Страх потаенных врагов раны мои бередит,
И Осторожность, увы, радости злой господин,
Бдить ежечасно велит.
Ибо лишь Ложь и Обман властвуют ныне в стране, —
Было б не так, коли Разум один
Стал бы споспешником мне.
14 ноября 1569 года триста вооруженных всадников въехали на территорию Дарэмского собора и, ворвавшись в алтарь, — опрокинули и разнесли в щепы престол. Тут же был разведен огромный костер, и в огонь полетели протестантские молитвенники и Библия на английском языке. Под взглядами стекающейся толпы всадники один за другим предавали огню или поруганию и все другие символы англиканского вероисповедания, пока наконец огромный собор времен норманнского нашествия не превратился в то, чем был раньше, — в католический храм.
Быстро соорудили импровизированный алтарь, и в присутствии вооруженных аркебузами и кинжалами солдат началась торжественная месса. Народ все прибывал и прибывал, заполнились все нефы, и, опустившись на колени, прихожане молились об отпущении им грехов протестантской ереси, в которую они впали против собственной воли.
Это был поистине драматический момент. Многие рыдали, вознося Богу благодарность за возвращение веры, которую они никогда тайно не переставали исповедовать. Но к ликованию примешивалась и тревога, ибо происходящее, как бы ни было оно любезно Богу, являлось изменой королеве Англии.
Брожение на католическом севере страны продолжалось уже много месяцев. Здесь скрывалась от своих взбунтовавшихся подданных Мария Стюарт, все еще считавшаяся наследницей Елизаветы, и уже само ее присутствие вдохновляло недовольную массу католиков, особенно если иметь в виду, что циркулировали упорные слухи о предполагаемом браке Марии с Норфолком, одним из первых пэров Англии. Эти слухи и разные иные предсказания питали дух религиозного протеста. Поговаривали, что в королевском Совете произошел раскол, что сама Елизавета стремительно утрачивает власть. Само расположение звезд указывало на политические распри. Повсюду звучали пророчества в том роде, что «наступающий год принесет много бед и страданий, грядут большие перемены». Самые отважные составляли гороскоп королевы, и по нему выходило, что впереди — лишь опасная неопределенность.
И в самом деле, надвигающиеся угрозы становились все более очевидными. Летом прошли традиционные военные парады, в ходе которых шестьдесят тысяч человек дали клятву верности своим сюзеренам, графам Вестморленду и Нортумберленду. Это тоже случилось на феодальном севере, где узы, связывающие сюзерена, с одной стороны, и вассала, а также арендатора — с другой, не подверглись такой коррозии, как на юге, где на первом месте стояла верность монарху. Потому итогом этих парадов стало, можно сказать, формирование отдельной армии.
О том, что на севере зреет недовольство, королеве было прекрасно известно. Этот скалистый, дикий край с его вересковой пустошью, с его неотесанными, немногословными жителями никак не трогал Елизавету, чего не скажешь о постоянно тлеющем здесь бунтарском духе. Когда ей было всего три года, на севере страны развернулось Благодатное шествие, объединившее под своими знаменами недовольных ленников, крестьян, разоренных инфляцией, и непоколебимых католиков, жаждущих восстановления старой веры. Ее отец быстро и беспощадно расправился с повстанцами, но память о них все еще жила в сознании людей, а символы движения, по преимуществу образ Пяти Ран Иисуса Христа, по-прежнему волновали народное воображение.
Теперь, когда появление Марии Стюарт как бы подбросило дров в тлеющий костер католического дела, Елизавета обеспокоилась не на шутку, и это можно было понять. Как и в 1536 году, подъем религиозных чувств грозил объединиться с социальным недовольством, а также местными амбициями, что вполне могло вылиться в открытое восстание. Граф Суссекс, главнокомандующий королевскими войсками, хорошо осознавал опасные последствия такого союза. «Одни, — писал он Елизавете, — преданы герцогу Нортумберленду, другие королеве Шотландии, третьи вере, а четвертые, вполне вероятно, и тому, и другому, и третьему».
Войско, которое Елизавета могла противопоставить возможному бунту, было неопытно и плохо подготовлено. Профессиональной армии у нее не было, только местные отряды, и недавние учения показали их слабость. Оторванные от полевых и домашних работ, собранные в большой спешке, люди действовали беспорядочно, плохо понимали, что от них требуется, и почти не владели оружием — если таковое вообще имелось в наличии. Многие так и фигурировали в списках — «безлошадники», то есть у них не было ни лат, ни ружей, и если срочно призвать их на защиту своей местности от повстанцев, то самым грозным оружием в их руках оказались бы лишь вилы. Вряд ли можно было рассчитывать на то, что эти поспешно сколоченные отряды окажут достойное сопротивление гораздо лучше вооруженному противнику; большинство, как честно предупреждали их начальники, скорее сдадутся в плен.
Впрочем, и у самой Елизаветы не было на этот счет особых иллюзий. Решительный удар со стороны войск, возглавляемых сильной личностью, обладающей к тому же какой-никакой легитимностью, вполне может рассеять королевское войско и даже повернуть подданных против королевы. Если Норфолк действительно женится на Марии Стюарт, делилась Елизавета своими тревогами с Лестером, то не пройдет и четырех месяцев, как она, королева, окажется в Тауэре.
Елизавета стала перед выбором: либо самой захватить инициативу и таким образом вынудить потенциальных изменников обнаружить себя, либо ждать, пока они, выбрав удобный момент, не выступят сами, — конечно, такой момент может вообще не наступить. В подобных обстоятельствах выжидательная тактика показалась ей чистым безрассудством. Укрывшись в сентябре 1569 года за мощными стенами Виндзорского замка, Елизавета дала команду к выступлению.
Как она и рассчитывала, неожиданный удар внес смятение в ряды заговорщиков. Норфолк, который, по слухам, был глубже других втянут в планы свержения Елизаветы, в октябре сдался на милость королевы-победительницы, а двое главных вдохновителей заговора на севере, Вестморленд и Нортумберленд, впали в такую растерянность, что даже женщины, не говоря уж о воинственных помещиках, оказались много крепче — им пришлось буквально выталкивать своих предводителей на поле боя.
Но уж коль скоро те решились действовать, восстание все-таки началось, более того, с каждым днем стремительно набирало силу. Вот так и получилось, что, лишившись в лице Норфолка самой мощной своей поддержки, люди Вестморленда и Нортумберленда в середине ноября двинулись маршем от Дарэма к Дарлингтону и далее, через Рипон и Тэдкастер, к Йорку. Знаменем их были все те же Пять Ран Христовых.
Все же главным событием стало нападение на Дарэм с демонстративным разрушением протестантских святынь и сожжением Библии. Эта иконоборческая акция вызвала у католиков мощный подъем религиозного чувства. В городах и городках сотни верующих жаждали очиститься от греха, в который впали, приняв узаконенную государством протестантскую веру. А грех отпускали пастыри, которые и сами, в чем сейчас глубоко раскаивались, попали в свое время в тенета елизаветинской церкви. Этот взрыв религиозных чувств представлял, наверное, даже большую угрозу, нежели политическое противостояние. Отслуживались мессы, возносились молитвы, читались проповеди — люди буквально впали в религиозный экстаз. Блудные дети возвращались в лоно родной веры!
Правда, следует заметить, что не все из тех, что опускались на колени перед распятием, приходили в церковь добровольно — иных гнали силой. Один свидетель, верноподданный королевы, описывает такую картину: повстанцы врываются в город, вытаскивают людей на улицу, заставляя их встать в ряды освободителей королевы от людей, якобы «использующих ее в своих целях», а тех, кто отказывается или идет неохотно, взбадривают взятками, а иногда и мечом.
Тем не менее, по сведениям, доходившим до Сесила, призывы к благочестию и патриотизму вместе с угрозами тем, кто отказывался взять в руки оружие, привели к тому, что в ряды повстанцев влились сотни и тысячи людей. По нефам собора Святого Павла с таинственным видом расхаживали хорошо, по их словам, осведомленные о событиях на севере страны приверженцы католической веры, распространяя слухи о растущей силе повстанцев. Елизавету и членов ее Совета все это всерьез беспокоило. Они были отнюдь не склонны преуменьшать возникшую угрозу, тем более что от Суссекса, главы королевской администрации в северных районах Англии, «наместника севера», как его называли, приходили весьма тревожные сведения: ему все труднее становится поднимать людей на борьбу с бунтовщиками.
В результате всех усилий, пишет Суссекс в Лондон 18 ноября, удалось собрать лишь четыреста всадников; местные землевладельцы и общины упрямо цепляются за своих людей в заботе о собственной безопасности. Ряды пеших солдат тоже невелики, к тому же многие отряды, по крайней мере гарнизон в Бервике, никак не назовешь серьезной силой. Кузен Елизаветы лорд Хансдон устроил смотр, во время которого обнаружилось, что едва ли не каждый второй — ветеран, чуть ли не калека, страдающий от ран, полученных в прежних войнах. «Им в богадельне место, а не на поле боя», — саркастически писал он.
Но даже и в таком войске идет ропот или что-то похожее на него. Воинам Суссекса «не нравится погода», они жалуются на дождь и снег, хмуро поглядывают на покрытое тучами небо, но в то же время почти в открытую выражают недовольство призывом на службу королеве. А людей в Бервике и вовсе пришлось грозно предупредить, чтобы никто «не позволял себе выражать неудовольствие божественной персоной королевы и ее славными деяниями», не говоря уже о самомалейших намеках на симпатию к бунтовщикам, сочувствие их идеалам и замыслам. Тем временем последние, по слухам, взяли, имея пять тысяч пеших и тысячу двести конных солдат, Рипон и, встав под знамена веры, воззвали к горожанам и святым угодникам, чтобы те оказали им поддержку в праведной борьбе.
Вот уже больше десяти лет как католицизм в Англии не поднимал головы. Но внешнее смирение, готовность покориться господствующей вере были обманчивы, и относилось это не только к северу, но и ко всей стране. Сотни тысяч, а может, и миллионы, возможно, большинство населения Англии в глубине души оставались католиками. Публичные обряды, что в 1569 году наложили такой сильный отпечаток на жизнь в северных районах, регулярно, хоть и тайно, отправлялись и в других местах. Клирики направлялись во главе паствы в церковь, служили обедню, а потом возвращались к мессе. Наиболее твердые сыны веры молились дома, где им никто не мешал соблюдать традиционный обряд и читать католические молитвенники.
А иные даже брали их с собою в церковь и, как сетовали проповедники-протестанты, «не отрывали от них глаз, когда с кафедры читали Библию под звуки божественной литании». Многие из людей старшего возраста настаивали на праве молиться по-своему во время общей молитвы и, даже когда священники отнимали у них четки, продолжали беззвучно шевелить губами.
Быть может, этих правоверных бабушек, упрямо не желавших расставаться с четками, властям опасаться и не приходилось, но вот о католических державах на Континенте, готовых в любой момент поддержать своих единоверцев в Англии, этого не скажешь. Заговорщики на севере уже пользовались плодами такой поддержки. Папский агент в Лондоне, некий нечестивый флорентийский банкир по имени Ридольфи, переслал Вестморленду и Нортумберленду крупную сумму на приобретение оружия и военного снаряжения. Французский король Карл IX или, точнее, его мать Екатерина Медичи, ибо сам Карл играл в данном случае роль второстепенную, сулила послать пять тысяч солдат для оказания помощи в восстановлении законных прав Марии Стюарт, а вместе с тем и католической веры в Шотландии и желательно в Англии. Испанцы тоже, дабы не остаться в стороне, пообещали обоим графам прислать войска весною 1570 года, когда предполагалось начать широкомасштабное восстание, и в доказательство серьезности своих намерений заранее отправили в Лондон своего посланника, которому, когда придет момент, предстояло оставить дипломатический пост и стать во главе испанских вооруженных отрядов.
Но главная опасность исходила от Марии Стюарт. Настойчивая, хитроумная, лживая до мозга костей, она беспокойно металась по Тьютбери-Касл под пристальным надзором Франсиса Ноллиса, троюродного брата королевы Елизаветы; в сущности, Мария оказалась в заточении в Англии.
В недавнем прошлом у нее остались бурные романы, кипящие страсти, убийства. Юный «женоподобный» мальчишка Дарили, за которого Мария, повинуясь мгновенному импульсу, все-таки вышла в 1565 году, оказался мужем никуда не годным: пьяница, грубиян, неисправимый хвастун, — и Мария весьма легкомысленно обратила свои взоры на другого мужчину. Это был Давид Риччо, итальянский музыкант низкого происхождения, служивший у нее секретарем. Подобно Лестеру в Англии Риччо в одночасье прорвался на самые вершины богатства и власти и, с точки зрения вытесненных им советников королевы Шотландии — не говоря уже о рычащем от ярости Дарили, — заслуживал смерти, особенно если верить тому (а верили многие), что ребенок, которого носила Мария, — от него.
Как-то вечером, когда Мария сидела за ужином с Риччо и одной из своих фрейлин, в столовую вместе со своим сообщником ворвался Дарили и нанес итальянцу несколько ударов ножом. Мария в ужасе закричала. Вскоре последовала еще одна смерть: в доме, где жил Дарили, произошел сильный взрыв, здание разлетелось на куски, хозяина же обнаружили мертвым в близлежащем саду. Молва обвинила в случившейся трагедии Марию, и в стране поднялся ропот. Да, она подарила королевству наследника трона — Джеймса Стюарта, — но порочная связь с Риччо и злодейское убийство Дарили восстановили против нее подданных. А худшее ждало ее впереди.
…Вооруженное восстание в очень большой степени питалось духом религиозного фанатизма. Оба графа отправились на мессу в Дарэмском соборе, нарочито демонстрируя военную силу, на знаменах их были начертаны освященные временем символы народной веры. Впереди процессии двигались священники с изображением Пяти Ран Христовых. За ними — графы с женами, еще дальше, в соответствии с табелью о рангах, воины в белых латах под штандартами самых родовитых семей Англии и, наконец, пехотинцы, вооруженные луками, алебардами и копьями. Над их головами развевалось еще одно знамя, с изображением плуга и словами «Бог направляет плуг». Шествие к главному алтарю огромного собора сопровождалось пением католических гимнов и молитвами.
Большинство рядовых участников восстания не колебалось в выборе между верностью королеве и высшим долгом — долгом перед папой, ибо это были католики.
Однажды некий арендатор — приверженец Елизаветы встретился на сельской дороге с тремя повстанцами, чьи лица были плотно замотаны шарфами. Узнав все же одного из них (этого человека звали Смитом), он спросил, чем тот так напуган, что вынужден скрывать свою внешность. Смит ответил, что, встав на сторону Марии Стюарт, он боится, что за участие в попытке изменить порядок престолонаследия его бросят в тюрьму. Поэтому и путешествует, и останавливается на ночлег втайне. То есть так, пояснил он, было раньше, а с тех пор, как Норфолк оказался в Тауэре, цель заговорщиков изменилась, теперь главное — чистота веры, то есть папизм.
«Но о какой чистоте веры, — настаивал арендатор, — может идти речь, если вы восстали против своей королевы, а значит, пошли против совести?»
«Ничего подобного, — твердо отвечал Смит, — некогда эти земли были под властью папы, и коли он желает восстановить ее, а королева противится, закон дозволяет и требует подняться против нее. Ибо папа — глава церкви».
Именно такой логикой и руководствовались католики на севере страны. Королевские чиновники, которым эта казуистика быстро надоела, кляли простолюдинов — участников движения против Елизаветы за невежество, предрассудки и слепую веру в отжившие свое папские заповеди, главарей же называли нечестивцами и лицемерами-безбожниками, которые пытаются прикрыть свои предательские действия подобной риторикой.
Но народ в большинстве своем шел за графами. Крестьяне вливались в ряды повстанцев, и, когда офицеры королевской армии появлялись в городках и деревнях в поисках рекрутов, шло за ними куда меньше людей, чем они рассчитывали. Знать, правда, сохраняла верность королеве, но сыновей своих отсылала к мятежникам. Крестьяне прятались от вербовщиков в лесах, а выходя из укрытия, надевали боевые туники борцов за католическую веру.
Но еще хуже было то, что даже те, кто встал под знамена королевы, испытывали немалые сомнения. Их отцы, братья и друзья воевали на стороне повстанцев, и вроде бы им тоже, как добрым католикам и людям севера, надлежало быть вместе с ними. Кроме того, бунтовщики наверняка покарают неверных, например, искалечат лошадей или угонят скот. А что будет, если они победят, тем более что, кажется, к этому дело и идет? Так что лучше всего дождаться благоприятного момента и перейти на их сторону. Один из наиболее надежных агентов Елизаветы в северных районах Англии, сэр Ральф Сэдлер, писал ей, что сколько-нибудь твердо рассчитывать на верность солдат, набранных в здешних краях, не приходится, колеблются все до единого. «Телом они с нами, — продолжал он, — душою — с противником».
Суссекс, командующий королевскими силами, устраивая смотр набранному им войску, только головой покачивал — настолько плохо оно было экипировано. Людей-то, на его взгляд, хватало или почти хватало, к тому же имелся резерв, но у всадников не было шпор, а у пеших — лат и пик. В дефиците аркебузы и порох. А ведь, судя по поступающим сведениям, повстанческая армия постоянно растет, числом она уже почти сравнялась с королевскими войсками, а вооружением значительно превосходит. В открытое сражение Суссекс вступить не решался, с тревогой ожидая подкрепления людьми и боеприпасами из Линкольншира и Лестершира.
Тем временем дни становились все короче — зима решительно вступила в свои права. Склоны холмов покрылись снегом, вокруг выросли сугробы, долины и пастбища в этой скалистой местности тоже сделались сплошь белыми. Немногочисленные дороги стали почти непроходимыми, вода в ручьях и речках, прорезающих эту унылую местность, поднялась, а мостов было очень мало, так что не только с двором — с собственными частями связь у Суссекса была очень затруднена. Бунтовщики контролировали заледеневшие дороги, перехватывая королевских посыльных и даже войска, направлявшиеся на север. Так, у Тэдкастера конный отряд повстанцев остановил сто пятьдесят пехотинцев, идущих на подкрепление к Суссексу, и принудил их перейти на свою сторону.
В начале декабря повстанцы, столкнувшись с полным бездействием королевских войск, уверовали в собственную непобедимость. Дворяне «оставались верными королеве», но солдаты-простолюдины колебались, с каждым днем доверять им можно было все меньше. Когда войска, ведомые обоими графами, приступили к осаде Барнард-Касла, рядовые королевского гарнизона принялись один за другим дезертировать, причем выглядело это бегство трагикомически. Каждый день, свидетельствует современник, «они перепрыгивали через стены, чтобы присоединиться к осаждающим», и при этом несколько дюжин «сломали себе шеи, руки, ноги». Только когда число дезертиров достигло двухсот и среди них оказались те, кому положено было удерживать на случай вторжения ворота замка, комендант крепости сэр Джордж Бауэс вынужден был капитулировать.
На фоне всеобщего предательства такое поведение выглядело особенно благородным, но храброму и честному офицеру пришлось дорого заплатить за верность присяге. «У меня отняли все, — писал он, — зерно, скот, лошадей, в домах выбиты окна и сломаны двери. Остались только боевой конь, латы да оружие, их мне сохранить удалось, и слава Богу, потому что иначе как бы продолжал я служить своей доброй королеве».
Барнард-Касл пал в середине декабря. Однако в это время повстанческие силы уже начали отступление; полузамерзшие, голодные, злые, утомленные постоянными переходами, солдаты роптали — обещанных денег и трофеев что-то видно не было. Многие просто бросали оружие, снимали латы и возвращались домой; оставшиеся же клялись, что скорее дадут себя повесить, нежели снова поступят на службу графам.
С самого начала Нортумберленд и Вестморленд рассчитывали на стремительную победоносную кампанию, целью которой было освобождение Марии Стюарт. От Дарэма их объединенные силы двинулись на юг и, обойдя Йорк (взять его ввиду отсутствия тяжелой артиллерии не представлялось возможным), достигли 24 ноября Селби, находящегося в пятидесяти милях от Тьютбери, где томилась королева Шотландии. На следующий же день Марию перевели еще на тридцать миль южнее, в Ковентри, да к тому же и охрану усилили, так что перспективы ее освобождения сделались весьма призрачными.
Не достигнув главной своей цели, военачальники повстанцев растерялись — как выяснилось, сколько-нибудь действенного резервного плана у них не было. Они вошли в портовый город Хартпул в надежде на то, что Альба пришлет подкрепление морем, но королевские суда надежно заперли вход в гавань. А тут еще возникли те же самые проблемы, с какими Суссекс сталкивался в Йорке, — обледеневшие дороги, сильные холода, нарушенные коммуникации. Людей нечем было кормить и уж тем более — нечем им платить.
Наконец, было это 11 декабря, к Суссексу подошли с юга подкрепления, и он двинулся на Дарэм, собираясь дать бой. Графы, чьи силы стремительно таяли, поспешили на север, ближе к шотландской границе. Армии Пяти Ран Христовых более не существовало. Остались лишь два графа-изменника да несколько сотен их приверженцев, жаждущих сейчас только одного — найти надежное убежище у дикого, никаким законам не подчиняющегося населения границы.
Суссекс, которому после долгих недель бездействия не терпелось показать себя, преследовал их по пятам и 19 декабря почти нагнал. Они остановились в Хэксхэме, он в Ньюкасле — их разделял всего день пути. Измученный, но предвкушающий близкую победу, Суссекс уселся за письмо Сесилу.
«Завтра, — писал он, — выступаю к Хэксхэму и либо вышибу противника, либо он дорого поплатится». Если кому-нибудь и удастся ускользнуть, преследование, заверял командующий, будет продолжаться до конца: «через холмы, долины, воды, пока все не будут либо поставлены на колени, либо уничтожены».
— На крыльях души Лети — поспеши!
Поступь любви легка!
— Нет, срок чистоты мне — до сорока!
Суссекс действительно бросился в погоню за противником, но успеха это не принесло. Граница была уже недалеко, и конные отряды бунтовщиков с помощью местной знати, контролировавшей эти презирающие закон края, 20 декабря пересекли ее, переодевшись под местных крестьян.
Сотни дворян, некогда начинавших восстание, просто растворились в округе, попрятавшись кто в лощинах, кто на чердаках или в сараях у крестьян в надежде, презирая смерть, вновь выступить за святое дело католицизма и Марии Стюарт. На Рождество пришла хорошая новость. Шотландцы схватили и отправили в Англию графа Нортумберленда. Подобно своему единоверцу Сесилу шотландский регент Меррей опасался присутствия католических вождей на своих южных границах, тем более что постоянно сохранялась угроза иноземного вторжения. «В этом деле есть еще многое, чего мы не знаем, — мрачно писал он Сесилу, — угроза обоим королевствам исходит со всех сторон». И действительно, враг был под боком.
