1. «Не философствовать — значит уже философствовать». Западный философский дискурс требует широты охвата и крайней степени понимания. Он принуждает любой другой дискурс оправдываться перед философией.
Рациональная теология принимает эту подчиненность. Если она извлекает в пользу религии какую-нибудь область, над которой более не осуществляется контроль философии, то эта область будет по праву признана философски не контролируемой.
2. Это достоинство наивысшего и царственного дискурса пришло в западную философию в силу строгого совпадения мышления, в котором философия имеет место, с идеей реальности, в которой это мышление мыслит. Для мышления это совпадение означает: не мыслить сверх того, что принадлежит «деянию бытия»; или, по меньшей мере, не мыслить сверх того, что изменяет предварительную принадлежность «деянию бытия», что представляют собой идеальные или формальные понятия. Для бытия реального это совпадение означает: осветить мышление и мыслимое в своем проявлении. Проявляться, освещаться — это действительно иметь некоторый смысл, иметь истинную интеллигибельность, находящуюся под всеми модификациями смысла. С этого момента необходимо понимать рациональность «деяния бытия» не как случайную характеристику, приписываемую ему, когда разум начинает его познавать. То, что мышление начинает познавать, уже является интеллигибельностью. Необходимо понимать рациональность как непрерывное возникновение мышления посредством энергии «деяния бытия» или посредством его проявления и необходимо понимать разум, исходя из этой рациональности. Разумное мышление, мышление бытия — возможно, это выражение является плеоназмом247, эквивалентным плеоназмом, оправданным, однако, превратностями и лишениями, которым по праву подвергается данное отождествление разумного мышления и бытия.
3. Следовательно, философский дискурс должен быть в состоянии объять Бога, о котором говорит Библия, если только этот Бог имеет смысл. Но, мыслимый, этот Бог сразу оказывается внутри «деяния бытия». Он там оказывается как сущее в высшей степени. Если размышление о библейском Боге, теология, не достигает уровня философского мышления, то не потому, что она мыслит Бога как сущее, не разъяснив предварительно «бытие этого сущего», но потому, что тематизируя Бога, она вводит Его в ход бытия, тогда как Бог Библии означает сверх-бытие, трансцендентность невероятным образом — т.е. без аналогии с идеей, подчиненной критериям, без аналогии с идеей, предварительно проявляющей себя как истинная или ложная. Не случайно история западной философии оказалась разрушением трансцендентности. Рациональная теология, глубоко онтологичная, старается воздать должное трансцендентности в области бытия, выражая ее наречиями высоты, применяемыми к глаголу быть: как если бы Бог существовал в высшей степени или по преимуществу. Но высота, которая выражена таким образом — или высота превыше всякой высоты, — зависит ли она от онтологии? А модальность, которую выявляет наречие, отсылающее к величию неба, простирающемуся над нашими головами, — не определяет ли она неуловимый смысл глагола «быть» до такой степени, что исключает его из мыслимого, до такой степени, что исключает его из проявляющегося esse (быти), т.е. проявляющегося разумным в контексте?
4. Можно, конечно, предположить, что Бог Библии не имеет смысла, т.е. Его, если говорить по существу, нельзя назвать мыслимым. Это было бы второй составляющей альтернативы. «Понятие Бога не является проблематичным понятием, оно вовсе не является понятием», пишет в своей недавно вышедшей книге г-жа Деломм, продолжая линию философского рационализма, который отказывается принять трансцендентность Бога Авраама, Исаака и Иакова в число тех понятий, без которых не было бы мышления. То, что Библия возвышает над всяким пониманием, возможно, еще не достигло порога интеллигибельности.
Задача, которая с этого момента нами ставится, состоит в вопрошании: тождественен ли смысл бытию сущего, т.е. не является ли смысл, который есть смысл в философии, уже сужением смысла, не является ли он уже производной или отклонением от смысла, не рассматривается ли уже смысл, тождественный сущности (т. е. деянию бытия, бытию в его бытии), в присутствии, которое является временем Тождественного — предположение, которое может оправдаться только при возможности подняться от смысла, как будто обусловленного, до смысла, который невозможно выразить ни в терминах бытия, ни в терминах сущего. Следует себя спросить, возможно ли вне интеллигибельности и вне рационализма идентичности, сознания, настоящего и бытия (т.е. вне интеллигибельности имманентности) существование значения, рациональности и рационализма трансцендентности, возможно ли вне бытия проявление смысла, основным качеством которого в переводе на язык онтологии будет предшествование бытию. Невозможно с уверенностью сказать, что вне пределов бытия и сущего мы обязательно оказываемся в дискурсе мнения или веры. В действительности, продолжая оставаться или претендуя на нахождение вне разума, вера и мнение говорят на языке бытия. Именно мнение веры менее всего противостоит онтологии. Спрашивать себя, как это мы пытаемся здесь сделать, возможно ли выразить Бога в рациональном дискурсе, который не был бы ни онтологией, ни верой, — значит неявно сомневаться в установленной Иегудой Галеви и продолженной Паскалем формальной оппозиции между Богом Авраама, Исаака и Иакова, призываемым в вере без философии, — с одной стороны, и богом философов, — с другой; значит сомневаться что эта оппозиция составляет альтернативу.
5. Мы сказали, что для западной философии разум или интеллигибельность совпадают с проявлением бытия, как если бы само дело бытия под видом интеллигибельности становилось бы ясным и с этого момента превращалось бы в интенциональную тематизацию в опыте. Тематизацию, из которой проистекают или к которой способны, стремясь к ней или ожидая ее, все возможности опыта. В заявлении темы дело бытия или истины исчерпывается. Но если бытие есть проявление — если осуществление бытия приводит к этому заявлению, — то проявление бытия есть лишь проявление «этого осуществления», т.е. проявление проявления, истина истины. Таким образом, философия обнаруживает в проявлении свою материю и свою форму. Таким образом, она, видимо, остается в своей привязанности к бытию — к сущему или бытию сущего — интригой познания и истины, осуществлением опыта между светлым и темным. Очевидно, именно в этом смысле она несет в себе духовность Запада, где дух пребывает в том же объеме, что и знание. Но знание
— или мышление, или опыт — не должно пониматься как какое-либо отражение внешнего в глубине души. Понятие отражения, оптическая метафора, заимствованная у сущего и тематизируемых событий, не присуща знанию. Понять сущность знания можно только исходя из сознания, специфическая особенность которого ускользает, когда мы ее определяем с помощью концепта знания, которое ее предполагает.
