Эйнар Маазик родился в 1929 г. в Нарве. Окончил Тартуский государственный университет, где изучал логику и психологию. Работал в районных газетах, в издательстве, в журнале «Лооминг».
Первый сборник рассказов «По родным проселкам» вышел в 1959 г. Уже в нем проявились основные черты художественного почерка писателя — задушевная интонация, лиризм, мягкий юмор, умение раскрыть духовную красоту простых людей, преимущественно сельских жителей.
Э. Маазик автор многих сборников рассказов, романов, пьес. Наиболее известные из них — «Спутница» (1960), «Лето в Коорукесте» (1967), «Конец легенды» (1970), «Вечера в Рихмакюла» (1975), «Земля дышит» (1982).
На русском языке вышли сборник рассказов «Несносный характер» (1962) и повесть «Семь дней Таави Туйска» (1972).
Ханнес Проост, мужчина лег пятидесяти с небольшим, поколесивший на своем веку как по морю, так и по земле, всюду искавший счастье, но нигде его не нашедший, в конце концов, обосновался в деревне Коорукесте, где купил себе маленький домик, который после смерти прежнего хозяина Санни долгое время пустовал и уже начал проявлять признаки разрушения, так что перво-наперво его пришлось подремонтировать, после чего он стал вполне пригодным для жилья;
…этот самый Ханнес Проост снял с вешалки зеленый рюкзак, с которым он ходил в магазин, и также зеленую, но уже порядком подвыцветшую легкую куртку, — при теперешней сухой погоде он надевал ее как на работу, так и в магазин; от посещения магазина на переду куртки появилось несколько лиловато-розовых, с расплывчатыми краями пятен, в результате работы — и на рукавах, и на переду, и на спинке — темные разводы от смолы, опилок и моха;
…этот самый Ханнес Проост повесил рюкзак на левую руку, перекинул через нее же и куртку, прошел по скрипучим половицам к двери, распахнул ее правой рукой — дверь тоже ходила с натужным скрипом — и шагнул в прихожую, куда из маленького смотрового окошечка в наружной двери лился тусклый свет… В прихожей Ханнес Проост повернул налево и отворил дверь в комнату. Оттуда без всякого зова или приглашения неспешно и деловито вышел погруженный в свои мысли дымчатый кот.
— Ну вот, — сказал Ханнес коту, — все остается, как мы договаривались.
Казалось, кот и впрямь помнил о договоренности с хозяином; в знак полного понимания он задрал хвост трубой и посмотрел на Ханнеса вопросительно, не последует ли еще каких-нибудь распоряжений или запретов.
Разговор, о котором Ханнес Проост напоминал коту, произошел во время обеда, когда Ханнес вернулся домой из лесу. Вообще-то Ханнес не имел обыкновения обедать дома — утром, отправляясь в лес, брал с собою собственноручно приготовленные бутерброды, прихватывал и бутылку молока, молоко он загодя, еще с вечера, приносил от Хельдуровой Эне; этого хватало до конца рабочего дня — не то чтобы досыта, но вполне терпимо. Однако нынешним утром Ханнес удалился от дома только на километр, заканчивал прореживание леса на горе Мейеримяэ. Ханнес даже пилу «Дружба» не взял, он успел повалить деревья накануне — большей частью это была примерно в руку толщиною береза, ольха и ель. Поэтому он лишь закинул за спину топор; придя в лес, Ханнес принялся обрубать со стволов сучья, а сам между тем думал, что здесь наберется несколько добрых возов веток для метел, была бы только охота вязать… Затем Ханнес начал стаскивать жерди в штабель — те, что потоньше, брал под мышку по нескольку штук разом, толстые таскал по одной, прижимал к боку с упором на бедро и волоком тащил за собою в общую кучу. Когда закончил работу, осмотрел лесной квартал: лес стал заметно реже и светлее.
— Полный порядок! — произнес Ханнес удовлетворенно, взял топор на плечо и отправился домой.
Дома он прежде всего сел за кухонный стол и закурил, потом сходил в кладовку, принес оттуда кусок окорока, отрезал хорошие толстые ломти, положил на сковороду, открыл газовый кран, отрегулировал пламя горелки, чтобы мясо не подгорело, затем разбил несколько яиц, залил ими куски мяса, когда же все как следует поджарилось, поставил сковороду на стол и стал есть.
Лишь тут он заметил, что Мяу пришел в кухню. Сидел возле плиты, но на него, Ханнеса, и внимания не обращал, смотрел куда угодно, только не ему в лицо. «Ясно, все еще сердится, более того, обижен. Понятное дело, я бы на его месте тоже обиделся, — пришлось Ханнесу признаться самому себе. — Сколько раз я ему говорил: «Послушай, пора бы тебе уже и за дело приниматься, я… — он чуть было не подумал «в твоем возрасте», но вовремя спохватился —…я на твоем месте ни за что не дал бы этим проклятым мышам покоя, не разрешал бы им шнырять по дому, того и гляди, глаза выедят». И не единожды было ему сказано: «Если уж говорить начистоту, я спас тебе жизнь, спас тебя для жизни, так что и ты тоже, хотя бы из чувства благодарности, мог бы что-нибудь для меня сделать».
Однажды (с тех пор прошло уже больше полугода), когда Ханнес был у соседей и помогал Хельдуру, Эне сказала:
— Аннес, будь добр, у моей кошки опять котята, возьми их да спровадь, ну, ты сам знаешь, куда…
— Опять?! — Ханнес удивился. — Что за чертовщина… А Хельдур не может, что ли, почему это именно я каждый раз должен твоих котят куда-то спроваживать?
— Да, не может… Он расстроится да напьется, а я стану браниться, и в доме будет ссора.
— Ну ладно, если ссора, так я сделаю… — согласился Ханнес.
— Только сделай до того, как у них глаза прорежутся, — попросила Эне.
— Ну да, хорошо… — пообещал Ханнес.
Пообещать-то он пообещал, но ох как не по душе ему было это, до того не по душе, что он некоторое время обходил соседей стороной. И кто знает, может быть, это и Эне было не по душе, ведь она тоже не заглядывала к Ханнесу. Позже, когда Ханнес все как следует обдумал, он пришел к выводу, что Эне нарочно с самого начала для совершения злодейства выбрала его, Ханнеса, а на Хельдура скорее всего наговаривала, дескать, он недотепа и неспособен сделать это, наверное, она угадала, знала, что на самом-то деле недотепа именно Ханнес и именно он-то станет уклоняться.
И через две недели, когда они вновь случайно столкнулись, Эне сказала: — Куда же ты запропал? У котят уж глаза вовсю глядят.
Похоже, она произнесла эти слова с чувством облегчения, голос у нее был почти радостный, хотя по выражению лица и можно было подумать, будто она сердится на Ханнеса.
И Ханнес ответил тоже с чувством облегчения и тоже радостным голосом:
— Ага! Ну что-ж, стало быть, эта операция опоздала.
— Да, запоздала, — согласилась Эне. — А все из-за тебя, что ж ты не пришел, когда была нужда.
— Раз ты любишь кошек, нечего тебе их губить. Оставь в живых, пускай ловят мышей да крыс! — дал Ханнес добрый совет.
— Не могу же я столько же кошек держать, сколько у меня крыс и мышей.
— Ну, какого можешь и в деревню отдать.
— Два уж отданы, — сказала Эне с торжеством. — Ежели еще ты одного заберешь да одного я себе оставлю, так все и будут при хозяевах. — И затем уже просительно и вкрадчиво, как только женщины и умеют:
— Нешто тебе труд — живешь один-одинешенек, будет тебе для компании, бросишь по деревне-то дружков искать. — И затем, будто цыган, который расхваливает свою лошадь:
— Котик-то доброй породы, будет крысоловом, какого не сыщешь. — И затем так, словно она уже была уверена в своей победе:
— Я уж и имечко ему подобрала, тебе одной заботой меньше…
— И какое такое редкое имя ты ему дала? — поинтересовался Ханнес.
— Почему редкое… Назвала Мяу…
И тут он, Ханнес, внезапно расхохотался, да так, что брюхо заколыхалось.
— С чего смеешься-то, Мяу не имя, что ли? — Эне обиделась.
— Ха-ха-ха-а! Имя, отчего ж не имя. Просто мне вспомнился один капитан, я с ним полмира обошел… У него фамилия была Мяу.
Так на том и порешили. Нельзя же оставлять на произвол судьбы тезку своего капитана. Прошел месяц, как-то Ханнес опять был у соседей. Эне сказала:
— Ты что, идешь прямо домой? Так прихвати Мяу, уже пора, не то дом не полюбит.
Что еще оставалось Ханнесу делать, сунул он тезку своего спутника по далеким морским рейсам, своего капитана Мяу, за пазуху, только ушастая голова торчала наружу — так они, двое мужчин, и топали домой в тот темный октябрьский вечер.
И с этого момента вплоть до весны следующего года, точнее — до конца апреля, еще точнее — до предутренних часов сегодняшней ночи (три часа, время первых петухов, уже не совсем ночь, но еще и не совсем утро) они жили вдвоем в полном согласии и взаимопонимании. Мяу не ленился мурлыкать, Ханнес, в свою очередь, обучал кота разнообразным, полезным для дела приемам: подкрадываться, прыгать, выслеживать и прочее… Но вчера ночью, нет, сегодня утром это…
…и случилось: Ханнес внезапно проснулся, вначале он никак не мог понять, что именно его разбудило, не молния ли ударила во дворе?.. Но звук сразу же повторился, он был очень знакомый и исходил из кухни. Когда же Ханнес прошел в кухню и включил свет, то увидел Мяу, — кот стоял посреди стола и смотрел на своего хозяина сверкающими от возбуждения глазами. А внизу, на полу, казалось, так же возбужденно сверкали осколки стакана, из которого Ханнес пил молоко. — Это ты тут буянишь?.. Пьян ты, что ли?! — прикрикнул Ханнес на кота, взял его за шиворот, поднял на воздух, дал свободной рукою шлепка по заду. — Не научился уважать ночной покой, так… — И Ханнес вышвырнул Мяу за дверь. — Побудь на дворе, покуда разума не наберешься!
Лишь утром, убирая со стола посуду, Ханнес догадался, что заставило Мяу среди ночи лезть на стол: край белого батона был будто сточен маленьким напильником — такую ювелирную работу могла проделать только мышь. Чтобы не возникало никаких сомнений, мышь оставила на столе и свою визитную карточку…
Тут-то Ханнес и понял, что был несправедлив к Мяу: кот внял его наставлениям, кот ловил первую в своей жизни мышь, а как поступил он, Ханнес?