Суссекс, в котором все еще не угас боевой дух, приступил к расправе над непокорным севером. В ходе самого бунта крови было пролито немного, но когда он был уже подавлен, с жизнью распростились сотни и сотни. Своему ближайшему помощнику сэру Джорджу Бауэсу Суссекс приказал примерно наказать работников и землепашцев, составлявших костяк повстанческой армии, и тот принялся за дело с холодной решимостью. Вместе со своими людьми он ездил по деревням, сгонял несчастное население в одно место, наугад выбирал жертвы из «самой рвани» и вздергивал их на поспешно сколоченных виселицах, причем, за исключением солдат, взятых в плен на поле боя, отличить своих от чужих было весьма непросто. Сесил велел к тому же без разбора хватать людей и морить их голодом до тех пор, пока они не признаются или не назовут имен зачинщиков бунта. Но это требовало времени, а королева, одобряя самые суровые меры, стремилась как можно скорее покончить со всем этим делом, чтобы распустить армию, содержание которой обходилось казне далеко не дешево.
К январю на севере не осталось ни одного города, ни одной деревни, в которых не было бы трупов. В Дарэме поднялся ропот, восемьдесят человек повесили, и, с точки зрения сэра Бауэса, эти жестокие меры дали свой эффект: местное население, докладывал он в Лондон, достаточно напугано, думаю, никогда ничего подобного здесь не повторится. Тех, кто избежал виселицы, приговаривали к разорительным штрафам в пользу казны — пошлина для этих скудных краев непереносимая, а ведь вдобавок к ней солдаты, повинуясь приказу, опустошали уже засеянные поля, уничтожали запасы пищи, конфисковывали зерно и скот, подчистую выметали склады. Иные из офицеров Суссекса были поражены тем, как немилосердно обращается королева с собственными подданными, пусть даже и грешными.
Но и самые жестокие кары не принесли стране мира. Оказавшиеся на шотландской границе беглые бунтовщики при поддержке нескольких тысяч местных, давно живущих грабежом и насилием, готовили мощный контрудар. Вскоре они хлынули в Англию, опустошая села с такой же жестокостью, как и солдаты королевской армии, угоняя скот, беря пленников и так варварски обращаясь с женщинами и детьми, что даже видавшие виды воины лишь головами покачивали. «Любое английское сердце обольется кровью, — писал один из них, — при взгляде на то, что происходит в стране».
Самое страшное заключалось в том, что этот конфликт, тлеющий в приграничных землях, длился бесконечно. Временами случались военные успехи. Так, в феврале Хансдон вынудил принять бой и рассеял многочисленный отряд бунтовщиков, пять сотен которых были убиты и взяты в плен. Но до решительной победы было далеко. Корни противостояния католиков и протестантов, англичан и шотландцев уходили слишком глубоко, чтобы вот так просто вырвать их. Приграничный люд, озлобленный и преследуемый, казалось, навечно был обречен участвовать в кровопролитных схватках, а постоянные смены политического курса по обе стороны границы только подливали масла в огонь.
Елизавету, однако же, успех ее кузена Хансдона привел в совершенный восторг. «Давно уже, дорогой мой Гарри, — говорилось в записке, приложенной к официальному поздравлению, — не испытывала я такого восхищения. И какое счастье, что именно Вас Бог избрал инструментом возвышения моей славы. Для благополучия страны хватило бы первого — победы, но, верьте, второе не меньше радует мое сердце».
Высказывание, надо признать, довольно эгоистичное, чего не могут скрыть ни теплый тон, ни искренность поздравлений. Хансдон — всего лишь «инструмент славы». На карту поставлена не только судьба Англии, но и величие и престиж самой королевы. Свойственная ей сызмала решительность и даже беспощадность теперь, когда Елизавете исполнилось уже тридцать шесть лет, обрела черты королевского величия. В глазах народа она была «нашей самой страшной повелительницей» и одновременно оставалась объектом любви и благоговения.
На одной из галерей королевского дворца был вывешен длинный, в тридцать ярдов, свиток с красочным изображением генеалогического древа Тюдоров — «от основания до королевы Елизаветы», долженствующий свидетельствовать, что история всего рода в ее хронологической последовательности неуклонно вела к ее воцарению. Запутанное, темное, часто исторически недостоверное прошлое на этом свитке было приведено в порядок. Сама судьба распорядилась так, что на престоле оказалась она, Елизавета. Это изображение словно противостояло тому хаосу и недовольству, что постоянно давали себя знать и во всей стране, и при дворе, хотя, с другой стороны, могло восприниматься и как насмешка либо предупреждение властительнице, которая до сих пор не дала Англии наследника да и преемника не назначила.
Чтобы еще теснее привязать к себе тех, кто ее страшился, Елизавета сознательно вела себя, как капризный тиран, — а может, просто давала волю природному темпераменту. Она то готова была обласкать всякого — то унизить, то улыбается — то ходит мрачнее тучи. Ее «ужасные выходки», когда практически ни с того ни с сего она разила людей речами, словно мечом, держали окружение в настоящем страхе.
Королеву могло привести в неистовство что угодно — проигрыш за карточным столом, несообразительность чиновника, не поспевающего за ее стремительной речью, самомалейший намек на неповиновение приказу. Взрывалась Елизавета мгновенно, и нередко в ее словах звучала нешуточная угроза. Решив, что какие-то записи в бумагах, которые она обнаружила у себя в личных покоях, наносят ущерб ее достоинству, она порвала их в клочья. Узнав, что этот невыносимый Дарили заколол Риччо, любимого секретаря жены, чуть ли не у нее на глазах, Елизавета заявила, что, будь она на месте королевы Марии, тут же прикончила бы его собственным кинжалом.
Если излюбленным ее ругательством было «К Богу душу в рай», то любимой угрозой, пусть и в метафорическом смысле, стала плаха. В 1569 году Елизавета отправила через испанского посла письмо королеве Шотландии, в котором рекомендовала ей «вести себя потише, иначе у нее будет полная возможность убедиться, что иные из самых близких ей людей стали на голову короче». Точно такие же угрозы адресовала она и своим советникам — в случае если откажутся повиноваться или будут вести себя неподобающим образом.
Но даже и гневаясь, и давая волю чувствам, Елизавета оставалась какой-то беззащитной: из-за природной физической слабости любая вспышка угрожала ее здоровью. Придворные, члены Совета, чиновники и страшились этих вспышек, и жалели королеву. В октябре 1569 года, узнав, что Норфолк, затеявший, как стало известно, против нее очередную интригу, отказался явиться во дворец и укрылся в своем поместье в Кеннингхолле, Елизавета, как пишет безымянный свидетель, «пришла в такую ярость, что упала в обморок, и все кинулись за уксусом и иными средствами». И это был далеко не единственный случай в таком же роде — истерики, частые обмороки да и вообще хрупкая конституция ёе величества составляли постоянный предмет беспокойства окружающих.
Единственное, что может быть хуже, чем незамужняя королева, — это незамужняя королева, слабая здоровьем. Елизавета страдала от болей в желудке, катара, головокружений, лихорадки — все это порою неделями удерживало ее в постели. Беспокоили ее и зубы, побаливала нога, иногда она ходила, прихрамывая. Да и по женской части, поговаривали окружающие, не все у нее ладно. Не зря же она так упорно отказывается вступать в брак, стало быть, наверняка детей иметь не может, что бы там ни говорили ее врачи. А что всего печальнее — Елизавета стала настолько тощей и изможденной, что всем, кто с ней постоянно сталкивался, оставалось лишь дивиться, как в такой хилой оболочке могут бушевать столь сильные чувства.
Она и никогда-то не отличалась цветущим видом: кожа на лице тонкая, как бумага, почти прозрачная, хотя красотой своей и напоминала слоновую кость. А с годами заострились скулы, резко выступили вперед ключицы, а тело сделалось — кожа да кости. Весной 1566 года ее осматривал один врач. Под многочисленными юбками ему открылась донельзя исхудавшая фигура; к тому же обнаружились признаки нового заболевания: камни в почках. Лечащие врачи, явно страшившиеся ответственности за жизнь королевы, объявили, что, с их точки зрения, ее величество настолько слаба, что вряд ли ей уготована долгая жизнь.
У всех еще, а у самой Елизаветы в первую очередь, на памяти был 1562 год, когда выжила она каким-то чудом. Когда среди детей, живших неподалеку от Вестминстера, распространилась оспа, королева из страха подхватить заразу немедленно оставила дворец да и вообще избегала появляться в местах, где эпидемия распространялась чаще всего. В прошлый раз она заболела в Хэмптон-Корте, и, хотя, «не желая, чтобы он пришел в полный упадок», время от времени туда наведывалась, ее тревожило какое-то суеверное чувство, так что с тех пор Елизавета старалась сократить свое пребывание там до минимума.
Сколь бы решительно, прибегая к самым сильным выражениям, Елизавета ни отстаивала свои прерогативы на парламентской сессии 1566 года, нездоровье ее было очевидно, и парламентарии не могли этого не заметить. Это была всего лишь третья сессия за годы ее царствования. Главным итогом первой, собиравшейся семь лет назад, стало утверждение королевской власти над церковью и отказ от католицизма, возрожденного в годы правления Марии Тюдор. Вторая (1563) была в принципе посвящена налоговой политике, но у обеих палат хватило решимости поднять и вопрос о престолонаследии, что привело королеву в сильное раздражение.
И вот теперь по-прежнему нерешенный вопрос этот заставил парламентариев приложить всевозможные усилия, чтобы побудить свою государыню к каким-то шагам. Только возможности эти были невелики, ибо в середине XVI века парламент занимал совершенно подчиненное по отношению к монарху положение и права его были чрезвычайно ограниченны. Сами сессии собирались и распускались исключительно по воле королевы; принятые законы вступали в силу лишь после ее одобрения. На самом деле власть была сосредоточена в королевском Совете, ибо парламент собирался, как мы видим, крайне нерегулярно, да и когда собирался, заседания его проходили под бдительным присмотром советников, занимавших в зале самые почетные места.
Доныне Елизавете удавалось держать парламент в узде путем использования предоставленных ей законом и традицией властных полномочий. Она накладывала вето на законопроекты, она следила за тем, чтобы выборный спикер палаты общин в любых спорных вопросах занимал сторону короны, она даровала свободу слова парламентариям только на том условии, что они неизменно будут оставаться верными долгу, а долг состоял в почитании и уважении королевского звания. При малейших попытках нарушить это условие Елизавета призывала спикера и примерно его отчитывала, почти прямо давая понять, что может и вовсе лишить парламентариев этой самой свободы слова да и иные, посуровее, меры принять в случае неповиновения и изменнических высказываний.
Тем не менее, хотя оппозиции в парламенте королеве опасаться не приходилось, в решении финансовых вопросов, особенно если речь шла о непредвиденных расходах, она вынуждена была считаться с позицией членов обеих палат, и вот осенью 1566 года парламентарии, преисполненные отчаянной решимости разобраться наконец с вопросом о престолонаследии, замыслили пустить в ход все имеющиеся в их распоряжении финансовые рычаги давления на королеву.
Не далее как несколько месяцев назад все были напуганы очередным тяжелым заболеванием Елизаветы. Лихорадка, замечает один современник, трепала ее так сильно, что в великий страх пришла вся Англия, ожидая неизбежного конца. Елизавета снова выкарабкалась — но надолго ли? Чтобы не ввергнуть страну в хаос, она на случай повторения подобного должна назвать имя либо будущего своего супруга, либо наследника трона. Таково было общее мнение парламентариев, готовых, дабы побудить королеву сказать-таки свое твердое слово, даже к тому, чтобы пойти на понижение налогов.
Ситуация тогда особенно обострилась, ибо к 1566 году все три основные претендентки на трон уже вступили в брак: Мария Стюарт вышла за Дарили, Екатерина Грей — за сына Эдуарда Сеймура, а Мария Грей, «эта коротышка, карлица и уродина», соединилась всего лишь год назад с начальником королевской гвардии Томасом Кейсом. Брак этот, по словам Сесила, несчастный, немыслимый и даже комический был, ко всему прочему, тайным.
Взбешенная Елизавета бросила свою кузину Марию в одну тюрьму, а здоровенного гвардейца в другую (Марии предстоит оставаться в заточении до тех пор, пока она не станет вдовой, а потом, уже на воле, впасть в нищету, хотя по закону, то есть согласно завещанию Генриха VIII, она по-прежнему будет считаться претенденткой на трон). Время не смягчило и далеко не родственных чувств, что испытывала Елизавета в отношении другой своей кузины. Екатерина, ее муж и двое маленьких детей пребывали в Тауэре, в темном и холодном помещении, обставленном несколькими колченогими стульями да кроватями с драными покрывалами, — вот и все, на что расщедрилась Елизавета. Когда Лондон настигла чума, семью (впрочем, о том, что они, хоть и в заточении, живут вместе, знали немногие) перевели в другое место, но и здесь условия жизни были далеко не на высоте. Екатерина потребовала, чтобы ей вернули обезьянок и щенков, а тюремщик жаловался, что они рвут в клочья одежду и гадят на пол.
Еще до официального открытия сессии парламентарии начали сеять смуту, распространяя по городу листовки, долженствующие возбудить народ против королевы и Сесила. В первый же день сессии достопочтенные члены парламента перессорились друг с другом, решая, какую же тактику лучше избрать. Дело дошло чуть ли не до драки. Елизавета велела своим советникам поговорить с ними, успокоить, заверить, что руководствуется она, как всегда, лучшими намерениями. Но утихомирить разъярившихся членов палаты общин было нелегко, более того, им и собратьев из палаты лордов удалось привлечь на свою сторону в решении животрепещущего вопроса о престолонаследии.
Узнав об этом, Елизавета пришла в ярость. Если от нее отвернулась палата лордов, то виноват в этом ее лидер, герцог Норфолк. Разговаривала с ним в эти дни королева сквозь зубы и в конце концов прямо назвала изменником. Пембрук пылко встал на его защиту. Нельзя, убеждал он Елизавету, так унижать его, ведь герцог, как, впрочем, и все остальные, озабочен лишь благом королевства, отсюда и все его советы, и если ее величество не склонна им следовать, все равно долг герцога высказать их.
В ответ Елизавета лишь отмахнулась — мол, так может говорить только неотесанный солдат. Она обратилась к Лестеру, который тоже оказался бессилен переломить настроение лордов.
«Выходит, все бросили меня, даже вы», — с упреком сказала она графу. Тот забормотал что-то в том роде, что готов умереть у ног ее величества. Все это пустые слова, вспылила Елизавета, в сравнении с делом, о котором идет речь, они вообще ничего не стоят, — она повернулась к Нортгемтону, который, на свое несчастье, оказался здесь же.
Ему Елизавета нанесла точно рассчитанный удар. К чему все эти речи о том, что королева никак не может вступить в брак, если его собственные семейные дела стали притчей во языцех? Он женат, но хочет жениться на другой, а это требует специального парламентского акта. Пусть собственными проблемами займется, а уж она, Елизавета, со своими как-нибудь сама справится.
Не дав посрамленным вельможам и рта раскрыть, Елизавета добавила, что обоих вместе со всеми другими ждет домашний арест, и с этой угрозой вышла из комнаты. Потом она, правда, немного успокоилась: в конце концов, по крайней мере эти трое — Пембрук, Лестер и Нортгемтон — близки ей, к тому же Елизавета хорошо понимала, что они оказались меж двух огней: и ее благоволение надо сохранить, и с палатой не испортить отношений. Тем не менее на некоторое время доступ им в личные апартаменты королевы был закрыт, а буря в парламенте продолжалась.
Елизавета призвала депутацию из обеих палат и обратилась к присутствующим с гневной речью, не оставляющей сомнений в том, как она относится к попыткам вмешаться в дела престолонаследия. Что она такого сделала, вопрошала королева, чтобы терпеть подобное покушение на ее права?
«Разве я не здесь родилась? — резко продолжала она. — Разве это не мое королевство? Разве я кого-нибудь обидела? Разве возвысила кого-то за счет другого? Разве не пекусь о народе? Разве заслужила подозрения в злом умысле?»
Не меньше других она думает о наследнике, но это сложный вопрос, решать его надо осторожно, ибо официальный акт может породить заговор. Елизавета разгорячилась, и речь ее сделалась несколько бессвязной и агрессивной. Как обычно, она начала похваляться своим мужеством и предусмотрительностью, и в ее голосе зазвучали ноты, приличествующие скорее «неотесанному солдату» Пембруку.
«Что до меня, то смерти я не боюсь. Смертны все, и пусть я всего лишь женщина, я готова взвалить на себя то же бремя, что нес мой отец. Я ваша королева волею Божьей! И силой меня не заставишь сделать ничто. Даже если меня в одном платье выбросят из страны, благодарение Господу, я наделена такими достоинствами, что где угодно проживу в христианском мире».
Это была чистая бравада, к тому же она уводила от сути дела. Поскольку ее величество не собирается вступать в брак, последовал ответ парламентариев, то пусть соблаговолит назвать своего преемника. Отказ же сделать это может свидетельствовать только о слабости ее — как повелительницы и как женщины.
Слабая женщина — это еще куда ни шло, но слабая повелительница! Этого допустить невозможно. Те, кого она презрительно называла «господами протестантами» из палаты общин, — «жеребчики, еще не знающие вкуса узды», — зашли слишком далеко. Да кто они такие? Всего лишь «неучи», школьники, вмешивающиеся не в свое дело. «Ничтожества», покушающиеся на свою повелительницу, которая, право же, никак не заслужила такого отношения. Что же до лордов, то их коллективная глупость всем хорошо известна. Короче, высокомерно бросила королева, престолонаследие — «слишком важное дело, чтобы доверять его всяким безмозглым».
В конце концов Елизавета взяла верх. С обычной твердостью и с обычной неопределенностью она заявила о своей готовности вступить в брак, и это решило дело. Впрочем, для этого ей пришлось все же согласиться на некоторое сокращение налогов — то было молчаливым признанием того факта, что просто запретить дебаты по поводу престолонаследия в палате общин она все же не в состоянии.
Парламентарии разъехались по домам; в который уже раз их переиграла эта стройная худощавая женщина — слабая женщина, чей властный голос, казалось, с рождения жил в этой тщедушной груди, а решимость явно питалась духовными силами. Удивительная, раздражающая, покоряющая женщина! От нее, от ее постоянных побед делалось не по себе, и не просто потому, что по-прежнему оставалось неясным будущее благополучие королевства. Елизавета была живым свидетельством того, что, по словам венецианского посла, управление государством — не женское дело.
Парадокс ситуации заключался в том, что именно в 1566 году Елизавета твердо вознамерилась выйти за австрийского эрцгерцога Чарльза и именно с этим намерением был напрямую связан созыв парламентской сессии. Через дипломатические каналы возобновилось сватовство, при дворе снова замелькали посланники с портретными изображениями жениха, вновь осторожно заговорили о конфессиональных пристрастиях и о готовности эрцгерцога приехать в Англию, чтобы королева могла взглянуть на него лично. В принципе никаких возражений эта кандидатура не вызывала; хоть молва издавна заклеймила Чарльза горбуном, Сэдлер, доверенный Елизаветы, находил его мужчиной достаточно привлекательным, что лицом, что фигурой, и вообще человеком, достойным положения принца-консорта. Его родословная удовлетворяла тщеславную натуру Елизаветы, он был вполне достоин занять должное место в череде имен, ведущих от «сотворения мира до королевы Елизаветы». Как- то в разговоре с французским послом она обмолвилась о том, что, хоть и любит Лестера, выйти за него не может — неровня. Мои честь и достоинство, сказала она, не позволяют взять в спутники и мужья такого человека. Да и прежней близости уже не было.
Собственно, конфликт, и довольно тяжелый, возник уже давно. В своей обычной неизящной и прямолинейной манере Елизавета вдруг затеяла флирт с совершенно незаметным придворным по имени Томас Хенидж. Лестер оскорбился, но это только раззадорило Елизавету, она стала оказывать молодому человеку еще больше знаков внимания. Лестер пользовался любым удобным случаем, чтобы всячески его унизить, Томас платил той же монетой. От королевы это не укрылось, и она явно взяла сторону противника графа. Лестер, никогда не отличавшийся самообладанием, удалился в свои апартаменты, примыкавшие к королевским покоям, и не показывался целых четыре дня.
Лишенный покровительства Елизаветы, Лестер сделался легкой добычей своих противников, которые быстро сплотились в борьбе против него. Суссекс теперь неизменно появлялся в его обществе в сопровождении гориллы-телохранителя, так что граф почел за благо подыскать себе такого же, даже помощнее. Дело легко могло дойти до кровопролития, но тут вмешалась королева, и вражда переместилась в область портновского искусства. В летний сезон 1565 года последователи Норфолка, в том числе Суссекс и Хенидж, щеголяли в желтом кружеве, люди Лестера — в голубом. При дворе, где замечали самомалейшую деталь одежды, столь явное противостояние было равно объявлению войны.
Но Лестера ожидал еще более сокрушительный удар. Пока он был фаворитом королевы, скандал, связанный со смертью его жены Эми Робсарт, как бы забыли. Но теперь положение переменилось, и сомнительное прошлое графа снова сделалось предметом пересудов. Выяснилось, что единоутробный брат Эми знает о смерти сестры больше, чем говорил раньше, или по крайней мере он утверждал это. Все-таки то было убийство, просто раньше, заботясь о репутации Лестера, он это скрывал. Теперь же его показания могли отправить графа на плаху. Норфолк, Хенидж и другие грозили вернуться к этому делу и предъявить ему официальное обвинение в убийстве.
Однако и у Лестера имелось в запасе оружие, которое можно было использовать против Елизаветы. Он принялся заигрывать с Летицией Ноллис, ослепительной молодой женщиной с пышной гривой каштановых волос, дочерью Франсиса и Екатерины Ноллисов, считавшейся первой придворной красавицей. Летиция и впрямь была неотразима — куда до нее троюродной сестре Елизавете, чей холодный ум явно затмевал физическую привлекательность. Кожа у Летиции была мягкая, молодая, без единой морщинки, волосы блестящие и густые, как у юной девушки. У Летиции было все, чем ныне уже не могла, как некогда, похвастаться Елизавета: молодость, пышные формы, стать. И она была возлюбленной Лестера.
Эта измена больно ранила королеву, да и с тем, что его нет, как прежде, постоянно рядом, трудно было смириться. Елизавета чувствовала себя униженной, гордость ее была уязвлена. Между нею и Лестером произошла стычка, открытая, на виду у всех. Последнее слово осталось за Елизаветой. «Если вам вздумалось здесь командовать, — заявила она графу, — смотрите, как бы не пожалеть. Мне не нужны ни соперницы, ни тем более повелители!» Да, Елизавета, как обычно, взяла верх, но горькое чувство осталось. Они поплакали и примирились — до некоторой степени. Тем не менее существование Хениджа и Летиции Ноллис продолжало давать о себе знать, и Сесил, а может быть, и не только он, решил, что страстный роман королевы завершился. Для него это было огромным облегчением. Наконец-то она может выйти замуж, вполне резонно заключил он. Во всяком случае, у Лестера брачных перспектив больше не осталось.
