Рейн Салури родился в 1939 году в поселке Салла Раквереского района. Окончил биолого-географический факультет Тартуского государственного университета, учился в аспирантуре Ленинградского государственного университета, специализируясь в области генетики. Работал в Институте экспериментальной клинической медицины АМН СССР, в республиканских журналах «Горизонт», «Молодость», «Лооминг».
Дебютировал в 1972 году сборником «Память». Творческое своеобразие Р. Салури — в сочетании прошлого и настоящего, мира реального с воображаемым, в стремлении его молодых героев самостоятельно понять и осмыслить окружающий мир.
Писатель опубликовал книги рассказов, повестей, пьес «Разговоры» (1976), «Ребята в пути» (1977), «Сам знает, что делает» (1979), «Рыба в лесу» и «Двери открытые, двери закрытые» (1981). Последние две книги отмечены ежегодной литературной премией им. Ю. Смуула (1981).
На русском языке вышел сборник «Память» (1981).
Переводится на языки народов СССР и зарубежных стран.
В памяти осталось смутное зыбкое видение. Слишком рано проснулся, подумал он, вернуться бы в комнату и еще вздремнуть. В последнее время ему часто снились сны. Сны были затяжные, и просыпался он в дурном расположении духа. Уж не значит ли это, что все движется к концу? Раньше он никаких снов не видел. По ночам спал, а не разглядывал, лежа с закрытыми глазами, неясные, как в тумане, картины.
«Так ведь времени у меня теперь предостаточно», — подумал он, и настроение сразу испортилось. Мысли о старости с раннего утра сулили нудный безрадостный день. Он подтянул брюки, пересек мокрый от росы двор и только там, под деревьями, пришел в себя. Здесь ему надо быть, а не под ватным одеялом, где всякой чепухе вольно лезть в голову. Не хотелось ни о чем вспоминать, и, будь его воля, этот сон мог бы даже не начинаться.
«Полезай-ка наверх», — подгонял он себя, но это было безрадостное и жалкое понукание, скорее насмешка, чем совет.
«Шевелись, шевелись, старый пень, ничего с тобой не случится. Голова цела и руки целы. Цепляйся покрепче и лезь».
Но он не спешил занести ногу на перекладину — лестница вот уже несколько дней как стояла здесь. Там, на верхотуре, меж засохших сучьев старой ивы, он прибил вчера несколько досок. Повыше, где ствол разветвлялся натрое, на ветру покачивались опушенные зеленью ветки — ниже у старого дерева не хватало на листья сил: все соки устремлялись ввысь, а в том месте, где лестница касалась умирающего ствола с облезлой корой, стаи мелких жучков, скрываясь от солнечного света, забирались поглубже, где еще было влажно и темно. Устроив себе место для сиденья, он выше забираться не думал.
«Вот так. Полдела сделано. А теперь полезай-ка на полати и доводи дело до конца. Только бы на дороге никто не появился. Можно, конечно, притвориться, что не слышишь расспросов. Ведь ранним утром птицы, радуясь солнцу, хлопочут так, что человеческий голос тонет в их щебетании».
Он взялся было за лестницу, но, постояв в нерешительности, направился к калитке и, озираясь, выглянул из-за кустов сирени на дорогу. Он знал наверняка, что там нет ни души, но проверить все-таки не мешало. В такую рань сюда никто не придет, да и дорога эта никогда не считалась широкой деревенской улицей. Разве что в сенокос. Но тогда и ему было недосуг — надо до жары успеть накосить столько, на сколько сил хватит. До косьбы еще далеко, сейчас же предстоят другие дела — и на дерево забраться, и кругом осмотреться.
А любопытным можно и так ответить: ну что ты там кричишь, мне здесь, наверху, ничего не слыхать. Не слезать же из-за каждого прохожего — вниз спускаться куда труднее, чем наверх залезать. Валяй дальше, чего уставился, смотри еще шею себе свернешь, а я виноват останусь.
«Ладно, пусть себе глазеют — эка невидаль: мужик на дереве! Мало ли зачем мне понадобилось сюда забраться. Может, скворечник прибиваю. Правда, припоздал я с этим делом, скворцы давно уж хлопочут вокруг старых домиков. Да мало ли причин. Зачем еще на дерево лазят? Когда же это я в последний раз такой номер отколол? Было, когда было, а ничего подобного, как сейчас, не случалось — даже лестницу пришлось подставлять, устроился на самой верхотуре. Раз в доме лестницы подлиннее не оказалось, не идти же к соседям клянчить. Да вряд ли у кого бы и нашлась такая лестница, чтоб достала до самой макушки. Откуда такой большой лестнице взяться, ведь ее обычно по высоте дома мастерят, а дом у меня приземистый, в самый раз на боку лежать да камбалу жевать».
Он опять остановился возле лестницы, переминаясь с ноги на ногу.
«Так оно, должно, и пойдет, это нынешнее утро. Ни есть, ни пить не стану, пока работу не закончу». Перешагнув десять перекладин, он добрался до сколоченной из досок площадки и смело ступил на нее. Он сам испробовал вчера на прочность эти шесть досок. Тут было просторно, места на двоих хватит, если кому-нибудь взбредет в голову залезть на дерево. Но никто не придет на помощь, он должен справиться сам. Чтобы повалить дерево, не обязательно лезть на верхушку, это можно и на земле сделать, но не сейчас и не это дерево.
«Смотри-ка, а тут недурно. Сиди себе, как пташка на ветке, и разглядывай все вокруг. Знакомые, исхоженные вдоль и поперек места, а видятся они отсюда совсем иначе. Это и называется вид с птичьего полета, тот самый вид, что заставляет мальчишек лезть на вершину березы, а взрослых влечет к штурвалу самолета. Чем взрослее становится человек, тем выше летают самолеты. Мне-то и тут, в развилке, хорошо. И смородиновой ветке место осталось. Когда я себе этот помост сооружал, то сразу приметил смородиновую поросль, но чуть было не забыл про нее. Нет, не взрастишь ты ягод на ветвях своих — кто же гнал тебя на такую высоту. Правда, не твоя вина это — птица тебя сюда занесла. Не печалься, успеешь и ты пустить корни в землю, я сам помогу тебе спуститься. Смородина на ивовых ветвях не растет, смородина должна плодоносить, а ива — дерево старое, дряхлое, после шторма только мусор от нее на чистой траве. Во всяком случае, кое-кто так считает, а потому и я должен считать так! Ничего не поделаешь.
Ни одна труба в деревне еще не дымится, похоже, я единственный своим дымком даю небу знать о живой душе. Целы, мол, невредимы, живем себе и деревья пилим. На сей раз, конечно, не так, чтобы они сами себе дорогу ветвями прокладывали, на сей раз у нас работа тонкая — сучья спилить, пока дерево на корню стоит. Сегодня, дружище, тебе место для паденья приготовлено, каждая веточка должна в нем лечь. Ни черным, ни белым оно не отмечено, но мысленно круг уже очерчен, и я за грань не переступлю. Порознь, вместе ли, но лежать вам в этом намеченном мною круге, а оголенный ствол вместе с моими подмостками будет одиноко выситься над вами. Их черед наступит потом. А если не упадете, слишком серьезно восприняв свой последний полет, то только подведете меня. Я ведь тоже это дело всерьез делаю. Хочу по-доброму закончить все, нет у меня охоты ссориться».
Загасив окурок о стоптанный каблук, он бросил его вниз. Потом поднялся, ухватившись за самый толстый сучок, и выругался: свой инструмент, старенькую лучковую пилу с тонким полотном, которое входит в дерево, как в масло, он забыл в сарае. Сонный, в дурном настроении, забрался он наверх, а пилу оставил внизу. Еще одно предзнаменование, явно не в его пользу. Теперь зубоскалам впору от души посмеяться над ним — и ничего вразумительного ведь не ответишь. А, пусть себе зубоскалят, захочу — и сложа руки буду тут сидеть. И он снова прислонился к корявому стволу.
Не на ком тут свое зло сорвать. Этого-то он и ждал — высказать вслух все, о чем он вынужден был думать про себя, тем более что и руки оказались свободными.
«Ну, что ты на это скажешь, щебетунья?» — спросил он. За ним и раньше водилась привычка разговаривать со всякой живностью; не получив ответа, он продолжал беседу сам с собой, не тратя попусту слов и посасывая сигарету. Обычно собеседники не возражали ему. Потом он ни за что не мог вспомнить, какие именно слова произнес вслух, а какие нет, не делая особого различия между мыслями и высказываниями — все родилось в его голове, все было до боли своим и не нуждалось в запоминании.
«Издалека тебя трудно приметить — настолько ты серенький и невзрачный. Голос у тебя хорош, другие хоть и поют получше, но зато ты целое лето напролет рядом — чик-чирик. Вот последний раз ты чуть ошибся. Даже не знаю, как тебя звать. Для меня ты чик-чирик. Да передохни ты малость, даже плохим певцам отдых нужен. Чик да чирик. Вот спилю эту старую иву, и придется тебе перекочевать вон на ту рябину, но, видать, тебе здесь больше нравится чирикать. А если и дальше все так пойдет, и в один прекрасный день окажется, что и рябина тоже затеняет сад, неужели придется мне и ее спилить, чтобы она не мешала помидорам. Ты выбрал эту иву, да и дятлы и иволги тоже сюда залетают — из-за одного этого стоит оставить дерево жить. И я к вам забрался, но только мне не до песен.