Он бы сразу, уже с утра, и исправил свою оплошность, попросил бы прощения, но Мяу нигде не было видно. Так Ханнес и ушел на работу, отложив выяснение отношений на обеденное время. Вообще-то он уже утром предчувствовал, что задача эта не из простых…
— Ты что, все еще злишься? — спросил он Мяу. — Ну и зря… — Ханнес попытался заглянуть Мяу в глаза, но тот сидел к нему боком и на слова хозяина даже ухом не повел. — Зря ты сердишься. Ты просто-напросто избалован… И у Эне, и на хуторе Пыдра, и в Кээте, ну, я мог бы назвать тебе сто мест, где кошки в ночное время — на улице. А ты из-за какой-то одной ночи, нет, из-за половины ночи, устраиваешь скандал, — тут Ханнес почувствовал, что ведет себя нечестно, просто-напросто пытается выйти сухим из воды. В конце концов он сам, и уже с самого начала, приучил Мяу ночевать дома…
Ханнес посмотрел на кота с удивлением и даже с некоторой тревогой. Такого еще не случалось, чтобы в то время, когда он, Ханнес, ест, Мяу сидел бы в стороне да еще не обращал бы на него никакого внимания, даже не смотрел бы в его сторону. Похоже, тут одними извинениями не отделаешься. Придется, наверное… Да, если люди с этим свыклись, если задабривание и подкуп превратились, так сказать, в обычное средство общения, то почему бы в таком случае и кошкам…
Он поднялся из-за стола, взял с края тарелки ломоть ветчины и положил на пол перед котом. — Возьми, ну, возьми же! — Кот наклонился, понюхал, поднял голову, посмотрел в пространство, словно обдумывая что-то, взглянул разок на Ханнеса — не в упор и не пытливо или вопросительно, а так, словно бы мимоходом — и лишь после этого вновь склонился над куском ветчины, принялся его грызть.
— Ешь, ешь! — сказал Ханнес.
Ханнес вновь сел за стол, посматривая на Мяу, ест ли тот ветчину.
— Откуда мне было знать, что ты как раз ловишь мышонка, — произнес Ханнес. — Откуда мне было знать, что ты занят именно этим важным делом. Ну, остался без добычи, словно пес без сладкой кости… А, чего уж, признаю — моя вина… Так ведь я пытаюсь ее загладить. Мышей я для тебя ловить не стану, пойду принесу свежей рыбки, — Ханнес поднялся и отнес коту второй ломоть ветчины. Он не стал говорить ему, что так или иначе собирался зайти на рыбпункт, и вовсе не ради Мяу. Ханнеса самого уже два-три дня томило желание поесть свежей рыбы. Но зачем Карле знать об этом!
Когда они оба были уже на дворе, Ханнес вспомнил еще кое о чем (ведь вот, все время в голове держал, а тут вдруг забыл!). Он пошел назад в кухню, налил молока в пустую, специально для этого предназначенную консервную банку из-под килек, отрезал кусок хлеба, намазал его салом и засунул все это под скамейку возле двери.
Было похоже, что Ханнес собирается вернуться домой не так-то скоро.
Ханнес обогнул дом и зашагал прямиком по тропке. Длинные прошлогодние стебли пырея, полевого хвоща и ярутки полевой шелестели под его резиновыми сапогами — другим он помогал заготавливать сено, а траву возле собственного дома не смог, не захотел скосить! Тропка вывела Ханнеса к шоссе, и в конце концов, спустившись под гору, он вышел…
…к рыбному пункту и остановился перед дверью желтого вагончика (вагончик был доставлен сюда шефами, строителями мола и пристани, поначалу — для своих работников, чтобы им было где приткнуться, приготовить пищу и поспать; но за время строительства мола и причала шефы с рыбаками побратались, так что в итоге уже и не осталось чужих, все были своими; когда же одни «свои» закончили наконец работу и с тракторами, с бульдозерами и с экскаваторами собрались в обратный путь, то этот старый жилой вагончик просто-напросто оставили другим «своим») — да, Ханнес остановился перед входом в вагончик и прежде, чем нажал дверную ручку, услышал внутри него гул мужских голосов, а точнее, одного голоса, голос этот был знаком Ханнесу, и Ханнес, еще до того, как вошел, знал, что в вагончике находится его сосед Хельдур, — то ли тоже забрел сюда в поисках рыбы, то ли бог знает по какой надобности, то ли просто проводил время. Так что, когда Ханнес отворил дверь и переступил порог, для него вовсе не было открытием, что Хельдур сидит за столом, а если что и было открытием, так скорее присутствие других: Антса и Таави, и Рауля, который, как и Хельдур, был трактористом, — мужчины сидели за столом, хотя на столе не было ни бутылок, ни вообще чего-нибудь; бутылки либо уже были опустошены, либо еще находились на пути из магазина, первое предположение казалось более верным, по всему было видно, что сидели здесь уже долго: помещение наполнял сизый дым, воздух был спертый, так что Ханнес закашлялся, лица у мужчин были красные (правда, причиной этому мог быть и холодный ветер, в особенности у возвратившихся с озера), кроме дыма пахло еще рыбой, дегтем, мазутом, бензином — так что уже по запаху можно было определить, какого сорта мужчины здесь собрались.
— …только тебя тут и не хватало… — произнес Хельдур, не отрываясь от беседы, как бы мимоходом, лишь затем, чтобы дать знать, что Ханнеса приметили и узнали, и продолжал прерванный разговор: —…я сказал: «Какого хрена тебе еще надо, я целый день распахивал этот чертов луг, два раза меня вытаскивал Рауль, два раза я его выволакивал, я потел и копался в грязи, а вечером еще рыбакам пахал под картофель… Надо ж, в конце концов, человеку хоть чуток дух перевести…» Верно ведь, Рауль, я ей так в открытую и сказал, можно ли сказать еще яснее? Неужто мне надо было пойти еще дальше, неужто я должен был сказать и о том, что я три года не отдыхал, ежели в колхозе после того, как ты им накланяешься, и дадут когда выходной, так он оборачивается домашним рабочим днем, а когда ты приходишь домой после работы, тебя ждет еще с десяток дел, и отложить их нельзя… Неужто я должен был так напрямки и сказать ей, что я — вечный раб при работе? — вопрошал Хельдур, обращаясь к Раулю. И Рауль ему ответил — Нет, не должен был, она озлилась бы и того больше, а в ней и так было под завязку ее праведного гнева! — Но Хельдур оставил слова Рауля без всякого внимания и продолжал. — Но даже скажи я ей это, думаете, она перестала бы браниться? Как же, держи карман шире! Бабы уж отроду такие, выбьют тебя, как старый тулуп… Нет у них никакого уважения к человеку, ты с утра до вечера работай и тебе же еще говорят: «Ну что это за работа — сидишь да за руль держишься!» Оно, конечно, сидеть-то я и впрямь сижу, но эта работенка похуже, чем у того, кто беготней занят, при нашем-то сидении нервы без передыха натянуты, как тросы, когда ты трактор напарника вытаскиваешь. Гм! Что по сравнению с этим — выгребать навоз из-под коровьего зада?! Санаторий, а не работа!
Хельдур перевел дух — все, что он успел наговорить, он выложил на одном выдохе. Рауль, умевший в любой ситуации оставаться товарищем, другом и напарником, воспользовался паузой и быстро добавил:
— Ты ведь сказал ей яснее ясного, что отдохнешь, поговоришь малость и придешь чин чинарем домой, чего ей еще было надо?
Возможно, Хельдур переводил бы дух еще некоторое время, но слова Рауля подлили масла в огонь, Хельдура охватил справедливый гнев, и накопившаяся злость вновь закипела в нем.
— Точнехонько так и было! Я дал свое слово, слово мужчины, дескать, чуток передохну, потом заведу трактор и прикачу прямиком домой. А она… — В голосе Хельдура зазвучали такие низкие басовые ноты, что если у Ханнеса и оставалась еще хоть капля сомнения, о ком идет речь, то теперь и она рассеялась. — …а она мне: «Ты что, запамятовал, нынче проходит месячник безопасного движения, по дорогам инспектора шныряют, а ты и сейчас уже набрался! Что ж после-то будет!»
— И разве я не сказал ей, — снова вмешался Рауль, — что после не будет ничего особенного, что мы уже все, что у нас было, выпили, посидим да поговорим немного просто так…
Но Хельдур все так же не слушал Рауля.
— А что она мне говорит? «Добро, мне тоже передохнуть надо, так и я посижу».
— И впрямь села! — снова подтвердил Рауль.
— Да, села! Но — как? Уселась в углу возле печки, уселась, словно палку от метлы проглотила, ни тебе словечка, ни полсловечка. Я ее знаю, она бы так и до утра просидела. Что это за отдых — глядеть на свою озлившуюся жену! Похуже любой работы!
— Увольняйся-ка ты лучше да переходи к нам, стал бы вместе с нами рыбу ловить, — предложил Таави. — Сядем в лодку да уйдем на озеро, туда следом за тобой никакая жена не заявится.
Хельдур ничего не ответил, мысленно он все еще был во вчерашнем дне. А может, он не счел предложение Таави достойным ответа. В глубине своего честного и верного сердца он знал, что никуда не перейдет, знал, что прирос к своему трактору, точно так же, как Таави и Антс — к своей лодке, к своим мережам, к своему озеру. А разговор разговором, просто-напросто ты зол и должен свою злость выговорить; и ты проклинаешь на чем свет стоит свой трактор за то, что он не заводится, проклинаешь на чем свет стоит свою жену за то, что не разрешает тебе посидеть с приятелями, начальство за то, что не дает тебе выходного, и, наконец, самого себя, за то, что ты такой рохля… Да что там говорить, проклинаешь даже своих предков вплоть до Адама, — ведь он тоже был таким же рохлей, позволил Еве обвести себя вокруг пальца… А утром следующего дня снова залезешь в кабину трактора, заведешь мотор, поедешь на работу. А еще на следующий день то ли из-за угрызений совести, то ли подлизываясь, пойдешь вместе с женой на ферму, где она работает, поможешь выгребать навоз, поможешь поднимать бидоны, поможешь закладывать в кормушки солому и сено.
Все это Хельдуру было очень хорошо известно заранее, да как ему было и не знать, ведь такое случалось не единожды. Разве что сегодня было сегодня, а не завтра, и сегодня у него на сердце накипело и надо было выговориться.