Сесил и раньше прикидывал возможности графа сделаться принцем-консортом, и вот что у него получалось. Лестеру нечего предложить, кроме себя самого, — ни богатства, ни репутации, ни власти. За спиной у него темная история. Большинство не только считают его убийцей собственной жены, но и убеждены в его любовной связи с королевой; выйти ей за него замуж — значит укрепить эти подозрения. Сделавшись принцем-консортом, он направит свою неуемную энергию на укрепление союзников и уничтожение врагов: обид Лестер не забывает. Он увяз в долгах, и рассчитываться с кредиторами придется королеве. А ко всему прочему, отмечает Сесил, граф человек недобрый и ревнивый.
На самом же деле у Лестера нервы были на пределе, он был измучен долгими, полными сомнений годами ожидания, когда же наконец Елизавета решится выйти за него. Как-то он поделился своими чувствами с французским послом Ла Форе. «Со слезами на глазах и в то же время смеясь, граф, — докладывал посол своему повелителю, — сказал мне, что не знает, на что надеяться и чего бояться. Он больше чем когда-либо сомневается в намерениях королевы относительно себя, к ней сватается столько особ королевской крови, что он не знает, что делать и что думать».
Действительно, положение у Лестера было тяжелое, а Елизавета своим постоянным кокетством и переменами в настроении только усугубляла его. Знаками внимания, подарками — а это были и поместья, и деньги, и должности, — торжественными клятвами выйти замуж (правда, в последнее время их что-то не было слышно) королева буквально сводила графа с ума. Ему приходилось выдерживать вспышки ее буйного темперамента, от которого, по собственному его признанию, больше всего страдают как раз те, кого она любит. Казалось, вот-вот — и цель будет достигнута, тщеславие, а на отсутствие такового граф пожаловаться не мог, будет удовлетворено, но нет, он в который раз оставался лишь любимой игрушкой, красивой марионеткой в руках своей повелительницы. Неудивительно, что, чувствуя это, Лестер жаждал мести.
И все же, какие бы столкновения ни случались на людях, внутренняя близость королевы и ее незадачливого фаворита могла показаться тесной, как никогда. Стоило им остаться наедине, как возникала какая-то на удивление теплая, домашняя атмосфера. Однажды Норфолк явился в личные покои королевы без приглашения и застал такую картину: Елизавета сидит прямо у порога, а рядом с ней, на коленях, Лестер и что-то ей говорит. Королева прислушивается, но вполуха, потому что внимание ее одновременно приковано к мальчику, что-то негромко напевающему и подыгрывающему себе на лютне.
Идиллия! Но о том, что происходило в вечерние часы в королевской спальне, ходили и разные малопристойные слухи. Лестер будто бы «покрывал Ее Величество поцелуями против ее воли» и вообще позволял себе всяческие фамильярности, унижающие достоинство царствующей особы. А то приходил к ней в спальню рано утром, когда Елизавета еще не встала, и вместо фрейлины подавал ей платье и даже нижнее белье. Как обычно, придворные сплетни попадали в дипломатическую почту, и, хотя нигде в отчетах прямо о любовной связи не говорилось, намеки были вполне прозрачны. Уважения к английской короне в мире это не добавляло.
Арундел и Норфолк, самые родовитые и высшие по рангу члены Тайного совета, решили поговорить с графом начистоту, отбросив в сторону и политические интересы, и личную вражду в надежде, что такой разговор прояснит наконец ситуацию. Инициативу взял на себя Норфолк. Он призвал Лестера честно объяснить мотивы своего непозволительно фамильярного обращения с ее величеством в присутствии всех, а также за закрытыми дверями ее покоев. «Ни знать английская, ни простой народ, — говорил он графу, — не допустят, чтобы подобное продолжалось». Норфолк перечислил целый ряд конкретных прегрешений со стороны Лестера, а затем, отбросив придворные церемонии, задал вопрос, как мужчина мужчине: скажите честно, королева выходит за вас или нет? Если да, то они с Арунделом готовы употребить все свое влияние, чтобы убедить знать и народ «освятить этот высокий союз и положить конец всяческим сплетням».
Скорее всего Лестер сказал Норфолку то же, что и французскому послу: не знаю, что и делать, что и думать. Неопределенность сделалась привычным его состоянием, Елизавета для него по-прежнему загадка — впрочем, как и для всех остальных.
Но на одно она все-таки решилась: брака с эрцгерцогом Чарльзом не будет. Во-первых, этот союз, во всяком случае в настоящее время, потерял политическую актуальность, ибо Англии уже не нужно было балансировать между габсбургской империей и Францией, а во-вторых, так и не удалось уладить один деликатный вопрос: эрцгерцог упорно отказывался приехать в Англию для личного знакомства с королевой. Поначалу он, правда, согласился, но, подумав, изменил решение. И наконец, было еще одно препятствие, сейчас, быть может, самое значительное в глазах англичан, — католическое вероисповедание будущего принца-консорта (тут свою роль сыграл и Лестер — все еще лелея надежду на английский трон, он всячески внедрял в сознание членов Совета, да и не только их, какими опасными последствиями чреват брак с католиком).
Переговоры, длившиеся с перерывами несколько лет, прекратились, и Лестер вздохнул посвободнее. К тому же его перестали преследовать политические противники, да и Суссекс со своим телохранителем оставил в покое. Не исключено, что на решение Елизаветы как раз и повлияло опасное положение, в котором оказался или мог оказаться Лестер. Перед ней возник непростой выбор. Замуж она за графа не собирается, но и зла ему ни в коем случае не желает, а ведь стоит ей вступить в брак с кем-нибудь другим, как Лестеру конец, ибо он сразу теряет положение фаворита.
Лестер всегда занимал особое место в беспокойном душевном мире государыни. Его преданность Елизавете казалась столь же безграничной, сколь и его тщеславие; в конце 60-х годов эти два чувства, похоже, соединились, и королева уверилась, что граф всегда будет рядом с ней. Роман с Летицией Ноллис несколько пошатнул, но отнюдь не подорвал эту убежденность. Какими бы словами ни определять их союз, какие бы бури его ни колебали, граф принадлежит ей, и только ей, отныне и во веки веков.
Елизавета открыто говорила о беззаветной преданности графа. «Ее Величество совершенно убеждена, что он жизнь за нее готов отдать, — записывал испанский посол после одной из бесед с Елизаветой, — и если уж одному из них суждено умереть, то пусть это будет он».
И вот весной 1570 года, вскоре после подавления восстания на севере страны, прикидывая, какой ущерб нанесли ей недавние события, Елизавета обнаружила, что ее предали дважды. Когда плетут интриги члены Совета, это можно понять, хотя, разумеется, не простить: им не нравится, что королева упорно отказывается вступить в брак, так же как и то, что страной правит женщина. Можно понять, хотя, разумеется, не простить, поведение подданных на севере: их сбила с толку местная знать, вступившая в союз с Марией Стюарт. Но такая измена, или такие измены, — это одно, а предательство со стороны Лестера — совсем другое. Она всегда ему так верила, всегда так на него надеялась! И вот выясняется, что именно он-то и был главным заговорщиком.
Двенадцать долгих лет она использовала графа как приманку, как мальчика для битья, как защиту от брака. Да, использовала в своих интересах, будучи убеждена, однако, что в его отношении к ней это ничего не изменит. Теперь Елизавете с чувством некоторого раскаяния приходилось признать, что зашла она слишком далеко.
Ее, о Время, пожалей,
Чело от старости храни
И стан от слабости не гни
— Любовь Старения ль не сильней?
Приближаясь к сорока, Елизавета пригласила ко двору одного датского алхимика — для создания эликсира вечной молодости. В то время она еще была вполне привлекательной женщиной, да и останется такой на многие годы, но, с другой стороны, юность давно позади, и на коже, по-прежнему матовой, начали появляться безжалостные признаки возраста. Стремительно мелькающие годы превращали ее из властной и в то же время неотразимой молодой женщины в старую деву с причудами. Когда ей было двадцать или даже чуть за тридцать, нежные черты лица, томный взгляд словно бы скрадывали резкость; но с возрастом черты заострились, отвердели, облик сделался скорее мужественным, нежели женственным, что вместе с отрывистой, часто вульгарной речью подчеркивало жесткость характера. Елизавета старела и надеялась победить приближающуюся старость с помощью алхимии.
Датчанина по имени Корнелиус Ленной поселили в Сомерсет-Хаусе, где он в полном секрете разрабатывал эликсир для королевы, попутно раздавая щедрые обещания алчной знати, что может превратить простой металл в золото. Впрочем, довольно быстро, когда повсюду начали образовываться горы железа, а золота все не было, выяснилось, что это просто мошенник. Эликсира тоже не удалось создать, и Ленной по обвинению в обмане королевы был заключен в Тауэр. Случай с алхимиком, должно быть, вызвал хихиканье в личных покоях королевы, ведь и без того ее фрейлины уже давно тайком подсмеивались над нею. Если мужчины, окружавшие королеву, находили ее слишком агрессивной и деспотичной, то дамы — поразительно, неправдоподобно неженственной.
Она находилась под их пристальным наблюдением целый день — с утра, когда поднималась (как правило, в дурном настроении), и до вечера. Они усвоили ее привычки, резкие перепады в настроении, чувствовали, когда она нездорова и когда ей не спится. Перед другими-то она представала во всей красе, но фрейлины видели изнанку, и никто, кроме, быть может, Лестера, не знал Елизавету лучше, чем они.
И казалась она им на редкость смешной. Громкий голос, привычка к богохульству, чисто солдатское хвастовство странно контрастировали с изысканными платьями и яркими украшениями. С цветами в волосах и ругательствами на языке она металась по апартаментам, направо и налево раздавая пощечины фрейлинам, когда ей что-нибудь не нравилось, и требуя, чтобы все повторяли, насколько она прекрасна. Принимались как должное самые невероятные комплименты. Скажем, такие: «Никто не осмеливается взглянуть Вашему Величеству прямо в глаза, потому что они сияют, как солнце». Или же: «Ваше Величество прекрасны, как богиня!» На меньшее Елизавета не соглашалась.
Если бы речь шла об иной женщине, подобная патетика показалась бы просто смешной. Но в данном случае она приобретала карикатурный характер. Ибо каждым взрывом громкого смеха, любой колючей репликой, всяким угловатым движением Елизавета разрушала впечатление от данной ей природой красоты и превращала себя в глазах окружающих чуть ли не в пугало. Бесс Хардвик, графиня Шрусбери, рассказывала Марии Стюарт (причем та «напополам перегнулась от смеха»), как придворные дамы высмеивают королеву. Разговаривая с нею, она сама, Бесс, и леди Леннокс, мать Дарили, «не отваживались посмотреть друг на друга из страха закатиться неудержимым хохотом». А дочь Бесс, Мэри Тэлбот, склоняясь перед королевой в низком реверансе, всякий раз «прыскает в рукав».
Ну ладно, Бесс и другие — католики, приверженцы королевы Шотландии, и уже поэтому не испытывают, мягко говоря, любви к своей государыне-протестантке. Но ведь дело было не только в этом, да и насмехались над Елизаветой не только несколько наглецов. Безвкусные шутки, самые невероятные сплетни, дурацкие розыгрыши преследовали Елизавету повсюду. Однажды она подошла к своему туалетному столику и обнаружила, что на нем ничего нет. Чьи-то невидимые руки взяли ее гребень, зеркало, золотую пилку для ногтей, серебряный горшок со щелоком, в котором она мыла свои длинные золотистые волосы. Дамы постоянно перешептывались за ее спиной, подавляя смех. Любимыми предметами пересудов было физическое увядание Елизаветы, ее причуды, а в последнее время и новая пассия Лестера — красавица Дуглас Шеффилд. В отсутствие королевы они разыгрывали целые театральные сценки: кто-то играл роль самой Елизаветы — мужеподобной особы, другие же — ее слуг и жертв.
Разумеется, не все были таковы. Кэт Эшли, остававшаяся старшей фрейлиной до самой своей многими оплакиваемой кончины в 1565 году, навсегда сохранила верность королеве, как, впрочем, и некоторые другие, например Бланш Перри и сестра Лестера Мэри Сидни, которая, ни на шаг не отходя от Елизаветы во время ее тяжелой болезни в 1562 году, сама пострадала от оспы так, что на нее взглянуть было страшно. Преданно служили королеве Энн Рассел, дочь Бедфорда и впоследствии жена Эмброза Дадли, и ее кузина Екатерина Ноллис. Елизавета платила им тем же. Когда леди Ноллис подхватила лихорадку, она лично проследила, чтобы у больной были все необходимые лекарства, часто навещала ее, подолгу просиживая у кровати, и чуть ли не каждый час посылала справиться о ее здоровье. Выкарабкаться Екатерине так и не удалось. Елизавета отстояла всю похоронную службу, во время которой простудилась и вынуждена была сама слечь в постель.
По одной из самых злобных сплетен, распространившихся при дворе, Елизавета «отличается от всех остальных женщин», потому и отвергает даже разговоры о замужестве. Этот вопрос вновь всплыл в начале 70-х годов, когда начались очередные брачные переговоры, на сей раз с французами. Из трех сыновей Екатерины Медичи двое еще оставались свободными (старший, король Карл IX, был уже женат). Поначалу в качестве возможного жениха рассматривался средний сын — будущий король Генрих III, — и, несмотря на восемнадцатилетнюю разницу в возрасте, такой союз представлялся вполне реальным. В Англии говорили, что юный принц редкостно хорош собою, у него чудесные глаза и чувственный рот, а манеры изысканные, как у девушки. Правда, здоровье как будто неважное, но с другой стороны, если верить слухам, в любовных играх он участвует с необыкновенной охотой и ловкостью.
Так оно и было, только сластолюбием он отличался особого рода. Посланники Елизаветы в Париже обнаружили печальную истину. Принц Генрих пользуется притираниями и краской даже с большей охотой, чем Елизавета, а она ими отнюдь не пренебрегала. Вокруг себя он распространяет целое облако пахучих духов, в ушах носит длинные подвески. Что же до оргий, то предпочитает он даже не падших женщин, а длинноволосых, женоподобных «сыновей Содома».
Такие склонности уже сами по себе исключали принца из числа соискателей руки Елизаветы, даже если оставить в стороне его сразу же бросавшийся в глаза религиозный фанатизм. И ко всему прочему Генрих сам оскорбительно оттолкнул английскую королеву. «О какой женитьбе может идти речь, — дерзко заявил он, — ведь она же старуха, и к тому же с больными ногами».
Насчет ног, к сожалению, было верно. На протяжении всего лета 1570 года Елизавета ходила с трудом, сильно прихрамывала, так что передвигаться ей приходилось на носилках даже во время охоты. «Открытая рана прямо над лодыжкой» причиняла ей сильную боль и неделями держала прикованной к постели. Разумеется, брачных шансов Елизаветы это не повышало, даже посланники королевы сомневались, что их повелительница вообще когда-нибудь выйдет замуж.
Бестактные слова принца Генриха о хромоте Елизаветы были достаточно обидны, но уж вовсе уязвлено было ее самолюбие ссылкой на возраст. Только себе она позволяла шутить на эту тему, называя себя старухой с тех самых пор, как ей исполнилось тридцать. Когда-то в тридцать четыре она называла свой возможный брак с девятнадцатилетним юношей чистой воды фарсом: «Старуха ведет к алтарю ребенка». «Люди скажут, что я за собственного сына выхожу», — весело замечала Елизавета, когда ей предлагали в мужья молодых людей, но при этом от окружающих ожидались не только ответные улыбки, но и заверения в том, что все это ерунда, ведь она так молода и красива.
Разговаривать с Елизаветой о возрасте было занятием опасным. Как-то королева осведомилась у леди Кобэм, что она думает о французском принце Генрихе как возможном муже, и та, то ли по легкомыслию, то ли по злобе, ответила прямо: «Браки бывают счастливыми, когда муж и жена примерно одного возраста, а тут слишком большая разница».
«Чушь! — вспылила королева. — Он всего на десять лет моложе меня». Не зря Елизавета позволила себе эту откровенную ложь. Десять лет разницы — еще куда ни шло, но восемнадцать — это уж слишком, особенно если иметь в виду, что жених только вступает в брачный возраст, а невесте — под сорок.
Леди Кобэм была женщиной не только прямой, но и отважной, ведь дамы, навлекающие на себя королевский гнев, изрядно рисковали. По словам Мэри Тэлбот, переданным через Бесс Хардвик Марии Стюарт, иные долго носили на себе следы этого гнева. В одну Елизавета швырнула подсвечник, и у той сломался палец (потом королева убеждала придворных, что это просто несчастный случай), другую полоснула ножом, когда эта дама подносила ей очередное блюдо, — на ладони остался шрам.
Словом, картина довольно отталкивающая — словно не в королевских покоях дело происходит, а где-ннбудь на рыбном базаре либо среди проституток, не поделивших клиента. Насилие, зависть, подсиживание, скрытые насмешки — все это тоже было результатом странного, небывалого положения на троне Елизаветы как безмужней королевы. В начале 70-х годов, когда отпал французский проект замужества, а с ним и сколько-нибудь основательная надежда на детей, это положение проявилось с пронзительной и печальной ясностью.
С самого начала Елизавета встала перед жестким выбором. Либо последовать путем своей несчастной сестры Марии, которая, выйдя замуж, променяла власть, пусть и шаткую, на судьбу униженной, нелюбимой жены и пала в конце концов жертвой открытой вражды или притворной верности. Либо, оставшись одинокой, терпеть внутреннее и чрезвычайно опасное сопротивление со стороны ближайшего мужского окружения — не говоря уже об общественном презрении, насмешках и гнусных сплетнях при дворе, и не только при дворе. Второй путь казался предпочтительнее, и, уж во всяком случае, он наилучшим образом соответствовал характеру и дарованиям королевы Елизаветы. Тем не менее одиночество томило и ранило; ее не могли радовать собственные причуды, как и обволакивающая ее враждебность, а также отравленная атмосфера двора, хотя обретенная взамен всего этого абсолютная власть, безусловно, радовала.
Какая же сила, какая же стойкость характера потребна была, чтобы противостоять давлению и ударам, постоянно сыпавшимся на эту женщину, — отбиваться от советников, выносить личные оскорбления, превозмогать боль, вызванную изменами Дадли, — только сама Елизавета знала это и не доверяла переживаний никому и ничему — ни людям, ни дневнику. А теперь в довершение ко всему этому приходилось мириться с изменениями в своей внешности, наблюдая, как гладкая некогда кожа становится дряблой, а возраст безжалостно вступает в свои права.
Хотя, по правде говоря, в распоряжении Елизаветы было немало способов борьбы со старостью. Молодость хоть до какой-то степени можно удержать с помощью притираний и помады, вышитого шелка и блестящих драгоценностей. Что же касается интеллектуальных удовольствий, то их с годами становится не меньше, а, напротив, больше, и Елизавета жадно читала и перечитывала латинские и греческие тексты, к которым пристрастилась еще почти девочкой. Наверняка она нередко бывала довольна собой: большие и малые политические победы, удача, что так часто улыбалась ей, — все это не могло не радовать.
Любила Елизавета наблюдать и жизнь при дворе с ее неожиданными поворотами, интригами, интеллектуальной игрой придворных, среди которых были отнюдь не одни лишь дураки. Ей нравились шутки и всякие забавные истории, они заставляли ее смеяться, «как от щекотки». Потешали Елизавету, с другой стороны, и отсутствие у окружающих чувства юмора, претенциозная важность. Екатерина Медичи назначила своим новым послом в Англии скучного чинушу, который обратился к Елизавете с совершенно невыносимой торжественностью. «Мне кажется, — писала она королеве Екатерине, — что мсье Паскье полагает, будто я плохо понимаю по-французски; говорит он с такой расстановкой и выбирает такие слова, что, право, трудно удержаться от смеха». Скорее всего столь остро воспринимая и реагируя на любое отклонение от нормы, Елизавета просто искала и находила отдушину в собственной жизни, в которой было так много искусственного и ненадежного. Но в любом случае, вымещая на своих несчастных фрейлинах дурное настроение или перечитывая Сенеку, чтобы «хоть чуть-чуть отвлечься от забот», Елизавета изживала тоску и печаль в одиночку, никому и ни на что не жалуясь.
Однако же не в ее силах было оградить себя от широко распространенной легенды, рисующей ее женщиной безмужней и в то же время далеко не чуждой плотских радостей, женщиной, ненасытной в своих сексуальных аппетитах и не знающей преград в их удовлетворении.
Давно уже прошли те дни, когда Елизавета представлялась всем восторженной юной дамой, беззаботно флиртующей со своим воздыхателем Лестером. В сравнении с тем, что о ней говорили в 70-е, этот образ — сама невинность. Теперь в королеве видели расчетливую, даже жестокую хищницу. «Всякому было что рассказать» о ее распущенности да и о придворных, погрязших в пороке. В августе 1570 года в Норидже состоялся суд, рассмотревший дело о клевете, который приговорил нескольких человек к смертной казни. «У милорда Лестера двое детей от королевы», а весь двор — это сплошной разврат, патетически возглашали обвиняемые. Местный пастор пугал прихожан рассказами о безудержных любовных похождениях забывшей о своем королевском достоинстве Елизаветы, в которые она вовлекает и своих приближенных.
Парламентский акт, ограничивающий круг претендентов на престол «естественными продолжателями плоти Ее Величества королевы», породил массу насмешек, ибо «естественные продолжатели» — это выродки, ведь, хотя никто мифических детей Елизаветы от Лестера собственными глазами не видел, широко бытовало мнение, что они действительно существуют. Утверждали, что этот акт написан под диктовку графа, так что, если уж самому ему английский трон заказан, то пусть хотя бы дети когда-нибудь взойдут на него.
При европейских дворах тоже вовсю перемывали косточки английской королеве-сластолюбице. Венецианский посол в Испании уверял, что у Елизаветы тринадцать детей разного пола и одну из дочерей она собирается выдать за сына Сесила. Испанский посол Де Снес в донесениях своему королю отзывался о ней в самых оскорбительных выражениях. Французы обзывали ее лошадкой, которую гоняют и в хвост и в гриву собственные вассалы. То же самое, между прочим, полвека назад говорили о тетке Елизаветы Марии Болейн, которая, едва достигнув половой зрелости, якобы принялась вместе со своей младшей сестрой Анной обслуживать короля Франциска I и его приближенных. Когда еще шли переговоры о возможном браке между Елизаветой и принцем Генрихом, один из французских придворных предложил, чтобы в брачный договор был включен такой пункт: королева выходит за принца, а ее любовник Лестер наследует любовницу принца, мадемуазель Шатонеф.