Косули пощипывают травку на лесной опушке. Развелось их — косуль да кабанов. Нынче опять полдеревни без семенной картошки осталось, а им хоть бы что. У каждого хозяина должно быть ружье, чтоб свое поле охранять. Такого крупного зверя чучелом не испугаешь, даже мелкое зверье не боится человека, а в городах лесные птицы распевают себе спокойно на антеннах. Что я бы сейчас делал, окажись у меня в руках ружье? Что угодно, только не ружье».
Он зло сплюнул и полез вниз, только лестница заскрипела. Спускаясь, заметил на краю поля лисицу и хотел было спугнуть ее, но передумал — спуск дело непростое. Лиса, лениво и безбоязненно бежавшая вдоль поля, скрылась в зарослях ольхи за канавой.
«Опять Хильда лишится курицы», — подумал Пауль Тийде, едва его ноги коснулись земли.
Ее зовут карга Хильда или просто старая карга. Кому как заблагорассудится. На сплетни она не обращала внимания, слышала только то, что говорили в лицо. Хильда или карга Хильда, иногда и чопорно — Хильдегард. Последнее случалось настолько редко, что Хильда озиралась по сторонам — о ком речь? Поняв, что говорят о ней, успокаивалась. Можно и так, ей все равно. Жила-была старуха, а вот деда у нее не было. Да и быть не могло. Ей никто не нужен. Она тоже может обозвать невесть как. Так, что уши вянут.
Однажды, да, однажды она высказала кое-что. На похоронах Анту. Вернее — на поминках. На могиле еще слезы не обсохли, а поминальщики уже под столом валяются, так вот печалились и поминали. Тогда она и высказалась: походит, мол, вдова недельки две с зареванным лицом, а дальше пойдет все как было. Потом о Хильде судачили, плохой-де она человек, еще и хуже говорили, хотя вскоре сами убедились, что права-то была она. Может, ты и права, и даже если это так, все равно незачем объявлять об этом во всеуслышание — приличия надо соблюдать. Вот, вот, приличия-то у вас хватило ровно до тех пор, пока до холодца не добрались.
«После этих поминок я проклинала сама себя, ведь зарок себе дала, что не буду ни с кем связываться, и слово свое сдержала. Да и Анту пошла проводить в последний путь только потому, что… Ну не могла тогда отказаться! Да после драки кулаками не машут».
Вот такую историю могла бы поведать ближайшая соседка Пауля Тийде, но она не расскажет. Ближайшая-то ближайшая, да меж ними широкое поле, где когда-то пышно зеленела ольховая рощица. Нечто большее пролегло между ними, чем эта оставленная под пар пашня. Встречаются они редко, а если и сведет их дорожка, то сказать им друг другу нечего. Каждую неделю они видятся возле магазина, но Хильдегард словоохотливостью не отличается, да и не только со своим соседом. Все давно привыкли к этому, и разговор заводят только в крайнем случае. И ей, видно, жаловаться особо не на что. Годами приносит она молоко к магазину, и всегда она была такой своеобычной, что никто не обращает на это внимания. Человека чужого поначалу сбивает с толку ее замкнутость, но и ему вскоре все становится ясно: карга, она и есть карга.
Люди болтали всякое о ее развалюхе, где все перевернуто вверх дном: ни крыши, ни пристроек, ничего нового и красивого, чем можно и самому полюбоваться, и перед людьми похвастаться. Тем, кому приходилось переступать порог ее дома, а их на пальцах пересчитать можно, — даже эти редкие гости распространяли слухи, не делающие чести хозяйке. Сказывали, будто на кухне у нее вечно то бычок, то барашек толчется и в каждом углу кошачья морда торчит. А те, кто находил у Хильды достаточно много предосудительного, не упускали случая добавить, что и молоко-то она водой разбавляет, и тряпки-де для процеживания меняет, только уж если в навозе замарает. И хотя у всех хватало забот и хлопот, сплетни и разговоры о Хильде не утихали.
В последнее время Хильда в магазине вообще молчала. Поговаривали, что в один прекрасный день направилась она на ферму Ласси и выпросила у скотницы полиэтиленовый мешочек крысиного яда. Но никого это не удивляло — многие знали туда дорожку, почему же Хильда должна быть исключением. Коли животные в доме — от крыс спасу нет. Кошки нынче — будь то злые, с выгнутой спинкой, какие водились у Хильды, или обыкновенные деревенские бродяжки — избалованные пошли, все едят, кроме крыс. А может, просто этих грызунов развелось поболе — как бы там ни было, но одной кошки в хозяйстве маловато. А для Хильды, надо полагать, и десятка не хватит. Именно столько, по словам всезнающих сплетниц, и водилось в ее доме.
На самом деле кошек было пять. Когда больше, когда меньше — это уж как получится. Собака, корова, бычок Симму, четыре овцы, петух да куры, меньше-то в хозяйстве никогда не бывало. И то, что ее быки неизменно звались Симму, тоже никого не задевало. Все это знали, а кому была известна подоплека, так тот и вовсе молчал. В здешних местах люди вообще неохотно рассказывали о прошлом, к чему вспоминать о том, что давным-давно забыто. Предметом разговоров служили ближайшие события — минувшая ночь и прошедший день, рождение последнего ребенка или болезни знакомых и близких. Но и из этого предпочитали припомнить в основном хорошее. Если же не в меру любознательный малыш начинал допытываться у родителей, как они в детстве жили-поживали, то мало кто удосуживался удовлетворить его любопытство. Подобные расспросы заставляли задуматься, отвлекали от работы, и, встряхнувшись, отогнав от себя тяжелые, как навязчивый сон, раздумья, они говорили ласково: детка, радость моя, поди поиграй.
А Хильдегард никто не досаждал расспросами. Ее домашние умели мычать, блеять, гавкать, мяукать, но речами, слава богу, не докучали. Да и что толку от разговоров. Вот сейчас не знала она, как избавиться от напасти. Эта беда вынудила ее просить отраву у скотницы. За два последних дня со двора пропали две курицы. Воровку она знала, сама с криком отгоняла ее от дома, но та нахально крутилась вокруг построек. Хильда и пса со злости поколотила, что не умеет зверя от дома отвадить. А теперь вот решила за ядом сходить. Пес был старый и целыми днями валялся в конуре, вылезая оттуда лишь для того, чтобы проводить и встретить коров. Эту единственную из всех собачьих обязанностей он еще покорно выполнял. Тяжело высунув язык, он каждое утро и вечер плелся вслед за коровами, а потом бесследно исчезал. Зови не зови — собака в руки не давалась. Бояться-то псу было нечего, кроме злого голоса Хильды. Но и то правда, что жизненный путь его не был усеян аппетитными косточками. Когда-то давно он любил бродяжничать, днями напролет гонял по побережью и по лесу. Хильда-то за всю свою жизнь, кроме крыс и мышей, никого не загубила — на то были свои причины, и, может, придет время, когда она объяснит их по всеуслышание. Но сейчас это время еще не настало. А может, уже и настало, с беспокойством думала она, пробираясь через заросли таволги и смородины.
Мухи кружились вокруг нее — мясо было куплено вчера в магазине, до бойни отсюда далеко, и погода жаркая. Лакомый кусочек для лесного зверя. Из всех живых существ человек — единственный, кто предпочитает свежатину, думала Хильда, проходя мимо сгоревшего сарая и старой бани, крыша которой под тяжестью навалившейся на нее липы осела, вокруг каменки сновали пчелы. «Жри, сволочь, подавись, пусть моя собака останется без этой косточки». Хильда пролезла под проволочной оградой, по колено провалилась в мутную воду магистральной канавы и остановилась на краю поля. Вот здесь эта бесстыжая тварь и кралась среди бела дня. Теперь навозные мухи слетятся сюда, запах мяса разнесется по всему полю, тут-то и придет тебе конец. Хильда облюбовала для ловушки огромный замшелый камень, положила на него мясо, еще посыпала порошком из полиэтиленового пакета траву вокруг камня и ополоснула руки в канаве. «Напиться захочешь, еще тут вдобавок получишь, тогда и подохнешь». Мухи жужжали над камнем. «Дожила, — Хильда глянула через поле, — вот уж и руку на зверя поднимаю. Ружьем бы надо отпугнуть».
На другом краю поля послышался звук пилы. Хильда, прикрываясь от солнца, поднесла руку козырьком ко лбу.
Тийде Пауль — кто же, кроме него, там мог быть, — примостившись на макушке старой вербы, пилил сучья. Делать ему нечего. Неужто дерево помешало, думала Хильда, прямиком направляясь через кустарник. К ее дому не было других дорог и тропинок, кроме той, единственной, что вела от крыльца к хлеву, а оттуда на выгон, да и та была сплошь заляпана коровьими лепешками. «Кого ж тут позовешь, а самой мне ружье в руках не удержать», — Хильда раздраженно загремела подойником.
