочем, что «в следующий раз» говорить было и не о чем.)

Как-то осенью 1548 года Кэт призвали регент и его высокомерная жена и сурово отчитали за то, что она не уделяет должного внимания сестре его величества. Скажем, «однажды вечером ей разрешили отправиться на лодочную прогулку по Темзе», да и иные вольности допускаются. Герцогиня пригрозила миссис Эшли заменить ее кем-нибудь, более ответственно относящимся к своим обязанностям, и намекнула, что она «излишне симпатизирует милорду адмиралу». Тем не менее пока все осталось как есть, и, по мере того как Сеймур продвигался в осуществлении своих замыслов, Кэт, в свою очередь, ломала голову, как бы поскорее выдать свою драгоценную Елизавету за доблестного адмирала. «Ну, что там слышно в Лондоне?» — припомнила впоследствии Елизавета свой вопрос, адресованный Кэт. «Говорят, — последовал ответ, — что вы выходите за милорда адмирала». «Ну, это просто лондонские сплетни», — улыбнулась Елизавета и перевела разговор на другое. Но Кэт стояла на своем: «Подождите, оглянуться не успеете, как он посватается. Ведь милорд с самого начала на вас хотел жениться, а не на Ее Величестве».

Шли недели, месяцы, и к Рождеству о планах адмирала уже говорил весь Лондон. Он и сам переехал в столицу, расположившись в собственном особняке, так что любой его шаг сразу становился достоянием гласности. Томас Перри, придворный казначей Елизаветы, о котором говорили, что бухгалтерские записи он ведет «весьма небрежно» и вообще «мало что понимает в своем деле», чуть ли не ежедневно навещал адмирала и всякий раз проводил у него по часу, а то и более. Нетрудно предположить, о чем они говорили. А уж Елизавета-то знала это точно, ибо Перри докладывал ей, что Сеймур в деталях интересуется расходами на содержание ее двора, размером земельных угодий и вообще состоянием ее финансов — словом, всем тем, что и должно занимать практичного жениха. Адмирал предлагает обменяться сведениями, продолжал Перри, и явно по его поручению спросил, согласится ли принцесса выйти за его светлость, если на то последует одобрение Совета. «Когда до этого дойдет, — ответствовала, как он вспоминает, Елизавета, — я поступлю так, как велит мне Бог».

Не удовлетворенный этим уклончивым ответом, Перри упорно гнул свою линию. Чтобы убедить Совет, продолжал он, адмиралу нужна ваша помощь. Самый простой путь — обратиться к жене регента, и как раз в этом смысле он рассчитывает на Елизавету. Ей следует пойти к герцогине, очаровать ее и в конце концов убедить использовать свое немалое влияние в их общих интересах.

Это было чистое безумие, и адмирал полностью просчитался, не предполагая возможной реакции Елизаветы на подобное предложение. «Не может быть, чтобы он сказал такое!» — резко бросила она. «Да нет же, это его собственные слова», — смущенно возразил Перри. «В таком случае передайте ему, что ничего подобного не будет. Никуда я не пойду и никого уговаривать не стану!»

Елизавета терпеть не могла герцогиню с ее всегдашним высокомерием; а тут еще эти недавние угрозы уволить миссис Эшли. Потому она так и обозлилась — неужели Сеймур думает, что она способна на подобное лицемерие? Возможно, реагировала Елизавета чрезмерно, даже преувеличенно бурно, но на это у нее могли быть свои причины.

Как бы юна она ни была, сколь бы ни льстило ей внимание Сеймура и как ни кружилась голова, Елизавета, должно быть, рано почувствовала, что ничего из затеи Сеймура не выйдет. Все к этому шло. То есть конечная цель, насколько она могла судить, осталась прежней, но двигался он теперь к ней ни шатко ни валко. Уже не покушался на власть с такой откровенностью, как прежде, уже не собирал толпы людей, чтобы вести их на штурм Лондона. Да и политическое влияние его, наверное, упало — иначе зачем бы ему использовать невеликие возможности Елизаветы для воздействия на Тайный совет? Вместо того чтобы действовать, Сеймур медлил, запершись в своем лондонском доме и как будто выжидая благоприятного для него стечения обстоятельств.

Словом, то ли из опасения, то ли из предусмотрительности, но Елизавета отказалась даже встретиться с ним. Не исключено, что каким-то окольным путем она поощряла его к действиям, но никаких свидетельств тому не осталось. Отвечая на вопрос о близящемся замужестве Елизаветы, о котором говорили на каждом углу, Кэт Эшли (можно не сомневаться, что солгать она постаралась с предельной убедительностью) ответила: «Об этом не только речи — даже мысли быть не может».

Перри с Сеймуром продолжали встречаться, но атмосфера этих встреч сильно переменилась. Сеймур сделался язвителен и угрюм и, похоже, перестал доверять казначею. Он чувствовал, что попал в полную зависимость от брата, и как-то, придя в сильное возбуждение, сказал Перри, что брак, о котором он мечтает, не состоится, потому что «регент никогда не даст на него согласия». И словно забыв, что он не один, Сеймур принялся выкрикивать бессвязные ругательства, перемежающиеся фразами, которые его собеседник никак не мог разобрать: «Меня затерли» или «Меня стерли» — что- то в этом роде. Холодно предложив Перри заходить, когда он окажется с Елизаветой в Лондоне в следующий раз, Сеймур отпустил гостя. Это была их последняя встреча.

Вскоре после нее Сеймур предпринял отчаянный и, конечно, совершенно безумный шаг. Отослав куда-то с разными поручениями стражу, он проник в личные апартаменты короля, но, еще не добравшись до цели, переполошил весь дворец, выстрелив в собаку, охранявшую двери в спальню. На выстрел прибежали дежурные камергеры, за ними слуги. В конце концов им удалось отыскать нарушителя спокойствия в окружении группы своих сообщников — они прятались во дворце. Сеймура призвали на заседание Тайного совета, но он отказался, требуя гарантий неприкосновенности и заложников в придачу. Гарантии неприкосновенности он получил — в Тауэре.

История получила широкую огласку, и толковали ее в однозначно зловещем смысле: Сеймур вознамерился убить короля, регента и Марию, а затем жениться на Елизавете и стать таким образом королем Англии. Пэджет называет его «величайшим мошенником» и бандитом, у которого было «больше амбиций, чем ума и даже простого здравого смысла», по из его слов явствует, что адмирал не мог рассчитывать на помилование именно потому, что до настоящего преступника — хитрого и коварного — он не дотягивал. Отыскали и допросили его союзников и сообщников, против него самого был выдвинут длинный перечень обвинений. Над всеми ними нависла фатальная угроза.

Через несколько дней после ареста адмирала в Хэтфилде появилась небольшая группа людей, судя по виду, явно посланных туда с каким-то важным делом. Услышав об их прибытии, казначей кинулся, словно загнанный заяц, в свои апартаменты. Руки его тряслись, лицо побелело от страха. Один слуга припоминает, что выглядел он «бледным и потерянным», заламывал руки и говорил жене: «Лучше бы я не родился на свет». Перри ничуть не сомневался, что эти люди посланы по его душу и над жизнью его нависла смертельная угроза. Перед тем как его арестовали, он успел сорвать с шеи цепь — знак занимаемой должности, а с пальцев — кольца, усыпанные драгоценными камнями. Должно быть, их вместе с другими драгоценностями захватила в Лондон жена, отправившаяся туда вслед за беднягой Перри.

Не успев укрыться, не успев обратиться за помощью к своей повелительнице, не успев даже перемолвиться словом, Перри, Кэт Эшли и еще один слуга попали в руки угрюмых стражников, спешно доставивших их в столицу.

Глава 8

Страшна хромизна,

Страшна кривизна,

Ужасны шрамы от ран,

Но так не страшна

Безобразность сама,

Как ум, обращенный в обман!

Разбирательство — это был еще не официальный допрос — началось тотчас же. Кэт Эшли и Перри не успели еще отвезти далеко от дома, как Елизавете пришлось отвечать на вопросы, что связывает ее с Сеймуром. Она была совершенно ошеломлена происходящим и только отрицательно качала головой. Потом она несколько пришла в себя, и на следующий день подтвердились худшие из ее опасений.

Роберт Тайритт, хитрый и циничный дознаватель, которого Совет послал в Хэтфилд добиться от Елизаветы всей правды, начал осаду с уловки. Он позаботился о том, чтобы письмо, якобы посланное одной из придворных Елизаветы ее подругой, а на самом деле сфабрикованное им самим, попало в руки принцессы. Из него она узнала о судьбе своих приближенных: Кэт и Перри заключены в Тауэр.

Прочитала она это письмо в присутствии леди Браун, одной из доверенных своих фрейлин, а та передала ее реакцию Тайритту. По ее словам, Елизавета «сильно расстроилась» и залилась слезами. Выплакавшись, она взяла себя в руки и задала леди Браун главный вопрос: признались ли в чем-нибудь Эшли и Перри?

Скорее всего леди Браун сказала, что ничего не знает, и Елизавета, которой растерянность теперь не мешала мыслить трезво и ясно, попыталась сообразить, в каких достаточно безобидных проступках могли сознаться ее приближенные. Сделав вид, что хочет лишь узнать всю правду, она послала за Тайриттом, намереваясь выведать, что же все-таки сказали своим тюремщикам Кэт и Перри.

Начала она с двух небольших признаний, которые не могли иметь сколько-нибудь серьезных последствий. Первое — в приписке к одному из своих посланий Сеймуру она заметила, что Перри можно «доверять» во всем. Но относилось это вовсе не к каким-то тайным замыслам, речь просто шла о том, чтобы подыскать ей жилище в Лондоне. И второе — миссис Эшли предостерегала милорда адмирала против приезда в Хэтфилд, дабы «избежать возможных кривотолков». Впрочем, даже и это не понравилось Елизавете — нет и не может быть никаких «кривотолков». Но в любом случае нельзя такую мелочь ставить в вину человеку.

Тактика Елизаветы была Тайритту совершенно ясна, и он без дальнейших умолчаний раскрыл ей всю серьезность ситуации, призвав «подумать о собственном достоинстве да и о нависшей опасности, ибо Елизавета всего лишь подданная короля». Далее, воспользовавшись тем, что она сама заговорила о Кэт Эшли, Тайритт принялся нудно рассуждать, какая это безответственная и бесчестная особа, не только нескромная и неумная, но еще и морально испорченная, да и Перри не лучше. Если Елизавета откровенно во всем признается, он, Тайритт, убежден, что, «учитывая ее молодость, все и зло и позор» Совет переложит на плечи этих двоих.

Но если Тайритт решил, что Елизавета воспользуется, как неразумное дитя, возможностью спрятаться за спиною других, а уж тем более близких ей людей, то он сильно ее недооценил. «По лицу видно, что она виновна», — докладывал он регенту, добавляя, что Елизавета упрямо твердит, что ни в какие тайные переговоры с Сеймуром ни Кэт, ни Перри не вступали. И у него такое ощущение, что простыми угрозами и гневными речами на Елизавету воздействовать не удастся. «Коль скоро речь идет о миссис Эшли, — писал он, — она выдержит любые штормы».

И тем не менее Тайритт продолжал давить на Елизавету, заходя с разных сторон, пытаясь — отказавшись наконец от политики прямых угроз — взять мягкостью, лишь бы отыскать слабое место. И он нашел его. «Доброе убеждение» взамен гневного окрика все-таки сработало, во всяком случае, Тайритту показалось, что таким образом он «начинает входить к ней в доверие». Действительно, Елизавета сделала серьезное признание: у нее была долгая беседа с Перри, в которой казначей спрашивал, готова ли она выйти за Сеймура, если Тайный совет одобрит этот брак. «Это доброе начало, — отмечал Тайритт, — надеюсь, и дальше все пойдет в том же духе».

Три дня он неустанно задавал вопрос за вопросом, но на четвертый увидел, что заходит в тупик. Не то чтобы Елизавета замкнулась, напротив, тон бесед сделался почти дружеским, по его словам, «более дружеским, чем когда-либо с самого момента моего здесь появления», особенно после того как он передал Елизавете письмо от регента (тут тоже не обошлось без хитрости: письмо действительно было адресовано Елизавете, но Тайритт якобы показал ей его, «преодолевая сильное внутреннее сопротивление», мол, «если бы не обстоятельства, и за тысячу фунтов этого бы не сделал»; Тайритту показалось, что Елизавета восприняла этот шаг как «большое одолжение»).

Однако же чем дальше, тем яснее становилось, что она готова сказать ровно столько, сколько считает нужным, и ни слова больше. «Уверяю вас, Ваша Светлость, — писал Тайритт Эдуарду Сеймуру, — что миледи Елизавета необыкновенно умна и выведать у нее что-либо можно только с помощью большого терпения». Но даже и проявляя его, он не мог сломить сопротивления Елизаветы, в какой-то момент упираясь в глухую стену. Обессилев в конце концов, Тайритт воззвал к регенту, убеждая его, в частности, прислать назад леди Браун, уехавшую из Хэтфилда вскоре после его прибытия. «Только она может заставить миледи Елизавету сказать всю правду», — писал он, упирая и на «проницательность» ее, и на близость Елизавете, что должно было принести желаемый эффект. О леди Браун отзывались таким образом уже не впервые. Сеймур тоже пытался использовать ее влияние на Елизавету в своих матримониальных интересах, ценя, по словам одного из слуг, ее «мудрость и умение решать дела».

В целом же представляется, что, выдерживая каждодневную пытку бесконечными вопросами, Елизавета собиралась с силами. Облегчало ее положение то, что, как выяснилось, Кэт Эшли не бросили в темную вонючую камеру Тауэра, но содержали в более приличных условиях. Сохранялась надежда на ее избавление — если, конечно, она, Елизавета, будет, как и прежде, твердо настаивать на том, что, хоть Перри и пытался выяснить ее отношение к возможности брака с адмиралом, Кэт «всегда отговаривала» ее, да и вообще если затрагивала этот предмет, то только затем, чтобы самым серьезным образом напомнить, что без согласия Совета о замужестве ей и думать не следует.

По прошествии недели непрекращающихся выяснений и явных либо скрытых угроз Елизавета выработала достаточно гибкую тактику поведения. Категорические отказы перемежались вспышками праведного гнева, как, например, при сообщении о том — со стороны Тайритта это была чистая провокация, — что уже не только по всей Англии, но и за ее пределами ходят слухи, пятнающие ее репутацию. Елизавета написала послание регенту. Выразив признательность за «величайшее милосердие и добрую волю», повторив то, что уже говорила Тайритту, Елизавета переходит к сути.

«Со слов милорда Тайритта и других мне стало известно, что за границей циркулируют слухи, порочащие мои честь и достоинство (а их я ценю превыше всего); говорят, будто меня заключили в Тауэр и я жду ребенка от милорда адмирала», — так говорилось в письме.

На самом деле молва заходила еще дальше. Судачили, что, едва дав одеться и завязав глаза, куда-то доставили некую акушерку, чтобы принять таинственные роды. Ее будто бы провели в тускло освещенную комнату, где на кровати лежала «светловолосая юная дама», у которой уже начались схватки. В темноте не видно было, что это, дворец или хибара, да и кто рожал, тоже непонятно — то ли Елизавета, то ли кто еще, — но новорожденный якобы почти сразу же «исчез», и, наслушавшись историй об адмирале и сестре короля, акушерка сделала свои выводы.

Слухи ходили не только по тавернам да гостиным. Хью Латимер, некогда епископ Уорчестерский и самый, должно быть, красноречивый и популярный проповедник своего времени, так неистово проклинал с кафедры греховные деяния Томаса Сеймура и Елизаветы, что его высказывания дали пищу новым слухам; они приобрели беспрецедентный размах, и регент вместе со всем Советом встал перед необходимостью официального опровержения. Что же касается Елизаветы, то ее реакцию предугадать было нетрудно.

«Милорд, — писала она далее, — я стала жертвой самой постыдной клеветы и прошу вашего соизволения явиться во дворец, где, помимо сердечного желания повидаться с Его Величеством, от души хотела бы встретиться при первой возможности лично с Вами».

Впрочем, не успел регент ответить на эту настоятельную просьбу, как Перри, доведенный в Тауэре до изнеможения бесконечными допросами, пал духом. Доныне он хранил молчание, но в конце концов признал, что у него были свидания с Сеймуром, что тот интересовался владениями Елизаветы и просил узнать, готова ли она выйти за него. Признался он и в том, что был в курсе тайных отношений адмирала с Елизаветой еще при жизни Екатерины Парр, раскрыв многое из того, что клятвенно обещал Кэт Эшли хранить в тайне. «Да я и на дыбе ни слова не скажу», — говорил он тогда.

Кэт предъявили письменные показания казначея, заверенные его подписью, но до личного свидания с ним она не пожелала ни подтвердить их, ни опровергнуть. Свидание было предоставлено, и, когда Перри в ее присутствии подтвердил написанное, Кэт пришла в неописуемую ярость. «Гнусный предатель! — возопила она. — А ведь клялся до самой смерти держать язык за зубами». И хотя, должно быть, сама мысль о том, чтобы пойти вслед за Перри путем предательства, приводила Кэт Эшли в содрогание, эта очная ставка надломила ее волю, и она тоже написала подобное признание.

Оба документа были срочно переправлены в Хэтфилд, где Тайритт незамедлительно ознакомил с ними Елизавету.

Признание Кэт буквально выбило у нее почву из-под ног. Она «была совершенно растеряна, — с удовлетворением отмечает Тайритт, — при чтении руки у нее дрожали». Но может быть, это фальшивки? Елизавета посмотрела на подпись Кэт, потом Перри. Та и другая были подлинными, она узнала их «с полувзгляда». Сердце ее отчаянно колотилось. Она закончила чтение, с облегчением убедившись, что, сколь бы ни были тяжки и постыдны разоблачения, на нее лично тени они не бросают. Ни Кэт, ни казначей ни в чем ее не обвиняли, да и друг друга упрекали лишь в легкомыслии и злосчастном заблуждении.

Тайритт рассказал ей, как Кэт упиралась до самого последнего момента, как обозвала Перри гнусным предателем. Он думал, что и Елизавета обрушится на него с проклятиями. Но его ждало разочарование — овладев собою, Елизавета лишь холодно, взвешивая каждое слово, будто отвечала учителю, произнесла: «Не понимаю, как можно было дать такое обещание и нарушить его».

В конце концов Тайритт и те, кто допрашивал Кэт Эшли и Перри, решили (или им было так велено) удовлетвориться достигнутым. Елизавета написала признание, умело подогнав его к тому, что уже было сказано слугами. Суть заключалась в том, что все трое некогда «связали себя тайной клятвой, которую должно хранить до самой смерти». «Они поют одну и ту же песню, — раздраженно отмечал Тайритт, — и это свидетельствует о сговоре».

Что ж, не исключено, что они и на самом деле условились о том, что говорить, а что хранить в секрете; может быть, и впрямь существовал тонко разработанный план, основанный на согласии Елизаветы связать свое будущее с Сеймуром — богачом и неотразимым воякой. И уж вполне можно допустить, что двое слуг, неустанно повторявшие, что госпожа их может вступить в брак только с согласия Совета, действительно были виновны в том, что подвигали Сеймура жениться на Елизавете, имея в виду свои собственные интересы. Насколько во всем этом спектакле Елизавета была актрисой, а насколько внимательным зрителем, сказать не представляется возможным, но в любом случае нельзя преуменьшать роль, которую она сыграла и в защите собственного доброго имени, и жизни Кэт Эшли, и, хотя и в меньшей степени, Перри. Будучи всего лишь пятнадцатилетней девушкой, Елизавета неделями держалась против беспощадного, опытного, умелого дознавателя, держалась практически в одиночку, без посторонней помощи, зная, что от ее ответов зависит судьба женщины, которая была ей ближе всех на свете.

Ну а Сеймур? Внушала ли и его судьба Елизавете тревогу, или она прекраснодушно надеялась, что либо его брат, регент, либо король пощадят адмирала? Если так, то ей пришлось убедиться в своем заблуждении уже к середине февраля, когда стало известно, что имущество его конфисковано. Это известие произвело на Елизавету тяжелое впечатление, и, кажется, впервые после того, как началась вся эта кошмарная история, она позволила себе обнаружить некие чувства по отношению к адмиралу. Когда в ее присутствии о нем говорили что-либо дурное, Елизавета «тут же ощетинивалась» и вставала на его защиту.

Но этому человеку ничто уже не могло помочь. В конце февраля постановлением парламента он был лишен гражданских и имущественных прав; среди иных обвинений ему вменялось и намерение в обход закона жениться на сестре короля. Сеймур по-прежнему пребывал в Тауэре, ожидая делегации от Совета, которой он собирался представить аргументы в свою защиту. Но никто не появлялся; единственным его собеседником оставался тюремщик, только он и выслушивал, терпеливо и даже с некоторым сочувствием, заклинания узника, уверявшего в своей невиновности. «Никогда еще не было у короля такого верного слуги, как я, — говорил он, — так же как и у его наследников — миледи Марии и миледи Елизаветы. Если во всей Англии, — бил себя в грудь Сеймур, — найдется хоть один человек, способный обвинить меня в предательстве своего короля, или его наследников, или интересов королевства, то пусть я лучше умру. Ибо в таком случае гора сдвинется с места и обрушится на меня».

К этому времени определили наказание Елизавете — достаточно мягкое, если иметь в виду, что ей угрожало совсем недавно, но тем не менее весьма болезненное. Ей доставили постановление Совета, гласившее, что, поскольку «миссис Эшли доказала свою неспособность» обеспечить «добропорядочное воспитание и руководство» сестрой короля, ей назначается новая опекунша: леди Тайритт.

Елизавета восстала. Не так уж низко та пала, чтобы Совет заменял ее другой. Ее воспитательница — Кэт Эшли, и в другой она не нуждается.

Если вы уж с миссис Эшли миритесь, возражала ей леди Тайритт, то тем более «нечего стыдиться честной женщины», которая будет присматривать за вами.

Но Елизавета ничего не хотела слышать. Она впала в мрачность, сменившуюся полной безнадежностью. Проплакав всю ночь, Елизавета на следующий день не произнесла ни слова. Угнетали ее, если верить Тайритту, две вещи. Во-первых, она явно рассчитывала, что теперь, когда кризис миновал, ей вернут Кэт. («Любви, которую она испытывает к ней, можно только дивиться», — замечал он между делом.) И во-вторых, Елизавета горько переживала утрату доброго имени. Она говорила Тайритту, что «мир, узнав, что ей с такой поспешностью назначили новую гувернантку, решит, что она настоящая преступница» (Тайритт же считал, что ей нужна даже не одна гувернантка, а две).

Для расстройства была и еще одна причина. Леди Тайритт, падчерица и приближенная Екатерины Парр, была свидетельницей того, как Елизавета отняла у мачехи ее женское счастье. Она была рядом с Екатериной на протяжении всей ее тяжело протекавшей и, казалось, бесконечной беременности, затем наблюдала предсмертную агонию, когда та, почти в бреду, при людях бросала мужу обвинения в жестокости. Вряд ли такая женщина окажется любящей и заботливой наставницей, и при мысли о том, что ей целыми днями придется быть под ее присмотром, Елизавету бросало в дрожь.

Вскоре после официального назначения леди Тайритт Елизавета в письме Сомерсету сухо замечала, что находит свое положение унизительным («ибо люди скажут, что я сама, своим распушенным поведением, заслужила такую участь»), а также возражала в выражениях весьма энергичных на упрек регента в самоуверенности. «Что же касается того, что я будто бы слишком полагаюсь на собственные суждения, то это не так: я полагаюсь на них в той же мере, в какой полагаюсь на правду». И дело не в том, продолжала Елизавета, что ей так уж хочется «распоряжаться самой собою», — просто она следует желанию самого регента, которое тот не раз открыто высказывал, — «быть откровенной с ним во всем».

В четко выстроенном письме Елизаветы были и иные контраргументы самооправдательного толка. Содержались в нем также просьбы-требования — прежде всего сделать заявление, которое «придержало бы языки» тех, кто распространяет о ней злостные слухи, а также призыв к Совету «проявить милосердие» к Кэт Эшли. И то и другое было со временем выполнено. Совет выпустил прокламацию, в которой слухи, распространяемые о Елизавете, прямо названы клеветническими и потому преследуемыми по закону, а Эшли и Перри, в виде жеста доброй воли, были освобождены из-под стражи и вновь заняли свои места.

С закатом стремительной, но опасной карьеры Сеймура вся эта смутная история ушла в прошлое. 19 марта 1549 года он был казнен, так до самого конца и нераскаявшийся и разочарованный тем, что последняя его интрига не удалась: компрометирующие письма Елизавете и Марии, написанные в тюрьме, были обнаружены и уничтожены. «Смерть его, — говорил, обращаясь к пастве, Латимер, — была мучительной, страшной, медленной. Спасена ли будет его душа, на то воля Божья, но человек это, несомненно, порочный, и освободиться от него — благо для королевства».

Девять месяцев спустя Елизавету «торжественно, с большой помпой» принимали при дворе ее брата-короля. Об этом событии народ был оповещен заранее, и по дороге в Вестминстер ее шумно приветствовали толпы горожан. Выглядела Елизавета одновременно царственно и женственно, горделиво, но не надменно, а неброское одеяние оттеняло ее прозрачную матовую кожу и развевающиеся рыжие волосы.