Именно как модальность или разновидность бессонницы, сознание есть сознание чего-то, т.е. собирание в бытии или в присутствии, которое — на определенном этапе бодрствования, когда бодрствование облечено в справедливость — приводит к бессоннице248. Бессонница — бдение или бодрствование, — не определяемая через простое отрицание естественного феномена сна, принадлежит к категориям, предшествующим антропологическим категориям внимания и оцепенения. Оставаясь на грани пробуждения, сон всегда соединяется с бодрствованием: пытаясь избежать его, он прислушивается в повиновении бодрствованию, которое ему угрожает и его зовет, бодрствованию, которое требует. Категория бессонницы не сводится ни к утверждению тавтологии Тождественного, ни к диалектическому отрицанию, ни к экстазу тематизируемой интенциональности. Бдеть [бодрствовать] не значит бдить [бодрствовать для чего-то] — где уже обнаруживается идентичное, отдых и сон. Только в сознании уже оцепенелое бодрствование приобретает содержание, которое определяется и собирается в присутствии, в «деянии бытия» и в нем поглощается. Бессонница как категория — или как мета-категория (но именно через нее «мета» приобретает смысл) — не вписывается в таблицу категорий, исходя из определяющей деятельности, осуществленной по отношению к иному как данному через единство Тождественного (и всякая деятельность является лишь идентификацией и кристаллизацией Тождественного против Иного, но под его влиянием), чтобы обеспечить Иному, упроченному в сущем, притяжение бытия. Бессонница (т.е. бодрствование пробуждения) в самом сердце своего формального или категориального равенства обеспокоена Иным, который вынимает из нее все, что в ней есть, и вкладывает себя в сущность Тождественного, в идентичность, в отдых, в присутствие, в сон; Иным, который разрывает этот отдых, разрывает его изнутри состояния, в котором собирается установиться равенство. Именно в этом заключается нередуцируемый категориальный характер бессонницы: Иной в Тождественном, не отчуждающий его, но пробуждающий; пробуждение как требование, с которым не сравнится и которое не усыпит никакое повиновение: «большее» в «меньшем». Или, если говорить более простым языком, именно в этом заключается духовность души, постоянно пробуждаемая от состояния души, когда бодрствование замыкается в самом себе или засыпает, чтобы отдохнуть в пределах своего состояния. Т.е. пассивность Вдохновения или субъективность субъекта, разочарованного в своем бытии. Определенность бессонницы, более определенная, чем определенность какой-либо определяющей, ограничивающей, заключающей в себе формы, безусловно, более определенная, чем определенность формы, заключающей в присутствие и в esse (быти), наполняющей содержанием. Бессонница, или бодрствование, но бодрствование без интен-циональности — не-за-интересованное. Неопределенность — но не отсылающая к форме, не являющаяся материальностью. Форма, не достигающая своего истинного контура формы, не вкладывающая в содержание свое собственное отсутствие. Бессодержательное — Бесконечное.
6. Сознание уже порвало с этой не-за-интересованностью. Оно является идентичностью Тождественного, присутствием бытия, присутствием присутствия. Необходимо мыслить сознание исходя из этой эмфазы присутствия249. Присутствие есть лишь возвращение сознания к самому себе, вне сна, и при этом сознание становится бессонницей; даже если возвращение к себе, в качестве сознания себя, является лишь забвением Иного, который пробуждает Тождественное изнутри, даже если свобода Тождественного является лишь грезой. Присутствие может быть только непрерывным возобновлением присутствия, непрерывным представлением. Непрерывность присутствия является повторением, его возобновлением, его апперцепцией представления. Возобновление не описывает представление. Именно представление есть сама возможность возвращения, возможность постоянного или присутствие настоящего. Единство восприятия, «я мыслю», которое необходимо обнаружить в представлении и которому, таким образом, отведена некая роль, не является способом сделать присутствие чисто субъективным. Синтез, осуществляемый единством я мыслю вне опыта, конституирует действие присутствия, или присутствие как действие, или присутствие в действии. Охватывающее движение, осуществляемое единством, ядром которого является «я мыслю», которое, будучи синопсией, есть необходимая структура для реальности актуальности настоящего. Понятие, которым оперирует трансцендентальный идеализм, представляющий собой «деятельность духа», не основывается на какой-либо эмпирии развертывания умственной энергии. Он, скорее, является крайней степенью правильности, крайней до напряжения, присутствием присутствия, тем, что есть бытие в аристотелевском действии, присутствием присутствия, крайним напряжением вплоть до разрыва присутствия в «опыте, совершенном субъектом», где, если быть точным, присутствие заключается в самом себе, переполняется и осуществляется. Психика сознания является той эмфазой бытия, тем присутствием присутствия, чрезмерностью присутствия, которая является неизбежной, необратимой, без возможного забвения в связях какой-либо неразрывной импликации; «непрерывность» является экспликацией без возможного сглаживания, отсылкой к пробуждению под видом осознания, но также бдительность по отношению к бытию, внимание к ..., а не обращенность к иному, уже разновидность определенности без интенциональности Бессонницы. И поэтому благодаря сознанию ничто не может скрыться в бытии; это свет, который светит от начала до конца мира; все, что уходит в прошлое, вспоминается или обнаруживается историей. Реминисценция есть крайнее сознание, а также универсальные присутствие и онтология: все, что заполняет поле сознания, было в свое время принято, воспринято и имело происхождение. Благодаря сознанию прошлое есть лишь разновидность настоящего. Ничто не может и не могло произойти, не явившись, пройти контрабандой без декларации, без самопро-явления, без досмотра на предмет истины. Трансцендентальная субъективность является видом этого присутствия: никакое значение не предшествует тому, которое я даю.
С этого момента процесс настоящего разворачивается благодаря моему сознанию как «нота, выдержанная» в своем постоянстве, в своей самоидентичности, в одновременности ее моментов. Процесс субъективного не приходит извне. Именно присутствие настоящего предполагает сознание таким образом, что философия, в поисках трансцендентальных действий апперцепции я мыслю, не является болезненным и случайным любопытством; она является представлением — повторным осуществлением представления, т.е. эмфазой присутствия, неизменностью бытия в его одновременности присутствию, в его постоянстве, в его имманентности. Философия не просто является знанием имманентности, она есть сама имманент-ность250.
7. Имманентность и сознание как собирающее проявление проявления не оказываются поколебленными феноменологической интерпретацией аффективных состояний или сознательной психикой, полагающей в сердце сознания переживание и тревогу, которые потрясли бы его бесстрастность или, исходя из страха и трепета перед священным, поняли бы их как изначально переживаемые. Не случайно аксиология и сфера практического, по Гуссерлю, относятся к репрезентативному фону.