Не будь эта пила столь хороша, запустил бы ее подальше и глядеть не стал, куда упадет. Только бы послышалось — дзынь! — и это «дзынь» какое-то время звенело бы в ушах. Говорят, на пиле можно сыграть, точно на скрипке. Но хорошая пила пусть звенит и поет в дереве, а смычком по ней водить — все равно что…
Чем может заниматься мужик в ясный божий день на верхушке дерева? Чтобы не озираться опасливо по сторонам и не отвечать на расспросы — да в своем ли ты уме, Пауль, а в насмешку еще и «бог в помощь» скажут, — ничего не останется, как спуститься вниз и перевести разговор на другое: невозможно ведь беседовать, когда один на верхотуре, а другой — на земле.
Настоящие-то мужики на дерево лезут, чтоб на гармошке там сыграть. Вот как Юссь, бывало. Давно это было, говорят, дерево, на котором он играл, и по сей день стоит, только вот наверняка никто указать не может тот дуб, где Юссь сидел. Вокруг дуба выросли новые деревья, теперь никому и в голову не придет на дуб карабкаться и музыку наигрывать — все кругом настолько заросло, что тем, кто послушать захочет, и встать-то негде будет. Во времена Юсся здесь поляна была, этот лес тут позднее поднялся. Если так объяснить, то рассказы о Юссе могут и за правду сойти. Молва-то о нем идет, и в нее охотно верят. Уж играть, так с размахом, откуда-нибудь сверху, словно с облака, чтобы никто не мешал, никто не разглядел твою приподнятость поначалу и усталость в конце, когда душа еще летит и поет, а тело изнемогает и хочется играть только для себя, да так, чтобы птицы смолкли, а земля и лес отзывались громким эхом. И все сбегутся послушать и поймут, почему игрок сидит на вершине дерева, на помосте, сколоченном из досок, таком же, как сейчас у него. Давно это было, и люди другие были, никто уж и не при помнит, зачем Юссь на дереве устраивался музыку играть. А ведь все это происходило здесь неподалеку, и будь у меня охота, я мог бы забраться повыше и увидеть крону того самого дуба с одиноко торчащей среди зелени засохшей суковатой веткой. Иногда на этом суку ястреб сидит: то ли отдыхает, то ли сторожит кого.
Нет нужды выше карабкаться, мне и здесь хорошо. Неужели я только для того старался, доски сколачивал и лестницу надставлял, чтобы увидеть уже виденное, что само по себе давно существует и находится всегда на своем месте? Нет, не для того я старался. Всего все равно не увидишь. И счастливее от этого не станешь. Что есть, то есть. И что мне хочется увидеть, то я отсюда и увижу.
Километрах в пяти к югу отсюда я вижу такую же надставленную лестницу и полуразвалившийся помост — точно такой же, как мой теперешний наблюдательный пункт. Э-э, нет, наблюдательный пункт там, а у меня здесь рабочее место, надежно и тщательно приготовленная площадочка, чтобы сподручнее было пилой орудовать — ветки так и падают вниз. Только вся беда в том, что место-то готово, а вот приниматься за работу настроения нет. Куда охотнее оттопал бы я эти пять километров и, задрав под сосной голову, посмотрел вверх — стоишь ли ты еще, держишься ли, или раскидало ветрами и штормами эти доски, а лестничные перекладины прогнили от дождя и даже мальчишки не осмеливаются ступить на них, — и, всматриваясь в сторону моря, скомандовать сверху: «Две лодки на берегу! Огонь!» А внизу, там, где когда-то были окопы, буйно разрослась крапива, и в пулеметных гнездах до сих пор шуршат на ветру засохшие можжевеловые стволы. Как это еще никто не догадался к ним спичку поднести. В сухую погоду да на ветру эти укрепления мигом бы заполыхали. Видать, было у людей время эти ямы копать, а по брустверу ветками маскировать. Все так ладненько устроено, что ни у кого не возникает желания разрушить эти щели, задуманные для спасения души. Всякому, будь то скотница или рыбак, становится не по себе среди окопов — поди знай, что там в половодье может всплыть. Было время, валялись там и винтовки и пострашнее оружие. Не один мальчишка возвращался оттуда с кишками навыворот.
Стоят без дела залитые водой бункеры и землянки. Не будь у людей этого жуткого чувства страха — в бункерах при желании можно было бы и картофель хранить. Так и останутся они заброшенными, побережье зарастет лесом, и мальчишки будут когда-нибудь ломать голову: зачем такие мощные укрепления построены в самой чаще.
Не лучше ли уничтожить эти следы прошлого, разровнять берег бульдозерами, деревья, где были наблюдательные посты, спилить, а в бункеры набить динамиту? Или кое-что посолиднее, динамитом их не возьмешь — ведь эти крепости были рассчитаны на тысячелетия. Тогда не станут ребятишки, затаив от восторга дыхание, лазить под землей. Время, только оно делает свое дело. В один прекрасный день в дерево, на котором веселился Юссь, ударит молния, а на другой раз подпалит сосну, где подмостки сохранились. Говорят, крохали устроили там себе гнездо, но мальчишки, как это среди них водится, разорили его.
Хватит болтать, берись-ка за пилу. А я и не болтаю. Просто жду, когда наконец настроение появится, когда на меня злость нападет — такая, что пилу из рук не выпущу, пока все ветки не будут лежать внизу ворохом, чтоб не надо было больше размышлять да дело на потом откладывать. Эх, грянула бы гроза или шторм норд-остовский поднялся! Грозовая туча подгоняла бы меня, а потом, когда работа будет сделана, сидел бы под крышей, беззлобно поругивая этот ливень: а вот успел-таки раньше тебя. Была бы добрая работа, а это разве дело?
Однажды как оно получилось — застигла гроза в поле мужика да бабу, ударила молния. Мужик оглох на одно ухо, а ее насмерть убило. Потом уж выяснилось, баба эта намедни вечером на сеновале с кем-то миловалась. У деревенских сплетниц аж языки, как головешки, почернели — с таким жаром обсуждали они этот случай. И никто не мог им толком возразить, потому как те двое и вправду шли через поле рядышком, хоть и путалась она с любовником. С тех пор мужик всегда выставляет левое ухо вперед, а вид у него при этом такой, словно он во всем сомневается. Потому что он свою правду на собственной шкуре узнал, слишком близко от него был брошен жребий, оправдавший его. Но он плакал на могиле жены и не верил никому.
Вот и Анту был такой же. Уж ему и так и сяк пытались глаза раскрыть, а он не хотел ни видеть, ни слышать, сам заткнул себе уши, пока… Откуда мне знать, до каких пор и с какой стати. Пока конец не пришел.
Смерть человеческая могла бы сама по себе значить хотя бы столько, чтобы о покойнике потом не судачили. Сам он теперь навсегда умолк и защитить себя уже никак не может. Эта убитая молнией женщина могла быть невиннее всех невинных, если вообще можно считать грехом то, что она сделала или оставила несделанным. Никто ведь ничего не видел, и хахаль вскоре исчез.
Все, что сделал я в жизни дурного, я сделал, не ведая того. Не хотел, а делал, дурак потому что. Сейчас я вот знаю, что делаю, а все равно за недоброе дело взялся. Собрался дерево спилить, хотя оно и не стоит у меня на пути. Всегда можно ступить шаг-другой в сторону, чтоб из тени на солнышко выйти. Помидоры же и всякие там цветочки-лепесточки не умеют шагать. А случись моему сыну вместе со своей украшательницей идти в грозу через поле — кого бы из них выбрала молния? Или не тронула бы ни того, ни другого?
Не заслужили они того, чтобы думать о них так плохо, ни сын, ни невестка. Так уж заведено на этом свете — все живое пару себе ищет, и мне бы радоваться только за них и благодарить бога, что они дорогу ко мне до сих пор не забывают. Ладно, пусть невестка переборщила со своими цветочками-лепесточками — мне-то что да этого, дело женское, тем более городская она — пусть себе выращивает и украшает.
В первый раз она просто сказала, земля, мол, хорошая, а солнца маловато. В другой раз обмолвилась, что старая ива мешает теплице. Тут сын удивился — теплицы-то и в помине нет, а она как набросится на него, можно подумать, что супружеская постель им тесна стала: а почему же нет этой теплицы? Добилась-таки, получила теплицу. А на третий раз, когда сына поблизости не было, спросила напрямик: неужели мне жаль эту старую корягу, и вида у нее, мол, нет никакого, и вообще вот-вот ветром повалит.
Ни приказа, ни срока мне дано не было, только четвертого раза я ждать не намерен. Потому и забрался сюда. Раз уж вбила себе в голову, что ива ей мешает, так и тянуть не стоит — стану я и судьей и палачом зараз. Пусть это будет первый и последний раз, я не собираюсь отдавать черту палец, я только покоя хочу, с меня трех намеков достаточно. Радуйся на свои цветочки-лепесточки да ешь до отвалу этих помидоров.