Весь облик Елизаветы да и явные знаки внимания, оказываемые ей королем и придворными, немало способствовали пресечению недавних сплетен. Право, может ли эта скромница, эта невинная девушка с очаровательным лицом и молочно-белыми руками быть распутной возлюбленной Томаса Сеймура и матерью его ребенка? Для этого она слишком целомудренна, слишком откровенно девственна, и хотя во взгляде, устремленном поверх толпы, угадывается королевское величие, есть в ней и нечто ангельское.

Елизавета на самом деле вполне сознательно культивировала образ невинной, благочестивой женщины, отчасти затем, чтобы опровергнуть клеветнические слухи, а отчасти — чтобы сразу же и несомненно выразить свое отношение к новому правоверно-протестантскому стилю, постепенно укоренявшемуся при дворе Эдуарда VI. Она всячески подчеркивала собственную простоту, избегала пышных нарядов, дабы подняться над преходящей суетой и тщеславием, столь опасными для молодых женщин. При дворе, где дамы все еще тщательно завивали волосы либо укладывали их в сложную прическу, Елизавета, как некогда ее мать, позволяла им свободно рассыпаться по плечам густыми прядями. Вместо причудливой золотистой сетки и «тиары» в драгоценных камнях она надевала самые простые головные уборы, а то и простоволосой ходила. На фоне ее незатейливых платьев, чаще всего из черного бархата, шелковые, переливающиеся всеми цветами радуги наряды других дам выглядели вызывающими, а напомаженные губы, плотный слой румян либо белил и тому подобное — так и просто безвкусным в сравнении с естественным цветом ее кожи.

Говорили, что нелюбовь Елизаветы ко всяческим излишествам в одежде заставила ее с презрением отказаться от того, что ей полагалось по наследству. «Отец ее, король, — писал учитель Джейн Грей, священник Джон Айлмер, — оставил ей богатые наряды и драгоценности, но я точно знаю, что за семь лет, прошедших с его смерти, она разве что однажды, да и то против воли, бросила взгляд на всю эту роскошь; и волосы ее никогда не украшали ни золото, ни драгоценные камни». На некоторых благочестивых юных дам аскетические нравы Елизаветы оказывали немалое воздействие, при том что многие все еще «одевались и красились по-петушиному». Джейн Грей, рассказывает Айлмер, принадлежала к первым, подобно «миледи Елизавете, живущей по слову Божьему», она отвергала румяна, помаду и блестящую мишуру.

Все время жизни при дворе Елизавете оказывали всяческие почести и знаки внимания, а король, по рассказам, особенно приблизил ее к себе. «Похоже на то, — пишет габсбургский посол, — что за готовность быть, как все, за верность новым церковным установлениям ее здесь ценят больше, чем леди Марию, по-прежнему приверженную католической вере и пребывающую в своей резиденции в двадцати восьми милях от дворца, куда ее никогда не приглашают». Это было не совсем так, Марию звали во дворец отпраздновать Рождество, но она отказалась, зная, что Эдуард заставит ее вместо мессы посетить обедню. «И ноги моей там не будет», — решительно заявила Мария приближенным, ну а приглашение отклонила под предлогом нездоровья.

Как и Елизавета, она все более и более склонялась к конфессиональному мировоззрению, глядя на мир сквозь призму библейской истины. «Словно фараон, он (то есть король) ожесточил сердца своих советников», — мрачно заявила Мария и принялась укреплять себя для грядущих религиозных войн, увеличив до трех или четырех количество ежедневно посещаемых месс — как вызов официальному протестантизму.

Церковная реформа и вообще свежие веяния в религиозной жизни были не единственным признаком фундаментального сдвига в государственной политике. Относительно недавно были упразднены протекторат и — на какое-то время — должность регента; фактическим, хоть и не официальным председателем Тайного совета и опекуном короля стал Дадли.

Сделавшись регентом, Эдуард Сеймур сразу столкнулся с множеством тяжелых проблем. В сельской местности в союз объединились многообразные силы, росла нищета, а вместе с ней предчувствие грядущей катастрофы. Свободные поля и парковые угодья, веками использовавшиеся крестьянами, были «огорожены» владельцами, которые не могли уже больше жить на доходы от арендной платы и были вынуждены заняться скотоводством. В то же самое время гигантские угодья, принадлежавшие ранее монастырям, переходили во владение сельской знати, преисполненной решимости нажиться на утратах церкви и совершенно не задумывавшейся об их последствиях.

К середине 40-х годов XVI века привычный пейзаж сельской Англии коренным образом переменился. В деревнях, где некогда жило по сотне семей, оставалось не более десятка. А некоторые и вовсе опустели, являя собою вид жалкий и унылый: дома без крыш, зияющие глазницы окон, поросшие сорняками поля, отощавшие, беспризорные овцы. Регент попытался было остановить процесс огораживания, но добронамеренная эта помощь пришла слишком поздно и для тысяч людей, согнанных с насиженных мест, оказалась практически бесполезной. Фантастическая инфляция даже кусок черствого хлеба делала непозволительной роскошью, а несколько заработанных пенсов мгновенно превращались в ничто из-за инфляционного курса, который Сеймур унаследовал от Генриха VIII.

Экономическое брожение дополнялось религиозной смутой, принимающей все более широкий размах. Церковные реформы, затеянные Генрихом в 30-е годы, — последним по времени их результатом стало появление нового Молитвенника, представляющего собою переложение на английский католического требника, — сами по себе имели характер довольно умеренный. Но протекали они в атмосфере острых теологических споров и нарастающей враждебности к традиционной вере, принимавших порою крайние формы. Эдуард Сеймур, тяготевший к радикализму в области церковных реформ, корректировал в соответствующем духе законы, принятые еще при Генрихе, что немедленно породило яростные споры о самой природе и смысле святого таинства, а также привлекло в Англию реформаторов из континентальной Европы, надеявшихся на дальнейшее «полевение» государственной политики в церковных делах. Зажигательные речи священнослужителей-радикалов воспламеняли толпы по всей стране; начиная свой путь у лондонских книгопродавцев, повсюду распространялись книги баллад, памфлеты и сочинения иных жанров.

«За страхами люди забывают Великий Пост», — сетовал епископ Гардинер, а добродушное зубоскальство памфлетов тем временем постепенно уступало место разрушительной ярости. На волне антиклерикализма, прокатившейся по всей Англии, уничтожению подвергалось все: разбивали статуи, расплавляли потиры и дароносицы, жгли деревянные распятия, на куски изрезали картины и вышитые ткани, рвали ризы, церковные книги и рукописи. Церковь стала ареной разгула настоящего вандализма, полем сражения, на котором, охваченные страстью разрушения прежних идолов, реформаторы набрасывались на хрупкие, нуждающиеся в чрезвычайно бережном обращении образцы средневекового искусства.

А вместе с пафосом разрушения именем истинной веры приходило вполне безымянное беззаконие. Суровые ограничения, введенные Генрихом и державшие население в узде, регентом были ослаблены в интересах более гуманного правления. Результатом стала полная анархия, от которой страдала вся страна, но северные, приграничные районы особенно. «Именем справедливости, — писал один королевский чиновник из Бервика, — осуществляются кражи без возмещения убытка, преступления без наказания, распутство без клейма позора. Страна пришла в такое расстройство и настолько вышла из-под контроля, что срочно нужны какие-то меры».

Летом 1549 года началось восстание, охватившее почти половину Англии. На западе новые Молитвенники встретили вооруженное сопротивление, раздавались требования вернуться к мессе и восстановить прежнюю церковную символику. Из повиновения вышли Девон и Корнуолл, а волнения в Уилтшире, Дорсете, Гемпшире и других местах грозили стать искрой, от которой мог загореться костер повсеместного восстания против короны. Бунт вспыхнул в Йоркшире, волнения прокатились по другим районам, но наиболее серьезные события произошли на востоке, где тысячи повстанцев сокрушили ограды вокруг некогда свободных земель и стали огромным лагерем в Маусхолд-Хите, в двух милях от Нориджа.

В этот критический момент и обнаружилась внутренняя слабость регента и его окружения. Местные военные гарнизоны, которым было вменено в обязанность восстановить порядок, оказались слишком малочисленны для выполнения такой задачи; поразительно, но Эдуарду Сеймуру пришлось прибегнуть к услугам наемников из-за рубежа, чтобы выступить против шотландцев и тем самым предотвратить объединенное широкомасштабное восстание. Явно растерявшийся Сомерсет предоставил заниматься организацией сопротивления военным людям из состава Совета. Во главе отряда хорошо обученных итальянских наемников лорд Рассел подавил волнения на западе, а Дадли, чьих людей поддерживали внушавшие ужас германские ландскнехты, жестоко расправился с бунтовщиками у Маусхолд-Хита, оставив на поле сражения более трех тысяч трупов. Когда волнения достигли критической точки, на охрану королевского дворца пришлось призвать отряд германской конной гвардии, причем кредитоспособность двора вызывала такие сомнения, что наемники потребовали расплатиться с ними вперед.

В результате всех этих событий к военачальникам перешла и реальная гражданская власть. Сеймур доказал свое бессилие. В октябре он был заключен в Тауэр, а когда в декабре следующего года Елизавета триумфально вернулась ко двору, в Совете уже заправлял «верный и неустрашимый сын церкви» Дадли, а сам институт регентства был упразднен.

Отныне расстановке сил предстояло измениться. Уже не Сеймур, а Дадли будет править страной от имени двенадцатилетнего короля, а Елизавета начнет завоевывать все большее и большее влияние как любимая сестра Эдуарда. Оставив позади тревоги и волнения последних двух лет, Елизавета постепенно вновь обретала душевное равновесие и готовилась к роли, которую давно уже собиралась сыграть. «Славная кроткая сестричка» — так отзывался о ней Эдуард, и теперь Елизавета во всем будет воплощать покой и степенность, а жизнь ее сделается примером умеренности и ровного поведения. Но уроки недавнего прошлого не остались втуне; отныне каждый ход на шахматной доске придворной политики Елизавета будет делать с умом, а за ее безмятежным видом будет скрываться хитрый и трезвомыслящий государственный деятель.

Глава 9

Мой взор серебрится,

Мой голос струится.

Из всех ни одна

Со мной не сравнится.

Король-мальчик Эдуард особой крепостью и физическим здоровьем отнюдь не отличался. Дадли всячески приучал его к конной выездке, борьбе и бегу — до чего никогда не допускал юного повелителя Эдуард Сеймур, — но в седле его так трясло, что казалось, будто он вот-вот развалится на части, а написанная на детском лице решимость придавала его облику совсем беззащитный вид. В ноябре 1550 года Эдуард сильно болел, и, хотя недуг всячески скрывали, один иностранный дипломат вскоре прознал, что король был при смерти и у врачей уже не оставалось никакой надежды на выздоровление.

Если Эдуард умрет, не достигнув брачного возраста и не оставив наследника, то, казалось, сменить его на троне должна была — при всем своем неприятии новых церковных веяний — старшая сестра. Однако Мария тоже прихварывала с ранних отроческих лет. Время от времени она впадала в глубокую меланхолию и неподвижность, более напоминающую кому, от щек отливала кровь, черты лица заострялись, и вид у молодой женщины становился совершенно старушечий. Хронический недуг поражал Марию всякий год, усиливаясь «в пору листопада», а иногда и чаще. На ее долгожительство тоже рассчитывать не приходилось. «Состояние у меня ужасное», — писала она членам Совета в начале 1551 года.

Следующей на очереди, бесспорно, стояла «светоносная сиятельная принцесса, Ее Высочество миледи Елизавета» — так ее пышно именовали при дворе; простолюдины тоже называли ее принцессой, вполне отдавая себе отчет в том, что стоит за этим титулом.

Но сколько бы ни предстояло прожить Эдуарду и обеим его сестрам, их грядущую судьбу затмила мрачная угроза черной смерти. Летом 1551 года разразилась очередная, на этот раз чудовищная эпидемия; поначалу каждый день умирало несколько человек, потом десятки, затем сотни. Уже четверть века прошло с тех пор, как в последний раз чума погнала лондонцев из города в отчаянной надежде найти защиту от заразы у самой природы. Это было в 1528 году, запомнившемся страшной жатвой, которую собрала тогда смерть. Теперь все повторялось. Словно настигнутые карающей дланью разгневанного Бога, напуганные мужчины и женщины стенали, шатались, падали на ходу. С трясущимися головами, охваченные лихорадкой, истекая потом, они хотели только одного — уснуть, но уснуть боялись, потому что сон — это забвение и смерть буквально в несколько часов.

Старики, выжившие тогда, много лет назад, говорили, что нынешняя эпидемия еще страшнее, «еще безумнее», и со всей возможной поспешностью покидали город. Король держался до последнего, но когда смертность в Лондоне достигла ста двадцати человек в день, бежал и он. «Еще один из моих придворных, еще один грум заболели и умерли, — бесстрастно записывал он в дневнике. — В сопровождении всего нескольких человек я отправился в Хэмптон-Корт».

Долгое лето все никак не заканчивалось. То было лето гудящих колоколов и закрытых ставнями окон, лето скрипящих по пустынным улицам фургонов и телег, в которые были свалены трупы. Но даже и оказавшись перед лицом смерти, практичные англичане не забывали ворчать на купцов, «внезапно взвинтивших цены на все товары выше всех мыслимых пределов», протестовать против уплаты десятины, выражать свое недовольство инфляцией, а главным образом клеймить членов Совета, в особенности Дадли, за взяточничество и дурное ведение дел в государстве. Для устрашения подданных Совет посылал в графства целые отряды кавалерии, но ропот продолжался. А король, хоть от чумы и спасся, слабел на глазах. На протяжении последних лета и осени он сделался «очень худ и слаб», что заставило Дадли и других особенно серьезно задуматься о линии престолонаследования и соответственно о сравнительных достоинствах и недостатках сестер короля.

Тем временем Елизавета погрузилась в ведение своего большого хозяйства в Хэтфилде. Оно теперь полностью принадлежало ей. Дадли, получивший дом от короля, передал его Елизавете, не забыв закрепить за ней обширные земли — те самые, которыми так интересовался Томас Сеймур. Должно быть, Елизавете было радостно осознавать, что замок со всеми его гигантскими парками, с «вековыми деревьями», со всеми садами и оранжереями, «со всем своим величием», замок, бывший ей домом на протяжении стольких уже лет, сделался теперь ее пожизненной собственностью — как островок спасения в океане мирских тревог.

Книга домашних записей, сохранившаяся от этих лет, мало что говорит о жизни хозяйки Хэтфилда. Самый вид ее свидетельствует о королевском достоинстве: на переплете — лепестки алых и белых роз, знак Тюдоров и Плантагенетов, с инициалом «Е» посредине, абзацы тоже открываются с буквицы в виде розы, на нижнем обрезе каждой страницы имя гофмейстера двора и затейливая подпись самой Елизаветы. Томас Перри вновь получил свою казначейскую должность, но от составления подробных отчетов его отстранили. Судя по бухгалтерии, жизнь в Хэтфилде была поставлена на широкую ногу: тринадцать пажей, бог знает сколько фрейлин, образующих свой, пусть и небольшой, двор, десятки йоменов и грумов, не говоря уже о бесчисленных слугах, в чьи обязанности входило отапливать и убирать помещения, готовить еду, следить за гардеробом, ухаживать за домашними животными и так далее. В платежной ведомости постоянно мелькает имя четы Эшли, а также Томаса и Бланш Перри, которая находилась на службе у Елизаветы уже больше десяти лет и практически отказалась ради нее от нормальной семейной жизни.

Но одно знакомое нам имя из ведомости исчезло — имя Роджера Эшема. Он оставил свою службу где-то в конце 1549 или в начале 1550 года, «сметенный недавним ураганом при дворе». Отослала его не сама Елизавета, а мажордом; она же, напротив, сохраняла к нему близкую привязанность, и благодаря ее покровительству Эшем вновь получил работу в Кембридже. Тем не менее для него этот поворот судьбы знаменовал новое разочарование, и, вернувшись к научным занятиям, он находил утешение в своей любимой стрельбе из лука и петушиных боях, на которых он и заработанное просаживал, и изживал остатки молодости.

Хэтфилд — это целое хозяйство: огромный дом, поместье, ферма, обширные поля и пастбища. Разнообразные мясные блюда, которые в изобилии подавались к господскому столу, — дань этих полей и этих пастбищ; свиное сало — материал для свечей и мыла; овечья шерсть — для пошива одежды, шкуры — подстилки, ну и так далее. В общем, в те годы (1551–1552) имение процветало, так что и продуктов, и свечей, и леса, и свежей рыбы хватало не только для себя, но и для нужд короля Эдуарда.

Распорядок жизни в замке определялся сменой времен года: весной — распашка земли, прополка сорняков, лесоповал, в июне — косьба, и наконец — пик сезона: снимается богатый урожай, толпятся поставщики, зерно и свежезаготовленное сено складываются на зиму в амбары. Осенью работа не утихала — начинались сбор фруктов, заготовка дров и сухого тростника на зиму. С наступлением первых холодов вычищались камины, клумбы с цветами и грядки с клубникой укрывали на зиму, и все собирались у камина отметить окончание работ — до весенней оттепели.

За строками Елизаветы проглядывает хозяйственная жилка деревенской женщины. Ничто не пропадет даром. Удобрения, оленьи шкуры, коровьи кишки, отмечает она, проданы. Большой доход приносила овчина — по крайней мере до 1551 года, когда спрос на английскую шерсть сильно упал и, судя по записям в амбарных книгах Хэтфилда, продавать пришлось даже мясо больного скота, а наряду с поступлениями от продажи шерсти разного качества есть запись о «шкурах сдохших овец». Но экономия не препятствовала благотворительности. В числе расходов фигурируют выплаты нуждающимся ученым из Оксфорда и Кембриджа, подаяния некоей «бедной женщине из Ирландии», а также неназванным лицам. Щедро оплачивались расходы ближайших родичей Елизаветы. Семьдесят фунтов стерлингов были переданы «Эдмунду Болейну, дяде Ее Высочества», денежные подарки вручены «на крестины ребенка мистера Кэри» и «в честь отъезда из Хэтфилда миссис Кэри»: возможно, хотя и не наверняка, речь идет о сыне Марии Болейн и, стало быть, двоюродном брате Елизаветы, Джордже Болейне и его жене.

Хозяйственные счета в какой-то степени передают аромат повседневной жизни. В них отражены затраты на содержание двух жеребцов Елизаветы, на струны для лютни, цветы и травы, которыми она любила украшать и собственную комнату, и другие помещения замка. В счетах от Уоррена, портного, фигурируют как обыкновенные ткани вроде фланели и хлопка, так и изысканный черный бархат на мантии и капоры. Здесь же почему-то упоминаются два экземпляра Библии, что явно отражает новый образ Елизаветы-праведницы. Иные записи напоминают о высоком положении хозяйки: дорогие вещицы — официальный новогодний дар королевского двора, заказы ювелирам — ответный жест в сторону Эдуарда и тут же перечень подарков его лакеям, грумам, музыкантам (след визита в дворец Сент-Джеймс в 1552 году), деньги участникам театральных представлений, разыгранных в ее честь.

Жизнь в протестантском Хэтфилде текла мирно и покойно, особенно в сравнении с многочисленным католическим окружением Марии, где выработался настоящий психологический комплекс обитателей осажденной крепости. С самого начала нового царствования отношения Марии с правителями страны становились все хуже и хуже; короля Эдуарда убедили, что само вероисповедание сестры настраивает ее против него, что же касается Сомерсета, а следом за ним и Дадли, то оба считали, что католическая вера не только губит душу, но и представляет опасность для государства.

Совсем недавно Мария сама обнаружила масштабы этой опасности. В июне 1550 года она попыталась бежать из Англии. Непосредственное участие в этом деле принимал Карл V: он послал в Эссекс торговое судно, которое должно было подобрать переодетую беглянку и доставить ее во Фландрию. В последний момент что-то не сладилось, но готовность Марии в любой момент пойти на авантюру ни для кого не оставалась секретом, и если ей когда-нибудь удастся осуществить свой план, последствия могут быть слишком серьезными. Поговаривали, что император собирается выдать ее за своего сына Филиппа, который в таком случае может претендовать на английский трон. Схема такова: Филипп вторгается в Англию, смещает Эдуарда как еретика и бастарда и начинает править страной от имени жены, но в интересах Габсбургов.

Контраст между двумя королевскими дочерьми становился все острее. Лондонцы уже привыкли наблюдать их передвижения во дворец и обратно и вполне могли оценить, как выглядит в каждом случае свита. Когда Елизавета оказалась в столице в последний раз — это было на Рождество, — ее, как отмечает один внимательный наблюдатель, сопровождала «целая процессия» знати, не говоря уже о сотне всадников из королевской гвардии. Бросались в глаза и знаки внимания, которые неизменно оказывал ей Совет; его члены, писал габсбургский посол, «сознательно ведут себя так, чтобы народ понял истинное значение принцессы, которая, будучи в лоне новой веры, стала по-настоящему величественной дамой».

Рождество отметили пышным приемом, Елизавета сидела на почетном месте чуть ниже Эдуарда, а по окончании застолья для короля и принцессы устроили различные представления, вроде охоты на медведя. Елизавете только что исполнилось семнадцать, Эдуарду — тринадцать; сидя рядом, похожие друг на друга и цветом кожи, и тонким овалом лица, они вполне могли произвести впечатление брата и сестры из любой знатной семьи, увлеченно наблюдающих за происходящим. А Дадли, устроившийся неподалеку и занятый беседой с французским посланником, всем своим видом походил на великодушного опекуна, которому нечего беспокоиться за судьбу трона.

Но и Мария, независимо от отношения к ней со стороны Совета, вполне могла явить себя «величественной дамой». Через два месяца она въехала в Лондон в сопровождении огромной процессии. Впереди двигались пятьдесят стражников в ливреях, а позади — восемьдесят знатных дам и господ (и это при том, что Совет никакого эскорта Марии не предоставил); к тому же на всем пути ее приветствовали, сопровождая до самого дворца, сотни обыкновенных горожан. Все конники и наверняка многие из пеших перебирали четки, так что государственный въезд превратился одновременно в религиозное шествие. Все это напоминало сакральное действо. Свидетели утверждают, что по ходу продвижения Марии и ее спутников на небе появлялись знаки: всадники в доспехах, светила, полыхающие нездешним огнем, — а земля мощно содрогалась.

Неудивительно, что Дадли опасался Марии, — она пользовалась популярностью в народе и воплощала как дух старой веры, так и прежние, более спокойные времена. И до сих пор, несмотря на все предупреждения и угрозы, ему не только никак не удавалось заставить ее отказаться от мессы, но даже молиться в одиночку, не привлекая к богослужениям своих многочисленных и влиятельных сторонников. А ведь, как утверждают, Дадли был «абсолютным властителем»; при содействии Уильяма Парра, графа Нортгемптона, и «этого безумца и забияки» Уильяма Херберта, который в непродолжительном времени сделается маркизом Пембруком, он полностью подавил Совет, перечить ему не смел никто. Кроме Марии. И Дадли все никак не мог отыскать способ заставить ее, как всех остальных оппозиционеров, повиноваться.

С Эдуардом Сеймуром, единственным серьезным потенциальным соперником, было почти покончено. Бывшего регента освободили из Тауэра в начале 1550 года, вернули в Совет, и он, как бы признав поражение, выдал свою дочь за старшего сына Дадли. Но уже весной следующего года Эдуард организовал заговор, который должен был привести к аресту Дадли, Нортгемптона и Пембрука, и, хотя вскоре был вынужден отказаться от своего плана ввиду его совершенной неосуществимости, некоторые из его сообщников успели распустить язык. В результате взяли под стражу самого Сеймура, которому было предъявлено обвинение в государственной измене.

В день ареста Сеймура Дадли предпринял такие меры безопасности, каких не видели со времени больших волнений 1549 года. Все подходы к столице были блокированы конной стражей; установили ночной дозор; из столицы удалили всех бродяг и вообще сомнительных личностей, за которых не могли поручиться добропорядочные граждане. Дабы предотвратить возможный всплеск общественного негодования, когда об аресте станет известно всем, в гильдиях лондонского Сити была распространена официальная версия о злонамеренных замыслах Сеймура. Он якобы собирался захватить Тауэр, а затем «разрушить Лондон и предать смерти самых уважаемых граждан». В конце концов, когда Сеймура в январе следующего года казнили — последними его словами были: «Спаси меня, Бог», — кое-какой ропот по толпе прошел, но бунта не было.

Опасения Дадли и предпринятые им крайние меры безопасности свидетельствуют о большой внутренней неуверенности, а более всего он боялся, что эту неуверенность почувствуют и другие и тогда зреющие гроздья бунта прорастут ураганом, сметающим на своем пути все. Рассчитывать оставалось только на преемственность власти и мгновенное и суровое подавление любого малейшего недовольства. Пребывая в убеждении, что действовать следует с максимальной быстротой, Дадли окружил себя полупрофессиональной армией наемников и отрядами во главе с доверенными членами Совета и пэрами, содержащимися за счет государственного бюджета. Он надеялся на то, что именно эти «лорды-военачальники» сумеют поддерживать в стране порядок, пока Эдуард не достигнет совершеннолетия, чего ждать оставалось недолго. Уже в 1551 году Дадли начал приглашать его на заседания Совета, всячески поощряя для начала применить на деле свое прекрасное образование и перевести на изысканную латынь с уже готовых оригиналов развернутые аналитические записки, касающиеся государственной политики. Молодой человек приобщался к управлению страной, и только одного ему не хватало, чтобы сделаться подлинным правителем, — силы и здоровья.