Что же до самого Лестера, то его вообще чернили все кому не лень. Раньше на каждом углу, в каждой таверне болтали, что он соблазнил королеву и убил жену, теперь к старым обвинениям добавилось еще одно: этот развратник убил барона Джона Шеффилда, мужа своей любовницы Дуглас Шеффилд. Согласно легенде, незадолго до смерти барона, последовавшей в 1568 году, Лестер написал своей возлюбленной письмо, в котором выражал решимость устранить главное препятствие на пути их полного воссоединения. Иными словами, речь шла об убийстве барона. Лестер якобы призвал одного итальянского аптекаря, большого специалиста по ядам, и велел ему пустить в ход свое искусство. Вскоре после этого барон был обнаружен мертвым у себя дома.
Но преуспевал на любовном фронте не один Лестер. Елизавета, по слухам, тоже соблазняла юных красавцев, кроме того, за немалые деньги нанимала шпионить за ними, стоило кому-нибудь сделать шаг в сторону. На первое место среди фаворитов молва ставила Эдуарда де Вира, графа Оксфорда, юного кареглазого придворного с мальчишескими манерами, во взгляде которого поэтическая томность сочеталась с надменностью высокородного аристократа. Оксфорд мог похвастать всем тем, что Елизавета ценила в мужчинах. Он был хоть и невелик ростом, но сложен атлетически, на ристалище ему не было равных, несмотря на молодость, он всегда выходил победителем. Ловкий и неутомимый танцор — идеальный партнер для королевы, — он обладал тонким музыкальным слухом и отменно играл на клавесине. Он писал совсем недурные стихи, а полученное в детстве образование отточило его ум и восприятие — в компании со столь любимыми Елизаветой античными авторами он чувствовал себя как дома.
В общем, всем хорош, за одним лишь, быть может, исключением — все-таки семнадцать лет разницы в возрасте, что заставляло королеву «наслаждаться скорее его обществом, танцевальным искусством, храбростью в турнирных боях, нежели чем-либо другим». Любители позлословить толковали и о его постельных доблестях, добавляя, что он поставил на карту все, включая собственный брак, лишь бы стать любовником королевы. С женой он якобы больше не спит, страшась потерять свое положение фаворита.
Но Оксфорд хотя бы сам искал близости с королевой; Кристофера же Хэттона взяли силой, по крайней мере такую сплетню пустили ядовитая Бесс Хардвик да и другие тоже. Елизавета якобы вешалась ему на шею при всех, так что бедняга в смущении вынужден был буквально бежать — хотя тайком нередко пробирался в ее спальню, удовлетворяя вместе с Лестером ненасытную похоть Елизаветы. «Хэттон имеет слишком свободный доступ в покои королевы, чего не может быть, коли Ее Величество действительно такая достойная и целомудренная женщина, как о ней некоторые говорят», — гневно восклицал один священнослужитель, добавляя к этому такие непристойности, каких и бумага не выдержит; так докладывал Лестеру один из его людей, судя по всему, совершенно потрясенный увиденным и услышанным.
Темноволосый, высокий, необыкновенно привлекательный молодой человек, Хэттон навлек на себя подозрения не в последнюю очередь потому, что слишком быстро занял привилегированное положение при дворе. Он был юристом, и весьма одаренным, но королеву, как говорили, привлек прежде всего как превосходный танцор. Она поставила Хэттона во главе гильдии адвокатов, одновременно удерживая его подле себя как партнера по танцам и робкого воздыхателя. Впрочем, что бы там о нем ни судачили, Хэттон по природе своей был скорее склонным стать добропорядочным семьянином, нежели быть повесой; перед Елизаветой он преклонялся, а она всячески поощряла это чувство, называя его «барашком»; впоследствии королева сделала его лорд-канцлером.
Тем не менее в глазах общества Кристофер Хэттон пополнил список ее возлюбленных. Репутация королевы продолжала стремительно падать. Да, народ считал ее достойной дочерью Генриха VIII, наделенной неукротимой энергией и исключительным мужеством; но унаследовала она у отца также склонность к бесстыдной распущенности, а этого люди перенести не могли. Елизавета уводила мужчин от их жен или, как в случае с Хэттоном и Лестером, не позволяла жениться вообще (для последнего это было чревато пресечением рода, ведь и его брат Эмброз Дадли был бездетен). Она превратила двор в настоящий гарем, избавляясь от достойных вельмож старой выучки и заменяя их юными хлыщами и распутниками. Она без стеснения заигрывала со своими фаворитами на глазах у всего двора, поощряя тем самым невоздержанность и в других. Приближаясь к сорока, Елизавета распростилась с молодостью, но так и не сделалась почтенной замужней матроной. В лучшем случае она являла собою пример тяжелой аномалии, в худшем — была просто шлюхой. Такой представала Елизавета в общественном сознании.
Мэттью Паркер, архиепископ Кентерберийский, был настолько обеспокоен падением репутации королевы в обществе, что «в смятении души» отправил своему старому другу Сесилу специальное послание на эту тему. В Дувре, говорилось в нем, схватили одного человека, «крайне неприлично» отзывавшегося о ее величестве. По словам клеветника, Лестер и Хэттон находятся с ней в таких отношениях, о каких и говорить-то стыдно, не то что описывать — бумага краснеет. Это и заставляет Паркера поделиться своими тревогами. Тому есть несколько причин. Во-первых, он чувствует определенную личную ответственность перед Елизаветой и памятью покойной Анны Болейн, чьим духовником он был в последние два года ее жизни, в те два года, когда ее особенно жестоко третировал непостоянный и деспотичный муж и когда королеве приходилось выслушивать ту же хулу, что обрушивается сейчас на дочь. Он хорошо помнит, как Анна говорила с ним о ней, тогда еще малютке, и именно эта память заставляет его быть столь откровенным.
Во-вторых, он выступает как глава церкви, вернее, как ближайший помощник королевы в деле защиты истинной веры. Его, как архиепископа, долг — облегчить свою совесть и, более того, указать, скажем, не на недопустимое поведение, ибо обвинения по адресу королевы остаются недоказанными, но на слухи об этом поведении, которые множатся не по дням, а по часам и наносят чести ее величества непоправимый ущерб.
Если говорить прямо, продолжает архиепископ, пресечь разговоры людей, которые в нынешние времена буквально помешались на прелюбодеянии, практически невозможно. Да, конечно, придворных, в том числе и самых именитых, можно арестовать, подвергнуть допросу, может быть, и с пристрастием, бросить в темницу и даже пригрозить казнью. Эти и иные меры давно в ходу, а некоторым, особенно неугомонным, отрезают языки и уши. Но пока Елизавета не переменит стиль поведения, все останется по-прежнему, сплетни не утихнут. Она сама себе главный враг, и женщина, которую Елизавета столь безжалостно унижает, — это сама священная особа ее величества, это священная особа церковного главы государства. И если она не поостережется, заключает Паркер, королевская власть будет втоптана в грязь, и ее величество не выдержит напора врагов.
Ибо человек, которого схватили в Дувре, не только о распущенности королевы говорил. Он предвидел гражданскую войну, в ходе которой в Англии может пролиться не меньше крови, чем во Франции, только что пережившей трагедию Варфоломеевской ночи. «Католики пойдут стеной на протестантов», — вещал он. И года не пройдет, как с правлением Елизаветы будет покончено, к власти придут католики и начнется такая резня, в сравнении с которой гонения на протестантов во времена королевы Марии покажутся невинной забавой. Саму Елизавету убьют или казнят, а тело предадут огню в Смитфилде, как и тело ее отца.
Картина впечатляющая, особенно если учесть, что из Франции приходят все новые вести об ужасах, творящихся после столкновений на религиозной почве. Со времен крестовых походов не было в Европе ничего подобного нынешней войне между католиками и протестантами. Никаких хитроумных маневров, бесконечно длящихся осад, рыцарских побед и поражений в духе феодальной эпохи — просто безжалостная резня, которую вершат обезумевшие мужчины и женщины, заряженные внутренней решимостью смести с лица земли, с корнем уничтожить всех инакомыслящих. Это была война морали с имморализмом, добра со злом, благодати с грехом. И ничто, кроме массового истребления, не удовлетворит разгневанного Бога, именем которого эта война и ведется!
Королевству, на троне которого в этой атмосфере полной религиозной нетерпимости сидит монарх-иноверец, грозит большая беда, особенно если иметь в виду, что сколько-нибудь надежных союзников у него в Европе нет и полагаться государство может только на свою островную защищенность. Учитывая как раз эту грозную опасность, архиепископ и выражает свою «глубокую обеспокоенность» падающим престижем королевы в глазах всего христианского мира. По его сведениям, пишет он Сесилу, клеветника из Дувра, подвергнув допросу, отпустили на свободу, и теперь он снова будет распространять злостные слухи. «Если это действительно так, — заключает архиепископ, — то остается надеяться только на милосердие Божье». И еще на то, что ее величество с достоинством перенесет свалившееся на нее тяжелое испытание. А ему теперь, когда высказано все, что лежит на сердце, остается только молиться. «Бог да хранит королеву и верных друзей Ее Величества».
Колокола звонят-гудят,
Народ бьет в барабаны, рад,
Поет и пляшет народ, —
То Королева Королев,
Наичистейшая из Дев
Свой край от беды бережет!
17 ноября 1770 года, в двенадцатую годовщину правления королевы Елизаветы, по всей Англии, как пишет историк Кэмден, звонили колокола, разыгрывались рыцарские турниры, все добропорядочные горожане и сельский люд праздновали эту радостную дату, выражая искреннюю любовь к своей монархине.
Медленно и торжественно раздавался колокольный звон в городах и селах, сливаясь в единое звучание «в честь благополучного царствования Ее Величества», пока наконец звонари не пришли в полное изнеможение и не вынуждены были ненадолго прерваться, чтобы что-то перекусить и промочить горло. В прошлом году празднование получилось стихийным и быстро охватило всю страну, а теперь, в очередную годовщину восшествия королевы на престол, к колокольному звону и турнирам прибавились оратории, театральные представления, танцы вокруг огромных костров — праздник продолжался весь день.
В каждом месте и местечке событие отмечалось на свой лад. В Йорке городские власти устроили церковное шествие, мэр Ливерпуля велел разжечь гигантский костер на рыночной площади и костры поменьше во дворах частных домов. В Мейдстоуне устроили салют, и под громкий звон колоколов местный люд вовсю пировал на открытом воздухе — запахи жареной дичи доносились отовсюду. В Оксфорде звучала музыка, в церквах читали проповеди, в тюрьмах от имени королевы заключенным раздавали подарки, а беднякам на улицах — даровой хлеб.
Самые пышные празднества состоялись в столице, где прилегающие к Вестминстеру земли сделались ареной разнообразных карнавалов и состязаний между юными придворными. График передвижений королевы был составлен таким образом, чтобы это явилось кульминацией торжеств. Они приурочивались к возвращению ее величества в Лондон после продолжительных летних поездок по стране; зиму же предстояло провести в столице, и игры на ристалище перед Вестминстером становились чем-то вроде праздника в честь возвращения в родной дом.
Казалось, участники торжеств вздохнули наконец с облегчением. Бунт было вспыхнул, но был быстро подавлен. Измена в Совете и ропот в парламенте стали для королевы испытанием на прочность ее власти, и она это испытание успешно выдержала. Преодолен был самый тяжелый кризис, случившийся в царствование Елизаветы, так что в будущее, чем бы оно ни грозило, можно было смотреть с уверенностью.
Уже больше десятилетия даже самые уравновешенные англичане предсказывали близкую катастрофу слабо защищенного государства, тем более что правила им безмужняя королева. Но вот кризис разразился, и ничего — государство устояло, иноземного вторжения не произошло. И хотя на государыню-женщину по-прежнему посматривали искоса и с подозрением, она приобрела теперь и героические черты.
Но в день восшествия на трон не только возносили молитвы во здравие монархини. Звон церковных колоколов — на протестантских церквах — был направлен против папы. Ибо в конце концов он все-таки отлучил Елизавету от церкви, и сделалась она в глазах католического мира парией. Отныне ее подданные-католики не обязаны были сохранять ей верность, больше того, совесть требовала от них отвернуться от еретички и восстать против нее. В 1571 году затеялся было (хотя по преимуществу в изобретательном уме самого вдохновителя) очередной заговор с целью свержения Елизаветы и замены ее на троне Марией Стюарт — католический заговор, разработанный флорентийским банкиром Ридольфи с опорой на переменчивого, слабого Норфолка и все еще пребывающую в заточении королеву Шотландии. Замысел быстро рухнул, ибо ожидаемая помощь из Рима и Мадрида, а более всего — от пребывающего в Нидерландах могущественного герцога Альбы так и не пришла. Столь очевидный провал очередной католической интриги против Елизаветы, завершившейся казнью Норфолка в июне 1572 года, словно добавил пыла протестантским по своему духу празднествам в честь годовщины восшествия ее величества на английский трон.
Помимо того, происходили и другие события. Варфоломеевская ночь заставила многих англичан осознать, каким опасностям подвергаются их единоверцы на Континенте. Услышав трагическую весть о безжалостной резне в Париже, Елизавета с придворными погрузилась в глубокий траур, и, когда в Вестминстере появился французский посол, он застал всех в черном, в торжественном молчании, королева же, казалось, все отказывалась поверить, как могли французские католики столь бесчеловечно обойтись со своими соотечественниками-гугенотами. Ну и ко всему прочему в 1572 году Елизавета в очередной раз заболела, в результате чего в королевстве опять оживились бесконечные споры о порядке престолонаследия.
Елизавета оправилась, и это исцеление показалось всем знаком небес: словно сам Всевышний наложил длань на свою избранницу, благословив ее на управление избранным народом. То, что прежде было внутренней религиозной убежденностью, в 70-е годы постепенно превращалось во внятно сформулированную позицию: пусть иные движутся своей дорогой, но путь Англии, Англии протестантской, предначертан самим Богом.
Соответственно формировалась новая народная религия — культ королевы. Всегдашнее почитание святости монархини усиливалось преклонением перед Елизаветой как символом протестантизма, символом победы над злом. В ней видели теперь нечто вроде национального талисмана, приносящего удачу, а слабое здоровье и отсутствие наследника лишь укрепляли в народном сознании ее святость.
Латинская надпись на одной из монет того времени как бы напоминала, что лишь по счастливейшему стечению обстоятельств Елизавета выжила и заняла свое место на троне: «То воля Божья, и она священна в наших глазах». Эти слова вырвались у Елизаветы, когда до нее донеслась весть о смерти Марии, означавшая, что теперь, после многих испытаний, она сделалась королевой. И начиная с того самого, 1558 года, ее вело по жизни само Провидение, что совершенно очевидно. На Елизавете, а через нее и на всем народе — благословение Божье. Она пребывает в ореоле этого благословения, под святой защитою небес, даровавших ей царствование.
Вспоминали библейских цариц, рассматривая Елизавету в их ряду. Правда, сам Жан Кальвин писал Сесилу, что женское правление есть «отклонение от изначального порядка природы» и что «является оно проклятием и наказанием не меньшим, чем рабство». Но он же добавлял к этому, что есть женщины, «наделенные исключительными свойствами, внутренним светом, который сам по себе свидетельствует о том, что носительница его благословлена свыше». Именно такова королева английская, взошедшая на трон, «дабы умножить славу Всевышнего».
Парадокс состоит в том, что подданные Елизаветы на всем протяжении ее долгого царствования рассматривали свою избранную небесами повелительницу с двух противоположных точек зрения: испытывая отвращение к неподобающей интимной жизни, они почитали королеву за мужество, небывалое для особы женского пола, и волю, с которыми вел их по жизни этот пастырь.
И действительно, Елизавета была наделена истинно королевским мужеством. В 1572 году напуганные придворные в один голос толковали о грядущих катастрофах, ведь над Англией пронеслась «сверкающая звезда» — комета. Одни говорили — случится землетрясение; другие предрекали войну или гибель королевы; третьи — что в результате какого-нибудь страшного возмущения природы все наши «тела истлеют и сгорят в геенне огненной». А глаза на небо, подающее столь страшный знак, и вовсе поднимать нельзя, так что многие всячески пытались убедить Елизавету «отвратить от него свой взгляд». Но «с мужеством, достойным величия своего положения, — отмечает один наблюдатель, — Ее Величество распорядилась открыть окно и произнесла следующие слова: «Jacta est alia — жребий брошен». На вызов небес она ответила воистину по-королевски; и вот на протяжении ближайшего года не случилось ничего хуже, чем просто непривычно холодное лето.
Более всего способствовали укреплению культа королевы ее летние поездки по стране. Когда на Лондон опускалась тягостная летняя жара, двор, выстраиваясь в длинную змеевидную процессию, отправлялся в сельскую местность — королева, улыбаясь и отвечая на приветствия толпы, двигалась в самом конце. На протяжении всех сорока пяти лет своего царствования она бесчисленное множество раз пересекла свое королевство, задерживаясь в сотнях городов и сел, останавливаясь в королевских замках и поместьях знати. Тысячам подданных являлась возможность лицезреть свою повелительницу во плоти; многие слышали, как она говорит, другие просто наблюдали, как поднимает она в приветствии руку и ослепительно улыбается встречающим. А те, кому не выпало такой удачи, слышали от соседей; рассказы о ее появлении распространялись с такой скоростью и впитывались так жадно, что, кажется, и темы другой для разговоров не стало.
В глазах угрюмых, с суровыми лицами сельских жителей появление королевы становилось настоящим событием, привносящим в рутинную жизнь тепло и свет сказки. Заслышав о приближении королевы, местный люд высыпал на проезжую дорогу, изо всех сил вглядываясь вдаль, где вот-вот должна была показаться великолепная свита ее величества. Поначалу — но это «поначалу» длилось часами — видны были только сотни и сотни груженых телег и повозок с провиантом, мебелью, багажом и вообще всем, что необходимо для королевского двора во время путешествия. Наконец появлялись первые конные — они расчищали путь, смотрели, как бы не возникло вдруг какое-нибудь внезапное препятствие, оповещали народ: «Ее Величество королева!»
И вот в клубах пыли и в сверкании золота возникала Она. Царственно восседая в своих позолоченных носилках, вся в шелке и парче, украшенная драгоценностями, Елизавета I являлась «богиней, каких изображают художники на своих полотнах». Непосредственно впереди носилок двигались слуги и охрана, пешая и конная, сзади — члены Совета, окруженные, в свою очередь, гвардейцами и двумя десятками блестящих фрейлин, «храбро гарцующих на своих скакунах». Впечатление создавалось такое, словно каким-то образом коронационная процессия Елизаветы из Лондона переместилась в Кент или Суффолк, перенеся в сельскую местность все великолепие столичной церемонии.
В городах же жители, стремясь произвести впечатление, встречали королеву со всевозможной пышностью. Главную улицу чистили до блеска, нищих и девиц легкого поведения либо изолировали, либо сурово предупреждали, чтобы на время визита королевы они убирались куда-нибудь подальше. Виселицы разбирали. Рабочие драили фронтоны жилых домов, церквей, учреждений; домохозяева убирали дворы и загоняли кур да гусей в клетки либо куда-нибудь на зады. Маляры красили рыночные ворота, звонари стояли наготове, чтобы приветствовать появление процессии мощными ударами колоколов. Плотники поспешно сбивали помосты для костюмированных представлений и приветственных речей, а школьники героически заучивали цветистые строки, написанные учителем по случаю визита государыни. И вот — столы ломятся от яств, музыканты настроили инструменты, самые почетные жители города собраны — появляется более или менее в назначенное время королева, и разом звучат фанфары, начинаются речи.
Однажды, это было в 1575 году, Елизавета остановилась в одном из городов по пути — в Ворчестере. Все было как обычно: при появлении королевы зазвучали фанфары, и навстречу ей, превращая убранные только накануне улицы в настоящее месиво, хлынула толпа возбужденных горожан. Шел дождь, но Елизавета не обращала на него ни малейшего внимания, ласково отвечая на приветствия и выказывая немалый интерес к протоколу встречи. Пока она смотрела на представление школьников, дождь превратился чуть ли не в бурю, но и тут королева не дрогнула, попросив всего лишь, чтобы ей принесли плащ и шляпу. Такое отношение к детям не осталось незамеченным, и горожане еще больше возлюбили свою повелительницу. Казалось, Елизавета не упускает ничего: ни довольно неуклюжих куплетов, сочиненных директором школы, ни красоты грушевого дерева, которое только нынешней ночью пересадили в честь прибытия королевы на рыночную площадь, ни затянувшейся речи оратора, некоего мистера Белла, чьи разглагольствования напоминали скорее не оду во здравие королевы, но едва прикрытую просьбу облегчить городу налоговое бремя.
Ворчестер, торжественно вещал мистер Белл, всегда служил английским властителям могучим оплотом против угрозы с запада, из Уэльса; ему благоволили отец Елизаветы, «славнопамятный» король Генрих VIII, и ее брат, «принц, с которым связывали величайшие надежды», Эдуард VI (не отважившись на хвалу, покойную королеву Марию мистер Белл назвал всего лишь «дражайшей сестрой Вашего Величества»).
Увы, процветавшее некогда ткацкое дело, составляющее единственный источник городских доходов, ныне пришло в совершенный упадок. Раньше, и людям еще хорошо памятны эти времена, тут вовсю крутились триста восемьдесят ткацких станков, обеспечивая работой и куском хлеба восемь тысяч ткачей с семьями, а теперь количество это сократилось вдвое. Преуспеянию, продолжал сетовать мистер Белл, пришел конец, «красота города поблекла, дома рассыпаются на глазах». Потеряли работу пять тысяч ткачей, их семьи голодают. «Единственное, что осталось, — оратор драматически обвел рукой поливаемый струями дождя город, — так это развалины да памятники старины, также разрушающиеся».
Во всем виноваты купцы-скупердяи, и еще уменьшение государственных заказов, и еще «морские разбойники», из-за которых сокращается экспорт и станки стоят без дела. Исправить положение может только ее величество — с нею связаны все наши надежды, на нее устремлены наши взоры. На этой торжественной ноте оратор умолк.
Визит Елизаветы в Ворчестер был недолог. Остановилась она в лучшем особняке города под названием «Дама в белом», где заняла небольшую и довольно невзрачную комнату, а сопровождающим так и вовсе пришлось устраиваться на тюфяках. Кое-как удалось обеспечить корм полутора тысячам лошадей из королевского каравана, да и то отцы города потом сетовали, что казна не заплатила им ни копейки.
Тем не менее, уезжая из города, королева сумела сгладить неприятное впечатление. Пришел ее черед произносить речь, и сказала она слова памятные.
«Господа, — начала она, — от души благодарю вас за все заботы и гостеприимство, оказанное моим сопровождающим, — они всем довольны. Прошу вас также от моего имени выразить признательность всем жителям города за труды и добрые пожелания». Собравшиеся встречали каждую фразу бурными излияниями любви и пожеланиями долгой жизни и благополучия своей монархине. «Вы так добры, — заключила Елизавета, — что благодаря вашим молитвам я и впрямь, наверное, проживу долго, может быть, слишком долго».