Оттого-то он с таким удивлением и посмотрел на Ханнеса, когда тот сказал:
— Никак не возьму в толк, на что, собственно, ты сердишься. Ну хорошо, пришла за тобой, увела тебя от стакана с водкой домой. И правильно поступила или, как пишут в газетах, вовремя подоспела.
Хельдуру следовало предвидеть, что Ханнес вступится за Эне, как делал это и прежде, и все же это заступничество было до того неожиданным, что Хельдур в первый момент не нашелся что сказать, кроме:
— Да-а, тебе хорошо говорить, у тебя жены нет. А если бы ты знал, что еще она мне дома наговорила! Я, дескать, жеребец. А что еще она насчет жеребца выложила!..
Ханнес вообще-то был не очень скор на догадку, но тут он вдруг смекнул, что — если прибегнуть к судейскому языку — защита ненароком проболталась.
— Постой, постой, у вас там, похоже, и девки были или нет? — спросил Ханнес.
— Ну, были, — признался Хельдур. — А что с того, мы же не в кровати с ними лежали.
Разумеется, Антс, как можно было предвидеть, поспешил Хельдуру на выручку.
— Все как одна девки свои в доску, да и Сирье, нешто она чужая?
— Какая Сирье? — переспросил Ханнес. — Пикканусе, что ли?
Хельдур молчал, за него ответил Антс:
— Да, Сирье Пикканусе… Тоже пришла подряжать нас, чтоб мы ей огород вспахали. Хельдур просто так, заради шутки, подхватил ее да и усадил себе на колено, откуда ему было знать, что Сирье так там присидится, уж и слезать не захочет…
— Стало быть, когда пришла Эне, Сирье все еще сидела у Хельдура на коленях, так? — продолжал расследование Ханнес.
Хельдур уже взял нить разговора в свои руки:
— Ну, на коленях, и что с того?! Мне от этого не было ни холодно, ни жарко… Я этому сидению Сирье Пикканусе на моих коленях даже не придал никакого значения. А она: жеребец да жеребец!
Ханнес от души расхохотался.
— Ты не придал, а Эне придала. Женщины в таких вопросах очень чувствительны. И чего ты из-за этого расшумелся! Ну и ответил бы ей: дескать, ты мерина себе в мужья хочешь, что ли? Эне расхохоталась бы, тут и ссоре конец. Даже если бы она и не засмеялась, так все равно замолчала бы, уж это точно.
— Как же, заставишь ее замолчать, — возразил Хельдур. — А ты мог свою жену утихомирить, когда ей поговорить да поругаться приспичивало?
Это был жестокий ответный удар.
Они, все присутствовавшие здесь, знали, и знали от самого Ханнеса, что он был холостяком вовсе не из принципа, он дважды пытался основать семью, дважды был женатым человеком; в первый раз это кончилось трагически (жена умерла при родах, унеся с собою в могилу и ребенка), вторая жена Ханнеса во время его длительного морского рейса перебежала под крылышко более оседлого мужчины. Они знали — все из того же первоисточника — даже такую интимную подробность: вторая жена согласна была делить себя между двумя мужчинами, это было вовсе не так тяжело, как может показаться со стороны, ведь он, Ханнес, проводил большую часть времени вдали от дома; так что именно Ханнес сказал последнее и решающее слово: «Если тебе с ним лучше, так и живи у него». Жена от слов мужа немножко погрустнела и наконец ответила: «У меня и к тебе тоже душа лежит… Если бы ты бросил море, так я бы у тебя осталась…» Они, дьяволы, знали даже и то, что ответил ей Ханнес: «Нет, море я не брошу, так что иди себе к другому…» И как глаза жены увлажнились, но довольно быстро высохли, как только Ханнес сказал, что брать он ничего не собирается, пусть все — и мебель, и машина, и телевизор, и квартира — остается жене…
Да, они, дьяволы, знали о Ханнесе слишком много, потому-то они и были уверены, что теперь Ханнес ни за что на свете не возьмет под свою опеку ни одну женщину, не станет женским адвокатом.
— У меня не было такой надобности — заставлять свою жену молчать, — сдержанно отпарировал Ханнес.
— Чего ж ты с нею разошелся? — спросил, нет, удивился Хельдур.
— Может, оттого и разошелся, что мы никогда не ссорились. Может, оттого и разошелся, что не увел ее, когда она сидела на коленях у чужого мужчины, а она в свой черед не увела меня, когда я чужую на своих коленях держал.
Ханнес, конечно, знал, как все случилось на самом деле, но что ему оставалось, если Хельдур, его сосед Хельдур, которому принадлежала Эне, загнал его в угол. Это была дуэль — словесная, без оружия, но все же настоящая дуэль.
Хельдур тоже, видимо, понял это, он собрал в кулак всю свою выдержку и находчивость, использовал в неожиданный момент.
— Ну что ж, ежели тебе нужна жена, которая умеет хорошо браниться, так возьми себе Эне. Я, видишь ли, наоборот, не уважаю такую, кто ругается…
— Вот как, а на суде ты то же самое скажешь? — спросил Ханнес.
— На каком суде?
— Ну, если развод захочешь получить…
Так — теперь уже Хельдур был загнан в угол, посмотрим, как он вывернется! Белки его глаз были налиты кровью, но вовсе не от злости и не от азарта борьбы: просто он две недели подряд развозил на поля бочки с аммиаком. И хоть правила по технике безопасности он и соблюдал, испарения аммиака все равно были во вред его здоровью, — далеко не каждый смог бы работать с этим устройством; он, Хельдур, мог, но глаза…
— Ах на суде… Ах при разводе… Ну, скажу — не сошлись характерами. Ежели и что другое не сходится, все равно все всегда говорят, что характеры. А ты что сказал или придумал что-нибудь поумнее?
— Я сказал — из-за того, что нет ребенка, — ответил Ханнес и при этом как-то по-доброму жалостливо посмотрел в воспаленные глаза Хельдура. Словно бы догадался, словно бы знал, что теперь он нанес противнику последний, смертельный удар, что теперь противник будет повержен… Ханнес выиграл поединок, однако в его взгляде не было и намека на торжество или удовлетворение победой, лишь сочувствие.
— Куда этот чертов Педра провалился? — произнес Таави, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Я ж говорил, не посылайте Педру, ему Мелаани раньше чем в четыре не отпустит, по новым правилам, — отозвался Антс.
— Пошли свинью срать, так сам иди подтирать! — выругался Хельдур. — Пойду-ка я, право, заведу свой тракторишко да съезжу поглядеть, где он застрял.
Никто из присутствовавших не обращал больше на Ханнеса внимания, даже не смотрел в его сторону, словно его и не было вовсе.
— Ох-хо, чертова жизнь, как говаривал мой бывший капитан Мяу! — Ханнес счел за лучшее отступить вместе с остатками своего достоинства. — Антс, может, у тебя найдется чуток рыбки, надо бы кошке кинуть, — обратился он к рыбаку.
— Столько-то найдется, — ответил Антс и словно бы нехотя поднялся с места, чтобы пойти к лодке.
Ханнес надел на голову свою серую клетчатую кепку, старую, но еще сохранившую благодаря пуговичке на макушке заграничный шик; (Кто не поленился бы, тот мог бы внутри нее на ободе увидеть яркую марку с надписью «Made in USA». Во время долгих морских рейсов Ханнесу удалось побывать и в Нью-Йорке, кепка была единственным напоминанием об этом городе; Ханнес приметил кепку в витрине одного из магазинчиков на Бродвее и купил за полдоллара, оставшиеся семь с половиной долларов он потратил на жену — тогда он еще верил, что сумеет удержать ее при себе подарками); Ханнес запахнул куртку и вышел из вагончика следом за Антсом.
Таави подождал, пока они отойдут достаточно далеко, и сказал Хельдуру:
— Смотри, как бы Ханнес и впрямь не отбил у тебя жену…
И Хельдур быстро отозвался, так быстро, будто ответ был у него уже давно наготове:
— Ну уж нет… этого не будет!
Уже возле лодки Антс спросил:
— Ты что, хотел для себя рыбы, а про кошку сказал просто так?
— Нет, все же о кошке думал. Но если у тебя есть побольше, так дай и на меня тоже! Разве это дело — я должен смотреть со стороны, как кошка рыбу ест!
Не говоря ни слова, Антс подошел к отсеку в носовой части лодки, откинул крышку, извлек оттуда примерно полукилограммового судака и такой же величины щуку.
— Сколько будет стоить? — поинтересовался Ханнес.
— Ну чего ты спрашиваешь, — ответил Антс чуть ли не сердито. — Бери и будь спокоен. Мне опять твоя помощь понадобится, когда начнется заготовка дров.
— Спасибочко! — поблагодарил Ханнес, засовывая рыбу в рюкзак. Но все же не удержался и добавил:
— У Хельдура, похоже, настроение сегодня хреновое. Похоже, продолжит…
— Так не ты ли ему и подправил настроение, — уколол Антс Ханнеса.
— Выходит, что так, — согласился Ханнес.
На дороге ему никто не встретился, лишь…
…возле магазина попался ему кээтеский Ээди.
— Ого, сто лет тебя не видал! — крикнул он Ханнесу. — Как поживаешь?
— Да все работаю, все работаю, — ответил Ханнес.
Ээди снял со спины свой заплечный мешок и положил его на крыльцо магазина; глядя на Ээди, снял свой полупустой рюкзак и Ханнес и положил рядом.
— В совхозе, что ли? — спросил Ээди.
— Нет, не в совхозе. В лесничестве. Был на лесных посадках, а теперь прореживаю.
— Неужто земля в лесу уже оттаяла! — сказал Ээди с удивлением.
— Куда там, местами все еще твердая, хоть топором руби, — уточнил Ханнес. — Но саженцам это не помеха, идут в рост, как ни в чем не бывало. Очень-то тянуть с посадкой нельзя, не то земля высохнет раньше укоренения. Тогда вся работа пойдет насмарку…
В то время как Ханнес объяснял это, Ээди успел извлечь из кармана ватника бутылку и снять с нее пробку.
— Примем-ка помалу лекарства! — Он протянул бутылку Ханнесу. — Я обещался мамуле принести, но приложиться-то можно.
— Раз обещал, так стоит ли? — засомневался Ханнес.
— Прими, прими! — настаивал Ээди. — У меня прокладка в кармане, потом чин чинарем закупорим.
«Если я сейчас выпью, — подумал Ханнес, — то должен буду тоже купить бутылку, как принято среди честных людей. А если я куплю одну бутылку, то запросто может случиться, что потом куплю еще и вторую…»
— Так и быть! — Ханнес протянул руку к бутылке, испытывая в душе злость то ли на себя, то ли на Ээди, то ли еще на кого — даже голос у него стал недовольным.
