Пауль Куусберг Чудной Перевод Арнольда Тамма


Народный писатель Эстонии Пауль Куусберг родился в 1916 г. в Таллине. До 1940 г. работал каменщиком. Принимал активное участие в революционных событиях 1940 г. Воевал в рядах Эстонского стрелкового корпуса Советской Армии. В 1944–1946 гг. был редактором военной газеты, а после Отечественной войны — заместителем редактора газеты «Рахва Хяэль», редактором журнала «Лооминг». Окончил Высшую партийную школу в Москве. С 1960 г. — секретарь правления Союза писателей ЭССР.

С 1948 г. стал работать в области критики.

Первый роман «Каменные стены» вышел в 1957 г. Для творчества П. Куусберга характерны аналитичность и исследовательская точность, публицистическая заостренность в изображении человека, активно созидающего нашу жизнь.

П. Куусберг — автор многих романов, сборников рассказов и повестей, критических статей. Романы «Происшествие с Андресом Лапетеусом» и «Второе «я» Энна Кальма» отмечены Республиканской премией Советской Эстонии в 1965 г., роман «Одна ночь» — в 1975 г.

На русском языке вышли все произведения П. Куусберга, в том числе «Второе «я» Энна Кальма» (1969), «В разгаре лета» (1972), «Одна ночь» (1974), «Капли дождя» (1979), сборник «Бульвар Свободы» (1981), куда вошли роман в новеллах, повести и рассказы.

Произведения писателя переводились на языки народов СССР и зарубежных стран.

Глава 1

Меня могут счесть малость тронутым или вовсе свихнувшимся, но со мной он говорит. С другими не разговаривает, и не станет говорить, мы же с ним ведем беседы. Вначале он и со мной молчал. Теперь толкуем часами. Пока у меня есть время и желание. Он никогда не спешит. Сам разговора не заводит. Первый раз завел, сейчас должен я начинать. Но стоит ему произнести слово, то уж разойдется. Попусту болтать не любит, анекдотов от него не жди. Поддевает, насмехается, подтрунивает — это есть. Шутку понимает, тут он мужик что надо. Никогда не обижается, ни с того ни с сего носа не воротит, терпелив невероятно. Доверять ему можно, сплетнями не занимается. Да и с кем бы ему тут чересчур пустословить, если с другими не водится, поверять себя можешь спокойно. Он старше меня по крайней мере в два, а то и в три раза, хоть и у меня уже дело к пенсии близится. Раза-то в три явно. На глаз трудно угадать в точности его года. По срезу бы я определил возраст, кое-что подскажет и толщина ствола и ветвей, а еще больше, наверное, кора, толстая, растрескавшаяся кора старых сосен напоминает панцирь; по годовым же кольцам я смогу прочесть лишь после конца его дней. Надеюсь, не так скоро спилят, и в глубине души побаиваюсь этого. В последнее время много пишут и говорят об уходе за лесом, о прочистках, об улучшении древесной породы и прочих подобных делах, — к сожалению, всякий уход, прорубка и улучшение породы требуют жертв. Тем более что не о целом, при всех ветвях и в лучшем своем росте, дереве речь идет. С первого взгляда видно, что время его не баловало, но он мужественно противостоял испытаниям. Держится все еще прямо, лишь чуть-чуть сгорбился вверху. Выглядит на удивление крепким. Смотришь на эту старую сосну, и невольно возникает почтение к той жизненной силе, которая питала дерево. Крупных ветвей сбереглось немного, осенние штормы здорово потрепали его. Оставшиеся суки мощные, от ствола идут, по меньшей мере, в толщину человека. Ветви у него не прямые, они вытянулись гигантскими дугами и загибами. Одна, с семи-восьмиметровой высоты пригнулась до самой земли, чтобы затем снова прорастить ввысь свои меньшие ветви. Другая, чуть ниже, обогнула тоненькую, стройную сосенку — словно старый великан простер свою оберегающую длань вкруг подростка, чтобы оградить его от земных бед. Самая большая и мощная ветвь вытянулась в сторону юго-запада, отросты ее извиваются, будто змеи. Таких роскошных и могучих суков раньше было целых пять, тоньше ветвей — бесчисленное множество, это он рассказывал мне сам. И рос он не прямо в небо, ствол его на десятиметровой высоте разветвился. Здешние сосны двух видов, у одних ствол тянется прямо или криво до самой маковки, как вообще у сосен, другие, подобно лиственным деревьям, разветвляются на несколько суков, бывает, почти от земли, тогда они напоминают гигантские кусты. Моя сосна относится ко второму виду, но разветвилась она в вышине, причем каждый сук в обхват иного дерева. Большинство суков и ветвей, к сожалению, обломились, одни возле ствола, другие — потоньше — дальше. От многих суков остались только сохлые комельки, в вечерних сумерках, на фоне непотухшего закатного неба, они кажутся клыками какого-то доисторического пресмыкающегося, иногда грозящими мечами и тут же воздетыми в проклятье костлявыми руками голодного побирушки. В зависимости от настроения и фантазии того, кто смотрит. В толстом шершавом и узловатом стволе, там, где как бы расходятся пять суков, на высоте примерно десяти метров, темнеет углубление, из которого растет маленькая, с метр, рябинка. Он гордится ею.

— Из этой щуплянки такое вымахает дерево! Будет еще ягоды родить.

Я не поверил и не очень верю.

— Приходи через пять лет, — говорит он всегда спокойно.

— Через пять лет…

Я все еще сомневаюсь.

Случись ему уловить в моем голосе печальную нотку, как начинает подбадривать примерно так:

— Долго будешь ходить повесив нос? Ты же избавился от своей хвори. А малые беды в твоем возрасте в порядке вещей. Глянь, что от меня осталось, но я и не подумаю сдаваться. Пять лет — пустяки.

— Ты крепкий старик, — ценю я его живучесть, — ты и пять раз по пять выдюжишь.

— И ты тоже, — заверяет он с невозмутимым спокойствием.

— Пять лет, может быть, — соглашаюсь я на этот раз, — но ягод никто из нас все равно не увидит. В метр-полтора рябинка выкидывает гроздь, это я видел своими глазами, но надо, чтобы корни у дерева были в земле.

Настроение у меня было паршивее обычного, поэтому я и цеплялся.

— У меня корни глубоко в земле. Очень глубоко, глубже, чем у любой другой здешней сосны. Если бы мои корни не уходили так глубоко, то… Все другие моей стати, высокие раскидистые деревья августовская буря повырывала из земли, мужики с мотопилами разделали их на чурки, а я продолжаю жить, цвету и шишки пложу. Разве ты не видишь моих сынов, — показал он на молодую поросль вокруг себя. — Мои корни и рябинке дадут силу.

— Нет. Тебе дадут, рябинке нет. У нее мало земли. Хочешь, я принесу туда земли?

— Злой ты. Не хуже твоего знаю, что ей нужна земля. Что это ты сегодня все подкусываешь? Не сдал объект вовремя, передвинули сроки? Или снова дает себя знать желудок?

Слова Старика подействовали. Про себя я называю эту истерзанную бурями сосну Стариком. Конечно, я зло куснул его. Он же меня никогда не старается уязвить, с удовольствием иногда подтрунивает, но вовсе не зло. Он бы смог и сейчас ответить мне — мол, дорогой человек, ну какой из тебя земленос? И то правда, растет рябина на десятиметровой высоте. Как бы я доставил туда землю? Забраться на дерево не в моих силах, первые култышки суков начинаются только на высоте пяти-шести метров. Ствол у сосны толстый, два мужика не обхватят. Даже ловкий парнишка не забрался бы к рябинке, не говоря уже о человеке моих лет. Понадобилась бы длинная лестница или телескопический подъемник. Откуда их взять, сосна-то стоит посреди поляны, в стороне от дорог. Это не вековая, а рожденная бурей поляна, десять лет назад и здесь стоял лес. Не дремучий глубинный бор, а низковатый редкий прибрежный сосняк. Тут не поднимались к небу стреловидные корабельные сосны, а росли сукатые, кривые и приземистые, осенними штормами пригнутые деревья. Мой Старик был одним из самых высоких и самых мощных, штормы его согнуть не смогли. Кроме него остались и другие сосны, из десяти примерно одна, как правило, с меньшей кроной и ниже или совсем уж молоденькие. Шторм выбирал в жертву высокие, с мощной кроной деревья. Так что не вышло бы из меня земленосца и не смог бы я поднять наверх, рябинке, землю. Старик, похоже, все это понимает и не смеется. Чувствует, что со мной что-то происходит. Иначе бы не спросил, какая беда меня гложет.

Он чертовски мудрый, этот мой Старик.

Вы, наверное, сразу догадались, что в виду имелось дерево, а не человек. Не думайте, что я сошел с ума. Или считайте сумасшедшим, это ничего не меняет. Жена тоже считает меня чуточку странным; если и не совсем трехнутым, то чудным. Что означает, что у меня не все дома. Кто знает, может, оно и так, решать другим. Но столько-то я все же скажу — если бы мудрая сосна не разговаривала со мной, я бы многое потерял. Жена в мой разговор со Стариком не верит. Раньше Луиза верила мне больше, по крайней мере делала вид, что верит, хотя и тогда напоминала порой о моей странности. Жена уверяла, что она целый день провела у этой паршивой сосны, взяла с собой бутерброды и вязальный крючок и ждала, но, кроме шороха ветра в ветвях и противного скрипа, ничего не услышала. Мол, сделала это ради меня, чтобы ума вложить, хотела выяснить, уж не отверстие ли какое, не щелка или дырочка в ветке завывает или свистит, а мне это кажется разговором; мол, как человек образованный, она прекрасно знает, что никакое дерево, даже многосотлетняя сосна и та не разговаривает. Так что я или привираю, или без клёпки в голове. Под вечер она, правда, беседовала, но не с деревом, а с одним мужчиной, который пытался завести с ней знакомство, такой, моложе меня, средних лет вежливый господин, угощал вином и шоколадом, которые ходил покупать где-то, наверное, в киоске, она отпила глоточек вина и от большой плитки шоколада кусочек тоже попробовала. Господин этот, доцент Вийрмаа или Вийрсоо, приглашал ее вечером потанцевать в приморском ресторане, обещал приехать за ней на машине, пришлось прибегнуть к хитрости, чтобы отвязаться от приставалы. Рассказывая о вежливом доценте, Луиза оживилась — она всегда, когда мужчины обращают на нее внимание, рисуется и хвастается. Я дал жене выговориться и не перебивал ее. Лишь на третий день сказал, что спрошу у дерева, что там с ней стряслось. Жена вроде бы оробела и сказала, что нечего мне выспрашивать и выпытывать, некрасиво выведывать про свою жену. Так что чуточку она все же поверила в то, что Старик разговаривает. Или была чуточку суеверной. Многие женщины, даже высокообразованные, суеверны, верят во всякие приметы и сны.

Со мной Старик, то есть старая сосна, начал разговаривать, когда я, в прямом смысле слова, оказался у разбитого корыта. Здоровье подвело. Страшно мучил желудок, кишечник, казалось, был огнем начинен, кислого и жареного и в рот не смел брать. Похудел, силы таяли с устрашающей быстротой. Для такого, как я, здоровье — это все. Я строительный рабочий, или, как порой звучно говорят и пишут, строитель. Выполнял на стройке почти все работы, клал стены, штукатурил, отделывал плиткой стены и полы, заливал бетон, вставлял двери и окна, ставил стропила, даже белил стены и потолки. Лишь сваркой труб и электропроводкой на хлеб не зарабатывал, для собственных же нужд делал и это. Больше всего мне нравится возводить стены, в этом деле я считаю себя мастером. Собственно, в последние годы и не приходилось держать в руках инструмент, меня выдвинули прорабом, руководителем работ. Отбивался, правда, руками и ногами, но меня провели. Сперва в главной конторе сказали, что прекрасно все понимают и не собираются назначать навечно. Но пусть и я пойму их и выручу из беды, прораб уезжает в санаторий, нового человека на его место брать не хотят, пусть я замещу его на время, пока он здоровье поправит. Смирнов, человек и впрямь хороший, давно вернулся, но ему дали новый объект, самый важный объект в городе, а я по-прежнему вожусь с институтской лабораторией; научным и культурным объектам материалы и оборудование, людей и механизмы выделяют в последнюю очередь. Бьюсь и кляну, что дал себя впутать. Бумаги душат меня, бумаги и бесконечное клянчанье за дверьми заказчика и всевозможных главных и неглавных предприятий, чтобы хоть немножко подвигалась работа. В то время, когда я боялся самого худшего, я был бригадиром молодежной бригады и не смел быть слабым работником. Но как ты будешь поспевать в ногу с ребятами, если к обеду уже устаешь, если ходишь тайком в уборную блевать, когда тебя скручивает боль. И с моим добрым другом Кристьяном Кярбером злую шутку сыграло здоровье. Не от хорошей жизни распрощался он со строительными лесами, с молотком и кельней. Что из того, что стал получать приличную пенсию, и крыша, возведенная своими руками, и одет, и на столе хлеб, — Кристьяну пришлось отказаться от самого главного. Те, для кого работа лишь деньги, никогда не поймут, что чувствует человек, для кого труд является прежде всего содержанием и смыслом жизни. Я боялся, что и моя история кончится, как у Кристьяна, или еще хуже.

Однажды воскресным вечером, когда на меня навалилась страшная тоска, я пошел в лес. В голове стучал единственный гнетущий вопрос. Лес успокаивает, но на этот раз я не искал покоя или утешения. Думал о своем исходе. Бродил и размышлял, но принять решение было трудно. Наконец обнаружил себя возле исполинской, ветрами и штормами истерзанной сосны. Я и раньше восхищался деревьями, которые мужественно противостоят бурям, и подумал: как эта сосна вообще выдержала августовский шторм шестьдесят седьмого года? Явно ценой своих ветвей.

В шестьдесят седьмом году я оказался во время шторма в лесу. Не на том именно месте, где высится Старик, а примерно в километре отсюда, южнее. С шестьдесят пятого года моя семья проводит в этих краях лето, на хуторе у старой тетушки моей жены. Один сын тетушки пропал без вести на войне, другой погиб на мысе Сырве, дочь после университета направили в аспирантуру в Киев, где она вышла замуж за темпераментного грузина, — она была красивой блондинкой. Теперь живет в Тбилиси и отдыхает на берегу Черного моря. После того как тетя осталась совсем одна — муж умер за рулем трактора от разрыва сердца, свозил на волокуше с поля камни, был крепкий работяга, член правления колхоза, — она и пригласила нас к себе на лето. Обещала завещать нам хутор, если мы будем присматривать за ним, поэтому Луиза и относится к дому как к своему имуществу. Так мы и очутились в этих краях.

К слову сказать, я завидую смерти Юхана, из мира сего он ушел внезапно, умер на работе, которой был увлечен. Дядюшка Юхан, как звали его мои дети, не болел ни минуты, не мучил ни себя, ни других. А я буду мучить себя и других. С Юссем-Корчевателем — так в деревне называли Юхана — я встречался всего несколько раз, но с ходу зауважал этого жилистого, сухопарого мужика с живыми глазами. Трудяга этот не знал устали, с раннего утра до позднего вечера он был на ногах, питал страшную ненависть к камням, каждый год выворачивал их сотнями и тысячами. Ненавидел и любил свою ненависть, как говорит тетя моей жены. Очистил поля до последнего камня, что было великим чудом, потому что здешние поля словно бы высиживают камни. Даже в первые колхозные годы, когда многие уклонялись от артельной работы, Юхан на совесть ломил — пахал и сеял, косил сено и убирал хлеб, хотя и вступил в колхоз против воли. Гробил себя работой, наперед готовил себе смерть. То были слова Луизиной тети. Если бы я распростился с жизнью на строительных лесах, это была бы истинная радость, только я, наверное, помру в постели… Нет, ни за что, ни в коем случае… Так я думал тогда. Луиза считала дядюшку Юхана примитивным человеком, который ни от чего, кроме корчевки камней, не получал удовольствия. В ее глазах и я, наверное, примитивный. Сейчас много говорят о разностороннем развитии и совершенствовании человека, только вот развитие и совершенствование связывают и с хоровым пением, и с народными танцами, с посещением театра, с просмотром фильмов, с чтением книг, со спортом и так далее. Лишь работу усердные совершенствователи человека оставляют почти целиком в стороне или говорят о ней мимоходом. Все, кто двигал жизнь вперед, были великими трудолюбами. Или, может, теперь считается, что исследовать атомное ядро и конструировать космические ракеты — это важная работа, такая же, как рисовать картины, дирижировать хором, писать пьесы и играть в них, как петь в микрофон, делать двойной нельсон, а вот пахать, корчевать камни и класть стены — уже нет? Если крестьянин столь привязан к пахоте и сеянию, что ценой своей жизни делает поля ровными как стол, то он, видите ли, человек примитивный, если же физик дни и ночи сидит в своей лаборатории, значит, он уже гений. Так, что ли? Я считаю Юсся-Корчевателя великим человеком, хотя и ничего другого, кроме как выворачивать камни, пахать и сеять, он делать и не умел.

Но вернемся к Старику и шторму.

Перед штормом стояли жаркие дни. Жара продолжалась две недели. В день шторма, около обеда, я пошел за грибами. Грибы я очень люблю, ем их свежими, маринованными и солеными, хотя они и противопоказаны мне. Больше всего ценю маленькие маринованные горькушки, коричневые грибочки, которых многие и не собирают. Луиза пыталась отвадить меня от горькушек, готовила вкусные кушанья из рыжиков и боровиков, а с нашинкованными рыжиками или крупными боровиками можно и впрямь язык проглотить, но я до сих пор не отказываю себе в удовольствии собирать горькушки.

Глава 2

Собирал грибы и попал после обеда под дождь. Дождь все усиливался, и ветер крепчал. Пришлось искать укрытия под густым деревом. Сосна, даже могучая и с раскидистой кроной, плохо спасает от дождя, сосна не ель, ветви которой словно бы образуют крышу над головой. Но немного все же спасает. По крайней мере, вначале. Уселся под деревом на мох, прислонился хорошенько спиной к стволу. Время было, спешить вечером на автобус не надо, только что начался отпуск. Толстый ствол укрывал от дождя и ветра, за шиворот попадали лишь отдельные капли, еще прикинул, сколько же это прибежище из ветвей и хвои продержится под дождем.

Задумался, время будто летело, дождь пошел сильнее и не собирался переставать. Наконец я решил идти, за воротник уже порядком натекло. А ветер еще больше разыгрался, лес начал шуметь и завывать все громче и громче, цепкие, привычные к морскому ветру сосны качались, будто кусты ивы. Ясно чувствовал, как раскачивается толстый ствол, о который я опирался спиной, и подумал, что ветер становится прямо-таки штормовым, если уж дерево в мужицкий охват от корня качает.

И тут ощутил странную вещь: земля подо мной словно бы ожила. Казалось, я сидел не под толстым, росшим на мшистом песчаном косогоре деревом, а на трясинистой кочке, которая грозилась продавиться под ногами. Сперва ощутил, а вскоре и увидел, как вздымалась и опускалась почва, земля разрывалась, из мха показывались корпи у снова исчезали по мере того, как нарастали или немного отступали порывы бури. Вдруг меня словно толкнуло, я вскочил и бросился подальше от сосны, в два-три прыжка достиг более надежного места. Именно более надежного, где земля под ногами хотя бы не колыхалась. И вовремя. Почва вокруг огромного дерева все больше вспухала, потом еще раз опала, взгляд мой был пригвожден к сосне — вернее, к поверхности земли вокруг дерева, которая опустилась, — теперь глаза мои ясно уловили и качание ствола, — земля опустилась и окончательно поднялась. Огромное дерево клонилось медленно, с хрустом лопались тянувшиеся в сторону моря корни, которые пытались удержать дерево, но не смогли устоять под напором бури. Я стоял и широко открытыми глазами смотрел, как падает сосна. Ничего подобного мне раньше не приходилось переживать. Я видел не раз, как валят деревья, и сам за ручку пилы держался, но сейчас это было нечто совсем другое. Буря выворачивала гигантскую сосну из земли вместе с корнями. Что у ветра вообще может быть такая сила, я бы раньше не поверил. Хотя Эстония и лежит в зоне розы ветров. Потом подумал, что если бы продолжал сидеть под сосной, то там бы и остался. А еще позднее, уже на следующий день, задумался: что же заставило меня вскочить, будто змея ужалила, и бежать от обреченного дерева? Я действовал совершенно инстинктивно, поведение мое не было продиктовано сознанием. Видимо, меня и вправду спас инстинкт, который уходит во времена, когда далекие предки людей жили еще в лесах, в пещерах или на деревьях, эта запрограммированная в генах сотни поколений назад информация сработала сейчас автоматически, если верить книгам. Кто его знает. И еще я подумал, да неужто сознание — самое острое оружие в борьбе за выживание рода? По крайней мере, я пришел к выводу, что в критических ситуациях инстинкты порой оказываются важнее разума и что язык инстинктов не всегда стоит высмеивать. При падении следующих деревьев поведение мое диктовалось уже разумом. А деревья все падали — и вблизи и поодаль. Порой несколько деревьев валились подряд или даже разом, одно тащило за собой другое и третье. Я шел не по шоссе и не по лесной дорожке, а напрямик сквозь прибрежный сосняк, который хорошо знал, я выбирал направление, которое должно было быстрее вывести меня к дому. Утром выяснилось, что и на шоссе пришлось бы остерегаться, и на дорогу свалилось много сосен и елей, движение остановилось на целый день, прежде чем не убрали деревья. Чем ближе к дому, тем вернее я угадывал, какое дерево вывернется из земли, возле какой сосны следует проходить, а от какой держаться подальше. Не бог весть какая мудрость. Надо было обращать внимание лишь на две вещи. Во-первых, на высоту сосен. Чем выше дерево и раскидистее крона, тем больше у нее возможностей оказаться жертвой бури. Шторм попирал прежде всего мощь и гордость, будто он был разгневанный Иегова, каравший тех, кто хотел быть лучше других. Во-вторых, следовало смотреть на землю вокруг дерева. Возле больших деревьев она заметно начинала вздуваться и опускаться еще до их падения. Была и третья мудрость. Самая простая: держись подальше от всякого дерева, иди так, чтоб ни один ствол и ни один сук не достали тебя, если дерево начнет падать. Но сосны росли слишком густо, чтобы следовать этому правилу. Я вошел в азарт, но порой ощущал страх — не упадет ли дерево в тот миг, когда я прохожу мимо, осмотрительность заставляла меня раза два резко отскакивать, со стороны мои движения могли показаться весьма забавными.