Здоровье же зависело от судьбы, и с течением времени становилось все яснее, что судьба к Эдуарду немилосердна. Вот уже несколько лет придворные говорили между собой, что долго тот не протянет, а астрологи предсказывали близкий конец. Осенью 1552 года короля осмотрели врач и астролог-медик Джироламо Кардано, который отметил резкий контраст между поразительной красотой мальчика, его интеллектуальными способностями и врожденной физической немощью. Кардано был согласен с оценкой одного заезжего французского аристократа: король — это «ангел во плоти», лицо его и фигура отличаются подлинным совершенством. Но его жизненные силы, отмечал итальянец, едва теплятся, и во всем облике «можно увидеть признаки ранней кончины».

Заключительная стадия болезни началась приступами кашля, которые буквально сотрясали хрупкое тело мальчика и, казалось, забирали у него последние силы. Вскоре началось кровохарканье, руки, ноги, и без того слабые, становились совсем прозрачными, Эдуард уже едва поднимался с кровати. Исход был ясен, врачи подтверждали это, хотя горожанам, распускающим слухи о близкой или уже произошедшей смерти короля, отрезали в назидание другим уши. К середине мая исчезли последние сомнения, остался только один вопрос: когда? У Эдуарда развилась язвенная болезнь, и его распухший живот — он уже ничего не мог есть и держался только на каких-то вонючих смесях, прописанных аптекарями, — являл собою устрашающий контраст с иссохшим тельцем. Кашлял он беспрерывно.

Насчет наследника высказывались самые разнообразные предположения. Представлялось маловероятным, что по смерти Эдуарда на трон взойдет католичка Мария, хотя, согласно Акту о наследовании, принятому в 1544 году, и завещанию Генриха VIII, именно она была ближайшей претенденткой. Мария — женщина, притом женщина одинокая, но даже не в этом дело; ее воцарение будет означать конец церковной реформы, которая с принятием в прошлом году второго Акта единоверия и появлением нового Молитвенника приобрела, казалось, необратимый характер. Церковный ритуал, как он описывался в нем, не имел ничего общего с мессой, по существу представляя собою скорее обряд поминовения, нежели восславления чудесных деяний Христа, принявшего на себя грехи человечества. Мария наверняка восстановит традиционную католическую литургию, отменит все новшества, появившиеся за последние двадцать лет, и столь крутые перемены заденут такое количество людей — и более всего новых владельцев бывших монастырских земель, — что допустить это невозможно.

Но если не Мария, то, стало быть, Елизавета. По слухам, она должна скоро оказаться в Лондоне, где с ней вступит в брак, разведясь с нынешней женой, старший сын Дадли Джон. Предположение, конечно, совершенно невероятное, хотя Роберт, младший сын Дадли, мог, наверное, прийтись Елизавете по вкусу. Товарищ ее детских игр, он и в отрочестве поддерживал с ней отношения: Эшем был учителем обоих. В 1551 году Роберт женился на Эми Робсарт из рода Норфолков, но брак оказался бездетным. Если уж кому-нибудь из Дадли и суждено вступить в семью Тюдоров, то это может быть только Роберт.

Однако же, судя по всему, в последние месяцы жизни Эдуарда Дадли-старший был не слишком расположен к Елизавете. Он всячески утаивал от нее истинное, все ухудшающееся положение короля, а когда она вознамерилась приехать к брату, перехватил ее на пути в Лондон и отправил назад.

Естественно, Совет в предвидении скорой развязки принимал свои меры. Дадли с единомышленниками спешно собирали деньги, используя, в частности, для пополнения казны распродажу церковной утвари. Одновременно приводились в состояние боевой готовности главные оплоты вроде Виндзора. К «лордам-военачальникам» срочно отправлялись курьеры с соответствующими предписаниями.

Примерно в это время — то была середина мая — Эдуард собственноручно переписал проект документа, исключающего из числа наследников Марию и Елизавету и передающего право престолонаследия Джейн Грей. Чья это была инициатива, не вполне ясно, но так или иначе новое волеизъявление соответствовало и желанию самого Эдуарда защитить в стране протестантизм, и стремлению Дадли сохранить власть во время нового царствования. Интересы совпали, но из этого замысла, как показало ближайшее будущее, ничего не вышло. Скорее всего ни король, ни герцог — после ареста Эдуарда Сеймура Дадли был пожалован титулом герцога Нортумберленда — просто не способны были до конца продумать весь исторический смысл династической революции, которую они, по существу, замышляли. Эдуард был прикован болезнью к кровати, а Дадли, чье здоровье тоже оставляло желать лучшего, погрузился в глубокую меланхолию. «Силы оставляют меня», — признавался он одному из друзей; ныне, при умирающем короле, он нередко отправлялся в кровать «с болями в сердце и совершенно разбитый».

Существенно важным событием в деле передачи власти стал брак провозглашенной наследницы Джейн Грей и единственного неженатого из сыновей Дадли Гилфорда. Бракосочетание было пышно отпраздновано в лондонском доме Дадли, но именно это-то веселье и казалось совершенно неприличным в свете ужасных мучений, которые претерпевал товарищ детских забав невесты — король. В самые последние дни голова его распухла, как арбуз, и все волосы выпали. Что-то слишком долго он умирал. Подобное разложение организма, шептались в народе, противоестественно. Все указывает на то, что короля отравили.

Бракосочетание Джейн Грей и Гилфорда Дадли состоялось 21 мая. Шесть недель спустя агония Эдуарда все еще продолжалась. Как труп, лежал он в своей роскошной королевской постели; даже дышать ему было трудно, а неподвижное тело покрылось струпьями. Врачи и аптекари уступили место одной знатной даме, которая заверяла, что способна исцелить мальчика, если только ей не будут мешать. Но благодаря ее знахарскому уходу он впал «в полную прострацию», его «жизненно важные органы практически перестали действовать», пульс почти не прощупывался, а кожа изменила цвет.

Мария по-прежнему мирно пребывала в Хансдоне, хотя ясно было, что долго так продолжаться не может. Как только Эдуард скончается, Дадли немедленно провозгласит королевой Джейн Грей и подавит любое сопротивление; а поскольку ожидать его приходится прежде всего со стороны Марии и ее единомышленников, то необходимо будет взять ее под стражу. Угрожающую ей опасность Мария видела ясно, хотя трудно сказать, знала ли что-нибудь о позиции судей и членов Совета, выдвигавших возражения против нового закона о престолонаследии; заставили их подписать документ лишь предсмертные хрипы Эдуарда да жестокий напор Дадли. Мария не сомневалась, что по смерти короля многие в стране станут на ее сторону — одни из верности римско-католической церкви, другие из ненависти к Дадли, третьи из простого уважения к законным правам Тюдоров. В глазах этих последних Джейн Грей, пусть и была она праправнучкой Генриха VII, на трон претендовать не могла. Повелительницей их была Мария, и не важно, что ей ближе — месса или обедня. Как показало развитие событий, растянувшиеся на годы жизни целого поколения церковные распри не подорвали уважения англичан к освященному веками праву престолонаследия.

За несколько дней до смерти Эдуарда Марию предупредили, что лучше бы ей перебраться в более безопасное место. Примерно тогда же и ее, и Елизавету призвали к смертному одру брата-короля. Елизавета никак не откликнулась, Мария же поначалу было двинулась в сторону Лондона. Но уже по дороге, поздним вечером 6 июля, до нее донеслась весть, что Эдуард наконец испустил дух, и она немедленно, сопровождаемая лишь небольшим эскортом, круто повернула на север и направилась в Саффолк, где у нее была сильная поддержка в лице сельской знати.

В течение следующих двух недель Елизавета пребывала в Хэтфилде, издалека наблюдая, как сестра и герцог Нортумберленд сражаются за престол. На стороне герцога были едва ли не все преимущества. У него в руках Тауэр, королевский арсенал, наконец, двор новой королевы Джейн. И казначейство тоже, не говоря уже о вооруженных силах; казалось, солдаты его, корабли, артиллерия представляют собою несокрушимую мощь. Но всему этому Мария могла противопоставить верность народа и собственное незаурядное мужество. Под знамена ее во Фрамлингэм-Касл собрались сначала десятки, потом сотни, потом тысячи людей. Ежедневно местные сквайры приводили в замок своих йоменов — конных и пеших. Доставлялся провиант, деньги, оружие; в конце концов «образовалась целая армия простолюдинов».

Дадли просчитался. Он послал своего сына Роберта во главе трех сотен людей захватить Марию, но та перехитрила его, и теперь нужно было уже собирать настоящую армию. 14 июля герцог самолично выехал из Лондона во главе поспешно сформированного отряда, полный дурных предчувствий относительно неверных горожан и готовых в любой момент предать членов Совета, которых он оставлял у себя за спиной. Так оно почти сразу и получилось. До Совета дошло, что Мария собрала могучую силу, а команды кораблей, которые Дадли послал патрулировать побережье Норфолка, перешли на ее сторону. Не найдя в своих рядах сильного лидера, советники впали в панику. Можно представить себе, как обойдется с ними Мария в случае победы! Дадли остановился у Кембриджа, колеблясь относительно дальнейшего продвижения в сторону Фрамлингэма, а Совет тем временем объявил премию за его поимку и уже на следующий день провозгласил королевой Англии Марию.

Что Елизавете было известно об этом стремительном, бескровном перевороте, сказать трудно — не сохранилось никаких свидетельств. Возможно, она знала о провозглашении — весьма враждебно встреченном жителями Лондона — своей шестнадцатилетней троюродной сестры Джейн королевой, как и о пламенных проповедях Латимера, всячески убеждавшего паству, что ни она, Елизавета, ни Мария править страной не могут. Возможно, она с радостью узнала о победе сестры и поражении Дадли, стремительно терявшего своих сторонников. Можно предположить, что она опасалась за Роберта Дадли, которого теперь, после провала попытки захвата Марии, — на что так рассчитывал его отец — явно не ждало ничего хорошего.

Так или иначе, по получении известий о капитуляции Дадли в Кембридже и скором возвращении Марии в Лондон, где ее ожидал английский трон, Елизавета решила без промедления засвидетельствовать преданность новой королеве. Она отправила Марии письмо с поздравлениями и начала готовиться к встрече, чтобы принять участие в торжественном въезде в столицу.

Новая королева вступила в Лондон прохладным августовским вечером. Со всех сторон ее окружала охрана, восторженные подданные кричали, распевали песни, подбрасывали в воздух шляпы. Мария была одета в алый королевский бархат, платье, перевязь, головной убор — все сияло бриллиантами. После двадцати лет страданий, забвения, непрекращающихся преследований она наконец стала королевой, и, по мере того как Мария, улыбаясь, медленно продвигалась сквозь толпу, в глазах ее явственно разгорался зловещий огонек. С точки зрения Елизаветы, самым опасным была полная убежденность Марии в том, что сам Всевышний сберег ее для этого мига, не дал сгинуть, разметал врагов, чтобы она могла возродить в Англии католическую веру. Лишь чудо вознесло ее на вершину власти, и теперь она обязана была приложить сверхчеловеческие усилия, дабы стать достойной воли небес. И чего ей следует ожидать — или опасаться — со стороны своей умной, популярной в народе сестры-протестантки и ближайшей престолонаследницы?

Сопровождаемая приближенными и слугами, Елизавета двигалась в сгущающихся сумерках в общей процессии, отвечая на приветствия толпы и поворачиваясь направо и налево, чтобы все насладились ее цветущим видом. Елизавета знала, что сегодня на внимание со стороны Марии ей рассчитывать не приходится, но что плохого в том, что люди увидят ее во всей красе.

Глава 10

Моя судьба — в изломе ее бровей,

Улыбка ее — бальзам для души моей,

Сраженный страстью, покорно склоняюсь пред ней.

С первых же дней правления королева Мария установила для себя жесточайший режим. Каждое утро она поднималась с рассветом и после обычного туалета и мессы немедленно садилась за рабочий стол, принимаясь за текущие дела. Так она трудилась до полудня, не позволяя себе оторваться даже на чашку чая. В час или два — неплотный обед, а затем снова — бесконечные письма, документы и иные важные бумаги, что накопились за предыдущий день. Время от времени Мария отвлекалась на беседы с иностранными послами, советниками и в особенности с лорд-канцлером Стивеном Гардинером — епископом Винчестерским. Не обращая внимания на головные боли, сердцебиения и на то, что она называла «своей природной меланхолией», королева неустанно трудилась до самого вечера, до боли в глазах вглядываясь в бумаги при тусклом пламени свечей, до тех самых пор, пока не наступал час вечерней службы. Прослушав мессу, она призывала к себе слуг, чтобы помогли раздеться, и ложилась спать.

Такое самосожжение требовало незаурядных сил, и Мария черпала их в убежденности, что исполняет не собственную, но Божью волю; она посвящала долгие часы работе, как издавна сердце и дух Владыке, который вознес ее на трон. Всепоглощающей страстью ее было возрождение Англии как католического королевства, каким оно было в дни ее безмятежного детства. Месса, евхаристия, религиозные обряды, запечатленные в народных преданиях, — все это подлежит восстановлению. А самое главное — Англия, как кающаяся грешница, должна вернуться под сень папы римского.

Жизненная цель питала ее гордыню. Ближе других знакомый с королевой Марией, умный, проницательный, хотя и небеспристрастный в суждениях посланник Карла V Симон Ренар отмечал, что она «любит потолковать о своем избранничестве» и что ее природная душевная щедрость уживается с невыносимой самоуверенностью. Вид у Марии тоже был демонстративно, можно сказать, вызывающе королевский: природная худоба скрадывалась расшитыми золотом и серебром шелками и бархатами, на шее красовалось роскошное ожерелье, пальцы были унизаны бриллиантовыми кольцами. Посетителей поражала эта роскошь, хотя, если верить венецианскому послу, она бы накупила еще больше драгоценностей, да только казна была почти пуста.

Став королевой, Мария обрела совершенно неведомую ей ранее личную свободу, и это тоже возбуждало и заставляло трудиться без устали. Вообще-то вокруг нее вилось множество советников и помощников, стремившихся подсказывать верные решения, так как никто из них, во всяком случае, той осенью 1553 года, даже и представить себе не мог, что она способна всерьез управлять государством. Но для нее, давней жертвы тяжких страданий и глубокой тоски, для нее, кто, по собственному признанию, «не ведает, что такое счастье», восхождение на трон стало чем-то вроде второго рождения, даром судьбы, новым началом в жизни. Это была давно ожидаемая возможность исправить былые заблуждения, выпрямить то, что пошло вкривь, исполнить волю Бога. И на службе у него она и собственные раны может исцелить, и впервые в жизни саму себя сделать счастливой.

Елизавете тощая, напоминающая старую деву королева с ее мужским голосом и близоруким прищуром казалась, должно быть, одновременно и жалкой, и грозной. Она видела Марию во многих качествах: как покинутую всеми старшую сестру; как щедрую благодетельницу, раздающую направо и налево ожерелья и броши, шелка на платья, деньги на карточные игры; как строптивую, но и несчастную жертву интриг королевских советников; как будущую беглянку, которую отчаяние гонит из родной страны. Елизавета знала, что Мария некрепка здоровьем — хотя первые месяцы на троне она, казалось, так и излучала жизненную энергию, — что нервы ее всегда напряжены до предела и что королева даже склонна к истерике, как это утверждали окружающие ее мужчины. Но знала она и то, что сестра наделена поразительной силой духа и крепка в убеждениях — настолько, что противостоять ей в вопросах веры чрезвычайно опасно.

Елизавета могла находить Марию нетерпимой, но отнюдь не безжалостной. И именно на эту спасительную способность к состраданию она и будет полагаться в ближайшее время.

По свидетельству венецианского посла Соранцо, уже в годы правления Эдуарда Мария «ясно давала понять», что сестру свою недолюбливает. А сделавшись королевой, и вовсе перестала скрывать это, тем более что от нее как бы исходила непосредственная опасность. Вражда усугублялась тем, что Мария получала письма с угрозами убийства, однако, презирая их, намеренно часто появлялась на публике. Об опасности ее предупреждали и иностранные дипломаты. Французский посол Ноайль, которому никак не могла нравиться прогабсбургская политика Марии, вел тонкую игру, используя любую возможность, чтобы возбудить подозрения королевы против сестры. Ноайль вполне сочувствовал английским протестантам в их заговорщических планах, направленных против католической короны (хоть в суть их никогда не вникал), и неустанно напоминал Марии, что ее подданные-протестанты взирают на Елизавету как на главную свою надежду. Они замышляют, нашептывал он Марии, похитить принцессу, выдать за какого-нибудь могущественного вельможу, который именем жены свергнет Марию с трона и посадит на ее место Елизавету.

Но нашептывания француза были ничто в сравнении с настойчивостью Ренара, который в качестве полномочного посланника царственного кузена Марии Карла V быстро стал самым доверенным из ее советников. У королевы, настаивал он, «четыре явных и открытых врага»: протестанты, сторонники Дадли и другие бунтовщики, король Франции и собственная сестра Елизавета. То, что она выступает в союзе с протестантами, создает дополнительную потенциальную угрозу, но она опасна и сама по себе. Ренар угадывал в ней особое свойство — он называл это «умением нравиться», — которое давало Елизавете власть над окружающими и заставляло выполнять ее волю. Иначе говоря, у Елизаветы есть обаяние, притягивающее к ней людей; подобно отцу она наделена внутренней силой, превосходящей естественную силу, которую дает королевская кровь, а также редкостной уверенностью в себе. Она умеет гипнотизировать людей и вести их за собой, и в сочетании с тонким умом и проницательностью это делает ее по-настоящему опасной.

Не могло не беспокоить и то, что Елизавета явно обнаружила полную самостоятельность в религиозных вопросах и уверенно участвовала в диспутах на теологические темы. Она «не только знает, что такое истинная религия, — пишет один восторженный современник, протестант по вероисповеданию, — но со своим превосходным знанием греческого и латыни способна отстаивать ее при помощи наиболее точных и неотразимых аргументов, не говоря уже о выдающемся красноречии; мало найдется оппонентов, которые были бы ей не по плечу». В глазах же Марии, более всего стремившейся к тому, чтобы вернуть Англию в лоно утраченной веры, способность сестры отстаивать новые церковные веяния в научном споре становилась досадным препятствием. Худо уже то, что дочь Анны Болейн, наверняка унаследовавшая от матери ее злосчастную ветреность (а Мария уверяла всех, и прежде всего саму себя, что слухи о ней верны), является бесспорной претенденткой на трон; и уж явное извращение то, что эта претендентка выступает символом ереси.

Во время коронования сестры Елизавете было предоставлено одно из самых почетных мест в процессии — она передвигалась в роскошных носилках рядом с Анной Клевской. На ней было шелковое платье с серебряными нитями, выгодно подчеркивавшее свежую красоту юности и выделявшее ее среди других участниц церемонии, всех без исключения одетых в красное. Ни во время празднеств в честь коронации, ни во время самой торжественной церемонии не заметно было никаких признаков того, что Елизавета оказалась в опале. На вечернем приеме в честь коронации она сидела за королевским столом, довольно безразлично наблюдая за тем, как, согласно старинному ритуалу, в зал въезжал на коне рыцарь и бросал на пол латную рукавицу — как вызов тем из присутствующих, кто сомневается в праве царствующего монарха на титул. А затем Елизавета заняла свое место при дворе, добросовестно выполняя обязанности, полагающиеся ей по протоколу, и в то же время не чуждаясь всякого рода пересудов, главной темой которых оставалось возможное замужество королевы. Ну и между делом вербовала себе сторонниц.

И все же Елизавета неизбежно выделялась на общем фоне, неизбежно и сама становилась объектом постоянных пересудов, как и серьезных разговоров в кругу королевских советников и иностранных дипломатов. «Эта сестра — еретичка и раскольница, — писал о ней папский нунций, прибывший в Англию, — у всех здесь на устах».

Но на самом деле положение ее было чрезвычайно непрочно. Как наследница трона, она всегда могла сделаться жертвой заговорщика, достаточно решительного, чтобы пойти на крайние меры, и ничего не могла с этим поделать — ни предотвратить такой шаг, ни защитить себя. Использовать ее в своих интересах мог всякий, как некогда Томас Сеймур; всякий мог заставить ее бросить вызов Марии — как Нортумберленд заставил сделать это Джейн Грей, — а если ничего не получится, как не получилось у Нортумберленда, то Елизавета окажется в Тауэре вместе с Джейн. Такое могло случиться в любой момент, совершенно неожиданно, и Елизавета привыкла жить в страхе.

А однажды вечером постоянный кошмар сделался явью. Вместе с Марией и несколькими придворными она направлялась по длинной, тускло освещенной галерее на вечернюю службу. Поскольку из-под надежных сводов дворца они не выходили, то и вооруженной охраны с ними не было. Внезапно раздался чей-то громкий возглас: «Измена!» — и все мгновенно рассыпались в разные стороны, решив, вероятно, в панике, что слышали голос самого убийцы. Казалось, что в следующий момент раздастся выстрел и ворвутся вооруженные люди.

Елизавета застыла на месте. На побелевшем лице ее отразился ужас. Мария же, выработавшая в себе нечто вроде безрассудной храбрости воина и убежденная, что убить ее просто невозможно — Бог хранит, — спокойно продолжала путь в часовню. Тут и придворные, видя, что ничего не происходит, вновь заняли свои места. (Впоследствии выяснилось, что возглас относился не к королеве, а к ее лорд-канцлеру, епископу Гардинеру.) Но Елизавета «все никак не могла прийти в себя»; грудь ее тяжело вздымалась, колени подгибались. Главная фрейлина Марии Сюзанна Кларенсье, давно научившаяся успокаивать свою повелительницу, подошла к Елизавете и принялась массировать ей живот. Постепенно та успокоилась, на щеки вернулся румянец, и она последовала за остальными.

Можно не сомневаться, что этот эпизод дал сплетням новую пищу. Если Елизавета ничего не злоумышляет против королевы, почему тогда так напугал ее этот возглас? Уж не уловка ли это, уж не нарочно ли прикинулась она такой слабой и беззащитной как раз в тот момент, когда собиралась вместе с сообщниками нанести роковой удар?

Никто из советников королевы не мог толком сказать ей, что все же делать с Елизаветой. Иные считали, что имеет смысл удалить ее из дворца, ибо, хотя в таком случае она и получит больше свободы для заговорщической деятельности, можно держать ее под наблюдением и даже использовать в качестве приманки для других, пока неведомых, изменников. Другие, напротив, уверяли, что безопаснее держать ее под рукой, на случай если с Марией все-таки что-нибудь произойдет. Третьи предполагали, что лучше всего выдать ее за человека, в котором с самого начала нового царствования многие видели принца-консорта, за Эдуарда Кортни.

По своей родословной с ним, праправнуком Эдуарда IV, могли сравниться разве что его родичи, Реджинальд и Джеффри Поулы, внуки герцога Кларенса — брата Эдуарда IV, — но ни первый, клирик, ни второй, человек слабовольный и не вполне здоровый психически, не могли претендовать на руку принцессы. Кортни же, несомненно, считал себя достойным такой чести — и даже чести быть мужем самой Марии, — хотя аристократическая внешность сочеталась у него с весьма отталкивающими чертами характера. Ренар находил его «гордецом и упрямцем, человеком неразвитым и мстительным», а полученное им весьма своеобразное воспитание (рос он в Тауэре, где по приказу Генриха VIII был казнен его отец Генри Кортни, маркиз Эксетер) вряд ли могло подготовить его к общественной жизни. Но в народе он был популярен да, возможно, и у Елизаветы вызывал симпатию. Помимо всего прочего, он был убежденный католик, и, женившись на Елизавете, мог бы укрепить ее в новой вере. Ибо недавно она перешла в католичество — многие считали этот шаг вынужденным, а иные даже вызывающе циничным.

Главная проблема — месса. Елизавета прилежно посещала ее, но не выказывала и тени религиозного рвения. Во время одного тяжелого разговора с Марией она со слезами на глазах клялась, что приняла католичество не «из страха, лицемерия или притворства», а по доброй воле. Мария как будто была склонна поверить в ее искренность — в конце концов, голос сестры звучит так робко, да и дрожит она всем телом. И тем не менее что-то внушающее смутные сомнения останавливало ее, и она «все просила сестру говорить честно, высказать все, что у нее на душе». Повернутое к ней девичье, без единой морщинки лицо было слишком невинным, чтобы заподозрить, что это лишь маска. Но ведь это лицо Анны Болейн — и Марка Смитона, — а с этими именами связан давний скандал. В вопросах веры Мария даже вообразить не могла ни грана лжи, но, с другой стороны, хорошо знала, что обстоятельства могут толкнуть и на предательство, и на обман. Вероятно, мудрее всего будет отнестись к признаниям Елизаветы с некоторой настороженностью, а за действиями ее следить со всевозможным тщанием.

Неудивительно, что такая позиция подорвала добрые отношения, сложившиеся между сестрами, и в начале декабря 1553 года Елизавете позволили покинуть двор. В сопровождении внушительной свиты (пятьсот всадников) Елизавета отправилась к себе в Эшридж. Дабы хоть внешне продемонстрировать сохранившуюся приязнь, Мария на прощание одарила ту дорогим соболиным капором и двумя жемчужными ожерельями, а Елизавета, в свой черед, принялась всячески убеждать королеву не слушать, что о ней говорят, верить в преданность и добросердечие своей сестры — хотя бы до тех пор, пока ей не представится случай делом доказать их, защитившись таким образом от всех наветов.