«Боже, храни королеву! Боже, храни королеву!» — эти возгласы долго еще сопровождали Елизавету, когда она, покидая город, махала на прощание затянутой в перчатку рукой и благодарила жителей за встречу. «Я полюбила их, как люблю и весь свой народ», — делилась она впоследствии с епископом Ворчестерским, и чувство ее было вознаграждено любовью взаимной, граничащей с обожанием. Комнатка в «Даме в белом», где она провела ночь, кубок, из которого пила, кувшин, которым пользовалась, — все это бережно хранилось столетиями и демонстрировалось гостям города как самое дорогое сокровище. А грушевое дерево, столь понравившееся королеве, украсили городскими штандартами.
Мудрый и достойный ответ Елизаветы на прием, оказанный ей в Ворчестере, продиктован был скорее политическим инстинктом, нежели искренними чувствами, ибо на самом деле прием этот должен был показаться ей на фоне всего предыдущего достаточно прохладным. То был август 1575 года, а в течение всего июля ее безудержно развлекали, чествовали, окружали всевозможной роскошью в одном из самых богатых поместий всего королевства — замке Кенилворт, принадлежавшем графу Лестеру.
Трехнедельное королевское пребывание тут оказалось таким пышным, что написанные в честь Елизаветы стихи, проза, мадригалы и сочинения иных жанров составили опубликованную в следующем году книгу под названием «Королевские радости в Кенилворте». Все пришлось но нраву королеве, начиная с погоды — лето выдалось сухим и нежарким — и кончая оленьей охотой; силами местного населения в замке и вокруг давались бесконечные спектакли, музыкальные представления, словом, вся жизнь превратилась в сплошной праздник. Затратив несметные деньги, Лестер превратил Кенилворт в мир фантазии, где его дама сердца и повелительница могла наслаждаться красотами сельской Англии.
Кенилворт — старинный замок. Традиция связывает его со временем царствования короля Артура, хотя на самом деле впервые возник он как норманнская крепость. Джон Гонт переделал ее под жилище, красиво декорировал, расширил, а Генрих V пристроил летний дом на берегу большого пруда, тянущегося вдоль всей западной границы замковых земель. Лестер, в свою очередь, возвел несколько крупных, с высокими окнами домов в том легком, ажурном стиле, что вошел в моду в 70-е годы. В целом поместье производило потрясающее впечатление. Роберт Лейнхэм, церемониймейстер при дворе Елизаветы, оспаривавший у Лестера положение ее фаворита, описывает замок графа в самых восторженных тонах: «Все комнаты здесь очень просторны, ярко освещены, потолки высокие, пропорции на редкость гармоничны; днем сюда всегда проникает естественный свет, вечером, колеблемое легким ветерком, горит пламя свечей и каминов», освещающее всю округу, как мощный маяк. И никогда свет этот не был так ярок, как в вечер прибытия королевы.
Она приблизилась под оглушительный ружейный салют и вспышки огромного фейерверка. Разом осветились во мгле тяжелые башни и старинные зубчатые стены, сверху зазвучали королевские фанфары. Звуки, казалось, исходили от каких-то гигантов, значительно превосходящих статью обыкновенных людей своего времени, а к губам они прижимали мундштуки неимоверно длинных труб. Наряжены они были под герольдов Артуровых времен, а призрачные фигуры казались при затухающем свете дня то ли гротескными, то ли, напротив, совершенно реальными. Приветствовали королеву и иные фантастические фигуры, например Хозяйка озера, медленно скользящая на движущемся острове, а также Сивилла в одеянии из тончайшего белого шелка, предсказавшая королеве благополучие, здоровье и счастье.
Все последующие дни неизменно начинались с трубного звука охотничьего рога и лая собак — Елизавета отправлялась на оленью охоту. Охотницей она была страстной и умелой, находя необыкновенное удовольствие в преследовании самца до того самого момента, когда он, обессиленный, не «рухнет на землю» или не кинется в отчаянии в воду. В эти три недели она положила много «отличных рогатых», но по крайней мере одного пощадила, приказав с истинно королевским великодушием всего лишь отрезать ему уши в «качестве выкупа» и отпустить на волю.
Во дворе свирепые мастиффы травили чертову дюжину медведей — Елизавета наблюдала за этим спектаклем из безопасного места. Специально натасканные псы сбивались в кучу и кидались на привязанных к столбам медведей. Те, в свою очередь, внимательно следили за ними, поджидая малейшей оплошности, и при первой же возможности начинали орудовать тяжелыми когтистыми лапами и мощными челюстями — кровь, по свидетельству наблюдателей, текла рекой, шерсть летела клочьями. Людям елизаветинской эпохи нравились такие стычки, они жадно наблюдали за тем, как медведи с мощным рыком стараются сбросить с себя цепких мастиффов, разрывающих им бока и кидающихся на горло. Елизавету да и всех остальных ужасно забавляло, как медведи яростно трясут залитыми кровью мордами.
Один день был целиком отдан ритуальным мероприятиям. Пятеро молодых людей, включая сына Сесила Томаса, были посвящены в рыцари, а затем Елизавета принимала пациентов — девятерых мужчин и женщин, пораженных «королевской болезнью» — золотухой. Согласно древнему поверью, особам королевской крови дарована целительная сила, вот Елизавета и принялась за дело, уже давно ей привычное. Для начала она, опустившись на колени, вознесла молитву, затем, очистившись таким образом, начала последовательно прижимать ладони к больным местам, будучи уверена, что страдальцы верят в чудесную силу этих прикосновений.
Среди представлений на открытом воздухе Елизавете особенно понравился турнир, участники которого изображали историческую битву между англичанами и датскими завоевателями. На поле с противоположных сторон галопом влетели конники с копьями наперевес. От столкновения лоб в лоб пошел звон, полетели на землю обломки копий и щитов. «Стычка перешла в настоящее сражение», соскочив с седел, рыцари продолжали бой на земле, «нанося друг другу мощные удары». Казалось, вот-вот иноземцы возьмут верх, но в конце концов под приветственные возгласы зрителей победу праздновали англичане, враги же были либо повержены, либо взяты в плен. Елизавета от души наслаждалась зрелищем и щедро одарила участников.
Однажды в воскресенье было разыграно забавное деревенское представление, так называемое свадебное бражничанье. Вперед выступили «здоровенные парни», облаченные в шляпы, шапки, камзолы вместе с короткими куртками. На одних были сапоги без шпор, на других шпоры без сапог, у всех — свадебные кружевные ленты, обвязанные вокруг зеленых метелок. На женихе «лихо заломленная» соломенная шляпа и рабочие рукавицы — символ трудолюбия; за спиной — гусиное перо и роговая чернильница, ибо он умеет немного писать и хочет, чтобы все об этом знали (впоследствии эти приспособления для письма куда-то потеряются, и жених будет готов от отчаяния разрыдаться).
Далее — шуточный танец в старинном духе, и вот наконец появляется невеста, на редкость отталкивающая неряха лет тридцати пяти. Под стать ей и подружки, хотя самим себе они кажутся весьма изысканными дамами, достойными выступать перед самой королевой.
Ну а по вечерам в Кенилворте проходили концерты. Один итальянский акробат, «человек-змея», демонстрировал подлинные чудеса ловкости, костей у него, казалось, вовсе не было или они были мягкие как воск — настолько легко он изгибался, выворачивал себя наизнанку, парил в воздухе. Снаружи беспрестанно, час за часом, продолжался фейерверк. Наиболее яркие вспышки точно совпадали во времени с «мощной канонадой» — наверняка выдумка брата Лестера Эмброза Дадли, графа Ворвика, начальника артиллерии английской армии. Шутихи и петарды падали в ров и пруд, погружались на мгновение, но тут же вновь, в воде не тонущие, вылетали на поверхность и падали на землю, разбрасывая вокруг себя снопы искр. Тем, кому приходилось участвовать в сражениях, все это должно было напоминать настоящую войну, королева же веселилась от души.
На стол подавали пищу богов, что особенно бросалось в глаза, если принять во внимание всем известные скромные аппетиты королевы. Сама она ела «немного или почти ничего», однако же на одном обеде было подано триста блюд, так что под конец, за полночь, придворные да и все население замка едва на ногах держались. Что не помешало этим обжорам назавтра вновь возобновить пиршество.
После охоты и шумных фейерверков больше всего у Лестера Елизавете нравились сады. Стремительные прогулки по садам в собственных дворцах всегда составляли часть ее жизненного распорядка, так что, прохаживаясь в Кенилворте по огромным лужайкам, поросшим мягкой травой, посреди плодовых деревьев и каменных обелисков, она чувствовала себя как дома. Травы и пахучие цветы подбирались здесь с особым тщанием, и сладкий запах гвоздик, фиалок, левкоев, роз самых разнообразных сортов преследовал ее повсюду. Посреди сада возвышался большой фонтан в итальянском стиле, обрамленный каменными фигурами Нептуна, Фетиды и других античных божеств.
Помимо пышной кладки, фонтан привлекал некоторым секретом: в него был встроен особый механизм, и на прохожих, когда они меньше всего этого ожидали, обрушивались струи воды. Располагался в саду еще и гигантский вольер с орнаментом из крупных бриллиантов, изумрудов, рубинов, сапфиров, где порхали самые экзотические птицы из Европы и Африки, услаждающие слух своим необыкновенным пением.
К отъезду Елизаветы поэты сочинили грустные мадригалы, а на сцене появились новые аллегорические фигуры. Во время последней охоты вперед выступил Сильванус, бог лесов; он бежал рядом с королевой, уговаривая ее остаться и суля в этом случае вечную весну и вдвое большее, чем ныне, количество оленей. Следом за ним появился посланник «небесной канцелярии» и в сопровождении музыкантов спел прощальный мадригал:
О Музы, подскажите мне слова.
На помощь, лес, волна, и холмы, и долины.
В тоске и скорби никнет голова,
И звуки в пересохшем горле стынут.
Печали нету ни конца, ни края —
Ведь Дама-Счастье птицей улетает.
«Королевским радостям» пришел конец, но путь продолжался, он лежал в Ворчестер с его карнавалами и речами, в Личфилд — тут в местном соборе был устроен большой музыкальный вечер, — в Вудсток, где Джордж Гасконь, постановщик маскарадов и поэтических чтений в Кенилворте, услаждал слух ее величества чтением стихов на латыни, итальянском и французском. Елизавете пришлось испытать двойственное чувство — тяжелые воспоминания о пережитых здесь в годы правления королевы Марии страхе, тоске, неизбывной скуке смешивались с нынешним восторгом триумфа и обретенной силы. Ибо теперь вернулась она в места бывшего заточения царствующей королевой — окруженная пышной свитой, обожаемая верноподданными и преисполненная решимости продолжить свое победоносное шествие по жизни.
Из Вудстока Елизавета проследовала на юго-восток, в Ридинг и затем в Виндзор, проводя осенние дни все в той же охоте и визитах в сельские поместья своей знати. Путешествие королевы по стране осталось позади, и в честь благополучного его окончания Елизавета вознесла небесам благодарственную молитву собственного сочинения:
«Приношу тебе, о милосердный и великий Боже, самую смиренную и искреннюю свою признательность… за то, что оборонил меня и взял под свою опеку во время этого долгого и опасного путешествия. И не оставь меня и впредь своим небесным попечением, отвороти от меня врагов, защити дух и тело». Елизавета умоляла вдохнуть в нее прочную веру и мудрость во имя благополучия королевства и церкви, силу, чтобы противостоять врагу.
Да, главная ее забота — народ и государство. «Сделай так, о великий Боже, чтобы под конец жизни я представила тебе на суд все то же мирное, покойное и процветающее государство». И действительно, сейчас, когда Елизавета проезжала сельскими дорогами, с удовольствием разглядывая зеленеющие поля, деревья, гнущиеся под тяжестью спелых плодов, полноводные ручьи, жизнь выглядела на редкость мирной и покойной. Вознося молитву, она, должно быть, вспоминала тысячи вскинутых в приветствии рук, сияющие лица рабочих и фермеров, деревенских клириков и молочниц, школьников да и просто нищих, собирающих подаяние вдоль дорог. То были люди, о чьем благополучии она печется на протяжении уже почти двадцати лет, люди, празднующие День восшествия на престол как самое главное событие в своей жизни. «А подданным моим, о Боже, — заклинала Елизавета, — даруй, молю тебя, верные и благородные сердца».
Всех королев прекрасней
— вот Элайза по траве идет!
Элайзы очи — что рассвет,
Уносят мглу, приносят свет.
Ее десница дарит мир,
А лик — спокойствия кумир,
А грудь — чистейших два холма,
Где правит Девственность одна.
Земля благословенна тем,
Что пала там Элайзы тень!
Вновь подошел июнь — время отъезда королевы из Лондона. Едва о нем было объявлено официально, как всех при дворе охватило сильнейшее беспокойство: кого призовут с собой, а кто останется? Что за погода ожидает путников? Хватит ли на всех кроватей, а в телегах — места для одежды и мебели? Кому и сколько слуг позволят взять с собой? А главное — не удастся ли найти способ как-нибудь отговориться на сей раз от поездки?
Ибо, говоря по правде, при всем великолепии королевского выезда в глазах зрителей для участников он чаще всего оборачивался настоящим кошмаром.
Быть может, только война оказывалась более разрушительной для хорошо отлаженной жизни двора, чем эти ежегодные путешествия. Веками соблюдающийся ритуал, правильный режим жизни, давно обжитые жилища — все это исчезало, уступая место импровизированным ночлегам, странному окружению, утомительному распорядку, который к тому же постоянно менялся из-за капризов королевы. Все, начиная от грумов и слуг и кончая чиновниками со своими помощниками, постоянно пребывали в напряженном состоянии. Сколько ни ворчи на судьбу, а приходится вместе с выполнением обычных обязанностей постоянно паковать и распаковывать вещи, не говоря уже о времени, которое уходит на дорогу.
Ну а для придворных, чьи венецианский шелк и расшитая тафта, так же как и тщательно ухоженные и выкрашенные волосы и бороды, с трудом переносили передвижения под открытым небом, для придворных бесконечные переезды с места на место вообще становились тяжелейшим испытанием. В записях тех времен нет такого понятия, как «дорожная одежда», так что вполне допустимо предположить, что придворные путешествовали в своих обычных роскошных одеяниях; сложные сооружения причесок безжалостно трепал ветер, нарядные платья и камзолы мокли на дожде, и даже плащи из плотного фетра не могли служить достаточной защитой. Элегантные кавалеры и неотразимые красавицы дамы нередко достигали места назначения в виде совершенно неприглядном, в грязи и пыли.
И тут-то начиналось самое страшное да и постыдное. Лишь в наиболее крупных из поместий, в которых останавливалась во время пути королева, хватало места для всех ее сопровождающих. Чаще же всего большинство спутников ночевали в близлежащих постоялых дворах либо в палатках, словно солдаты на войне. Если повезет, могло достаться место в какой-нибудь из замковых пристроек, на тюфяке, а самым именитым предоставлялись крохотные комнатки с узкими кроватями в замке, где располагалась королева. Но даже и их приходилось с кем-нибудь делить — спали по очереди. Иное дело, что и в данном случае строго соблюдалась иерархия: дворянину не полагалось иметь соседом человека без рода и племени.
Руководил всем этим гигантским ежегодным табором гофмейстер ее величества. Это в его обязанности входило выбирать маршрут, это он должен был позаботиться о жилище и пропитании свиты. В помощь ему придавался многочисленный штат слуг: одни заранее выезжали проверить, все ли готово для приема королевы, другие обеспечивали нужды свиты. Каждодневными перегонами занимался специально выделенный человек — «картограф». Ему надлежало выбрать наиболее удобную для проезда и свободную от разбойников дорогу; помимо того, следовало избегать мест, где в последнее время были замечены признаки появления чумы или оспы (известно, что Елизавета, едва до нее доносились такие слухи, резко меняла маршрут в самый последний момент; сложность еще заключалась в том, что такие слухи нередко оказывались «заведомо ложными»).
Выбор маршрута — дело непростое, ибо между проверкой пути и отъездом двора проходило немало времени и дорога, вчера еще сухая и удобная, сегодня вполне могла превратиться в непроходимую трясину. Предусмотреть, по возможности, следовало и такой поворот событий, так что «картограф» должен был поддерживать постоянный контакт с местным людом. Возникали и иные сложности. Больше чем десять — двенадцать миль в день (а в иных местах и меньше, все зависело от состояния дороги) сделать, как правило, не удавалось, так что следовало позаботиться хоть о каком-нибудь пристанище в конце каждого перегона. Далее, по пути предполагались долгие перерывы на обед, а иногда и на легкий ужин, а поскольку под открытым небом это устроить было нельзя, необходимо подыскать трактир, да побольше, либо просторный дом у дороги, либо, на самый крайний случай, поставить для этих целей какое-нибудь временное строение.
После утверждения маршрута отдельные лица и города, которым предстояло принять королеву, уведомлялись о выпавшей им чести официально, попутно в деталях объяснялись их обязанности. Шерифам надлежало заготовить в достаточных количествах зерно и сено, мировые судьи должны были присмотреть за тем, чтобы у поставщиков не было недостатка в мясе, дичи и свежей рыбе. Немного вина берут с собой из Лондона, но что касается пива для сотен страждущих путников, то его следует изготовить на местах — серьезная задача для местных пивоваров.
А эль лично для ее величества — это вообще самое тонкое дело. Елизавета любила, чтобы он был легким и терпким одновременно — сочетание сложное, но королева к этому была особенно требовательна. Если в той или иной местности эль не удовлетворяет ее вкусу, следует выписать пивовара из Лондона, пусть занимается своим делом в пути. Не всегда, правда, и он оказывался на высоте. В 1575 году Елизавета, истомленная дорогой и жаждой, остановилась в Графтоне. Сопровождавший ее Лестер вспоминал впоследствии, в какую ярость она пришла, когда выяснилось, что приготовленный для нее эль пить невозможно. Напиток дожидался ее давно, но из-за стоявшей в то время небывалой жары сделался сладким, как мальвазия. Выяснилось это только в последний момент, потому что заранее попробовать специальный королевский эль никто не осмелился. Поднялся страшный переполох, в Лондон и близлежащие дома срочно отправили слуг, и в конце концов дело уладилось. Елизавета поостыла, снова стала веселой и готовой продолжить путь туда, где ее ждали погреба гостеприимных хозяев.
С точки зрения государственной, такого рода путешествия представлялись едва ли не безрассудством. Демонстрируя веру в свой народ, полагаясь на его любовь, Елизавета подвергала себя немалому риску нападения или похищения. Советники места себе не находили, стараясь отговорить ее от этих опасных предприятий, но королева и слушать ничего не желала. Между тем, помимо риска для себя лично, она еще и в политическом смысле многое ставила на карту. Все члены Совета путешествовали с нею, однако же центр управления страной оставался в Лондоне, что требовало поддержания безотказной связи между столицей и провинцией. В любой момент наготове должны были быть курьеры. Ибо путешествие путешествием, а работа — часто требующая серьезных раздумий и нелегких решений — должна была продолжаться каждодневно, исключая любые импульсивные жесты и импровизированные ходы. К тому же решения иногда требовалось принимать срочно, и не всегда это, к отчаянию тех, кто занимался проблемой, получалось. Ведь сумки с депешами и прочими бумагами следовало запечатать, погрузить в экипаж и отправить к нынешнему местопребыванию ее величества.
Самая неприятная публика в королевской процессии — поставщики со своими помощниками, квартирмейстеры и люди, отвечающие за экипажи и лошадей. Поставки — освященная временем традиция; начиная со средневековых времен монархи требовали, чтобы население продавало им продукты и прочие услуги по твердым ценам, установленным в Лондоне по согласованию с местными жителями. Поставщики сотнями шныряли по городам и весям Англии, нанимая лошадей и экипажи и объявляя минимальные цены на все то время, что в них будет нужда (лишь самые наивные из фермеров и крестьян принимали это на веру; большинство знало, что пройдут долгие месяцы, прежде чем и то и другое — лошади и экипажи к ним вернутся, если вернутся вообще. Лучше уж подкупить поставщика, чем поверить ему на слово).
Хотя официальные цены обнародовались, мошенничество процветало вовсю. Домашняя птица и скот, масло и яйца закупались по ценам столь низким, что это больше походило на обыкновенную кражу, и продажные чиновники просто клали себе в карман разницу между суммами, которые им выдавали в Лондоне, и реально заплаченными деньгами. Ситуация складывалась совершенно скандальная. Пришлось даже принять специальный парламентский акт, в котором говорилось, что «бедных верноподданных Ее Величества обирают, лишая их плодов собственного труда». Поставщиков называли грабителями и обманщиками — о том, насколько они занижают установленные свыше цены, ходили легенды. Сама система была устроена таким образом, что поощряла мошенничество и порождала недовольство двором, а то и восстанавливала народ против самой королевы; впрочем, и она, мягко говоря, недолюбливала поставщиков, называя их не иначе, как «гарпиями».
…Но вот все приготовления завершены, наступает день отъезда, и тяжело нагруженные коляски и телеги медленно отъезжают от дворца, двигаясь в сторону главной дороги. Вместе со. всеми — работники пекарни и винных погребов, конюшенные, истопники, повара и их помощники, судомойки, буфетчики. Тут же, но уже на лошадях служащие двора, грумы, йомены, привратники и иной люд, стоящий в сложной дворовой иерархии повыше. Процессия все удлиняется, вытягивается, распадаясь постепенно на отдельные группы, по мере того как экипажи и всадники то увеличивают скорость, то, напротив, замедляют ход, сталкиваясь с каким-нибудь препятствием. Иногда случаются и остановки; то с телеги что-нибудь упадет, то лошадь захромает, то седоки умаются на жаре, а тем, кто передвигается в раскачивающемся экипаже, сделается дурно. Где-то в самом конце процессии, покинув дворец последними, едут секретари, клерки, чиновники и далее — гвардейцы и личная прислуга королевы, а за ними — и сама Елизавета, быть может, предвкушающая свежесть деревенского воздуха и радости сельских развлечений, а может, заранее раздраженная тысячами мелких препятствий, которые наверняка встретятся на пути.
В нескольких милях от Лондона дорога начинает сужаться, покрытие становится хуже. Гладкая, ровная поверхность уступает место ухабам и глубоким выбоинам. Всадники, подпрыгивая в своих жестких седлах, на чем свет клянут злую судьбу. А ведь худшее еще впереди; дорога становится вовсе непроезжей, лошади то и дело спотыкаются, караван уже не идет, а ползет. И тем не менее путь продолжается — «вверх-вниз, вниз-вверх». Скорее бы добраться до стоянки, где ожидают еда и отдых!