Они остаются опытом — опытом ценностей или опытом желаемого в качестве желаемого. Репрезентативный фон, который Гуссерль делает явным, состоит, впрочем, не столько в некой искренности теоретического намерения, сколько в идентификации идентичного под видом идеальности, сколько в собирании, представлении под видом присутствия, под видом ясности, от которой ничто не ускользает, одним словом, в имманентности.
8. Но заметим, что интерпретация аффективности как разновидность представления или как основанная на представлении удачна лишь тогда, когда аффективность взята на уровне стремления (или вожделения, как говорил Паскаль), на уровне намерения, которое может удовлетвориться в удовольствии или, неудовлетворенное, остается чистой нехваткой, которая заставляет страдать; под такой аффективностью обнаруживается онтологическая деятельность сознания — любое вложение и понимание, т.е. присутствие и представление (чисто теоретическая тематизация которого является лишь модальностью). Это не исключает того, что на пути, отличном от пути стремления, идущего к своему завершению, проявится аффективность, выступающая на плане и замысле сознания и выходящая из имманентности, которая является трансцендентностью и о которой мы попытаемся сказать «другое место».
9. Религиозное мышление, которое ссылается на религиозный опыт как будто независимый от философии, уже как основанное на опыте, относится к «я мыслю» и целиком направлено на философию. «Повествование» о религиозном опыте не расшатывает философию и, следовательно, не может разорвать присутствие и имманентность, эмфатическим осуществлением которых является философия. Возможно, слово Бог пришло в философию из религиозного дискурса. Но философия — даже если она это отрицает — понимает этот дискурс как дискурс высказываний, направленных на тему дискурса, т.е. как имеющий смысл, который отсылает к разоблачению или к проявлению присутствия. Провозвестники религиозного опыта не постигают иного значения смысла. Религиозное «откровение» является отныне и впредь смешанным с философским разоблачением — смешением, которое поддерживает даже диалектическая теология. Неожиданным является то, что дискурс может говорить по-другому, а не только говорить, что он увидел или услышал снаружи или ощутил внутри. Таким образом, религиозное бытие сразу интерпретирует переживаемое им как опыт. Защищаясь, оно интерпретирует Бога, претендуя на знание Его в опыте, в пределах бытия, присутствия и имманентности.
Отсюда предварительный вопрос: может ли дискурс обозначать что-то другое, кроме заявленного в теме? Имеет ли Бог значение как тема религиозного дискурса, который называет Бога, или как дискурс, который почти с самого начала не называет Его, но говорит о Нем под другим названием, чем наименование или призывание.
10. Тематизация Бога в религиозном опыте избежала крайне затруднительного положения, разрывающего единство «я мыслю»251.
В размышлении об идее Бога Декарт с несравненной точностью описал необыкновенный путь мышления, ведущего к разрыву «я мыслю»; мысля Бога как бытие, он мыслит Его как высшее бытие, или как сущее, которое есть в высшей степени. До сопоставления идеи Бога и идеи бытия необходимо, конечно, спросить себя, не отсылают ли прилагательное «высшее» и выражение «в высшей степени» к высоте неба над нашими головами и не выходят ли они за пределы онтологии. Как бы то ни было, Декарт придерживается субстанциального языка, интерпретируя чрезмерность Бога как превосходную степень существования. Но не в этом заключается его непревзойденное достижение. Здесь нам важны не доказательства бытия Бога, но разрыв сознания, который является не отходом в бессознательное, но отрезвлением, или пробуждением, потрясающим «догматический сон», который дремлет в глубине всякого сознания, покоящегося на объекте. Когитатум (cogitatum) когитации (cogitation), который сразу ее, идею Бога, содержит как имеющую значение бессодержательного в высшей степени (не в этом ли заключается абсолютизация абсолютного?) превосходит всякую способность; «объективная реальность» когита-тума (cogitatum) раскрывает «формальную реальность» когитации (cogitation). И это, возможно, предварительно переворачивает универсальную значимость и оригинальный характер интенциональности. Можно сказать, что идея Бога раскрывает мышление, которое (будучи поступлением, синопсией и синтезом) заключает в присутствие, представляет, вводит в присутствие или позволяет быть.
Мальбранш смог измерить важность события: идеи Бога не существует, либо Бог является своей собственной идеей. Мы находимся вне порядка, где возможен переход от идеи к бытию. Идея Бога — это Бог во мне, но уже Бог, разрывающий сознание, которое стремится к идеям и отличается от всякого содержания. Отличие, которое, конечно, не является ни возникновением, как если бы охватывание когда-либо было возможным, ни каким-либо выходом из-под власти сознания, как если бы понимание уже смогло осуществиться. Однако идея Бога — или Бог в нас — как если бы непозволение-себя-охватить было также исключительным отношением со мной, как если бы различие между Бесконечным и тем, кто должен Его охватывать и Его понимать, было не-безразличием Бесконечного к этому невозможному охватыванию, не-безразличием Бесконечного для мышления: помещение Бесконечного в мышлении, но совершенно другое, чем то, которое имеет структуру понимания когитатума когитацией. Помещение как пассивность, не имеющая себе подобных, поскольку ее невозможно вобрать в себя (возможно, именно в этой пассивности — превыше всякой пассивности — необходимо различить пробуждение). Или, напротив, как если бы отрицание, включенное в Бес-конечное по отношению к конечному, означало не какое-либо отрицание, вытекающее из формальности отрицательного суждения, но идею Бесконечного, т.е. Бесконечное во мне. Или, если быть более точным, как если бы психика субъективности была тождественной отрицанию конечного Бесконечным, как если бы — без игры слов — без (in) в Бесконечном (Infini) означало бы одновременно «не» и «в»252.