Итак, они расстались — обе полные дурных предчувствий. Мария все более склонялась к тому, чтобы выдать сестру за Кортни, сама же готовилась объявить о своей помолвке с Филиппом, наследным испанским принцем и сыном Карла V. Ей лично перспективы такого брака казались самыми радужными, хотя подданных — и Мария это отлично осознавала — покоробит сама мысль о том, что править ими будет испанский король. Брак Елизаветы с Кортни (а он наверняка его хочет) успокоит людей, но сначала надо выяснить отношение императора к этому союзу. Пока же пусть Елизавета подышит спокойно.

Но спокойно той не дышалось. Повсюду зрел заговор, принимая порой явные формы. Кое-что — хотя, что именно, сказать трудно — она знала о планах вооруженного выступления против Марии 18 марта — на Вербное воскресенье (именно в этот день ожидался приезд принца Филиппа). Скорее всего от какого-либо участия в этом заговоре Елизавета уклонилась, но само его существование подвергало ее жизнь опасности, ибо давало Марии предлог предать ее казни.

Удаляясь от Лондона, Елизавета никак не могла избавиться от ощущения смутной тревоги, и от этого все сильнее болела голова. Появились первые симптомы простуды. Ну как же ей, как, хотя бы видом своим, невинным своим видом убедить королеву в том, что она заслуживает доверия? Отъехав от столицы всего на десять миль, Елизавета остановилась. Чувствуя, что ехать верхом уже больше не в состоянии, она отправила посыльного во дворец за носилками и заодно велела попросить у Марии все, что нужно для отправления в Эшридже католического обряда: священнические ризы для праздничной мессы, кресты, которые несут впереди процессии, потиры. Это был патетический жест, и он не остался незамеченным. Раздираемая, как и прежде, сомнениями и не оставляя в то же время надежды на исправление своей загадочной сестры, Мария выполнила ее пожелание.

На протяжении января 1554 года общее недовольство объявленной помолвкой с Филиппом Испанским все усиливалось. О принце да и вообще об испанцах распространялись всякие небылицы, и множество англичан клялись, что скорее умрут, чем допустят появление на родной земле чужеземца вместе со всем его свадебным кортежем.

Приближающееся бракосочетание добавляло масла в огонь, но у заговорщиков не было согласия относительно ближайших шагов. Марию, а вместе с ней и никому не ведомого жениха следует сбросить с престола, это ясно. Но как? Убийство исключается: большинство заговорщиков такой путь «отталкивал». Тогда заменить Марию на Елизавету с Кортни? Однако тот пришел в полную растерянность, и, не дожидаясь начала событий, все выложил лорд-канцлеру. Применить силу? Но для этого нужно собрать людей, вооружить их, повести на столицу. Что же, коли нет другого выхода, придется так и действовать. Питер Кэрью займется западными районами, где у Кортни много сторонников. Джеймс Крофт возьмет на себя Херефордшир, Томас Уайатт — Кент, герцог Саффолк — Лестершир. Можно ожидать поддержки со стороны Ноайля и вообще французов. Прозрачно намекая, что и Елизавета, убедившись, что переворот имеет шансы на успех, присоединится к заговорщикам, Крофт убеждал Ноайля в «обоснованности» предприятия.

Но на деле Елизавета независимо от своего отношения к грядущим событиям была просто не в состоянии что-либо предпринять. Чувствовала она себя отвратительно — опухли лицо, ладони, наконец, все тело. Быть может, в какой-то степени это была чисто нервная реакция, но от этого ей становилось только хуже. В Эшридже она не поднималась с постели, мучимая страхом перед грядущим бунтом; а еще более Елизавету ужасал вид собственного распухшего тела, ведь смертельное заболевание брата тоже сопровождалось отеками на руках, ногах и голове. Такое часто случается, когда тебе подсыплют яд.

Пришло послание из Лондона, где с конца января усилили охрану всех городских ворот. Вооруженная стража была готова дать решительный отпор бунтовщикам, буде они отважатся на штурм. Елизавету призывали ко двору. В ответном послании она сообщала, что еще слишком слаба для подобного путешествия, и в доказательство искренности своих слов предлагала Марии прислать собственного врача — пусть убедится, что она и впрямь нездорова.

Что ж, возможно, Елизавета действительно недомогала, но все же не только в этом было дело. Марии удалось выяснить, что один из заговорщиков в письме принцессе настоятельно рекомендовал ей «держаться от Лондона как можно дальше и ради собственной безопасности с незнакомыми людьми не общаться». Это было двусмысленное послание, и устный ответ — а все это время Елизавета избегала оставлять способные скомпрометировать ее письменные свидетельства — был еще более двусмысленным. Через сэра Уильяма Сейнтлоу Елизавета передала, что «благодарит за участие и поступит так, как считает нужным». Но мало того. На пути во Францию была перехвачена сумка с дипломатической почтой, и в ней, в частности, обнаружилась копия последнего письма Елизаветы королеве. Как она могла попасть туда? И что еще существеннее — как воспримут это письмо французы, рассчитывающие, выходит, на активное участие принцессы в заговоре?

Масла в огонь подлил Ренар. Французы, утверждал он, отправляют в Шотландию вооружение, артиллерию и провиант, планируя вторгнуться в Англию с севера. Одновременно французские военные суда спешно готовятся пересечь Ла-Манш, а в Нормандии уже собрано двадцать три вооруженных отряда. Из письма же, с удовлетворением отмечает Ренар, следует, что Елизавета сговорилась с французами и цель всех этих военных приготовлений состоит в том, чтобы посадить ее на престол.

Ввиду готовящегося бунта Марии было не до того, чтобы посылать врачей в Эшридж. Положим, из всех четырех охваченных волнениями районов только в Кенте, вотчине Томаса Уайатта, началось настоящее восстание, но довольно и этого: в начале февраля большой отряд вооруженных людей двинулся в сторону Лондона. Возникла реальная угроза свержения власти. Советники королевы затеяли междуусобицу; постоянной армии у нее не было — только специальная гвардия во главе с восьмидесятилетним герцогом Норфолком, этим жалким реликтом отцовского царствования; Мария имела основания даже в ближайшем окружении подозревать измену.

Начались волнения и в самом Лондоне, и советники уговаривали Марию отправиться по реке в Виндзор или хотя бы укрыться в Тауэре. Но, презирая любые предупреждения, она двинулась прямо в центр города, проезжая улицами, «запруженными возбужденной толпой», конными и пешими солдатами, а также новобранцами в белых мундирах королевской гвардии. У здания Гильдии она остановилась и, пройдя в зал, обратилась к горожанам с призывом не волноваться по поводу ее замужества и встать на поддержку королевы, как в былые времена, когда ей угрожал Нортумберленд.

«Ничего не могу сказать о любви матери к своему ребенку, ибо детей у меня нет, — говорила Мария, — но если принц или иной властитель испытывает к своим подданным такую же естественную и глубокую любовь, как мать к своему ребенку, то не сомневайтесь: я, ваша госпожа и повелительница, люблю вас всей душой и всегда буду на вашей стороне».

Вид королевы с гордо поднятой головой, голос ее, эхом разносящийся по величественной зале, тронули сердца подданных.

Мария взывала к мужеству: «Дайте твердый отпор этим бунтовщикам, вашим и моим врагам, и не бойтесь их, ибо и я ничуть их не боюсь!» Зажигательная речь королевы Марии вдохновила лондонцев, и когда Уайатт со своими людьми решился наконец на штурм (это было 3 февраля), обнаружилось, что сил одолеть королевские войска им решительно не хватает. Впрочем, весь этот день в центре города и на окраинах слышалась стрельба, и до Уайтхолла, где Мария в окружении приближенных ждала новостей, доносились слухи о поражении и измене. Во дворце, пишет один наблюдатель, «царила такая паника, раздавался такой шум, что даже уши закладывало». Лишь королева сохраняла полную невозмутимость и спокойствие. Бог нас не оставит, убеждала она знать и слуг. «На колени! — прогремела Мария. — Молитесь, и, заверяю вас, скоро придут добрые вести».

В конце концов ближе к вечеру Уайатт, убедившись, что попал вместе со своими людьми в сужающееся кольцо королевских отрядов, капитулировал. Его препроводили в Тауэр, пленили и сообщников, и теперь им оставалось только ждать суда да уповать на милосердие королевы. Непосредственная опасность миновала, на очереди было суровое возмездие, которое со временем угрожало настичь всех причастных к заговору, а в особенности сестру королевы.

Королевские врачи скорее всего появились в Эшридже в конце января. Елизавету они действительно застали в плохом состоянии, но сочли, что при должном уходе она способна-таки отправиться в Лондон. Тем не менее, хотя в течение нескольких дней они «прилагали все усилия» — на самом деле лишь усугубляя ее положение, — уговорить Елизавету оставить Эшридж не удавалось, и, только получив 10 февраля формальное распоряжение от Марии, она неохотно двинулась в путь.

Трое советников, доставивших королевское послание, предварительно переговорили с врачами, затем с самой больной. С первого взгляда было видно, что Елизавета нездорова, «бледна и немощна телом, не поднимается с постели», однако, не обращая внимания на ее слабые возражения и ссылки на то, что такое путешествие опасно для жизни, они упорно стояли на своем, и на следующее же утро «подняли ее с постели как есть, едва держащуюся на ногах». И хотя «три или четыре раза она готова была упасть в обморок», препроводили к специально присланным Марией носилкам и закутали в мех — на улице стояли довольно сильные морозы.

При таких обстоятельствах покрывать в день более семи-восьми миль не представлялось возможным. К тому же сырой пронизывающий февральский ветер был весьма опасен (врачи особо подчеркивали, что, как только все доберутся до дворца, Елизавету необходимо тотчас поместить в сухие, хорошо отапливаемые покои), и буквально каждая миля давалась ей с трудом, голова кружилась и болела так, что и поднять ее было трудно. Когда процессия достигла Сент-Элбанса, стало ясно, что Елизавете совсем худо; в Хайгейте, всего в пяти милях от Вестминстера, она окончательно слегла, и прошла целая неделя до того, как можно было продолжить путешествие.

Болезнь усугублялась страхом. Имея в виду недавние события, нетрудно вообразить, что могло ожидать ее в Лондоне. Королева, продемонстрировав железное мужество, что, кстати произвело огромное впечатление на ее приближенных и советников, намеревалась расправиться с противниками безо всякой пощады. «Она преисполнена решимости преподать жестокий урок, — докладывал императору Ренар, — и защитить трон силой». Похоже, Мария без колебаний собиралась устранить всех претендентов на корону, даже тех, кто вроде шестнадцатилетней Джейн Грей никакого отношения к заговору не имел. Гнев ее усиливался с каждым днем, это было явственно видно. «Новость здесь только одна — новые смертные приговоры, — записывает в своем дневнике Ноайль. — Этого казнили, этого бросили в тюрьму». Никто не сомневался, что, как только Елизавета доберется до Лондона, именно она станет очередной жертвой.

Наконец 22 февраля начался последний этап ее мучительного путешествия. В этот день она закутала свое распухшее тело в белоснежное пуховое одеяло и велела отдернуть на носилках шторы — так чтобы всем собравшимся на пути было видно, как она выглядит. О болезни Елизаветы шептались уже давно, и в сплетнях этих не было ничего нового: она беременна; она умирает, и уже ничто не может спасти ее; ее отравили. Но в любом случае в живых ее Мария не оставит.

Ренар был среди тех, кто наблюдал, как королевские носилки пронесли в Вестминстер. Елизавета лежала, бессильно откинувшись на мягкие подушки, но в запавших ее глазах, выделявшихся на бледном, чудовищно распухшем лице, горел вызов. Всем своим видом, записывает Ренар, она демонстрирует «горделивость, надменность, презрение», что, по его неизменному суждению, представляет собою лишь попытку скрыть чувство вины и страх. Остальные же испытывали к Елизавете сострадание. «Она настолько измучена и обессилена, что смотреть жалко», — записывает один; другой отмечает, что, «судя по виду, жить ей осталось недолго».

Народ, потрясенный поначалу бунтом, а затем кровавым спектаклем каждодневных публичных казней, молча взирал на Елизавету. В ней было что-то нездешнее, призрачное, своей бледностью она походила на оставленные для всеобщего обозрения тела, болтающиеся на виселицах вдоль дороги.

При полном безмолвии толпы носилки с принцессой проследовали во дворец. Открылись и тут же вновь затворились ворота Вестминстера. Сопровождали Елизавету каких-нибудь десять спутников, остальных, как ей было сказано, должны были разместить в городе. Прием ей был оказан зловеще-холодный. Ни почетного караула, ни фанфар, возвещающих о прибытии законной наследницы трона. И нигде не видно королевы — лишившей ее своей любви сестры.

Глава 11

Что за жизнь творит поэт?

Со стола берет ответ,

Коему хозяйка — Смерть.

Три недели, больная и покинутая всеми, промаялась Елизавета во дворце, ожидая свидания с Марией. Но та так и не появилась, да и вообще никого подле не было, за исключением камергера Джона Гейджа и его помощника Генри Джернингема; впрочем, и эти двое не столько ухаживали за ней, сколько смотрели, как бы она не ускользнула.

Елизавету сознательно поместили в дальних покоях дворца, так что и она, и те немногие слуги, которым было позволено с ней остаться, могли выйти, лишь миновав несколько постов стражи. Вслух этого никто не говорил, но всем было ясно, что свобода ее передвижений ограничена и что Мария либо забыла, либо просто пропустила мимо ушей просьбу сестры разместить ее подальше от реки, откуда дул влажный ветер. Сбывались худшие предчувствия Елизаветы.

Отрезанная от повседневной жизни двора, она ничего не могла выяснить относительно намерений королевы, но представить их себе было нетрудно. Ясно, что Марию сейчас многое побуждает к действию — и вновь обретенное ощущение власти, и греющая сердце надежда на брак с Филиппом, и беспокойные, настойчивые советники, которые порой тянули королеву в разные стороны. Вот если бы предоставить ее самой себе, Мария могла бы, по трудном размышлении, смилостивиться над сестрой. Окруженная же шумной толпой советчиков, многие из которых решительно настаивали на казни Елизаветы, она была способна уступить этому требованию, удовлетворив таким образом и их стремления, и собственную жажду мести.

Вообще-то на милость королевы Елизавете особо рассчитывать не приходилось. Она была в связи с заговорщиками; они писали ей письма и получали устные ответы; двое из них, Джеймс Крофт и Николас Трокмортон, открыто приезжали к ней в Эшридж. Для смертного приговора и этого было бы достаточно, кроме того, заговор был задуман, спланирован и осуществлен именем Елизаветы, целью его было ее воцарение на английском троне.

Решительный, настойчивый лорд-канцлер Гардинер уже с самого начала февраля требовал, чтобы принцессу судили за измену. Его всячески поддерживал Симон Ренар, чье мнение так ценила королева и чей холодный ум дипломата был чужд сострадания. Оставить Елизавету в живых, бесстрастно рассчитал он, это значит открыть путь новым бунтам, что подвергнет дополнительной опасности близящуюся миссию принца Филиппа. Иного разумного решения нет. Жизнь Елизаветы следует без колебаний принести в жертву испанским интересам в Англии.

Но раздавались и другие голоса. Один из них принадлежал Пэджету, некогда временному члену Совета при Генрихе VIII, а затем при Эдуарде. Он был против поспешного устранения наследницы престола, аргументируя свою позицию тем, что с учетом популярности Елизаветы в народе ее казнь скорее спровоцирует, нежели предотвратит бунты. Другой — добродушному толстяку, лорду Уильяму Ховарду, заслужившему вечную признательность (вместе с баронством) со стороны Марии своим героическим поведением во время восстания. Возражения этого храброго солдата, опытного дипломата, а сейчас еще и адмирала нельзя было просто отбросить — особенно в то время, когда каждое судно королевского флота может понадобиться для охраны свадебного кортежа, готового вот-вот отплыть от берегов Испании.

Таким образом, пока Елизавета томилась во дворце, другие его обитатели живо обсуждали ее участь. Ну а лорд-канцлер меж тем прилагал все усилия, что вырвать у многочисленных узников порочащие ее признания, а его люди рылись у них в домах в поисках какого-нибудь письменного свидетельства вины Елизаветы. Гардинер был выдающимся законником; по иронии судьбы именно он возглавлял группу адвокатов Генриха VIII на папском суде, в дни, когда король стремился аннулировать свой брак с Екатериной Арагонской ради женитьбы на Анне Болейн. Но три недели энергичных поисков, допросов и пыток все же не выявили соучастия Елизаветы в заговоре, и даже способностей Гардинера не хватило на то, чтобы обнаружить свидетельства там, где их нет. Единственную серьезную улику — письмо в сумке с французской дипломатической почтой — Гардинер использовать не решался по причинам чисто личным: там было и другое сообщение — в нем говорилось о его свидании с Эдуардом Кортни, каковое компрометировало самого лорд-канцлера.

Говоря по существу, Елизавету было практически не в чем обвинить. Да, она была знакома с некоторыми из заговорщиков, но все они отрицали ее участие в заговоре. На послания главарей (а как, собственно, можно было предотвратить их получение?) Елизавета давала вежливые, но совершенно неопределенные ответы. Даже под пыткой сам Уайатт, который мог сохранить себе жизнь, признавшись в том, что хотели из него вытянуть королевские следователи, отказался в конце концов назвать имя Елизаветы (противоположные показания, данные впоследствии в слушаниях в Звездной палате, не нашли подтверждения реальными доказательствами). «Уверяю вас, — обращался Уайатт с плахи к людям, пришедшим на его казнь, — ни они (Елизавета и Кортни), ни те, кто сейчас здесь (в Тауэре) находится, никоим образом не участвовали в моем предприятии». Попытка одного из советников Марии заглушить эти слова вызвала возмущение толпы. Люди услышали от изменника то, что и хотели услышать: сестра королевы, всеобщая любимица Елизавета, ничем не запятнала своей чести.

Много лет спустя Елизавета сама написала нечто вроде эпилога к этой зловещей истории. Она призналась, что «до нее доносились слухи о заговорах против сестры», что «не одна возможность у нее была проникнуть» в козни заговорщиков, чьи «деяния» до конца так и не были раскрыты. Ясно, что королевские следователи раскопали далеко не все подробности бунта во главе с Уайаттом, Елизавета знала больше и несла это знание как бремя, полностью осознавая его тяжесть. «Над моей жизнью, — с полной откровенностью пишет она, — нависла угроза, сестра по-настоящему на меня гневалась».

Действительно, к середине марта положение стало критическим. Мария должна была отправиться на Пасху в Виндзор, а оттуда в Оксфорд, где во второй раз предстояло собраться ее парламенту. Недели дебатов так и не привели к согласию внутри Совета; напротив, создавались и почти сразу распадались новые фракции и группы, так что даже такой тонкий мастер политического маневра, как Ренар, не мог уяснить себе истинных мотивов и целей придворных интриг. Если королева покидает столицу, то и речи не может идти о том, чтобы негласное заключение Елизаветы продолжалось в одном из королевских дворцов, — слишком велика опасность новых волнений. В отсутствие Марии Лондон остается практически беззащитным, ибо королевская армия состоит в основном из отрядов в пятьдесят — сто солдат, каждый под командой одного из членов Совета, а все они сопровождают королеву. Мария заверила, что «будет предпринято все необходимое для обеспечения безопасности Тауэра»; прекрасно, но с сестрой-то что делать, ее где держать?

Ренар подозревал, что в отношении Елизаветы и Кортни Гардинер ведет двойную игру или по крайней мере не может занять какой-то определенной позиции. Что касается Кортни, то в «его соучастии и виновности» сомнений нет: он активно злоумышлял против королевы, он вошел в сговор с королем Франции, он посылал изменнические сообщения, используя шифр — «знаки на деке гитары». И вот такому-то человеку Гардинер назначает в стражи Саутвелла и Бурна — широко известных последователей самого графа, в результате чего тот получает в Тауэре особые привилегии и даже большое и относительно комфортабельное помещение — между прочим, без согласия на то Совета. И от споров относительно того, какого наказания заслужила Елизавета, Гардинер уклоняется, что заставляет подозревать лорд-канцлера в тайном сочувствии принцессе. Похоже, ему вовсе не хочется, чтобы ее предали казни.

Да, но что же могло останавливать Гардинера, разумеется, помимо стремления избежать волнений среди горожан? Впрочем, это был серьезный резон. Упрямые лондонцы только и искали возможности как-нибудь выразить свои чувства любимой принцессе. Любой неглупый горлопан может вывести на улицы сотни, если не тысячи людей. Как-то ранним утром, когда Совет собрался на очередное из своих бесчисленных говорений, а Ренар только хмурился, думая о том, насколько же непредсказуемы англичане, в городе поднялся шум. В мгновение ока распространился слух, будто в одном большом доме мужчине и женщине явился ангел.

Ангела было не видно, говорил он сквозь стену, но сомнений в том, кто это, не возникало — до слушателей доносился поистине «высокий», божественный и в протестантском духе глагол. «Боже, храни королеву Марию!» — воскликнули мужчина и женщина. За стеной — молчание. «Боже, храни миледи Елизавету!» — произнесли они. «Быть по сему!» — донесся торжественный ответ. — «Что такое месса?» — «Идолопоклонство», — возвестил ангел, вызвав крики ликования успевшей собраться у дома толпы.

К полудню эта история распространилась едва ли не по всему городу, и адмиралу Хауарду вместе с Пэджетом и капитаном королевской гвардии пришлось вывести на улицы конные отряды, дабы предотвратить настоящее шествие. Мужчину и женщину, якобы общавшихся с ангелом, схватили, и тут же голос умолк. Ясно было, что народ подстрекают в пользу Елизаветы и Кортни, «восстанавливают против королевы, возмущают покой в королевстве, зовут на улицу еретиков». Елизавете все было известно, и оставалось только надеяться, хотя эта надежда с каждым часом становилась все более призрачной, что на крайние меры королева не пойдет.

Подошло время отъезда Марии. Елизавету как минимум следовало препроводить в надежное место. Кто возьмется за это? Члены Совета все как один уклонялись от выполнения этой миссии. Слишком уж сильно притягивала принцесса изменников. Препроводить можно куда угодно, но где гарантия, что вернешься в целости и сохранности? После бурной дискуссии было принято единодушное решение: Елизавету следует поместить в Тауэр.

Официального обвинения в измене ей не предъявили, да и вообще никаких обвинений не было, однако же, услышав, что ее ожидает, Елизавета, должно быть, пришла в ужас: Тауэр — это смерть.

Весть принес сам Гардинер. Его сопровождали девятнадцать членов Совета. Он начал с перечисления косвенных доказательств ее участия в заговоре, Елизавета же с замечательным — особенно если учесть три недели болезни и постоянного нервного напряжения — достоинством отклоняла все обвинения. В конце концов «после продолжительного разговора» Гардинер объявил ей высочайшее повеление: Елизавета будет препровождена в Тауэр.

Это потрясло ее до глубины души, сердце отчаянно забилось, сдавило грудь, и тем не менее Елизавета внятно выразила свой протест. Я ни в чем не виновна, говорила она, и я уверена, что и ее величество в этом не сомневается, и не может быть, чтобы она, с ее положением, ее представлениями о чести, платила мне за верность такой черной неблагодарностью.

Ответ был суров: изменить ничего невозможно, королева непреклонна, место Елизаветы в Тауэре. Лорд-канцлер и советники удалились, «надвинув шляпы на глаза».

Отлаженный механизм развенчания был приведен в действие незамедлительно. Слуг Елизаветы перевели в одну комнату, у дверей поставили стражу. Шестерым из них, впрочем, позволили и далее выполнять свои обязанности — вместе с еще шестерыми, по выбору самой королевы, — остальным же было запрещено даже приближаться к своей госпоже, а вскоре их и вовсе уволили.

Собрали всю дворцовую стражу, часовых расставили и в апартаментах принцессы, и в помещениях для слуг, и снаружи. В ту бессонную ночь, когда Елизавета ожидала перевода в тюрьму, в главной зале Вестминстерского дворца вовсю пылал камин — огонь его согревал многочисленных солдат; снаружи, образовав каре, застыли сотни стражников в белых плащах — высокорослые, плотные северяне; они не сводили глаз с дворца в ожидании утра, когда пленницу переведут в Тауэр.

Сопровождать Елизавету в это зловещее место предстояло двоим членам Совета — Винчестеру и Сассексу. В долгие ночные часы ей было о чем подумать. В голове теснились вопросы: что это, решение самой Марии, или ее сестра просто уступила сладкоречивому, но коварному посланнику Карла V, или, что всего вероятнее, послушалась всесильного лорд-канцлера? Надо увидеться с Марией, надо посмотреть ей в глаза, ведь, что бы там ни творилось ее именем, сестра — человек с мягким сердцем.

Когда советники объявили, что судно готово и прилив позволяет отчаливать, Елизавета привела их в растерянность просьбой о срочном свидании с королевой. Должно быть, говорила она, ей ничего не известно об этом гнусном произволе, должно быть, это злобные козни Гардинера. Просьба была отклонена. Что ж, настаивала Елизавета, коли нельзя с королевой увидеться, то хоть написать-то ей можно? Винчестер отказал и в этом, но Сассекс, приходившийся Елизавете дядей по материнской линии, оказался более сговорчивым. Принесли перо и бумагу, и сиятельная рука принялась неспешно выводить строки послания.