— Только погоди чуток, пока я в магазин схожу.
— Лады, я подожду! — быстро ответил Ээди с видом заговорщика. Наверное, он понял, что Ханнес — человек честный.
Когда Ханнес вышел из магазина и Ээди увидел его разбухший и отяжелевший рюкзак, он, будто жалеючи, повел такую речь:
— Что это мы посередь дороги стоим, давай-ка лучше пойдем ко мне. Мамуля меня ждет, а станем мы тут заводиться, поди знай, в какую чертову дыру нас в конце концов занесет.
Такое предложение было для Ханнеса несколько неожиданным. Ему и прежде случалось выпивать за компанию с Ээди (или, как говорил Ээди, принимать лекарство), но каждый раз это происходило либо на лоне природы, либо у самого Ханнеса, либо еще где-нибудь, но в доме у Ээди он еще не бывал.
«Отыди от меня, сатана!» — сказал, нет, подумал Ханнес. Но сразу же внутренне усмехнулся своей мысли: если сатана и впрямь лицом и деяниями похож на Ээди, то он не более чем жалкий мужичонка, тощий и щуплый. Единственное, что в данном случае подошло бы князю тьмы, так это голос Ээди — резкий, надтреснутый бас.
— Так и быть, если только твоя мамуля не рассердится….
— Она рада, когда гости приходят.
Мужчины без лишних слов отправились в путь — назад по той же дороге, откуда Ханнес только что пришел. Вначале шагали по песку через государственный лес, потом через поле, правда, уже вспаханное и засеянное, но все еще белесо-коричневое, без единого зеленого росточка. Затем они свернули в кээтеский бор, где в прежние времена жена Александера Кээте, образованная городская госпожа по имени Ильдекаарт, совершала вечерние прогулки, обутая в высокие желтые сапожки, с плеткой для верховой езды в руках. Да, с той поры прошло добрых сорок лет, да еще и с хвостиком… Теперь же этой дорогой шагали двое мужчин, вид у них был более чем будничный, и ни один из них не знал ничего толком ни о кээтеской Ильдекаарт, ни о ее желтых сапожках, а если что и знал, то лишь понаслышке. Они не заметили даже и того, что прошли через кээтеский заливной луг, прежде чем выйти к кээтескому дому, крыша которого виднелась между старыми липами (липы тоже были еще голые, они словно бы ждали приказа, чтобы разом, за одну ночь высунуть из почек зеленые язычки листочков); в отведенном под ригу конце дома и проживал Ээди со своей семьей.
По дороге Ханнес и Ээди поговорили о том, о сем, но все о своих собственных, а не о кээтеских делах (да и что за дела еще могли быть здесь у Кээте, если осенью сорок четвертого он отбыл, прихватив с собою Ильдекаарт и белую лошадь по кличке Тилу, а в придачу и охотничье ружье на всякий случай, — отбыл перво-наперво в Пярну, затем в Германию, затем в Америку, где он теперь и проживал).
Если Ээди нужны прутья для метел, сказал Ханнес, то пусть приходит за ними — в молодом лесочке за горой Мейеримяэ наберется несколько возов. Ээди ответил, что да, он возьмет, хотя совхоз и платит за метлу на две копейки меньше, чем давали в колхозе, но вязать все же можно…
Когда мужчины, доверительно беседуя, подошли наконец к кээтеской риге, Ханнес остановился и сказал:
— Чего мы эту наполовину выпитую бутылку будем вносить в дом, вытащу-ка я лучше целую.
— Вообще-то мамуля ворчать уже не станет… Ну да пусть будет так…
И приятели — Ханнес впереди, Ээди позади — вошли в кээтескую кухню.
— Видишь, мамуля, я сказал, что скоро вернусь, разве обманул? Да еще и гостя привел! — обратился Ээди к жене.
Низкорослая смуглая Альвийне — она хлопотала возле плиты, варила картошку свинье — подняла голову, и по ее лицу пробежала тень улыбки — похоже, она ничего не имела против гостя. (Правда, вскоре Ханнес заметил, что женщина была возбуждена, словно кого-то или чего-то ждала, а несколько позже он и узнал, что именно ждала Альвийне.) Мужчины присели на край скамейки возле кухонного стола, окутанные запахом варящейся свиной картошки, которым с незапамятных времен, с тех самых пор, как в Эстонии начали выращивать картофель и держать свиней, были пропитаны хуторские кухни — их бревенчатые стены, закопченные потолки, половые доски… во всяком случае, так обстояло дело здесь, в деревне Коорукесте, где не было хуторов с черными, предназначенными специально для надобностей скота, кухнями; даже тут, в доме Кээте (настоящее название хутора — Татрик), хотя здешний хозяин когда-то и славился по всей волости своими девяноста гектарами угодий, из которых тридцать было чистой пашни, — даже здесь картошку для свиней варили в большом котле все на той же кухонной плите, на той самой плите, возле которой теперь хлопотала Альвийне, время от времени с беспокойством поглядывая на стол, где красовалась бутылка «Экстры». Ханнес истолковал беспокойство Альвийне по своему разумению, он взял со стола бутылку, вначале в правую руку, затем в левую, сковырнул задеревеневшими от работы большим и указательным пальцами жестяной язычок пробки, сорвал ее с бутылки и огляделся, во что бы налить. На лоне природы дозволительно, и даже предпочтительнее, с бульканьем пить из горлышка бутылки, но если ты вежливенько сидишь в кухне и в обществе дамы, то это не годится. Альвийне заметила взгляд Ханнеса, прошла к кухонному буфету, отыскала там чайный стакан и с видимым сомнением поставила его на стол.
— У нас были и рюмки, да все они перешли в лучший мир, — сказала она, словно бы извиняясь.
— Эта беда — не беда, — ответил Ханнес, в свою очередь как бы утешая ее. — Возле одного корыта много добрых поросят помещается, ежели корыто большое.
— У нас вроде бы никто никакой дурной болезнью не страдает, — поддержал Ханнеса Ээди.
Ханнес наполнил стакан на три четверти, наливал специально так, чтобы водка лилась с бульканьем, чтобы вышло праздничнее. Затем поставил бутылку на стол, поднял стакан и протянул Альвийне.
— Ну, хозяюшка, хлебни!
Слегка застеснявшись, Альвийне приняла стакан, сдвинула левой рукой головной платок к затылку и только после этого пригубила.
— Вам и закусить-то нечем, сейчас я соберу. Ээди, ты чего-нибудь добыл в магазине или не удалось?
— Так ведь не всякий день колбасный… Сыру принес.
Ээди отлучился, чтобы снять с себя ватник, и вскоре — в одной руке сигарета, в другой пепельница — вернулся к столу и расположился рядом с Ханнесом.
Альвийне отыскала в заплечном мешке Ээди сыр, принесла из кладовки блюдечко с солеными огурцами, принесла из амбара ветчину на тарелке, поставила все это богатство на стол и сказала:
— Закусывайте, закусывайте, не то вас развезет, я-то сейчас не хочу, мне еще надо скотину накормить.
— У мамули сегодня беспокойный день, нигде себе места не находит, — сказал Ээди, глядя на дверь, за которой только что скрылась Альвийне.
— А что с ней, случилось что-нибудь? — спросил Ханнес из вежливости.
— Дочку ждет, больше ничего не случилось. Маарья должна сегодня домой вернуться…
Ээди, по-видимому, хотел поговорить об этом подробнее, он посмотрел на Ханнеса в ожидании, не спросит ли тот еще чего, но Ханнес превратно истолковал взгляд Ээди, — вновь взял бутылку, вновь наполнил стакан.
Они выпили за здоровье друг друга, водка, хранившая холод улицы, вызывала в теле дрожь, однако пошла хорошо. Пряный и, как это ни странно, все еще крепкий огурец разом снял во рту вкус водки, и вот появилось ощущение теплоты где-то под сердцем.
Ханнесу сделалось жарко, он рывком раздернул молнию куртки, снял с головы кепку и надел ее на колено. (Если бы он знал, что Александер Кээте, в доме которого они сейчас сидят, живет теперь в Америке, в городе Нью-Йорке, то он, Ханнес, не преминул бы отпустить шуточку и сказал бы: «Ну, в таком случае, он теперь тоже может купить себе кепку с такой пуговичкой!»)
— Стало быть, вот как вы тут обитаете, — не то вопросительно, не то утвердительно произнес Ханнес.
Это придало мыслям Ээди новое направление.
— Да, так мы тут и обитаем, две старые вороны.. — подтвердил он.
— Почтальон приносит пенсию на дом, в хлеву — корова и теленок, и подсвинок…
— Да, есть корова и есть подсвинок, — вновь подтвердил Ээди. И, слегка подумав, добавил: — Вообще* то, на жизнь грех жаловаться… Только иной раз, когда задумаешься, что за боль да муку пришлось пережить, так дрожь пробирает…
— Ты имеешь в виду то самое несчастье, которое с твоим сыном случилось? — спросил Ханнес.
— И это тоже…
— А что с ним, собственно, произошло, вроде бы погиб в аварии? Попал под машину, что ли?
Ээди помотал головой. — Да, Тойво и впрямь погиб через машину, но не под колесами.
Прежде чем начать рассказывать, Ээди прошел в комнату, порылся в шкафу, выдвигал и задвигал ящики, вернулся назад с бумажкой в руках.
— Погляди, тут все описано, что и как. Сотоварищи потом написали…
Ханнес взял с руки смятый, выцветший до желтизны, весь в пятнах, прошедший сквозь дождь, отчаяние и траур листок бумаги и попытался прочесть, что там написано. Но ничего путного из этого не вышло. Не потому, что написано было по-русски — с русским языком он бы сладил, — а потому, что буквы частично стерлись, частично расплылись.
Словно понимая это, Ээди стал сам рассказывать, сунув в руки Ханнеса фотокарточку сына. (Светлые волосы, брови дугой и так чертовски молод, что если бы не было веснушек, то для полноты впечатления их пришлось бы домыслить; кто бы мог подумать, что это — сын Ээди и Альвийне, но, может быть, и они сами в молодости тоже были такими же?!)
— Да, в этой бумаге все описано, как Тойво погиб… Один из его товарищей написал, когда вернулся с целины. Потом заехал к нам и привез еще вещи Тойво… Те, которые после него остались… И обо всем нам поведал…
И Ээди рассказал об этом событии так, как обычно рассказывают, когда со дня несчастья — каким бы удручающим, тяжелым и трагичным оно ни было — прошло уже много лет, и время, хотя и не стерло, но все же притупило боль утраты.