11. Актуальность cogito прекращается, таким образом, под видом идеи Бесконечного через неохватываемое, немыслимое, но испытанное, выносящее впоследствии из сознания то, чем оно вначале обладало: после достоверности cogito, присутствующего в себе во втором Размышлении, после «остановки», о которой сообщают последние предложения этого Размышления, третье Размышление утверждает, что «в некотором роде во мне есть прежде понятие Бесконечного, чем конечного, т.е. Бога, чем меня самого». Идея Бесконечного, Бесконечного во мне, является лишь пассивностью сознания (является ли это еще сознанием?), т.е. речь идет о пассивности, которую нельзя уподобить рецепции. Эта пассивность является замиранием при получении идеи, допущением от полученного воздействия. Разрыв актуальности мышления в «идее Бога» является пассивностью более пассивной, чем какая бы то ни было пассивность; как пассивность от полученной травмы, в результате которой идея Бога была помещена в нас. «Идея, помещенная в нас» — подходит ли эта стилистическая фигура для субъективности cogito? Подходит ли она сознанию и его способу обладания содержанием, который заключается в оставлении в нем признаков охватывания? Присутствуя в сознании, не берет ли она свое начало и содержание в самой себе? Может ли идея быть помещена в мышление и может ли она отречься от своего сократического благородства, своего имманентного возникновения в реминисценции, т.е. от своего начала в самом присутствии мышления, которое мыслит, или от восстановления этого мышления с помощью воспоминания? Итак, в идее Бесконечного описывается пассивность более пассивная, чем какая бы то ни было пассивность, свойственная какому бы то ни было сознанию: удивление или восприятие того, что невозможно воспринять, более открытое, чем всякое открытие, пробуждение, но напоминающее пассивность сотворенного253. Помещение в нас неохватываемой идеи разрушает это присутствие в себе, которым является сознание, преодолевая таким образом преграду и контроль, мешая необходимости одобрять или принимать все, что приходит извне. Именно с этого момента идея, имеющая значение значимости, предшествующей присутствию, всякому присутствию, предшествующей всякому началу в сознании и таким образом ан-архичная и понятная в своем следе; идея, имеющая значение значимости, изначально более древней, чем ее представление, не исчерпывающаяся представлением, не приобретающая свой смысл из своего проявления, разрывает таким образом совпадение бытия и видимости, в котором для западной философии заключается смысл или рациональность, разрывающая синопсис; идея, более древняя, чем припоминающее мышление, которое представление удерживает в своем присутствии. Что может значить эта значимость, более древняя, чем представление? Или, если быть более точным, что может значить древность значимости? Может ли она в представлении выступить в другом времени, чем историческое настоящее, которое уже отменяет прошлое и его диахронию, представляя его? Что может значить эта древность, если только не травму пробуждения? Как если бы идея Бесконечного — Бесконечного в нас — пробуждала сознание, которое недостаточно разбужено? Как если бы идея Бесконечного в нас была требованием и значением в том смысле, когда в требовании обозначен порядок.
Как мы уже сказали, идею Бесконечного или Бесконечное в мышлении необходимо интерпретировать не в отрицании конечного Бесконечным, понятым в своей абстракции и в логическом формализме; напротив именно идея Бесконечного или Бесконечное в мышлении является подходящим и нередуцируемым способом отрицания конечного. "Без" (in) бесконечного является не только каким-либо "не": его отрицание является субъективностью субъекта по ту сторону интенциальности. Различие между Бесконечным и конечным является не-безразличием Бесконечного к местоположению конечного и тайной субъективности. Выражение Бесконечное-помещённое-в-меня, совпадающее, если верить Декарту, с моим сотворением254, видимо, означает то, что невозмож-ность-понять-Бесконечное-с-помощью-мышления является, некоторым образом, позитивным отношением с этим мышлением — но с этим мышлением как пассивным, как когитацией, почти зашедшей в тупик и более не имеющей власти или все еще не имеющей власти над ко-гитатумом, не стремящейся еще к точному соответствию между пределом непосредственной телеологии сознания и этим же пределом, данным в бытии — тем, что ожидает основную телеологию сознания, идущего к своему интен-циональному пределу и предотвращающего присутствие представления. Тем более интересен тот факт, что невоз-можность-понять-Бесконечное-с-помощью-мышления, видимо, означает именно состояние — или несостояние — мышления, как если бы фраза «непонимание Бесконечного конечным», не означала бы только то, что Бесконечное не является конечным, как если бы утверждение различия между Бесконечным и конечным должно было бы остаться вербальной абстракцией, не рассматривающей факта непонимания Бесконечного именно мышлением, которое через это непонимание задано как мышление255, как заданная субъективность, т.е. как заданная в качестве задающей саму себя. Бесконечному ничего не нужно присоединять снова, чтобы воздействовать на субъективность: сама его бес-конечность, его отличие от конечного уже являются безразличием по отношению к конечному. Из чего следует когитация, не содержащая когитатум, который воздействует абсолютным образом. Бесконечное одновременно и воздействует на мышление, опустошая его, и призывает его: ставя его на место, оно создает его. Оно его пробуждает. Пробуждение мышления, которое не является приятием Бесконечного — которое не является сосредоточением, которое не является допущением, необходимым и достаточным для опыта. Поэтому идея Бесконечного ставит под сомнение. Идея Бесконечного проявляет себя даже не как любовь, пробуждающаяся на кончике поражающей стрелы, но ситуация, когда субъект, оглушенный травмой, тотчас же обнаруживает себя в имманентности состояния души. Бесконечное обладает значением до своего собственного проявления — смысл, не сводимый только к проявлению, к представлению присутствия — или к телеологии — смысл, не измеряемый возможностью или невозможностью истины бытия, даже если значение по эту сторону должно было бы так или иначе (возможно, это только его след) проявиться в загадках речи.
13. Каково, таким образом, затруднительное положение разума, иное, чем затруднительное положение пред-ставления и эмпирии, которое завязывается в идее Бесконечного — в чудовищности Бесконечного, помещенного в меня — в идее, которая в своей пассивности по ту сторону всякой рецепции больше не является идеей? Каков смысл травмы пробуждения, когда Бесконечное не может ни выступить в качестве коррелята субъекта, ни войти в структуры вместе с ним, ни стать его современником в со-присутствии — но где оно его трансцендирует? Каким образом мыслима трансцендентность как отношение, если она должна устранить крайнее — и наиболее формальное — со-присутствие, которое отношение обеспечивает своим пределам?
Без (in) в Бесконечном (l’Infini) обозначает глубину воздействия, которое воздействует на субъективность через это «помещение» Бесконечного в нее, без схватывания или понимания. Глубина переживания, которую не понимает никакая способность, которую не поддерживает никакое основание, где любой процесс вложения претерпевает неудачу, где открываются все засовы, закрывающие глубину интериорности. Помещение без сосредоточения, опустошающее свое место, как пожирающий огонь, уничтожающий место в этимологическом смысле слова . Ослепление, где глаз видит больше, чем видит; горение кожи, которая осязает и не осязает то, что, по ту сторону ощущаемого, обжигает. Пассивность или страсть, где возникает Желание, где «большее в меньшем» вызывает из ярчайшего, благороднейшего и древнейшего огня мышление, предназначенное мыслить больше, чем оно мыслит256. Желание другого порядка, нежели желания аффективности и гедонической или эвдемониче-ской деятельности, когда Желаемое вкладывается, достигается и определяется как предмет нужды и когда обнаруживается имманентность представления и внешнего мира. Значение отсутствия приставки «без» (in) в слове Бесконечное (l’Infïni) — несмотря на ее присутствие, в этом и заключается божественная комедия — вызывает желание, которое не может быть удовлетворено, которое подпитывается самим своим возрастанием и которое воспламеняется как Желание — которое удаляется от удовлетворения — по мере его приближения к Желаемому. Желание по ту сторону удовлетворения, не определяющее предел или цель как необходимость. Желание без цели, по ту сторону Бытия: незаинтересованность, трансцендентность — желание Блага.