Историки неизменно подчеркивают хитроумие Елизаветы — она писала нарочито медленно, так что, когда закончила, наступило время отлива, и матросы не решались повести судно по мелководью — надо ждать очередного прилива. Впрочем, оттягивая насколько возможно отправление в Тауэр, Елизавета преследовала в лучшем случае второстепенную цель; в конце концов, что значат несколько часов в сравнении с нависшей над ней угрозой?

Преувеличивать этот маленький успех — значит упустить стратегическую цель послания, которая заключалась в том, чтобы уговорить Марию встретиться, умолить оставить ей жизнь. Под пристальным взглядом советников Елизавета выводила первые слова — наступил момент, когда проверялась истинная цена всего, чему ее учили.

«Если верно, как в старину говорили, — начиналось послание, — что простое слово короля выше клятвы обыкновенного человека, то я умоляю Ваше Величество вспомнить об этой мудрости и применить ее ко мне, вспомнить Ваше последнее обещание и мое последнее требование — не осуждать, не выслушав оправданий». Елизавета напоминает тут Марии об их последнем свидании, когда перед отъездом в Эшридж она вырвала у нее обещание не верить ни единому слову, против нее сказанному, до личной встречи. Этот призыв к совести и чувству справедливости королевы был сильным ходом. «И вот, — продолжает Елизавета, — без единого доказательства вины Совет, действуя Вашим именем, отправляет меня в Тауэр — место для гнусных изменников, но не для верных слуг короны; я-то знаю, что не заслужила подобной участи, но в глазах всего королевства окажусь виновной».

Да, именно полная невиновность, на которой Елизавета настаивает со всей страстью, делает все, что с ней творят, особенно несправедливым.

«Никогда и ничего я не злоумышляла против Вас лично и никогда не поддерживала и даже не обсуждала шаги, которые могли бы представлять опасность для государства, — уверяет она королеву. — И пусть Бог покарает меня самой позорной смертью, если я говорю неправду». Но Бог милосерден и справедлив, он знает, что все сказанное истинно, и Мария тоже может в этом убедиться, предоставив ей, Елизавете, возможность отринуть выдвинутые против нее обвинения при личной встрече — «если возможно, до того, как меня отправят в Тауэр».

«Если возможно» — в словах этих за смирением угадывается настойчивость, и вообще где-то на середине письма Елизавета забеспокоилась, что сестру может покоробить ее прямой, суховато-логический язык. «Совесть не позволит Вашему Величеству осудить меня за прямоту высказываний, они принадлежат человеку, не чувствующему за собой никакой вины». Королева, продолжает Елизавета, слишком добра, чтобы превратить такого человека в «парию» — но, с другой стороны, как она может вынести верное суждение, выслушав лишь одну сторону? Тут автору послания пришло в голову одно сравнение из недавней истории — Марии оно должно было показаться убийственным.

«В свое время мне много рассказывали о том, как людей отправляли в опалу за одно лишь желание предстать пред очи их повелителя; а когда-то я слышала, что милорд Сомерсет (Эдуард Сеймур) говорил, что если бы повстречался с братом, с тем бы ничего не произошло. Но все так убеждали, что не будет ему покоя в жизни, коли останется в живых адмирал, что он дал согласие на его казнь». Сходство было слишком очевидным: тогда брат против брата, теперь сестра против сестры, а вокруг по-прежнему наушники-советники, они преувеличивают опасность, придумывают вину, безжалостно эксплуатируя чистую душу и сострадательность повелительницы.

И вот — Томас Сеймур пошел на плаху, а теперь та же участь ожидает ее, Елизавету.

Теперь сказано почти все. Опустошенная, возможно, воспоминаниями о трагической судьбе Томаса Сеймура, Елизавета под самый конец послания прибегает к оборотам, которые усвоила еще в раннем детстве, — так говорят, когда хотят смягчить родительский гнев: «И потому, вновь склоняя перед Вашим Величеством свою смиренную голову, ибо колени преклонить возможности лишена, покорно прошу о свидании, и настойчивость моя объясняется исключительно сознанием собственной чистоты, невиновности и верности Вашему Величеству».

И словно по наитию — да и понимая, что надеяться на благоприятный отклик особенно не приходится, — Елизавета добавила в виде постскриптума два коротких возражения на наиболее серьезные из «доказательств» ее вины. Возможно, говорит она, Уайатт действительно писал ей, но в таком случае послание это не дошло до адресата; что же касается письма, обнаруженного во французской дипломатической почте (огласке его Гардинер не предал, сославшись на то, что оно где-то затерялось), то она не имеет ни малейшего представления, как оно там оказалось, ибо никогда в переписке с французским посланником не состояла.

Письмо заняло полторы страницы. Чистую половину второй Елизавета на всякий случай зачертила — нельзя давать ни малейшей возможности для манипуляций, оправдание не должно превратиться в признание вины. Затем она передала письмо советникам, и те понесли его королеве. Они долго не возвращались, и это укрепило Елизавету в надежде, что Тауэр как минимум откладывается.

На самом же деле письмо привело Марию в ярость. Как могли эти мягкотелые посланники позволить Елизавете так одурачить себя? Разгневанная тем, что ее осмелились ослушаться, — а также и тем, несомненно, что снова придется отдавать то же самое неприятное распоряжение, — Мария принялась отчитывать Винчестера и Сассекса, как нашкодивших детей. Будь жив отец, бушевала она, они бы себе такого неповиновения не позволили. И она его не потерпит!

На протяжении всей этой тирады письмо, столь красноречивое, столь тщательно составленное, лежало непрочитанным; да, впрочем, в любом случае призывы Елизаветы бессильны были смягчить королевское сердце. Напротив, к несчастью для отправительницы, избранная ею тактика только укрепила глубинное недоверие сестры, неколебимое недоверие прямой, простодушной и честной женщины по отношению к женщине более умной и менее щепетильной. Мария успела узнать, что такое притворство (не говоря уже о приливах и отливах) во время царствования своего отца, когда она замышляла уйти морем и избегнуть таким образом всех тягот положения второго лица в королевстве. В ту пору она и сама научилась хитростям, которые сейчас использует Елизавета, чтобы провести ее, так что реакция оказалась предсказуемой — высокомерный сарказм.

Все так знакомо — и мерзко. Никаких новых решений не будет. Советникам было приказано на следующее же утро вернуться во дворец и выполнить свой долг (воспользоваться полночным приливом не отважились — в темноте, когда берега Темзы пусты, врагам королевы будет совсем нетрудно выкрасть узницу).

Следующий день, это было Вербное воскресенье, выдался хмурым и безрадостным. По всей столице служили праздничную мессу, и горожанам было велено «оставаться с веточками вербы в церквах» — надо отвлечь общее внимание от прохода королевского судна. Но вербы стояли поникшие под дождем, и праздник у королевы, шедшей в одной из процессий, оказался испорченным.

На сей раз Елизавета подчинилась Винчестеру и Сассексу без всяких возражений и в сопровождении немногочисленных слуг взошла на немедленно отчаливший корабль. Впереди неясно виднелись очертания Лондонского моста, посреди домов и торговых лавок тут и там возвышались столбы-виселицы с разлагающимися телами казненных изменников. Из-за дождя плыть было труднее обычного, стремительные потоки, сталкиваясь друг с другом, образовывали под мостом с его девятнадцатью мощными опорами, настоящие пороги. Подгоняемый течением, корабль нырял из стороны в сторону, матросы всерьез опасались, что хрупкое суденышко либо перевернется, либо его засосет в воронку, либо просто разлетится на щепы, оказавшись в узком проходе между «быками». «Корма, ударившись о что- то твердое, опустилась настолько низко и уровень воды упал так, что судно некоторое время не могло выйти из-под моста». Тем не менее выкарабкаться все же удалось, и матросы получили обычную премию, положенную за «проводку судна под мостом».

А Елизавете, пребывавшей в чувствах совершенно расстроенных, потрясенной отказом сестры даже выслушать ее мольбу, кораблекрушение могло показаться даже лучшим исходом — в сравнении с тюрьмой. Едва достигнув двадцатилетия, она повторяет тот же печальный путь, на который ее мать ступила в двадцать девять, изживает несчастную судьбу, которую бессердечные придворные пророчили ей с младенчества. То, что ей не удалось победить враждебность королевы и ее окружения, приводило Елизавету в отчаяние, лишало мужества войти в Тауэр достойно, как подобает особе королевской крови.

Судно подошло к ступеням, ведущим наверх, в крепость, остановившись там же, где семнадцать лет назад простилась навсегда со свободой Анна Болейн. Наверху собрались обслуга и стражники Тауэра, у иных, по воспоминаниям графа-протестанта Джона Фокса, выступили на глазах слезы, и они опустились на колени, моля небеса о спасении принцессы. По его же словам, Елизавета нарушила приличествующую событию торжественность, раздраженно жалуясь на промокшие ноги; мало того, она уселась под дождем на ступеньки и отказалась идти дальше, выкрикнув, что «лучше уж остаться здесь, чем где-то еще, где будет еще хуже, ибо, видит Бог, не знаю, куда меня ведут».

Но за этим вызывающим поведением скрывалось настоящее отчаяние. Оказавшись внутри и слыша, как за ней с грохотом закрываются массивные двери, Елизавета «ощутила немалый страх», словно скрежет металла возвещал скорый конец жизни.

Глава 12

Весна прошла, еще не отцветя.

Как лист, увяло резвое дитя —

Так молодость без юности прошла.

Я видела — невидимой была.

Отмерен жребий, тайною одет;

Живу сегодня — завтра жизни нет.

К концу марта 1554 года в Тауэре было многолюдно: солдаты, стражники, чиновники в черном, а главным образом узники, ожидающие суда либо казни. Оружейники проверяли в Белой башне тяжелые орудия и иное военное снаряжение, приготовленное некогда для борьбы с отрядами Уайатта и могущее вновь понадобиться в любой момент. Телеги, груженные ядрами, патронами, провиантом для пешего воинства и лошадей, с грохотом катились по булыжнику, заглушая стук плотничьих молотков и выкрики ремонтных рабочих.

Давно уже в Тауэре не было столько пленников. Сотни последователей Уайатта арестованы, десятки казнены. Заговорщики из Девона и других мест, не дошедшие до Лондона, отыскивались по всей стране и каждодневно представали перед судом вместе со свидетелями, готовыми дать против них показания. Многие из главарей заговора, включая Крофта и Трокмортона, непосредственно общавшихся с Елизаветой, а также самого Уайатта, все еще ожидали приговора. Но двоих уже не было. Гилфорда Дадли, сына Нортумберленда, казнили вскоре после вторжения Уайатта в столицу (его братья, в том числе близкий приятель Елизаветы в ее детские годы Роберт Дадли, все еще ожидали высочайшего помилования); слишком опасным сочли и сохранить жизнь Джейн Грей, давней сопернице королевы Марии.

Для нее соорудили специальную плаху, на месте для особ королевской семьи, как раз там, где некогда казнили в младенческие годы Елизаветы Анну Болейн и Екатерину Хауард. Мария не пощадила ее, и Джейн отошла в мир иной, как подобает доброй христианке. Что, разобрали эту плаху, мучительно вопрошала себя Елизавета, или все еще стоит в ожидании новой жертвы — сестры королевы?

Вот уже более месяца томится она вместе с приближенными в сырой и душной каменной темнице, в Колокольной башне, где высокие крашеные окна пропускают скорее холод, чем свет. Вновь Елизавету поместили со стороны реки с ее туманами и испарениями, против чего предостерегали врачи, и огонь в большом камине (даже если его зажигали) почти не согревал. Двадцать лет назад Генрих VIII бросил в ту же темницу престарелого епископа Бишопа, и он оставался здесь, больной и всеми забытый, пока одежды его не истлели, а сам он не превратился в бестелесный дух. Этажом ниже томился некогда в заключении Томас Мур, проводя бесконечные часы в молитвах за своего суверена, который решил провозгласить себя главою церкви, чтобы не дочь Екатерины Арагонской, но ребенок Анны Болейн стал наследником трона. Оба давно умерли, а дочь Екатерины Арагонской взошла-таки на английский престол; последует ли теперь дитя Анны Болейн за своей матерью?

В этих мрачных стенах, узница среди других обреченных узников, убедившаяся, что королевского милосердия добиться ей не удалось, Елизавета, должно быть, часто задумывалась о смерти. Конечно же, она вновь и вновь подступалась к самому этому понятию, припоминая соответствующие фрагменты из Цицерона и Библии, перебирая в памяти поэтические метафоры, опустошая кладезь знаний, вложенный некогда в нее учителями, и так до бесконечности, пока не возникало гнетущее чувство неотвратимой угрозы. Наверное, воображение рисовало ей и реальные образы смерти: преступники, поднимающиеся на плаху, последние мысли, последние взгляды, обезглавленные тела, вечность. Много лет спустя она признавалась одному французскому вельможе, что сама мысль о зазубренном топоре, вновь и вновь опускающемся на шею, пугала ее настолько, что она, как некогда мать, твердо решила попросить палача-француза сделать свое дело одним ударом.

Но может быть, все еще обойдется. Может быть, ее просто приговорят к пожизненному заключению или будут держать здесь, пока живы Мария и ее ребенок, если, конечно, у нее будут дети. Эта промозглая камера с ее грязной уборной станет ей домом, и она научится отсчитывать месяцы и времена года по тому, как ложатся на стену тени, и оплакивать свою уходящую молодость в ожидании — день за днем, день за днем — либо смерти королевы, либо испанского вторжения, либо нового восстания, а иначе отсюда не выбраться.

Вот и все, больше и думать было не о чем. Ни посетителей, ни новостей, ни книг, ни писем, а просьбы, адресованные старому Джону Гейджу, камергеру и главному ее тюремщику, оставались без ответа. «Гейдж, — говорила впоследствии Елизавета, — был добрый человек, но возраст и разнообразные обязанности заставляли его о многом забывать».

По прошествии нескольких недель Елизавете была дарована неожиданная милость. Ей разрешили гулять вдоль зубчатых стен, соединяющих Колокольную башню и башню Бичема. Проход составлял три фута в ширину и приблизительно семьдесят в длину, и вид отсюда открывался самый угрюмый — на Зеленую башню. И тем не менее это был свежий воздух, и солнечный свет, и хоть какая-то разминка. Не упуская ни единой возможности, Елизавета мерила шагами узкий коридор, под взглядами стражников, пристально наблюдающих за тем, что происходит, и даже пытающихся как будто угадать ее мысли.

Совершались казни. Уайатт умер 11 апреля, лорд Томас Грей, дядя Джейн, — 24-го. В мае был обезглавлен за участие в покушении на жизнь королевы Уильям Томас, ученый и писатель, чьи книги, особенно по итальянской истории, Елизавета читала еще в раннем отрочестве. Но многие из других главных заговорщиков, а также ее слуги и знакомые были еще живы — во всяком случае, у Елизаветы не было оснований в этом сомневаться. Одного из них, Николаса Трокмортона, даже оправдали. К удивлению королевы и членов Совета, судьи («все еретики», по словам Ренара) провозгласили: «Не виновен» — и когда после вынесения оправдательного приговора Трокмортона вновь препроводили в Тауэр, «толпа огласилась радостными криками, люди подбрасывали в воздух шапки», не только празднуя избавление от смерти верного слуги Елизаветы, но и словно предчувствуя счастливый исход ее собственного дела.

Впрочем, эта победа не осталась без последствий. Судей обвинили в «тайном сговоре с подсудимым», подвергли шестимесячному тюремному заключению и наложили на них крупный штраф.

Но волна мести пошла на спад. Ренар по-прежнему пугал Марию предупреждениями об угрозе, нависшей над ее нареченным — испанским принцем, — и возможностью новых бунтов, куда более опасных, чем недавний (он даже дал ей почитать Фукидида на французском, чтобы укрепить ненависть к бунтовщикам), однако же на Страстную неделю она уступила настояниям некоторых членов Совета и помиловала больше десяти знатных вельмож — участников восстания, а вскоре после того всеми было отмечено, что портрет Елизаветы, убранный сразу после ее опалы, вернулся на свое место рядом с портретом самой королевы.

В общем, при отсутствии новых убедительных свидетельств и каких-либо признаков очередного бунта можно было с большой степенью вероятности утверждать, что казнь Елизавете не грозит, хотя неутомимые следователи в своих последних докладах королеве сообщали, что ее сестра действительно накапливала в одном укрепленном доме оружие и провиант с «целью соучастия в бунте». Звучали предложения удалить Елизавету, ибо она представляет угрозу принцу Филиппу; при этом совершенно не обязательно содержать ее в невыносимых условиях Тауэра. Можно послать ко двору энергичной, мужеподобной сестры Карла V Марии, регентши Нидерландов; можно — в Понтефракт-Касл, на границе Йоркшира, туда, где был брошен в темницу и убит Ричард II; можно выдать замуж — либо за границей, как настаивал Ренар, либо в Англии, все за того же Кортни, которого в мае освободили из заключения и отправили под конвоем в отдаленный замок на севере страны.

С началом второго месяца заключения Елизаветы положение Марии пошатнулось — меньшая, но довольно шумная часть населения принялась чуть ли ни травить королеву, представляя ее в совершенно карикатурном виде, к тому же произошел раскол в Тайном совете. Ангельские голоса в защиту протестантизма, подстрекательские листовки на улицах (одна из них залетела прямо на дворцовую кухню), откровенный ропот по поводу восстановления мессы, продолжающиеся разговоры о том, что лучше бы Англией правила Елизавета, — все это выводило Марию из равновесия. Уайатт, которого не далее как в феврале, когда его в цепях доставили в Тауэр, все проклинали, теперь, по смерти, сделался едва ли не героем, пусть и героем-злодеем. Люди, собравшиеся на казнь, бросались к плахе, чтобы омочить платок в его крови, а после, когда голову его вместе с головами сообщников выставили на всеобщее обозрение, кто-то, к бессильной ярости королевской стражи, тайно снял ее с шеста.

За столом заседаний Совета исчезли последние следы согласия. Приказы Марии еще кое-как исполнялись, но во всем остальном повседневная работа по управлению государством была забыта за внутренними распрями. Пэджет со своими сторонниками вооружался, вынашивая, по сведениям Ренара, планы удаления своего злейшего врага — лорд-канцлера. Гардинер, со своей стороны, не упускал случая поговорить об измене и уговаривал королеву отправить Пэджета и остальных в Тауэр; по слухам, одновременно он тоже активно вооружался, превратив один из своих замков в настоящую крепость. Каждый день в столицу приезжали все новые группы вооруженных людей — они становились на постой и расхаживали по улицам, словно ожидая сигнала к вооруженному выступлению. Ясно было только одно — это не солдаты королевы, и ей оставалось лишь мучительно гадать, на чьей же они стороне и какие последствия может вызвать их появление.

В середине мая нашелся наконец человек, занявшийся устройством дел Елизаветы. Это был сэр Генри Бедингфилд, комендант Тауэра, один из высших чинов в армии, капитан королевской гвардии и ко всему прочему член Тайного совета. Верный слуга трона, человек совершенно бесстрастный и даже несколько флегматичный, Бедингфилд был честным солдатом и образцовым католиком традиционного склада. Мария сделала для него немало — помимо чинов, ему была дарована часть земель, конфискованных при аресте у Уайатта. Естественно, Бедингфилд чувствовал себя обязанным королеве, и тем не менее, когда Гардинер явился к нему с предложением взять на себя тяжелую ответственность за судьбу наследницы трона, он поначалу в ужасе отшатнулся. Гардинеру пришлось призвать на помощь все свое незаурядное красноречие (изъясняясь с немалым трудом, Бедингфилд испытывал благоговейный ужас перед теми, кто умел хорошо говорить), дабы победить его сомнения. В общем, как впоследствии писал Бедингфилд, «умело сочетая ссылки на королевский приказ и собственную искреннюю заинтересованность в исходе дела», Гардинер взял верх, и 19 мая, почти через два месяца после заключения в Тауэр, Елизавета в сопровождении сотни стражников в голубых мундирах во главе с комендантом оставила это мрачное место.

Обращаясь с принцессой с величайшим почтением, Бедингфилд в то же время шагу не давал ей ступить без присмотра с того самого момента, как они отплыли в Виндзор, где предстояло сделать первую остановку. Этот путь был избран, дабы не привлекать излишнего внимания толпы, однако же, едва судно отчалило, как тишину нарушил звук оглушительного взрыва и на улицы высыпали тысячи горожан посмотреть, что случилось. То были оружейники арсенала, избравшие простейший способ выразить свою приверженность Елизавете. В результате тайный отъезд принцессы превратился в шумное зрелище.

К отчаянию Бедингфилда, с удалением от столицы праздничная атмосфера только усиливалась. Елизавета передвигалась в открытых носилках, и стоило процессии достичь сельской местности, как к дороге, окаймленной ажурными деревьями в цвету и источающими сладкий аромат кустами роз, начали стекаться толпы крестьян — они прерывали работу, чтобы приветствовать свою любимицу. Правда, лишь самые отчаянные, бросая открытый вызов Бедингфилду и его людям, восклицали: «Боже, храни королеву!», но почти в каждой деревне звонари вовсю раскачивали колокола, и на зов этот откликались сотни людей, забрасывавших принцессу цветами и всяческими сладостями. В Рикоте, где гостеприимство Елизавете и ее спутникам оказывал лорд Уильям Темский, встреча была устроена такая, что подобает скорее царствующему монарху, нежели лицу, подозреваемому в участии в заговоре и направляющемуся в ссылку. Бедингфилд хмурил брови, но не вмешивался — не его это дело, пусть королевские советники устанавливают правила, а они, судя по всему, таких встреч не предвидели. Что ж, он обо всем происходящем доложит, но не более того.

В конце концов процессия достигла места назначения — обветшавшего, с перекошенными окнами и крошащимися каменными стенами средневекового замка в Вудстоке, который рос словно из русла пересохшей реки.

Это было историческое место — охотничий дом норманнских королей, где развивалось действие знаменитого любовного романа. Генрих II содержал здесь свою возлюбленную Розамунду Клиффорд, и руины Розамундовой башни — «странные на вид, могучие стены, бойницы, аккуратно выложенный из камня колодец» — все еще напоминали о былом. Во времена Елизаветы Вудсток сделался не просто стариной, но стариной унылой и отталкивающей. «Это нездоровое место, — писал столетие спустя Роберт Сесил, — дом стоит прямо на болоте. Да и смотреть тут не на что, разве что на коров да свиней». Историческая слава, величественное эхо прошлого, способное вызвать к жизни две-три строки в духе героической поэзии времен Вергилия, вряд ли могли компенсировать царящую повсюду разруху — грязь, болотные травы, миазмы.

При виде этой развалюхи Бедингфилд, должно быть, внутренне содрогнулся. Стало быть, это здесь ему придется обустраивать жизнь своей царственной узницы?

О безопасности же и говорить не приходится. А ведь Бедингфилд не только тюремщик, отвечающий за то, чтобы принцесса никуда не сбежала, он и жизнь ее охраняет. Между тем ее здесь так же легко убить, как и королеву в Лондоне, и Бедингфилда чрезвычайно смущало то, что во всем доме ему удалось разыскать всего четыре надежных дверных замка.

Вообще замок пришел в такое состояние, что было непонятно, как там можно жить. Лишь домик привратника, выстроенный в царствование деда Елизаветы Генриха VII, был пригоден для жилья. В одной из трех комнат (примыкавших к часовне) разместились стражники, оставив, таким образом, Елизавете и ее спутникам залу заседаний, декорированную в готическом стиле, да небольшое помещение по соседству. Здесь, посреди мебели и гобеленов, присланных королевой Марией, под резными потолками из ирландского дуба, покрытыми, как и в большой зале приемов в Хэмптон-Корте, голубой краской и позолотой, Елизавете предстояло отбывать, возможно, пожизненную ссылку.

День ее начинался с рассветными лучами, освещающими гобелены и золотые звезды, которыми был расписан потолок. Елизавета поднималась, одевалась, шла в часовню и, помолившись, посылала за Бедингфилдом либо его помощником лордом Чандосом, которые должны были сопровождать ее в прогулке по саду. Обед подавался в полдень и проходил с некоторой торжественностью, хотя когда Корнуоллис, главный камердинер Елизаветы, попросил Бедингфилда застелить стол скатертью с вензелями (символ королевского достоинства), последний ответил отказом. Таких распоряжений от Совета он не получал.

Долгими дневными часами принцесса беседовала с приближенными, главным образом с Елизаветой Сэндс, своей любимицей, которая была постоянно рядом с ней в Тауэре, а теперь делила неволю в Вудстоке. Затем читала (хотя строгую цензуру Бедингфилда проходили лишь немногие книги), либо вышивала, либо просто погружалась в свои печальные мысли. Современные историки утверждают, что в один из таких моментов, раздумывая над тем, что ведь у королевы нет никаких доказательств ее вины, Елизавета взяла алмаз для резки стекла и нацарапала на подоконнике пару строк:

Подозрений много — подтверждений нет,

Несть числа вопросам — но один ответ:

Долго шли в неволе дни Элизабет.