Увидев своими глазами разрушительную силу шторма, я почувствовал еще большее почтение к старому исполину, который не склонил головы. Старик выстоял ценою своих ветвей. Так как корни могучего дерева не поддались, то буря обломала у него ветви. Трудно сказать, сколько их Старик потерял в шестьдесят седьмом году в августовский шторм. Собеседником тот стал спустя два года после шторма, до этого я проходил мимо Старика, особо к нему не приглядываясь. В одном не сомневался: если бы Старик сохранил всю крону, и он бы не выстоял. Хотя знал, что Старик и не согласен со мной. Старик прочел мои мысли и будто невзначай сказал, что дело не столько в ветвях, сколько в корнях. У кого корни крепко сидят в земле, тот выстоит в любую бурю. Хотя бы и ценой своих костей и суставов, то есть ценой ветвей. Порой Старик называл свои ветви суставами. Он думал и рассуждал как человек.

В отношении него у меня есть одна мысль. Может, он выдюжил потому, что ветви его оказались слабыми. Что хоть и росли они могучими, но их связь со стволом была непрочной, потому и стали легкой добычей ветру. И эту мысль Старик прочел и отвел. Он опять как бы невзначай заявил, что очень гордился своей силой, своими многочисленными суставами, каждый сустав, то есть ветвь, как самостоятельное дерево, потому он их и потерял. «В своей полной красе я был самым большим и мощным деревом во всем прибрежном лесу, — хвастался он. — Я хотел быть могучее всех, вырастил себе мощные ветви. Я не понимал, что моя сила в силе всего леса».

Вот такой он, мой говорящий сосновый исполин.

Глава 3

Говорить со мной Старик начал, когда я бродил по лесу и думал, ложиться мне на операцию или выбрать более крутое решение. Я боялся не операции, а того, что она не поможет. Мой отец умер от опухоли печени, опухоль обнаружили поздно, когда отец уже ослаб настолько, что не выдержал операции. Врач утверждал, что это была доброкачественная опухоль, не раковая, но я никак не мог понять, как может опухоль быть доброкачественной, если она приводит к смерти. Мне объяснили нечто вроде того, что доброкачественная опухоль ограничивается одним органом, злокачественная же поражает и другие органы, проникает в них ответвлениями, которые называются метастазами, или проростами, так что ни скальпель, ни облучения уже не помогают. В моем случае не говорили о печени, твердили о желудке, который нужно-де было уже несколько лет назад лечить серьезно, а теперь, возможно, придется половину или даже три четверти его вырезать, но это, мол, раз плюнуть, если иметь в виду уровень сегодняшней хирургии. Тем не менее я нервничал и все откладывал больницу. Прежде всего никак не мог поверить, что у меня язва, был всегда уверен в своем желудке, который, как у героев Джека Лондона, переваривал все, даже колючую проволоку и гвозди. Хорошее пищеварение спасло меня в концлагере, где люди, как мухи, мерли от тифа. Мой желудок и кишечник брали калории даже из воды и свекольной ботвы, это и держало меня на ногах. А теперь вдруг… Нет, разговорам о язве я не верил. Когда рак, врачи тоже говорят о язвах. Смерть отца еще слишком ясно стояла перед глазами.

Самое страшное — долгая смерть, медленное угасание, когда видишь, как ссыхается твое тело, и чувствуешь, как утрачиваешь волю и превращаешься в бессознательное животное, которое десятью пальцами цепляется за жизнь. Нет! Стать живым трупом и превратить свой дом в покойницкую? Нет! В Штутгофе я дал себе слово всегда оставаться человеком, человек должен уметь уходить из этого мира. В лагере самоубийство считалось смирением, злу человек не смеет покоряться, там я обязан был выжить. Но смерти челочек не должен бояться, у человека есть право распоряжаться своей жизнью. Нет, возражал мой внутренний голос. Человек не сам дал себе жизнь, и он не может ее отбирать у себя. Я посчитал это тогда голосом трусости. Снова трусом мне не хотелось становиться. Так я боролся с сомнениями, в голове вертелись самые вздорные мысли, которые ни к чему не приводили. Сейчас даже неловко обо всем этом вспоминать. Тогда же…

От домашних я свою беду скрывал. Луиза заметила, что я, по сравнению с прежним, ем все меньше и стал выбирать еду, я отговаривался, что у меня просто нет аппетита. Некоторое время удавалось ее обманывать, наконец она поняла, что со мной случилось что-то серьезное. После того как Луиза обнаружила, что я скрываю рвоту, она стала посылать меня к врачу. Луиза видела смерть моего отца и была очень встревожена. Она не отстала, пока не отправила меня к врачу. Районный врач, средних лет женщина, долго не могла довести до моего сознания, что я должен лечь на операцию. Она пыталась убеждать меня и наконец стала пугать. Сказала, что застарелая язва на задней стенке моего желудка может не сегодня-завтра прободиться, а это уже не шутка; у одного ее пациента язва прободилась и искалечила ему всю жизнь. Несчастный пребывал четыре дня при смерти, начались плохо поддающиеся лечению воспаление и нагноение и всякие другие ужасные вещи. Мужчина здорово сдал и уже не смог полностью оправиться. Жена от него ушла. Я не поверил всем этим страшным разговорам. В тот день я уже не сомневался, что у меня рак. Возле истерзанной ветрами сосны меня схватил сильный приступ боли в животе, я был вынужден опуститься под деревом. Пытался пошутить над собой, вот, дескать, и дождался прободения, здесь и околеешь, это тебе расплата за твою трусость. Вытащил из нагрудного кармана пачку «Экстры», закурил и сделал пару затяжек. Сразу, как только зашел разговор о язве, мне посоветовали бросить курить. Мол, курение для желудочников и сердечников куда опаснее, чем для легочников. В это я верил, но то ли никотин слишком уже вошел в кровь, или воля ослабла, но я не смог преодолеть себя. Все больше корчась от боли, я продолжал курить. Не помню, сколько я так крючился и сколько выкурил сигарет, прошло, наверное, не меньше часа, и явно не один окурок втоптал я в песок.

И тут я впервые услышал голос Старика:

— Горящие спички бросать в мох не следует.

Я словно очнулся ото сна, подумал, что слова эти принадлежат невесть откуда взявшемуся здесь любителю поучений, таких поучателей, которые на каждом шагу стараются наставлять других, расплодилось на земле вдоволь. От боли я обозлился и бросил в ответ:

— Пошли вы к черту!

Если бы мне все внутренности не выворачивало, я бы так не сказал.

— Дымится уже. Сухой мох все равно что порох.

Некоторое время я смотрел на тоненькую струйку дыма, которая и вправду поднималась в двух шагах от меня. Заставил себя подняться и вдавил ногой дымок. Пламя еще не вспыхнуло.

Поблизости ни одной живой души не было.

Проиронизировал над собой, что болезнь, видимо, уже подействовала на рассудок.

— Что с тобой, что так плохо выглядишь?

Вот чертовщина, кто это меня разыгрывает? Тыкает, будто старый знакомый. Прячется за деревом, голос вроде бы шел оттуда. И какой сочный! Словно баритон Александра Ардера. Но с Ардером мы незнакомы, он бы не стал играть со мною в прятки, да и умер… К тому же, кажется, тоже рак. Никакого желания шутить у меня не было, потому и вспылил:

— Если хотите со мной говорить, выходите из-за дерева.

— Не могу, — ответили мне.

— У вас что, отнялись ноги?

— Я с рождения безногий.

Терпение мое лопнуло. На минуту я забыл о раскаленных внутри меня углях и в несколько шагов был уже у дерева. За ним никого не было.

— Сядь спокойно и отдыхай, — донесся тот же голос. Все от того же дерева. Точнее, как бы изнутри дерева.

Я внимательнее присмотрелся к сосне. Вдруг кто-нибудь залез наверх и дурачится там.

Я обошел вокруг сосны и вверх пялился, однако никого не обнаружил. Походил еще поблизости, но так ничего и не уразумел. Дурак дураком, будь у меня самого такой глубокий голос, я мог бы подумать, что начал сам с собой разговаривать. К сожалению, у меня не то чтобы слабый, но какой-то незвучный, тусклый, попросту жалкий голос. Так что сам с собой я говорить не мог. Ходил вокруг дерева, топтался, как идиот, на месте и наконец внял совету голоса и снова сел на землю.

— Дела твои не так уж плохи, как тебе кажется, — донеслось от дерева, с дерева или из дерева. — Чем болеешь?

— Язва или открытая язва, — пробормотал я униженно. О раке я решил лучше помалкивать.

— Открытая язва? Прямо по-докторски сказано. Читаешь медицинские книги?

— Листаю иногда.

— Напрасный труд, это тебе не поможет.

— А что же поможет?

— Операция.

Вздохнул глубоко и ничего не сказал. Что там говорить, если не видишь своего собеседника.

— Что ты сегодня ел? — спросил голос.

— Кусочек вареной телятины.

— А свежемаринованных рыжиков не пробовал?

Откуда он знает, что я ел? Я действительно, не подумав, поел маринованных грибов. Теперь вспомнил. Поэтому и жжет внутри.

Меня стошнило.

— Отойди подальше.

Я поспешил в сторону, мутило меня страшно. Вышли непереваренные кусочки грибов. Стало немного легче.

Вернувшись к дереву, я внимательно осмотрел старую истерзанную сосну. А вдруг со мной разговаривает дерево? Что это на самом деле так, я поверил только после нашего третьего разговора, уже после операции. В том, что я вообще лег на операцию, заслуга все той же сосны. Не Луиза и не доктор, или, вернее, и Луиза и доктор немного, но больше всего этот видавший виды Старик. Это он убедил меня, что операции не следует бояться, что я еще молод, чуть больше пятидесяти, наверняка выдюжу. Рака у меня нет, бояться рака глупо, у него совсем другие симптомы.

«Твой отец был хроническим алкоголиком, да и кто знает, был ли у него рак, ты ведь ничего точно не ведаешь. Мог быть цирроз печени. Это бич алкоголиков, а ты почти трезвенник, так чего же ты боишься рака?»

Старик, конечно, догадался, что я боюсь опухоли, к тому же злокачественной. Велел мне выбросить то, что я держу в потайном месте, чтоб ни я, ни кто другой не мог воспользоваться им. У человека с идиотскими мыслями в голове не должно быть под рукой орудия убийства. На операцию я лег, но выбрасывать ничего не стал, а только перепрятал. Крупнокалиберный пистолет я прячу с тех пор, как фашисты вошли в Таллин. Но этого никто не знает.

Я никому, кроме жены, не сказал, что разговариваю с деревом. Кто бы мне поверил? Никто. У дерева нет ни души, ни разума, как оно может разговаривать. Это утверждение Луизы. Жена моя кончила среднюю школу, слушала в народном университете лекции, она знает, что говорит. «Я знаю, что говорю» — это одно из ее любимых выражений, а говорит она много. Как человек образованный, она верит только тому, что доказано научно. Исключая сны и передачу мыслей на расстояния. А так она до мозга костей скептик. Скептику невозможно что-нибудь доказать, меньше всего то, в чем есть хоть капля необычного. Порой я сам сомневаюсь в способности Старика разговаривать, но чаще всего верю. И у меня среднее образование, и я читаю много с тех пор, как научился читать, в последнее время особенно увлекаюсь научно-популярными книгами, сомнения, видимо, приходят от чтения. Если бы у Старика, у этой истерзанной штормом сосны, не было бы мягкого сочного баритона, можно бы и впрямь поверить, что я в самом деле трёхнутый, потому что человек в здравом уме не станет в лесу говорить вслух сам с собою. У него чертовски прекрасный бас или баритон, или то и другое вместе. Мне бы такую глотку! Я пытался несколько раз, так сказать, пробы ради тихонечко напевать про себя, но «Далеко живешь ты, дорогая Мари» в моем исполнении звучало скрипуче-хило, вовсе не по-ардеровски, совсем не так, как у старой сосны, с ее рокочущим будто из трубы голосом. Впрочем, Старик никогда не пел, но я почему-то думаю, что он не уступил бы ни одному баритону или басу в театре «Эстония» или «Ванемуйне». Посоперничал бы даже с Тийтом Куузиком.

И еще, о чем я скажу сразу. Он говорит, лишь когда я один. Если кто-нибудь приходит со мной, он молчит. Только похлопает, приветствуя, по плечу покривленной, опущенной до земли веткой. Чтобы он смог это сделать, я подхожу к нему совсем близко. Если не похлопает — бывало и такое, — значит, он рассержен. Я давно понял, что ему нравится, когда прихожу одни. Видимо, мы сошлись характерами.

Теперь, когда я уже привык к разговорам Старика, меня удивляет больше всего его кругозор. Он потряс меня тем, что знал свое латинское название. «Pinus sylvestus», — сказал он как бы невзначай. Я проверил по энциклопедии, действительно так. Знает ли он еще что-нибудь из латыни и владеет ли другими иностранными языками, этого я не могу сказать. Спросил однажды. Он ответил лукаво: «А ты попробуй поговорить со мной на каком-нибудь языке». Я не пробовал. Во-первых, русский знаю плоховато, немецкий, что учил в начальной школе, почти совсем забыл. И английским, который зубрил в вечерней школе, не могу похвастаться. Он догадался, что я попал впросак, и засмеялся про себя. Думаю, что он по крайней-то мере русский и немецкий знает. Русский слышит от ягодников и грибников, а также от дачников и пограничников. Здешний прибрежный лес принадлежал раньше барону Рейссенсу, или Риссенсу, — тетушка жены всегда по-разному произносит имя мызника, — так что до слуха Старика доходила и немецкая речь. Тем более что во время оккупации в деревне на берегу моря располагалась какая-то небольшая немецкая часть. Кто знает.

Глава 4

Старик дает мне дельные советы, правда не всегда, но как правило. Они тем разумнее, чем подробнее мы обсуждаем дело. Однажды он все же крепко промахнулся. Это случилось несколько лет назад. Какой-то навязчивый тип не оставлял в покое мою старшую дочь. Взрослый уже, студент, а дочке едва исполнилось пятнадцать. Ходил по пятам за Майе, словно тень, молил и грозился, обещал убить и ее и себя. То, что он всегда провожал Майе домой, это я и сам приметил, остальное — слова Луизы. Мол, и силу пытался применить, у дочери синяки на руках. Дескать, Майе и видеть его не желает. Старик посоветовал поговорить с наглецом по-мужски, а также вздуть как следует, если слова не помогут, таким типам обычно словами разума в голову не вложишь. Решил поговорить. В одном Старик сказался прав: слова мои отскакивали от парня, будто от стенки горох.

Ну и заносчивым же он оказался! Вид — как у любого современного молодого человека: волосы до плеч, как у девчонки, в линялых джинсах и в башмаках на толстой подошве; потом мне разъяснили, что это были настоящие джинсы, купленные у матросов или в Финляндии, — настоящие даже с иголочки джинсы выглядят выцветшими и поношенными, чем линялее и поношеннее, тем они ценнее. Приличное лицо, никакого намека, что нахал. Но словами прямо-таки молотил. Первым делом спросил, чей я папаша: Вирве, Мари, Анне, Майе или Светланы, у него таких пташек полгорода. Я сказал, что, поди, сам знает, кому покоя не дает, за кем увивается и с кем руки распускает. Он в ответ, что девчонки и хотят чувствовать мужскую силу и что сегодня молодежь сама решает, как ей поступать. Делового мужского разговора не получилось, он начал куражиться, заявил, что время сметет с дороги подобных мне замшелых пней, если мы сами не догадаемся убраться с пути. Это меня взбесило, и, когда он в прямом смысле слова решил столкнуть меня с дороги, я крепко уперся ногами в землю, то есть в асфальтовую дорожку, и ни на дюйм не сдвинулся с места. «Ого», — удивился он и полез на рожон. Мы упирались, как два козла, грудь в грудь, раскраснелись. Теперь я вблизи увидел его глаза, в них было достаточно вызывающей дерзости, но также и мальчишеского возбуждения, по крайней мере, глаза плохого человека на меня не смотрели. Оставшись без родителей, я научился судить о людях только по их глазам, слова могут обмануть, глаза — нет; хотя, между прочим, у настоящих подлецов и глаза врут. Глаза парня как бы открыли его мне, и я пожалел, что дал Луизе взвинтить себя. На шее у парня висел крестик, кажется, золотой, так же как и тоненькая цепочка. Неужели верующий? Нет, его слова и поведение не вязалось с истинно верующим. Хотя как сказать, и среди верующих хватает лицемеров. Всякие странные мысли проносились у меня в голове, пока мы мерялись силами. «Мальчишка еще, — подумал я, — полон упрямства и непокорства, из-за настырности и крестик нацепил». Мне даже стало как-то жаль своего противника. Но так как дело зашло уже столь далеко, то отступать не годилось. К сожалению, операция на желудке здорово поубавила мои силы, и я боялся, что усердный почитатель моей дочери — теперь я думал о нем уже несколько лучше — столкнет меня с тротуара. Вдруг он отскочил от меня и, прежде чем я успел сообразить, сильно хватил меня ребром ладони по шее. Как мне потом объяснили, это был один из приемов каратэ, и об этом он потом от души жалел. В глазах потемнело. К счастью, молодца удалось схватить за другую руку, это меня и спасло. Когда я захватил его запястье и дернул парня на себя, он неожиданно присмирел, мне показалось, что он сам испугался своей выходки. Я никогда не учился искусству борьбы или бокса, рука моя никогда не поднимается на другого человека, я просто не знал, каким образом можно как следует вздуть взрослого человека. Я не придумал ничего другого, кроме как стиснуть его, но это странным образом лишало парня сил. Или он уже не хотел сопротивляться. Совершенно неожиданно возле нас очутился милиционер. Потом выяснилось, что шел он от своей девушки, оказался верным долгу и вмешался, хотя мог бы и спокойно пройти мимо, он не был при исполнении служебных обязанностей. Тут же, словно из-под земли, возникла какая-то старушка, которая громогласно объявила, что я напал на молодого человека и хотел беднягу задушить. Милиционер записал фамилию и адрес старушки, а нас отвел в отделение. Там нас допросили, ко мне отнеслись с особой пристрастностью, парня, который все время удивленно смотрел на меня, отпустили домой, меня же доставили в вытрезвитель, так как я-де находился в состоянии опьянения, как было записано в протоколе. Я действительно выпил две рюмки сухого вина, возвращался со встречи бывших заключенных фашистских концлагерей, там перед уходом нас угостили кофе и вином. Я вовсе не подстерегал осаждателя своей дочери, мы столкнулись с ним совершенно случайно, он повстречался мне на улице Пыллумарья, по котором я хожу домой, видимо, опять провожал Майе. Если бы я спокойно пропустил его, ничего бы не случилось, я же преградил ему дорогу и сказал, что нам, уважаемый молодой человек, наверное, придется поговорить по-мужски. Дело дошло до суда, кошелистый папаша этого молокососа нанял умелого адвоката, который пронюхал даже про то, что я и раньше под хмельком ввязывался в потасовки в общественных местах, в глазах следователя это стало отягощающим вину обстоятельством. Я не хотел бросать тень на свою дочь и вынужден был, естественно, помалкивать. Хоть дело и дошло до суда, но зачинщиком меня все же не признали, парень заявил, что он ни в чем меня не обвиняет и что если кто и виноват в этом пустяковом недоразумении, то это он, Лембит Сарапуу, и извинился передо мной. Старый Сарапуу и прославленный адвокат лишь удивленно пожимали плечами, для них поведение парня было такой же неожиданностью, как и для меня. Обоих нас, и молодого человека и меня, присудили к небольшому штрафу за нарушение общественного порядка. От дочери моей парень не отстал, три года спустя они поженились. Как я понял, против воли родителей жениха. Живут они не у них, а отдельно, в однокомнатной квартире на Мустамяэ. Майе не согласилась жить со свекровью и свекром, хотя у тех и свой просторный дом, девица с характером. Луиза считает, что на Майе подействовало рыцарское поведение Лембита в суде, и Луиза совершенно переменилась к зятю. Лембит по-прежнему самонадеянный, но передо мной уже не задирается; своих же родителей просто терроризирует. Парень он неплохой, только избалован потворством. Крестика больше не носит, они уже не в моде, так сказала моя младшая дочь, которая не перестает мечтать о настоящих джинсах, которые Лембит носит до сих пор. Что выйдет из их женитьбы, не знаю, два твердых жернова хорошей муки не смелют. Майе говорит, что она не собирается плясать под дудочку Лембита. Поживем, увидим. Детей у них нет. Это вроде бы ее, Майе, желание. Сначала, говорит, надо институт кончить, дети сделали бы ее слишком зависимой от мужа, к тому же затянули бы время учебы. По мнению Луизы, Майе поступает как современная женщина, современные женщины не терпят тирании мужа. Случай с будущим зятем лил воду на мельницу Луизы. Она опять заговорила о моих мозгах набекрень, взрослый, здравомыслящий человек не станет вмешиваться в дела молодых, тем более вершить кулаками на улице самосуд. Мол, мне нужно стараться подавлять свой эдипов комплекс. Из домашних только сын сочувствовал мне, сказал, что я мировой отец и не следует принимать близко к сердцу женское нытье. Конечно, про себя и он похихикивал, будто я не знаю сорванца. И на работе от этой истории пошли круги, потребовали объяснений. Оказалось, что меня собирались выдвинуть в городской Совет кандидатом в депутаты, все здорово сходилось: рабочий, беспартийный, ударник социалистического соревнования, среднее образование, обладатель почетных грамот, морально устойчив и так далее, а теперь придется на этом поставить крест. Так что совет Старика принес мне кучу неприятностей.