— Эта дорога, по которой они зерно возили, она шла меж горами. С одной стороны стеной стояла крутая скала… А с другой зияла глубокая пропасть… словно чертова могила. А на дороге были такие места, чуть пошире, где разъезжались. Только надо было угадать, когда появится встречная машина, и если ты оказывался там, на этом месте пошире, раньше, так должен был подождать… А тут и случись такое: один шофер не стал ждать, знать-то знал, что мой парень может с минуты на минуту из-за поворота дороги появиться… Поди разбери, то ли за длинным рублем гнался, то ли еще что… Не остановился, пер вперед — и все тут… Вот они и встретились на самом узком месте дороги… И случилось, — надо же было случиться! — что край этой бездонной чертовой могилы был справа от Тойво… Он умел водить и все такое, а тут прижался к самому краю дороги, чтобы встречной груженой машине легче было проехать… Не знаю, что там и как вышло — никто ведь того не видел, а этот единственный свидетель, этот, который в живых остался, вряд ли рассказал все, как было… Он ведь мог долбануть машину Тойво сбоку и случайно, когда проезжал мимо… Да, быстро полетела машина Тойво туда, в чертову могилу, ежели парень даже из кабины не успел выскочить… А внизу еще и полыхнула взрывом… Ничегошеньки от парня не осталось, хоронить-то вовсе нечего было…
— Понятно… — отозвался Ханнес. Он все еще держал в руках фотокарточку, все еще смотрело на него молодое, доверчиво улыбающееся лицо. — Черт побери! — чертыхнулся Ханнес (он поступил, как истинный эстонец: если сказать больше нечего, употребляешь это самое что ни на есть крепкое слово; не важно, что по сравнению с двух- и трехэтажными выражениями других народностей эстонский чертик кажется весьма легковесным — для больной души и это бальзам). — Один за длинным рублем гонится, а другой по его милости должен с жизнью расстаться!
— Да, не знаю, что за спешка такая у него была, — произнес Ээди, и в тоне его голоса не было ни обвинения, ни оправдания. — Но если начнешь думать, сколько я всего пережил, сколько лиха да горя повидал, так…
Он не успел договорить, в кухню вошла Альвийне и сказала:
— Слышь, старик, что ты пережил много, я знаю, но теперь тебе придется пережить еще кое-что: нужно вынести котел с картошкой. — Если со стороны Альвийне это и была подковырка, то вполне дозволенная, ведь Альвийне пережила ничуть не меньше.
— Я помогу, двоим мужикам такой котелок вынести — раз плюнуть! — предложил Ханнес.
Альвийне взглянула на часы.
— Может, автобус сегодня и не придет вовсе или как? — произнесла она.
— Не-ет, прийти-то он, паршивец, придет… Но опоздать вполне может, — высказал свое мнение Ханнес.
В хлеву, куда они отнесли котел, Ээди сказал:
— Мамуля ждет домой дочку. Маарья должна бы сегодня приехать, завтра ей снова на работу заступать.
— И далеко она уехала? — спросил Ханнес. И спросил вовсе не от большого интереса, а потому, что хозяева напустили вокруг этого дела какого-то тумана…
— Не знаю… — Ээди помотал головой.
— Как это не знаешь? Какая-нибудь цель у нее все же была, должна быть.
— Цель-то была, да неведомо где.
— Что же у нее за хлопоты?
— Мужа ищет…
— Мужа?!!
— Ну, этого, жениха, что ли…
— Вот оно что. Выходит, за какие-то два дня задумала жениха заполучить…
— Видишь ли, она все же знала, в какую сторону ей податься…
— Стало быть, он уже присмотрен?
— Присмотрен, ясное дело, присмотрен! Этот парень кантовался тут у нас, на стройке, штукатуром работал. А потом разругался с начальством вдрызг и умотал…
— Теперь я наконец-то все понял, — сказал Ханнес.
— Видишь ли, у них ребеночек заложен… Уже на четвертом месяце, и теперь надо бы отца…
— Да-а, теперь я и впрямь все понял, — повторил Ханнес. — Стало быть, ей все же известно, куда этот парень подался?
— Вернулся, откуда прибыл.
— А письма не прислал, что ли?
— Так не у всякого письма легко пишутся. У него вообще-то золотые рабочие руки, а карандаш или там ручку держать — не больно-то привычные.
Ханнес промолчал. Он не хотел говорить, что ему вся эта затея кажется весьма сомнительной. Если уж разыскивают парня (через газету или еще каким путем), из тех, кто уклоняется от своих отцовских обязанностей (именно отцовских, а не мужских!), то вряд ли есть надежда, что такой парень, пусть у него хоть раззолотые рабочие руки, сразу признает себя отцом, как только девица заявит, что он на пару с нею замесил тесто. Тем более что парень из этих краев уже улетел и даже письма девице не написал.
Было похоже, что и самого Ээди гложег червь сомнения.
— Может статься, он и не признает, что у них это на пару сработано… Что поделаешь… Я всякого лиха да горя хватил под завязку и с этим как-нибудь справлюсь, помогу малыша поднять.
Если прежде в рассуждениях Ээди и было что-то несерьезное, то на этот раз его слова прозвучали по-мужски.
— Найдет другого, — утешил Ханнес. — Женщины всегда находят другого, если у них такое желание возникает.
— Видишь ли, она у нас такая — она не всякого захочет…
— Вот как, ну, тогда…
Ханнес так и не сказал, что «тогда». Само собой понятно, тогда дело осложняется…
Когда Ханнес снова сидел в доме, вернее, в кухне, на своем прежнем месте (Ээди остался в хлеву крошить картошку для свиньи), Альвийне присела возле него для компании, все такая же полная ожидания, снедаемая беспокойством.
Ханнес был уверен, что ему предстоит еще раз выслушать ту же самую историю: как их единственная дочка (и единственная из детей оставшаяся в живых), их Маарья, отправилась на поиски мужа, и должна была сделать все быстро, обернуться за два дня, потому что на третий ей уже надо быть на работе…
И, действительно, Альвийне все это рассказала Ханнесу, и рассказ женщины был очень доверительным, будто перед нею — самый лучший друг…
— Ты небось удивляешься, что я пыо? — сказала, нет, спросила Альвийне. — Что закладываю наравне с мужиками. Женщин в таких случаях осуждают…
— Ну зачем же, — возразил Ханнес, — я ведь не сегодня родился.
Альвийне словно и не слышала слов Ханнеса, она разматывала нить своих собственных мыслей. — Я ведь поначалу, когда мы с Ээди жить начинали, не пила, Ээди другое дело — он-то прикладывался, по праздникам либо если кто в гости заглядывал… Да ведь без праздников или без гостей редкий день обходился!.. А после, когда дети подросли да забот с ними поубавилось, я тоже начала употреблять… Ну и что с того, мы ведь всегда людьми остаемся… — Женщина поднялась и сказала: — Пойду, помогу Ээди картошку покрошить, мы сейчас же и вернемся.
«Пора бы и мне домой идти, — подумал Ханнес, — надо еще печку протопить, да и завтра день будет». Но он никуда не пошел, продолжал сидеть у края стола, положив на колени сильные, загрубевшие от смолы руки. — Почему это Альвийне сказала, что они тоже люди? — рассуждал он. — Может быть, кто-нибудь ее унизил или просто из гордости…»
— Ну, мне пора уже и домой шагать, — сказал Ханнес, когда Ээди и Альвийне вместе вернулись в дом.
— Не уходи! — возразили они в один голос. — Не уходи, — повторил Ээди, — ты можешь у нас в первой комнате на диван лечь. Мамуля постель приготовит, и мы еще посидим.
Ханнес поколебался и согласился. — Так и быть, могу и остаться… Кабы меня дома кто-нибудь ждал…
И они посидели еще, Ханнес вытащил из рюкзака свежую рыбу, Альвийне ее поджарила, бутылка «лекарства» тоже появилась опять на столе. Они сидели еще довольно долго. Наконец Альвийне сказала:
— Папуля, помоги мне дойти до кровати, я устала…
Ээди поднялся, Альвийне оперлась на его согнутую руку, и они отправились в заднюю комнату — женщина шла расслабленной походкой, слегка пошатываясь, но с гордо поднятой головой; глубина темно-оливковых глаз Альвийне скрывала в себе вопросы, на которые не было ответа, — так же как скрывала их и ночь за окном, незаметно опустившаяся на землю, на лесную дорогу, на дома деревни и на людей, которые укладывались спать, завтра им снова предстоял рабочий день, и надо было восстановить силы, чтобы…
Ханнесу эта ночь не принесла никакой определенности, и утром…
…Ханнес, уже одетый, соображал, что ему делать дальше, идти ли прямо домой (ох уж это чужое горе, начни только ему сочувствовать, и оно разъест твою душу, будто ржа железо, в особенности если ты живешь, существуешь один…) — да, идти ли прямо домой, куда его вовсе не тянуло, или же выждать положенное время, отправиться в магазин и снова купить того же самого, что и вчера; тогда сегодняшний день стал бы повторением вчерашнего…
Был ранний утренний час, но все же не настолько ранний, чтобы люди еще не успели приступить к работе; более того, некоторые свою работу уже закончили; одна из них и пришла в дом к Ээди, чтобы поговорить по телефону, и находилась в соседней комнате.
«Хельдурова Эне!» — Ханнес узнал ее по голосу.
Ханнес прислушался, Эне разговаривала с начальством из конторы.
И не просто так разговаривала — это был деловой разговор. Насчет того, что у мерина слетели подковы, прежде одна, а вчера и вторая, теперь лошадь оскользается, может упасть и покалечиться… Пусть придет кузнец и подкует ее.
«Ох уж эти женщины, еще раннее утро, а они уже командуют!» — подумал Ханнес.
Из конторы ответили (это Ханнес понял по отрывочным фразам Эне), что у кузнеца срочная работа и пусть она, Эне, обходится без подков; много ли у мерина при ферме ходьбы, тем более что на двух копытах подковы еще целы. Эне же возразила, что кабы и впрямь у нее самой подков не хватало, она, так и быть, обошлась бы и без них. А мерину не легче от того, что две подковы еще держатся; человек и тот на своих двух ногах спотыкается, а это лошадь…
Эне говорила и возражала очень спокойно, Ханнес и прежде замечал, что она голоса ни с того ни с сего не повысит, даже когда разозлится. Только он становился по-особенному грудным, — слова как бы исторгались со дна души внезапными резкими порывами, как грозовые набеги среди лета: налетит гроза, окатит тебя и умчится своей дорогой, прежде чем ты сообразишь, что вымок до нитки.