Но хотя никаких доказательств вины Елизаветы не было и быть не могло, подозрений с нее пока никто не снимал. В самом конце XVI века, когда история пленения Елизаветы уже вошла в народную мифологию ее царствования, один немецкий путешественник, оказавшийся в Англии, переписал несколько строк на латыни, которые принцесса будто бы нацарапала на ставнях. Выдержаны они в звучных дактилических гекзаметрах — Вергилиев размер. В стихах оплакивается «неверная судьба», отнявшая у автора все радости жизни и поставившая ее в совершенно жалкое положение. Безвинная, она лишена свободы, в то время как иные, настоящие преступники, заслужившие смерть, разгуливают на воле. В последней строке заключен вызов, даже угроза. «О Юпитер, — взывает автор, — притупи оружие моих врагов, и пусть они почувствуют жало моего копья!»

В Вудстоке сохранились принадлежащие Елизавете английские переводы апостольских посланий Святого Павла. На полях там сделана запись, бросающая свет на внутреннее состояние узницы. «Я нередко забредаю в чудесные поля Святого Писания, где подрезаю-срываю сладкие травы предложений, читаю-смакую их, раздумываю-пережевываю и, в конце концов вновь собирая воедино, откладываю в ларец памяти. Вот так, припадая к нектару, я облегчаю себе горечь своей несчастной жизни». А на уголках шелкового переплета книги золотом вышито: «Небо — мой дом», «Иисус — свет жизни», «Блажен тот, кто познал глубины Писания, превратил их глагол в дело». На форзаце — золотая звезда, вписанная в круг, и внутри слова: «Vicit omnia pertinax virtus. E.C. (Elisabetha Captiva)» — «Истинная добродетель победит все. Елизавета-пленница».

В пять пополудни у Елизаветы вошло в привычку снова вызывать Бедингфилда и отправляться на очередную прогулку по саду; при этом он держался на почтительном расстоянии, Елизавета же то останавливалась, погружаясь в глубокое раздумье, то, напротив, энергически ускоряла шаг. По возвращении с прогулки подавали легкий ужин, за которым скорее всего следовала вечерняя молитва. Затем Елизавета отходила ко сну, предоставляя своим спутницам заняться стиркой нижнего белья (это был единственный предмет гардероба, который не «проходил через руки» Бедингфилда или кого-нибудь из его помощников. Согласно правилам, «белье принцессы надлежит передавать в прачечную через фрейлин Ее Высочества»).

Уже в самые первые дни жизни в Вудстоке случилось весьма неприятное событие. Внизу, прямо под комнатой, в которой жила Елизавета, вспыхнул пожар, и, хотя грумы почти сразу же погасили его и никакого ущерба причинено не было, Бедингфилд не на шутку взволновался. А ну как сквозь сомкнутые ряды охраны проник поджигатель? Именно такую мысль высказал «бдительный рыцарь из Оксфордшира», и Бедингфилд решил всерьез отнестись к этому предупреждению.

В этом был резон, потому что ведь невозможно полностью оградить принцессу от соприкосновения с внешним миром, да и посетителям нельзя до конца доверять. Пришел вот, скажем, бывший слуга Елизаветы с подарком — только что выловленной в пруду соседнего поместья рыбиной. Затем еще раз — теперь с фазанами. Оба раза он надолго задерживался, разговаривая с другими слугами, так что Бедингфилду пришлось послать за ним, устроить допрос с пристрастием — чем это он тут занят — и строго-настрого приказать не присылать больше никаких подарков да и самому на глаза не попадаться.

Или другой случай — посерьезнее. Джон Фортескью, зять казначея Елизаветы Томаса Перри, ученый из Оксфорда, время от времени присылал принцессе книги и письма. Бдительный Бедингфилд ни разу не вручил их адресату — ведь книги и письма идеально подходят для передачи какого-нибудь шифрованного послания, тем более что в них содержатся подозрительные фразы, которые, «как нам кажется, имеют тайный смысл». Так Бедингфилд докладывал Совету, и когда этот доклад дошел до Марии, она была немало заинтригована. Королева велела Бедингфилду призвать Фортескью в Вудсток и вызнать у него, что все это значит. Тот повиновался, однако же этот наглец из Оксфорда наговорил столько, что у бедняги коменданта просто голова кругом пошла. Он старался изо всех сил, и вот результат: «этот Фортескью употребляет слишком много латинских слов, которые не под силу бедному Норфолку». В конце концов он отпустил этого сомнительного типа со строгим наказом воздержаться от дальнейшей переписки, смысл же таинственных фраз остался нераскрытым.

Уже то обстоятельство, что Фортескью находится в свойстве с Перри, превращало его в глазах Бедингфилда в личность весьма подозрительную, ибо с казначеем и без того возникало немало проблем. Он не оплачивал Бедингфилду его расходы, он водил дружбу с такими изменниками, как Франсис Верней, бывший слуга Елизаветы и прирожденный заговорщик, наконец, неподобающим образом вел себя в «Бычьем роге», местной таверне, где нашел себе жилье. «Все, что мне удалось узнать об этом человеке, — скрупулезно докладывал Бедингфилд в Лондон, — заставляет относиться к нему с подозрением».

За всей этой суетой о книгах как-то вообще забыли. Елизавета маялась без чтения, ей просто нечем было себя занять. А ведь она так нуждалась в умственной пище, особенно в классической литературе, вкус к чтению которой был привит ей еще в детстве. Часы и дни, ничем не заполненные, тянулись нудно и бесконечно. Через какое-то время Мария, которой в годы царствования отца только и удавалось скрасить одиночество и горькую тоску чтением классиков, смилостивилась и предоставила Елизавете такую возможность. Книги, присылаемые со стороны, наказывала королева, следует просматривать с величайшим тщанием, но коли сама принцесса попросит Бедингфилда «достать хорошую и праведную книгу, которая позволит ей хоть чем-то занять себя», желание ее следует удовлетворить. По-видимому, книги, впоследствии присланные Перри: псалмы и другая «духовная литература», De Officiis — рассуждения Цицерона о долге, — этим условиям не отвечали, во всяком случае, до Елизаветы они так и не дошли.

Лето выдалось сырым и туманным, «таких дождей здесь давно не было». Потоки воды превратили поля и фруктовые сады в зловонную жижу, и Елизавета целые дни проводила в доме. К тому же у нее начало опухать лицо. Разнообразные хвори донимали и ее людей. У главного камердинера Корнуоллиса «загноилась нога», что фактически не позволяло ему выполнять свои обязанности. Начали искать замену, но подходящего кандидата все не находилось. У одного состояние было еще хуже, чем у Корнуоллиса, другой — глухой (не говоря уж о том, что, как конфиденциально поведала Бедингфилду сама Елизавета, он «поражен недугом, который я не осмеливаюсь назвать вслух»), третий уже был на службе у какой-то важной особы при королевском дворе. Словом, что бы там у него ни было с ногами, Корнуоллиса пришлось оставить.

А вот в женском окружении происходили перемены, и это немало огорчало Елизавету. Мария распорядилась, чтобы ее сестре прислуживали в Вудстоке «так, как это подобает ее высокому положению и достоинству». Решив, что одна из ее окружения, Елизавета Сэндс, это «личность дурная и недостойная находиться рядом с Ее Высочеством», королева категорически потребовала ее удаления. Возражать было бессмысленно, и принцессе пришлось расстаться со своей любимицей. Они попрощались — «обе с грустью», — и молодая жизнерадостная женщина была передана попечению Томаса Перри, который, в свой черед, пообещал, что его родственники не оставят ее своими заботами.

Бедингфилду Елизавета Сэндс явно не нравилась, и даже после отъезда последней он продолжал остерегаться ее. В письме Тайному совету он отзывался о ней как о «женщине, с которой глаз нельзя сводить». Такую деятельную и ветреную особу, как Елизавета Тюдор, следует окружить добронравными, тихими фрейлинами либо теми, кому безусловно доверяет сама королева. После удаления Елизаветы Сэндс принцесса попросила взамен прислать ей двух дам. Мария отказала. Тогда, может, хотя бы одну из них? Тоже нет. С ней будет Елизавета Марбери, это выбор самой королевы, который «ей (Елизавете) был явно неприятен».

Одинокая, разбитая душевно и к тому же страдающая от опухолей, покрывших буквально все лицо и тело, Елизавета, как фурия, накинулась на Бедингфилда.

«Такой я не видел ее со времен Тауэра», — отмечал комендант.

«Сколько раз я просила передать мои пожелания милордам (членам Совета), — резко выговаривала ему Елизавета, — но так ни слова в ответ и не получила. По-моему, вы относитесь к моим просьбам не лучше, чем милорд камергер», то есть Джон Гейдж, чья привычка все пропускать мимо ушей хорошо запомнилась Елизавете еще с Тауэра.

Бедингфилд с неизменным почтением отвечал, что всякий раз обращается к Совету, а не к отдельным его членам, и напомнил принцессе, что теперь все в Лондоне заняты предстоящим прибытием принца Филиппа, так что о себе приходится напоминать не раз и не два.

«Ну что ж, — отвечала Елизавета, — в таком случае вы этим и займитесь. Напишите милордам от моего имени, что я испрашиваю дозволения обратиться к Ее Величеству непосредственно. Да не тяните, — властно добавила принцесса, — напишите немедленно».

«Слушаю, Ваше Высочество, — угрюмо ответствовал Бедингфилд, — напишу сейчас же, а уж там как их сиятельства пожелают — ответить мне или нет».

Бедингфилд сдержал свое слово, и несколько дней спустя ему сообщили, что ее величество готова пойти навстречу пожеланию сестры.

Но на сей раз обычное умение Елизаветы расположить к себе собеседника полностью изменило ей. Вместо того чтобы воззвать к милосердию Марии, попытаться уверить, что подозрения ее безосновательны, обезоружить мягким и покорным обращением, Елизавета прибегла к сухим доводам разума. Как и в том давнем, «речном письме», отправленном накануне ее заключения в Тауэр, она попыталась отвергнуть все, что содержалось в признаниях заговорщиков.

Неужели Елизавета не понимала, что и реакция будет той же? Ничуть не поколебленная доводами сестры, Мария разгневалась. Упрямые попытки ее высочества обелить себя оскорбляют королеву; но мало того — Елизавета неблагодарна, она не ценит оказанное ей «милосердие и добро», великодушие, продолжала Мария, столь щедрое, что при сложившихся обстоятельствах и рассчитывать на него было трудно. В конце концов ей, Марии, и не нужны «ясные, прямые доказательства» вины, хватает и «косвенных свидетельств».

В дальнейшей переписке, указывает королева в послании Бедингфилду, нет смысла, по крайней мере до тех пор, пока сестра не покается перед Богом и не перестанет и далее изощряться во лжи. «Мы не желаем долее мириться с такими ее (sic) нечестивыми и притворными письмами».

С тяжелым сердцем, должно быть, читал эти ледяные строки Бедингфилд. Сейчас ему придется передать их Елизавете, и реакцию ее предсказать нетрудно. На всякий случай он тщательнейшим образом переписал своим корявым почерком письмо королевы и, прихватив с собою грамотного слугу Томно (как и при встрече с гордецом Фортескью), отправился к принцессе.

Оба опустились перед ней на колени, и Бедингфилд прочел письмо от начала до конца.

Елизавета, залившись слезами, попросила прочитать еще раз. Бедингфилд, не поднимаясь с колен, повиновался.

Последняя фраза была убийственной. «Меня особенно ранит, — несколько успокоившись, проговорила Елизавета, — что Ее Величество, чей приказ я, разумеется, выполню, считает мои письма притворными; может быть, они и кажутся притворными, я не смею оскорблять Ее Величество недоверием, но, видит Бог, каждое слово в них — чистая правда и правдой пребудет».

Неловко выговорив эту формулу оправдания, Елизавета попросила Бедингфилда записать ее и послать в качестве ответа в Тайный совет. Тот принялся умолять избавить его от этого поручения. Елизавета пришла в ярость.

«Даже узникам Тауэра, — гневно заговорила она, — разрешают сообщаться с Советом, а вы имеете наглость отказывать мне!» Дальнейший разговор был бессмысленным, и комендант, поклонившись, попросил разрешения удалиться.

Но Елизавета так просто в покое его не оставила. На следующее утро, хотя небо было затянуто низкими дождевыми облаками, она послала за Бедингфилдом и отправилась на прогулку. Речь была уже заготовлена.

«Вчера, — начала Елизавета, — вы отказались обратиться от моего имени к Совету. Если вы и теперь придерживаетесь той же позиции, то положение мое хуже положения последнего узника Ньюгейта, потому что ему хоть разрешается сказать слово в свою защиту». Описывая круги по влажной траве — Бедингфилд шел за ней чуть сзади, — Елизавета продолжала размеренно говорить. Упали первые капли дождя, но она все не умолкала, особо подчеркивая, что если комендант оставит ее своим попечением, то обратиться ей уже вовсе будет не к кому.

«Я вынуждена влачить эту жизнь без просвета и без надежды, целиком полагаясь лишь на то, что права перед Богом, и укрепляя дух перед новыми испытаниями и оставаясь, как и прежде, верноподданной Ее Величества».

Елизавета и несчастный Бедингфилд уже промокли до нитки, а бесполезные слова все продолжали звучать.

«Дождь пошел, — вдруг, словно только что заметив это, резко оборвала себя Елизавета, — я иду домой». Бедингфилд молча последовал за ней.

Все лето Елизавета упрямо продолжала борьбу с исполнительным комендантом и подозрительной сестрой, отказываясь примириться с участью пожизненной узницы. Она не привыкла подолгу оставаться в одном и том же помещении; обычно вместе со всеми приближенными принцесса примерно раз в месяц переезжала на новое место, а опустевшие дворец или замок тем временем как следует проветривали, убирали, настилали новые ковры. Дом же в Вудстоке к ранней осени сделался таким же замусоренным, как лондонские улицы, только еще хуже, потому что двери и окна здесь из-за дождя всегда держали закрытыми и обитателям было просто некуда податься. Для Елизаветы, не переносившей спертый воздух и дурные запахи, это был чистый кошмар. Она с новой силой возобновила свои попытки вырваться оттуда.

Ей удалось-таки уговорить Бедингфилда написать от ее имени в Тайный совет. На сей раз послание было выдержано в тонах более умиротворенных, даже жалостливых. Елизавета взывала к «состраданию», просила, «учитывая ее долгое пребывание в одиночестве и ограничение свободы», либо дать ей возможность предстать перед официальным судом и защититься от обвинений, либо свидеться с королевой лично. Она устроила целый спектакль благочиния, зазвав Бедингфилда в часовню и поклявшись в его присутствии перед причастием, что никогда не принимала участия в действиях, способных нанести ущерб Марии. А капеллана своего, Янга, заставила заверить коменданта в том, что она соблюдает все католические обряды и не пропускает ни единой мессы.

На какое-то время Елизавета позволила себе стать — или хотя бы выглядеть — оптимисткой. Бедингфилд докладывал в Лондон, что ее высочество «покойна» и в разговорах с ним выражает надежду на то, что «милосердие и душевная щедрость» ее величества скоро себя покажут. Однако же, хотя королева сделала шаг навстречу и позволила писать себе, вскоре возникла новая проблема. Марии стало известно, что литургия в Вудстоке проходит на английском, а не на латыни, как положено. Этой ереси немедленно следует положить конец! И все же в целом Мария заметно смягчилась — быть может, потому, что чувствовала себя счастливой новобрачной. «К судьбе сестры я не равнодушна», — писала она в начале октября. А если Елизавета делом докажет свои заверения в преданности и религиозном рвении, то положение ее «еще более улучшится».

Но дела Марии расходились с ее словами. Она распорядилась подготовить Вудсток к наступающей зиме, в частности позаботиться, не считаясь с расходами, о топливе (в ближайших деревнях его просто не было в необходимом количестве). Дала она согласие и на ремонт, в котором давно нуждалось помещение. Короче говоря, из этого угрюмого прибежища сестру она в ближайшее время выпускать явно не собиралась.

Ночи стали такими длинными и холодными, что стража уже не выдерживала, как летом, вахту. Елизавета же вместе со слугами даже днем дрожала в доме от холода, ибо ветер дул во все щели. Порою, по собственным ее словам, пальцы застывали настолько, что невозможно было запечатать письмо.

Лицо и все члены у нее по-прежнему оставались опухшими, суровый климат отнюдь не способствовал улучшению ее состояния. Летом болезнь развилась особенно сильно, но присланный Марией доктор Оуэн лишь назначил какую-то специальную диету, утверждая, что в жару никакие лекарства не действуют. В октябре Елизавете пустили кровь, но это не помогло, страдала она непомерно. Доктора повторяли, что, чем больше она будет находиться на холоде, тем больше будет мучиться «от желчи».

В ноябре до Лондона донесся из Вудстока настоящий крик о помощи. Бедингфилд, который давно уже просил освободить его от исполняемых обязанностей, видимо, совсем изнемог. С самого своего здесь появления он почти все время провел в замке и теперь просто не мог там больше оставаться. К тому же эта работа грозила сделать его нищим. Страже не платили почти три месяца, а вудстокские крестьяне, в чьих домах они остановились, не могли кормить лишние рты; так что Бедингфилд платил за еду из собственного кармана, и в какой-то момент ему даже пришлось обратиться к лондонским ростовщикам. Погода становилась все хуже, хозяйство хирело на глазах. Мысль о том, что придется провести здесь всю зиму, приводила Бедингфилда в ужас, десятикратно «усиливая его хворости».

К отчаянному письму коменданта Елизавета приложила записку. Не согласится ли Мария перевести ее во дворец где-нибудь поближе к Лондону либо в один из ее собственных домов, где она будет жить под стражей? Она умоляет об этом даже не ради себя, а ради «этих несчастных, которым каждый день, в холод, приходится доставлять сюда еду». Достаточно одной метели — и в Вудсток вообще невозможно будет проехать.

Это были не просто слова. Действительно, что будет, если в один прекрасный день подвоз продовольствия прекратится? Но у Марии, пребывавшей в сотнях миль оттуда, на юго-западе, где погода помягче, были иные заботы. После двадцати лет отлучения Англия вновь объединилась с римско-католической церковью. Сама же Мария на четвертом месяце безмятежного брака почувствовала, что беременна.

Глава 13

Когда молода и прекрасна была я,

Мечтой кавалеров галантных слыла я.

Но всем им упрямо твердила одно:

Подите к другим — мне любить не дано,

Мне хладное сердце навек суждено.

Когда в конце апреля 1555 года Елизавета «совершенно незаметно» появилась в Хэмптон-Корте, там царила праздничная суета. Во дворец прибывали все новые знатные дамы и господа, приглашенные присутствовать при родах, и с каждым — целый штат личной обслуги, комнатные собачки, сундуки с одеждой и драгоценностями. Гул женских голосов заглушали отрывистые команды — дворцовые слуги метались туда-сюда, перенося постельное белье, свечи и вообще все, что может понадобиться гостям, не говоря уж о детской; обыскали складские помещения и подвалы в поисках «более или менее пригодных» комодов, столиков и подсвечников для нужд прибывающих дам.

Сроки королевы уже подходили. Официально двор она покинула несколько недель назад и теперь, за вычетом ежедневных коротких прогулок, почти все время проводила в кровати, молясь о рождении здорового сына. По мнению акушерок — а оно вдруг стало на вес золота, — ребенок непременно должен был родиться до 9 мая.

Понятно, почему именно в это время во дворце оказалась Елизавета. Ее положение наследницы трона, а также всегдашняя уязвимость как объекта всяческих слухов, заговоров и контрзаговоров, делали сейчас присутствие здесь сестры королевы в высшей степени желательным. Тем не менее во всей этой суете, предшествующей надвигающемуся событию, появление Елизаветы на самом деле осталось почти незамеченным, и в сопровождении совсем небольшой свиты — три-четыре фрейлины и столько же слуг мужского пола — она проследовала в отведенные ей апартаменты: некогда их занимал герцог Альба, наставник короля Филиппа, пребывавший тогда в Лондоне. Теперь Елизавете, как и всем остальным во дворце, предстояло ожидать появления новорожденного принца.

Ни с кем она не общалась, даже со своим кузеном Реджинальдом Поулом, занимавшим соседние апартаменты. Впрочем, они и вообще-то знали друг друга только по имени, ибо сначала Поул учился за границей, а затем (все это происходило задолго до рождения Елизаветы) отправился в ссылку. И все же судьбы их оказались тесно переплетены, ибо, воспротивившись некогда женитьбе Генриха VIII на Анне Болейн, кардинал последовательно потерял братьев, престарелую мать и даже совсем юного племянника — все они были брошены в темницу либо взошли на плаху. Так что неудивительно, что сейчас Поул всячески избегал встреч с Елизаветой; ей же, со своей стороны, наверное, было бы любопытно посмотреть на знаменитого кузена, с которым королева Мария связывала надежды на возвращение Англии в лоно католической церкви. Ибо он и впрямь был знаменитостью, тонко очерченное, благородное лицо его было хорошо известно в просвещенных кругах. А многие вообще считали его святым; при выборах папы Поул недобрал всего нескольких голосов.

Вслед за Поулом Елизавету избегали и многие другие — члены Совета, королевские чиновники, придворные, постоянно толпившиеся во дворце и подхватывавшие на лету обрывки слухов о состоянии королевы. К этому времени, хотя скрытое сопротивление сохранялось и вооруженные стычки были не редкостью — все уже почти привыкли к испанскому присутствию и к испанцу — принцу-консорту. Тем не менее иностранного влияния продолжали опасаться, и даже, выказывая принцу знаки всяческого почтения, за спиной строили против него козни; наиболее решительные из заговорщиков время от времени возвращались к тайной надежде женить кого-нибудь из своих сыновей на Елизавете, ибо не исключено все же, что именно она может взойти в будущем на английский трон. Беременность Марии развеяла эти мечты, и хотя козни продолжались, придворные вслед за Поулом, а также видя, что на Елизавету во дворце практически никто не обращает внимания, общения с ней вовсе не жаждали.

Такую осторожность можно объяснить. К весне 1555 года в Англии усилилась религиозная напряженность, семейные и политические связи с протестантами (или скрытыми протестантами вроде Елизаветы — так, во всяком случае, считала Мария) привлекали к себе пристальное внимание, причем с разных сторон. Ибо если одни приветствовали жесткое подавление и искоренение протестантской ереси, точно так же как с нетерпением ожидали они появления на свет наследника престола — католика, как полного воплощения царствования Марии и победы ее веры, то у других суровые преследования на почве религии вызывали смутный ропот.

Начались они в феврале. Мужчин и женщин, подвергавших сомнению догматы римско-католической церкви и отрицавших авторитет папы, бросали в тюрьмы, заковывали в колодки, живьем сжигали на виду у напуганной и сочувствующей жертвам толпы. Большинство из несчастных были молоды, слишком молоды, чтобы вполне осознавать смысл учения, за приверженность которому их убивают, однако же, по словам единоверцев, многие умирали с ощущением высокого достоинства, что придавало им истинное величие. Ничто — ни медленная агония на костре, ни демонстрация обгоревших членов и угольно-почерневших лиц, ни даже жуткие пытки не могли лишить этих мучеников ореола святости. И чем ярче пылали костры, тем упорнее становился английский протестантизм.

И ни для кого не было секретом, что надежды свои протестанты связывали с Елизаветой. В брошюрах и листовках ее славили как настоящую королеву, проклиная в то же время Марию за преследования истинной веры. В стихотворной ли форме, в памфлетах ли, в очерках на политические темы на все лады склонялись имена узурпаторов — королевы Марии и ее мужа; и, напротив, высказывалась надежда на скорое возвращение Елизаветы из ее вудстокского плена. Происходили ночные сборища, на которых, совершив «еретический обряд», верующие «молились за свободу и процветание Елизаветы». Их хватали, бросали в темницы, но собрания продолжались, и, по мере того как королеве подходили сроки рожать, протестантское движение принимало все более широкие масштабы.

На улицах столицы повсюду валялись листовки, проклинающие Марию, — чаще всего ее изображали в виде женщины-монстра, кормящей грудью испанское отродье, — и торжественно призывающие на трон Елизавету.

Нарочно распространялись ложные слухи — будто Мария умерла, будто король Эдуард жив, недавно его видели в Кенте или Суррее, будто королева вовсе не беременна, или, иначе, ее начавшаяся под дурным знаком беременность разрешилась ужасным концом — появлением на свет «крота либо куска дрожащей плоти», какой и описать-то страшно.

Подобного рода литература (как и костры) подпитывала подстрекательские речи, да и не просто речи, но и прямое насилие, ибо среди протестантов были не только мученики, но и убийцы, и поджигатели. Как обычно, все вело к Елизавете. Авторство одной из наиболее распространенных и наиболее клеветнических по своему содержанию брошюр приписывалось ее итальянскому учителю Кастильоне, непримиримому противнику королевы Марии, которого однажды уже судили за какое-то преступление. По городу ходили тысячи экземпляров этой брошюры. В конце концов она попала в руки лорд-мэра, по слогу узнали итальянца, а от него нить потянулась к окружению Елизаветы и в конце концов к ней самой.

Все это и многое другое обрушилось на принцессу буквально в первые же дни после ее появления при дворе. И тогда же в городе чуть ли не раньше, чем во дворце, разнесся слух, что королева счастливо разрешилась от бремени. Ликующие толпы жгли огромные костры, по всему Лондону звонили колокола в честь рождения принца-наследника. Официальные лица — хоть никто ни королевы, ни ее якобы появившегося на свет ребенка не видел — поспешили с энтузиазмом подтвердить слух, и к полудню по улицам города прошло религиозное шествие, участники которого распевали благодарственные гимны; тогда же к берегам Фландрии отплыли суда, несущие добрую весть ко двору Карла V.