Вначале, когда нашу стычку только расследовали, Старик пожалел, что дал мне плохой совет. Откуда ему было знать, что я не умею призывать к порядку шалопаев. С такими по-другому и нельзя, приходится больно давать по рукам, философствовал Старик. «Они привыкли, что перед ними только отступают. К сожалению, ты староват». Грустно было слышать из его уст эти слова. Никто из нас, ни Старик, ни я, не видел вины в том, что я дал волю рукам, плохо, что наш мужской разговор слишком затянулся и мы попались на глаза милиционеру. После суда Старик решил, что парень просто позер и хитрец, но в дочь мою явно влюблен. Теперь, когда все уже позади, когда мой противник стал моим зятем, Старик утверждает, что совет его был абсолютно правильным, именно я вправил парню мозги. Что касается эдипова комплекса, то, по мнению Старика, такое предположение в какой-то степени может иметь основание. Мне он посоветовал прочесть Фрейда. Я выпалил ему в ответ: а сам он читал? Он невозмутимо ответил, что читать ничего не читал, откуда здесь, в лесу, достанешь литературу. Он вообще не читает, но о Фрейде кое-что слышал, Фрейд сейчас моден. Разве не ясно, что именно те, кто никого и ничего не изучал, лишь кое-что краем уха слышал или, в лучшем случае, где-нибудь и что-нибудь прочитал, что они-то и есть самые ревностные глашатаи истин, не высказанных пророками? Старик иронизирует и над собой и надо мной, это мне нравится. На этот раз он высказал мысль, которой я от него никак не ожидал. Дескать, мир изобилует мыслями, как сосна шишками. Самые существенные мысли скрыты глубоко, и постичь их способен лишь истинный разум, тот, что в состоянии проникнуть в суть вещей не на основе прочитанного и заученного, а собственными силами, с помощью внутреннего чувства. Только такое познание является истинной мудростью. Все остальное — игра памяти, плоды культуры и цивилизации, а не интеллект и не мудрость, способные проникнуть в суть вещей и в смысл явлений. У нас тренируют главным образом память, вся учеба — лишь накопление в памяти новых фактов, будто человеческая мудрость состоит в одном умении выбирать из накопленных данных оптимальные варианты. Такой ум слишком узок и ограничен. Начало начал человеческого разума заключается в чувстве всеобщности, в ощущении себя частью всеобщности, в чувстве различия между добром и злом, что является началом начал всякого разума, в силе интуитивного постижения истины, в том, у чего нет ничего общего с расчетом того или иного варианта выгоды, утилитарным виденьем мира, и во многом другом.

Мне показалось, что Старик находится под воздействием библии или даже восточных философствований. А вдруг он йог? Я решил пойти в библиотеку и взять литературу о соснах, чтобы побольше узнать об этом хвойном дереве. Хотя бы выяснить, где находится их прародина. Если она где-то в районе Тибета, то удивляться нечему. Честно говоря, в восточной жизни и мудрости есть что-то чарующее, хотя я и не верю в бога и мистика мне чужда. Лембит утверждает, что острие восточной мудрости направлено внутрь человека. Запад же занимается больше внешним миром. Запад, который более просвещен в окружающем человека мире, чем Восток, — во всяком случае, западная наука в физике, химии и других областях точных наук достигла больших успехов, нежели восточная, — теперь взирает тайком на Восток, чтобы взять оттуда кое-что из того, что относится к человеческим влечениям, к обузданию этих влечений, к сложному взаимодействующему механизму сознания и подсознания. Да и то, что дзен-будуизм стал сейчас в мире модным среди молодежи, подтверждает, что жажда познания восточной мудрости растет. Мой зять, который с четвертого курса учится заочно и работает шофером-экспедитором, то есть развозит по питейным точкам пиво и лимонад, с отцом окончательно разругался — у него, этого новоявленного, как он говорит, выскочки, он не берет и рубля, — так вот Лембит утверждает, что дзен-учение дало ему для понимания многих вещей больше, чем обязательная литература, которую он вынужден был проглатывать в институте. Мое медвежье объятие и дзен-учение поставили-де его с головы на ноги. Временами я тайком помогаю Майе, чтобы они совсем уж нё оказались на мели. Майе нравится, что Лембит стремится быть независимым от своего отца, ее свекор, заготовитель процветающего богатого пригородного колхоза, все в жизни меряет только рублями. Что же до дзен-учения, то Лембит лишь напускает тумана, этот несчастный позер в нем ничего не смыслит.

Глава 5

Старик поинтересовался и моей первой дракой. И даже тем, сколь часто я вообще даю волю рукам. Пришлось сказать, что я вовсе не драчун, пусть он не считает меня задиристым петухом. Я скорее избегаю, чем ищу ссоры, собственно, я и не дрался, хотя в милицейских протоколах я теперь числюсь участником двух драк. Первый раз это случилось много лет тому назад, где-то в середине пятидесятых годов. Тогда я работал мастером в строительном училище. Готовили там каменщиков, штукатуров, маляров, плотников и других специалистов. Я обучал выкладывать стены и штукатурить, учил той работе, которую знал и знаю. В анкетах всегда пишу, что я каменщик, хотя, как уже говорил, выполнял и другие работы. До войны и после нее работал каменщиком, так же как и с десяток лет позже. Другие работы, плотницкие и малярные, оказывались случайными. Каменщиком уйду когда-нибудь и на пенсию, прорабские путы я скоро стряхну. В войну год просидел в Батарее и два с половиной года в концлагере, сперва в Лавассааре, а потом в Штутгофе. Меня арестовали на четвертый день по приходе фашистов в Таллин. Весной сорок первого газета «Коммунист» написала обо мне как о молодом классово-сознательном стахановце, который даже старым мастерам подает пример того, как надо работать по-новому в советское время. Никакого примера я показывать не собирался, но репортер был прав в том, что меня крепко захватило стахановское движение, увлек новый метод кладки стен. Не только я, вся наша бригада, включая старых, бывалых каменщиков, была охвачена тем же азартом. С незапамятных времен у нас каждый мастер работал на лесах сам по себе: сначала левой рукой берёт кирпич, затем гребком, который держит в правой руке, кладет раствор и опускает на него кирпич. Лучшие бригады в Москве и в других крупных центрах работали в то время уже по-иному, они распределяли операцию кладки кирпичей между двумя, а то и тремя рабочими. Нам понравился метод, при котором работа делилась на три этапа: один человек ставит кирпичи ребром на край стены, другой кладет раствор, то есть известковую смесь, на стену и ровным слоем размазывает ее, третий, самый умелый, с твердой рукой и точным глазом мастер, берет приготовленный кирпич и вдавливает его в раствор, то бишь известковую смесь, так, как ему положено лежать. Разделение всей операции на три части делало чудо; работая таким образом, три каменщика успевали уложить по меньшей мере в два раза больше кирпичей, чем если бы они копались по старинке каждый сам по себе. Тот, кто раньше за день укладывал тысячу или даже тысячу двести кирпичей, уже считался крепким работником. Теперь, когда стали работать по новому методу, на человека приходилось по три, четыре и даже по пять тысяч кирпичей или силикатов. Конечно, такой эффект получался на стенах, где было немного дверных и оконных проемов. Братья Муравьевы с отцом за пять с половиной часов уложили девятнадцать тысяч силикатных кирпичей! Такого раньше в Эстонии не бывало, многие не могли даже поверить. Целый день Муравьевым не удалось проработать — кончились кирпичи. Конечно, мы были в восторге: на каждого могло прийтись по десять тысяч кирпичей, если бы они проработали весь день. Небывалый успех! К сожалению, нас не снабжали как следует материалом, это выводило из себя. Наш председатель, то есть председатель ЦК профсоюза строителей, из которого, к моему удивлению, вышел после войны писатель, сам был каменщиком и всей душой поддерживал нас; он говорил, что наша работа и наше отношение к ней убедительно показывают, на что способен рабочий, когда его творческий дух свободен от пут эксплуататорского строя. Он наседал на начальника строительного участка и на конторское начальство, чтоб навели порядок и бесперебойно снабжали нас материалом. К сожалению, снабжение продолжало хромать на обе ноги, редко выдавался день, когда бы мы не теряли час и два; случалось, простаивали полдня из-за того, что кончался кирпич или раствор. Собственно, от этой беды строительство не избавилось и по сей день — то кирпича нет, то раствора, то не завезли потолочных панелей или перемычек, и все в том же роде. Вынужденные простои и раньше досаждали и сейчас раздражают тех, у кого слабость к вину, — глядишь, и к бутылке прикладываются, вот и попробуй уследить за дисциплиной и соблюсти порядок. Если материалы поступают в срок, то и время не тратится. Строительное начальство любит оправдывать невыполнение планов нехваткой рабочей силы. Согласно нормам, может, оно и так, — только и при сегодняшней рабочей силе можно было бы сделать куда больше, если бы снабжение и организация снабжения были получше, если бы толковее распределяли материалы, механизмы и рабочую силу, если бы работа всех строительных организаций, так называемых подрядных и субподрядных, была бы согласованнее и отвечала бы реальным возможностям. Еще до войны я слышал разговоры о том, что средства, то есть строительные материалы, механизмы и рабочую силу, нельзя распылять, а надо использовать более концентрированно, продуманно, планомерно. Об этом до сих пор говорят, все вроде понимают, в чем беда, а на практике многое ведется по старинке. Мы иногда с мужиками рассуждаем между собой, что наше Советское государство, должно быть, неимоверно могущественное, прямо-таки сверхбогатое, если его не разоряют тысячи и тысячи незавершенок, в которых заморожены миллионы и миллионы рублей, куда вгроханы в громадном количестве кирпич, цемент, железо, дерево и другие стройматериалы. Раньше предприниматель старался как можно скорее ввести объект в строй, чтобы вложенный в строительные материалы капитал начал давать прибыль. Теперь словно и не думают об этом — финансирует государство, государство выдержит. Конечно, выдержит, но за чей счет! Один лектор, который рассказывал нам об основах советской экономики, полагал, что в строительстве весьма красноречиво проявляются динамическое развитие нашего общества, а также и некоторые недостатки этого развития. «Красноречиво» и «некоторые» — слова лектора. Все области жизни развиваются в быстром темпе, все отрасли народного хозяйства требуют новых строительств, капиталовложений, как сказал лектор, и поэтому все это необыкновенно сложное хозяйство не просто развивать гармонически и синхронно. То, что не прикинуто в расчетах и калькуляциях, проявляется среди прочего и в определенной — «определенной» — тоже слово лектора — неразберихе, которая пока еще имеет место в строительном деле. Объективные возможности не всегда отвечают субъективным желаниям. Но это, как говорится, к слову.

Председатель цеха профсоюза прислал к нам еще и репортеров. Увидев свою фотографию в газете, я точно вырос в собственных глазах, все-таки мальчишка, едва двадцать стукнуло, но потом, в тюрьме и концлагере, чесал затылок. Газетная заметка оказалась главным подтверждением того, что после июньской революции я стал горячим сторонником коммунистического порядка, пугалом, как мне сказали на допросе, старых, по-эстонски мыслящих рабочих. Мол, я — заклятый враг национал-социализма и эстонства, и, чтобы не загнил весь организм, таких, как я, следует без жалости вырывать из здорового тела народа. И вырвали бы, в Штутгофе я весил сорок один килограмм, остались кожа да кости, к счастью, Красная Армия пришла в Пруссию раньше, чем до меня дошел черед взмыть сквозь трубу крематория в небо. Жаль, что Старик ничего не читает, а то бы я принес ему книжку одного литовского писателя, в которой рассказывается о Штутгофском концлагере. Тогда бы он знал, в каком адском котле я варился. Старик ответил, что ветер и до него доносил дым кострищ в Клооге и запах горелого человеческого мяса, так что он прекрасно представляет себе лагеря смерти. Я не стал спорить и не сказал ему, что даже с его первозданной мудростью невозможно представить всего, и даже с помощью «Божественного леса», этой невероятно правдиво написанной книги литовского профессора и писателя. Кто сам не претерпел ада унижения, голода и мучений, тот не в состоянии до конца постичь все беды и невзгоды, которые мы пережили. В лагере я проклинал себя, что не остался в истребительном батальоне. Из нашего треста десятки людей вступили в истребительный батальон, почти все молодые ребята из нашей бригады, вместе с другими пошел и я, я не мог и не хотел отставать от своих товарищей, однако часть людей определили в отряды, которые выполняли спецзадания. И меня направили в караульный отряд. Мы охраняли крупный завод, одновременно заминировали силовую станцию и главный корпус, чтобы взорвать их, если придут немцы. Часть станков и другого быстро демонтируемого оборудования мы эвакуировали. Но цех, в котором ремонтировалось и оружие, работал до середины августа. В конце июля ночью мы схватили на территории завода двух подозрительных типов и переправили их в милицию. Там сказали, что это диверсанты, но они могли быть просто воришками, которые вынюхивали, где бы что стащить. В конце августа ни один мотор уже не работал и ни один трансмиссионный вал не крутился, завод словно вымер. Опустевшие помещения и цеха охранять было труднее, чем действующий завод. Тишина угнетала. Вскоре в городе начали разрываться вражеские снаряды, один пробил крышу главного корпуса и засел глубоко в цементном полу, но не разорвался, от нечего делать я раскопал и вытащил его. Это было, конечно, мальчишеством. К счастью, снаряд и в моих руках не взорвался. Все шло хорошо, пока немцы не дошли до Ласнамяэ. Мы получили приказ взорвать заминированные объекты и присоединиться к рабочему полку, отряды которого должны были отступить через Кадриорг. Бои шли под боком у завода, где-то в районе военного аэродрома. К сожалению, со взрывом ничего не получилось. Оказалось, что кто-то перерезал проводку — может быть, и те двое, которых мы схватили. Мы взялись восстанавливать проводку, но четверо или пятеро пожилых мужчин, с виду рабочие, не допустили нас больше к силовой станции. Мы остались только вдвоем, мой напарник, которого я сейчас не хочу и вспоминать, махнул рукой и ушел, я попытался втолковать мужикам, что к чему, даже пригрозил пистолетом, крупнокалиберным ФН, но выстрелить не решился. Может, остановили их глаза, в которых не было злобы, скорее лишь тревога и смятение. Мужики разоружили меня и посадили в подвал под замок, утром, правда, выпустили, немцам не передали. Оккупационные следственные органы об этом не знали, не то бы сразу поставили к стенке. Счастье, что у меня не нашли пистолета, я его старательно спрятал. Из-за того, что не нажал тогда на спусковой крючок, я и угодил потом в лапы гитлеровцев. Меня арестовали трое эстонских нацистов, один из которых был в полицейском мундире, остальные в штатском. У каждого за спиной английская винтовка, у полицейского на поясе болталась вдобавок кобура с пистолетом. Теперь я знаю, что еще до прихода немцев бывшие деятели заготовили списки тех, кого следовало как можно скорее схватить и где-нибудь на краю города расстрелять. А кто же были те, кто запер меня в подвале? Слушая разрывы снарядов и мин, пулеметные очереди и ружейные выстрелы — мне казалось, что бой перекинулся на заводской двор, — я пожалел, что у меня не хватило твердости пустить в ход оружие. Есть обстоятельства, когда на человека требуется поднять не только руку, но и оружие. Я ждал, что вот-вот откроется обитая железом дверь и меня выдадут немцам. Дверь открылась рано утром, мужчина, самый старший из тех, кто запер меня в подвале, сказал, что в городе немцы, вернул мне пистолет и посоветовал сматываться. Взгляд его был тусклый и грустный, так смотрит смирившийся с судьбой человек. Такого поворота я не ожидал, я молча взял пистолет и молча сунул его за пояс брюк, кобуру мне не вернули. Он сказал еще, что оружие лучше выбросить, хотя бы в эту кучу ржавого металлолома, или же спрятать. Вот и решайте, кто был тот человек? И он и остальные. Знали ли они, что он сделал, и было ли мое освобождение их общим решением, или старик просто посочувствовал мне, рисковал и действовал на свой страх? Старик — не тот, что выпустил меня из подвала, а мой плодивший шишки эрудит — сказал, что таких людей следует попытаться понять, решительно осуждать их было бы неверно. Что человеческому естеству противны война и разрушения. Мы долго рассуждали об этом. Старик — все то же дерево, а не рабочий, который выпустил из подвала, — подробно расспросил меня обо всем. Он сказал, что хочет понять, почему я не сражался вместе с братьями Муравьевыми в истребительном батальоне, а позволил направить себя в караульную службу, и как это случилось, что я избежал мобилизации.

Он не отстал, пока я не признался, что все это из-за девушки, бывшей моложе меня на два года. Мне было двадцать, Велле перед войной исполнилось восемнадцать. Крепко приворожила она меня к себе. Я был по уши влюблен в нее. Велле не уговаривала меня остаться в Таллине. Будучи в караульной группе, я улучал любой момент, чтобы пойти к Велле, мы жили с ней как муж и жена, но выходить замуж она не хотела. Теперь Велле живет в Канаде, в Ванкувере, посылает мне открытки к рождеству, я ей — к Новому году. Она осталась одинокой, во всяком случае, называет себя старой девой. Я не допытывался, как она очутилась по ту сторону океана, сама ома ничего не объясняет. Написала, что прочла в газете «Кодумаа»[7] статью, где рассказывалось о моих страданиях в концлагере, там была напечатана и моя фотография, в связи с этим она и послала письмо в редакцию, откуда письмо переслали мне с пожеланием ответить адресату, что я и сделал. Моя жена стала немного ревновать меня к Велле, когда я, не подумав, проговорился, что она так и не вышла замуж. Хоть я и сказал, что Велле не вышла замуж, Луиза заявила, что она не пошла замуж. И что я у нее до сих пор в сердце, да и она, видимо, не покинула моего сердца, не то бы я не стал писать женщине, которая сбежала со своей родины. Моя благоверная в общем-то довольно далека от политики, но в подобных случаях, когда дело касается лично ее, в ней заговаривает общественная деятельница. В одном Луиза права, в том, что Велле в свое время действительно настолько увлекла меня, что я позабыл обо всем на свете. Даже о друзьях, которые вскоре полегли под Таллином. Нет, сказать так было бы неправильно. Из-за Велле я тогда искренне верил, что группа охраны — мое самое верное место, что я обязан оставаться в караульной группе, а когда подойдут немцы, должен буду взорвать силовую станцию, рискуя попасть в руки фашистам. По крайней мере, я себе это внушил. Что касается мобилизации, то я не подлежал ей как человек, уже исполняющий боевые обязанности, мне даже повестки не прислали. О том, что Велле, словно магнит, удерживала меня в караульной группе, знает только старая, ветрами и штормами побитая сосна, только он, мой Старик. Велле этого не знает, может, догадывается, но я ей ничего не говорил. Я и сам не понимал этого раньше с той ясностью, с какой понимаю сейчас, по прошествии времени. В начале войны я был убежден, что исполнил свой долг, меня назначили охранять завод и при необходимости взорвать его — почему я должен был искать себе другие обязанности? Может, я не смог тогда правильно оценить свое поведение, может, просто не решился заглянуть себе в душу. Старик, казалось, вздохнул, потряс и прошуршал ветвями и, как бы между прочим, сказал:

— Что значила для тебя Велле, то же значил и завод для тех пожилых рабочих. Все вы были одинаково правы и не правы.