Но если Бесконечное во мне означает Желание Бесконечного, можно ли быть уверенным что имеет место трансценденция? Не воссоздает ли желание одновременность желающего и Желаемого? Иными словами: не получает ли желающиий от Желаемого, как если бы он им уже обладал в своей интенции, удовольствие от желания его? Не является ли незаинтересованность Желания Бесконечного уже заинтересованностью? Желание блага по ту сторону бытия, трансцендентность — мы уже об этом говорили, не заостряя внимания на том, каким образом заинтересованность исключается из Желания Бесконечного, и не показывая то, каким образом трансцендентное Бесконечное заслуживает называться Благом, несмотря на то, что сама его трансцендентность не может, казалось бы, означать ничего, кроме безразличия.
14. Любовь возможна только благодаря идее Бесконечного — благодаря Бесконечному помещенному в меня, благодаря «большему», которое опустошает и пробуждает «меньшее», избегающее телеологии, уничтожающее час и счастье цели. Платон принуждает Аристофана к признанию, которое в устах мэтра Комедии звучит странным образом: «И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга»257. Гефест говорит, что они хотели бы «из двух человеков стать одним»258, восстанавливая таким образом цель любви и сводя ее к ностальгии по тому, что когда-то было. Но почему влюбленные не могут сами сказать, чего они требуют друг от друга сверх удовольствия? И Диотима помещает по ту сторону этого единства интенцию Любви, но обнаруживает ее бедной, нуждающейся и способной к вульгарности. Венера небесная и Венера вульгарная — сестры. Любовь находит удовольствие в самом ожидании Любимого, т.е. она им наслаждается в представлении, которое наполняет ожидание. Возможно, именно порнография является тем, что отмечается в любом эротизме как эротизм в любой любви. Теряя в этом наслаждении чрезмерность Желания, любовь является вожделением в паскалевском смысле слова, допущением и вложением я. Я мыслю восстанавливает в любви присутствие и бытие, заинтересованность и имманентность.
Возможна ли трансцендентность Желаемого по ту сторону заинтересованности и эротизма, где имеет место Любимый? Вызванное Бесконечным Желание не может прийти к своему завершению, которому оно было бы равным: в Желании приближение удаляет и наслаждение является лишь увеличением голода. В этом изменении направления пределов «имеет место» трансцендентность или незаинтересованность Желания. Каким образом? И в трансцендентности Бесконечного что нам диктует слово Благо? Чтобы в Желании Бесконечного была возможна незаинтересованность, чтобы Желание по ту сторону бытия, или трансцендентность, не растворялись бы в имманентности, которая таким образом возвращалась бы к себе, необходимо, чтобы Желаемое, или Бог, оставалось бы отделенным в Желании; как желаемое — близкое, но отличное — Святое. Это возможно, лишь только если Желание приводит меня к тому, что является не-желаемым, к нежеланному в высшей степени, к другому. Возвращение к другому является пробуждением, пробуждением к близости, которая является ответственностью за ближнего вплоть до замены себя им. Мы показали уже в другой книге259 замену себя другим в этой ответственности и таким образом извлечение ядра из трансцендентального субъекта, трансцендентность доброты, благородство истинного сторонника, индивидуальность истинного выбора. Любовь без Эроса. Трансцендентность этична, и субъективность, которая не является, в конечном счете, «я мыслю» (чем она кажется на первый взгляд), которая не является единством «трансцендентальной апперцепции» — оказывается, под видом ответственности за Другого, подчинением другому. «Меня» является пассивностью более пассивной, чем какая бы то ни было пассивность, потому что оказывается в винительном падеже, «себя» — которое не имеет именительного падежа — находится под обвинением другого, хотя и без вины. Являясь заложником другого, оно подчиняется заповеди, до того как ее услышит, верное обязательству, которое оно никогда на себя не брало, прошлому, которое никогда не было настоящим. Пробуждение — или открытие себя — абсолютно выставленное и отрезвленное от восторга интенциональности. И для Бесконечного, или для Бога, этот способ отсылать из самой своей желанности к близости, не желаемой другими (мы его обозначаем термином «друговость», необычное изменение направленности желанности Желаемого), способ, из высшей степени желанности вызывающий в ней прямолинейность Желания. Изменение направленности, через которое Желаемое избегает Желания. Доброта Блага — Блага, которое не спит и не дремлет, — влияет на движение, которое она вызывает, чтобы его отклонить от Блага и направить на другого и только таким образом на Благо. Непрямолинейность, достигающая больше, чем прямолинейность. Будучи неосязаемым, Желаемое отделяется от отношения Желания, которое оно вызывает, и через это отделение или святость остается третьим лицом: Он в Ты. Он является благом в высшем и определенном смысле, а именно: Он не осыпает меня благами, но призывает меня к доброте, лучшей, чем получаемые блага260.
Быть добрым означает недостаток, слабость и глупость в бытии; быть добрым является превосходством и высотой по ту сторону бытия — этика не является моментом бытия — она иная и лучше, чем бытие, она сама возможность по ту сторону261. В этом этическом изменении направленности, в этой этической отсылке Желаемого к Нежелаемому — в этой странной миссии, заключающейся в приближении другого — Бог оказывается вырванным из объективности, из присутствия и из бытия. Ни объект, ни собеседник. Его абсолютная отдаленность, Его трансцендентность превращается в мою ответственность — неэротичную в высшей степени — за другого. Именно благодаря только что проведенному анализу Бог не является просто «первым другим», или «другим в высшей степени», или «абсолютно другим», но другим, чем другой, другим по-другому, другим инаковости, предшествующей инаковости другого и этическому призванию к ближнему и отличной от любого ближнего, трансцендентной вплоть до отсутствия, до возможного смешения с суетой безличного присутствия [имеется, II у а]262. Смешение, где замена на ближнего выигрывает в незаинтересованности, т.е. в благородстве, где тем самым трансцендентность Бесконечного достигает славы. Истинная трансцендентность истины, диахронической и, без преувеличения, более высокой, чем истины без тайны263. Чтобы эта формулировка: «трансцендентность вплоть до отсутствия» — не означала бы простого обозначения исключительным словом, следовало бы восстановить это слово в значении всякого затруднительного этического положения — в божественной комедии, без которой это слово не могло бы появиться. Комедии в двусмысленности храма и театра, но где смех застревает в горле при приближении ближнего, т.е. его лица или его одиночества.