Все это было не мистификацией — или по крайней мере она не исходила из Вестминстера, — а просто слухом. Его быстро опровергли, и во дворце и в городе объявили, как обстоят дела на самом деле; радостные лица разом вытянулись. Возобновилось томительное ожидание.

Что касается Елизаветы, то общее напряжение, порожденное ложными слухами, дополнилось на следующей же неделе сильным давлением на нее извне. Члены Тайного совета, не оставлявшие ее своим вниманием, решительно настаивали на незамедлительном отъезде сестры королевы во Фландрию — как ради ее собственной, по их словам, безопасности, так и в интересах королевства. Продолжающееся пребывание в Англии, уверяли они, может лишь дать повод для новых волнений, ибо сразу после рождения ребенка протестанты, лишившись надежды на воцарение Елизаветы, несомненно, поднимут бунт.

Принц Филипп, впрочем, думал иначе. Лучше держать Елизавету под рукой — на тот случай, если королева умрет родами либо ребенок родится мертвым или дефективным. К тому же так или иначе пользы от нее здесь будет больше. Елизавета вместе с многочисленной дворцовой и городской стражей может стать чем-то вроде щита, прикрывающего королевскую семью от бунтовщиков.

Эта позиция возобладала, однако же дальнейшие перспективы Елизаветы оставались неопределенными. Разумеется, она была счастлива избавлению из плена (как, между прочим, и ее тюремщик Бедингфилд — для него оно стало «самым радостным событием всей жизни»), но даже задумываться боялась, что за ним может стоять. Быть может, ее возвратили во дворец, просто чтобы держать подальше от недовольных? И как только королева родит, укрепив тем самым католические основы трона, ее вновь подвергнут заключению, только еще более тяжелому, например, вернут в Тауэр? Не лучше ли действительно отправиться на континент (как настаивали не только советники, но и многочисленные сторонники) и там, влившись в многоводный поток протестантов-изгнанников, ожидать, пока Мария, избавившись от ее присутствия, дарует принцессе негласное помилование?

Или любая надежда тщетна, особенно в свете того, что происходило в Вудстоке в самое последнее время? Начиная с января он стал настоящим рассадником заговоров. Каждый месяц кого-нибудь из окружения Елизаветы бросали в темницу за участие в заговоре либо подвергали допросу в связи с «подстрекательскими речами» или подозрительным поведением; округа буквально кишела шпионами, французскими агентами и иными нечестивцами. В этой обстановке Елизавета изо всех сил пыталась сохранять образ добродетельной невинности, каждый день она исправно посещала мессу, зарабатывая таким образом индульгенцию, которую папа даровал добропорядочным англичанам после воссоединения с Ватиканом, и проводя долгие часы в одинокой молитве. Тем не менее, как следовало из докладов Бедингфилда, такое уединение нередко лишь служило предлогом для тайных свиданий с казначеем и поставщиком продовольствия, через которых, как он считал, принцесса сообщалась с теми, кто хотел бы ее именем свергнуть королеву.

Елизавета отдавала себе отчет в том, что до тех пор, пока у Марии не появился наследник, она находится в относительной безопасности. Но с рождением сына (или даже дочери, в надежде на будущее появление сыновей) эта опора мгновенно рухнет, и ею, Елизаветой, можно будет манипулировать. Более того, она превратится в опасную соперницу принцу — соперницу, от которой следует избавиться.

День шел за днем. Акушерки и врачи только недоверчиво покачивали головами. Пришел и прошел объявленный ранее крайний срок — 9 мая, — и они принялись за новые вычисления. Согласно им, ребенок появится на свет либо 23 мая, либо в очередное полнолуние, 4 или 5 июня.

Бледная и измученная, не понимающая, что происходит, Мария порой часами молча сидела в своей спальне, откинувшись на подушки и не допуская к себе никого, кроме двух-трех служанок. У нее были все обычные признаки приближающегося материнства, однако в последнее время живот начал опадать, и хотя один из врачей утверждал, что и это нормально, Мария терзалась сомнениями.

Меж тем Елизавета, не теряя времени, всячески обхаживала своего царственного свойственника, зная или по крайней мере догадываясь, что именно в нем заключена ее надежда на спокойное будущее.

Прожив в Англии почти год, принц Филипп, в общем, освоился с нелегкими особенностями своего нового положения: с двусмысленной ролью принца-консорта, с английскими вельможами и придворными, которые казались ему то дерзкими забияками, то совершенными лицемерами, а то и просто изменниками, наконец, со скромницей женой, которую ему каким-то образом удалось обрюхатить. Все это (как и дурное пищеварение, донимавшее его едва ли не всякий день) принц переносил со стоическим мужеством, хотя вид у него был неизменно печальный, а странная задержка с рождением ребенка стала новым испытанием его терпения.

В затянувшемся ожидании, пока жена разрешится от бремени, принц был только рад отвлечься общением со своей очаровательной рыжеволосой золовкой. По возрасту (Елизавете недавно исполнился двадцать один год) она была ему, двадцативосьмилетнему, ближе, чем изможденная, средних лет жена, и, вполне отдавая себе отчет в проницательности и хитроумии Елизаветы, Филипп тем не менее всегда готов был отдать должное ее женскому обаянию, каковое она ничуть не скрывала ни от него, ни от его испанских приближенных.

Ибо даже на взгляд Филиппа, Елизавета казалась женщиной необыкновенной. Чрезвычайно подвижная, напоминающая своим чуть испуганным взглядом и манерами бродяжку, Елизавета в то же время неизменно оставалась сорванцом королевской крови. Было в ней какое-то ничем не вытравимое величие. Да, вела она себя часто грубовато, не так, как полагается высокородной особе, терпеть не могла всяческие церемонии. И все же женственность Елизаветы сквозила во всем — в повадке, в чувственности, в длинных, идеальной формы руках, в пальцах, которые при разговоре как бы жили собственной жизнью.

Лицо у нее было слишком выразительным, слишком живым, чтобы считаться красивым, однако же привлекала она к себе настолько, что обычные, совершенно лишенные воображения красотки, каких при дворе было не счесть, просто бледнели рядом с нею. И лишь одна особенность портила внешность Елизаветы: гладкая кожа ее лица имела слегка желтоватый оттенок — след перенесенной желтухи, так что даже венецианский посланник Мишель отмечал, что кожа ее «оливкового цвета». Но стоило Елизавете заговорить, как это впечатление словно пропадало, ибо в речи проявлялся сильный, поражающий своею гибкостью ум. В отличие от Марии, которая неизменно направляла незаурядную силу духа да и вообще всю свою жизненную энергию на решение личных и конфессиональных проблем, Елизавета неустанно развивала и совершенствовала ум, так что некогда просто прилежная ученица постепенно превращалась в замечательно образованную молодую женщину.

Выдающиеся лингвистические способности Елизаветы были попросту непостижимы для косноязычного Филиппа, который умел говорить только на родном испанском, а те немногие английские слова, что ему удавалось выдавить из себя, вызывали у придворных лишь сдержанную улыбку. Однако и он, как и другие, вполне способен был оценить, насколько свободно принцесса владеет, скажем, итальянским — «из тщеславия» с итальянцами она разговаривала только на их языке. Точно так же понимал Филипп и то, что греческим, которым Елизавета по-прежнему занималась с большим усердием, она владеет куда лучше, чем королева.

Но более всего поражало Филиппа, да и всех остальных, насколько похожа Елизавета на своего отца. «Она гордится этим сходством и боготворит покойного короля», — записывал в 1557 году Мишель. Принцесса обожала, когда люди замечали (а замечали они это часто), что она похожа на него больше, чем королева. Это сходство запечатлено во всем — в портретах, в профильных изображениях на столовом серебре, или мебели, или на гардинах да и в ностальгических воспоминаниях тех, кто прислуживал еще Генриху VIII. Хэмптон-Корт был памятником ему; как и Гринвич, и Ричмонд, и даже, несмотря на обилие башенок, Нонсач, последний из построенных Генрихом дворцов, который Мария всячески избегала. Уже через десять лет после смерти монарха кровавые ужасы последних лет его царствования постепенно уходили в миф, а метания и слабое руководство его преемников заставляли по контрасту видеть в Генрихе подлинного правителя.

Так что, подчеркивая свое сходство с отцом, Елизавета действовала наверняка. В годы ее детства англичане ненавидели Генриха VIII; ну а сейчас разве что не боготворили его или скорее тот идеальный образ, который создали сами, и при взгляде на волевую рослую дочь покойного короля мечтали, должно быть, о его возвращении — в ее лице.

Заставляя окружающих вспоминать об отце, Елизавета преследовала и иную цель. Таким образом она утверждала себя самое, раз и навсегда отметая те слухи касательно собственного рождения, что омрачали ее детство. Да и само это детство представало теперь по-иному. Король Генрих, как стали утверждать, всегда любил дочь, пусть даже мать ее ненавидел и всячески третировал. Именно поэтому (а также из-за внешнего сходства) он повелел, чтобы воспитывали ее как королевскую дочь, а не как дочь презренной изменницы Анны Болейн. В своем завещании он оставил все необходимые распоряжения, и, если бы не чудовищная инфляция, поразившая страну во время царствования Эдуарда, все было бы, как прежде.

Освоилась Елизавета, по крайней мере внешне, и с ролью дочери такой матери, как Анна Болейн. Всем, кто готов был это выслушать, она говорила, что прав у нее ничуть не меньше, чем у Марии, — та же королевская кровь. Что же до тяжелого наследства, оставленного будто бы Анной, то это миф: ее мать никогда бы не согласилась на союз с Генрихом, коли не была бы его законной женой, чей брак освящен «авторитетом церкви и благословением примаса Англии». Совесть Анны чиста, а только это в конечном счете и имеет значение. Она всегда исходила из добрых побуждений, всегда была истинной протестанткой — верноподданной короля. Даже если ее ввели в заблуждение насчет законности брака (на чем всегда настаивали приверженцы Ватикана), все равно тот факт, что жила и умерла она в лоне церкви, этот брак признавшей, освобождает ее от всякой вины. А дочь ее Елизавету, явившуюся на свет под сенью той же церкви, от всяких подозрений в незаконнорожденности.

К середине июня акушерки впали в полное отчаяние. Королевские капелланы что ни день организовывали торжественные шествия вокруг дворца (как во времена чумы или засухи), умоляя Бога освободить королеву от бремени и дать стране принца. С ними шагали члены Тайного совета и чиновники двора. Под окнами Марии они останавливались, отвешивали глубокие поклоны, поднимали улыбающиеся лица. Но молитвы их оставались неуслышанными, а вдобавок ко всему, усиливая и без того острую напряженность, вновь заполыхали костры: в первые две недели июня сожгли еще восемь мужчин и женщин — приверженцев протестантской веры. Иным казалось, будто королева решила, что не родит, пока не будет предан живьем огню последний протестант, томящийся в тюрьме.

А для Елизаветы каждый лишний день означал новую возможность сблизиться с испанцами, в глазах которых становящееся все более неопределенным положение Марии увеличивало значимость принцессы. В воздухе витали всяческие новые идеи. Случись, умрет Мария, и, записывал венецианский посланник, «не исключено», что Филипп посватается к Елизавете, а та его не оттолкнет.

Наверное, и нашим героям тоже приходила в голову такая мысль. А встречались они каждодневно, обмениваясь любезностями, поклонами, поцелуями и вообще всем тем, чего требует придворный ритуал. Пару бы, конечно, они составили несколько странную: он — невысокий и плотный, апатичный, что свойственно людям, некогда перенесшим тяжелую болезнь, она — высокая, стройная и на редкость живая. Оба, разумеется, прикидывали политические выгоды союза, что же касается интимной стороны дела, то у нас есть свидетельства только одной стороны — по прошествии лет Елизавета похвалялась, будто во время своего пребывания в Англии принц Филипп был в нее влюблен.

Мысль о том, что муж может жениться на дочери Анны Болейн, естественно, должна была угнетать Марию, тем более что она начала подозревать, что бесплодна. Часами королева сидела, откинувшись на подушки, согнув колени и нервно поглаживая плоский живот. Утешение ей приносил лишь затрепанный требник, в котором, в частности, была молитва на благополучные роды; эта страница хранит следы ее слез.

Филипп неизменно оставался обходительным, сознающим свои обязанности мужем, он всегда сопровождал Марию на мессу и вечернюю службу, был любезным, правда, не особо жизнерадостным спутником на приемах и разнообразных увеселениях, безупречным, а иногда и нежным супругом. Но если Мария не способна подарить ему сына, долг принца обязывает подчинить свою личную жизнь интересам государства. Тут опять-таки вырастает в своем значении личность Елизаветы. Либо Филиппу надлежит подыскать ей достойного мужа, либо, если он станет вдовцом, жениться на ней самому.

Июль выдался холодным и дождливым, и дамы, приехавшие в апреле в Хэмптон-Корт столь оживленными и преисполненными радужных ожиданий, поникли, заскучали и заторопились домой. Вслед за дипломатами, членами Совета, акушерками да и широкой публикой они оставили всякие гадания касательно сроков рождения и просто надеялись на чудо.

Французский посол Ноайль находил сложившуюся ситуацию смехотворной. Один из его тайных осведомителей утверждал, будто ему удалось вытянуть сразу у двух близких к Марии дам сенсационное признание: королеву обманули, и сейчас акушерки просто боятся сказать ей, что беременность оказалась ложной. С французами Елизавета время от времени общалась, так что вполне вероятно, что эта новость дошла и до нее. Если это так, то положение запутывалось окончательно.

Уже три месяца двор находился в подвешенном состоянии. Королева ждала чуда, а оно все не приходило. К концу июля все залы и покои дворца, не рассчитанные на такое количество гостей, пропахли потом — и пустыми ожиданиями. Филипп со свитой готовился к отплытию во Фландрию, а Марию ждали срочные государственные дела, которые, как известно, никогда не кончаются и от которых не скрыться в затворничестве.

Без особого шума было объявлено: двор переезжает в Отлсндс, в Хэмптон-Корте начинается уборка. Это означало молчаливое дозволение гостям разъехаться по своим сельским поместьям, ибо в Отлендсе для них просто нет места. Официально миф о беременности Марии развеян так и не был, но суть происходящего уяснили все, и это только усугубляло тяжелые душевные переживания королевы. Получилось так, что у нее отняли долгожданного ребенка, а вскоре ей предстояло лишиться еще и общества любимого мужа. И не разлучиться ей только со своей ненавистной сестрой — она рядом, она высокомерно поглядывает на нее, дожидаясь своего часа подняться на трон. Всего лишь несколько недель назад в Лондоне была обнаружена группа приверженцев Елизаветы; они пытались извлечь максимум возможного из общественной смуты, вызванной положением королевы, и наверняка распространяли слухи о ее кончине. Нарушителей спокойствия рассеяли, пригрозив суровой карой, но, должно быть, в самые тяжкие моменты Марии казалось, что любое раскрытое гнездо заговорщиков еще на шаг приближает принцессу к заветной цели.

Королева Елизавета! Сама мысль об этом была непереносима, но Мария знала, что прожить с ней придется еще несколько недель, пока не уедет Филипп. И уж тогда она решит, как поступить с недостойной.

В конце августа Мария и Филипп двинулись улицами Лондона к Тауэру, откуда им на королевском судне предстояло совершить короткую речную прогулку в Гринвич. Королева предпочла передвигаться в открытых носилках, по обе стороны которых ехали муж и кардинал Поул; при виде Марии на улицы хлынули толпы любопытствующих. Убедившись в том, что это действительно Мария и что она жива и даже более или менее здорова, горожане приветствовали свою повелительницу, простив ей на какое-то время обманутые ожидания.

Но когда разнесся слух, что на реке видели и Елизавету и что направляется она в Гринвич на какой-то жалкой лодчонке, предоставленной ей сестрой, и сопровождают принцессу крови всего несколько человек, толпа проявила «большое недовольство». Марию стали винить в дурном отношении к сестре, а заодно в жестоких казнях на костре, урожае, загнившем на корню, и даже в скверной погоде. Людям казалось, что Мария хочет скрыть от них Елизавету, их будущую королеву, «желанную повелительницу».

Глава 14

И рек Господь: «Элизабет,

Веди свой край путем побед!

Ты волю выполнишь мою,

И зло предательства в краю Твоем искоренится!»

Возносят люди сонм молитв, Господь внемлит,

Господь хранит Британии царицу!

Жажда людей хоть краем глаза посмотреть на Елизавету была утолена несколько недель спустя, когда Мария, тоскуя без Филиппа и с трудом перенося присутствие Елизаветы при дворе, позволила ей вернуться в Хэтфилд.

В Лондоне появление принцессы в сопровождении совсем небольшой свиты вызвало настоящий переполох. «На улицы высыпали стар и млад, — записывает свидетель, — и приветствовали ее с таким энтузиазмом и с такими изъявлениями преданности и любви, что Елизавета напугалась, как бы не вызвать ревность при дворе». Взрывы рукоплесканий, приветственные крики, стук каблуков, сотрясая сухой осенний воздух, разносились на несколько кварталов; стоило Елизавете только появиться — грациозной, стройной, живо напоминающей своими тонкими чертами и золотистым отливом волос отца, по-королевски сидящей на красиво гарцующей лошади, как толпа приходила в совершенное неистовство.

Впрочем, как бы ни грел Елизавете душу такой прием, она прекрасно понимала, что лучше не искушать судьбу, иначе сестра вконец разъярится. Она повернула лошадь назад и, разрушив строй ливрейных слуг, заняла место где-то среди придворных, так, «словно хотела скрыться от горожан»; так и оставалась принцесса в тени до самой границы города.

Едва обосновавшись в старом замке, который покинула полтора года назад, Елизавета немедленно занялась своей свитой. Подбирала она людей с величайшим тщанием и осторожностью, тем более что в желающих прислуживать ей недостатка не было. Но приходилось считаться с возможной реакцией королевы. Многим принцесса вынуждена была отказать, но даже их разочарование Елизавета обернула себе на пользу, сославшись на недостаток средств. Она, видите ли, просто не может позволить себе жить на широкую ногу; десяти тысячи крон, что оставил ей отец, решительно не хватает на то, чтобы содержать большой штат прислуги. На самом же деле она, разумеется, просто не отваживалась на роскошь — по той же причине, по которой стремилась умерить восторги встречающих ее жителей Лондона. А ссылаясь на бедность, она зарабатывала лишние симпатии и в то же время бросала тень на Марию, которая, выходит, вынуждает второе лицо в государстве жить в таких стесненных условиях.

Впрочем, денег на то, чтобы призвать к себе самых близких людей, тех, что окружали принцессу в детстве и юности, конечно, хватало. То были Бланш и Томас Перри, а также Кэт Эшли — в царствование Марии ее муж Джон учился за границей, в Падуе. Ну и новые приближенные появились — испытанный мастер придворной интриги Пьедемонто Кастильоне, учитель итальянского, и юный математик Джон Ди, которого только недавно освободили из тюрьмы, где он каждый день ожидал казни.

Ди имел несчастье заняться составлением гороскопов королевы, короля и принцессы Елизаветы; его тут же заподозрили в тайном намерении заворожить Марию, ибо как раз в это время стало выясняться, что с беременностью что-то неладно. В конце концов Джона Ди отпустили, но до этого он успел вкусить все прелести тюрьмы. Его сокамерник Бартлет Грин, деливший с ним жесткий соломенный матрас, был сожжен заживо.

Ну а помимо них — Роджер Эшем, некоторое время прослуживший в качестве латиниста при дворе Марии и Филиппа, а теперь вернувшийся к Елизавете. После удаления из Хэтфилда несколько лет назад он отправился с английским посольством в Германию, затем вновь очутился в Кембридже, где дела у него совсем не пошли. Наконец он получил назначение при дворе, с которым пришли относительное материальное благополучие и ферма в Эссексе, а он сильно нуждался и в том и в другом, поскольку только что женился на некоей Маргарет Хау. Как ни странно, протестантское вероисповедание практически не помешало ему при дворе; Мария ценила его, несмотря ни на что, а кардинал Поул относился «вполне дружески» — интеллектуальная близость оказалась сильнее конфессиональных различий. В общем, теперь он вполне наслаждался жизнью. «Ничего мне больше не надо, — писал он близкому другу, — видит Бог, все у меня хорошо».

И как прежде, особую радость доставляло ему совместное с Елизаветой чтение греков. Теперь они занялись Демосфеном, его речью «О короне». «Она читает ее мне, — передает свои впечатления Эшем, — и, кажется, схватывает все — не только особенности языка и смысл высказывания, но и… нравы людей, стиль жизни, характер городского быта. Просто поразительно».

Политическое чутье Елизаветы обострялось с каждым годом, чему в большой степени способствовало ее положение — при Марии она постоянно как бы ходила по острию ножа. Елизавету никогда не учили искусству управления, но чтение классиков немало открыло ей в механизме жизни античного общества, и к тому же отрезвляющим практическим (хотя и негативным) уроком стало пристальное наблюдение за двором королевы.

Мария, отмечала она, приступила к делу с величайшим усердием, однако же ее стремления подрывались окружением, видевшим в ней только слабую женщину. Замужество лишь укрепило этот взгляд, к тому же Мария выказывала принцу Филиппу величайшее почтение, едва ли на троне ему место не уступила, пусть и продолжала усердно трудиться как за рабочим столом, так и за столом заседаний Тайного совета. Таким образом, она сама отодвинула себя в тень — всего лишь королевская жена, а не самодержица; помимо всего прочего, это дурно сказывалось на ее душевном здоровье, отнимало веру в себя.

Ясно видя, что Елизавета стремительно растет как политик, Эшем тем не менее в первую очередь восхищался ее лингвистическими дарованиями и неотделимым от них ораторским искусством. Да и сама Елизавета, возвращаясь много лет спустя к этим временам, отмечала, что примерно к двадцати пяти годам свободно говорила на шести, помимо родного, языках. В общем — выдающаяся личность. Имея в виду и образованность ее, и царственный вид, один ученый, оказавшийся проездом в Хэтфилде (Эшем называет его просто Метеллом), отмечает, что «познакомиться с Елизаветой для него было важнее, чем познакомиться с Англией».

Окруженная в Хэтфилде самыми близкими людьми, Елизавета могла наслаждаться видимостью свободы. И все-таки то была лишь иллюзия: у Марии повсюду были осведомители. Гвардейцы и королевские агенты патрулировали дороги, тщательно прочесывали близлежащие деревни, следили за приезжающими и отъезжающими и докладывали обо всем увиденном и услышанном королеве. На самом деле волю Елизавета так и не обрела, ее просто перевели в более комфортабельную тюрьму, а тюремщик — Мария на протяжении всей осени держала ее под контролем.

В начале нового, 1556 года появились первые признаки очередного, на сей раз необыкновенно широкоохватного и грозного заговора, имевшего своей целью силой свергнуть Марию и заменить ее на троне Елизаветой. И вновь, сколь бы ни были подозрительны косвенные свидетельства, принцесса как бы оставалась в стороне от событий. Ее воинственные приверженцы могли на всех углах повторять с жаром, что Елизавета «добросердечная госпожа, не то что ее неблагодарная сестра», они могли поглядывать на «свою соседку в Хэтфилде» в надежде вернуть земли и получить благодарность за свои услуги. Но никто не мог бы похвастаться полученными от нее письмами изменнического содержания, никто не мог бы воспроизвести ее речей, направленных против королевы.

Опасность исходила не от самой Елизаветы, опасность таилась в постоянно растущей поддержке ее в народе. Оказавшись под владычеством, как выяснилось, бесплодной королевы, повелительницы, прибегающей к самым жестоким методам правления, подданные все больше поглядывали в сторону принцессы. Иные считали, что таких в Англии уже большинство, а судя по сумасшедшей скорости, с которой сновали курьеры между английским двором и Брюсселем, где в настоящий момент пребывали принц Филипп с отцом, над короной и впрямь сгустились грозные тучи.

Мария пришла к убеждению, что сестру следует выслать из страны, возможно, отправить в Испанию и обручить, коли королева действительно окажется бездетной, с малолетним Доном Карлосом, сыном Филиппа от первого брака. В апреле она впервые раскрыла свой замысел членам Совета, пытаясь заручиться их поддержкой и отправляя одного за другим посланцев в Брюссель, дабы добиться согласия Филиппа.

От широкой же публики этот план держался в глубоком секрете. Но действовать надо было быстро и решительно, ибо нити заговора тянулись все ближе и ближе к самой Елизавете. К июню были обнаружены и брошены в тюрьму десятки изменников, связанных с принцессой либо службой, либо родственными узами. Именем королевы в Лондон были срочно вызваны лорд-адмирал Уильям Хауард, Франсис Верней, находившийся под подозрением еще со времен вудстокского заключения Елизаветы, Кастильоне, которого уже несколько раз бросали в тюрьму, и, наконец, Кэт Эшли.

В Хэтфилд явились королевские гвардейцы и с мрачным видом потребовали, чтобы миссис Эшли сдалась добровольно. Насколько можно судить, Елизавета, хотя наверняка и возмущенная подобным вторжением и встревоженная судьбой любимой гувернантки, открытого сопротивления не оказала. К тому же обвинение, выдвинутое против Кэт, было таково, что тень могла упасть и на принцессу. В ее лондонской резиденции Сомерсет-Хаус был обнаружен целый сундук с брошюрами и иными материалами, направленными против Марии и Филиппа. Следующий шаг — обвинение самой Елизавете в хранении и, возможно, чтении этой подрывной литературы, казался столь естественным, что в день ареста Кэт весь двор буквально замер в предчувствии неизбежного.