Видите, куда метил мой исповедник.

Странно, я начал говорить о своей первой драке в общественном месте, а дошел до Велле. Неужели она все еще у меня в сердце?

Старик спросил, писал ли я своей девушке из тюрьмы или из лагеря. Этого я не делал. Боялся, что переписка принесет ей неприятности. А Велле мне писала? Нет, не писала. А знала ли она вообще, что меня арестовали? Трудно сказать. Она знала, что я остался в Таллине. На другой день после прихода немцев я зашел к ней. Мое появление испугало ее, она спросила, почему я остался, меня обязательно арестуют, она волновалась из-за меня. Советовала мне уйти из города в такое место, где не знают, что я красный и с оружием защищал новый порядок. Я успокаивал ее, человек я маленький, кто там меня особенно знает и станет гоняться за мной. Не могут же они засадить всех рабочих в тюрьму, я такой же красный, как любой другой рабочий. Велле не успокоилась, она сказала, что не каждому рабочему давали пистолет и доверяли охранять объект военного значения. В устах Велле слова «объект военного значения» прозвучали смешно, я смеялся до слез, но она оказалась все же умнее меня. В Батарее я встретил многих, кого арестовали за то же, что и меня. Велле не отставала, просила, чтобы я ушел из Таллина. В конце концов рассердилась и заявила, что я глуп, как теленок.

Конечно, был глуп. Тогда я не понимал этого, теперь понимаю. Старик сказал, что мне и не удалось бы долго скрываться, ведь у меня не было родственников где-нибудь в глуши. Я безродный сирота, отец пятнадцать лет назад бросил нас с матерью. Появление такого, как я, незнакомого молодого человека в любом месте обязательно привлекло бы внимание, решил Старик, в сорок первом году сторонники бывшей власти были преисполнены ненависти к красным, приход немцев явился для них долгожданным часом отмщения. Знаю ли я, спросил Старик, о таком факте, когда немецкие оккупационные власти в газетах обращались к дорогим эстонцам с просьбой поменьше жаловаться друг на друга. Этого я не знал, но в Батарее и Лавассааре видел, что натворили злоба и жажда крови, — все места заключения были битком набиты.

Старик сказал, что, возможно, Велле и засела крепко в моем сердце, может, я до сих пор ношу ее там, но сам я для Велле мало что значил. Она должна была разыскивать меня и в Батарее, и в концлагерях — одним словом, всюду.

— Велле водилась с тобой просто так, женщинам нравится быть с мужчинами, так же как и мужчинам с женщинами. То, что бывают с кем-то вместе, само по себе еще ничего не значит. Если не искала, то…

Старик не кончил. Я давно понял, что он не пользуется таким словом, как «любить». Или оно слишком свято для него, или он считает его пустым звуком — вот и пойми! А может, он не хотел меня обидеть?

Глава 6

В лагере смерти живым я, правда, остался, но прошло время, прежде чем смог опять работать каменщиком. Дом, где я жил, сгорел, меня взяла в квартиранты пожилая женщина, которая почему-то стала заботиться обо мне, как о сыне. На Вяйке-Пярнуском шоссе у нее была комната с перегородкой, сама хозяйка устроилась в той ее части, что примыкала к кухне, мне же отвела более просторный, с большим окном угол. Я и до войны не проживал отдельно и тогда снимал комнату у одной совсем древней старушки. Моя новая квартирная хозяйка называла себя потомственной коммерсанткой, она торговала на рынке ягодами, свежими овощами, разными кореньями, иногда маслом, яйцами и мясом. У нее самой не было ни клочка земли, и в лес она по ягоды не ходила, была так называемым перекупщиком, или посредником. Скупала корзинами клюкву, бруснику или чернику — оптом, как она сама говорила, а сбывала в розницу, по килограммам и литрам. Приобретала у огородников в большом количестве морковь, капусту, брюкву, зелень и всякую всячину и малыми порциями перепродавала. Явно была опытной, умелой и в общем-то честной торговкой, потому что частенько деревенские бабы и сборщицы ягод сами разыскивали ее и просили, чтобы она помогла сбыть товар. Магдалена была очень бережливой женщиной, но обо мне заботилась даже слишком, всегда подавала на стол мясо, масло, яйца. Дом содержала в чистоте, зимой, в холода, попивала иногда спирт, это должно было избавлять от простуды. Хотя такой уж старой она и не была, едва пятьдесят. Через некоторое время объявилась ее дочь Лейда, года на два, на три старше меня, пригожая и деловая бабенка, которая сразу же взяла на себя заботу обо мне. Она стала моей первой женой. Просто женила на себе.

— Охмурила тебя, — сказала Магдалена, которая, казалось, держала мою сторону. — Не первый ты у нее, кого она охмуряет, — призналась она. — Чуяло сердце мое, что так оно и будет.

К сожалению, Магдалена заговорила так лишь после нашего развода. Чем Лейда меня околдовала, этого я ни Старику, ни себе объяснить не мог, только уже через полгода она добилась того, что я как барашек поплелся за ней в загс. Много повидавший на своем веку Старик решил, что, наверное, путь к сердцу на этот раз действительно проходил через желудок.

— Ты три года голодал, холодал, прозябал в грязи и дерьме, побои, брань, жестокость, болезни и смерть окружали тебя, человечески приветливого слова ты не слышал, тем более из женских уст, неудивительно, что когда обгладывал жирную косточку, лежал в чистых простынях да слушал нежные слова, то прямо-таки пребывал в раю, и Лейда казалась тебе ангелом. Удивляет только то, что ты очень быстро забыл свою девушку.

Старик снова поддел меня, но он был чертовски прав. Не во всем, но во многом. Велле я не забыл, искал ее. На другой же день после прибытия в Таллин я потащился к ней. Именно потащился, у меня не было сил на долгую дорогу, вынужден был опираться на палку и зачастую прислоняться к стенам. В доме, где жила Велле, пожимали плечами, никто о ней ничего не знал. Или не желали говорить. Только какой-то сопливый пацаненок лет десяти побежал за мной и крикнул, что Велле была немецкой шлюхой и промышляет теперь в Германии. Будь я при ногах, я бы поймал паршивца и дознался бы, от кого он слышал эти глупости, но я был все равно что без ног, он мне в руки не дался. Я ни за что не хотел верить услышанному, но через месяц окончательно убедился, что Велле уехала за океан. Старик защищал мальчишку, сказал, что его устами говорило озлобление взрослых людей. Я искренне признался, что и сам тоже думал очень плохо о Велле.

— А теперь не думаешь? — спросил Старик.

Ответил, что теперь нет. Если бы Велле ждала меня, я бы не дал себя так легко обкрутить. Только, кто его знает, Лейда умела расставлять силки. Раскормила меня как жеребца, как говорила ее мать Магдалена, и зачастила из своей постели в мою. А вскоре заявила, что она женщина порядочная и просто так ни с кем, даже с таким, как я, хорошим и чудным парнем, спать не будет, что у нее есть моральные принципы, которые не позволяют ей это делать. В ее глазах была голубиная кротость и порядочность, и я поверил. Еще она сказала, что они с матерью сделали для меня все, что только могут сделать хорошие люди для других людей, вылечили, выходили, она радела, воскресила меня и на ноги поставила и теперь, когда я прочно стою на земле, не собирается отдавать на растерзание чужим корыстным женщинам. Что она достаточно знает военных и послевоенных баб и что ее долг защищать меня от них, хотя бы ценой самопожертвования. Что касается меня самого, то я действительно чувствовал себя перед Магдаленой и ее дочерью должником, чувство благодарности, видно, и было тем, что повело меня к алтарю, то есть в загс. Почему Лейде хотелось выйти за меня замуж, я до сих пор не пойму. Серьезных чувств ко мне у нее вроде не было. До женитьбы она почитала меня хорошим и чудным парнем, но уже на втором году совместной жизни стала называть меня глупцом, который не умеет жить. Лейда без конца подогревала меня, чтобы я за свои заслуги и мучения требовал себе лучшей работы, потому что, мол, достоин большего. Я грудью своей защищал Таллин и, выполняя долг, угодил в плен к немцам. Мол, человек, который за советскую власть три года промучился в лагере смерти, заслуживает более высокой и доходной должности. Я сказал, что мы не взорвали силовую станцию. Она заверяла, что этого никто не знает, что многие из тех, кто сейчас говорит о самоотверженном выполнении своего долга, вряд ли сделали больше, чем я, и не смогли сделать того, что они должны были, иначе бы немцы не дошли до Ленинграда, Москвы и Сталинграда. Дескать, я не меньше других жертвовал собой, не меньше тех, кто сидит на высоких должностях и живет припеваючи.

— Вступай в партию и требуй, — наседала она.

Она одобрила мое желание учиться в вечерней школе, необразованному человеку и при советской власти нелегко продвигаться, хотя советская власть и является властью трудящихся. Лейда помучилась со мной еще пару годков, когда же убедилась, что у меня и от учения ума не прибавляется и я собираюсь со спокойной душой продолжать работать каменщиком, то с грустью отметила, что я глупее, чем она думала, и решительно потребовала, чтобы я подыскал себе другое жилье.

Магдалена пожаловалась мне, что Лейда, конечно, мастак обкручивать мужиков, но жить с ними она совершенно не умеет. Что наверняка Лейда найдет себе вскоре нового мужа, но и он ее не устроит.

— Не такой уж ты глупый, чтобы с тобой нельзя было жить, немного странный только и очень тихий, — утешала меня бывшая теща.

Мол, была бы она лет на десять моложе, не упустила бы меня, только тот, кто пожил с молодой бабой, тот уж старухи не захочет. На всякий случай она все же сообщила мне, что на книжке у нее сто двадцать четыре тысячи рублей. Теперь уже я начал утешать Магдалену, что она найдет себе подходящего старичка, если хорошенько поищет. Магдалена честно призналась, что очень старого ей бы не хотелось, и мы выпили с ней по стопке спирта. По такому случаю я позволил и себе налить.

Лейда удивительно быстро оформила развод, она была на редкость деловой. Сын Антс остался на моих руках. Лейда сказала, что не забирает сына только потому, что видит, как сильно я привязан к Антсу. Она-де пожертвовала ради меня своей молодостью, отдала мне свои самые лучшие годы, в сравнении с этим оставить мне сына — жертва относительно небольшая. Сына я и не собирался отдавать ей. Антс, по словам моей тещи, да и других людей, как две капли воды похож на меня. Я был рад, что сын остался со мной, лицемерные слова Лейды меня уже не трогали, глаза ее больше меня не обманывали. Я ведь понимал, что женщине с ребенком окрутить мужчину намного труднее, и не сомневался, что она тут же пустит в ход свои колдовские чары. Так оно и случилось, два года спустя Лейда вновь пошла под венец, на этот раз облюбовала заведующего большим продовольственным магазином, эстонца с Кавказа, который из-за Лейды разошелся со своей старой женой. Лейда работала в том же магазине кассиршей.

Глава 7

Я поселился с сыном в общежитии. Первый год мы жили в одной комнате с двумя плотниками, хорошими работягами, но порядочными выпивохами, потом мне дали отдельную комнату. В общежитии — жизнь беспокойная, но из-за себя я бы оттуда не ушел. У нас в детском доме в одной комнате спали четырнадцать ребятишек, шум и колготня в общежитии меня особо не раздражали. Ребенок — дело другое. Антс никак не мог привыкнуть к новому окружению, он пугался шумных пьяных мужиков и плакал по своей бабушке, которая его страшно баловала. Из-за сына я и начал строить себе дом. Другого выхода у меня не было. Война разрушила тысячи домов, а люди все прибывали в Таллин — из деревень и совсем издалека, проблема жилья была во много раз острее, чем теперь. В те восстановительные годы на индивидуальных застройщиков пальцами не указывали, выскочками не называли, кто строился, тому давали ссуду, да и предприятия обязаны были помогать, без поддержки государства я бы ни за что не взялся строить. Или, как сказать, беда погонит. По правде говоря, мысль о собственном доме зародила во мне Магдалена. Теща моя частенько наведывалась к Антсу. Она, как могла, подбивала меня, говорила, что я крепкий мужик, с любым делом справлюсь, и строительная контора обязана помочь, в конце концов она сама одолжит денег, если у меня для начала не хватает. С тещиными деньгами и государственной ссудой я и взялся строить. Здорово пришлось поджиматься, пока избавился от долгов. Прошло три года, прежде чем я мог сказать, что одолел гору. Дом съедал весь мой заработок и свободное время. Мы с Антсом жили буквально среди мешков с цементом, ящиков с гвоздями, оконных рам, рулонов толя, облицовочных плиток и рабочих инструментов. Не говоря уже о силикатных кирпичах, о досках и брусе. В первый год сложил стены, установил стропила и возвел крышу. Если бы товарищи по работе не помогли возвести скелет, то есть каркас, поставить стропила и залить бетоном подвал, то я бы и этого не успел. Уход за ребенком тоже требовал времени. Хорошо, что хоть теща иногда, когда бывала свободна, брала Антса к себе. Лейда мальчишкой не интересовалась. Вначале раз в году навещала в день его рождения, потом стала передавать с матерью горсть конфет и какую-нибудь игрушку, а потом вовсе забыла про своего сына. В этом смысле Лейда и ее мать совершенно разные люди. Магдалена еще и сейчас приходит в гости к внуку, хотя и еле ковыляет с палкой, теперь ей далеко за семьдесят и, как сама жалуется, осталась без ног. Работа за прилавком в холодную и сырую погоду не прошла даром, ни валенки, ни шерстяные чулки, ни что другое теперь не помогают. Друзья и тетушка Магдалена помогали мне. Перед снегом забил окна досками, на рамы и стекла денег уже не хватило, и стал с нетерпением ждать весны. Тревожила крыша, которую я успел покрыть лишь одним слоем рубероида. И все потому, что в кармане пусто. Всю зиму перебивался, как последний скряга, а в апреле приступил с новой силой. Летом с Антсом перебрались в свой дом. Он еще далеко не был готов, жить можно было только в одной комнате, в кухне и передней. Много времени заняла кладка плиты и обогревательного щита, в печницкой работе я не мастак, чтобы нанять мастеров, отсутствовали, как говорится, средства. Пока поставил все окна и двери и наклеил обои, прошло еще полтора года. Хорошую этернитовую крышу осилил только на пятый год, в тот же год расплатился и с долгами. Все своими руками сладил, даже электричество и воду провел. И все из-за того, чтобы концы с концами свести. Дом понемногу обретал вид, а вот порядочной одежды не было ни у Антса, ни у меня. Да и еда оставалась однообразной: хлеб, геркулесовая каша, макароны, капуста, картофель, томатная паста. Лучшее, кусочки масла и мяса, берег для сына. Кто знает, где я заработал язву желудка, в концлагере или на строительстве дома. Бог с ней, я не жалею, что обзавелся жильем. Строительство дома сблизило нас с Антсом настолько, насколько вообще возможно согласие между отцом и сыном. Я уже подумывал, что из парня выйдет строитель, но не вышел. В школе его заинтересовали математика и физика, сейчас Антс работает в политехническом институте и готовится защищать кандидатскую. Пишет стихи, но, кажется, стесняется этого. Я, наверное, единственный, кто их читал. Хотя и не все понимаю в его стихах, они мне нравятся. Наверное, потому, что их написал мой сын. Интерес к литературе, то есть к книгам, сын, видимо, перенял у меня. Даже в самое горячее время постройки дома я не забывал про книги. Читать Антс научился как-то само собой, голова у него светлая, буквы запомнил сразу. Кроме букваря и учебников, других детских книг у него не было, читать начал с ходу то же, что и я. Долгими зимними вечерами только и сидели, уткнувшись в книгу. Будучи уже взрослым, сын много раз благодарил меня за то, что я заразил его книжной болезнью. Своим друзьям он будто бы хвалился, что его отец-каменщик прочел во много раз больше художественной литературы, чем их профессор по математике. Явно преувеличивает, хвастается просто так или подтрунивает над кем-нибудь. Что касается стихов, то эту страсть он унаследовал не от меня. Хотя как сказать? Разве разговоры с деревом не поэзия?

Когда я строил дом, про меня ходили всякие толки. Соседи считали меня осторожным и хитрым мужиком. С виду посмотришь, так копун и сапун, но дела вести и комбинировать умеет. Понятно, ворочает по-медвежьи, летом, после казенной работы возится дотемна со стеной или на крыше, по воскресеньям вкалывает с восхода до заката, но ведь силикатный кирпич, пиломатериалы, унитаз или этернитовая плита тоже чего-то стоят. Нынче никто не зарабатывает столько, чтобы заткнуть получкой все дыры. Рабочий человек, по крайней мере. Моими соседями оказались сбежавшие от колхозов бывшие зажиточные хуторяне, которые предусмотрительно перевели своих коров и свиней в деньги, срубили лес и возвели теперь на городских окраинах роскошные особняки. Почти каждый из них нашел себе доходное местечко, кто работает кладовщиком, кто закупщиком в кооперативной торговле. С соседями я особо не общался, у меня не было желания ругать власть и говорить только о том, где б чего добыть подешевле. Самый солидный из соседей, старший кладовщик торговой базы, бывший волостной староста, приставал ко мне, чтобы я сложил ему из силикатного кирпича гараж, обещал заплатить по моему усмотрению: деньгами, свининой, прекрасными, звонкими сосновыми досками или настоящими туркменскими коврами, но я отказался.

И на работе пошли всякие разговоры. Наш кладовщик на стройке стал поглядывать на меня косо. Однажды он предложил мне за сущие гроши машину цемента, уверял, что риска никакого пег, не надо стыдиться или страшиться, для большой стройки две тонны цемента — пустяки, и не понял, почему я отказался. Потом предложил оконное стекло, пояснив, что стекла на любой стройке излишек, его всегда выделяют почти в двойном размере. Больше он ничего не предлагал, но другим говорил, что я то ли гордец, то ли трус или безнадежно глуп. Брать надо там, где можно, это, дескать, закон жизни, брали при прежней власти и при новой берут, людей ни одна власть не изменит. Шофер Николай, сибиряк, человек с золотым сердцем, сгрузил у меня во дворе две тысячи силикатных кирпичей, которые на какой-то строительной площадке оказались просто лишними. Ни копейки с меня не потребовал — мол, от чистого сердца желает помочь человеку — и никак не мог поначалу взять в толк, почему я стал кидать кирпичи обратно в машину. «Юссь честный до дурости мужик», — говорил он потом. На работе меня до сих пор считают чуточку странным. Мол, дело свое я знаю, за счет других не выезжаю, но вот деньги подбирать с земли не умею. Такому мастеру, как я, огребать рубли — плевое дело. С состоятельных застройщиков индивидуальных домов и дач можно запрашивать любую цену, они готовы озолотить тебя, если сложишь им стены, камин или печь, поставишь стропила или окна и двери. А много ли пользы копаться в книгах или бродить по лесу? Другое дело, если бы я рыбачил или ходил на охоту, свежатинка, поди, всякому сгодится. Так что не от мира сего. Больше всего удивлялись тому, что я позволил первой жене околпачить себя и взял ребенка, теперь эти разговоры забыты, как и многие другие, которые велись, когда я мучился с домом. Но отголоски до сих пор слышны.

Тут Старик прервал меня и спросил, не огорчает ли меня то, что я слыву немного странным или чудаковатым человеком. Ответил, что меня это совершенно не трогает. Старик вроде бы не очень поверил. Сказал: что на уме, то и на языке. Но почему разговор все время возвращается к тому, что меня считают слегка чудаковатым. Попытался объяснить, что рассказываю ему о чудных историях, которые со мной случались. Старик скептически зашелестел ветвями. Тогда я сказал, что ведь и он считает меня странным, с чего бы ему только со мной разговаривать. Старик спокойно возразил, что он говорит с теми, кто умеет его слушать и понимать. Спросил еще, что это со мной, отчего я сегодня такой колючий. Напомнил, что уже спрашивал об этом, а я пропустил его вопрос мимо ушей. И тут я признался, что меня опять мучит желудок.

— Знаешь что, — гаркнул на меня Старик, — немедленно к врачу. Не опоздай. И выкинь из головы мысли о раке.

Глава 8

В тот день я так и не успел поговорить со Стариком о своем втором, то есть первом, скандале в общественном месте. И при следующей нашей встрече я не смог завести об этом разговор, потому что Старик говорил в основном сам. Он посетовал, что снова ходят мужики с моторными пилами. Уже третий раз появляются. Лет десять тому назад, после шторма, весь прибрежный сосняк был заполнен визгом пил и синий бензиновый дымок реял между деревьями, как это бывает во время кольцевых мотогонок на шоссе Пирита — Козе — Люкати. Разделывая мотопилами поваленные штормом деревья, мужики валили походя и некоторые живые сосны, чтобы разжиться бревном получше. Это было в первый раз. Спустя два-три года явился только один человек и взялся валить деревья, которые были побиты бурей, но продолжали еще расти. Теперь опять слышен визг моторных пил, он приближается с южной стороны и с каждым днем становится все громче. Южный ветер доносит отчетливо и бензиновый чад. Вместе с лесорубами расхаживает и молодой лесничий, который решает, какое дерево снять. Дескать, лес нужно освободить от поврежденных деревьев.