15. Выявление этического значения трансцендентности и Бесконечного по ту сторону бытия может быть осуществлено, исходя из близости ближнего и моей ответственности за другого.
Нам казалось, что мы до этого выстраивали абстрактное значение пассивной субъективности. Рецепция конечного сознания является собиранием разобщенных данных в одновременности присутствия, в имманентности. Пассивность, «более пассивная, чем какая бы то ни было пассивность», заключается в переживаемом — а точнее, уже пережитом в необозримом прошлом, которое никогда не было настоящим, — в непереносимой (inassumable) травме, причиненной «без» (in) бесконечного (l’infini), разрушающего присутствие и пробуждающего субъективность в близости другого. Отсутствие содержания, разрушающее содержимое или формы сознания, трансцендирует, таким образом, сущность или «деяние» познаваемого бытия, которое пребывает в присутствии; трансцендирует заинтересованность и одновременность временности, которую возможно представить или исторически восстановить, т.е. трансцедирует имманентность.
Эта травма, непереносимая, нанесенная Бесконечным присутствию, или воздействие на присутствие Бесконечным — чувствительность — выступают к качестве подчинения ближнему: мышление, мыслящее более, чем оно мыслит, Желание — возвращение к ближнему — ответственность за другого.
Это абстрактное значение нам, однако, знакомо в качестве эмпирического события обязательства по отношению к другому, как невозможное безразличие — невозможное без недостатков — к несчастьям и ошибкам ближнего, как неснимаемая ответственность по отношению к нему. Ответственность, границы которой невозможно обозначить и крайнюю срочность которой невозможно оценить. Если подумать, она во всех отношениях удивительна, доходя до обязательства ответить за свободу другого, т.е. быть ответственным за его ответственность; тогда как свобода, которую потребовало бы возможное добровольное обязательство или которую потребовало бы допущение навязанной необходимости, не может обнаружиться в настоящем, охватывающем возможности другого. Свобода другого не может составить структуру с моей и войти в единство с моей. Ответственность за ближнего является находящимся по ту сторону установленного законом и обязательством сверх соглашения, она берет свое начало изнутри моей свободы, не-настоящего, незапамятного. Между мной и другим зияет различие, которое никакое трансцендентальное единство апперцепции не сможет заново собрать воедино. Моя ответственность за другого является именно не-безразличием этого различия: близостью другого. Отношение, в абсолютном смысле слова, выдающееся, оно не восстанавливает порядок представления, куда возвращается все прошедшее. Близость ближнего остается диахроническим разрывом, сопротивлением времени синтезу одновременности.
Биологическое единство людей — мыслимое с простой бесчувственностью Каина — не является достаточной причиной, чтобы я был ответственен за отделенное бытие; простая бесчувственность Каина заключается в том, чтобы мыслить ответственность исходя из свободы или согласно договору. Ответственность за другого приходит изнутри моей свободы. Она не исходит из времени, состоящего из присутствий — как канувших в прошлое, так и обозримых — из времени начал или допущений.
Она не позволяет мне стать «я мыслю», субстанциальным как камень или как сама суть камня, в себе и для себя. Она доходит до замены на другого, до состояния — или не состояния — заложника. Ответственность, которая не оставляет времени: без времени на сосредоточение или углубление в себя; и которая задерживает меня: перед ближним я скорее проявляюсь, чем появляюсь. Я сразу же соответствую определению. Уже извлечено каменистое ядро моей сущности. Но ответственность, возложенная на меня в такой пассивности, не осознается как нечто заменимое, поскольку никто здесь не может встать на мое место; взывая оттуда ко мне, как к обвиняемому, который не может отвергнуть обвинение, она делает меня незаменимым и уникальным. Избранным. По мере того, как она взывает к моей ответственности, она делает невозможным замещающего. Незаменимый в ответственности, я не могу без недостатков, без ошибок или без комплексов скрыться от лица ближнего: и вот я посвящен другому без возможного отказа264. Я не могу скрыться от лица другого в его безнадежной наготе: в его наготе покинутого, которая просвечивает сквозь щели, бороздящие его маску, или сквозь морщинистую кожу, в его «безнадежности», которую следует понимать как уже выкрикнутый крик к Богу, без голоса и тематизации. Звук тишины — Geläut des Stille — безусловно, звучит здесь. Данное противоречие нужно понимать серьезно: отношение к ... без представления, без интенциональности, не отвергнутое, представляет собой скрытое зарождение религии в другом; предшествующее чувствам и голосу, до «религиозного опыта», который говорит об откровении в терминах раскрытия бытия, в то время как речь идет о необычном доступе внутри моей ответственности к необычному беспокойству бытия. Даже если после этого говорится «ничего». «Ничего» — это было не бытие, а нечто другое, чем бытие. Моя ответственность, вопреки моей воле, это тот способ, которым другой меня обременяет — или стесняет, т.е. мне близко слышание или возможность услышать этот крик.
Это пробуждение. Близость ближнего — это моя ответственность за него: приблизиться — значит быть сторожем своего брата, быть сторожем своего брата — значит быть его заложником. В этом заключается непосредственность. Ответственность не исходит из братства, но само братство означает мою ответственность за другого изнутри моей свободы.
16. Поместить субъективность в эту ответственность — значит предвидеть в ней пассивность, которая никогда не бывает достаточно пассивной, из-за истощения за другого, сам свет от которого светит и освещает, исходя из рвения, хотя прах этого истощения не может сделаться ядром одного человека в себе и для себя; я не противопоставляю другому никакую форму, которая его защищала бы и придавала бы ему меру. Истощение Холокоста. «Я прах и пепел», говорит Авраам, вступаясь за Содом265. «Что есть мы?» еще смиреннее говорит Моисей266.