После обеда процессия вновь выстраивалась в обычном порядке, и неторопливый путь продолжался. Дорогою временами останавливались — полюбоваться на зеленеющие поля, деревья в цвету да и просто поболтать и пококетничать. Вина в кожаных мехах переходили из рук в руки. Наверняка пели песни. И все же дорога с ее выбоинами и ухабами тянулась бесконечно, час проходил за часом, и, когда наконец путники достигали места назначения, вымотаны они были настолько, что, казалось, и речи не могло быть о танцах и беззаботном веселье, к которому они привыкли в Гринвиче или Хэмптон-Корте. Тем не менее, следуя примеру своей неутомимой повелительницы, приходилось делать вид, что все замечательно, приходилось танцевать и веселиться, так что на отдых перед очередным этапом путешествия оставалось всего несколько часов в неудобной кровати.
Неделю или две такого испытания — прерываемого более или менее длительными остановками в больших поместьях или городах — еще можно было выдержать, но когда речь шла о месяцах, стойкость сохраняли только самые выносливые из придворных и служащих. «Я стар, и черт бы побрал все эти переезды, — писал один пожилой человек. — Я следовал за Ее Величеством до тех самых пор, пока мой слуга не сообщил, что ему так и не удалось найти места, где мне остановиться, да и конюшни для лошади». Пришлось сдаться и вернуться домой.
Для встречающих же время наступало не менее хлопотное, чем для участников процессии. В 60—70-е годы XVI века в сельских усадьбах выросли десятки огромных зданий; бросаясь в глаза своими монументальным величием и роскошью, они в то же время говорили о готовности знати и помещиков оказать ее величеству самое теплое гостеприимство. Иные, вроде Кенилворта, — королевский дар, либо древний особняк, либо замок, нуждающиеся лишь в ремонте, хотя и основательном, чтобы достойно встретить королеву и сопровождающих ее лиц. Но многие были построены на собственные деньги владельцев, и требовало это немалого труда и немалых затрат. Новый дом Кристофера Хэттона в Холденби, приземистое строение, почти не уступающее размерами гигантскому дворцу Елизаветы в Хэмптон-Корте, едва не загнал хозяина в долговую яму, и это было тем более досадно, что в течение целых десяти лет дом, полностью обставленный, с многочисленной прислугой, стоял, ожидая приезда ее величества, пока наконец королева не почтила его своим присутствием.
Размерами и роскошью с Холденби соперничал Теобальдс, великолепное сельское поместье Сесила, дворец, на фоне которого бледнели едва ли не все загородные дома английской знати. Стены из кирпича или белого камня прорезались высокими узкими окнами, а венчалось здание башенками, крытыми голубым шифером. На крыше тут и там виднелись причудливой формы дымоходы и купола, а позолоченные флюгера и яркие настенные фрески только добавляли очарования эклектической архитектуре здания. Прогулочные тропинки, окаймленные живой изгородью из цветов и деревьями, тянулись в Теобальдсе на целые мили. Вдоль границ поместья бежала полноводная речка, достаточно широкая, чтобы не только поплавать, но и на лодке прокатиться, а в чудесных садах виднелись фонтаны, деревянные скульптуры и пирамиды. Было тут и много укромных уголков. При летних домиках имелись бассейны, вода в которые подавалась через трубы, — гости в жаркий день могли освежиться, любуясь попутно двенадцатью мраморными бюстами римских цезарей.
Вкус к грандиозным сооружениям породил немалое количество дворцов, иные — в ложносредневековом духе, с башнями, башенками и бойницами, иные — в стиле итальянском и классическом, с колоннами, пилястрами и фризами, третьи — с оглядкой на манерный, лубочный стиль 20—30-х годов XVI века. Замки, не являющиеся одновременно военными укреплениями, были в Англии все еще в новинку, и если одни, вроде Одли-Энд, «сверкали, как диадема, золотом куполов», то другие, безвкусно украшенные и совершенно лишенные гармонии форм, были попросту уродливы.
Однако даже в худших из них имелась своя изюминка, ибо, пусть общая архитектура и была дурна, внутренний декор отличался некоторым изыском — у мастеров вкус был куда лучше, чем у хозяев. Штукатуры лепили рифленые потолки необычной формы и фризы с орнаментом на охотничьи темы. Резчики и плотники мастерили широкие деревянные лестницы, а также изящные филенки в стенах. Высокие камины елизаветинских времен, украшенные, как правило, изображением аллегорических фигур или оружия той эпохи, — вообще сказка из мрамора и алебастра. Вечерами на гладко отполированные полы и тяжелые гобелены падало пламя свечей, днем яркий солнечный свет свободно струился сквозь огромные окна. Роскошь и необычная архитектура таких домов — знак растущих амбиций и энергии английского общества, как и его уважения к своей неповторимой монархине.
Выстроив столь массивное сооружение, вельможа перебирался туда с семьей и слугами в ожидании, нередко весьма долгом, пока его почтит своим визитом королева. Приближению этого события способствовали письма гофмейстеру и подарки «картографу», не говоря уж о связях при дворе. И вот наступает долгожданное, но и нелегкое время. Появляются королевские квартирьеры с объявлением, что дом, если его найдут отвечающим столь высоким требованиям, будет включен в программу поездки ее величества. Квартирьеров водят по помещениям, с величайшим почтением прислушиваясь к их вопросам и замечаниям. Да, это будет обязательно сделано. Нет, ни у крестьян в ближайших деревнях, ни тем более у слуг не замечено признаков чумы. Покончив с делом, квартирьеры снова садятся на лошадей и отправляются дальше, в очередное поместье, указав перед отъездом дату прибытия королевы.
Хозяин же с чадами и домочадцами немедленно покидает жилище: все время королевского пребывания они будут жить у друзей или на постоялом дворе. Призываются ремонтные рабочие: к приезду королевы все должно быть готово. Слуг посылают к друзьям и соседям за дополнительной посудой и мебелью; предстоит также, пока не понаехали королевские поставщики, закупить как можно больше говядины, свинины и кур. Особая статья — платяные шкафы. Перед поездкой Елизаветы в Восточную Англию в 1578 году лучшие ткани скупали несколько дней подряд, а затем швеи и мастерицы «сотворили из шелка и бархата такие костюмы, которые уже сами по себе свидетельствуют о победоносном величии Англии». Дабы привлечь в охотничьи угодья побольше оленей, возродили старый ритуал: крестьяне идут в лес и, играя на лютне и других инструментах, выманивают таким образом животных с их лежбищ. Затем, не переставая играть, они ведут их за собой в парк, где охотники берут каждого на заметку; к прибытию ее величества олени будут на расстоянии полета стрелы.
Далее хозяин собирает слуг. Их должно быть несколько десятков, в больших домах — несколько сотен. Он обращается к ним, как пастырь к пастве: дому оказана высокая честь, и все должны выполнить свой долг наилучшим образом. Если хозяин хороший, много слов не требуется: просто надо быть хорошо ухоженным, внимательным, — главное, чтобы никто тебя не замечал. Коль скоро люди делают свое дело и не задирают слуг ее величества — все идет как надо.
Но даже и управляясь как должно с домашней обслугой, хозяин пребывает во внутренних терзаниях. На нем лежит тяжелое бремя гостеприимства: расходы, заботы, постоянная тревога, все ли сделано. Он неотступно думает о времени прибытия королевы и продолжительности ее визита, ибо хорошо известно, что ее величество часто приезжает позже намеченного срока и задерживается дольше, чем запланировано. «Пребываю в надежде, что Ваша Светлость проследит за тем, чтобы Ее Величество прогостила у нас день и две ночи, — писал Сесилу граф Бедфорд, готовившийся встретить королеву у себя в Вуберн-Эбби, — ибо именно на этот срок все и рассчитано». Иначе, мог бы добавить хозяин, беда, на больший срок он просто не найдет еды для гостей, корма для лошадей и топлива.
Возникали, впрочем, вещи и посерьезнее. Судя по всему, елизаветинский двор взирал на летние путешествия королевы как на время, когда, пренебрегая любыми правилами, можно позволить себе все что угодно. Вот так и получалось, что гости сельских поместий, не разбирая дороги, шагали прямо через лужайки и сады, вытаптывали клумбы, разворачивали сапогами тщательно ухоженные газоны. Они небрежно обрывали ягоды и фрукты с кустов и деревьев и разгуливали по засеянным полям, «пока те не приходили в полную негодность». А после отъезда гостей хозяева недосчитывались многого: белья, посуды, даже кресел, так что приходилось изрядно тратиться еще и на новые покупки.
И за всеми этими разрушениями, а часто и покражами стояли, случалось, злоба и корысть. Как-то, это было летом 1574 года, Лестер вместе с друзьями и последователями отправился на охоту. Явившись без предупреждения в Беркли-Касл, они целый день провели в местных охотничьих угодьях, уложив двадцать семь оленей. Лорд Беркли исходил бессильной яростью. К тому же у него были в это время некоторые денежные затруднения, кто-то не вернул долга, и в результате ему так и не удалось восстановить олений парк, и он превратился в обыкновенную чащу. Елизавете это не понравилось, на что, собственно, и рассчитывал Лестер. Ибо за всей этой эскападой скрывалось намерение графа завладеть поместьем Беркли-Касл, а для этого следовало бросить на хозяина тень в глазах королевы.
Когда в 1591 году Елизавета приехала в Элветхэм к сыну Сомерсета Эдуарду Сеймуру, графу Хертфорду, всем разом пришла на ум политика. В самом начале царствования граф вызвал гнев и подозрения со стороны королевы своей женитьбой на Екатерине Грей, за каковую и поплатился девятью годами Тауэра. Теперь ему предоставлялась возможность продемонстрировать всю глубину своей преданности законной монархине, и судить об этом будут по тому, насколько пышно он ее примет.
Для ремонта и расширения дома Сеймур нанял триста рабочих. Элветхэм — средневековый замок, он слишком мал, чтобы разместить весь двор, так что целые бригады плотников, штукатуров, маляров работали день и ночь, и действительно в короткие сроки замок буквально преобразился, готовый к приему гостей. Неподалеку от него на полого уходящем вверх склоне выросло сразу несколько новых строений. В самом же замке появилось подобие «большой королевской залы» с комнатой отдыха для ее величества. Зала формой своей напоминала большую лесную поляну, снаружи стены были покрыты ветками и гроздями спелых лесных орехов, изнутри убраны тяжелыми гобеленами, по крыше вился плющ, пол был покрыт камышом и пахучими травами. Специальное помещение отводилось лакеям ее величества, не говоря уже об офицерах гвардии. «Для рыцарей, дам и господ высшего разряда» была приготовлена большая зала неподалеку от помещений, где расположились служащие двора. Ну, а снаружи тянулась целая галерея подсобных помещений: булочная, где в пяти больших печах пекли хлеб и делали мясные пироги, котельная, две гигантские кухни, в которых, медленно вращаясь над решеткой, сочилось кровью мясо и всегда кто-то был наготове, чтобы попотчевать случайно заглянувшего на запах гостя.
Позаботились в Элветхэме не только о хлебе насущном да крыше над головой. Чего только не было вокруг! На озере покачивался «корабль-остров» длиной в пятьсот футов и шириной в восемьдесят с деревьями вместо мачт. Четырехъярусный «улиточный домик» на сваях. Лодки с музыкантами, одна из них оснащена, как настоящий корабль, — мачты, лини, паруса, якорь, канаты и даже пушки. Музыкальные вечера и маскарады, организованные Сеймуром на фоне «корабля-острова» и «улиточного домика», произвели на Елизавету чрезвычайно благоприятное впечатление, как, впрочем, и замковые помещения, и застолья. Граф явно постарался и потратился всерьез, стало быть, в верности его сомнений быть не должно. Угрюмая подозрительность сменилась одобрительной улыбкой (впрочем, стоит Сеймуру хоть раз оступиться, и все наверняка вернется на круги своя).
Сесил тоже, хоть ему и не надо было доказывать своей верности королеве, превзошел себя, готовясь принять ее в своем огромном доме. Елизавета дала ему понять, что личные ее покои маловаты, и хозяин тут же распорядился расширить их. Декорированы они были в том удивительно эклектическом стиле, который почему-то так нравился Елизавете и ее современникам. Потолок, как и знаменитая роспись в Хэмптон-Корте, представлял собою звездное небо, по которому, приводимые в движение «каким-то хитроумным скрытым механизмом», медленно плыли в правильном порядке созвездия. В одном углу бил фонтан, низвергая разноцветные струи (он был вделан в стену, выложенную из камней различной окраски) в ванну, которую удерживали на вытянутых руках «дикари». Самая большая достопримечательность этой поразительной комнаты — установленные вдоль стен искусственные дубы, на вид совершенно натуральные, так что, когда окна были открыты, внутрь залетали птицы и, рассаживаясь по веткам, начинали концерт, такой же звонкий, как и в лесу.
Главная проблема, связанная с путешествием королевы по стране, — затраты. Хотя, с другой стороны, за право принять у себя ее величество шла нешуточная борьба — отчасти потому, что таким образом можно было завоевать ее расположение и, следовательно, умножить свое благосостояние. В таком случае расходы становятся выгодным вложением денег — конечно, если все пройдет хорошо. Однако же лишь немногие вельможи были достаточно состоятельны либо не боялись риска, чтобы с легким сердцем выложить немалую сумму наличными. К тому же всегда существовала опасность, что предварительные расчеты окажутся неверными, потребуются дополнительные расходы, а это для хозяина становилось настоящим бедствием.
В среднем эти расходы колебались между тремястами пятьюдесятью и тысячей фунтов; пребывание же королевы в том или ином месте длилось от четырех-пяти дней до недели, а то и больше. Но это только первоначальная сумма; к ней следует прибавить оплату театральных представлений, деньги на строительство временного жилья, дорогие подарки королеве (неизбежный и нередко самый обременительный расход) и, тоже недешевые, сувениры служащим двора, новые платья и ливреи, не говоря уже о всякого рода непредвиденных тратах вроде закупок пищи за границей; так, лорд Бакерст, ожидая у себя в Уитэме королеву, обнаружил, что соседи уничтожили запасы продовольствия на десятки миль вокруг, и вынужден был заказывать еду во Фландрии. Таковы были непосредственные затраты. Но ведь, помимо того, следовало обновить и обставить должным образом громадный дом, который в ожидании королевского визита мог пустовать годами. Это тоже большие, а главное, бесполезно потраченные деньги.
Однако кроме логики цифр, существуют еще и иные соображения, прежде всего характер самого паломничества, или, точнее, паломничества наоборот, когда не пилигримы, а сам святой (в данном случае — святая) переезжает от одного места поклонения к другому. Если посмотреть на происходящее с такой точки зрения, то большие и малые дома, где останавливается по пути королева, города и постоялые дворы, дающие приют ей и сопровождающим, становятся чем-то вроде богатых придорожных часовен, в которые заходят редко, но зайти все-таки можно, и стоимость их совершенно несопоставима с той ролью, что им назначена.
Однажды Сесил заметил, что замок Хэттона в Холденби — это «посвящение» королеве. Там ли она, далеко ли — значения не имеет. Елизавета — его богиня и единственная причина существования. И подсчитывать, сколько фунтов да пенсов идет на его содержание, — чистое святотатство.
О Бесси, милый дружок!
О Бесси, на майский лужок
Спорхни, как прекрасная птица.
Клянусь своею душой,
Из леди знатнейших с тобой
Красой ни одна не сравнится.
Самое начало 1579 года было отмечено визитом в Лондон Жана де Симье, главного хранителя гардероба Франсуа, герцога Алансонского. Это был смуглый, франтоватый, лощеный и бойкий на язык французский аристократ, видом своим вполне оправдывавший собственное имя. Елизавета, любившая давать людям всякие прозвища, звала его своей Обезьянкой.
Симье был любимцем и близким другом герцога, и приезд его в Англию имел большое значение. Некогда Алансон, младший брат короля Генриха III, рассматривался в качестве претендента на руку Елизаветы, но тогда переговоры сошли на нет. В 1578 году, когда они с королевой вступили в оживленную переписку и выказывали всяческое внимание друг другу через посредников, эти переговоры возобновились. И вот теперь пришло время, когда кое-кто из англичан заговорил о том, что настал момент положить конец давней вражде между двумя странами, воплощением чего и будет брак королевы. Визит Симье — последняя формальность, завершающая стадия сватовства. Теперь на очереди — личное появление нетерпеливого жениха. Вряд ли герцогу, даже если бы он того захотел, удалось найти лучшего представителя своих интересов. В присутствии Симье Елизавета буквально расцвела. По словам историка Кэмдена, он был подлинным мастером эротической игры, собеседником изощренно-куртуазным. Его вкрадчивые речи заставляли Елизавету пунцоветь, тяжело вздыхать и улыбаться подобно двадцатилетней девушке, она впрямь, если верить французскому послу Мовисьеру, такой молодой уже лет пятнадцать не выглядела. Возбужденная, излучающая какое-то внутреннее сияние, всегда на подъеме — очарованное существо, совершенно преображенное силой любви.
Перемена оказалась настолько разительной, что все были совершенно сбиты с толку. Неужто королева затеяла амуры с этим французиком, так хорошо разбирающимся в любовных делах? А может, он учит ее, в предвидении брака со своим хозяином, премудростям любви на французский манер? Во всяком случае, они то и дело заходят друг к другу — это видно всем. Однажды утром Елизавета влетела к нему в спальню, когда он только одевался, — точь-в-точь как бог знает сколько времени назад Томас Сеймур зашел в ее девическую спальню в Челси, — и потребовала, чтобы он тут же, едва накинув одежду, поболтал с нею. Симье также как-то зашел к ней в спальню и уговорил послать Алансону свой чепец — носовой платок и другие реликвии от королевы у него уже были.
Близость, дополнительно питаемая застольями при свечах и ужинами наедине, становилась все теснее; от герцога приходили романтические письма с выражением надежды на близкую встречу, сувениры в знак верной любви. Во дворце устроили необычный бал, центром которого стало нечто вроде рыцарского турнира, где соперниками выступали шестеро мужчин и шестеро дам. Мужчины — нападающая сторона, дамы — защищающаяся. Итог — капитуляция первых и победа последних. В этом символическом состязании между Францией и Англией Елизавета намеревалась взять верх, а призом победителю — хотя всем, кто видел, сколь упорно отказывается она связать себя брачными узами, это могло показаться немыслимым, — призом должна была стать ее белоснежная рука.
Никого все происходящее не ошеломило так сильно, как Лестера, ибо уж он-то хорошо знал, как выглядит Елизавета, когда она влюблена. На публике все это время он играл назначенную ему политическую роль главного советника королевы, гостеприимного хозяина Симье и ярого сторонника этого династического брака, но в то же время по секрету распускал слухи, что французский посланник, прибегая к «недозволенным приемам», морочит королеве голову и именно этим любовным ядом только и можно объяснить странные перемены в ее облике и поведении. Если же Лестеру было бы что-либо известно о частной жизни Симье, он наверняка и это использовал бы в своей тайной войне. А дело в том, что совсем недавно француз оказался замеченным в довольно гнусном скандале: жену Обезьянки соблазнил его собственный брат; брата он убил, а жена, не выдержав удара, приняла яд.
Как бы то ни было, однако при всей своей влюбленности (или видимости таковой) Елизавета ни на минуту не переставала мыслить трезво. Вся ее кипучая энергия была направлена на практические дела, связанные с государственным браком, и самым деликатным среди них был вопрос о наследнике. Елизавете уже сорок пять — можно ли произвести на свет ребенка в этом возрасте? Через несколько дней после приезда Симье она, по свидетельству испанского посла Мендосы, устроила по этому поводу специальный консилиум врачей. Те не обнаружили «никаких препятствий» — заключение скорее политическое, нежели медицинское, особенно если учесть перенесенные королевой болезни, ее общее физическое состояние и, естественно, не самый лучший для деторождения возраст. Сесил, чья мечта о браке Елизаветы, казалось, близилась к осуществлению, решительно стал на сторону врачей. В хорошо продуманной записке он напоминает королеве, что вполне благополучно рожали и женщины постарше и послабее ее. Почему бы и ей, «здоровой и хорошо сложенной женщине», не последовать этому примеру? «На взгляд всех мужчин, — галантно заключает Сесил, — природа сама позаботилась о том, чтобы Ее Величество понесли и произвели на свет здорового ребенка».
Не менее красноречивым свидетельством серьезности намерений королевы было перенесение сроков парламентской сессии, с тем чтобы брачные переговоры продвинулись как можно дальше. Поначалу она была назначена на 22 января, затем срок отодвинули до марта. Тем временем пришло послание из Франции, в котором Генрих III и Екатерина Медичи давали свое благословение на брак, а король при этом добавлял, что готов «подписать любой договор, заключить любой союз, какого пожелает Ее Величество». Пока Тайный совет проводил часы и дни в заседаниях, Симье тоже не терял даром времени, задабривая самых видных придворных, особенно если они не выказывали ему симпатии. Всего он, как говорят, потратил двенадцать тысяч дукатов в драгоценных камнях. Елизавета заверила его, что, как только герцог приедет в Англию, дело будет решено мгновенно, и, словно боясь передумать, заговорила о том, что бракосочетание можно назначить на первую же послепасхальную неделю.
Но мог ли в действительности приезд Алансона ускорить дело? Не говоря уж о большой разнице в возрасте, это был низкорослый и на редкость уродливый человек. Да люди со смеху покатятся, стоит им увидеть рядом высокую стройную женщину средних лет и двадцатипятилетнего карлика с лицом, обезображенным оспой, — словно на нем черти зерно молотили, — и большим носом картошкой. Правда, Франсис Уолсингэм, ныне главный секретарь Елизаветы, а ранее посол во Франции, писал ей несколько лет назад после встречи с Алансоном, что оспины не чрезмерно портят герцога, ибо, с медицинской пунктуальностью поясняет автор отчета, вглубь они не уходят, скорее напоминают небольшие пятна. Впрочем, с той же пунктуальностью продолжает Уолсингэм, на носу они как раз глубокие и, да простит меня Господь, вызывают искреннюю жалость к этому человеку. В письме чувствуется едва скрытое отвращение пуританина как к недоростку герцогу, так и ко всему развращенному французскому двору, что его вскормил.
На портрете, выполненном лет шесть спустя после описываемых событий, перед зрителем предстает действительно очень невысокий, скорее похожий на юношу мужчина с неуловимым взглядом маленьких глазок. Тонкая нитка усов едва касается женственного рта, подбородок почти безволосый. И вообще есть во всем его облике какая-то девичья застенчивость, однако ни намека на зрелость и мужественность. Если Алансон и был великим любовником, то ему на редкость удачно удавалось это скрывать.
