ДЯДЯ ИЛЬЯ

1

Главное в дяде Илье — он артист. Самый настоящий — и на историю, и на слово, и на жест, отрывистый и четкий. На наклон головы. Головой отвечает то так, то сяк, на каждое заявление, новость — свое положение, то выжидательное, то настороженное, то внимательное, то удивленное, а то издевательское. Глаз то прищурит, то скосит. Голову то вскинет, то накренит зорко, раз, раз, й-эх! Все отточено, как врублено, равнение то налево, то направо, то наискось, и всегда насквозь. И руки — вскинул, туда указал, сюда. Туда пальцем ткнул, здесь ладонью как топором обрубил. Подметает метлой двор, а его спросили, куда лучше сеть поставить, и он метлой тут же показывает: вот тута-ка быстерь, тамо-ка шугой забьет, и так обыгрывает эту метлу, как ни в каком театре не выучат.

Кажется видел в кино ли, где ли, такого деда, только все не то было, кусочки, подделки, и актеры пыжились, и больше хлопал их старанию, чем правде.

При всей живости Дядя Илья не Щукарь никакой, и хоть в разговоре гибкий, податливый, а на рыбалке так на сыновей прикрикнет, что так и представишь, какой он председатель когда-то был.

Восемьдясят лет. Бродни, штаны в полосочку, рыжие деревянные ножны в берестяной оправе, кожаный ремешок, рукоятка ножа изолентой обмотана, фуфайка, черная ушанка. С виду небольшой такой верткий дедок, ухватистый на движение, так налима из пролубки крюком подцепит, так привычно на лед бросит и тут же коротко и туго тукнет его по башке обушком крюка, а потом подтащит на крюке же к рюкзачку. Домой пойдет, вверх, на угор, и на спине рюкзочок с налимами, а сзади на веревке пешня ползет, как бревно за трактором. И вроде лихо управлялся у пролубки, а идет-то к дому медленно, а пешня по снегу волочится и в шаг подергивается совсем устало. И что-то такое необыкновенно выразительное серьезное и грустное в этой подергивающейся пешне, будто она о деде больше знает, чем он показать хочет.

Дядя Илья фронтовик:

— Ехали на поезде, тоже телячьи вагоны. Привезли под Вязьму. В октябре. Оттуда повезли в Великие Луки. От Великих Лук пешком к передовой. Шли кто как, растянулись по дороге. Дней пять или шесть шли — по одному, по двое. Провожатый-то скрылся где-то. Я один остался, голодный. Иду — никого нет. Кормились как? Бураки, ну… свекла такая, внутри красная, белая, слоями. У костра ее пожаришь и ешь. Иду — устал, света не вижу, машина идет. Проехали, остановился, назад сдали — офицеры какие-то: "Солдат, куда идешь? Влезай!" Залез я… Кусок сала, хлеб… — Голос дяди Ильи дрогнул, лицо вдруг съежилось, он отвернулся и махнул рукой.

— В Белоруссии ни одного дома не было целого, трубы где торчат только. Шли по лесу колонной, вдруг остановка. Я шустрый был, вперед пробрался — чо такое? На сосне висит женщина молодая, в чем мать родила. Косы… до сих пор перед глазами стоят… сбела (в смысле белые — М.Т.). А под ней банки от консервов — жрали… Пожрали и уехали: моторизированные, б…!

— И сколько времени тебя дома не было?

— 2 года и 6 месяцев, — посчитал дядя Илья.

— А победу где встретил?

— В госпитале в Ленинграде. Помню баба идет, толстенная, в дверь только боком проходит. Под кублуками паркет прогибается. А она пробовала еду нашу, годится или нет. Наши ржут: "Опробывалась!" Это к слову… А победу — в госпитале. Ночью проснулся — гул идет. "Чо такое?", — спрашиваю спросонья. А мне: "Кричи ура — победа!" А назавтра Сталин говорил. Немного сказал — поздравил всех. И всем выдали — по чекушке вина, бутылку минеральной воды, бутылку пива. Я пива отпил. А больше не хотел почему-то. А днем народ пошел к больнице, а там загородка — как пики. И вдоль загородки побежали все… К нам… Поздравляют… Что было! — Пла… плачут все… — говорит дядя Илья срывающимся голосом, вскакивает, уходит, гремит умывальником, вытирает лицо. Возвращается. Отрывисто бросает: — Извини.

Молчим.

— А что потом?

— Потом домой. Посчитали, комиссовали, выдали деньги посадили опеть в теляч-чий вагон, и поехали, только не через Москву, а северной дорогой, через Пермь мы выехали. Приехали в ноябре, 28 числа домой попал. На самолете. Не ждали особо— телеграммы не давал. Что жив знали. Писал. До Сумарокова на самолете долетели, до Мирного на конях. А от Мирного пешком. Все кони в Арвамке, даже водовозные, сено возят. Пешком пошли. И только я в избу зашел — мне фуфайку не дали снять — все бегут, все целуются. Я утром поднялся — веришь — нет: весь в пузырях!