— Ладно, ежели кузнецу недосуг ко мне с горы спуститься, так мы с Упаком сами к нему подымемся, — отрезала Эне. — Подъедем к кузне, небось выкроит минуту, чтоб две подковы прибить… Ладно, что мы по-пустому время переводим! Я подымусь на гору и не съеду назад, покуда кузнец мерина не подкует. Буду сидеть там хоть до завтра или до послезавтра! — Щелк! Телефонная трубка опустилась на рычаг.
Теперь Ханнес решил себя обнаружить.
— Доброе утро! Ты, никак, опять ссоришься! — произнес он, переступая порог.
— Доброе утречко! — ответила Эне. Она словно бы ничуть не удивилась, увидев Ханнеса в такой ранний час в чужом доме, наверное, ее мысли все еще были заняты кузницей и кузнецом. А может, она благодаря деревенскому беспроволочному телеграфу уже знала, что Ханнес провел здесь весь вчерашний вечер? Или же вообще не считала своим делом знать, чем Ханнес занят и где находится?
Нет, это все же было не совсем так! Вначале Эне и впрямь думала о своем, но вскоре она взглянула Ханнесу в лицо — правда, на одно мгновение, но зато очень внимательно. И этого мгновения ей было достаточно, чтобы все понять.
Эне сразу отвела глаза в сторону и в задумчивости уставилась в пол. Ханнес стоял и ждал, что же будет дальше, он словно догадывался, что Эне неспроста изучает пол, словно знал, что в этот момент Эне думает и решает также и за него, неспособного принять решение…
Так оно и оказалось!
— Ты что, тоже домой наладился? — спросила Эне.
Ханнес взвешивал, что ему ответить.
— И сам не знаю… — произнес он наконец. — Прикидываю так и эдак…
— Шел бы ты лучше к себе, — сказала Эне. Не навязчиво, лишь дала понять, раз у них одна дорога, так могли бы вместе и пойти. — На ферме мои мешки с комбикормом свалены. Помог бы мне их к дому доставить. Мужики вчера с центральной усадьбы привезли, а Эльдур только к ночи домой заявился, так мы за мешками-то сходить и не успели.
— Ну что ж, в таком случае пошли, — ответил Ханнес.
Он снял со спинки стула куртку, натянул на себя, надел на голову привезенную из Америки клетчатую кепку, взял изрядно похудевший со вчерашнего дня рюкзак, с которым ходил в магазин, и перебросил его через плечо; открыл дверь кухни, чтобы попрощаться с Ээди и Альвийне, но в кухне никого не было, и Ханнес вновь притворил дверь. В конце концов, он ничего не уносил отсюда, кроме чужого горя, а с ним можно было уйти и не попрощавшись.
— Ну что ж, пойдем! — сказал он Эне, ожидавшей его в прихожей.
Эне открыла дверь и вышла из дому. Ханнес направился следом и прикрыл дверь за собою. На крыльце он приостановился, глубоко вдохнул в себя чистый воздух. Пахло свеженапиленными сосновыми и еловыми дровами и куриным пометом — остро и пряно. Солнце, как видно, уже взошло, и его лучи, пробиваясь сквозь вату облаков, рассеивались на мириады мельчайших частиц, они наполняли пространство под облаками мягким молочным светом.
Ханнес кашлянул и поплелся вслед за Эне через кээтеский двор в сторону видневшейся поодаль железной крыши фермы. Эне обернулась — проверить, идет ли Ханнес следом, подождала, пока он с нею поравняется, и дальше они пошли рядом.
— Я-то думала, ты не больно-то захочешь мне помогать, — попросила без всякой надежды.
— Ну-у, — подал голос Ханнес. — Не каждый день выпадает счастье пройтись с молодой женщиной, упускать такой случай нельзя.
Эне отвела глаза в сторону, но уголки ее рта приподняла улыбка. Это придало Ханнесу — как-никак покорителю всех морей! — смелости продолжить:
— Ты не гляди, что я старый… Старый конь тоже овса хочет!
Он ждал, что же ответит ему на это Эне. Но, прежде чем дождался ее ответа, они уже дошли до фермы. Энда, вторая скотница, выехала им навстречу с телегой навоза. — Бог в помощь! — крикнули Эне и Ханнес хором. — Благодарствую! — ответила Энда и поглядела на Ханнеса с нескрываемым любопытством. — Ишь ты, в эдакую рань и уж кавалера подцепила!
— Не упускать же случай! Да и мужика без работы оставлять нельзя, сама знаешь — загуляет.
— Тяжелы ли мешки, по пятьдесят, что ли? — поинтересовался Ханнес, не обращая внимания на зубоскальство женщин.
— Видали героя, никак ты решил их на горбу тащить! — воскликнула Энда, хотела было что-то добавить, но сдержалась, из рамок не вышла.
Острый язычок Энды был хорошо известен Ханнесу, и он знал, вернее, догадывался, что она хотела еще ему сказать, дескать, добро, ежели ты сам-то до дому дойдешь…
Ханнес виновато улыбнулся, Эне поспешно сказала:
— Ни к чему силача из себя строить! Ты ж слыхал, я собралась гнать Упака в кузню. Тут поможешь навалить мешки на телегу, а дома — скинуть.
Пока Эне выпрягала лошадь из навозной телеги и впрягала в ездовую, Ханнес выносил мешки. Эне, правда, сказала ему, дескать, будем наваливать вдвоем, незачем тебе надрываться, но Ханнес в ответ лишь пробормотал — Тут и одному делать нечего! — Может быть, он решил справиться с этой работой в одиночку из-за невысказанной насмешки Энды, чтобы доказать, что ли…
Он вышел, неся мешок в охапке, кинул его на телегу, чуть задержался перевести дух и посмотрел, как Эне запрягает лошадь — ни одного лишнего движения; окинул взглядом и саму Эне, стоявшую рядом с лошадыо: высокая, стройная, прямая и такая деловитая… Ханнес подмигнул Упаку, который с любопытством на него поглядывал, и отправился за вторым мешком.
По пути Ханнес думал:
«Ох уж эта Эне, эта Хельдурова Эне… Нужна ей была моя помощь… Никакой помощи ей не было нужно! Небось вдвоем с напарницей мешки нагрузили бы, небось одна и сгрузить тоже смогла бы! А меня позвала с собою, чтобы от греха отвести. Решила свинью из огорода выпроводить!»
Он думал об этом без всякого раздражения, скорее с затаенной радостью и даже удовлетворенно, оттого что разгадал ее план.
Позже, когда они были уже в пути, — мешки лежали в задке телеги, а сами они сидели бок о бок на охапке сена, — и когда колеса телеги тарахтели в кээтеском ельнике, а Упак уже успел потерять всякую надежду, что сможет пробежаться в охотку (при ферме он мало двигался, а лошадь ощущает недостаток движения еще острее, чем человек), о том же самом заговорила и Эне:
— Завтра Эльдур будет дома, ты обещался прийти ему на подмогу, валить в лесу деревья, а кабы ты нынче остался у Ээди, так что из тебя завтра за работник. Начали бы опохмелку…
— Так вот почему ты сманила меня с собою! — произнес Ханнес.
— А с чего ж еще! — спросила, нет, сказала Эне.
В это время она с тревогой смотрела вперед — из-за поворота дороги доносилось тарахтение трактора. Упак тоже поднял голову. (Ну не странно ли, — он словно и не был лошадью космического века: боялся машин, боялся самолетов, а сильнее всего — тракторов.) Эне уже натягивала вожжи. И сразу же из матового сияния, образованного мириадами частиц от рассеявшихся солнечных лучей, словно гигантский жук, выплыл синий трактор «Беларусь». Он был с прицепом, на котором высился воз соломы. Эне остановила лошадь.
Тракторист, как видно, знавший повадки мерина с фермы, сбросил скорость и медленно прополз мимо, кивнув Эне из окошка кабины: дескать, полный порядок. У Эне не было времени даже покивать в ответ: как только трактор проехал, Упак рванул с места и понесся. — Куда тебя несет! — прикрикнула на него Эне и изо всей силы натянула вожжи. Но прошло некоторое время, прежде чем мерин уразумел, что нестись и впрямь некуда — трактор тарахтел уже далеко позади.
Они доехали до того места, где кончался кээтеский еловый бор и начинался березовый лес. Вчера, когда Ханнес проходил тут, он посмотрел, не распускаются ли уже почки. Даже сошел с дороги, даже наклонил ветку, чтобы разглядеть получше. Кээтеский березняк рос на обращенном к солнцу южном склоне, так что, если в окрестностях деревни Коорукесте какое-нибудь лиственное дерево первым выпускало листочки, то это происходило именно тут. Почки, правда, были уже большие, липкие и даже пахучие, но пока еще под броней бурых чешуек. Когда же Ханнес вновь отошел в сторону и взглянул вверх, на вершины берез, он увидел на фоне неба лишь чуть заметное красноватое колыхание. «Ждут дождя, — сказал он себе. — Снег сошел очень уж быстро, земля не успела напитаться влагой».
Да, так оно и было: снег сошел чересчур быстро, и земля осталась сухой; даже путного сокодвижения не было, правда, на пнях от спиленных зимою дерезьев выступила розовая испарина и муравьи сползались полакомиться ею, но когда Ханнес, работая в лесу, делал перерыв, чтобы перекусить, он мог спокойно положить свой бутерброд на пенек, хлеб ничуть не намокал снизу.
«Да, нужен бы дождь… — подумал Ханнес и теперь, взглядывая на вершины берез. — Прошел бы один хороший полоскун, не то чтобы ливень, а такой, поровнее, тогда бы к утру… Посмотришь вверх и увидишь — все макушки в зеленой дымке…»
— Дождик налаживается, что ли? — спросила Эне. Она словно прочла мысли Ханнеса.
— Да как сказать… — Ханнес не рискнул слишком уж обнадеживать Эне.
Они помолчали, глядя вверх на небо, оно было сплошь покрыто серыми тучами, об которые солнечные лучи разбивались на мириады осколков.
— Дождик позарез нужен! — сказала, нет, пожаловалась Эне. — Картошку когда еще посадили, сидит в земле и носа не кажет.
— У тебя небось в огороде полный ажур, все, что надо, посадила? — поинтересовался Ханнес.
— Что надобно, все посажено, — подтвердила Эне. — Глянь, какие руки у меня!