Этот арест, записывает Мишель, «вызвал настоящий ужас», однако же то был последний удар, который Мария нанесла сестре в их затянувшемся поединке.

Ибо она и сама постепенно теряла почву под ногами, сталкиваясь с открытой враждебностью либо притворной лояльностью. Куда ни взгляни, повсюду прорастали зерна измены. В сельской местности заговорщиков поддерживали далеко не последние люди — королевские чиновники, знать, крупные землевладельцы. Придворные, некогда стоявшие на стороне королевы и даже клявшиеся жизнь положить за нее и ее дело, теперь отвернулись от нее, и даже члены Совета как будто оказывали молчаливую поддержку смутьянам. Да что там, в ближайшем окружении Марии были настоящие убийцы; говорят, собственный духовник покушался на ее жизнь. Мария избегала появления на публике, а те немногие, кто видел королеву, были совершенно потрясены ее видом — она едва ли не на десять лет постарела.

Как и прежде, Мария гневалась в основном на сестру, но тут она вынуждена была считаться с Филиппом. Как бы ни жаждала королева мести, рисковать нельзя, нельзя отталкивать принца от своей естественной преемницы на английском троне. Ибо, как теперь было молчаливо признано, Мария бесплодна. Елизавета неизбежно наследует ей, весь вопрос только в том, когда и как. Филиппу потребуется добросердечное отношение новой королевы, как и добросердечное отношение всех тех, кому явно не понравится чрезмерно суровое обращение с ней со стороны Марии и ее мужа.

Так что взамен повеления отправиться в темницу Елизавета получила от сестры весьма любезное послание (составленное, можно предположить, Филиппом), в котором выражалось «сочувствие» в связи с арестом приближенных, а в утешение к нему прилагалось кольцо стоимостью в четыреста дукатов.

Худшее, что пришлось Елизавете пережить, так это появление новых слуг, безусловно, преданных королеве Марии. Но и тут Мария спешит подсластить пилюлю, заверяя сестру, что если «она будет и впредь вести себя подобающим образом», то «сохранит благосклонность и приязнь королевы». Разумеется, ей придется примириться с новой гувернанткой, «вдовой знатного происхождения», которой она, Мария, доверяет полностью и безусловно, а за общим порядком при дворе будет присматривать «богатый и добропорядочный» господин — сэр Томас Поуп. Принцесса повиновалась, хотя сам Поуп, как в свое время Бедингфилд, «сделал все возможное, чтобы избежать этой доли» (служба Поупа в Хэтфилде оказалась непродолжительной и безоблачной; всякие красочные истории, с нею связанные, — это плод воображения антиквара XVIII века Томаса Уортона).

В ком Елизавета действительно, по всеобщему мнению, нуждалась, так это не в надсмотрщике, а в строгом муже. Мария детей иметь не может; раньше или позже Англией будут править Елизавета и ее муж — если, конечно, чего кое-кто опасался, Филипп не предпримет вооруженного вторжения и не присоединит Англию к габсбургской империи. Быть может, про запас он держал и такую возможность, но пока, во всяком случае, вел дело к тому, чтобы найти Елизавете достойного супруга, который заодно будет представлять его интересы в Англии.

Дома такового не находилось. Недолгая ссылка Кортни закончилась трагически — простудившись на охоте, он умер осенью 1556 года. Юный лорд Мальтраверс, чьи добродетели и «привлекательная наружность» сделали его на какое-то время возможным претендентом, тоже скончался в возрасте всего лишь двадцати одного года, оставив несчастной не только молодую вдову, но и отца, ибо он был единственным сыном и с его смертью оборвался род. Но для Елизаветы это печальное событие стало как будто избавлением. Стоило Марии настоять на браке с Мальтраверсом, и это она сейчас была бы вдовой. И к тому же, не дай Бог, с младенцем.

Ну а коли не англичанин, то, стало быть, иностранец (или полуиностранец вроде Поула, которого протестанты, не скрывая насмешки, подбивали «сбросить мерзкую кардинальскую шапку», жениться на Елизавете и самому сделаться королем — не только фактически, как сейчас, но и формально). Рассматривался в этом качестве какое- то время и сын датского короля, в будущем Фредерик III. Что касается возможных испанских претендентов, то, как бы такая перспектива ни грела сердце Филиппа, это слишком большой риск, пойти на него он не отваживался. «Зараженная тлетворным духом английских сект», принцесса либо ее приближенные «могли оказаться замешанными в делах, которые не понравятся святой инквизиции». Тогда разразятся скандал, смута, а может, кое-что и похуже, ибо в 50-е годы XVI века протестантизм в Испании, как, впрочем, во всей Европе, далеко еще не был искоренен.

К осени 1556 года осталось только три серьезных претендента. Один — Дон Карлос. Сейчас ему одиннадцать, так что речь может идти лишь о помолвке, реальный брак возможен приблизительно лет через пять-шесть, впрочем, сомнительно, чтобы он мог оказывать какое-то реальное воздействие на английскую политику. Другой — двадцатисемилетний эрцгерцог Фердинанд. Он — Габсбург, у него подходящий возраст, но мешают уже имеющаяся в наличии жена, «заносчивый и нетерпимый» характер, а также зависть к Филиппу, особенно к его владениям во Фландрии. К тому же, по слухам, он слишком близок французам.

Предпочтительнее других казался двадцатисемилетний Эммануэль Филибер, герцог Савойский, отважный солдат и красавец мужчина с изысканными итальянскими манерами, весьма ценимыми в Англии. В настоящий момент самого герцогства у него, правда, не было (Франция присоединила Савойю к себе), но он был королевской крови (смешанной: франко-испанской) и имел, как утверждалось, «саксонские корни, как и у самих англичан». Эммануэль Филибер приходился Филиппу кузеном и узам кровного родства был верен. А помимо того, он — правоверный католик, можно рассчитывать, что и Елизавету герцог удержит в лоне римско-католической церкви. После заключения этого брака тайные протестантские симпатии Елизаветы перестанут быть стимулом для еретиков, и, даже если она взойдет на трон, муж-католик не даст ей открыто исповедовать свою веру и уж тем более менять в Англии государственное вероисповедание.

Словом, если уж выдавать Елизавету замуж, то желательно за герцога Савойского — такова была позиция Марии. Но сама-то Елизавета к браку вовсе не стремилась, и, когда в конце ноября 1556 года сестры встретились, чтобы обсудить этот вопрос, договориться им так и не удалось. Однако же поездка Елизаветы в Лондон ознаменовалась еще одним событием — наконец-то лицом к лицу она встретилась с кардиналом Поулом. Встреча состоялась в апартаментах последнего, разговаривали они наедине, и никаких письменных свидетельств об этой беседе не осталось. Но предположить кое-что можно. Скорее всего кардинал был устало-добродушен, вероятно, состоялся поединок острых умов, и в лице Поула Елизавета обращалась к самой королеве или по крайней мере к ее alter ego, говоря же с Елизаветой, Поул обращался к следующей правительнице Англии.

Уговаривал ли ее кардинал вступить в брак — что вообще-то, имея в виду его представление о женщинах как о существах слабых, должно было казаться ему наилучшим решением вопроса, — сказать трудно; ведь и сама Мария проявляла на этот счет большие колебания. Филипп велел ей убедить сестру выйти замуж, но Мария брака сестры страшилась, ибо даже начать переговоры на эту тему с каким-нибудь иностранным принцем или просто с высокородным вельможей — значит признать Елизавету законной дочерью Генриха VIII и наследницей английского трона. Поэтому упрямство Елизаветы было ей скорее на руку: появилась возможность потянуть время, вообще хоть ненадолго выкинуть ее из головы, предаться раздумьям о собственной судьбе.

В марте 1557 года, когда Филипп вернулся в Англию, в душе Марии вновь затеплилась надежда. Впрочем, вернулся он не потому, что соскучился по жене, — возникли чисто практические проблемы. Габсбургская империя вела войну, и Филиппу были нужны люди, а особенно деньги на операцию в районе франко-фламандской границы. В знак признательности за возвращение мужа Мария согласилась потребовать то и другое у Тайного совета, и после трех месяцев жарких споров и увещеваний (более того, Мария даже позволила себе пригрозить своим ближайшим помощникам казнью либо конфискацией имущества) те сдались. Так Англия вступила в войну.

Но, увы, Марии предстояло убедиться, что Филиппу этого недостаточно. Он по-прежнему намеревался выдать замуж Елизавету и уговорил духовника Марии Фреснеду, чтобы тот, используя свое влияние на королеву, — а она ему, безусловно, доверяла, — вынудил ее к согласию. Фреснеда повиновался. Религия, благочестие, интересы государства — все, настаивал он, требует того, чтобы возможная преемница Марии вступила в брак. А что, если Елизавета, обиженная небрежением со стороны сестры, сама выберет мужа? И этот муж «все королевство повергнет в смуту»? Принцесса — женщина непредсказуемая, своенравная; ей в любой момент может прийти в голову пойти под венец, и, пока не случилось худшего, следует подобрать ей нужную пару.

Испанцы были «дороги сердцу» королевы, и Мария внимательно выслушала духовника; однако же поначалу возразила резко и решительно. Сама мысль о правах Елизаветы на престол казалась ей настолько неприемлемой, что превратилась в навязчивую идею. Мария страстно повторяла то, что не уставала говорить с самого начала своего царствования: Елизавета ей вовсе не сестра, Елизавета вовсе не дочь Генриха, Елизавете ни в чем нельзя идти навстречу, ибо «она дочь дурной женщины, разрушившей жизнь» Екатерины Арагонской да и ее самой, Марии.

Духовник, ничуть не смутившись вспышкой королевского гнева, продолжал настаивать на своем, причем «так искусно и решительно», что Мария в конце концов уступила. Желание угодить Филиппу и уберечь католическую Англию пересилило соображения личной чести и достоинства. По-видимому, еще до отъезда Филиппа из Англии составили проект брачного контракта, согласно которому Елизавета должна была стать герцогиней Савойской и наследовать английский трон. После рождения первого ребенка, говорилось далее в документе, герцог передает в качестве залога все свои замки Ниццы и Вильяфранка Филиппу; а если этот ребенок становится королем или королевой Англии — или если Елизавета умрет бездетной и наследует ей на английском троне сам герцог, — Филиппу отходят все его владения вокруг Ниццы, а также весь город и порт Вильяфранк. Словом, рассчитано было все, учтены все возможности, и в любом случае больше всех выигрывал Филипп. Имя Марии в документе даже не фигурировало, и сам этот факт представляется весьма красноречивым. Никто и не думал, что ей суждена долгая жизнь.

Затем, уже дав было согласие, королева через два дня передумала. Все-таки она против брака Елизаветы. Оснований претендовать на престол у нее нет, и к тому же это совершенно недостойная особа. На сей раз Фреснеда ничего не мог поделать. Все сочли и скорее всего справедливо, что изменить свою позицию Марию заставил кардинал Поул. Так или иначе, дело снова застопорилось, а потом на время и вовсе забылось за военными приготовлениями и непродолжительным «повторным медовым месяцем» королевы и принца-консорта, хотя, по слухам, радость воссоединения с мужем Марии отравляло присутствие при дворе очередной любовницы Филиппа.

В начале нового, 1558 года англичан потрясла тяжелая весть: Кале, последний английский город на континенте и жизненно важный центр национальной торговли шерстью, подвергся нападению французской армии, был захвачен и перешел, таким образом, во владение Генриха II. Вину возложили на Марию. Ей припомнили все. За четыре с половиной года царствования она, выйдя замуж за испанца, поставила Англию в зависимость от иностранной державы; она унизила соотечественников своей ложной беременностью; она задушила страну налогами; при ней по всей Англии запылали костры и прокатилась волна казней. А теперь еще и потеря Кале! И при этом Мария требует новых солдат и новые средства, чтобы угодить своему неблагодарному мужу.

«Ослабела тогда Англия чудовищно — и в смысле людских ресурсов, и в смысле денег, и в смысле состояния духа, — пишет один проницательный наблюдатель. — Англичане отправляются на войну, понурив головы, а возвращаются измученными и потерянными. Все у них валится из рук, они просто не знают, за что взяться». И что в этом удивительного, продолжает автор, ведь под откос катится вся страна. «Куда ни посмотришь — одни плахи, четвертования, костры, виселицы; налоги, поборы, нищета; дома приходят в запустение, и за границей то, что вчера было нашим, сегодня уже не наше». Мария как будто впала в оцепенение, преемница, ее бессильна что-либо сделать. Похоже, у измученной страны иссякли все жизненные силы, и «правит ею горстка священников — людей в белых стихарях».

Мария посреди всеобщей разрухи через некоторое время, напротив, почувствовала подъем сил — ей снова показалось, что она беременна (на самом деле то была последняя стадия рака яичников). Естественно, радость ее оказалась недолгой, и когда со времени отъезда Филиппа из Англии минуло десять месяцев, стало ясно, что надежда на рождение ребенка — всего лишь новая иллюзия. Теперь Мария отчаянно цеплялась за остатки власти, приходя всякий раз в гнев, когда гости из-за границы отправлялись в Хэтфилд к Елизавете, не испросив предварительно высочайшего соизволения, и вообще болезненно переживая любое покушение на свои права.

Придворные же, разрываясь между верностью королеве и надеждой завоевать расположение той, кому вскоре предстояло заменить ее на троне, либо придумывали всякие хитроумные уловки, чтобы оказаться в Хэтфилде незамеченными, либо сообщались с Елизаветой через посредников.

Елизавета стремилась, поелику возможно, вести себя тихо и незаметно, дабы не вызывать раздражения сестры, но когда все же ей приходилось появляться во дворце, Мария лишь с немалым трудом скрывала за внешним расположением сжигавшую ее ярость. «Когда они вдвоем оказываются на людях, — записывает Мишель, — Мария держится изо всех сил, пытаясь выказать принцессе всяческое расположение, говорит с нею только о мелочах». И все равно истинные ее чувства угадывались безошибочно, каждый раз при встрече с принцессой перед глазами вставали старые обиды и унижения, пережитые в детстве, отчего она только сильнее начинала ненавидеть младшую сестру. Более того, в глазах Марии Елизавета представляла собою не только минувшие, но и нынешние страдания: предательство, ересь, распущенность и, не исключено, супружескую измену, если Мария все же считала, что слухи о заигрываниях ее сестры с Филиппом небеспочвенны. А хуже всего было то, что Елизавета воплощала собою юность, жизнь и будущее.

Один проницательный наблюдатель, оказавшийся при дворе Марии в 1556 году, отмечал, что не встретил там практически ни одного человека моложе тридцати пяти лет, который был бы правоверным католиком. За некоторыми, впрочем, весьма существенными исключениями протестанты, погибшие в годы царствования Марии на кострах, были людьми молодыми, но ей оказалось отпущено слишком мало лет, чтобы новое поколение англичан выросло в католической вере. Бог и истинная вера были, возможно, на стороне Марии, но время было на стороне Елизаветы. Подобно своей матери, Екатерине Арагонской, Марии было суждено умереть, не произведя на свет сына, вдали от мужа и при виде триумфального восхождения к власти своей соперницы.

Ко второй половине 1558 года неофициальный двор в Хэтфилде уже затмевал двор официальный. Туда-сюда сновали курьеры с тайными посланиями, касающимися дел престолонаследования. Теперь уже не Марии, но Елизавете свидетельствовали свое почтение знатные вельможи, почти равнодушные к тому, как на это посмотрит королева. В то лето над Северной Европой пронеслась большая и яркая комета, а по давнему поверью, это было знаком близкой кончины большого человека, так что англичане лишь глубокомысленно покачивали головами, готовясь к близящимся переменам на троне.

Филипп тоже прикидывал, что скоро, судя по всему, останется вдовцом и, дабы сохранить свое влияние в Англии, ему было необходимо сблизиться с Елизаветой. Он отправил к ней аскетичного, прекрасно подготовленного к такого рода конфиденциальным переговорам посланника — графа Фериа, и тот, слишком осторожный, чтобы доверить беседу бумаге, сообщил, что принцесса «чрезвычайно удовлетворена визитом», и вообще дал понять, что миссия его завершилась успехом.

В общем, ясно, что Англия постепенно поворачивалась в сторону преемницы Марии и, судя по всем внешним признакам, смена власти должна была пройти гладко и предсказуемо. В первых числах ноября собралась сессия парламента, чтобы обсудить процедуру передачи власти и обеспечить преемственность и стабильность, когда на трон взойдет новая повелительница. Совершенно утратившая волю, Мария, хоть и со скрежетом зубовным, но все же официально провозгласила Елизавету своей преемницей. Двое королевских посланников срочно поскакали в Хэтфилд с вестью, что отныне Елизавета «является законной наследницей трона»; толпы ее приверженцев, которые давно уже осаждали ворота замка в ожидании радостной вести о смерти Марии, шумно приветствовали это сообщение, за которым, надо надеяться, вскоре должны были последовать и иные, еще более вдохновляющие события.

Ну а пока все гадали, кого все-таки Елизавета возьмет в мужья, ибо никто не сомневался, что ей понадобится на троне мужская поддержка. Иностранца, в общем, не хотел никто, хотя какое-то время поговаривали о претендентах из Швеции и Дании, а в начале года Елизавете нанес визит посланник шведского короля Густавуса Вазы с предложением руки своего сына Эрика. Из англичан же наиболее оживленно обсуждались кандидатуры графов Арундела и Вестморленда, а также юного герцога Норфолка — наиболее близких ей по положению членов семейства Хауардов.

До Фериа донеслось, что Елизавета подумывает о ком-нибудь из своей шотландской родни, что побудило его обратиться к своему повелителю с советом действовать как можно более энергично. В свою очередь, придворные чрезвычайно опасались того, что Елизавету уговорят-таки выйти за своего зятя, расположение к которому она неизменно выказывала на виду у всех. По мере того как жизнь Марии неуклонно катилась к закату, «эгоистические поползновения» Филиппа беспокоили окружение Елизаветы все сильнее, и им оставалось лишь надеяться на ее здравый смысл.

Внимание замершего в ожидании перемен двора сосредоточилось на будущем принце-консорте, у военных же были свои заботы, более практические. В продолжение октября — ноября 1558 года принцесса лично либо через доверенных лиц вела с ними переговоры, стараясь заручиться поддержкой ввиду предстоящего коронования. В одном дошедшем до нас письме, датированном концом октября, она благодарит некоего вельможу за предоставленных в ее распоряжение людей, обещая, что «в должный момент» его услуги будут вознаграждены. В то же время Елизавета обращается и к другим, вроде Томаса Маркэма, начальника крупного военного гарнизона в Бервике, с просьбой послать вооруженный отряд на юг, дабы обеспечить ей поддержку «королевского положения, титула и достоинства». Маркэм не только откликнулся и принес клятву верности, но и явился с посланиями от других верных военачальников на севере страны, в которых они выражали готовность положить за Елизавету «свою и своих солдат жизнь, а числом их около десяти тысяч».

Лишними такие заверения не казались, ибо, хотя явных соперников в борьбе за престол не было видно, оставались в королевстве и те, кому хотелось бы сохранить и продолжить политику Марии. Речь идет прежде всего о церковных иерархах. Кардинал Поул, это многолетнее знамя верхушки католической церкви, а в последнее время фактический соправитель Марии, не выказывал никаких признаков того, что покорится Елизавете без борьбы. Пусть немощный физически, пусть слабеющий умом, он по-прежнему цепко держался за власть. Совсем недавно кардинал предал огню «одного из ближайших и самых преданных слуг» Елизаветы, что, по слухам, привело ту в совершенную ярость. Чтобы как-то уравновесить влияние Поула, Елизавета обратилась за поддержкой к архиепископу Йоркскому Николасу Хиту. Последний, как, впрочем, и все остальные, прекрасно понимал, что, взойдя на трон, она в той или иной форме возродит протестантизм, и тем не менее выразил готовность вступить с ней в союз, ибо в отличие от Поула, для которого на первом месте всегда стояла религия, превыше всего ставил верность потомкам Генриха VIII.

Помимо Поула и иных стойких приверженцев католицизма, опасность исходила от шотландцев, французов, папы Павла IV, наконец, от Филиппа, который, в случае если Елизавета отвергнет его брачные предложения, может, отчаявшись, найти иные методы воздействия и вторгнуться в Англию. Дабы избежать этой печальной перспективы, Елизавета приняла Фериа, когда тот нанес ей визит 10 февраля, с величайшей благосклонностью и повела себя с ним в манере искушенного дипломата.

Прежде всего она пригласила его отужинать в своем обществе и в обществе леди Клинтон, ее ближайшей приближенной; за ужином последовала неофициальная беседа, в которой, помимо Фериа и Елизаветы, участвовали лишь три фрейлины, в чьей скромности можно было не сомневаться, — будем считать, сказала Елизавета, что они просто ни слова не понимают по-испански.

Она начала с изысканных выражений признательности Филиппу за его неизменную дружескую расположенность, каковая, по его собственным заверениям, не исчезнет и впредь, «основываясь на давнишних узах, связывающих бургундский и английский королевские дома». Фериа молча выслушал это цветистое вступление и сразу же взял быка за рога.

Именно Филиппа, заговорил он, следует Елизавете благодарить за свое грядущее восхождение на английский престол. Ни Мария, ни Тайный совет к этому никакого отношения не имеют, всем руководит, оставаясь в тени, Филипп.

О нет, мягко поправила его Елизавета, своим положением она обязана не Филиппу и вообще не знати, а только народу. Такая любовь к подданным, отвечал Фериа, — а скоро все англичане действительно станут ее подданными, — заслуживает всяческого уважения, и надо признать, что большинство англичан сейчас и впрямь на стороне принцессы. Тем не менее не следует забывать, кому все же должна быть благодарна Елизавета за то, что вообще имеет возможность вести этот разговор; лично он, Фериа, убежден, что, если бы не его господин, Елизавета вряд ли пережила бы свою сестру.

О многих предметах они толковали в тот вечер: о мирных переговорах на Континенте и о том, какие инструкции следует дать английским участникам этих переговоров; о герцоге Савойском, чью руку Елизавета вынуждена была отвергнуть из опасения потерять доверие народа, как потеряла его Мария, выйдя замуж за чужеземца; о средствах, которых Елизавета лишилась в нынешнее царствование, хотя на военные предприятия Филиппа Мария денег не жалела.

На протяжении всего разговора Фериа внимательно наблюдал за Елизаветой, прикидывая в уме ее достоинства и недостатки как правительницы и приходя постепенно к выводу, что, хоть официально она еще не коронована, но фактически уже является королевой Англии.

«У нее острый ум, она необыкновенно тщеславна, — записывает он, — и в ведении дел чрезвычайно похожа на отца» (если представители на мирных переговорах придут к соглашению, не предусматривающему возвращения Кале под сень английской короны, то, по словам Елизаветы, это «будет стоить им жизни»). Что же до вопросов религии, продолжает Фериа, то тут никаких надежд нет, ибо Елизавета окружила себя сплошь еретиками мужского и женского пола. Теперь, когда ей уже нечего бояться умирающей королевы, принцесса готова дать полную волю обуревающим ее чувствам. «Она чрезвычайно возмущена всем тем, что ей пришлось претерпеть во время царствования Марии», — записывает граф, и, хотя далее эту тему не развивает, представляется весьма вероятным, что весь разговор, собственно, был окрашен в эти тона.

В середине ноября в Хэтфилде царила праздничная атмосфера. Вокруг замка, дрожа на пронизывающем ветру, толпилось множество людей («количество их постоянно увеличивалось») в ожидании вестей из Лондона. Продолжалась оживленная переписка, к замку все время подъезжали курьеры. Двор же словно оцепенел, ибо Поул, как и Мария, был болен, а кроме него, некому было заниматься ведением дел. Центр жизни переместился в Хэтфилд, где Елизавета поспешно подбирала себе советников и консультантов, приступая со своей обычной энергией к выработке политики в отношении зарубежных дворов. А вокруг все только и говорили, что о празднествах в честь восшествия на престол, об одеждах и украшениях, в которых знатным дамам и господам следует появиться при короновании новой повелительницы. В Англии подходящих тканей не нашлось, так что заказы делались в Антверпене; в конце концов этот город, как стало известно, был опустошен до дна, до последнего рулона шелка.

И вот наступило 16 ноября, день, когда из Лондона пришло долгожданное известие о том, что Марии осталось жить совсем недолго. Час тянулся за часом, любопытствующий народ оставался на своей бессменной вахте. Наконец, наутро было объявлено: королева умерла на рассвете, отошла мирно, во сне, выслушав накануне последнюю мессу. Умирал, как было сказано, и Поул.

Можно только гадать, с каким чувством внутреннего облегчения произнесла Елизавета на латыни приписываемые ей слова: «На то воля Божья, и она священна в наших глазах». Но через тридцать лет королева утверждала, что при известии о смерти Марии залилась слезами. Наверное, и впрямь она оплакивала судьбу несчастной ненавистной сестры, но мучилась и свалившейся теперь на нее тяжестью управления страной. И еще, должно быть, то были слезы освобождения от кошмара прошлого, который остался позади.

«О Боже, великий, всемогущий Боже, — вознесет Елизавета молитву в день коронации, — прими благодарность мою за милосердие, за то, что дал мне дожить до этого светлого дня. Воистину, Ты снизошел ко мне так, как снизошел к Твоему верному и преданному слуге Даниилу, пророку Твоему, которого вырвал из пасти жадных и свирепых львов».

Загрузка...