Разговоривать его особо не надо, лишь заведется, как веревочкой, и с первых слов о рыбалке-охоте-старине пошел: хлестко, естественно, на ходу где присочиняя, где рассказы уже его стариков приплетая. Да так складно. И видно что все уже давно спуталось в голове — что с ним было, что с отцом его, а картина оттого еще крепче и чем дальше вдаль — тем седее.


2

Весной все пространство к устью Бахты от бывшего промхозного огорода залито, и там ставят сети. Стоят пушальни одна за другой и хозяева проверяют их на ветках, в тумане особенно выразительно склоняясь и выпутывая сигов. Почему-то рыбы сиговой породы, что сам сиг, что селедка, что омуль, пахнут свежим огурцом. Наверное потому же, что и большие грызуны, ондатра или тарбаган — кофием.

Что-то есть замечательное в этих сетях, стоящих почти у дома, в ветке, лежащей вверх дном на берегу и вслед за падающей водой сползающей вниз. С какой животворной быстротой, едва отступил лед, отвоевывает человек свою рыбацкую границу, продолжается в природу. Так же он и осенью, едва намерзнет притор, выползает на него с налимьими удочками, и что-то многовековое есть в этом исконном подчинение природе, какая-то великая воля, роднящая людей со всем негордым живым царством, да так крепко и властно, что вот уже и дядя Илья кажется не маленьким старичком, а ее исполнителем. И если забыть, что болит глаз, и руки, то какое это великое его счастье — на залитом солнцем просторе не спеша проверить сеть, вытащить гулко отвечающую на каждый стук ветку и принести свежих сижков в по-весеннему сумрачное и сжавшееся жилье.

Так же повально все ловят и лес, кто на чем, кто на ветке, кто на моторе, и то и дело среди льдов и бревен взревает двигатель, хвативший льдины, и безмоторный остяк, вертко лавируя на ветке меж ледяного мусора, забивает топориком в кедровое бревно проволочную скобку.

Казалось испокон веков несет этот лес, но несет по-разному. Во времена повальных рубок перло особенно с Ангары прорву упущенного леса, и им питался весь Енисей, а в заливе весь берег был забит пепельным забором. Теперь все меньше такого леса, кончилась кормушка, правда некоторое время ловили бревна, который особо большой водой снимало с берегов. Нынче вода малая и поселок вовсе без дров остался, поэтому валят на деляне. На реке теперь как и в прежние времена ловят не леспромхозные баланы, а больше подмытые и рухнувшие лесины. В такой здоровой лесине кубатура как в нескольких баланах, но надо сразу на плаву опиливать корневатый комель, и я всегда таскаю с собой "дружбу". Здоровенную листвень опилить не так просто, по уже глубокому резу она начинает гулять на недопиленной перемычке, и болтающейся корень пытается вплыть и зажать шину. Есть что-то в этой вихляющейся стихии, когда стоишь одна нога в лодке, другая опирается на бок тридцатиметровоого бревна, орет пила и летят брызги, и все мокрое и блестит, а мимо несется заваленный льдом берег и надо не притопить карбюратор, чтобы не угробить пилу гидроударом, и поскорее притащить бревно к кустам.

В бревно забивают плотницкую скобу и тащат его на веревке к берегу или к плоту. В больших поселках мужики помеханизированней, поизобретательней — вместо скоб у них специальные чекира, и я тоже сварил пару чекиров, оказавшимися на редкость удобной штукой. Люблю боевой вид лодки, когда собираешься за лесом, когда в ней по ветровое стекло — свернутые пружинистыми и топырливыми кольцами троса, неудобные, дыбящиеся, ведро со скобами, пила, лом, багор и так все завалено, что непонятно, куда самому деться.

Ищешь место, где набило много бревен, выдергиваешь их из гущи бревен, из гущи кустов, а те пружинят, не пускают, и зло берет, что вроде хилая талина, а такая силища, что если заклинит балан, то мотором рвешь что есть силы, взбуравливаешь желтую воду, а толку нет, и только водит тебя туда-сюда как на резине.

Раз тащился мой плот по затишку вдоль берега, а я заехав вниз, ловил и таскал к берегу здоровые листвени и елки с комлями. Встретил своего товарища Игоря. Попили из термоса чаю у бережка, и за разговором я все поглядывал на реку, и удивлялся почему мой плот не несет. Оказалось прозевал пока говорили — спиной к Енисею сидел. Игорь по дороге поймал и привязал плот ниже.

На редкость крепко берется плот тросом. Заделываешь первое бревно получше, обворачиваешь тросом и пробиваешь парой скобок. Скобы эти — не большие, плотницкие, а что-то вроде галочки из проволоки шестерки или восьмерки, и вот ими и пробиваешь трос, причем до конца каждую третью или допустим пятую заколачиваешь, а остальные не до конца и трос с них гуляет.