Уж не слишком ли я покладист, может, и не стоят они того, чтоб из-за них на дерево забираться и, мало того, даже круг наметить, куда дереву упасть. Самому перед собой гордиться — велика ли радость. Я всегда про себя горжусь и только самому себе признаюсь, что это тайное самодовольство ничем не лучше откровенной трусости. И этим признанием я тоже горжусь. Про себя. Я мог бы возразить невестке, что дерево должно умереть своей смертью: сюда его посадили, и как оно свои дни кончит — это уж его дело, то ли корни откажут, то ли молния сразит. В таком случае я сам поспешу взяться за пилу. Да у меня бы руки чесались побыстрее распилить сгоревшее или трухлявое дерево на чурбаки и уложить дрова в поленницу. И потом смотрел бы на этот пень спокойно. И сейчас от дерева один пень останется, только я на него никогда не сяду.
Ах, как хорошо обманывать себя и верить, будто все, что бы ты ни делал, — в твоей воле. Я как помешанный тогда был, увидев зардевшее небо над Хильдиным хутором. Я уверен был, что сарай загорелся от молнии. В своем смятении я был настолько глух, что не заметил, в какой дали от нас грохотал гром: после вспышки молнии вполне можно было сосчитать до десяти, и только потом доносились раскаты. Это мне пришло в голову потом, когда я узнал, чьих это рук дело, но опять же я только себе признался, что моя сила теперь в том, что я знаю, но не болтаю об этом, и не сказал-таки никому. А когда уже все знали про эту историю и мужики стали подтрунивать над моим молчанием, мол, у завистника и рот на замке, не стал я им объяснять, что и ревность и ухаживания давно позади, хотя, по правде сказать, я чуть не умер от ревности. Настоящая загульная жизнь тогда-то и началась, тогда я и жену и детей себе завел. Когда мужики, потягивая пивко, пытались выяснить, от кого же у Хильды ребенок — от меня или от Прийдика, — я вставал и уходил под одобрительный гогот компании. А вслед мне летели шуточки: на воре, мол, и шапка горит, подумаешь, девка в подоле принесла, такие девки были, есть и будут. А когда Анту подрос и лицом вылитый Прийдик стал, оставили меня в покое, тем временем я своих мальцов сумел настряпать и растил их под своей крышей. Да и Анту особо не любопытничал, откуда он на свет взялся и кто его отец. А было время, я, как лунатик какой, явился к Хильде на порог и выложил все. А она надо мной лишь посмеялась: поздно, мол, дорогой Пауль, или не знаешь, что за дела у нас с Прийдиком в сарае были, ведь ты только подсматриваешь да подслушиваешь. И опять поплелся я, не сказал ни слова, и не я, не я был тот человек, что пустил красного петуха. Коли явилась лиса под стреху, бойся грозы после этого, потому как зверь указывает, что в этом доме скоро пожар случится. А лисы к Хильде во двор нередко забегали — видно, место такое.
Потом-то, когда Прийдик свое дело сделал, а я в запое был, Хильда, может, и приняла бы меня — ведь надо же было ей кому-то на шею кинуться, я бы смолчал, и ребенка бы вырастил, и примаком к старику Вярди пошел, да все бы сделал, но только все опять пошло наперекосяк, а у Хильды такую бойню устроили, что я и надежду потерял.
Прийдик, скрючившись на мосту, уставился в небо. Оно блекло синело над ним, и глаза его были такими же тусклыми, словно в жизни он видел только такое сероватое небо, словно облака никогда не разбегались над этой землей, а над лесом и над морем никогда не светило солнце. Прийдик с тоской разглядывал облака, не надеясь найти утешения и даже не рассуждая о том, ждет ли он случайного избавителя, или ему все трын-трава. Он устал и никак не мог взять в толк, бодрствует он или иногда забывается сном. Почти полдня провалялся он на этом проклятом мосту. Было раннее утро, когда он, достав упрятанную в тайнике бутылку, отправился от беды подальше. Он уже под дубом приложился к живительной влаге, правда, успев поставить перед собой ясную цель и направляясь с совершенно определенными намерениями. Ковыляя по дороге, он горланил песню, изредка присаживаясь на обочине, чтобы отхлебнуть глоток-другой, делал это, однако, с осторожностью, чтобы и на гостинец осталось. Он и не знает, как очутился тут на мосту, а если даже и знает, то вспоминать об этом неохота. Как бы там ни было, но эта дурацкая его нога разыскала трухлявое бревно — единственное не выдержавшее тяжести его тела. Вот и попался он, как волк в капкан. Он подвигал бревнышки руками пытаясь растолкать их, но нога засела крепко. Сломанное бревно упиралось в бедро, и малейшее движение причиняло боль. В конце концов Прийдик сдался и как можно удобнее расположился на деревянном настиле. Он добрых полчаса кричал и звал на помощь, спугивая чибисов, встревоженно взлетавших с водной глади. Прийдик знал, что сегодня, в выходной день, едва ли какой прохожий выберет эту дорогу. Вся в ямах и колдобинах, она за мостом разветвлялась на две тропки, которые вели к двум домам. В один из них он и намеревался отнести этот злополучный гостинец. В другом доме он уже не был давно, много лет. В первом жила карга Хильда со своей живностью, в другом — Пауль Тийде. Уж ему-то, должно быть, сейчас икается — ведь вместе штаны протирали на школьной скамье. Хильде-то давно все отыкалось, и плод их незадавшейся любви покоится теперь под соснами на кладбищенской горке.
После проводов Анту он тоже было собрался пойти по этой тропке, но, измученный ночным бдением в предбаннике, прихватив приготовленную на поминки бутылочку, не успел дойти до моста — задолго до него дорога показалась ему узка.
«В тот раз я тоже тут застрял», — подумал Прийдик и пошевелил свободной ногой. Можно отдохнуть, таким, значит, макаром, ему ведь не к спеху, только вот тело затекает. Да и сумеет ли он выкарабкаться отсюда? Желание путешествовать у него давно пропало.
«Это хорошо, что я тогда до Хильды не добрался. Все равно бы она меня на порог не пустила. Другие времена были, когда Хильда обеими руками цеплялась за меня.
А с Паулем можно и потолковать на чурбаке, ведь и он не лыком шит».
Вдруг пронесся порыв ветра, и над головой Прийдика все пришло в движение, мутная дымка рассеялась, и луч солнца заиграл на стекле. «Вот где мой гостинец остался», — Прийдик печально и серьезно рассматривал опрокинутую ношу — до нее было несколько шагов. Он затянул было песню, но, подумав, стал звать на помощь.
На этот раз только одна ворона лениво поднялась с места.
«Скоро начнут кружить надо мной, и тогда ори не ори, будут бочком, бочком подкрадываться ближе и метить в глаз. Черт побери, но ведь я еще живой, я вам покажу!» Прийдик завозился было, но тут же затих — обломок бревна больно впился в пах. Аж дрожь пробрала. Прийдик повернулся на спину и вздохнул. Позавчера, или когда это было, в общем навалился он на изгородь, прямо повис на ней — в ногах вся сила разом пропала. Не впервой случалось такое, что он блевал, как баба на сносях. Раньше его плоть принимала всякую еду и любое питье. А если дело и дальше так пойдет, будет в их доме два калеки убогих. Вспомнив о жене, закряхтел. Еще до первых петухов он пробрался к запрятанной бутылке, спеша пораньше убраться из дому, пока не выгнали.
«Ступай вон, чтоб глаза мои тебя не видели!» — повторил про себя Прийдик, но не сумел придать своему голосу подобающей ненависти. Лучше уж самому уйти. Он находил все более отдаленные и укромные уголки, забирался в заросли папоротника и прятался за прибрежными валунами, чтобы побыть одному. Там он и спал, пока рассудок не возвращался к нему. Заметал его снег, поливали его дожди, но женина брань была настолько нестерпима, а желание укрыться от нее столь велико, что двери в деревне для Прийдика везде если уж не настежь, распахнуты, то, во всяком случае, приоткрыты. И все зависело от настроения Прийдика, открывал ли он эту ожидавшую его дверь, и пускался в разговоры или, уловив в голосе хозяина недовольные нотки, шагал прочь, и из кармана торчало у него горлышко бутылки.
«Жизнь моя была очень уж тяжелая, — рассуждал Прийдик. — Нескладная какая-то. Не заслужил я того, чтобы с утра, отблевавши желчью, тут же получать порцию старухиной злобы. У нее уж который день палец нарывает, раздуло его, как брюкву. Она уверяет, что бог наказал ее, то ли праздник не соблюла, то ли стала в неурочное время грядки пропалывать. Это, говорит, верная примета. Попробуй сама разберись в этих приметах и запретах, я не стану у магазина о своих болячках трезвонить. Я еще мужик в силе, могу и дурака повалять, все мое безделье уж давным-давно оплачено».
Прийдика охватила жалость к себе, и это еще больше расстроило его, а он нуждался, наоборот, в силе и решительности. Терпения-то у него никогда не хватало, а напористый был до предела. Но сейчас ему не перед кем ерепениться — пустое небо над ним да воронье на телефонных столбах.
Вот он и лежал молча, примирительно думая о тех двоих, к кому бы он мог зайти, не приключись эта беда на мосту. Тогда он был волен выбирать — повернуть ли налево и, миновав ольшаник, оказаться один на один с гавкающей Хильдиной собакой или пойти направо, чтобы увидеть легкую усмешку на лице Пауля Тийде. Одинаково занятно было бы повидать и того и другого, он сам бы протянул им руку, ласково и дружелюбно улыбаясь при этом. «А может, им вообще и дела нет, что я бояться могу? Мне черти мерещатся совсем не там, где надо. Ведь мы давно все поделили. Анту был мой сын, а Пауль — мой однокашник, в одно время мы выросли из коротких штанишек. Что было, то было, я даже готов чуток раскаяться, если им это угодно, если я вообще пойму, чего они хотят. Я уже раскаиваюсь».