Старик явно тревожился за свою судьбу.

— Если бы ты спросил, что на свете самое страшное, то я бы сказал — пила и топор, — говорил он. — Улыбаешься? Улыбайся, тебе они не страшны, а вот мне и моему роду — сущая беда. То есть тебе они больше не страшны? Раньше были страшны. Раньше и вашему брату отрубали топорами головы, не спорь. Люди придумали для этого дела разные мудреные топоры — гильотины и всякое другое. В последнее время пила стала страшнее топора. Особенно моторная, один ее визг и противный чад бросают в дрожь. Десять лет назад думал, что дни мои сочтены. Нет, шторма я не боялся. С ветром мы — друзья, хотя и он крепко потрепал меня. Но это была честная борьба. В ту августовскую ночь западный ветер проделал ужасную работу. Обломал два моих самых мощных сука, хотел и вовсе переломить меня надвое, грозился вырвать с корнем. Озверел от своего разбойного дела. Похвалялся, что снесет все сосны на берегу. На этот раз он не шутил, повалил сотни великолепных деревьев. Тысячи и десятки тысяч, если посчитать все, что он сгубил. Ветер чувствовал себя властелином мира и буйствовал невероятно. Сознание могущества своей мощи пьянило, потому и ярился так страшно. Но я знал, что и на этот раз он не одолеет меня. Вокруг меня даже земля не вспухла, корни мои сидят очень глубоко. Не верь тем, кто говорит, что на сухих почвах и на песке корни наши лежат у самой поверхности. Во всяком случае, мой главный корень достает до грунтовых вод. Смеешься? Думаешь, мол, его спасло то, что он еще раньше побывал в крепких передрягах, что мало сохранилось ветвей. В чем-то ты, конечно, прав. Если бы моя пышная крона полностью сбереглась, тогда бы ветер и меня повалил. Я всегда сокрушался по своим ветвям, которые становились жертвой западных или северо-западных штормов — другие ветры в наших краях покладистей, — но теперь, оглядываясь назад, вижу, что старый ветрило в схватке со мной дал маху. Когда он в ту августовскую ночь сломал еще два моих великолепных сука, я понял две вещи. То, что он сделал меня совсем калекой и что теперь ему меня из земли уже не вырвать. Счастье, что у меня хоть осталось еще несколько больших суков, которыми я горжусь. И что сохранились кое-какие ветви. В тот вечер и в ту ночь наступил мой кризис. Я не был уверен, достанет ли у меня оставшихся суков и ветвей, чтобы жить дальше. Одних корней мало. У нас должно быть и определенное количество ветвей, чтобы поглощать солнечные лучи и впитывать влагу. Нас питают влага и свет, ВС, как сказали бы вы, люди, привыкшие к сокращениям и формулам. Хорошо помню слова старого лесничего, сказанные им через два дня после шторма. «С этого, видно, толку не будет, — показал он на меня. Жаль старого». Думал, ну теперь вопьются в меня стальные зубья. Не впились. В тот раз не впились, благодаря старому лесничему, который почитал меня. Молодой вроде смотрит с презрением… Шторм проделал страшную работу. Если бы шторм не повыворачивал из земли моих братьев, то и мотопилы в лесу не появились бы. Знаю, знаю, тут меня не нужно поправлять. Но когда видишь, как вонючие стальные зубья кромсают ствол, тело твоего собрата, ветви которого еще живы, то сердце обливается кровью. И ко мне примерялись и планы строили, рассуждали, спорили, но все оставили в покое. Какой-то верзила, не профессиональный лесоруб, а лесохват, раздобывший себе где-то мотопилу, уже запустил было возле меня мотор, и я приготовился к самому худшему. Алчные глаза этого типа блестели, в голове у него сидела одна только мысль — свалить меня, и все же он сробел. Что меня спасло? Да все то же. Ствол мои у основания толстущий, моторной пиле придется повозиться, прежде чем я качнусь. Пила насквозь не пройдет, надо с трех сторон врубаться. Я решил, что свалюсь прямо на жадюгу, уж я бы крутанулся, о, я бы сумел… Но спасла не только толщина основания. Еще больше помогло то, что ствол у меня кряжистый и суковатый, не выйдет ни приличного бревна, ни досок, ни даже дров. Пильщик намучился бы со мной, а пользы было бы мало. Вы, дорогой друг, вы, люди, смотрите на все лишь с точки зрения выгоды. Это ваша беда, так относиться к миру и природе нельзя. Сосна — не только бревно, тес, телеграфный столб, парусная мачта, сосна — это частица тебя самого. Спили все на свете деревья, и ты сам умрешь, мил-человек! Нет, дорогой мой, стремящийся лишь к выгоде мир обречен на смерть, человеческая жизнь и деятельность требуют нового содержания и смысла, и это новое содержание и этот смысл должны будете привнести вы, созидатели нового мира. Если не сделаете этого вы, то никто не сделает. Но вы слишком подражаете старому, стремящемуся к выгоде миру… Хапугам с нахальными глазами, таким, как тот, что затарахтел мотопилой возле моего ствола, никогда этого не втолкуешь. Тебе, может, и смогу… Так что моя малая ценность в глазах твоих сородичей спасла мне жизнь. Или то, что работа неприбыльная. Выгода и прибыль — это сейчас ваш бог номер один. Или, другими словами, зарплата и премия, которые должны бы зависеть от производительности труда, но хитрые и оборотистые директора и прочие хозяйственники, не говоря уже о прорабах и бригадирах, умеют приращивать зарплату и без повышения производительности труда. Сам, поди, знаешь. Корректируют планы, занимаются приписками, комбинаторы умеют обходить законы и предписания.

Прораба он, видимо, вставил из-за меня.

Старик настроился на философский лад.

— Не кажется ли тебе, что люди как бы делятся на две категории? По-моему, да. Одни ценят лишь то, что соответствует правилам, что стандартно, все, что отвечает их пониманию добра и красоты. Возьмем лесничих, их понимание красивой сосны. Она должна быть высокой, стройной, толстой, иметь мало суков, это так называемая корабельная сосна, в иных местах такое дерево называют строевым. Хваленая корабельная сосна дает хороший выход балок и досок и другой поделочной древесины. Чем больше кубатура, тем ценнее дерево, тем выше качество. Таких, как я, они не ценят. Я в их глазах неполноценный, урод. Наказание для леса. В их глазах дерево само по себе пустяк. Их мерилом, как я только что сказал, является полезность. Повторяю: вы оцениваете все вещи, предметы и явления лишь с точки зрения человеческой выгоды и пользы, поэтому рано или поздно вы и сгинете… Земля и Вселенная сотворены не ради человека, растительный мир старше человеческого. Извини, что я немного ушел в сторону, сейчас вернусь к главному. Значит, так: одни высоко ценят все традиционное, привычное, соответствующее правилам и стереотипу. Другие — их гораздо меньше — ищут и ценят исключительно то, что отклоняется от нормы, является своеобразным и самобытным. По мнению этих людей, красива именно извитая, с покореженными ветвями, кряжистая приморская сосна. Среди подобных чудаков можно найти художников, рисовальщиков и графиков, которым любы такие, как я. Только не у всех художников есть на это глаз. Одни ищут общее, другие исключительное. Может, ты читал, что их лесничие, то есть теоретики и критики, которые пытаются объяснять и оценивать искусство, утверждают, что и в частном открывается общее. Это, конечно, так, только защитники общего норовят все же показывать общее именно через общее. Исключительное зачастую ищут опять-таки те, кто отвергает преобладание общего.

Чем дольше Старик философствовал, тем больше я изумлялся. Откуда дерево, пусть даже старое и много повидавшее на своем веку, набралось такой мудрости? Подобные рассуждения я читал на страницах газеты «Сирп я вазар» и журнала «Лооминг». «Сирп» и «Лооминг» я выписываю, в клубе строителей я считаюсь книголюбом. Правда, любителем плоховатым, который читать-то читает, но на литературные вечера не ходит. Не тянет меня на них, чтение — дело другое. Хорошо, я читаю, что пишут об искусстве, но откуда Старик черпает свои знания? Откуда?

Старик, казалось, прочел мои мысли.

— Тебе мои слова могут показаться странными. Мол, откуда он черпает свою премудрость? Года два тому назад меня рисовал один график. Назвал рисунок «Глубокая старость», что мне вовсе было не по душе. «Непокорный» подошло бы лучше. Или «Сила жизни», «Живучесть» или просто «Старая сосна». Хотя бы «Истерзанный». Я не считаю себя старцем. Какой я старец, если я цвету и даю шишки. Вокруг меня полно молодой поросли. Разговориться с графиком не пришлось, уж очень он был заносчивый. Хороший художник, но заносчивый. Говорил, что его не интересует мир вне его, а только его собственный внутренний мир. Он спорил со своим коллегой, который пришел к нему; тот все твердил, что искусство начинается с деформации, что рабское следование натуре — это смерть искусств, что настоящее искусство, втиснутое христианским мировоззрением в прокрустово ложе жизненной достоверности, лишь начинается и, вероятно, в следующее столетие уже можно будет кое-чего ожидать.

— У искусства свои закономерности, — пробормотал я, чтобы не выглядеть дураком.

Однажды к нам на стройку явился художник, который пожелал нарисовать портрет передового строителя, он получил соответствующий заказ. Был в тресте, и его направили к нам. Художник долго искал подходящую натуру, которая вобрала бы в себя характерные черты современного рабочего. Глянул и в мою сторону, моя фамилия значилась в его блокноте в числе первых, но поспешил дальше. Перебрал всех лучших рабочих, приглядывался и так и сяк, кое с кого сделал даже наброски, наконец заявил, что во имя более широкого обобщения решил отказаться от конкретности, создать, так сказать, собирательный образ. Прошло время, и нас позвали в клуб, чтобы оценить его работу. Собирательным образом оказался наш горе-крановщик, вернувшийся с принудительного лечения, его из-за пьянства больше не допускали к работе на подъемном кране. Облик крановщика пробудил в художнике творческий пыл: лицо его было изрезано морщинами, истинно трагическое лицо, которому художник придал черты героичности, как заявил художественный руководитель клуба, рассказавший при этом также о присущих искусству закономерностях.

— Закономерности, конечно, есть, — согласился Старик и, словно по книге, стал перечислять: — Заострение, художественное преувеличение, создание новой действительности, разрушение сути вещей, деформация и так далее. Что же касается того, кто прав, глашатаи общего или исключительного, то оценку давать не буду. Я хотел только сказать, что существуют двоякого рода люди. — Он вздохнул и закончил: — Двадцатый век следовало бы именовать веком мотопилы.

Вечером, лежа в постели рядом с Луизой, я думал, что Старик завел разговор о мотопиле и шторме не случайно, а ради меня. Как это он сказал: «…наступил мой кризис». Значит, он боится, что я снова зашел в тупик? Как и в первый раз, перед операцией. Наверное, он считает меня неудачником.

Глава 9

О моей первой драке я смог рассказать Старику только при следующей встрече. Он сам завел разговор об этом. Явно хотел отвлечь мои мысли. Словно догадывался, что меня направили на консультацию к онкологу. Районный врач уже не доверяет себе.

Как уже говорилось, первая драка случилась много лет тому назад, когда я работал мастером ремесленного училища. Тогда, в пятидесятые годы, это учебное заведение называли строительным. С его директором мы учились вместе в вечерней школе, позднее он закончил заочно еще какой-то институт в Ленинграде.

Директор и уговорил меня. Он оставался фанатиком строительного дела. Был убежден, что строительство находится на пороге революции, врываются индустриальные методы, будущий строитель обязан быть высококвалифицированным рабочим, воистину обладать инженерными знаниями. Теперешнее положение, когда строительные организации пытаются обойтись бог весть откуда собранными и заманенными людьми, не может долго продолжаться. Меня, наверное, больше всего привлекло то, что директор сам до войны работал строителем. Стройстоляром, как он подчеркивал. Да он и был скорее столяр, чем плотник. Окна, двери, встроенные шкафы и стенные панели, производство которых началось в тридцатые годы, были его любимым занятием. Установка дверей, фанерованных ценными породами дерева, особенно если еще и дверные косяки делались из ясеня или даже дуба, была, по его мнению, пробным камнем столярного мастерства. В моей практике я таких косяков не встречал; двери, правда, попадались, но он заверял, что ему с этим приходилось сталкиваться. Директор был убежден, что будущее принадлежит строителям, строительные профессии станут такими же престижными, как профессия летчика или капитана парохода. И долгом всех потомственных строителей является подготовка завтрашних строителей, и меня сагитировал на это. Как говорится, попался я на крючок. Надо сказать, какую-то роль сыграло и то, что я хотел предстать в более выгодном свете перед своей новой женой. С Луизой мы еще не поженились, но все к тому шло. Моей первой супруге оказался неугоден муж рабочий. Мастер в училище — это почти то же, что педагог, а педагог в ушах образованной женщины звучит куда приятнее, чем каменщик. Такое соображение могло сыграть какую-то роль. По крайней мере в подсознании. Или я напрасно посыпаю себе голову пеплом?

Работа в строительном училище оказалась довольно интересной. С ребятами я более-менее справлялся. Конечно, они свои штучки откалывали, но молодые и не должны быть сопунами. Я держался слишком обособленно, до сих пор чувствую себя неловко среди чужих людей. Иногда сорванцы и к бутылочке прикладывались, в городе с ними порой случались мелкие неприятности; одна учившаяся малярному делу девчонка забеременела, но не стала паниковать, головы не опустила, родила крепкого сына и сейчас самая ценимая и уважаемая отделочница в городе. Такие случаи были и будут, в каком бы учебном заведении люди ни учились, будь там хоть порядки Выборгского военного училища. Нас, мастеров, наставляли, чтобы мы при обучении своему делу больше уделяли внимания воспитанию; что могли, мы, конечно, делали. У нас преувеличивают роль лекций и бесед. Воспитание — как мне кажется — прежде всего личное воздействие, слово «пример» я не люблю. Если ты сам любишь свою работу, если умело и точно кладешь кирпичи на место, то и из большинства парней выйдут умелые и любящие свое дело каменщики. Если ты честен и не гоняешь лодыря, то такие же корни прорастут и в учениках. Нытик и брюзга и из подопечных сделает подобных себе бедолаг. Вот как обстоят дела. Во всяком случае, по-моему. Ты можешь произносить красивые слова о коммунистическом отношении к труду, но если ты сам относишься к своему делу безразлично или как к постылому источнику заработка, то и породишь только лицемерие и погоню за длинным рублем. Так-то вот. Я не преувеличу, если скажу, что мое слово имело у ребят вес, из-за этого кое-кто из коллег смотрел на меня косо. Удар пришелся оттуда, откуда я и не ожидал. Как-то поздно вечером я наткнулся на трех пьяных балбесов, которые приставали к двум моим ученикам. Прижали будущих каменщиков к стене и требовали у них денег. У парней то ли денег не было, или отдавать не хотели, во всяком случае, они сопротивлялись. Нападавшие были куда старше, потом выяснилось, что двое уже прошли армию. Я, конечно, вступился, зло взяло, все-таки каменщики. Тогда пьянчужки набросились на меня. Мол, чего ты, папаша, лезешь, дуй отсюда и все такое прочее. Я пытался образумить их, они пустили в ход кулаки. Началась драка, кулаками орудовать я не умею, держал только их главаря, а наш паренек, приземистый, плотный, дубасил кулаком, как паровым молотом. Мы уже, так сказать, были хозяевами положения, когда подъехала милицейская машина, кто-то из жителей вызвал по телефону блюстителей порядка. Вот и все. Неужели я должен был оставить парней в беде или сделать вид, что ничего не заметил? К несчастью, и в тот раз от меня попахивало, мне просто не везет, и парни мои не скрывали от следователя, что каждый из них выпил по двести граммов кагора. Меня обвинили в том, что я с учениками в общественном месте завожу драки. Другие добавили, что я к тому же попиваю. Пришлось писать объяснения и оправдываться на нескольких собраниях. Директора на месте не было, он находился на экзаменах в Ленинграде. Вот так печально и окончилась моя педагогическая деятельность. Жаль было уходить, но еще тяжелее было сносить бесконечные придирки. Директор потом приходил звать обратно, но я больше не поддался на уговоры.

Старик сказал, что я самонадеян и не выношу критики. Что я высокомерен и не хочу уступить, одаренность сделала меня нетерпимым. Нечего, мол, таращиться, в любой работе талант нужен, талант не монополия художников. Тот, кто играючи кладет кирпичи, у того есть к этому талант. Только талантливым людям зачастую присущ один недостаток: они становятся дерзкими и не выносят критики. Например, я. Я должен был остаться в училище, а то ведь оказал парням медвежью услугу. Разве они не говорили потом, что правды не добьешься и умный человек никогда не должен ни во что вмешиваться, если только дело не касается его лично. О чем парни говорили между собой, этого я не знаю, в мою защиту они написали коллективное письмо, под которым подписалось почти все училище, но именно за это мне досталось больше всего. Обвинили в том, что я сам организовал письмо. Конечно, мой уход не послужил для ремесленников воспитательным примером. Случай этот рассматривали на общем собрании, двух участвовавших в драке ребят осудили, и в мой адрес были сказаны резкие слова. Дескать, мастер не придумал ничего другого, кроме как пустить в ход кулаки (но нашу жизнь поведут вперед не герои кулачных боев, а люди высокой сознательности, которые всегда и в любой обстановке будут вести себя дисциплинированно, те, кто не потребляет спиртных напитков и не попадает поэтому в неприятные истории). Если бы Мете и Кивимаа в положенное время вернулись в общежитие, не пили бы вина и не шатались бы ночью по городу, никто бы к ним и не пристал. То же самое относится и к мастеру, который, правда, знает свое дело, но у которого отсутствует педагогическое достоинство. Старик спросил, уж не преувеличиваю ли я, не выставляю ли себя обиженным рыцарем, который, защищая слабых, поставил на карту свою жизнь и доброе имя и которому вместо лаврового венка водрузили на голову терновый венец. Видите, как Старик умеет иронизировать! Еще он спросил, что я говорил на том собрании.

Я ни слова не сказал. На ученическом собрании не присутствовал, тогда я уже ушел из училища. Официально меня не увольняли, дали возможность уйти по собственному желанию. Ясности ради надо сказать, что с некоторыми ребятами я встретился через год, когда они закончили училище. С теми, кого направили к нам на работу. Троих я взял к себе, один из них, Кивимаа, и дубасил тогда кулаком, как молотом. Сейчас Кивимаа в нашем тресте самый умелый мастер по кладке чистого шва. Он не меньше моего увлечен своей работой. По приглашению дяди ездил в Швецию, ни одежды, ни побрякушек оттуда не привез, только хорошие инструменты, легкий и четкий ватерпас, две великолепные кельмы, одну из которых подарил мне, длинную металлическую правилку, вызывающий зависть молоток и еще плавно скользящую, с ясными цифрами рулетку. В соревнованиях каменщиков Кивимаа всегда оказывается среди первых.