В то же время это был, бесспорно, боец и циничный индивидуалист, за которым стояли семья и политические интриги, немало напоминающие те, в которые была втянута в юные годы сама Елизавета. В детстве он был нелюбимым младшим сыном, чуть ли не проклятием семьи, и вырос неслухом и забиякой. Впоследствии герцог принялся интриговать против брата, короля Генриха, — любимца матери, а затем беззастенчиво и самозабвенно (что Елизавете, безусловно, понравилось бы) заигрывать поочередно то с протестантами, то с католиками. Человек, несомненно, беспринципный, Алансон в то же время однажды торжественно провозгласил в присутствии своих приспешников, что «пока на троне сидит его брат, столь презрительно третирующий его, принца крови, ни одному из них света не видать». Такая смелость со стороны коротышки, ростом меньше чем в пять футов, должна была прийтись по душе Елизавете.
Между прочим, именно решимость, даже безрассудная отвага Алансона лежали в основе складывающихся династических связей между Тюдорами и Валуа. Пользуясь наступившей в опустошительной гражданской войне во Франции паузой, Алансон предложил свои услуги в борьбе с голландскими кальвинистами, восставшими против Филиппа II. Ситуация там сложилась весьма неопределенная. В первой половине 70-х годов испанцы полностью контролировали Нидерланды, но затем повстанцы-протестанты — с помощью английского провианта, английских волонтеров и английских денег — добились известного самоуправления и свободы вероисповедания. Влияние Габсбургов пошатнулось, и любой толчок мог привести к военному столкновению. Лестер, хоть и поседевший и отрастивший изрядный живот, мечтал повторить во Фландрии подвиги юности и хвастал, что в ближайшее время наберет такую армию, какую Англия не видела за последние сорок лет. Пока, впрочем, это были только слова, но Алансону, которого во Франции не любили за тщеславие и интриганство, ничто не мешало преследовать собственные цели, было бы только чем платить. Вот вместе с предложением руки и сердца он и обратился к Англии с просьбой ссудить его тремястами тысячами дукатов.
Но с английской точки зрения предприятие это было сомнительное. Ничего, естественно, не имея против укрепления антииспанских сил, Елизавета в то же время отнюдь не желала французского господства в Нидерландах, ибо эта территория могла стать плацдармом для броска в Шотландию, а оттуда и в Англию, тем более что такие планы Франция не переставала вынашивать. Если Алансон действительно ищет во Фландрии личной славы — то что ж, ничего худого в том нет, по крайней мере сейчас. Но если его просто используют как таран, тогда эта авантюра может оказаться опасной, и ему надо либо противостоять, либо — решение, конечно, радикальное — выходить за него.
Пришла и прошла Пасха, а королевской свадьбы все не было. Тем не менее брачный контракт был составлен по образцу подобного, уже очень давнего контракта между Филиппом и Марией Тюдор. И те же проблемы возникли перед участниками переговоров с английской стороны. Следует ли мужа английской королевы именовать королем Англии? Какие земли в Англии станут его собственностью, какие — герцогства, и как быть, если жена, что весьма вероятно, покинет земную юдоль раньше его? Далее, как быть с вероисповеданием, ведь Алансон — католик. Должно ли позволить ему отправлять собственный обряд, и если так, то последует ли этому примеру его свита?
Советники трудолюбиво занимались своим делом, не обращая внимания на ропот, возникший в народе в связи с предполагающимся браком, и даже забыв на время собственные распри и личные интересы. Им щедро заплатил Симье, а некоторым вдобавок к тому и испанцы; помимо того, им следовало угадывать и желания королевы, ибо от нее целиком зависело их личное благополучие (особо настороже надо было быть католикам: в том, что касается взяток от иностранцев, Елизавета глаз с них не спускала). Суссекс (вместе с Сесилом) выступал за брак отчасти из чувства верности королеве, а отчасти из желания насолить своему старому недругу Лестеру. Уолсингэм, чей вес в Совете в последнее время сильно вырос, разрывался надвое. Как фанатичный протестант, он содрогался при одной только мысли о том, что принцем-консортом Англии станет католик, но как яростный сторонник английского вторжения в Голландию против сатанинских сил Испании не мог не поддерживать военные амбиции Алансона, за которым стояли имя и влияние Валуа. Уязвленный Лестер, ревновавший к Симье, был, естественно, против. Играя на чувствах Елизаветы, он прикинулся больным как раз в тот момент, когда она готова была выдать Алансону разрешение на визит в Англию.
Сама же королева, очевидно, ожидала, что советники горячо одобрят ее намерение выйти замуж, ведь вот уже двадцать лет как они только об этом и твердили. Она была готова пренебречь таким препятствием, как вероисповедание будущего мужа (пусть Алансон, если уж ему так угодно, ходит на мессу в собственную часовню), готова была уступить его требованию быть официально провозглашенным королем Англии и даже согласна была на то, чтобы Франции (в контракте был и такой пункт) отошел один из английских портов, где собирались разместить французский гарнизон из трехсот человек, — небольшая, если вдуматься, армия вторжения. Она даже более или менее спокойно восприняла новую формулу — «Франсуа и Елизавета, король и королева Англии», — хотя поначалу подобное ущемление прав ее покоробило, о чем она не преминула в самой резкой форме заявить Симье. Но вспышка быстро угасла, и вскоре Елизавета вновь преисполнилась брачного энтузиазма. Как это ни парадоксально, она действительно хотела выйти замуж и уж меньше всего могла ожидать, что этому воспротивятся ее советники.
Тем не менее с таким сопротивлением королева как раз и столкнулась. Вернее сказать, потратив массу времени на споры, продолжавшиеся каждый день с двух часов пополудни до двух утра, советники так и не пришли к согласию. Каждый в отдельности, по крайней мере большинство, был против этого брака; в качестве же некоего государственного органа Совет принял решение свести воедино все доводы «за» и «против» и предоставить окончательное решение самой королеве. Что же касается условий, выставленных французами, Совет был един. Симье был призван в залу заседаний, и ему было объявлено, что требования явно чрезмерны. Француз пришел в ярость и вылетел из залы, изо всех сил хлопнув за собой дверью.
И все же французы не сдались. Не прошло и недели, как они возобновили попытки сломить сопротивление заупрямившихся советников королевы. Лестеру Алансон послал в дар двух великолепных испанских жеребцов, а Симье было велено любыми способами «задобрить» остальных, на что выделялась немалая сумма денег (эти дополнительные средства пришли весьма вовремя; все, что у него было, Симье уже потратил и теперь вынужден был закладывать драгоценности, чтобы было чем платить за банкеты и подарки, которыми он продолжал осыпать англичан).
Что же касается королевы, позиция членов Совета если и не обескуражила ее, то привела в явное расстройство. Она погрузилась в глубокую меланхолию, и из-за опасений за последствия к Елизавете были призваны самые близкие из ее окружения. Дам, что вообще- то было не принято, поселили непосредственно во дворце, где они должны были «развлекать» ее величество, не давая ей окончательно пасть духом.
Несомненно, она и сама была охвачена тяжелыми сомнениями, ибо, как бы ни убеждала других Елизавета в том, что желает этого брака, принять решение ей было нелегко, как нелегко и пережить происходящее. Смущали двусмысленная позиция советников, затянувшиеся переговоры, а также перспектива личной встречи с женихом, чья отталкивающая внешность стала притчей во языцех. Со всех сторон накапливались свидетельства народного недовольства будущим союзом с Францией, и недовольство это кое-где начало принимать открытые формы. И даже если выбор ее с точки зрения политической хорош, то что этот брак будет означать для нее лично? Принесет ли он радость, исполнение желаний или унизит, лишит того положения, которого она добивалась — и добилась — в течение двадцати лет?
Наедине со своими приближенными Елизавета не уставала повторять, что готова выйти за Алансона. Она то впадала в угрюмое молчание, то приходила в необыкновенное возбуждение, то язвила, то заливалась смехом, «горя нетерпением» свидеться с единственным из претендентов на свою руку, кто согласился приехать в Англию, чтобы увидеться с королевой до подписания брачного контракта. «Пусть не думают, что все кончится ничем, — говорила она, имея в виду возражающих против ее брака советников, — на сей раз я должна выйти замуж».
Но чем ближе приближалась роковая дата, тем более рискованным казался этот шаг. В спальне Елизаветы таинственно появлялись анонимные памфлеты, содержащие предупреждения об опасностях сближения с французами, а вместе с ними и теологические писания, авторы которых предсказывали, что, если Елизавета не откажется от своих притязаний на церковное владычество, Бог «незамедлительно накажет ее». Послания оставлялись там, где они наверняка должны были попасться на глаза адресату. Одно из них Елизавета как-то обнаружила прямо у двери, когда шла на обычную утреннюю прогулку по саду. Содержание настолько ее покоробило, что она немедленно отправилась к Лестеру, у которого провела целые сутки, и даже отменила по крайней мере одну из назначенных на следующий день встреч.
Помимо анонимных посланий, королева сталкивалась еще и с недовольным ропотом священников, ежедневно служивших обедню при дворе. Изо дня в день они с возмущением толковали своей пастве о проклятии, которое наверняка падет на голову той, что выйдет за чужеземца и католика; к вящему удивлению многих, объект этого красноречия — королева никак не реагировала на подобные выпады. То есть не реагировала до тех пор, пока один клирик не отважился безрассудно напомнить ей о судьбе покойной Марии. Какой неисчислимый ущерб государству, громогласно восклицал он, «нанесла Мария, взяв в мужья испанца-католика! Какие несчастья навлек этот брак на Англию, когда сотни сгорели на кострах, а тысячи были изгнаны из страны за веру!» Клирик распалялся все больше и больше, обрушивая на ее величество и всех собравшихся угрозы едва ли не геенны огненной, которые наверняка должны были возбудить в Елизавете застарелую ненависть к сестре. Королеву больно задело, что кто-то осмелился затронуть ее больное место, а еще сильнее — то, что юного Алансона, человека хоть и тщеславного, но милого и обходительного, сравнили с бессердечным тираном Филиппом.
Пылая от сдерживаемого гнева, Елизавета не дождалась конца службы и покинула церковь, едва неистовый проповедник закончил свою гневную отповедь предыдущему царствованию. Он продолжал еще что-то говорить, когда Елизавета, а вслед за ней и остальные потянулись к выходу. На свидетелей эта сцена произвела сильное впечатление: такое произошло впервые.
Но одно дело — открытый ропот, другое — попытка покушения. Однажды, когда Елизавета с Симье поехали прогуляться по Темзе на королевском судне, раздался выстрел, стреляли картечью. Кто-то из команды закричал от боли и, истекая кровью, свалился на палубу — его ранило в обе руки. Матрос находился всего в нескольких футах от Елизаветы, и никто не усомнился, что целились — с проходящего судна — в нее либо во француза.
В поднявшемся переполохе королева сорвала с шеи шарф и перевязала матроса, всячески успокаивая его и заверяя, что все будет хорошо, о нем позаботятся. Новых выстрелов не последовало, и корабль быстро отправился на стоянку.
Никому и в голову не приходило, что выстрел мог оказаться случайным (хотя на самом деле, как выяснилось, именно так и было). Нечто подобное, между прочим, омрачило пышные празднества в Кенилворте четыре года назад. Елизавета охотилась, когда буквально в нескольких дюймах от нее пролетела стрела, и охотники схватили человека с луком в руках — предполагаемого убийцу. Тогда об этом эпизоде много толковали: одни клеймили его как изменника, другие говорили, что это безобидный охотник, просто промахнулся, стреляя в оленя. Но тогда-то еще можно было гадать и сомневаться, а сейчас, когда королева готовилась затеять самую головокружительную за все годы своего царствования игру, когда со всех сторон на нее сыпались угрозы, проклятия, предупреждения о готовящихся свалиться на нее бедах, нельзя было не предполагать худшего.
В эти нелегкие месяцы первой половины 1579 года Елизавета не отвернулась от своих подданных, но начала предпринимать кое-какие меры предосторожности. Было намечено особое королевское шествие через весь город — первое после торжественной церемонии восхождения на трон. За безопасность всего предприятия, как и за официальные, а равно и неофициальные приветствия, отвечал сам лорд-мэр Лондона. Все было готово, когда накануне триумфального выезда королевы ему доставили от нее письмо. Не следует, писала она, допускать большого скопления народа, пусть граждане приветствуют ее величество малыми группами.
Через полчаса явился очередной посыльный. Пусть его светлость проследит, чтобы никто из приветствующих не был вооружен. Затем — третий. Елизавета решила не проезжать по Лондонскому мосту — собирается двигаться, как обычно, по воде.
В конце концов получилось так, что основной удар нанес ей не безымянный убийца, но один из самых приближенных королеве людей — Лестер.
Долгие годы граф вел самый беспорядочный образ жизни, о чем не говорил только ленивый. Он был последним в роду, и, как считали многие, ссылаясь на его дурную наследственность, хорошо, что последним, — и хотел сына. Не выродка, а законного наследника, рожденного в законном браке с женщиной, готовой перенести неудовольствие самой королевы. У него было много любовных связей (десятки, говорили недоброжелатели), а Дуглас Шеффилд, самая верная любовница, родила ему двоих детей, но в жены граф хотел бы взять красавицу Летицию Ноллис — троюродную сестру Елизаветы. Они и поженились тайно в 1576 году, через некоторое время после смерти мужа Летиции, но два года спустя, когда она была уже беременна от Лестера, ее отец Франсис Ноллис настоял на более официальной (хотя и тоже тайной) церемонии. Это был большой риск, ибо королеве наверняка со временем все должно было стать известно, но Ноллис не верил, что Лестер, этот известный распутник, все сделал по правилам, и хотел собственными глазами убедиться в том, что дочь обвенчана как положено.
О женитьбе прознал Симье и сообщил о ней Елизавете буквально за несколько недель до прибытия Алансона. Королева и так вся извелась от тревог и ожиданий, и измена Лестера произвела на нее тем более тяжелое впечатление. Она пришла в ярость. До чего же это похоже на Лестера — действовать за ее спиной! Малодушный предатель! Что же до Летиции, то иного определения, кроме «кровожадная волчица», для нее у Елизаветы не нашлось. Что же, пусть Лестер подумает теперь о своем будущем; королева велела схватить его и заключить в уединенный замок в Гринвиче, за которым должен был последовать мрачный Тауэр.
Как бы ни была рассержена и уязвлена Елизавета, как бы ни жаждала отомстить, не могла она не улавливать некоей причудливой параллельности в линиях жизни — ее собственной и Лестера. Люди говорили, что родились они в один и тот же час, так что одинаковый знак был дан им уже с рождения. А теперь, достигнув зрелого возраста, оба вознамерились вступить в брак. Граф был годом старше королевы, вот и женился на год раньше; теперь ее очередь. К тому же в его женитьбе была какая-то печальная уместность, ибо, как бы ни оплакивала Елизавета утрату Лестера как возможного мужа, его союз с Летицией Ноллис окончательно развязывал ей руки. И как бы тонки ни были романтические узы, связывающие ее с этим человеком, теперь они оказались порванными окончательно. Можно с легким сердцем выходить за Алансона.
Тот прибыл в Лондон 17 августа. Торжественной встречи не устроили, ибо хотя сам визит Алансона был секретом Полишинеля, официального характера он не носил и упоминать о нем никому не позволялось. Пелена секретности, свидания тайком придавали сильный эротический оттенок состоявшемуся наконец личному знакомству Елизаветы с ее воздыхателем-мальчиком. О первой встрече никаких свидетельств не сохранилось, так что остается лишь гадать, играл ли тогда герцог роль страстного, настойчивого влюбленного или отдал инициативу Елизавете, которая постепенно сбрасывала с себя маску настороженной официальности, жесткой скованности, оборачиваясь к собеседнику лицом теплым и человеческим. Скорее всего они собирались найти друг в друге лишь терпимых партнеров; на самом же деле разом возникла взаимная симпатия, а кончилось все так и просто увлеченностью.
«Королева в восторге от Алансона, а он от нее», — грустно отмечал испанский посол Мендоса. Ей приятно его обращение, нравятся его манеры, да и внешность, кажется, отнюдь не отталкивает. Короче говоря, «он сделался для нее единственными мужчиной». Если Симье стал ее Обезьянкой, то Алансон — Лягушонком. Он даже подарил ей брошь с намеком на это прозвище — на золотом цветке золотой лягушонок с головой герцога.
Тех людей при дворе, что обычно дергают за ниточки и потому всегда знают, что вокруг происходит, тайные встречи парочки приводили в совершенное отчаяние. Даже членов Совета ни во что не посвящали. Им просто приходилось делать вид, будто ничего не происходит, хотя своего отношения к брачным планам королевы, весьма их тревожившим, никто из них не скрывал. Тот факт, что Елизавета лично вела дела с Алансоном и Симье, уже сам по себе свидетельствовал о беспрецедентно серьезном характере переговоров. «Многие из тех, кто при одной мысли о возможности такого брака только улыбался, теперь вынуждены признать, что, судя по всему, к нему именно дело и идет», — писал Мендоса.
Елизавета же буквально наслаждалась происходящим, всеми его деталями — отчасти потому, что ей было просто интересно, отчасти потому, что хотелось позлить советников. Она использовала Алансона в качестве наживки — например, устраивая бал для придворных, прятала герцога, но так, что всем было видно, за шторами. И танцевала словно бы специально для него — с большей легкостью и подъемом, чем обычно, — и, ловя его взгляд, подавала тайные сигналы, тем самым опять-таки привлекая всеобщее внимание к герцогу.
Само сватовство, атмосфера тайны, ну и любовные знаки внимания со стороны вполне симпатичного, как выяснилось, юного герцога все стремительнее влекли Елизавету к естественному финалу. Она видела в Алансоне «Защитника свободы бельгийцев против испанской тирании» — титул, дарованный ему нидерландцами. Он был невысок ростом, но крепок духом; разве не заявил он — в ответ на слова о том, что французы никогда не признают его своим королем, если он женится на Елизавете, — что всякий, кто воспротивится этому браку, — его враг?
Надо выходить замуж, повторяла она себе. А коли надо, то пусть ее избранником будет этот мужчина. Места для кривых ухмылок и иронических замечаний в собственный адрес («Как раз в моем возрасте только и толковать о браке», — бросила она всего несколько месяцев назад) не осталось. Пора было окончательно приводить в порядок брачный договор.
Прибыл Алансон почти тайно, но прощалась с ним Елизавета на виду у своего окружения и, как рассказывают, очень нежно. Она подарила ему красивую драгоценность, а герцог в ответ надел ей на тонкий палец бриллиантовое кольцо стоимостью не меньше чем в десять тысяч крон. Отголоски недавнего ухаживания слышны были еще долго. Неделями после отъезда герцога Елизавета говорила о его великих достоинствах, замечательных качествах и даже упоминала о праведности Екатерины Медичи, о которой раньше иначе как с крайним отвращением не отзывалась, — и в личном, и в политическом плане.
Брошка с лягушонком сверкала у нее на шее, бриллиантовое кольцо — на пальце. Ну а сама Елизавета, тщательно подбирая слова, сказала так: «Я не против того, чтобы иметь его своим мужем».
Король французский, постой, не спеши
К английскому брегу стремить корабли!
Анжуйский герцог, постой, не греши
Мечтать о паденье английской земли!
До гроба, до смертного часа верны
Мы королеве одной,
Ей отдаем и силу, и честь,
И верный английский дух.
Правьте, французы, в краю родном,
В край не вторгайтесь чужой,
Ибо судьба вам — огонь и меч,
Выбор — одно из двух!
Не успел Алансон отправиться домой — и с дороги, сначала из Дувра, а потом из Булони, послать своей Елизавете в общей сложности семь любовных писем, — как в Англии была обнародована брошюра, изображающая его типом расчетливым и растленным.
Автором брошюры с длинным названием «Разверзшийся зев, который поглотит Англию, если Всевышний не удержит Ее Величество от брака с французом, который есть грех и проклятие», был некий Джон Стаббс, землевладелец с юридическим образованием, выступавший от имени твердокаменных, бескомпромиссных реформаторов, известных под именем пуритан. Стиль брошюры был столь же коряв, сколь и ее название, но аргументы определенны и остры.
Что это за мерзость, что за гнусность — презренный молодой распутник заигрывает с суровой сорокашестилетней матроной? (По неприятному совпадению брошюра появилась как раз в день рождения королевы.) Всякий знает истинный смысл такого рода заигрываний, цель их состоит в том, чтобы наложить руку на состояние матроны, а в данном случае — на целое королевство. Сама-то Елизавета — просто несчастная жертва, ему, Стаббсу, до слез обидно наблюдать, как «нашу дорогую королеву ведут на заклание, словно бедного ягненка».
И заклание наверняка состоится, потому что не может женщина в таких годах перенести муки рождения ребенка. Врачи, если только верны они будут клятве Гиппократа, наверняка признают, как это опасно — настолько опасно, что шансов на выживание матери и младенца почти нет (между тем Сесил всего несколько месяцев назад был вполне ободрен отчетом королевских врачей и камеристок, в котором говорилось, что ее величеству ни в коем случае не противопоказано иметь детей. Более того, те же врачи утверждали, что впереди у нее еще как минимум шесть лет «плодоносности», а сама беременность только омолодит королеву).
Сама мысль о плотской близости Елизаветы с растленным французом приводит Стаббса в содрогание. Ей, «воспитанной в духе святости», нельзя и прикасаться к человеку, пораженному венерическим заболеванием, этой карой, что Бог насылает на неразборчивых распутников.
Главное же, королеве не следует обманываться насчет истинных целей Алансона, а состоят они в том, чтобы «соблазнить нашу Еву и отнять у нее, а заодно и у нас всех английский рай». Подобно тому как ненавистный король Филипп, женившись на Марии Тюдор, некогда пришел в Англию во главе банды алчных необразованных испанцев, Алансон собирается покорить английские берега во главе «корыстолюбивых, растленных французов, этих отбросов королевского двора, отбросов Франции, отбросов всей Европы». Как слепни из крупа лошади, они будут сосать кровь из Англии, пока не отнимут все ее богатство и всю силу, а потом проглотят ее целиком, и Елизавета, оказавшаяся под пятой мужа, не сумеет им противостоять.
Брошюра Стаббса — это явное и откровенное оскорбление монарха. Покровительственный тон автора столь же неприемлем, сколь оскорбителен его язык; он подвергает сомнению верховную власть королевы, ее выбор, ее государственный ум, не говоря уже о способности к материнству, — одного этого достаточно, чтобы сурово покарать наглеца. Елизавета распорядилась весь тираж брошюры сжечь, а Стаббса, его издателя и его печатника — повесить.
Такая реакция должна была послужить уроком не только нечестивцам — участникам издания, но и группе влиятельных граждан, не считающих нужным скрывать свои взгляды. Наказывая Стаббса, Елизавета наказывала всех пуритан за дерзость и самоуверенность, ибо они, по сути, бросали вызов верховной власти, не признавая иного авторитета, кроме авторитета Библии (так, как они ее понимали), и без колебаний вставали в позу обвинителя, осуждая поведение всех и вся, включая ее величество.