Эне зажала вожжи коленями и вывернула руки ладонями вверх. Ладони хранили следы долгой и тяжелой работы — в трещинах от воды и земли, в мозолях от вил и лопаты; на них был записан весь долгий, заполненный трудом месяц апрель со всеми его холодными и капризными ветрами…
— Красивые руки… — сказал Ханнес. — Работящие руки… — Ему захотелось взять их и погладить, но Эне словно бы угадала намерение Ханнеса, отдернула руки назад и ворчливо сказала — Ты что, насмехаешься?!
— Вовсе не насмехаюсь, говорю, что думаю! — возразил Ханнес.
Эне тоже посмотрела на свои руки, словно бы изучая, но не обнаружила в них никакой красоты и придирчиво спросила:
— Неужто тебе там, в чужих землях, не доводилось у женщин рук похоленее увидеть?
— Холенее, может, и доводилось, а красивее — нет, — стоял Ханнес на своем.
— Да не бреши ты! — Эне притворилась сердитой, хотя оснований для этого и не было.
«Да-а, к комплиментам она не привыкла», — подумал Ханнес.
— Куда тебя несет?! — снова прикрикнула Эне на Упака, хотя его никуда не несло.
Ханнес счел за лучшее изменить тему разговора.
— Неужели ты не боишься на нем ездить, ведь он тебя один раз уже завез в канаву? — спросил он. — Ну, в хлеву еще куда ни шло. Но на шоссе! Там машины и трактора снуют… Ты за жизнь свою не боишься?
— Иной раз и впрямь страх берет, — призналась Эне. — А что поделать, ежели ехать надобно.
Ханнес засмеялся, однако нельзя сказать, чтобы весело.
— Конечно, ежели тебе лошадиные подковы важнее жизни…
Они уже выехали на кээтеские покосы: поверх растущей по краям канав ольхи сквозь серое ненастье показалось жилье Эне: вначале крытая красным железом крыша хлева, затем дом, облицованный силикатным кирпичом.
— Ежели ты так печешься о моей жизни, так помоги мне Упака на гору до кузни погнать, — сказала Эне насмешливо.
— Помогу, а как же! — согласился Ханнес. Тут Эне сказала, что у нее еще уйдет чуток времени, надо обиходить скотину.
— Я тебе и со скотиной помогу! — пообещал Ханнес и подумал: «Помогать, так помогать!» К тому же…
…ему хотелось увидеть хлев Эне, куда он уже давненько не заглядывал.
Ханнес интересовался им не из пустого любопытства: строить этот хлев помогал и он тоже. Больше же всего сил вложил в цементирование фундамента и пола: словно спаренные быки, они с Хельдуром замешивали вдвоем раствор — и все вручную. Хельдуру не удалось достать бетономешалку, она как раз была занята в совхозном свинарнике (там заливали новый цементный пол, старый до того искрошился, что даже лошадь, хоть у нее и четыре ноги, могла упасть, а свинарка Айта однажды со злостью сказала: «Теперь мне бы надо выписать справку альпиниста, я что ни день ползала тут, по этим горным хребтам да пропастям, все-то из стойла в стойла, из стойла в стойло, да почитай что без всякого кислорода, да еще и навоз на телегу наваливала! — Такой тирадой Айта еще больше сама себя взвинтила и заорала: — Да что там бумага альпиниста, мне надо ордер выдать, ордер героя труда! — Услышав это, девчушка-зоотехник пискнула: — Правильнее говорить — «орден»! — Ордер али орден, мне все едино — хошь тот, хошь энтот мне ни к чему, первое дело, чтоб они пути починили, что мне за интерес этот ордер али орден заиметь, коли я с поломатой ногой в больнице лежать буду!»)
…так что одна бетономешалка была намертво задействована при свинарнике, другая же (точно так же намертво) при фундаменте начальника участка, Хельдур же не хотел ждать, поэтому он махнул на технику рукой. Ханнес, в свою очередь, поддержал его в этом, так и получилось, что они начали замешивать бетон вручную.
У Ханнеса еще и теперь было живо в руках то ощущение, которое появляется, когда ты размешиваешь цемент да песок лопатой, затем в середине этой груды делаешь выемку и заливаешь туда воду, — и какой чертовски вязкой и тяжелой становится тогда смесь, а ты должен эту тяжесть поворачивать так и эдак…
А может, у него просто-напросто уже заметно против прежнего поубавилось силы и выносливости? Может, он стал старым, более старым, чем он сам считал — не по бумагам, а по силе?
Да ведь он и был старше… но тогда и Хельдур тоже выглядел старее себя: и его рубашка тоже на лопатках и на ребрах заметно темнела от пота, и он тоже кряхтел, дескать, «ну и чертова работенка — замешивать бетон!»; чем дольше они работали, тем чаще стали устраивать перекур, — сидели, прислонившись спиной к стволу елки или же лежали, растянувшись на траве возле кучи гравия, не имея желания даже говорить, лишь лениво обменивались короткими фразами, вроде: «Гравия, пожалуй, можно класть и больше…» или: «Не знаю, довольно ли наклонен пол…»; или немногословно обсуждали, как лучше протянуть забор из железной сетки вокруг сада — не оставить ли старую яблоню снаружи, потому что «ни козы, ни зайцы обгладывать ее уже не станут…»; или же и вовсе молчали, поглядывая на машины, которые проносились по дороге, и каждая везла с собой какие-нибудь проблемы: проблемы отдыха на даче, проблемы заготовки лесных ягод и грибов… А то даже ни на что и не смотрели, ни о чем не думали, просто переводили дух, ощущая во всем теле непомерную усталость, зная, что вот-вот придется снова подняться, взять в руки лопату, Ханнес станет закидывать песок в ящик для раствора, Хельдур принесет к ящику мешок с цементом, принесет в охапке, словно подсвинка, перегнувшись всем корпусом назад, потом, крякнув, опустит его на землю, потому что мешок этот тяжел даже и для него, для молодого мужчины; опустит на землю, надорвет мешок сверху и выльет серую цементную муку в ящик для раствора — половину мешка зараз, потому что больше не помещается… И начнут они оба перемешивать лопатами белесо-желтый песок и серый цемент, ощущая в крестце и в спине боль, но боль эта всего лишь предупреждение: сбавь немного темп, тогда сможешь работать дальше — до тех пор, пока, наконец, над полом не опустится вечер, нет: пока, наконец, не настанет вечер; нет: пока, наконец, к вечеру пол не будет залит…
…это была работа, которую стоило вспомнить, и Ханнес справлял праздник этого воспоминания, когда с торжественной медлительностью переступал порог хлева и входил в сумеречное помещение — словно в церковь, сказал бы Ханнес, будь он верующим, но так как он верил не столько в бога, сколько в лес, то скорее — словно в старый еловый бор, где его охватывало точно такое же торжественное чувство, как иного в святом храме…
Хельдур, разумеется, уже давно выгородил стойла, а наверху, над овечьим отсеком, приладил жердочки для кур. А пол — ими зацементированный пол — держался крепко! Это было видно по дорожке, которая вела в черную кухню, а также и по краям желобка для навозной жижи, — основная же часть пола была закрыта подстилкой и навозом, навоз-то Эне в это время и убирала.
Одна из кур уселась Эне на плечо — и это была до того необычная и диковинная картина, что Ханнес забыл про пол и неотрывно смотрел на курицу и на Эне…
— Что ты опять на меня уставился? — спросила Эне, продолжая усердно работать вилами, курица же взмахивала крыльями, удерживая равновесие, и тихонько подавала голос — словно говорила что-то, нежно, по-дружески и… доверительно.
— Да уж, и в Америке я побывал, а такого чуда еще нигде не видел, — произнес Ханнес.
— Про что это ты?
— Чтобы курица сидела на плече у человека, словно мартышка…
— Она меня любит, потому… — сказала Эне так, словно говорила о совершенно обычной вещи.
Тут корова и бычок одновременно замычали, в гнезде закудахтала курица, петух закукарекал — весь хлев разом наполнился жизнью и голосами, словно ярмарочная площадь; Эне взяла было кусок мешковины, чтобы принести сена, но передумала и сказала Ханнесу:
— Мне еще надо навоз выкинуть, сходи-ка ты на чердак да принеси сена скотине.
Ханнес сунул мешковину под мышку и пошел за сеном, осторожно наступая на покосившиеся, но вообще-то еще прочные перекладины ведущей наверх лестницы, — осторожно потому, что он привык осмотрительно ходить по крутым и узким судовым лестницам: судно ведь раскачивалось и кренилось. Дом, правда, не качался и не кренился, но привычка была у Ханнеса уже в крови.
Идти пришлось мимо трубы и еще дальше, прежде чем он добрался до небольшой кучи сена.
Куча завалилась набок, от сена еще исходил слабый дух прошедшего лета — чуть сладковатый, он сквозил в запахе затхлости.
«Как-то нынче с покосом будет, удастся ли сено толком высушить, чтобы не сопрело», — подумал Хакнес, и это было странно — словно он сам был хозяином и ему приходилось заботиться о прокорме скота. Может быть, это оттого, что он помогал заготавливать сено, — и копнить, и подавать вилами на этот чердак.
Ханнес взял из кучи две охапки сена, положил на мешковину, стянул концы, закинул за плечо и спустился вниз, так же осторожно, как и поднимался наверх.
— Сено-то к концу подходит, — сказал он Эне. — Может, у тебя еще где припасено, над хлевом или в стогу?
— Нет больше, — ответила Эне, — если вскорости трава расти не возьмется, так голодать скотине.
— Земля ждет дождя, ты же видишь.
— Вижу, что дожидается… — сказала Эне; она вернулась к этому разговору лишь спустя некоторое время, когда они оба вновь сидели на телеге и уже довольно долго ехали в полном молчании…
…это было приятное молчание: тихий, размеренный шаг Упака, молчаливая погруженность в себя едущих на телеге людей и молчаливая мечтательность утренней природы. В небе так и не прояснилось, низко, чуть ли не над самыми их головами, висела сплошная серая масса туч, и когда Эне с Ханнесом проезжали вылинявшее поле с прошлогодней травой (точнее, это была не трава, а лен, местами стебли его стояли торчком, местами полегли, однако семенные коробочки чернели на всех без исключения стебельках, — поле походило на лес в миниатюре, по которому прошел порыв бури, а ведь не так-то и давно здесь просто рос голубоглазый лен, который совхоз по какой-то причине не убрал…)
…да, когда Эне и Ханнес проезжали на Упаке через поле поблекшего льна, молча сидя один подле другого на охапке сена, поверх которого была постелена цветастая полость, то облака, сплошь затянувшие утреннее небо, клубились над самой землей, так что на лице ощущали их прохладное влажное касание; только после того, как телега покатила между коричневыми стволами стоявших стеной сосен, облака поднялись выше и повисли на макушках деревьев, но стоило телеге свернуть в молодой березняк, и облака, окутывая Эне и Ханнеса, сразу же вновь опустились ниже, хотя и не так низко, как было над вылинявшим льняным полем;
…и лишь теперь Эне закончила свою мысль:
— …только самого-то его что-то не видать. Будто сглазил кто… Только дразнит, ан нет его и все тут…
Между началом и концом фразы было долгое молчание — по меньшей мере равное километру пути, — поэтому Ханнес не сразу сообразил, с чем именно связать слова Эне; лишь после некоторого размышления ему вспомнился предмет их недавнего разговора.