Глава 10

Я не жалел о своей педагогической карьере. Странно подумать, но я, видимо, родился рабочим человеком. И именно каменщиком. На лесах чувствую себя превосходно. Даже зимой на морозном и пронизывающем ветру. В училище, работая мастером, не мог дождаться дня, когда поведу с ребятами кладку. Руки мои жаждут прикоснуться к кирпичу. Даже теперь, когда я на идиотской прорабской должности. Кирпичи и впрямь слушаются меня, откуда Старик узнал об этом? В моих руках они ложатся по шнуру, не пузырят и «животы» не подтягивают, я могу вслепую вести ровную стенку. В прямом смысле слова — вслепую. В наше время индивидуальные застройщики при кладке каминов и стен под чистый шов стали пользоваться рейками, чтобы швы выходили ровными и кирпичи ложились во всех направлениях один к одному. Мне реек не требуется, и без них я выкладываю кирпичи, как жемчужины. Мне как раз больше всего и нравится кладка под чистый шов. Неряшливой работы я не выношу. И под штукатурку стена должна быть опрятной, швы одинаковые, кирпичи незаляпанные. Есть каменщики и попроворнее меня, но в чистоте и аккуратности исполнения я еще до войны мог поспорить с мастерами петербургской и рижской выучки. Самой точной руки каменщик, с каким мне когда-либо приходилось работать, Григорий Николаевич Клешинский, стены которого напоминали изящно вытканные кружева, выпивши называл меня рижским маэстро — в его устах это было высшей похвалой. Сам он работал и в Риге и в Петербурге, его руки с чувствительными пальцами укладывали кирпичи без единого удара молотка или кельмы, будто вливал их на место. Он учил меня старательно замешивать раствор, в те времена раствор на стройку централизованно не завозили, каждый каменщик замешивал его для себя из песка и извести, куда при надобности добавляли также цемент. Сейчас пользуются цементными смесями, где известь заменяется пластификатором; с приготовлением раствора каменщики больше забот не знают. От правильно дозированного и хорошо перемешанного раствора в значительной степени зависят и точность и чистота кладки. Как жидкий, так и слишком густой, через меру насыщенный известью раствор пачкает кирпичи, удачная смесь будто сама укладывает кирпичи. Последние шесть слов принадлежат Грише-петербуржцу. Одного взгляда на гребок каменщика ему было достаточно, чтобы знать, с кем он имеет дело. Он не брал в артель того, у кого ручка у кельмы обросла коркой раствора, не считал подобных рабочих профессиональными мастерами, называл самоучками-сапожниками, дескать, такой, конечно, в силах сляпать в пригороде под штукатурку стену, но на фасад здания в центре города его и близко не подпускай, от тонкой работы палкой гони. Он печалился, что добротную работу больше не ценят, что все хотят строить быстро и дешево, так из работы каменщика постепенно исчезают красота и поэзия, возведение стен превращается в тупую погоню за центами и кронами, люди перестают уважать свою работу. Он любил повторять, что древние римляне строили свои подвалы и кладовые куда изящнее, чем в наше время строят храмы просвещения. Он был большим книголюбом и меня подбивал читать, только хворь эту я перенял не у него, она у меня еще с детдома. Из кирпичных построек в Таллине Григорий Николаевич признавал только одну — здание кредитного банка на бульваре Эстония, наружная кладка которого действительно великолепна. И кирпичи там особые — видимо, из-за границы привезены специально для облицовки. В оккупацию этого мастера с чудесными руками и золотым сердцем, говорят, расстреляли. Мое счастье, что я с ним встретился в первый же год моей работы. На стройку я попал еще в шестнадцать лет. К нашему детдому начали пристраивать новое крыло. Я ведь детдомовский. Мать ушла от отца, который пил и под пьяную руку страшно колотил ее. Когда мне было пять лет, мама, торопясь с фабрики домой, угодила на улице под грузовик, она работала на канатной фабрике, которая находилась рядом с ситцевой, а я один дома метался в лихорадке. Так и попал в детдом. Мама страшно меня берегла, даже слишком баловала, в детдоме я замкнулся. Потом мне говорили, что я держался особняком, и с деревьями и с кустами, словно с людьми, водил разговоры. У тех, кто наблюдал со стороны, создавалось впечатление, будто деревья и кусты тоже разговаривают, только голосов их не было слышно, я же говорил так, будто мне отвечали. Это я и сам немного помню. Я действительно говорил с деревьями, кустами и даже цветами, но они в разговор не вступали, это я помню точно. Я неслышно сам отвечал вместо деревьев и кустов. Вначале я никак не мог сойтись с другими детьми. В обществе деревьев и кустов чувствовал себя великолепно, леса я никогда не чурался. Другое дело — люди. Учился средне, на второй год не оставался, троек было больше, чем четверок; в школе существовала еще четырехбалльная система. Библиотекой пользовался усерднее большинства других, с книгами водил большую дружбу. Наверное, потому, что были они тихими, ни с того ни с сего не приставали, не наседали, некоторые лишь лукавили и привирали, да и то как-то мило. Они уводили меня в иной мир или же открывали глаза на тот мир, в котором я жил. Без книг я, наверно, чувствовал бы себя в полном одиночестве. Вытянулся я быстро, в пятнадцать лет уже имел теперешний рост. Когда начали строить новое крыло детдома, а в помощь строителям дали ребят, из тех, что повзрослее и покрепче, в число последних попал и я. Мне как раз исполнилось шестнадцать. Особенно меня тянуло к каменщикам, таскал им на козе кирпичи, носил мешком песок и ведром молозиво, то есть известковую размесь, помогал кое-кому готовить раствор. В свободную минуту завороженно смотрел, как укладывают силикатные кирпичи. В один прекрасный день Сассь — его настоящее имя я никогда не знал — сунул мне в руки скребок и сказал, чтобы я становился рядом с ним на леса. Оказалось, что он уже давно приметил, как я завороженно смотрю на работу каменщиков. Сассь был горазд вкалывать, пить водку и устраивать драки, низенький, плотный и сильный, в трезвом виде — дитя, но спьяну рычал как лев и готов был каждого хватать за грудки. Сассь уверял, что у меня глаз и рука просто прирожденного каменщика. Сассю я приглянулся, наряду с работой он пытался обучить меня и кулачному искусству. Говорил, что жизнь чертовски колюча, она все время показывает рабочему человеку зубы, тот, кто хочет в жизни пробиться, должен уметь и кулаки пустить в ход, слабых затаптывают, и пусть я этого не забываю. И вообще это закон жизни, что выживают только сильные. Он предлагал попробовать сразиться с ним, разрешил бить изо всей силы и советовал метить в голову или под дых, дескать, сдачи давать не будет, станет лишь защищаться, только я был плохим боксером. Слишком ясно стояла перед глазами картина: пьяный отец бьет своими огромными кулачищами маму, рука моя не поднималась кого-то ударить, того же Сасся. Даже на тренировке. Кто лез в драку, того я удерживал, ребята, они, как молодые петушки, все наскакивают друг на друга. Сассь, как мог, подзадоривал, убеждал, что силы у меня — как у взрослого мужика, из меня бы вышел первоклассный кулачный боец, если бы не мое такое мягкое сердце. Он сокрушался, что я такой тяжелый на подъем.

Две недели вкалывал, как все детдомовские ребята, считай что задаром, на третью неделю каменщики взяли меня на почасовую оплату, из-за чего поднялась буча, потому что другие детдомовцы столько не зарабатывали. Недовольство кончилось разом — я ушел из детдома, удерживать шестнадцатилетнего парня уже не могли. Тут Старик вмешался, сказал, что, выходит, я с детства был упрямцем. Упрямым и норовистым.

Строительных работ в тридцать седьмом и тридцать восьмом хватало, летом зарабатывал довольно прилично; зимой, правда, приходилось считать центы, но настоящего голода не ведал. Возможно, работа каменщика потому так и пришлась по душе, что избавила от детдома, который так и не стал для меня родным.

До июньского восстания рабочие дни у строителя были долгими, летом не меньше десяти часов, печники работали еще дольше, продолжительность рабочего дня не регулировалась и за переработку не платили. По неписаному закону каменщиков мы обычно работали по десяти часов, в большинстве это была сдельщина, которая не любит, если прохлаждаются. Напряжение было огромное, к вечеру все тело ныло. Так же, как и теперь, когда работа идет на совесть, когда ее не прерывают вынужденные простои, когда тебе не приходится ждать то кирпичей, то раствора, потолочных панелей, оконных перемычек или других материалов. Я уже три десятка лет кладу стены, но ни кирпичи, ни мастерок с молотком оскомины еще не набили. Приходилось заниматься и другим делом, штукатурить и даже красить, но чувствовал я себя лучше всего, когда брал в руки кирпич. Крупнопанельное строительство меня вообще не привлекает. Я — человек ручного труда, так сказали работники домостроительного комбината, приглашавшие меня в Мустамяэ на сборку домов. Заработки у них выше, но сборка панелей не давала того удовлетворения, которое я, например, испытываю, когда веду из силикатных кирпичей под чистый шов стену. Профессия каменщика, по уверению тех же работников домостроительного комбината, вообще отомрет, легкие, цементные, пористые, полимерные и прочие бетонные материалы и силикальцит вытеснят кирпич. Ответил, что на мой век кирпичной кладки все же хватит.

Прорабскую должность мне, как человеку с большим практическим опытом и достаточным образованием, начали предлагать еще много лет тому назад. Долгое время удавалось отнекиваться. Главный инженер не верил и до сих пор не верит, что я полностью удовлетворен своей работой. Он уверял меня, что заработок мой не уменьшится — зарплата прораба на стройке обычно ниже, чем у хорошего каменщика, — обещал всячески поддерживать меня и помогать, ведь прораб — это последний погоняла, который должен без конца висеть на телефоне и мотаться между конторами, складами и базами, требовать, клянчить, просить и ругаться, чтобы вовремя доставляли материалы, чтобы механизмы не отправляли на другие объекты, чтобы рабочих не забирали и на другое место не усылали, прораба упрекают и снизу и сверху. Отчитывает начальство, чихвостят рабочие. Теперь все это я испытал на собственной шкуре. «Ты можешь подняться до директора треста, даже до министра», — со страстью азартного игрока агитировал меня главный инженер. Я искренне повторял, что хочу остаться рабочим. Тогда он зашел с другого бока, стал взывать к моей совести. Дескать, государство потратило на мою учебу большие деньги и я должен теперь вернуть долг. Я ответил, что вернуть этот долг я могу и в должности рабочего, не обязательно прораба. Что я возвращаю его каждый день добросовестным трудом. А в будущем каждый каменщик получит среднее образование. Поэтому мы так худо и выполняем планы, что во всех звеньях маловато учености, — и у тех, кто на лесах работает и кто в кабинетах строит. Последняя фраза прозвучала забавно и словно бы отрезвила главного инженера. Во всяком случае, он понял: ему не удастся меня поколебать, и разочарованно сказал: он, мол, знал, что человек я странный, но что такой чудной, никогда бы не поверил. Я понял, что это был ответ на мою подковырку. И не стал спорить с главным инженером о том, так ли это странно и непонятно, если человек хочет остаться рабочим. Кто знает, а вдруг и впрямь странно? Разве у нас не побуждают молодых рабочих учиться главным образом затем, чтобы как-то возвыситься над физическим трудом? В подобных случаях я задумывался: разве рабочий по-прежнему стоит на самой нижней ступени общественной лестницы? Рабочий класс является руководящим классом общества, а представитель этого класса должен из кожи лезть, чтобы выделиться из своего класса. Почему? Разве не для того каждый рабочий прежде всего должен копить знания, чтобы стать более квалифицированным рабочим, человеком широкого кругозора, лучшим представителем своего класса? Хотя у меня душа человека «ручного труда», но и я понимаю, что характер работы меняется. Когда я взял в руки мастерок, раствор еще замешивали вручную, кирпичи носили вверх на козе, оконные и дверные перемычки отливали на месте и потолок заливали тут же, даже состав кирпича был совсем другой, чем сейчас. Утверждают, что строительная площадка должна стать монтажной, и я верю, что так оно и будет. Хотя в глубине души мне жаль, что на зданиях все реже видишь красивый кирпичный рисунок, я понимаю, что у каждой эпохи свое строительное решение. Железобетон и металл, алюминий и пластмассы, всевозможные синтетические краски и плитки велят строить по-иному. Моторы, подъемники, немыслимые агрегаты, механические штукатуры и краскопульты придают нашей работе совершенно мной характер. Когда-нибудь с лесов исчезнут люди и кирпичи начнут класть агрегаты, я и в этом не сомневаюсь. У завтрашнего рабочего действительно должно быть мышление инженера, сметка электрика и моториста, искусность механика и радость творца и вкус художника. Широкий технический кругозор, но тонкое понимание своей узкой специальности. Такие понятия, как разнорабочий или подсобник, исчезнут, на все руки тяп-ляп сапожники с восьмилетним образованием не нужны. Порой так и пишут, а на самом деле? Даже руководящие товарищи, кажется, по-прежнему считают, что в строительные рабочие годится любой человек. Меня когда-то хотели поставить бригадиром комплексной бригады. Я сказал, что комплексная бригада — дело похвальное, если она составлена из хороших мастеров разных специальностей, но когда один человек должен выполнять с десяток работ, — сегодня, например, он каменщик, завтра — столяр, послезавтра — штукатур, потом маляр, бетонщик и черт знает кто еще, — меня из этой игры исключайте. Производительность труда до тех пор останется низкой и качество работы никудышным, пока мы не станем мастерами в своей узкой специальности. Бригада, члены которой умеют понемногу делать любую работу, это выход из положения, когда организация строительных работ хромает на обе ноги. Кончились кирпичи — давайте заливать бетон, вышел бетон — сколачивай переборки или устанавливай окна и двери, привезли кирпичи — назад на леса: на колу мочало — начинай сначала. Такая карусель не прогресс, как писали в газетах и говорили с трибун, а шаг назад. По крайней мере, в качестве работы. В производительности труда тоже. В такую игру я играть не стал, меня заклеймили консерватором, но я остался верен себе. Пусть мне дают делать ту работу, которую я действительно знаю. У меня все нутро выворачивает, если я вынужден портить работу. Мне сказали, пойдешь бригадиром или… Я ушел в строительное училище мастером-каменщиком. Теперь комплексную бригаду понимают иначе.

Я упирался и упрямился, как только мог, но в конце концов меня все же сделали прорабом. Не потому, что имею среднее образование, сейчас на стройках это никакое не диво, ребят со средним образованием работает полно. Мое бывшее строительное училище теперь стало профессионально-техническим, оттуда к нам пришло несколько хватких парней, и один из них уже на втором году работы вышел на соревновании отделочников на третье место среди штукатуров. Он любитель повозиться с механизмами, растворная помпа в его руках работает как часы, так же, как затирочная машина. Порой я с удовольствием наблюдаю за его работой. Обещает пойти учиться на вечернее отделение Политехнического института, голова у парня варит. Такие люди — это и есть завтрашний день строителей. Прорабом меня поставили потому, что я непьющий, не требую, чтобы меня угощали, что люблю на стройке порядок и даю по рукам мелким мошенникам. Да, приставили хитростью, и вот теперь кручусь как белка в колесе. Недолго осталось крутиться. Подал заявление. Или снова буду класть стены, или уйду в Межколхозстрой. Не знаю только, позволит ли здоровье подняться на леса, внутри опять огнем жжет.

Старик снова повторил, что я все-таки упрямец. Да и болван порядочный. И слишком особняком держусь, все в одиночку. Гордецом назвал меня. Мол, хороший мастер, потому и загордился. Но пусть я никогда не забываю, что даже самый способный человек является крупинкой в мире, если он существует сам по себе. Уважение к себе и талант в своем деле — это, конечно, прекрасно, но как одна буква не составляет слова, так и один человек не больше, чем отдельная буква. Труд человека и его деяния обретают смысл и размах только тогда, когда человек объединяется с другими людьми, с коллективом, с народом. Один листок еще не дерево, и одна ветка — не дерево, но вместе с тысячами других они уже сосна или ель, береза или дуб, и все сосны, ели, березы и дубы обретают мощь и бессмертие, когда они составляют лес, а не остаются отдельными деревьями. Пусть я в конце концов пойму это и не держусь чересчур обособленно. Я не стал спорить. В последнее время Старик оставляет за мной все меньше прав. Он словно бы недоволен мной. Боюсь, что в один прекрасный день он вообще больше рта не раскроет. Кому мне тогда поверять свою душу? Я все больше сторонюсь людей. Видимо, влияет болезнь. Что покажут онкологические анализы? Хворать и ждать смерти я не стану. Если уж конец, то разом. Револьвер у меня до сих пор цел и старательно укрыт от чужих глаз. Когда строил дом, я сделал для него тайник у основания трубы.

Глава 11

Однажды Старик сказал, что я поведал ему о многом: о своих драках, о работе и первой жене, о детстве, но о своей теперешней супруге — молчок. Только и всего, что Луиза считает меня чудным. А что она, собственно, за человек? Ответил, что он мою жену видел, вот пусть и решает. Старик сказал, что видать-то видел, конечно: пригожая, веселая, намного моложе меня, полноватая женщина с карими глазами, завивка перманент, стройные девичьи ноги, прелестные коленки, ни морщин на лице, ни расплывшейся талии, ни опущенного живота и… Старик перечислил еще целый ряд достоинств, я даже подивился его наблюдательности.

— Твоя благоверная выглядит гораздо моложе своих лет, — довершил Старик свои восхваления.

Рассказал и о том, как однажды Луиза целый день просидела возле него, загорала и вязала, сперва была одна, а после обеда появился уморительный господин, который стал предлагать Луизе шоколад и вино, назвался преподавателем вуза, доцентом или даже прохфессором. Спросил, не возражает ли милостивая мадам — мне чертовски понравилось, как Старик произнес: «прохфессор» и «мадам», — если и он разденется, чтобы насладиться солнцем. Луиза вначале вроде бы оробела, потом оживилась и согласно кивнула. Но, увидев его мягкие, дряблые мускулы, скривила губы, — расплывшиеся мужчины не в ее вкусе.

— Еще бы, если у своего мужа мускулы играют, — польстил мне Старик.

Почтенный ученый муж, по словам Старика, не умолкал ни на минуту, все долдонил об извечном таинстве природы и нахваливал Луизу, особенно ее глаза, в которых, мол, отражается ее возвышенная душа и сдержанная первозданная женственность. Моя благоверная лишь усмехнулась про себя и продолжала вязать. Все это Луиза сама рассказывала мне, так что Старику то ли нечего было добавить, или же он скрытный кряжун. Старик сказал, что одной-двух встреч мало, чтобы судить о человеке, тем более о женщине, он не может сказать о Луизе ничего особого. Я признался, что не жалуюсь на Луизу, спутница жизни она хорошая, надеюсь, и мной она более или менее довольна, не то бы уже бросила меня, хотя, наверное, и не очень счастлива со мной.

— Почему? — быстро спросил Старик.

Я не мог объяснить. Просто у меня такое чувство. Я по-прежнему привязан к ней, и мне жаль, что для Луизы наша совместная жизнь стала больше привычкой и долгом, уже не велением сердца. Временами она словно бы теплеет и становится ласковой, в такие моменты она допытывается, люблю ли я еще ее. К сожалению, слова «люблю» и «дорогая» никак не хотят у меня сходить с языка. На Луизе я женился лет двадцать тому назад, дом был уже почти готов, и Антс первый год пошел в школу. Я был влюблен в Луизу по уши. То, что я испытывал к ней, было нечто другое, чем страсть к объятиям Лейды, я готов был на любую глупость, как бывало с Велле. Мы ходили — Луиза говорит, ухаживали — два года, и у нее было несколько поклонников, почему она выбрала мужа с чудинкой, я до сих пор не понял. Видно, не углядела вовремя чудинку. Только и сказала, что ей страшно нравилось, как я забочусь о своем сыне. По сравнению с другими детьми у Антса было куда меньше одежды, и была она самая дешевая из той, что продавалась в «Детском мире», но штанишки и рубашки, чулки и носки всегда бывали выстираны, старательно зашиты и заштопаны. Если одинокий отец так печется о своем сыне, то он хороший и заботливый человек. Не пьяница и не потаскун. Этим словам я верю. Луиза каждый день видела моего сына, она работала воспитательницей в детсаде, куда мне после долгого ожидания удалось устроить Антса. Луиза наверняка знала и о том, что я действительно, отрывая от еды, строю дом и что я — строительный рабочий. И о том, что я заканчиваю вечернюю школу, ей было известно, и это ей тоже импонировало. Мужчина, который строит дом, заменяет своему сыну мать и учится при этом в вечерней школе, должен обладать большой силой воли, это, должно быть, далеко смотрящий и целеустремленный человек. Очевидно, вскоре ей стало ясно, что никакой особой или далеко идущей цели у меня нет. И тогда она как бы слегка разочаровалась. Но до сих пор Луиза повторяет, что я домовитый мужчина, а сегодня это не такое уж частое явление. Верно, о доме я заботился, после рождения второй дочери пристроил еще одну комнату, зарплату всю отдаю, в свое время ходил с детьми в зоопарк или просто так гулял с ними, с удовольствием до сих пор готовлю еду и без ворчания стираю также белье машиной — одним словом, как пишут в газетах и говорят по радио, я соответствую во всем облику образцового мужа, но, оказывается, человек я скучный, все копаюсь в книгах, не люблю общества, избегаю гостей, в театр и кино меня приходится тащить и, что главное, моя душа далека от романтики, чужда ей. Луиза же любит романтику, общество, обожает танцевать и петь, принимать комплименты и флиртовать. Конечно, все это в рамках приличия, как утверждает она сама. Дома Луиза умеет обходиться малым, хотя явно хотела бы позволить себе больше, чем может позволить наш доход. В моменты Луизиных капризов я с грустью думаю о том, что лет пять-шесть Луиза, видимо, жила в свое удовольствие, пока в один прекрасный день в ней не проснулось желание свить для себя уютное гнездышко. Романтичные ее кавалеры устранились от семейных оков, и она остановилась на мне, пусть я и не обладаю талантом любить, — так поступали до нее и будут поступать после тысячи дочерей Евы, хотя и обладающих романтичной душой, но имеющих и материнские чувства и достаточно здравого смысла. Луиза напоминала мне Велле, особенно ее глаза. Теперь, когда Луиза пополнела, она уже не напоминает Велле. Взгляд ее изменился, теперь она смотрит как-то иначе. Или она перестала напоминать мне Велле потому, что я уже не смотрю на нее прежними глазами. Или же дело в том, что я несколько странный, странность эту Луиза обнаружила во мне на пятом году нашей семейной жизни.