— Что значит это определение, в котором субъект обнаруживает себя в качестве не имеющего ядра и не получает никакой формы, которую он мог бы принять? Что обозначают эти атомические метафоры: если не некое я, вырванное из концепта Я и из системы обязательств, которой концепт полагает меру и правила, и оставленное таким образом с этой безмерной ответственностью, поскольку она возрастает в мере — или в безмерности — где ответ дается; она возрастает в славе. Я, которое не называют, но которое говорит «вот я». «Каждый из нас виновен перед всеми, за всех и за все, и я больше, чем другие», говорит Достоевский в «Братьях Карамазовых». Я, которое говорит я, а не тот, кто выделяет или индивидуализирует концепт или род: я, но я единственный в своем роде, который говорит с вами от первого лица. Продолжая эту идею, именно в индивидуальности рода или концепта Я, я пробуждаюсь и полагаю себя в других, т.е. начинаю говорить. Полагание, которое не похоже на сознание себя, на возвращение субъекта к себе, утверждающее я через себя. Возвращение пробуждения, которое можно описать как дрожь воплощения, через которое давать приобретает смысл — изначальный дательный падеж другому (pour l’autre), где субъект становится сердцем, чувством и руками, которые дают. Но таким образом положение, уже положенное вне царства идентичности и сущности, уже в долгу «за другого» (pour l’autre), вплоть до замены себя другим, изменяющей имманентность субъекта в глубине его идентичности; субъект, незаменимый в ответственности, которая его в этом определяет, и обнаруживающий здесь новую идентичность. Но вырывая я из концепта Я, расслоение субъекта является ростом обязательства по мере моего послушания, увеличением вины с увеличением святости, возрастанием дистанции по мере моего приближения. Отсутствие отдыха для себя под прикрытием своей формы, под прикрытием своего концепта я. Отсутствие «состояния», даже если оно является состоянием зависимости. Непрерывная забота заботы, крайность пассивности в ответственности за ответственность другого. Таким образом, близость никогда не бывает достаточно близкой; будучи ответственным, я не перестаю опустошать самого себя. Бесконечное возрастание в самоисчерпании, когда субъект не является простым осознанием этой растраты, но когда он сам является местом, событием и, если так можно сказать, самой добротой. Слава долгого желания! Субъект как заложник не был ни опытом, ни доказательством Бесконечного, но свидетельством Бесконечного, модальностью этой славы, свидетельством, которому не предшествовало никакое разоблачение.
17. Этот возрастающий остаток Бесконечного, который мы осмелились назвать славой, не является абстрактной квинтэссенцией. Он имеет значение в ответе, без возможного уклонения, на определение, которое я получаю от лица ближнего: это преувеличенное требование, которое сразу превосходит его. Удивление для самого отвечающего, которым он, вытесненный из своей интериорности я и из «двойственного бытия», разбужен, т.е. предоставлен другому целиком и полностью. Пассивность такого предоставления другому не исчерпывается некой открытостью с целью уловить оценивающий взгляд и объективирующее суждение другого. Открытость я, предоставленного другому, представляет собой распад или выворачивание наизнанку интериорности. Такая экстраверсия называется искренностью267. Но что может означать такая инверсия или экстраверсия, если не ответственность за других, когда я ничего не оставляю для себя? Такую ответственность, что все во мне является долгом и даром и что мое бытие-в-мире является предельным бытием-в-мире, когда заимодавцы встречаются с должником? Такую ответственность, что мое положение субъекта в моем «что касается меня» уже является заменой меня на других или искуплением за других. Ответственность за другого — за его нищету и его свободу — которая не восходит ни к какому обязательству, ни к какому замыслу, ни к какому предварительному разоблачению и где субъект дан себе до бытия-в-долгу. Преувеличение пассивности в мере (или в отсутствии меры), где благоговение перед другим не замыкается в себе под видом душевного состояния, но отныне и впредь оно также посвящается другому.
Это преувеличение является речью. Искренность не является атрибутом, который может приобретать речь; искренность — предоставление без остатка — возможна только через речь. Речь подает знак другому, но означает в этом знаке дар самого знака. Речь, которая открывает меня другому прежде, чем изречь изречение, прежде, чем изречение этой искренности станет экраном между мной и другим. Речь без слов, но не с пустыми руками. Но если молчание говорит, то это не благодаря неизвестно какой внутренней тайне или неизвестно какому восторгу интенциональности, но благодаря чрезмерной пассивности «давания», предшествующей всякому желанию и всякой тематизации. Речь свидетельствует другому о Бесконечном, которое меня разрывает, пробуждая в Речи.
Язык, понятый таким образом, перестает быть излишней роскошью и теряет странную функцию дублирования мышления и бытия. Речь как свидетельство предшествует всякому Изречению. Речь до произнесения Изречения (и даже Речь Изречения, поскольку приближение к другому уже есть ответственность за другого) является свидетельством этой ответственности. Тогда Речь есть способ означать до всякого опыта. Чистое свидетельство: истина страдания без подчинения какому-либо разоблачению, даже если это «религиозный» опыт, послушание, предшествующее приказу. Чистое свидетельство, которое не свидетельствует о предшествующем опыте, но о Бесконечном, не достижимом единством апперцепции, не обнаруживающемся, несоразмерном настоящему. Его невозможно охватить, его невозможно понять. Он имеет ко мне отношение и меня определяет, говоря мне через мой рот. И только свидетельство о Бесконечном является чистым свидетельством. Это не психологическое чудо, но модальность, согласно которой Бесконечное происходит, значимое для того, для кого оно имеет значение, слышимое, поскольку я отвечаю другому до всякого обязательства. Расположенный под свинцовым солнцем (отменяющим во мне все темные углы, всякий остаток тайны, всякую заднюю мысль, всякое «что касается меня», всякое ужесточение или ослабление структуры, через которое возможно уклонение), я есть свидетельство — или след, или слава — Бесконечного, разрывая дурное молчание, которое защищает секрет Гиже (Giges). Экстраверсия интериорности субъекта: он становится видимым до того, как делается видящим. Бесконечное не находится «передо» мной, выражаю его я, а именно давая знак дарения знака, «за-другого», — когда я не заинтересован: вот я (me voici). Удивительный винительный падеж268: вот я под вашим взглядом, у вас в долгу, ваш слуга. Во имя Бога. Без тематизации. Фраза, когда Бог присутствует в словах, не есть «я верю в Бога». Религиозный дискурс, предшествующий всем религиозным дискурсам, не является диалогом. Это «вот я», сказанное ближнему, которому я отдан во власть, и в котором я провозглашаю мир, т.е. мою ответственность за другого. «Исполняя слово на их устах. Мир, мир дальнему и ближнему, говорит Господь»269.