Главное начало. Одно, два, три бревна, десять и уже ходят они послушно на тросу, крепко держит их тросовая пружинистая натяжка. Бывает трос грубый, замятый, с изгибом, нерасправляемой волной, но и эта волна все равно держит, не дает слабины всей конструкции. Баланы трутся друг о друга, все поскрипывает, и вроде бы хило — трос тоньше мизинца, да скобки из проволоки, но какая связка! Бревны поблескивают, где бочина в красной коре, где голая, сосна — сливочно-желтая, у листвени под корой малиновые лохмотья. Все больше лесу набирается, досок сверху накидаешь и уже ходишь спокойно по ним, а когда большой плот это уже целый дом. Наедешь лодкой и толкаешь, подрабатываешь мотором. Главное, причалить куда надо, и чтоб мотор не заглох в нужный момент, а то пронесет деревню и пропала работа, вверх такую махину не выпрешь.

Еще беда — север: пойдет вал и плот разобьет, и вот пробиваешь еще тросом, тот ходит ходуном, все сильнее плещет волна, летят брызги и тугой встречный север тормозит и парусит плот. Если вал разойдется по-серьезному, ставишь в речку или под коргу на отстой и ждешь, пока ветер потихнет. А рожу жжет зверским солнцем, руки черные, во рту вкус черемши, все знакомое, настоящее и знаешь, что лучше не будет.

Плоты заводят на залитый водой аэродром, привязывает к промхозному забору, и тут начинаются заботы, потому что хоть и знают старики, что народ уже плоты тащит, и одна страда другую подпирает, но сети не снимают.

Главное завести плот с Енисея на аэродром, нужно очень точно попасть между коргой и камнями, рассчитав и свою скорость и сумасшедшего течения. Но вот уже зашел в гавань, и хоть тянет еще встречь через тальники с озер и Бахты, уже легче.

Теперь надо поставить плот и закрепить, и тут новая забота — начинаешь раздражаться и поругивать старичков, которые знают прекрасно, что люди уже лесом занимаются, а все не снимают пушальни, а попробуй свороти — реву не оберешься.

Сети стоят к берегу под девяносто градусов, вот одна, берестяные поплавки болтаются, вот другая — веревку видать, и вроде между ними место. А плот здоровый, да еще одна елка сучкастая — страх, и один сучище точно вниз идет и встречь ходу, и в конце концов не помню уже как, но впоролся я в Дяди Илюшину пушальню, едрит твои маковки, на всю красоту.

Надо отпутывать, а порвешь, Дедке шить, а Дедка громкий, когда на евоное посягнешь. Помнится помоложе был, дак так гонял всех, когда мимо его дома ездили на мотоциклах ли буранах — у них свой уголок в деревне, старинная аккуратная уличка, у кого листвень, у кого какое другое дерево, а у Дедки перед домом дощатая площадка, через дорогу поленница, в огороде кедра и береза растут.

Сижу я на сети, отпутываю плот и матерюсь — целый день на воде, уже поесть-отдохнуть охота — вечер доходит, а тут такая неурядица. Дед на берег выскочил, на ветке подрулил, но держится, не ругается. Сук же этот, чтоб ему пусто было, дал прикурить, я его еще а реке не смог отрубить, потому что он снизу, а лесина горбатая — не повернуть. Елка на плоту пятая с краю, и до нее не добраться, рука меж бревен не пролазит, вода ледянющая, и пришлось посылать маленького Ваньку домой за выдерьгой, расшивать четыре крайних балана, освобождать сук от сети, а потом обратно бревна заделывать. В конце концов отпутались я, и сеть Дядя Илья забрал чинить.

С соседом Анатолием, который помогал, зашли потом к Дедке. Поговорили с ним, он держится, не особо показывает огорчение, и поворчал, и нас выслушал, что "вы чо такие-то, ведь знаете что уже лес ставят, дак хорош, нарыбачились, убирайте сети". А потом Толя говорит, что, мол, вот все-таки "Дедка с нами корефанится", поэтому на тормозах спустил, а кто другой был бы — так бы "на хренах оттаскал", что навек запомнил бы. И благодарно стало, что дядя Илья простил, и приятно, что в друзьях держит.

А потом понес я лом, пилу, чекира домой, и они погромыхивали за плечами на веревке, и вспомнился другой Енисей — Енисей большого поселка, мир дизелей, каэсок, парней с чекирами, рассуждающие о том, как на "амур" поставить дизель от "сурфа", представился азарт и разгон их сильной, стальной, чугунной, солярной жизни и потеря старинного, тихого, деревянного, а потом вспомнил Енисей, когда-то увиденный впервые — пустой, молчащий, ровный. А после прежний, Дяди Ильин, Анисей представился, раскрашенный его воспоминаниями, словечками, седыми завитками старины. И подумалось, неужели когда уйдут старики, Енисей снова плоским, прямым, равнодушным станет?

Загрузка...