Прийдик с сомнением покачал головой — сам себе не поверил. Едва выбравшись отсюда, он сразу же забудет эту нежданно нахлынувшую на него жалость, найдет себе более дельного помощника, чем эта пустая посудина, что валяется в двух шагах от него и терзает душу. И тогда, снова вольный человек, он будет вытворять номера, а время придет — свалится с ног, потом опять поднимется… Но для начала надо выбраться отсюда.
«Хильда, какая же ты все-таки дура. Ничем не лучше моей бабы с ее нарывающим пальцем и божьей карой. Уж если ты была такая гордячка, что и с ребеночком девку из себя строила, и Анту вырастила, то будь уж до конца человеком, разговаривай с людьми и на похоронах своего родного сына не лезь со своими воспоминаниями о делах, о которых никто и слышать не желает. Не загордись ты тогда, небось сумела бы вовремя кого-нибудь опутать. Настоящая женщина сама знает, как мужика возле себя удержать. Все вы дуры набитые, а ты, Хильда, так первая дура, когда меня ни с того ни с сего вдруг к себе не впустила, а ведь раньше так радовалась, заслышав, как собаки лают, зачуяв, что я иду. Ну а когда я перед запертой дверью топтался, а старик Вярди кричал мне в окно, убирайся, мол, чего людям спать не даешь, неужто не видишь, что она тебя близко не пустит, чего без толку шляться, тут-то меня и осенило: неспроста все это, так просто эти дела не делаются, то девка за парнем, как нитка за иголкой, а тут разом — все кончено. Вот если б я ее бросил, тогда другое дело. Я и решил, что я в ее глазах этакий деревенский гуляка, с кем повеселиться, может, и неплохо, а только надежды на такого мало, а когда уж и надеяться-то поздно было, захлопнула дверь перед моим носом и принялась вздыхать, так что на том конце поля слышно было, — где ж ты, мой дорогой соседушка, разлюбезный мой Пауль, и где были глаза твои, когда здесь молодую-невинную загубили-одурачили, да долго ли терпеть мне все это? И как только подумал я так, остыло во мне все. Сыт был вами всеми по горло. А камышовая крыша на амбаре — руку протяни, достанешь, только чиркнул спичкой — запылала сразу. Потом уж заметил, как Пауль мечется по полю, а я, злорадно посмеиваясь, во все лопатки удирал домой, сгорите вы все дотла вместе со своей любовью. Человек по молодости лет злой да глупый быть может. Ну кому какое дело, что ошалевший от любви парень подпалил сеновал, — видно, иначе не заполучить ему было эту девчонку. Поди знай, не позвали бы меня тогда с собой и не пришлось бы мне идти на эту бойню, может, и обернулось бы все иначе. А я вынужден был с ружьем в руках ступить на этот двор, и ничего хорошего из этого не вышло. Тогда-то я ни в чем не раскаивался. Наоборот, любопытно было. Никто и не упрекнул меня, да и кто мог обвинить — не я устроил эту бойню и не я один туда пришел, даже Тийде Пауль и тот явился».
Прийдик сел и только было раскрыл рот — голос подать для разнообразия, — как услышал приглушенный гул мотора и с надеждой посмотрел в ту сторону. Прийдик не поверил своим глазам — с большой дороги свернул автомобиль.
На дворе у Хильды разворачивались события, отличавшиеся от обычных, по крайней мере для его обитателей. Человек посторонний и сейчас не заметил бы ничего особенного, только подивился бы этому заброшенному уголку, где природа давно вступила в свои права, — настолько буйно разрослись вокруг дома липы и клены, вьюнки и тыква, розы и лебеда, что даже самый утонченный любитель природы не нашел бы в этих дебрях ничего привлекательного. И всякий вздохнул бы с облегчением, выбравшись отсюда на окраину поля, где нет комаров и простор кругом.
Небось удивилась бы Хильда, окажись она сейчас тут. Но она спешила к своим коровам, которые призывно мычали на берегу, и ей недосуг было сердиться на своего старого пса, опять бесследно пропавшего.
В смородиновых кустах бродили куры, переминались с ноги на ногу. Дворовый пес, старавшийся всегда увильнуть от хозяйки, торопившейся подоить коров, высунулся из-под крыльца. И на этот раз он не стал обнюхивать все подряд — он уже давно перестал чувствовать запахи и даже не пытался уловить их. И тем не менее он побежал куда-то, в его свалявшейся шерсти застревали семена и колючки, хотя и так в ней было полно репья.
Давно не приходилось пробираться ему в этой чащобе. Он и его хозяйка протоптали только одну дорожку. Не задерживаясь в иван-чае, густо разросшемся на месте сгоревшего сарая, и не обмочив языка в придорожной канаве, он пробрался на край поля, к широкому плоскому камню, где хозяйка спрятала отраву. Хильдин пес уже давно разучился, высунув язык, словно щенок, бегать в поисках манящего кусочка съестного — у него хватало собачьей гордости. Но, честно говоря, не часто перепадала ему кость или хрящик, а тут валялся на солнцепеке весь облепленный мухами кусок мяса, чей волнующий запах учуял даже его усохший нос. Никто никогда не объяснит, почему Хильдин пес явился именно к этому камню и, отхватив часть мяса, скрылся в кустарнике. То ли не смог утащить весь кусок сразу, то ли просто не привык брать от жизни все.
После этого послушного воле человека животного на место явился его дикий собрат, чье приближение к жилищу человека, а особенно появление под стрехой должно означать пожар или иное бедствие. Лиса, как и положено дикому зверю, подкралась, заметила собачью слабость и теперь, осторожно переставляя лапы, словно ступала по воде, приближалась к накалившемуся на солнце камню. Присев над остатками мяса, лиса навалила кучу на неумело устроенную ловушку, потом ловко спрыгнула с камня и, отряхнув в сторонке лапы, юркнула в заросли лебеды. Она поняла, что тут не обошлось без человека, и у него опять были причины злиться на нее.
Тогда просто пришли и сказали, что надо сделать. Приказали явиться туда-то и к такому-то сроку. С ходу задачу объяснили, хотя многие не удосуживались и это сделать. Разные бывают люди. И даже если понятия не имел, как для кого все это кончится, все равно надо было идти. Важнее всего срок и место, остальное не нуждалось в долгих объяснениях.
Но когда плелись к Хильде, они знали, что им предстоит. О соседях-то, как бы тихо они ни жили, кое-что поневоле знаешь. Страна, оскудевшая за войну, нуждалась в пропитании, и уполномоченные из волости обшарили все дворы, встречали их там криками и бранью или старались побыстрее отделаться. План есть план, и его надо было выполнять. Мычание коров Хильдиного отца доносилось до деревни, даже если стадо паслось на полянке среди болота. Расстояния тут небольшие, а скотину разве заставишь молчать, хоть над тобой и нависла угроза выполнить норму по сдаче мяса. У человека хватит ума скрыться, убежать, а стадо не утаишь. Даже первотелка или пару овец не удавалось схоронить в погребе, что уж тут говорить о соседской скотине. Сколько ее было, никто точно и не знал. Поговаривали, что в ольшанике и в соснячке на болоте блуждает с десяток коров и два быка при них. И все это копытное воинство якобы одичало, как, впрочем, и сами хозяева — одинокий старый пень Вярди и его молоденькая дочка Хильдегард, которой, по слухам, Прийдик Вярава сумел угодить своими ухаживаниями. Говорили об этом все, кому не лень, — и кто знал, и кому ничего точно известно не было. Блуждающие в лесу животные, мол, отзываются только на голос старика Вярди или его дочки — избавиться ли от молока, получить ли какое лакомство. В зарослях скрывалось с десяток, а то и два коров — кто их считал, но доподлинно было известно, что старик в жизни говядины в рот не брал, мало того, из его хозяйства ни одной животины не отправили на бойню. Никто не знал, хоронил ли он подохшую от старости или павшую от болезней скотину на болоте, предоставлял ли позаботиться об их останках природе, продавал ли, но в конце концов и в волостной управе поняли, что надо с этим чудаком что-то предпринять, какие бы это коровы ни были — домашние или дикие. Раз он их содержит, пусть и норму выполняет. И победнее его хозяева есть, а норму делают. Несколько раз направляли к нему посыльного с напоминаниями и к разуму его взывали, но Вярди остался верен своим дурацким привычкам и по-прежнему ел овсяную похлебку. «Да люби ты без памяти свою скотину или будь распоследний вегетарианец, но приказ есть приказ, ты должен и о других подумать», — решили в волости. А когда посыльный третий раз вернулся ни с чем, туда отправились всей компанией. Уполномоченный Юхан Реэди и трое односельчан, двое из них совсем юнцы — Прийдик Вярава и Пауль Тийде. Как представитель власти Юхан Реэди серьезно шагал впереди, за ним, сгорая от любопытства, мужик из деревни — ему не терпелось узнать, сколько же у Вярди скотины. Прийдик лихо вышагивал и ухмылялся — у него были свои счеты с этой семьей, где ему однажды дали от ворот поворот. Последним шел Пауль, в душе он опасался предстоящих событий. Мало ли что он знает соседа столько лет, и то даже ничего не значило, какие чувства он питал к Хильде. Он единственный из четверых знал, чего стоит опасаться — ведь ему было известно, и сколько скотины у старика Вярди, и что представляет собой это одичавшее стадо. Вместе с Хильдой разыскивали они коров по кустам и рощицам. Иногда и сам Вярди звал его на подмогу. Для него не было ничего странного в том, что в этой семье не едят мясо, сам он, например, терпеть не мог брюкву. Но он видел, как Вярди встречает теленка и разговаривает с ним, словно с человеком. Всего животных было двадцать три головы, из них пять здоровенных злющих быков, остальные коровы и телята. Вярди и Хильда по возможности доили коров, когда успевали, а телята делали свое дело. По меньшей мере, все это было странно; впрочем, едва ли в этой семье придерживались каких-либо принципов, скорее всего отвращение к мясу родилось из слепой любви к животным. Но ему ли было рассуждать об этом, и со своей любовью забот хватало. С Хильдой только о животных и можно было говорить. Но он отправился вместе со всеми, не увильнул. Время и обстоятельства потребовали этого — и он не стал уклоняться. А сейчас именно такое время и наступило, когда от него ждали поступков. Он уже вышел из того возраста, когда сражаются на деревянных шпагах и мечтают о семимильных сапогах. Для него и для его сверстников пришло время становиться взрослыми.