Церковь, созданная Елизаветой еще в самом начале ее царствования, была построена на основе компромисса. Отличаясь политической целесообразностью, духовно она, однако, оставалась совершенно бесплодной. Равнодушных не трогала, а мужчинам и женщинам страстной веры представлялась институтом пустым и ненужным: ее ритуалы казались лишь бессодержательной, пусть и яркой, риторикой, ее священство — людьми ограниченными, ее доктрина — далекой от теплой человеческой веры.
Иные католики не принимали такую церковь вовсе, хотя большинство в открытую своего отношения не выказывали и на обедню ходили; иные протестанты уже в первые годы царствования Елизаветы начали формировать в недрах этой церкви собственную «параллельную церковь», предназначенную для нравственного перевоспитания всего общества. Правоверные священники-пуритане устраивали еженедельные сборища, на которых совместно читали Библию и молились, избавляясь таким образом от любого самомалейшего греха в собственных душах. Обыкновенные прихожане, вдохновленные примером пастырей, тоже приходили на эти регулярные «очищения», отдаваясь святому делу исправления нравов — собственных и чужих.
Сила пуританского движения заключалась в его радикальной, бескомпромиссной точке зрения на удел человеческий. Они признавали лишь полную святость, все остальное — от лукавого, сатанинский грех. Жизнь — поле битвы добра со злом, и испытание пройдут только те, кто закован в броню праведности и идет к цели твердо и неуклонно. «Сатана рычит, аки лев, мир сходит с ума, — писал один пуританин своему единомышленнику в 1578 году. — Антихрист идет на все что угодно, лишь бы с волчьей прожорливостью испить крови паствы Божьей».
Мир предстает в мрачном свете, в котором все видится как некий знак грядущего, звучит как зловещее предзнаменование.
Суровые времена взывают к особенной бдительности. Поэтому в каждом приходе должны быть тайные наблюдатели, отмечающие грехи заблуждающихся, а тех, в свою очередь, следует призывать на еженедельные сборища для наставления. «Богохульство, разврат, пьянство, преступление закона Божьего, дурной язык» — все должно быть тщательнейшим образом выведано, а виновные сурово наказаны. Но это только начало. Молитвы, неуклонное посещение проповедей, от которых волосы встают дыбом, долгие воскресенья, целиком отданные благочестивым размышлениям, изучение Библии и церковного ритуала — таковы предпосылки праведной жизни, являющей собой подготовку к концу света. Дети пуритан воплощают свой духовный искус уже в именах: Реформация, Страдание, Прах, Избавление. Избави Бог от Греха встречается в детской с Господи Спаси и Помилуй; церковно-приходские книги 70—80-х годов представляют собою настоящий богословский лексикон, чаще других встречаются Покаяние, Сотвори Благо и Стойкость.
Фривольные нравы елизаветинских времен были противны истинным пуританам. Актеров изгоняли из городов, костюмированные танцы в нарядах средневековья запрещались, как и всякого рода маскарады, когда выяснялось, что они собирают народа больше, чем проповеди. Нераскаянные грешники повсюду жаловались на священство, не позволяющее им веселиться, и действительно, легкая музыка, флейты и барабаны заглушались мощными и торжественными гимнами. Влияние, оказываемое пуританами, было гораздо сильнее, чем можно было ожидать, имея в виду их численность; объясняется это, быть может, тем, что, попадая в круг обычных людей, они сразу же выделялись обликом и поведением. Их лица — не лица, а маски с печатью самоотреченности; они держатся строго и прямо, в самой походке их угадывается твердая решимость и целеустремленность. Никаких украшений они себе не позволяют, и одежда их, являясь упреком щеголям, словно намекает на готовность к умерщвлению плоти.
Особо были заметны пуритане при дворе, где их строгое, аскетическое платье резко контрастировало с вызывающей роскошью камзолов всех остальных. Точно так же на фоне причудливых причесок модников, скалывавших локоны булавками или подвязывавших их шелковой лентой, сразу бросались в глаза растрепанные, до плеч длиною волосы избранных. Вызов соперничал с исключительной простотой, пышность — с демонстративной скромностью. И пуритане в этом соперничестве выглядели предпочтительнее, во всяком случае, больше запоминались.
Резкое негодование вызывала у них праздность двора. Выпивка, азартные игры, обжорство, распутство — все это навлекает справедливый Божий гнев и осуждение со стороны священства. Безудержные, до головокружения, танцы «с их неприличными движениями, ужасным топотом, танцы под сладкие звуки музыки, непристойные песни, неправедные стихи» рассматривались пуританами как нарушение священных заповедей, а сквернословие считалось бесчестьем перед Богом и оскорблением христианского братства. Королева, любившая, как известно, оба занятия — и танцы, и сквернословие, — получала свою долю порицания. Более того, язык ее вызывал особые нарекания.
«Впадая в ярость, Ваше Величество, — писал Елизавете один пуританин, некто Фуллер, — часто вспоминает имя Божье всуе». И действительно, королева то и дело клялась ранами Христовыми, его распятием, его головой и иными наиболее почитаемыми символами, не говоря уже о святых. С библейскими заповедями против святотатства это как-то не очень сочеталось. А подданные следовали примеру своей королевы. Так и писал ей все тот же Фуллер: «Следуя дурному примеру Вашего Величества, большинство людей разного чина и звания постоянно богохульствует и сквернословит, оскорбляя тем самым Всевышнего и не получая за то никакого наказания».
Точно такой же тон сурового личного осуждения приняли пуритане в парламенте, где они составили мощную оппозиционную фракцию. Их резкие, звучные голоса взмывали до высот подлинной риторики, особенно когда они осуждали принятую церковную иерархию, на верхушке которой находились епископы и архиепископы, это «изобретение Сатаны», Молитвенник, эту «недостойную книгу — подражание католическому требнику», и в особенности королевское руководство церковью. Наиболее резкий характер приняли выпады против такого положения вещей в конце 70-х годов. На Пасху 1579 года один священник, обращаясь к лорд-мэру и магистратам Лондона, обрушился на королеву с такими яростными нападками, что его пришлось остановить и буквально стащить с кафедры. Один из лидеров пуритан, Питер Вентворт, выступил в парламенте со страстной речью, направленной против бессмысленной реформы церкви, затеянной Елизаветой. Он говорил и говорил, постепенно выходя за рамки первоначального предмета и нападая на королеву с неслыханной резкостью. «Разумеется, — возглашал он, — кто из нас без греха, в том числе и наша возлюбленная королева, да что там говорить, ведь Ее Величество грешит, грешит сильно». Он готов был и далее продолжать в том же духе, да члены палаты общин «из уважения к достоинству королевы» его остановили.
Вентворта поместили в Тауэр, хотя и этого человека лично, и его единоверцев Елизавета ценила, ибо за нападками, сколь угодно несдержанными, стояла нескрываемая любовь к своей Юдифи, своей Деборе, своей возлюбленной Глориане. Елизавета — грешная, заблуждающаяся женщина, чье политическое чутье подводит ее, когда речь идет о вопросах совести; но она же — протестантка и глава протестантского государства, властительница, избранная самим Богом для руководства народом. Бескомпромиссно атакуя ее, пуритане в то же время первыми готовы были душу и жизнь за нее отдать, это они были главными архитекторами культа королевы, столь сильно развившегося как раз в это десятилетие — в 70-е годы. С точки зрения пуритан, вечная борьба между добром и злом приняла в конце XVI века форму борьбы между Англией и ее противниками из стана католиков; в этих условиях прямой долг пуритан был стать на защиту своей королевы. Даже в страстных их голосах начинала в иные минуты звучать какая-то нежность. «При мысли о том, что у нас есть такое сокровище, сердце готово разорваться от радости», — говорил о своей повелительнице один член палаты общин, добавляя, что «дрожит от страха при мысли о том, что такое сокровище можно и потерять».
Однако ценя их патриотизм и испытывая чувство признательности за любовь, Елизавета относилась к пуританам с некоторой настороженностью, ибо фанатизм и визионерство нередко заводили их слишком далеко. В Кембридже, интеллектуальном центре движения, студенты в религиозном экстазе били окна и крушили святыни. Безумные священники да и обыкновенные прихожане нередко впадали в настоящую истерику, теряя над собою всякий контроль. Однажды во время службы в личной часовне Елизаветы произошел такой случай. Какой-то безумец, потрясая кулаками и выкрикивая «неприличные и еретические слова», подскочил к алтарю и, не обращая внимания на попытки остановить его, швырнул оземь крест и светильники, эти, в глазах пуритан, символы католицизма. Конечно, он обезумел, но в безумии его была некоторая система, и человека этого, вместо того чтобы отправить в сумасшедший дом, призвали пред очи членов королевского Совета. Как он мог позволить себе такое? Вместо ответа он поднял над головою английский перевод Нового Завета: вот мое оправдание. Какие тут еще слова были нужны?
Неистовые, безумные, ни в чем не знающие меры пуритане были в глазах Елизаветы таким же проклятием, как для них ее богохульство. Их язык — ультиматумы и абсолюты; ее язык — гибкость и изворотливость. Они явно представляли собою угрозу для королевской власти, и Елизавета решила положить конец их распространяющемуся влиянию.
Прежде всего следовало отменить еженедельные «моления». Елизавета велела архиепископу Кентерберийскому Эдмунду Гринделу передать соответствующее указание епископам. Но Гриндел заупрямился. Священство должно возвышать дух людей, настаивал он, так зачем же подавлять движение, столь благотворное для духовной жизни? Он не может пойти на такой шаг. Королева, если ей будет благоугодно, может сместить его с должности, но «моления» должны продолжаться. На этом Гриндел не остановился. Попытки Елизаветы управлять делами церкви, говорил он, опасно напоминают попытки папы держать под контролем своих священников. «Не забывайте, мадам, что и вы смертны и, будь вы и великая королева, тот, кто там, на небесах, сильнее». В этих последних словах Гриндела чувствовался сильный пуританский дух. Да не повторит ее величество ошибки библейского царя Иосифа, который, «достигнув силы, открыл свое сердце разрушению и презрел Бога».
Королева пропустила это предупреждение мимо ушей и, с неудовольствием отметив про себя строптивость Гриндела, передала указание священникам через его голову. Архиепископа Кентерберийского временно отстранили от дел, но особой огласки этому Елизавета решила не придавать, ибо если всякий раз, как кто-нибудь из ее подданных выкажет сочувствие пуританам, она будет реагировать слишком остро, то ни на что другое времени вообще не останется. Ведь иногда пуританские взгляды разделял не только Гриндел, но и Сесил с Лестером; Ноллис и Уолсингэм сами были пуританами, и, по правде говоря, Елизавета сильно подозревала, что именно ее непроницаемый и в то же время насмешливый главный секретарь стоял за публикацией «Разверзшегося зева».
В лице Франсиса Уолсингэма, занимавшего свой пост последние шесть лет, Елизавета столкнулась с особенной проблемой. В кругу советников он отличался всегдашней прямотой, ничто не могло остановить его в высказывании собственного мнения. И прямоту эту Елизавета ценила. Однако же всякий раз как он высказывался, королева не могла до конца решить, кто это говорит — убежденный пуританин, раб доктрины, или опытный великосветский дипломат. Ибо Уолсингэм являл собою загадку: суровый борец за чистоту веры — и в то же время аристократ ренессансных времен. Он смотрел на жизнь сквозь призму неизбежности приближающегося конца света, но выражался на изысканном французском, или итальянском, или немецком, или испанском. Его незаурядная образованность — он учился в Кембридже вместе с Джоном Чиком — подкреплялась двухлетними странствиями и научными изысканиями на континенте, что и позволило ему сделаться самым, наверное, искусным и тонким дипломатом елизаветинских времен.
Но, полагаясь в государственных делах на суждения Уолсингэма и его глубокое знание жизни при европейских дворах, Елизавета в то же время ни на секунду не упускала из виду, что его взгляды — это взгляды изгнанника (он был выслан из страны при Марии) и страстного противника дьявольских козней папы. Раскрывая заговоры дома и за границей, он был на высоте, но когда дело доходило до интриг, подводных течений, полунамеков елизаветинской политики, он нередко терялся, особенно если ему-то самому праведное решение вопроса казалось совершенно очевидным.
Судил Уолсингэм о ситуации, в которой оказалась Англия, ясно и недвусмысленно. Католические силы Европы во главе с Испанией, считал он, в непродолжительном времени нападут на протестантскую Англию. Преследуя свои цели, они наверняка задействуют Марию Стюарт (от нее исходит самая главная опасность для Елизаветы, и ее давно следовало бы казнить) и будут опираться на бунтарей-католиков в самой Англии. Поскольку Армагеддон все равно неизбежен, уверял Уолсингэм, надо встретить его во всеоружии. Англии следует решительно выступить против Испании и всех сил тьмы на любой из границ Священного мира — во Франции, где гугеноты сражаются с католиками, в Нидерландах, где голландские кальвинисты выступают против испанского оружия, и даже в Новом Свете. Союз с Алансоном, наследником католического трона, в этом смысле — чистое безумие; это сродни союзу с самим сатаной. Елизавете ни в коем случае не следует выходить за него, пусть ценою будет ее личное счастье и даже продление рода Тюдоров.
В том, что именно Уолсингэм является наиболее решительным противником ее готовящегося брака, Елизавета не сомневалась. Но, с другой стороны, и не могла при всем желании объяснить его позицию лишь слепой приверженностью пуританской вере. Слишком ценила она его ум и государственную мудрость. Вообще-то говорил он так: «Сначала слава Божья, затем благополучие королевы», ставя, таким образом, религию выше патриотизма и преданности монарху, но в этом смысле как раз его позиция была скорее типична, нежели исключительна. Так что следует, как и прежде, полагаться на его дар предвидения, его неиссякаемую энергию — трудился он больше, чем кто бы то ни было из помощников королевы, — и трезвый взгляд на жизнь. Но никакой подпольной деятельности Елизавета не потерпит. Если он действительно хоть в какой-то степени имеет отношение к появлению брошюры Стаббса, следует выразить ему свое неудовольствие.
Стаббса, его издателя и печатника королева распорядилась повесить, но когда дело дошло до обвинительного заключения, разгорелся спор относительно противоправности их деяния. На самом ли деле по закону нельзя обличать жениха, пока он еще не стал мужем королевы? Юристам давно уже не приходилось сталкиваться с таким вопросом — с тех самых пор, как Мария Тюдор вынуждена была стать на сторону своего мужа Филиппа. Иные не могли примириться с мстительностью Елизаветы — один судья даже вышел из состава суда, лишь бы не подписывать обвинительный приговор.
В назначенный день, это было в начале ноября, автора и издателя — печатник был помилован — доставили на площадь перед Вестминстером, где была сооружена плаха. Собралась большая толпа: переступая с ноги на ногу и потирая руки от холода, люди угрюмо ожидали начала кровавого зрелища. Холодно было не по сезону — вероятно, предстояла суровая зима. Повсюду уже говорили о необычных морозах и метелях и о том, что бы это могло означать. Весь сентябрь лили беспрерывные дожди — улицы превратились в сплошные потоки. В октябре пронеслась комета, и все это вместе было сочтено явным предзнаменованием. Смысл его вычислить было нетрудно. Впереди что-то ужасное: либо гибель великого человека, либо война, либо природное бедствие, либо, наконец, брак английской королевы с французским герцогом — настоящее проклятие.
Стаббса и издателя приговорили в конце концов к отсечению правой руки. Первым сделал шаг вперед Стаббс. Он закатал рукав и положил ладонь на деревянную плаху. Присутствие духа не оставило его. Те, кто стоял поближе, слышали, как он произнес: «Молитесь за меня, мой час пробил». Сверкнуло лезвие топора. Несчастный, пошатнувшись от боли и вида собственной крови, сорвал здоровой рукой шляпу и с криком «Боже, храни королеву!» упал без сознания на землю.
«Люди застыли в молчании, — пишет очевидец, — то ли от ужаса при виде этого нового и еще непривычного вида наказания, то ли от сострадания к жертве — человеку чистой и незапятнанной репутации, то ли из ненависти к предстоящему браку, который в глазах большинства будет означать конец веры». То ли, мог бы добавить очевидец, будучи потрясенными жестокостью королевы.
Поведение ее и в самом деле отличалось немалыми странностями. Сражаясь со своими упрямыми советниками, она то пыталась надавить на них, то их задабривала. Отчаяние на грани слез могло мгновенно перейти в ярость при столкновении с малейшим несогласием. Теперь она вовсе утратила искусство «маленьких уловок» (по выражению Мендосы), которые раньше нередко позволяли ей достигать желаемого результата. Наоборот, советники ныне умело играли на ее страхах и предчувствиях. Зная, как «малодушно» боится она любой угрозы, они стращали ее возможностью предательства или вторжения врага. Ну как же, как может она даже думать о союзе с католиком, восклицал Ноллис, когда сама же запрещает своим подданным-протестантам такие браки? Елизавета сурово посмотрела на него — она не забыла роль, которую он сыграл в женитьбе Лестера на своей дочери. Помнила она и о том, что сам Ноллис подобно Стаббсу — пуританин. «Дорого же ты заплатишь за свой религиозный пыл», — подумала про себя Елизавета.
Сесила она доводила до отчаяния, а на Хэттона нападала так сердито, что он целую неделю вынужден был скрываться от нее. Что касается Уолсингэма, то он со своей обычной прямотой высказался против брака и начал было приводить аргументы, но Елизавета прервала его на полуслове и, заклеймив как защитника еретиков, отослала прочь. Елизавета теперь все чаще теряла самообладание и за три месяца, прошедших со времени отъезда Алансона, сделалась раздражительной, капризной и нетерпимой. А когда, несмотря на все ее настояния, советники так и не согласились благословить брак своей королевы с французом, Елизавета, по свидетельству современников, впала сначала в ярость, а потом глубокую тоску, что было заметно каждому.
Что же до самих членов Совета, то им только и оставалось, что твердо держаться своей позиции. Ряды их поредели. К 1579 году отошли в тень многие из тех, кто был на виду в первое десятилетие царствования Елизаветы: Пембрук, Нортгемптон, Арундел; иные умерли, других отправили в отставку, а Норфолка так и вовсе казнили. Суссекс, чьим мнением при дворе все еще дорожили, тем не менее постоянно жаловался, что королева практически не обращает на него внимания: он для нее — что старая щетка, когда надо, воспользуются, а потом снова куда-нибудь в угол швырнут. Ноллис все больше и больше скрипел по поводу распущенности нравов, вслух мечтая о «королевстве, где добродетель в чести, а порок наказан». При дворе над ним только что в открытую не смеялись. Хэттон, некогда гибкий и умелый тактик, примирявший интересы различных фракций, тоже потерял прежнее значение, уступив место деятельному Уолсингэму, а также Сесилу, взвешенная позиция которого не давала Совету распасться на враждующие группировки.
Но Сесил старел. Его начали донимать всяческие болезни, он страшился малейшей простуды. Годами он трудился денно и нощно, напрягая ум и тело, и теперь находил все больше и больше удовольствия в том, чтобы присесть вечерком с внуками у камина да рассказать им какую-нибудь забавную историю, а еще — «возделывать свой собственный сад». И все-таки он по-прежнему был нужен Елизавете. Ум, трезвость, мудрость — все осталось при нем. Сам он мог называть это «занудством», но Елизавета употребляла другие слова — «взвешенное суждение», в коем она как раз и нуждалась, особенно когда, по собственному признанию, «мысль ее блуждала в лабиринте» и нужна была ариаднина нить.
Лестер пребывал в полуопале: королева его как бы простила, но в то же время держала на расстоянии. Во всяком случае, былое влияние он потерял безвозвратно. Узнав о женитьбе графа, Елизавета поначалу пришла в ярость и велела бросить его в темницу, но потом несколько остыла. Неделю Лестер действительно провел в насильственном одиночестве, но официально было объявлено, что он болен и проходит курс лечения. По прошествии этого времени Лестер оставил двор и отбыл в один из своих замков.
Утрату королевского расположения он явно переживал да и страшился к тому же потерять власть, а возможно, и богатство. В этом духе он написал Сесилу, сетуя на то, что, пожертвовав королеве своей молодостью и свободой, он вот-вот останется у разбитого корыта. Он, жертва злокозненности врагов и заложник собственной бескорыстной и по заслугам не оцененной преданности государыне, чувствует, как его буквально втаптывают в грязь. Двадцать лет он верно и самоотверженно служил королеве, всегда был честен в деяниях своих и помыслах, продолжает свою исповедь Лестер. И вот теперь все так странно и необъяснимо изменилось, королева лишила его своего покровительства, и недовольство ее не знает границ. Он чувствует себя, как побитая собака, которая ничем не провинилась перед хозяином. В своем умении прикинуться несчастным, которым Лестер владел всегда, в данный момент он достиг совершенства, и теперь советами его королева (да и всякий другой) вряд ли могла бы воспользоваться.
После многих недель смятенности и раздумий, когда одно решение тут же менялось на другое, прямо противоположное, Елизавета наконец приступила к действиям. 20 ноября она распорядилась срочно завершить работу над брачным контрактом, а еще несколько дней спустя Симье, остававшийся после отъезда своего повелителя в Англии для улаживания последних дипломатических формальностей, отбыл с договором на руках во Францию.
Жребий был брошен. Если кому-нибудь из членов Совета и пришло в голову, что Елизавета блефует, им быстро пришлось убедиться в собственной ошибке: все делалось всерьез. Королева не решилась предстать перед парламентариями. Сессия, первоначально назначенная на октябрь, была перенесена, сопротивление же предполагаемому союзу с французским герцогом в народе ничуть не уменьшилось. На протяжении всей зимы, когда морозы сковали реки, а снегу выпало столько, что все дороги и городские улицы оказались сплошь в сугробах, священники-пуритане по-прежнему собирали паству на еженедельные «моления», борясь со злом и возвышая голос против брака Елизаветы с Алансоном. Королева грозила наказать их, но угрозы своей в исполнение не приводила. В нежных письмах своему возлюбленному Франсуа Постоянному она признавалась, что ее все больше начинает беспокоить его вероисповедание. Он — милый, славный Лягушонок, и она была бы счастлива прожить с ним до конца жизни, но ее подданные, писала она, не примут короля, исповедующего католическую веру. И если не справиться каким-нибудь образом с этим препятствием, то их страстная любовь так и останется платонической.
Был ли то первый признак будущего разрыва? Современники, и в Англии, и на континенте, неотступно следили за происходящим. Кое-кто был убежден, что все эти переговоры, все эти признания в любви — не более чем политическая игра. «Мне лично идея брачного союза между королевой и Алансоном всегда казалась мертворожденной, — писал из Мадрида Филипп своему послу в Лондоне Мендосе. — Не исключаю, что разговор на эту тему будет продолжен и, возможно даже, стороны достигнут какого-то согласия, но не сомневаюсь, что в последний момент Ее Величество отступит».