О моей странности Луиза начала говорить после того, как я чистосердечно признался ей о своем прегрешении в доме отдыха. «Зачем ты мне все это рассказал?» — в отчаянии она едва сдерживала слезы обиды. Сказал, что она сама хотела знать правду. Просила, чтобы я ничего не скрывал от нее, словно чувствовала: что-то произошло, требовала, чтобы я во всем признался. «Требовала, требовала, но ты не должен был поддаваться. Ни за что». У нее даже слезы выступили на глазах, больше она не могла их сдерживать. Я, правда, объяснил, что это было только однажды и никогда больше не повторится, что никакого ухаживания не было, что эта женщина для меня ничего не значит и я для нее ничего не значу, просто эта женщина хотела не меня, а ребенка, меня она выбрала потому, что я не пил, большинство же мужчин в доме отдыха пьянствовали целыми днями, а иметь ребенка от пьяницы она не желала. «Боже мой!» — воскликнула в отчаянии Луиза. Она не дала мне закончить, и я так и не смог рассказать, что это была любопытная женщина, лет тридцати, она обратилась ко мне с откровенным разговором, что желает ребенка, но мужа нет, что в Эстонии тысячи одиноких женщин, которые вынуждены оставаться бездетными, потому что мужей для всех просто не хватает. Она математик и работает в каком-то вычислительном или проектном центре, по ее словам, она свободна от предрассудков, является человеком научного склада мышления, и не нужно считать ее помешанной или совратительницей. От этой откровенности я прямо оторопел и только буркнул, что женщин действительно больше, чем мужчин. Она сказала, что если не вызывает к себе отвращения, то просила бы меня уделить ей внимание, она надеется быстро забеременеть. Впоследствии у нее ко мне никаких претензий не будет, она может оформить даже соответствующий документ. И хотя ее предложение, сделанное в столь неожиданной форме, меня ошеломило, все же ее логические доводы подействовали. Я забыл сказать, что она расспросила также о состоянии моего здоровья, о том, не было ли в нашей семье наследственных болезней, например, падучей или сифилиса, а также психических отклонений… Честно признался, что мой отец был алкоголиком. «Сами не пьете?» — спросила она обеспокоенно. Признался, что порой случается — разок в месяц, а то и реже пропускаю рюмочку-другую. Это ее успокоило. Я не смог объяснить Луизе даже то, что, хотя та женщина всей душой хотела ребенка и научно обоснованным образом способствовала процессу зачатия, я не испытал и половины того, что испытываю с ней, то есть со своей женой, душу мою она не согрела. К сожалению, Луиза не захотела меня выслушать, она грустно сказала, что самое прекрасное между нами теперь навеки кончилось, мне следовало бы молчать про свои гнусности. Я спросил, почему же она тогда несколько вечеров донимала меня и клялась все простить. Она ответила, что если бы знала, что услышит такое, то и не приставала бы. В супружеской жизни всякое случается, но кто же мигом бежит исповедоваться во всем другой половине. Тут я в свою очередь спросил, а изменяла ли она мне. Луиза покраснела и не сразу ответила. Затем сказала, уж не считаю ли я ее среди женщин последней, на которую, кроме меня, никто уж и не посмотрит. И заявила, что вот теперь-то и начнет наставлять мне рога. Почему она должна оставаться добродетельной, если муженек одаривает чужих женщин детками. Я вставил, что не знаю, забеременела та женщина или нет. Луиза ахнула, мол, видно, я тронутый, только тронутый умом человек может так говорить. Она загорелась своим открытием и с жаром добавила, что, наверное, и баба та посчитала меня чокнутым, к нормальному, в здравом уме мужчине с таким предложением ни одна женщина не обратится. У женщин есть тысяча способов достичь своей цели. «Она или сама недоумок, или тебя им посчитала, или вы оба ненормальные». Может, ее мнение обо мне и изменилось бы, но она вновь уличила меня в действии, противоречащем здравому смыслу. Так, во всяком случае, она объяснила. Целый год Луиза была как бы настороже, раз в месяц напоминала о моем грехопадении и всегда спрашивала, знаю ли я уже о результатах своей работы. Луиза не вульгарная женщина, грубая двусмысленность ей не по душе, так же как и откровенные разговоры о сексуальной жизни, она хочет, чтобы отношения между мужем и женой были подернуты прелестной душевно-эстетической вуалью: «прелестная душевно-эстетическая вуаль» — это ее придумка. О моей первой жене Луиза не проронила ни одного худого слова, а о женщине из дома отдыха говорит с вызывающей вульгарностью. Даже и теперь, спустя многие годы. Тогда я всякий раз уверял Луизу, когда она заводила разговор о моем несчастном романе — «роман» — это тоже ее слово, — что у меня нет никаких отношений с этой женщиной, чему Луиза явно не верила. Через год она поддела меня, что я напрасно старался. Я терпеливо сносил ее грубые, вульгарные уколы, но она имела на это право. Минул еще год, и тут опять сверкнула молния. Луиза знала — я ей говорил, — что моя плановичка или статистик обещала сообщить мне, если у нее родится ребенок, и поэтому Луиза уверяла меня, что слова о желании во что бы то ни стало иметь ребенка были чистой ложью, что этой женщине вовсе и не ребенок был нужен… То есть так думала Луиза, и вскоре я стал разделять ее мнение. Могло быть, конечно, и другое — просто женщина та не забеременела. Такой возможности Луиза не допускала. У меня отсутствует дар романтической любви, язвила Луиза, но я не бесплодный, и любая женщина должна как следует поостеречься со мной. Луиза была уверена, что эта ужасная женщина своей неприкрытой откровенностью просто заманила меня к себе в постель. Зато письмо, присланное мне по почте, было для нее действительно как гром среди ясного неба. Дело в том, что в конверте оказалась фотокарточка примерно годовалого ребенка. Не нужно было обладать особой прозорливостью, чтобы заметить сходство со мной карапуза. Кроме фотографии, ничего не было, на обороте ни одного слова, на конверте ни фамилии, ни адреса отправителя. Луиза тут же порвала фотографию на клочки. Целую неделю не разговаривала со мной и спала на диване в общей комнате. На восьмой день Луиза раскрыла рот и объявила, что ее долг защитить меня от вымогательницы, которая наверняка вскоре явится требовать деньги на содержание своего ублюдка. То, что я дурак, — это ясно, а вот женщина та хитрая лиса и знает, чего хочет. На следующий день Луиза назвала меня лжецом, потому что если мадонна из дома отдыха знает мой адрес, то естественно, и мне известно ее местожительство. Сказала, что, выходит, законная супруга надоела и я хожу все время ублажать свою побочную жену, теперь-то она кое-что понимает. И вовсе я не разрываюсь от сверхурочных и не работаю по субботам, а порой и по воскресеньям на объектах, а нежусь в постели губительницы семейной жизни. «Она что, красивее и моложе меня?» — спросила наконец Луиза. Ответил честно, что Луиза в тысячу раз красивей и выглядит вдвое моложе моей странной знакомой, и я бы давно уже забыл эту женщину, если бы она, то есть Луиза, все время не напоминала мне о моем необдуманном шаге. Так как разрушительница семейного очага далее о себе знать не давала, а в аванс и в получку Луиза, по сравнению с прежним, имела не меньше, а скорее больше денег, — ибо моя зарплата росла в соответствии с тем, как постепенно улучшалось руководство трестом и снабжение материалами, — то и моя жена успокоилась. Но не успокоился я.

Сознание, что у меня есть еще один сын, действовало странным образом. Я ни на миг не сомневался, что карапуз, фотографию которого Луиза в порыве гнева изорвала в клочья, это мое чадо, очень уж он был похож на меня. Хотя я и не успел как следует разглядеть фотографию, лицо ребенка врезалось мне в память. Наверное, в годовалом возрасте я был таким же большеголовым лопоухим мальчуганом. Карапуз был точной копией моего первого сына Антса. Помню, как я радовался, когда кто-нибудь говорил, что Антс вылитый отец. Выходит, что ребята — в меня, девочки — в мать. Дочери похожи на маму, у них ее карие глаза, ее улыбка, ее густые жесткие темные волосы и взгляд, девчонки они пригожие. Если бы они пошли в меня, говорить о красоте особо не пришлось бы. У меня ничего не говорящая внешность. Глаза, нос, рот — все совершенно обычное. И взгляд. Внимания я к себе не привлекаю. Роста среднего, разве что поплечистей иных да руки-ноги помощней, стройка мускулы нарастила. В компании всегда остаюсь в тени. Луиза сказала мне, что для будней я вполне хороший и заботливый муж, но по воскресеньям со мной скучно. Это я и сам понимаю. Я не говорун и не шутник, а с женщинами и вовсе становлюсь косноязычным. Женщины любят комплименты, во всяком случае Луиза, но даже Лейда, которую невозможно было увлечь разговорами, и та ожидала от меня слов поласковей. Сыновья с моей заурядной внешностью как-то проживут, а дочери, наверное, лили бы слезы. Девчонки хотят вид иметь. Дочкам повезло в том, что они пошли в мать, в поклонниках у них недостатка нет. И к Майе, которая замужем, по-прежнему липнут, Лембит ходит порой чернее тучи. Называет Майе счастьем своим и горем.

Удивительное чувство, когда знаешь, что в мире стало на одного похожего на тебя человечка больше. Я только и думаю, что о маленьком сынишке. Хотел видеть его. Появилась забота о нем. Я не знал даже, как его зовут, как управляется с ним мать. Вдруг у них трудности? Одинокой женщине нелегко поднять на ноги ребенка. Сколько там получают работники статистического управления или плановых органов? Есть ли у матери с ребенком отдельная квартира, или они живут в коммуналке? Кто приглядывает за ребенком, когда мать на работе? Бабушка или какая-нибудь пожилая родственница? Или ребенок ходит в ясли? Я ничего не знал.

Успокаивал себя тем, что если она решила обзавестись ребенком, то, должно быть, обеспечена материально. Сын мой должен расти в нормальных условиях.

Радовался, что эта решительная в помыслах и откровенная в поступках женщина удачно родила и что я таким необыкновенным образом снова оказался родителем. Ощущал радость и беспокойство, как обычно, становясь отцом. К сожалению, я вынужден был скрывать перед Луизой и радость свою и беспокойство.

Постепенно росло желание увидеть сына. Однажды вечером я признался Луизе:

— Я должен увидеть своего сына.

На этот раз Луиза поразила меня.

— Неужели ты еще не видел его? — спросила она удивительно спокойным, даже мягким голосом.

— Нет.

— Йоханнес, Йоханнес, ты и в самом деле святой или тронутый. Иди, я не держу тебя. Хочу напомнить только об одном: в нашей стране нет двоеженства. Решай, кого ты выбираешь, меня или эту, эту…

Тут присутствие духа оставило Луизу, голос ее задрожал, и я понял, что она действительно чувствует себя несчастной. Я заверил, что сделал выбор еще в пятьдесят шестом году и у меня нет ни малейшей причины делать другой выбор, пусть я и чокнутый.

С большим трудом мне удалось найти мать своего младшего сына. Мой приход нисколько ее не обрадовал. Вначале она даже не узнала меня.

— Неужели? — усомнилась она. — Значит, это были вы?

Неужто она и впрямь забыла меня? Кто знает… Но зачем бы ей тогда расспрашивать, когда и в каком доме отдыха мы познакомились и что она говорила. Наконец поверила. Меня это особо не задело, и она выглядела сейчас совсем иной. От моей помощи категорически отказалась. Дескать, зарабатывает не меньше моего, ребенок сейчас в яслях, потом пойдет в детский сад, матерям-одиночкам идут навстречу. Жила она в достатке, об этом можно было судить уже по обстановке в квартире. Еще она пыталась внушить мне, что я страдаю предрассудками, что вовсе я не отец Энна, а всего лишь мужчина. Отец тот, кто воспитал ребенка, а не тот, кто зачал его. Человечество рано или поздно это поймет. Понятие отец со временем вообще отомрет. Она настоятельно просила меня, чтобы я никогда больше не искал их, чтобы не тревожил ни ее, ни сына, которого она хочет воспитать свободным от предрассудков гражданином, в случае надобности, если я стану упорствовать, она обратится к помощи закона.

— Что вы за человек, — закончила она, — другие мужчины пытаются уйти от выполнения отцовских обязанностей, по крайней мере от уплаты алиментов, «Ыхту-лехт»[8] заполнена их фотографиями, а вы приходите предлагать деньги. Вы не современный мужчина. Кто мог предположить такое! Я приняла вас за нормального человека, у вас такая прозаическая внешность. Меня должно было насторожить уже то, что вы не выпивали. К сожалению, у трезвенников свои беды.

Она долго убеждала меня, наконец я пообещал их больше не беспокоить. Луиза, которая все у меня выпытала, осталась довольна ходом дела.

— Теперь я верю, что ты не виноват, — заключила моя законная супруга.

Тут же она поправилась и добавила, что виноват я меньше, чем сдуревшая баба. Та просто сумасшедшая. После этого Луиза стала вроде бережнее относиться ко мне. Теперь она убеждена, что я не проявляю к той женщине и ее сыну ни малейшего интереса. В отношении женщины она права, только не сына. Я даже знаю, как Энн учится, он ходит во вторую среднюю школу. Но об этом ни одна душа не догадывается. Старик был первым, кого я посвятил в это. Нельзя все держать только в себе. Хорошо, что Старик не трепло.

Глава 12

В общем-то у нас с Луизой взаимопонимание. Она терпеливо сносила даже моего отца, когда он поселился помирать у нас. Жестоко говорить так, думать даже, но так оно было на самом деле. Мы с Луизой прожили всего полгода, когда неожиданно объявился отец. Тогда он был примерно в том же возрасте, что я сейчас. На год или на два моложе, но выглядел совсем дряхлым. Лицо сморщенное, изможденное, руки дрожат, кожа землистая. С каждой неделей все больше худел. Вначале вел себя униженно, пытался разжалобить, придумывал всякие небылицы о моем детстве. Как меня качал на коленях, таскал весной на закорках по лугам на окраине города, вырезал ивовые дудочки и мастерил из ольховой коры трубы, дескать, был ребенком музыкальным, все мелодии запоминал, на два голоса пели вместе рождественские песни. Чепуха, у меня вообще нет слуха. Пытался было и Антса покачать на ноге, но ничего не вышло, силу свою он пропил, да и Антс вырывался, сын мой боялся дедушку, не принял его. Рассказывал, что мать моя была очень красивой женщиной, и он страшно берег ее, просто на руках носил. Это злые люди воспользовались его слабостью к вину, поссорили их, поэтому он и оставил нас. Особенно подольщался к Луизе, без конца твердил, что его сыну крепко повезло с женой, только родившемуся в сорочке выпадает счастье жить рядом с такой милой и такой душевной женой.

— Вы такого рода женщина, простите меня, старого человека, что говорю напрямик, мне уже недолго осталось ходить по земле, с какой стати мне говорить неправду, тысячекратно простите меня, госпожа Луиза, вы такого рода женщина, которая навсегда остается молодой. Женщин я знаю, у меня их было всяких, простите меня и на этот раз, дорогая невестка.

Так он рассыпался перед ней, нахваливал приготовленную Луизой еду, порядок и чистоту в доме, вкус Луизы, все. Не просыпались во мне сыновние чувства. Он был и оставался для меня чужим, лицемерным, окончательно спившимся человеком. Как бы он ни заговаривал мне зубы о моем детстве, ни одному его слову я не верил. Во мне оживали глубоко запавшие в память картины того, как он кулаками и ногами бьет мою мать, они всякий раз вставали перед глазами, когда отец начинал распространяться об ивовых дудочках, ольховых трубах и рождественских песенках. Почему я принял его, трудно объяснить. Я презирал его, он был мне противен, но он все же дал мне жизнь. Я понимал отцовство иначе, чем это понимает мать моего последнего сына. Все свое детство и всю юность я воображал, что у меня сильный, умный и добрый отец, самый сильный, умный и лучший человек на свете. Возможно, и отец между запоями думал обо мне, своем сыне, — я хотел быть сыном. Сын не выгонит своего отца, даже если отец и не был отцом. Так я думал и думаю сейчас. И мне стало жаль его. У человека должно быть место, где он может умереть. Я взвалил на себя крест. Отец продолжал пить. Таскал у нас вещи, посуду, книги, продавал и добывал деньги на выпивку. Вначале украдкой, потом смелее, а под конец уже с вызывающим бесстыдством неисправимого алкоголика. Не напивался лишь тогда, когда уже не в состоянии был ходить. Луиза тайком приносила ему вина. Я это замечал, но не вмешивался, вино облегчало его последние дни. Я не пытался спровадить отца в дом для престарелых или в лечебницу для хроников, мне казалось, что у меня нет права сваливать его со своей шеи на шею общества. Пытался лечить отца, врачи не оставляли никаких надежд. Он умирал медленно и трудно. Луиза видела с ним больше горя, чем я. Но тогда она не слишком жаловалась. Потом все же как-то призналась, что до сих пор не понимает, почему мы возились с этим пьяницей. Что я или чересчур хороший, или совсем глупый — ни один разумный человек не посадил бы себе на шею пьяницу.

— Ведь он-то о тебе не заботился.

— Не заботился, — согласился я с женой.

Но это она сказала сгоряча, в раздражении. Видимо, общение с отцом отчасти содействовало тому, что Луиза позднее обнаружила во мне странности. Луиза не понимает до конца меня, а я ее. Почему она приносила вино отцу? Из сочувствия или чтобы ускорить его конец? Я не смею так думать, и все же думаю. Я не вмешался, когда она это делала. Почему? Чтобы отцу было легче или чтобы я скорее избавился от него? Мы с Луизой одинаково ангелы или грешники. И не до конца откровенны друг с другом. Старик вставил, что деревья живут естественнее людей, даже звери. Вдруг как-то разволновался и рубанул, что деревья тоже безжалостны, в борьбе за свет подминают тех, кто слабее. Тут же успокоился и попросил меня рассказывать дальше.

Во время моей болезни Луиза всячески заботилась обо мне. Купила книгу по диетическому питанию, перестала жарить картошку и мясо и готовила молочные супы, пюре, каши, мясо ел только вареное, а также рыбу, забыл даже вкус жирной и беконной свинины. И хотя Луиза любила соленую и острую пищу, она самоотверженно ела вместе со мной пресную еду и отказывалась от своих любимых кислых щей и горохового супа с копченостями. Точно угадывала, когда меня мучили приступы, в этих случаях оставляла меня в покое и не наседала, чтобы я шел с ней в кино или в театр, и избегала нежностей.

Луиза — хозяйка толковая и бережливая, попусту деньги не тратит. Любит, правда, придерживаться моды, частенько шьет себе новые платья и заказывает шляпки, а вышедшую из моды одежду сбывает через комиссионный магазин. Так что и в этом она умеет быть экономной. Зарабатывает она немного, обычная зарплата мелкого служащего, сейчас работает в РОНО, где занимается учреждениями дошкольного воспитания, короче — детскими садами. С работой вроде справляется, дома она свою службу не хает, иногда только поропщет, что, работай она на «Марате»[9] или «Клементи»[10], больше бы зарабатывала. После войны Луиза год работала на ниточной фабрике. Словом, с женой мне, как говорил покойный отец, действительно повезло. Но он же и остерегал. Чтобы я приглядывал за Луизой, такие, как она, любят зыркать по сторонам. Он хотел было начать пространно рассказывать о женщинах типа Луизы, но я не стал его слушать. Отец вообще плохо говорил о женщинах, называл себя их жертвой, мол, они спаивали его, чтобы он поскорее лез к ним в постель. «И твоя Луиза спаивает меня». — посмеялся он мне в лицо недели за две до смерти. Может, Луиза и не была мне верна, бог ее знает. Во всяком случае, я считаю, что с женой мне повезло, но Луизе с мужем — явно нет, ей достался чокнутый муженек, с которым не интересно в обществе. Любопытно, жаловалась ли она на это своим задушевным подругам? Навряд ли, Луиза достаточно гордая.