Вярди встретил их у дверей и молча выслушал. Говорил Юхан Реэди, другие помалкивали. Прийдик гордо поглядывал по сторонам, мужик, которому не терпелось побыстрее все разузнать, присел на крыльцо и предложил Вярди закурить. Но у Вярди и свой табак имелся в кармане, и он натравил на них собак, так что пришлось со стыдом удалиться. У одного только Пауля штаны остались целы — его в этом доме знали. Мужики обозлились и до самой управы проклинали строптивого старика. В этот вечер Пауль впервые приложился к бутылке и наслушался умных речей из чужих уст. В конце концов и слушать устал. Но одному мужскому делу он за этот поход все-таки научился. Наутро заготовители ни свет ни заря явились к Паулю, и тот, едва успев сполоснуть заспанное лицо колодезной водой, увидел, что все трое с винтовками, а у Прийдика так даже немецкий автомат. И ему велели захватить что-нибудь. Спросонья он и не помял поначалу, что за работа нм предстоит сегодня, взял ружье и пошел, дрожа от утренней прохлады и вчерашней пирушки.
Идти пришлось недалеко. На этот раз соседу разговориться не дали. Просто затолкали в кухню, захлопнули дверь, и мужик из деревни остался его сторожить. А они втроем отправились в лес, и Пауль все еще надеялся, что не встретит Хильду. Ее нигде не было видно, собаки не хватали за штаны. Пауль шел позади, волоча свою винтовку, точно жердь. Чем дальше углублялись они в лес, тем неотвязнее свербила мысль, что сейчас они с Прийдиком впервые на равных ходят по землям этого хутора. До сих пор он был тут сперва полноправным соседом, когда дело касалось детских игр, а потом ему пришлось подглядывать из-за угла, когда Прийдик, навсегда распрощавшись с детством, отнял у него все, что можно было отнять. Теперь они оба явились к соседу, чтобы изъять мясо, и свеженины должно хватить на всех.
Он — самый быстрый из троих, — ухватившись за ветки, ловко вскарабкался на дерево, когда Симму и Тиху, громко сопя и опустив рога, бросились им навстречу. Прийдик, успев только выругаться, пустился наутек искать укрытие, а вот для Юхана Реэди это нападение было столь неожиданно, что он не успел даже удивиться, как пола его дождевика приняла первые удары. Не будь крови, Пауль бы расхохотался, увидев, как удирает Прийдик не то что Пауль (уж кто-кто, а он-то знал этих тварей), — Прийдик, гонимый самым обычным страхом. Но вид крови укротил его смех, он крикнул Юхану, чтобы тот не надеялся на плащ, а побыстрее прятался бы за какое-нибудь дерево. И когда Юхан, едва поднявшись, оказался на пути другого разъяренного животного, Из кустов раздалась автоматная очередь, и Тиху с разгону перекувыркнулся. Пауль, разинув рот, смотрел, как уполномоченный, сдернув с плеча винтовку, выстрелил Симму прямо между глаз. Животных было много, и долго еще под двумя старыми елями продолжались этот рев и кровопролитие. В конце концов и он выстрелил. Потом уже, когда он ухватил Юхана за судорожно дергавшуюся руку, Прийдик, издав победный клич, удивился. Самое странное, что их атаковали не только быки, им и положено быть злыми, но даже коровы. Уполномоченный понемногу успокоился и решил, что мясо есть мясо.
Прийдик с мужиком отправились за подводой, Юхан Реэди остался сторожить мясо, Хильда и собаки скрылись, а Пауль запрятал свой обрез на чердак. Ему бы провалиться сквозь землю, уехать в город, уйти на торфоразработки. Но знал, что никуда отсюда не уйдет. Даже он, зная по кличке каждую Хильдину скотину и все их повадки, даже он не мог предположить, что они могут по наущенью хозяйки наброситься на людей. Он не сомневался, что это было Хильдиных рук дело. Или стариковых, но свалить вину на них было бы слишком просто. Тогда он своей дурьей башкой не понимал еще, что нельзя объяснять людские поступки сверхъестественными силами. Эту схватку с чудаковатыми хозяевами и всей их живностью следовало объяснить обыденными понятиями. Да так оно и получилось. Несмотря на все свои чудачества, старик Вярди был все-таки умный мужик, умел объясняться и по-русски и по-немецки. И никому в голову не могло прийти, что он возьмется судиться из-за этих «ликвидированных» и нигде не записанных коров. Но вот в один прекрасный день на деревенской дороге появился длинный черный автомобиль. В машине сидели городские люди в шляпах, и для Тийде было бы самое время скрыться. Как потом выяснилось, он им и не понадобился. Прийдика и остальных допросили. Если разобраться, так Пауль действительно сидел на дереве, и никто не мог доказать, в какую сторону стрелял и стрелял ли вообще. Во всяком случае, после всех этих объяснений Юхан Реэди исчез из этих краев, а потом и соседи пошли каждый своим путем. Видно, понял старик Вярди, что ни леса, ни болота не укроют его от колеса истории. Хильда вернулась, когда Анту уже подрос, к тому времени и у Пауля дети появились. Несмотря на все, они все-таки не забывали сказать друг другу «здрасьте», но на большее духу не хватало. Ему-то и вовсе неудобно было разговор заводить. Дети жили своей жизнью, и Анту подружился с сыном Тийде, как это водится между соседскими ребятами. Они были закадычными друзьями и не обращали никакого внимания на отношения между родителями. А когда пришло время, сын перебрался в город, выучился да там и остался, Анту же крутил баранку, пошел примаком в соседнюю деревню, оттуда и унесли его на Лазипяэ. Тогда-то якобы его отец и мать впервые перекинулись словом, но ничего хорошего из этого не вышло. Один обвинял другого, хотя кара давно уже настигла обоих — задолго до смерти Анту отрекся от них.
«Та женщина, убитая в поле молнией, была наказана огнем за любовный огонь. И Прийдик в свое время, помешавшись от ревности, поджег Хильдин сарай. Я-то не такой дурак — сам себя наказывать не стану, — рассуждал Пауль Тийде, прервав работу. — И это тайное недовольство собой, и эта злость от того, что я должен спилить живое дерево, — все это пустяки. Это называется украшать свой дом. Настоящий хозяин всегда время от времени осматривает свои владения и подправляет, где надо. Убрать вон весь этот хлам и посадить на его месте цветочки-лепесточки, чтобы и им хватало солнечного тепла и света. Этот покосившийся скворечник я сниму и пристрою в другом месте, приживутся и там, когда весной приспичит свое гнездышко вить. Дятел за домом старый пень облюбовал, надо бы ему новый чурбак поставить. Кипит вокруг жизнь, и старые деревья на то и существуют, чтобы спиливать их».
Пауль Тийде поднялся на шатком помосте. От долгого сидения ноги у него затекли. Выпрямив задубевшую спину, он заметил в поле рыжую лису и повернулся было, собираясь рассмотреть ее получше, но ничего не увидел — успел только подумать, упадет ли он на спину или лицом вниз, прохрипел нечто вроде «падаю», да кто мог его услышать?