18. В описании, которое только что было выполнено в отношении трансцендентального условия, речь не шла о некоем этическом опыте. Этика как замена себя другим — дарение без остатка — разрывает трансцендентальное единство апперцепции, условие всякого бытия и всякого опыта. Незаинтересованность в коренном смысле этого слова; этика означает невероятную сферу, где Бесконечное находится в отношении с конечным, не получая изменение от этого отношения, где, напротив, оно происходит только как Бесконечное или как пробуждение. Бесконечное трансцендируется в конечное, оно проходит конечное в том, что мне приказывает ближний, не показываясь мне. Приказ, который проникает в меня как вор, вопреки натянутым нитям сознания; травма, которая застает меня совершенно врасплох, всегда уже прошедшее в прошлом, которое никогда не было настоящим и остается невообразимым.
Можно назвать вдохновением такое затруднительное положение бесконечного, где я становлюсь автором того, что я слышу. Оно конституирует по эту сторону единства апперцепции, саму психику души. Вдохновение или пророчество, где я выступаю посредником того, что я высказываю. «Так говорит Господь, который не пророчествует», говорит Амос270, сравнивая пророческую реакцию с пассивностью страха, который охватывает того, кто слышит рычание хищников. Пророчество как чистое свидетельство; чистое, поскольку предшествующее всякому разоблачению: подчинение приказу, предшествующее слышанию приказа. Анахронизм, который, согласно обнаруживаемому времени знания-припоминания, является не менее парадоксальным, чем предсказание будущего. Именно в пророчестве Бесконечное происходит — и пробуждает — и, будучи трансцендентностью, отказывающей в объективации и диалоге, приобретает значение этическим способом. Оно означает в том смысле, в каком говорят означать приказ271; оно приказывает.
19. Обрисовывая за философией, где трансцендентность всегда должна быть ограничена, очертания пророческого свидетельства, мы не вступаем на зыбучие пески религиозного опыта. То, что субъективность становится храмом или театром трансцендентности, то, что интеллигибельность трансцендентности получает этический смысл, не противоречит, конечно, идее Блага по ту сторону бытия. Идея, которая гарантирует философское достоинство начинания, где значение разума отделяется от проявления или присутствия бытия. Но можно только спросить себя, осталась ли западная философия верной этому платонизму. Она открыла интеллигибельность в совместных пределах, располагающих одних по отношению к другим, одно означает другое, именно так для нее становится явным бытие, тематизированное в присутствии. Ясность видимого, возможно, имеет значение. Троп, присущий значимости значения, пишется: один-за-другого. Но значимость становится видимостью, имманентностью и онтологией в измерении, где пределы объединяются в единое целое и где сама их история систематизируется, чтобы стать явной.
На предложенных здесь страницах трансцендентность, как этика одного-за-другого, была сформулирована как значимость и интеллигибельность272. Троп интеллигибельности обрисовывается в этике одного-за-другого, т.е. он представляет собой значимость, предшествующую той, которую пределы приобретают, замыкаясь в систему. Обрисовывается ли к тому же эта значимость, более древняя, чем любой рисунок? Раньше мы показали внутреннее зарождение системы и философии из этой величественной интеллигибельности и не будем больше к этому возвращаться273.
Интеллигибельность трансцендентности не является онтологической. Трансцендентность Бога не может ни называться, ни мыслиться в пределах бытия, составляющей философии, за которой философия видит лишь темноту. Но разрыв между философской интеллигибельностью и по ту сторону бытия или противоречие, в которое необходимо включить бесконечное, не исключают Бога из значимости, которая для того, чтобы не быть онтологичной, не сводится к простым мыслям, касающимся ограничивающегося бытия, к взглядам, лишенным необходимости, и к игре слов.
В наше время (не в этом ли его актуальность?) идеологический аргумент оказывает давление на философию. Аргумент, который не может ссылаться на философию, где критический дух не может довольствоваться предположениями, но должен приводить доказательства. Но аргумент, неопровержимый, черпает свои силы в ином. Он начинается в крике этического протеста, являющемся свидетельством об ответственности. Он начинается в пророчестве. Момент, где в духовной истории Запада философия становится подозрительной, не является случайным. Признать вместе с философией — или признать философски, — что Действительное разумно и что только Разумное действительно, и не иметь возможности ни подавить, ни перекрыть крик тех, кто после этого признания слышит, как изменяется мир, значит вступать в область смысла, который охватывание не может понять, и доводов, которые неизвестны разуму и не берут свое начало в Философии. Тогда смысл свидетельствовал бы о по ту сторону, который не предстает как no man’s land с отсутствием смысла, в котором скапливаются мнения. Не философствовать не значит «уже философствовать» или уступать мнениям. Смысл, засвидетельствованный в междометиях и криках до того, как раскрыться в предложениях, смысл, имеющий значение заповеди, приказа, которыми придается значение. Его проявление в теме дискурса следует из его повелевающего значения: этическое значение имеет значение не для сознания, которое тема-тизирует, а в субъективности, полной послушания, послушного послушанием, предшествующим слышанию. Пассивность, более пассивная, чем пассивность рецепции знания, рецепции, принимающей то, что на нее воздействует; отсюда значение, где этический момент не основывается ни на какой предварительной структуре теоретического мышления, или речи, или языка. Речь осуществляется в значении не больше, чем во влиянии формы, облекающей материю, — то, что напоминает о различии между формой и значением, которое в ней, через отсылки к лингвистической системе, проявляется; даже если высказывание должно быть опровергнуто, оно опровергается для того, чтобы потерять свою лингвистическую инаковость; даже если значение должно быть редуцировано и должно потерять свои «изъяны», которых ему стоило его прояснение или затемнение; даже если единство дискурса заменяется ритмом смены высказывания на опровержение высказывания и опровержения высказывания на высказывание. Распад всемогущества логоса, логоса системы и одновременности. Распад логоса на означающее и означаемое, которое является только означающим; против попытки объединить означаемое и означающее и изгнать трансцендентность из его первого и последнего убежища, отдавая во власть языка как системы знаков все мышление, пребывающее под защитой философии, для которой разум тождествен проявлению бытия и проявлению esse (быти) бытия.
Трансцендентность как значение и значение как значение порядка, данного субъективности до всякого выражения: чистое один-за-другого. Бедная субъективность лишенная этики свободы! Если только в ней не заключается травма разрыва себя в пребывании с Богом или через Бога. Но на самом деле даже эта двусмысленность необходима трансцендентности. Трансцендентность должна прервать свое истинное проявление (demonstration) и явление (monstration): свою феноменальность. Ей необходимо мерцание и диахрония тайны, которая является не просто ненадежной уверенностью, но разрывает трансцендентальное единство апперцепции, в котором имманентность всегда торжествует над трансцендентностью.