Убежденность Луизы, что я и вправду чудной, особенно укрепилась, когда я выиграл по денежно-вещевой лотерее «Москвич» и отказался брать машину. Это до сих пор не умещается в ее сознании, хотя после того злополучного выигрыша прошло уже четыре года. Она упрекает меня за то, что я поступил самостоятельно и не спросил у нее совета. Что я сущий дурак, из которого слово приходится клещами вытаскивать. Мол, раньше я был более разговорчивый, но с каждым годом становлюсь все молчаливее, теперь же и вовсе веду разговоры только с деревом, чему она вообще не верит. Или же я совершенно свихнулся, — тронувшийся умом человек воображает себе бог весть что. Конечно, я мог и даже обязан был посоветоваться с Луизой, только разве машина сделала бы нас счастливее? Едва ли. Почему я предпочел вместо машины деньги? По очень простой причине: деньги были нужнее машины. Я уже давно собирался провести в доме центральное отопление, но котел, радиаторы, трубы и все остальное, что к нему относится, требовало денег, которых я никак не мог скопить. В доме две девицы-школьницы, которые хотят, по примеру матери, идти в ногу с модой, попробуй тут скопи что-нибудь. Счастье, что сын уже оперился, не то и впрямь халтурой занимайся. Луиза несколько раз давала понять, что я бы мог после работы, особенно по выходным, подзаняться чем-нибудь и таким образом подзаработать. По просьбе Луизы я помог ее начальнику, заведующему отделом, который строил в Раннамызе дачу: сложил этому приятному человеку камин, трубу и приличного размера так называемую декоративную стену из красного лицевого кирпича, потратил целую неделю своего отпуска и не взял ни рубля за работу. Тогда Луиза это приветствовала, но теперь утверждает, что и это говорит о моей странности. Но разве бы считалось помощью, если бы я взял те двести рублей, которые настойчиво предлагал мне этот причудливо изъяснявшийся заслуженный учитель! Словом, деньги нам были очень нужны. Да и дом Луизиной тети требовал все большего ремонта, латанье больше не помогало, сколько бы там ни менял прогнившую дранку; новая крыша означала покупку этернитовых плит. Луиза мечтала о финской бане, которую неплохо бы построить в деревне, — мол, с этим я, мастер на все руки, поди бы, справился. Конечно бы справился, но модные печи для бани не растут как грибы в лесу, и на их покупку нужны деньги. У старшей дочери на носу были выпускные экзамены, а это, помимо всего прочего, означало новое длинное платье и бог знает что еще. Мой законный сын уже несколько раз спрашивал, не могу ли я поддержать его сотней-другой, он назанимал у друзей денег на кооперативную квартиру, а с возвратом возникли неожиданные трудности. Договорная работа, на которую всерьез надеялся, отодвинулась, и теперь он оказался на бобах. И потом мне хотелось за столько времени доставить Луизе радость, а для Луизы радость — это прежде всего новая зарубежная поездка. В тот год ей пришлось приложить немало сил, чтобы попасть в Америку — в Канаду и Соединенные Штаты, это было ее заветной мечтой. Луизу уже включили в направлявшуюся за океан специализированную туристическую группу по линии общества дружбы, дело было только за деньгами, поездка стоила довольно дорого. Зарубежные путешествия — Луиза побывала в Чехословакии, Венгрии и Финляндии — дают, мол, ей новые впечатления, которые будничная жизнь предоставить женщине не может, все, что раньше делало счастливой, теперь стало привычным, а привычка — это смерть чувствам и переживаниям. Вот и я свои самые теплые слова берегу для дерева, а не для нее. А может, и для своего пригульного ребенка и его матери; Луиза снова взялась вспоминать старое. Означает ли это, что она позволила себе какую-нибудь вольность на стороне? Окаянный отец, это его предостережение изводит меня… Короче, вместо машины я выбрал деньги. Лишь откровенный дурак мог поступить таким образом, принялась честить меня Луиза. Дочери целиком встали на сторону матери. Сын поблагодарил за пятьсот рублей, но и он сказал, что разумнее было бы взять машину. Слух обо мне как о человеке не от мира сего дошел и до работы, я продал свой билет Феликсу, бригадиру наших отделочников. Феликс и был тем, кто объяснил мне, что не надо ждать, пока я получу из магазина машину, я могу продать и билет, это выгоднее как покупателю, так и тому, кто продает, потому что не нужно будет платить никаких налогов. На вопрос о том, откуда кто знает, что у меня есть выигрышный билет, или кому я пойду его предлагать, он быстро ответил, что сам готов купить. Прямо сегодня, если мне срочно нужны деньги. В обеденный перерыв мы вместе с Феликсом проверили свои лотерейные билеты, и он увидел, что на мой билет выпал один из главных выигрышей. Заведующий растворным цехом потом сказал, что он бы заплатил гораздо больше казенной цены, у него у самого есть приличные сбережения, да и родичи одолжили бы. В глаза Феликс возносил меня до небес, а за глаза называл дурачком, который отстал от жизни и не умеет жить по-современному. Мнение Луизы не поколебали ни центральное отопление, ни теплая вода, которая теперь всегда была в доме, ни баня с настоящей финской печью, ни этернитовая крыша, которая значительно подняла в глазах тети авторитет нашей семьи, ни даже поездка в Америку. Дескать, с центральным отоплением, баней, крышей и другим можно было и подождать, все это могли бы иметь со временем, деньги на заграничную поездку она бы заняла, но владельцами автомашины мы уже никогда не станем. Теперь она до конца дней своих должна будет тратить время на езду в электричках и толкотню в автобусе.

Конечно, на душе у меня было горько оттого, что вместо радости я принес своей жене и детям разочарование, что против ожидания все вышло совсем наоборот. Старик меня не осуждал. Дескать, он бы тоже не взял машину, хотя это и является делом вкуса. Мы поговорили о том, что люди наперебой бросились покупать машины, строить индивидуальные дома и дачи. Старик отметил, что крепко возрос материальный достаток народа. Пошуршал ветвями и добавил, что не все живут на зарплату, некоторые умеют деньги делать. И я встречал людей, которые с легкостью швыряют на ветер тысячи. До сих пор не пойму, в чем тут секрет. То ли в умении по примеру ловких комбинаторов запускать руку в государственный карман, делать халтуру, заниматься мелкой спекуляцией? Старик заявил, что умельцы эти вынюхивают сферу применения, где можно сорвать куш, и начинают энергично действовать. Там, где труд точно не нормирован и не высчитан до грамма и квадратного сантиметра расход материала. Может, он и прав. Например, в кооперативном доме, где Антс получил квартиру, один прежний слесарь-водопроводчик в частном порядке проверяет напор воды центрального отопления, на лапу ему выкладывают наличные, собранные с владельцев квартир, и нет тебе ни подоходного налога, ни какого другого, за неделю он кладет себе в карман месячную зарплату хорошего специалиста. Особенно доходная кормушка — сфера обслуживания. Поговорили также о взятках, люди сами дают мзду многим спецам, по слухам — даже врачам. Бригадир Феликс строит и продает дома, он, как стало до меня доходить, свои рубли добывает там. Первый дом Феликс взялся строить раньше меня, еще в сороковых годах, когда государство здорово помогало индивидуальным застройщикам. Брал ссуду и строил. В то время цены на стройматериалы были гораздо ниже, да и профессия что-то значила, особых денег он туда не вкладывал, работал сам до седьмого пота. В конце пятидесятых годов сбыл дом втридорога, а через год-другой начал строить новый. Его он уже до конца не доводил, возвел стены, поставил крышу и приладил окна и двери, внутренние работы, на которые уходит уйма времени и сил, он и не собирался делать. Наполовину готовый дом сбыл, при этом будто бы ухватил больше десяти тысяч новых рублей. Слова самого Феликса. Потом приобрел дачный участок, выложил из бракованных бетонных деталей фундамент и ждет теперь подходящего момента, наилучшей конъюнктуры, чтобы загнать этот участок вместе с фундаментом и снова сорвать солидный куш. За участок и за фундамент сейчас, говорят, предлагают немалые деньги. Не за фундамент, а за участок, один участок продать нельзя, земля государственная, но с фундаментом, который стоит на участке, пожалуйста, так что по крайней мере фундамент должен быть готовым, если продать хочешь. К слову сказать, побочный доход Феликса совсем нетрудовым не назовешь, он строит и делает все сам. В работе мастер на все руки, умеет плотничать, быть каменщиком, не говоря уже о штукатурных и малярных работах, спуску себе не дает, да и стройматериалы доставать мастак. Лес заготавливает сам, на фундамент и подвальные перекрытия использует бракованные панели и детали, водит дружбу с кладовщиками и шоферами и все такое. Сам живет у жены, в хорошей квартире построенного в конце тридцатых годов дома; чтобы иметь право свободно приобретать участки и разрешение на строительство, он до сих пор официально не зарегистрировался с женой. Занимается и другой халтурой, но только такой, чтобы деньга крепкая шла. Все это мне потом рассказал заведующий растворным узлом, который, по словам Феликса, сам потихоньку комбинирует на своем месте, каждая отправленная налево машина с раствором приносит ему свои червонцы. Кто знает, сколько в этих рассказах правды, сколько порожденных завистью оговоров, но такой, как Феликс, умеет пользоваться конъюнктурой. «Наше время, — любит навеселе пофилософствовать Феликс, — и впрямь время работяг, теперь и у нас есть возможность использовать свое положение, при буржуях его использовали только торгаши и другие воротилы».

Все ли нынешние толстосумы такие же, как Феликс, работяги, умельцы и ловкачи извлекать выгоду? Без того, чтобы вкалывать, деньги гребут одни жулики и спекулянты, мы не о них говорили. Настоящие рабочие, будь то шахтер или рыбак, тракторист или шофер, конечно, зарабатывают столько, чтобы при экономной жизни можно было и на машину отложить. «И строитель тоже?» — спросил лукаво Старик. «Да, и строитель, — ответил я и, поняв, куда он клонит, опередил его: — Только вот я не умею жить так экономно, как нужно». Старик усмехнулся в бороду и добавил, что как уж тут справляться, если у тебя жена шагает в ногу с модой и две дочери — школьницы да еще разного возраста сыновья. Но ведь и я построил себе дом, вдруг и меня кто-нибудь сочтет миллионщиком, новоявленным выскочкой. Так что не только барышники и те, кто халтурой занимаются, строят себе дома и машинами обзаводятся. Когда смотришь на какой-нибудь великолепный дворец, поистине дворец, а не с горем пополам, поджавши живот, построенную лачугу, на этакие царственные хоромы, возникает въедливый вопрос: откуда добыты деньги на постройку этого двухэтажного, десятикомнатного, отделанного терразитом или оштукатуренного внабрызг роскошного дома? Да и на повседневную жизнь требуется все больше денег. Особенно если в доме дети. Меня удивляет еще одно: у кого дом, у того обязательно возле дома гараж, а в гараже машина. У каждой второй дачи на взморье стоят «Жигули», «Москвич» или «Запорожец», по номерам видно, что машины частные. Значит, порядком все-таки поднакопилось этого умения? Или, черт его знает, зарплата-то растет, в семье несколько работающих, на скорую руку никого нельзя подозревать. Так мы со Стариком ни к чему и не пришли. Строят как честные люди, так и ловкие комбинаторы.

Спросил у Старика совета, браться мне за халтуру или нет. Чтобы наконец-то избавиться от нытья по машине. Мне то и дело напоминают о моей глупости, о том, что я отстал от времени, постепенно это начинает действовать на нервы. Однажды Луиза настолько взвинтила меня, что я неожиданно и для себя самого спросил, почему она тайком от меня поила моего отца вином. Мой вопрос привел Луизу в замешательство, в этот момент она напоминала загнанное в ловушку животное, на нее было жалко смотреть. После я сожалел о своем вопросе — зачем было причинять боль матери твоих детей, человеку, с которым ты два десятилетия шагаешь рядом по жизни, женщине, которая до сих пор согревает твою душу. За четыре года все бы должно забыться, но, к сожалению, порой у меня такое чувство, будто я только вчера отдал «Москвич». Феликс предлагает мне хорошо подзаработать, говорит, что есть невероятно богатый доктор наук, который вдобавок к своей высокой зарплате гребет лопатой деньги, консультируя договорные работы, так вот он ищет строителей, которые возвели бы ему в Меривялья двухэтажную виллу. Вдвоем бы мы справились за одно лето. Ученый муж ставит два условия: закончить постройку за год и чтобы пьяниц при этом не было. На деньги он не поскупится, мы бы крепко подзаработали. Старик выслушал и как-то погрустнел, ему это определенно не понравилось. Наконец заспорили о смысле жизни и ее главных ценностях. Старик сказал, что разговор об этом от начала до конца чистая спекуляция — от научного подхода это далеко, как небо от земли, ибо каждый вкладывает в эти понятия свое содержание; он все же может высказать собственное мнение, хоть оно и не больше и не меньше истинно, чем мнение любого другого, например того же ловкача Феликса. Я с интересом ждал, что же Старик скажет, но он поведал лишь о том, в чем он не видит главных жизненных ценностей. Что главной жизненной ценностью не являются ни страсть к накопительству, ни желание любой ценой стать владельцем машины (последнее замечание было в мой адрес). Не являются ею и тупое с утра до вечера вкалывание, и растрачивание всего времени на чтение книг. И эти стрелы были нацелены в меня; он знает, что всего больше я ценю хорошую работу, в курсе он также и моего пристрастия к чтению, явно мой разговор о халтуре рассердил Старика. Но главной жизненной ценностью не является и отказ от всех личных желаний или возвышение над ними ради некоего неопределенного вечного умиротворения или нирваны, возразил я, и это здорово потешило Старика. «Ты считаешь меня буддистом или бог знает кем, — хмыкнул Старик, — об этих религиях я ничего не знаю. И ты не знаешь, а говоришь только. Ты страдаешь недостатками сегодняшних людей: лихо отвергаешь то, о чем не имеешь ясного представления». Так мы спорили, не добираясь до сути проблемы. Собственно, мы и не пытались сделать это. Старик, правда, заявил, что к основным жизненным ценностям относится все то, что способствует развитию жизни, но я заметил, что его «все то» ничего не значит. Что Феликс под «всем этим» подразумевает спекуляцию фундаментами, потому что в деньгах он видит средства, которые способствуют устройству его жизни. Поспорили еще о том, выше ли уровень духовных интересов уровня интересов материальных, но и тут не нашли общего языка. Старик сказал, что художник, который рисовал его, хотя и обладал высоким духовным уровнем, однако оставался завистником и сплетником и к тому же скупердяем и развратником, и художник тоже похвалялся, со сколькими бабами он переспал. Высокая образованность вовсе не обязательно совпадает с высоким уровнем нравственности. Таким категориям жизненных ценностей, как честность, доброта, душевная теплота, мы отдавали большее предпочтение. Наконец сошлись в какой-то степени в том, что на уровне или в области абстрактных рассуждений все просто, гораздо сложнее дело обстоит в конкретной действительности.

— Я считаю себя воплощением непобедимой жизненной силы, — заявил Старик, — но в представлении лесника я сорное дерево, и в меня придется вонзить стальные зубья.

Старик и впрямь начал бояться за свою судьбу, Судьба его беспокоит и меня.

И тут Старик выкинул козырь:

— Халтурой заняться тебе уже не удастся. Здоровье не позволит.

Хотя слова его и были жестокими, но в них прозвучало и беспокойство обо мне.

— Смысл жизни в дружбе, — воскликнул я, охваченный какой-то нежностью.

— Дружба и любовь к ближнему и всякая другая любовь! — кольнул Старик. — Эх ты, последователь христианской морали! — Тут же он изменил тон и согласился, что бескорыстная дружба — это действительно ценность, любовь же зачастую эгоистична.

— Со здоровьем у меня, видно, полный крах, — признался я Старику. — Не быть мне напарником Феликсу.

— Об этом не жалей, — утешил Старик. — Не поддавайся ни своим язвам, ни тому, что тебя считают чудным. Мы еще поживем, старик! И ягодок дождемся.

От его слов повеяло теплом — человечным, первозданным.

Мысли о халтуре были похоронены.

Ну и достался мне желудок, который сам себя разъедает.

Настроение все же улучшилось.

В самом деле — еще поживем! Какое счастье, что у меня есть Старик!

Две недели спустя я чуть ли не бегом понесся к Старику. Хотелось много хорошего сказать ему, поблагодарить за то, что он не дал мне пасть духом, что удержал от халтуры и внушил уверенность. На основании анализов доктора уверяют, что рака у меня нет, и я должен доверять им. Есть лишь редко встречающаяся сверхвысокая кислотность, и я обязан строго придерживаться диеты. Но самая примечательная новость состояла в том, что я освободился от прорабского хомута.

Еще издали, оглядывая верхушки деревьев, я почувствовал, будто чего-то не хватает. Я не находил простиравшейся на юго-запад мощной ветви Старика, поднимавшейся выше других макушек. Подойдя поближе, увидел на поляне несколько поваленных деревьев и встревожился. Треска мотопил слышно не было, и я попытался успокоить себя. Ноги сами собой пошли быстрее.

Достиг вершины взгорка, откуда всегда хорошо виднелась крона Старика, вернее, то, что от нее оставалось. Я не увидел ни одного сука. Еще шагов сто — и все стало ясно: в молодом сосняке покоился Старик. Его пень белел подобно открытой кровоточащей ране.

Сердце отказывалось верить тому, что видели глаза. Вдруг мне стало трудно дышать, сердце заколотилось, в ушах зашумело, в горле застрял комок. Случилось то, чего боялся Старик. И чего боялся я. Его толстый ствол поднимался над верхушками молодых сосенок, его собственной порослью. Я всегда видел его тянувшимся в небо, на поверженного исполина было непривычно и больно смотреть. Его и впрямь пилили с трех сторон. Ну конечно, с трех. На части распилить еще не успели. При падении сломался сук, который словно бы обнимал и защищал молодую сосенку. И это росшее в изогнутой ветви Старика стройное деревце было спилено. За что?!

Я подошел к Старику, ноги мои коснулись его ствола. Опустился рядом с ним на колени, погладил его толстую кору.

Слезы потекли у меня по щекам.

Всякий раз, когда взгляд мой задерживался на пне, перед глазами начинало рябить. Я уже не помню, сколько я простоял на коленях возле убитого Старика. И не знаю, что бы стало со мной, не услышь я слабого шепота:

— Пересади.

Неужели Старик на самом деле думал, что его еще можно спасти? Теперь, когда он до основания спилен?

— Пересади, — повторил он едва слышно. — Она должна начать плодоносить.

Лишь сейчас я понял, что он думал не о себе, а о рябинке.

Рябина по-прежнему росла из его ствола. Удивительным образом этот стойкий пруток не получил и малейшего повреждения. И как только Старик смог уберечь его? И еще я заметил, что Старик, падая, не сломал ни одного молодого деревца, ни одного своего ребенка, а росли они тут густо. Будто молнией прожгли мое сознание смысл и суть жизни Старика: жить и сострадать, пока можешь, и помогать всему живущему пребывать на земле и продолжаться во времени. Заботиться о других больше, чем о себе.

— Пересажу, — поклялся я дрожащими губами, — пересажу.

Я услышал тяжелый, шедший из глубины душа вздох.

Дерево умирает медленно. Вечнозеленые ветви Старика по-прежнему ловили солнечные лучи и жили влагой, которую продолжала вбирать из атмосферы хвоя.

Я прислонился к его стволу и закурил. Руки, державшие сигаретную пачку и спичечный коробок, дрожали.

В ушах у меня прозвучали слова, которые Старик произнес в первый раз: «Горящие спички в мох бросать не следует».

Нет, их не Старик повторил. Они вспомнились мне.

И тут я еще раз услышал его голос. Я почувствовал, что это его последние слова:

— Выбрось.

Старик будто заклинал меня.

— Выброшу, — шепнул я в ответ. Откуда он знал, что я все еще не выбросил пистолет? Откуда он знал?

Да, я должен выбросить его. Сдаваться нельзя. И это жизненный принцип Старика.

Я просидел возле него до сумерек.

Больше Старик не разговаривал. Молчали и все другие деревья, как молчали они и раньше.

Я ждал лесничего, или лесника, или кого другого, кто производил санитарную рубку.

Санитарную рубку?

Никто не шел. Поляна выглядела брошенной, поваленные деревья напоминали павших героев.

Наконец я заставил себя пойти домой.

Не успел я еще переступить порога, как Луизина тетя защебетала:

— Оказал бы леснику услугу. Ходила в магазин и видела его. Он сетовал, что на рабочего, проводившего санитарную рубку, упало дерево и сломало ему правую руку, сам-то он успел в последний миг увернуться от падавшего дерева, но от сука не уберегся. Дрянь эта так странно и неожиданно крутанулась, прямо хоть с жизнью прощайся. Пилу вконец искорежило, но у лесника есть другая мотопила. Он обещал в долгу не остаться, если обрубишь ветви и разделаешь поваленные деревья. На дрова, бревен из них не получится, ни из какого. Будь добр, помоги пострадавшему, и мне польза, глядишь, другой раз возьмешь под боком какой кубометр дровишек, не то вези за пятьдесят километров.

Луиза от себя добавила:

— День или два на это пойдет, пилить там не так много, я бы пошла за компанию, жгла бы ветки.

Я не сказал ни слова.

Луиза радостно продолжала:

— Было бы одно удовольствие: сейчас погода солнечная, позагорали бы и… Работа для тебя, правда, несколько непривычная, но кто в одной работе мастер, тот и с другой справится.

Луиза и ее тетя ждали, что я отвечу.

Я не размыкал губ.

— Чего это ты на руках держишь? — спросила Луиза, когда молчание слишком затянулось.

— Посадить бы где-нибудь здесь, — пробормотал я. Рябинку я осторожно вытащил вместе с корнями из дупла умиравшего исполина и нес ее, как ребенка, на руках.

— Паршивая рябина, — произнесла тетя. — Далась она тебе.

— Так что, пойдешь попилишь? — как бы утверждая, спросила Луиза. Я промолчал, и она решила, что я согласился с предложением лесника.

— Нет, — сказал я резко. — Нет!

Второе «нет» прозвучало будто крик.

Повернулся и вышел.

— Что с ним? — услышал я сквозь дверь испуганный голос Луизиной тети.

— Да ничего. — Это был голос моей жены. — Ничего. Он всегда странный. От такого можно всего ожидать. Одно слово — чудной.

Загрузка...