Жил в одной эстонской деревне мужик по имени Пауль Тийде, рассудительный, работящий человек. Нынче утром залез он на старую иву сучья спилить, чтоб посаженные снохой цветочки-лепесточки вдоволь солнечного света получали, да и сверзился оттуда вниз. Неподалеку жила его соседка Хильдегард, которая замаялась с лисой-воровкой. Предназначавшуюся лисе отраву съела Хильдина собака, так что Хильде предстояло еще сегодня хоронить собаку. Жил в этой же деревне Прийдик Вярав, который вскоре после войны сделал Хильде ребеночка, а потом вместе с Паулем Тийде и еще двумя доброхотами перевел на мясо всю скотину Хильдиного отца Вярди, чтобы норму выполнить. Сегодня Прийдик спьяну потащился через старый мост и застрял, провалившись сквозь ветхий настил. Здесь же мог бы жить и сын Прийдика и Хильды, но жизнь у него не задалась, и он наложил на себя руки, хотя были у него и жена и дети. Мог бы жить здесь и сын Пауля Тийде, но он давно обосновался в городе. Сейчас вот он свернул с асфальтированной дороги на проселок — собрался нынче проведать отца.
Уже при выезде из города настроение у меня испортилось. Только я прибавил скорость, как сразу вспомнил, что обещал Вайке, жене Анту, присмотреть ковер. Я и не понял толком, какой именно, но главное, чтобы дорогой. Я ничего не смыслю в коврах и понятия не имею, сколько они могут стоить. Это, на мой взгляд, неважно. Важно, что я так легкомысленно раздаю обещания, мало ли что девушке из своей деревни, более того — жене покойного друга. Мы встретились в мой последний приезд в деревню на дороге. Она спрыгнула с велосипеда, заглянула в машину, поздоровалась и как бы между прочим напомнила, что ей нужны два больших ковра и что я мог бы пустить в ход все свои связи, в деревне полы куда холоднее, чем в городских квартирах. Я согласно кивнул — посмотрю, мол. Дело не в деньгах, деньги у нее есть — это всем известно. Дело во мне, вернее, в том, что я хотел поскорее от нее избавиться. Сказал «ладно» и поехал себе. Теперь же, едва выехав за город, я стал думать о своей деревне и понял, что это обещание — единственная моя обязанность перед родным краем. Обычно, как только я выезжаю за черту города, на меня находит какая-то бесшабашность, мальчишество какое-то, в общем-то мне не свойственные. Поездка в деревню отличалась от других путешествий, какие бы они ни были — деловые или развлекательные. Я бы даже на Ривьеру отправился с озабоченной миной, хотя наперед знаю, что за такие бешеные деньги можно безмятежно веселиться и шиковать, пяля глаза на прелести Запада, но все это время меня не покидало бы чувство озабоченности, что-то угнетало бы меня. Подобные поездки и сравнить нельзя с дорогой в родную деревню, когда ветер врывается в окна, а ты горланишь вовсю. Стремительная захватывающая гонка, радостное ожидание предстоящей встречи со знакомыми местами — все это продолжается до тех пор, пока старик не распахнет ворота. Первоначальный пыл тотчас улетучивается, и мне сразу же хочется уехать обратно, хотя времени предостаточно и спешить некуда. Гонка потеряла цель, стоп, надо срочно ставить новые рубежи. Назад, в город, к жене, к детям, хотя они ждут тебя только через два дня, но ты перевыполнишь план и еще к вечеру успеешь домой. Все это естественно, и хорошо там, где нас нет. А вот связывать себя всяческими обещаниями следует поосторожнее, лучше не стоит, особенно здесь: у деревенских жителей долгие вечера и больше времени помнить о вещах, которые они считают нужными запомнить.
К счастью, дорога была неблизкой, и мне удалось погасить эту неожиданную вспышку злобы. Ветер и асфальт делали свое дело, и я орал что-то, сам не знаю что и зачем. Просто хорошее настроение, душа поет, как выразились бы мои дражайшие земляки, но мне не к спеху выслушивать их. Я не думал ни о чем, за меня работала машина — быстрая и совершенная; и меня не беспокоило даже то, что она могла бы быть еще совершеннее, еще стремительнее. Я не из тех, что хватают большие куски, а потом не могут их проглотить. Довольствуюсь тем, что имею, потому что все это добыто собственными руками, а насколько чист воздух в завоеванных мною двух-трех кубометрах пространства, это уж зависит от меня. В свое время я проштудировал достаточно обязательных великих мыслителей, но простота моего существования по сравнению с их духовными потугами неизмеримо сложнее и единственно мне необходима. Предназначение автомобиля — не быстрейшее достижение цели, а стремительность передвижения. Я опьянел от скорости, но не настолько, чтобы забыть, как в другой обстановке и в другое время эта самая машина была для меня совершенно необходимым средством доставить из деревни яблоки на балкон своего четвертого этажа. Я ужасно не люблю думать о вещах неприятных, но я способен, по крайней мере на мой взгляд, вещи приятные довести до милой концовки.
Итак, едем дальше.
К сожалению, на наших дорогах слишком много разных помех, мешающих разогнаться, — под колеса так и лезут собаки, лоси, пьяные мужики и просто те, кто просит подвезти. До тех пор, пока асфальт, край поля и крыльцо закусочной будут оставаться на одинаковой высоте, придется считаться с тем, что твое волшебное одиночество в любой момент может быть нарушено.
А вот и появился он на обочине красивой дороги, вскинув в отчаянии руку. Ему, мол, надо побыстрее добраться до дому, автобус же ушел из-под самого носа. Конечно, если долго в носу ковыряться, от всего отстать можно. Что мне оставалось делать, посадил я его к себе в машину. Хотя мог бы и проехать мимо, ничего бы не случилось, и мне не пришлось бы выслушивать его рассказ о своей жизни и обсуждать бытовые неурядицы. Беседа двух случайных попутчиков связывает их ровно настолько, чтобы на первой же остановке забыть друг о друге.
Этот старикан был в хорошем расположении духа.
— Вам нравится ездить на машине, — сказал он для начала. Я мельком взглянул на него, но лицо собеседника не стоило того, чтобы снизить скорость.
— А вам что — не нравится? — усмехнулся я. В конце концов, не я тянул лапу, стоя на краю дороги.
— Отчего же, — он замолчал — обыкновенный человек, утомленный случайным походом в гости или затянувшимся днем рождения, но я не выказывал ни малейшего любопытства, даже не спросил, куда ему надо ехать. — Только тебе по-другому нравится, — перешел он уже на «ты». — Ты удовольствие испытываешь от этого.
— Отчего же, — повторил я его слова. Начнет теперь расспрашивать, есть ли у меня собственный дом или кооперативная квартира, упрекнет меня, что в его время все давалось труднее, что нам слишком много дано и что его поколение чувствует себя ответственным за то, сумеем ли мы с этим разумно обойтись.
— Конечно, — отозвался он и снова надолго замолчал. Я тайком наблюдал за ним, понимая, что он вполне, может быть, даже очень симпатичный дядечка, бухгалтер маслобойни, например, или что-нибудь в этом роде. Почему именно маслобойни, уж не потому ли, что одет опрятно и выглядит представительно, но я не долго размышлял на эту тему — вдруг этот тихоня и чистюля завопил, призывая меня к внимательности, хотя я не заметил ничего, кроме тени, мелькнувшей на дороге. Тем не менее я остановил машину, чтобы мой попутчик мог убедиться, что я никого не задавил. Старик облегченно вздохнул, оказывается, ему почудилось, будто под колеса кинулась белка. Надоел он мне.
— Разумеется, это было бы очень печально, но она успела отскочить, — я постарался придать своему голосу как можно больше озабоченности. Нелегко сносить причуды случайных знакомых, но ведь я-то взял его в машину по доброй воле.
— Не подумайте, будто я настолько чувствителен, что стал бы упрекать водителя в рассеянности, попади под машину заяц или какая-нибудь птаха. Белки — дело другое. К ним у меня отношение особое — я ничего не могу с собой поделать, — сказал мужчина тоном, каким говорят бухгалтеры. Он сводил с собой какие-то счеты, но мне это было совсем неинтересно, впрочем, и ему было не до меня.
Всего четверть часа назад я пел, радуясь скорости, но тогда у меня было преимущество — я ехал в машине один.
— И каково же ваше отношение к этим зверькам? — полюбопытствовал я, хотя мне совсем не хотелось расспрашивать, просто открыл рот и слова выскочили сами, как это случается в светской беседе.
— Едва ли это будет вам интересно, но, если вы согласны ехать помедленнее, я расскажу, — ответил бухгалтер.
— Вам мешает быстрая езда? — спросил я уже с интересом.
— Не то чтобы мешает, а делает каким-то беспомощным, — признался он. — Мысли разбегаются.
— Может, надо остановить машину, чтобы вы могли сосредоточиться? — Но мой спутник был не такой уж дурак.
— Не иронизируйте. Я расскажу вам одну маленькую историю, правда, не думаю, что вы сделаете из нее какие-то выводы или постараетесь понять мою повышенную нежность к этим животным. Во время войны мне пришлось с автоматом в руках патрулировать в нашей столице. В одном из парков стали убивать белок, повсюду валялись их трупики, и в народе пошли разговоры, что это, мол, дело рук солдат. Тогда перед нами поставили задачу: следить за парком. В первую же ночь мы поймали тех двоих, что занимались этим. Гражданские, из местных.
— И как же вы с ними расправились? — мне не хотелось об этом спрашивать.
Старик придвинулся ко мне поближе и, оглянувшись назад, тихо произнес:
— Да никак. Задали трепку и отпустили.
Я прибавил скорость.
— Зачем вы мне это рассказали? Чтобы я понял ваше отношение к этим грызунам?
— Хоть бы и так, — ответил он коротко. — Вот я и на месте, — он указал на живую изгородь, за которой виднелся добротный, тысяч за двадцать, дом с мансардой. — Полагаю, вы оскорбитесь, если я суну вам трешку? Или я ошибаюсь? — спросил он. Я действительно недооценил его — хитрый старикан. Мои недавние насмешки пропали впустую.
— Нет, вы не ошибаетесь, всего доброго, — сказал я, захлопнув за ним дверцу. Старик, даже не посмотрев мне вслед, спокойно пошел своей дорогой, и я дал себе слово впредь не помогать ни одному из тех, кто голосует на дороге. Зачем ему понадобилось рассказывать эту историю, искал ли он сочувствия или просто хотел поделиться — какое мое дело, но я был несколько озадачен тем, что рассказ старика задел меня. Я с горечью признал, что не события, рассказанные им, заставили меня прибавить скорость и даже нервничать, а именно само обращение. Зачем говорить незнакомому человеку о вещах, которые вполне можно хранить в тайниках собственной души. О таком не говорят мимоходом. Или не говорят вообще.
Какой смысл придираться к случайному попутчику. Я не обязан принимать этот разговор всерьез и помнить о нем. Уж слишком я щепетилен, когда дело касается откровений. Подумав так, я усмехнулся. Отношение к белкам и отношение к самому себе. Мой отец умнее — он не очень-то распространяется о своем прошлом; впрочем, я подозреваю, что и он способен, понизив голос, оглянуться — не подслушивает ли кто в другом углу. К чему придирки и воспоминания о схватках юных лет — жизнь сама по себе достаточно сложна, и для тех, кто менее опытен. Стоит ли доказывать другим, мол, я страдаю, следовательно, существую.
Мужики из нашей деревни, даже перебрав лишнего, молчат, а если уж вино развязывает язык, то сами себе рот прикрывают. Страдание должно быть столь же буднично, как и преодоление его.
Впрочем — страдал ли Анту молча? Или он не выдержал именно потому, что время от времени его тянуло исповедаться, сбросить груз? По правде говоря, у него было что сбросить… Но в этих мальчишеских, предшествующих возмужанию излияниях души, свойственных ему в последние годы, отражались события недавнего прошлого, своего трудного детства он не касался, хотя бы уже потому, что слушатели знали его и так. Отрекшись и от Прийдика — отца, и от Хильды — матери, он считал достойным сожаления только то время, когда он не мог постоять за себя. Других он не обвинял. Строил, копил, загребал, пока в одни прекрасный день не стало все это ему поперек горла, тогда-то он и нащупал пальцем ноги курок.
«Кому какое дело, как белки умирают?»
Месяца за два до смерти Анту сидели мы с ним вдвоем на краю канавы, и Анту упрямо пытался доказать мне, какая у него славная жена — и трудолюбивая, и бережливая (он сказал прямо — «накопительница»), что же касается красоты, то он никогда не почитал ее за достоинство. Потом он заговорил о прошлом, о котором я кое-что знал, только я еще ребенком держался подальше от событий, которые стоили того, чтобы их запомнить, убегал от неприятностей и скандалов, чтобы только не видеть того, на что не стоит и смотреть. Анту сказал, что мой старик злится на Прийдика из-за Хильды, что в молодости оба они, и Пауль и Прийдик, бегали за ней и что мой отец отступился. А мы, друзья и товарищи, должны быть выше всяких Таких передряг, и если мне вдруг захочется соблазнить его Вайке, то он не будет иметь ничего против и не станет подсматривать из-за угла. К чему вспоминать этот разговор, угрюмо подумал я и возле магазина свернул с асфальта, теперь километр-другой придется трястись по проселку, где надо глядеть в оба, хотя вроде и знаешь каждую выбоину и каждый камень на пути. На такой дороге как-то особенно отчетливо понимаешь, что значит служебная, а что — своя машина.
Черта с два от таких дорог избавишься, ни с ветерком по ним проскочить, ни объехать невозможно. Жми, милая, жми.
Теперь придется пошарить в кустах что-нибудь под колеса. В последний раз эта яма совсем не такая большая была. Едва я взялся за топор, чтобы нарубить сучьев, как услышал крик. В стороне, на дороге, кто-то истошно орал, я сплюнул и, отложив топор, отправился разузнать, в чем дело.
Впереди был мосточек, перекинутый через канаву, кто-то возился на нем. Ноги отказались нести человека к светлой цели, да по случаю воскресного дня она и так была под тремя замками. Не могу же я через него переехать, раз уж он там оказался.
Подойдя ближе, я сказал:
— Помогай бог.
— Поможет он, поможет, — нетерпеливо отозвался Прийдик.
И куда к черту мы катимся? Прийдик Прийдиком, но ведь и молодежь не лучше.
— Я сразу догадался, что это ты. Кто другой тут поедет. Забуксовал в песке, а? — полюбопытствовал он.
— То-то я и гляжу, что ты почище меня застрял, — ответил я. — Помочь тебе или как?
— Если время есть, — прервал Прийдик игру в радостную встречу и снова растянулся, словно валяться посреди дороги дело для него привычное.
— Из-за тебя крюк делать я не собираюсь.
Стоя на краю моста, я ухватился за одну из балок и подергал ее. Прийдик охнул, и я понял, что без помощи тут не обойтись.
— Пойду принесу ломик или что-нибудь наподобие.
Прийдик посоветовал захватить и пилу.
И тогда я занялся фигурным выпиливанием, раздвигая распиленные балки, чтобы они не давили ему в пах. Прийдик только вздыхал да охал и в конце концов не смог даже подняться, и мне пришлось дотащить его до машины. Нарубив веток, я долго еще пытался выскочить из этой рытвины, дергая машину взад-вперед. Вызволенный из беды Прийдик, присев возле дороги на корточки, счастливо лопотал, как человек, только что выпущенный на свободу из камеры-одиночки.
— Да выберешься ты из этой ямы. Тебе что, у тебя колеса что надо, на них в жизни далеко укатишь, если будешь стараться изо всех сил, только не путай, где увязнуть можно, а где пролезть. Я чего себе позволить не смею, так это попросить у тебя опохмелиться, ты все равно не дашь, да у тебя и нет, наверно. Есть, говоришь, да не про мою честь. Так я и думал. Ну ковыряйся тут дальше, а я отдохну чуток — шутка ли, пролежать столько на солнцепеке. У меня ведь не те силы, что у молодого. Я вот всегда говорил, как судьба-то насмехается, а? Дети получаются совсем из другого теста, не такие, как родителям хотелось бы. Семя, оно, может быть, и с другого дерева, тут я не спорю, тут никто точно сказать не может, даже мать, но кой-какие пометки все выкажут. Вот ты лицом на старого Пауля похож, а Анту скорее на меня, чем на какого другого бездельника. А по нраву ты точно такой же, как я, — сразу же уважение вызываешь, и я такой же был, знал, чего хочу, да только видишь, до чего докатился. Твой отец всю жизнь копошился — и тут они с Анту пара бы были, такие мужики никогда точно не знают, за что им сейчас взяться или на какую кнопку нажать. Далеко все-таки яблоки от яблони падают. От худого дерева и семя гнилое, так, что ли? Ты не подумай, что я самокритикой занимаюсь, попробуй-ка в своей жизни до такого дожить, чтобы в трухлявом гнилье застрять. И мне никогда не стыдно критику наводить, я всегда сам входил в дверь, а если не открывали, то сам отпирал. Этот дружок детства, земляк, отец твой — Пауль Тийде — вот уж кто десять раз подумает, войти ли ему в эту дверь или в ту выйти, а потом ни туда ни сюда — сядет и с места не сдвинется. Ему нравится впотьмах по деревне бродить, ходит мимо домов и подглядывает, что меж занавесок виднеется, вот и вся его премудрость и хитрость. Раз уж родились мы все на разное лицо, стоит ли всю жизнь из-за этого на другого искоса смотреть и злобу в себе таить! А вдруг да наступит этот день великого всепрощения?
Мне удалось выбраться из ямы.
— Вот видишь! Отвезешь и меня? — спросил Прийдик.
— Я сегодня за извозчика, — усмехнулся я, и мне было совершенно все равно, замолчит ли он наконец или будет и дальше болтать.
— Паулю и так радость, что сын приехал, небось и меня приветит. Вот посидишь со стариками, послушаешь.
— О всепрощении и искуплении грехов?
— А хотя бы и так, — сказал Прийдик, и видно было, что он действительно рад тому, что мы выбрались из ямы и благополучно миновали мост.
— Это уж ваша забота — не моя.
— Гордый ты парень, — не то похвалил, не то осудил Прийдик, когда с разгону въехали в ворота. И тут я сразу увидел его. Пауль Тийде, мой отец, повис на суку, как пугало. Вокруг него встревоженно кружили скворцы, не решаясь влететь в свой домик. Внутри у меня все похолодело. Я медленно, будто во сне, вышел из машины, ноги стали ватными. Но тут отец открыл глаза и произнес:
— Ну что уставился как баран на новые, ворота, помоги-ка мне.
По ту сторону машины Прийдик Вярав, давясь со смеху, повторял:
— Слава богу, не я один, не я один…