— Нет, он собирается, уже не один день собирается, — уверил он.
— Да, налаживается, что Хярман из нашей деревни оженится! — сказала Эне с легким укором, словно бы знала, какие трудности и препятствия мешали Хярману.
— Гляди, как бы уже сегодня не полило, — предсказал Ханнес, заглядывая сбоку в лицо Эне; Эне смотрела вперед, из-под края платка виднелись лишь выпуклость ее щеки, нос и серый глаз; этого было маловато, чтобы сделать вывод, верит ли Эне предсказанию Ханнеса. — Ну, если не польет, так по крайней мере заморосит…
— Ты что, Сельнин, что погоду предсказываешь? — произнесла женщина не то вызывающе, не то обиженно.
— Послушай, чего ты вдруг ни с того ни с сего надулась? — спросил Ханнес, он имел привычку разрешать все вопросы сразу и в открытую.
— Хочется поцапаться! — ответила Эне — как видно, и она тоже предпочитала говорить напрямую.
— Что? — Ханнес удивился. — Подраться, что ли?
— Во-во, подраться!
— С кем же, со мной, что ли? — Ханнес огляделся, словно бы ожидал увидеть на пустынной лесной дороге кого-нибудь, помимо них двоих.
— Да-а, с тобой! — ответила Эне и посмотрела в лицо Ханнесу, теперь в обрамлении платка виднелись два серых глаза и прядь черных волос. И когда Ханнес взглянул прямо в глаза Эне, он увидел, что они более чем серьезны и в них нет даже намека на шутку; когда же он посмотрел на женщину еще внимательнее, то заметил в глазах Хельдуровой Эне какой-то зеленоватый проблеск — они уже не казались серыми, а — зелеными с серым отливом. «Похоже, мне сегодня не миновать головомойки!» — подумал Ханнес, дальнейшие его мысли были прерваны, Эне вновь заговорила: — Что ты все околачиваешься в деревне, и ночью тебя дома нету, словно бродяга какой! — «Видали, пробирает, будто жена, а ведь она мне не жена и вообще никто!» — подумал Ханнес, но оставил эту мысль при себе — как это ни странно, ему было в известной степени даже приятно сознавать, что чужая жена пробирает его, словно она его собственная; в душе Ханнеса все прочнее обосновывалось какое-то необъяснимое спокойствие, оно возникло еще тогда, когда он помогал Эне таскать мешки; оно уже крепло, когда он увидел белую курицу на плече Эне, и когда ходил на чердак за сеном, и когда они с Эне ехали под низким, забитым облаками небом, которое прижимало все запахи, все звуки к самой земле, и слышался размеренный шаг Упака по подсохшей, уже слегка пылившей дороге — все это словно бы составляло единый ансамбль, у всего этого была единая мелодия, на что-то наводящая; на что именно, этого Ханнес не знал, может быть, узнает позже, а может, и никогда не узнает; это не имело значения: Ханнесу просто нравилось чувствовать эту мелодию, слышать ее, следовать за нею…
— Тебе небось не по нраву, что я был с Ээди? Не вообще, что я в деревне был, — а именно с Ээди. Разве не так?
— Да-а, не по нраву…
— Отчего же?
— Да разве Ээди мужик!
— А что за изъян ты в нем нашла?
— Он за работу не болеет. Коли в охотку — работает, а нет, так и не станет.
— Ведь он старый да и на пенсии, какой еще работы ты от него хочешь!
— И о скотине он не печется! Прошлым летом половину покоса оставил некошеным, а что и выкосил, так не застожил, а как выбрался застожить, так сено уж и сопрело. Диво было бы, кабы его скотина это сено есть стала, так и не ела, не то с чего б он по ночам к ферме повадился — сено да солому воровать. Мы-то все примечали, скотину его жалели, так давали хозяйничать, вида не выказывали, что все знаем…
«Опять сено! — подумал Ханнес. — Будто и говорить больше не о чем, будто вся жизнь состоит только из роста травы, косьбы и метания стогов, и… будто и человека следует оценивать только по тому, достаточно ли заботливо он стог мечет и сено на зиму запасает, и… будто и всю жизнь природы тоже следует оценивать только по тому, как трава растет и растет ли, и постоит ли вёдро после Янова дня или задождит». — Вот и Эне сказала со злостью, словно подвела итог:
— Какой это мужик, коли он о своей скотине не печется!
…и Ханнес опять глядел на Эне и опять видел лишь один синий глаз и черную прядь волос, выбившуюся из-под шерстяного платка; и Ханнес мог поклясться, что глаз женщины мерцал, точь-в-точь как сапфир (тот, что он своими собственными глазами видел в лондонском Уэст-Энде, в витрине ювелирного магазина мистера Мс Callany, но даже не приценился, и без того было понятно, что он, Ханнес, со своими двумя-тремя фунтами в кармане может этим сапфиром только полюбоваться);
…и Ханнес, которого это воспоминание вывело из задумчивости, произнес, не столько спрашивая, сколько утверждая:
— У него же, у Ээди, ног, считай, нету, как же ему за здорового тянуть?!
И Эне: — Как это ног нету, иной раз у него их даже четыре…
…Ханнес лишь усмехнулся, ишь ведь, нашлась что сказать; нет, эти женщины из Коорукесте в карман за словом не лезут, такую шуточку подбросят, острую да терпкую, что ни перца, ни корицы не надо — они найдут выход, всегда находили, из любого затруднения.
И Ханнес: — Так я ведь не о его телесных ногах говорю, я говорю о ногах его души, которые у него захирели и…
— Двоих сынов схоронил, — Эне не дала договорить Ханнесу до конца, — и сколь еще всего перетерпеть досталось. Так это он перемалывает ровно «отче наш» утром, и вечером, и в полдень тоже… Диво, что он сам не устал себя слушать!
И Ханнес: — Но ведь он и вправду пережил…
И Эне: — А ты, стало быть, поведал о своей жене, как она тебя бросила, и вы слезами обливались в обнимку…
И Ханнес: — Но ведь я не…
И Эне: — Или думает он, или думаешь ты, или думаете вы все, мужики, что только вы беду нюхали?! Я, может, тоже всякого перевидала, так разве же я стану про то по деревне звонить или жаловаться? Мне такое и в ум не придет!
И Ханнес, с подковыркой: — Когда же это тебя волны жизни захлестывали? Когда ты в мелиорации работала, что ли?
…потому что, если человек похваляется, что прошел огонь и воду, то должно быть и место, где все это было; по некоторым случайным оговоркам, а вернее, по умалчиванию и по выражению глаз Ханнес уже давненько стал догадываться, что когда Эне молодой девушкой работала в мелиорации, с нею тоже могло что-нибудь случиться — что-нибудь такое, чего не отнесешь к числу приятных переживаний.
Но Эне посмотрела в лицо Ханнесу все с тем же невозмутимым спокойствием и ответила:
— Разве не все одно, где или что точно я перевидела, может, я из-за смерти телки или подсвинка больше сердцем убиваюсь, чем Ээди по своему сыну.
…так она сказала, без сомнения, с бравадой, но Ханнес понял и то, что за ее словами что-то кроется;
…они оба замолчали и так, молча, выехали из низинного леса на поля, бурые, а местами и красноватобурые, придавленные низкими серыми небесами, которые пропитали все живое прилипчивой тоской чересчур долгого ожидания…
Правда, Эне было уже не до разговоров, ей пришлось крепко держать вожжи, дорога сворачивала к домам поселка, из любого двора, из-за любого поворота дороги мог вывернуться трактор или машина, а этот пес, этот мерин при хлеве, этот Упак, был такой несовременный… А может, век техники и ему испортил нервы?
Они доехали до ремонтной мастерской и…
…свернули во двор, там, словно большие майские жуки, гудели моторами два тракторишки, но они стояли на месте, и Упак не особенно испугался, лишь недоверчиво на них косился. Эне держала вожжи все еще натянутыми и направила лошадь мимо здания мастерской к старому сараю, возле которого были вкопаны пять толстых столбов. «Ага, подковочный стан!» — сообразил Ханнес. Если лошадь с норовом, ее ставят между столбами и подтягивают на подпругах, чтобы она наземь не кинулась.
Действительно, Эне подогнала Упака к столбам и сказала — Тпруу! — Упак остановился, Эне спрыгнула на землю с одной стороны телеги, Ханнес — с другой; Эне привязала Упака вожжами к столбу, Ханнес стоял, оглядывая двор мастерской.
Ханнес был тут впервые, прежде только проезжал мимо. Строение, где помещалась мастерская, сохранилось еще со времен колхоза, теперь оно было уже старое и выглядело как-то неестественно; вероятно, первоначально его соорудили меньшим по размеру, но когда машин в колхозе прибавилось, с обоих его концов сделали пристройки. Широченные двери стояли нараспашку, изнутри слышались удары молота и гудение компрессора. Обычный шум трудового дня.
— Ты постой возле Упака, — сказала, приказала Эне. — Я сыщу кузнеца, попробую его уломать, хошь в обед, а лошадь пускай подкует! — Она пошла через двор и скрылась за углом мастерской.
По двору изредка проходил кто-нибудь из слесарей. Некоторые поглядывали на Ханнеса, но так как он стоял возле лошади, особого интереса к нему не проявляли — глянут разок и идут дальше по своим делам. Как-никак их мир был иным, это был мир машин, и, по мнению этих людей, руки которых привыкли держать руль и которым приходилось усмирять разом несколько десятков лошадиных сил, эта одна-единственная лошадь и пригорюнившийся возле нее мужчина просто-напросто не стоили внимания.
Да и сам Ханнес тоже не стал совать нос в чужие дела, даже в мастерскую не вошел, чтобы разглядеть ее получше. Было время, — но откуда могли знать это здешние работники, — когда и он управлял, да не десятками, не сотнями, а — тысячами лошадиных сил, к тому же случалось, что и в штормовом море… Но настало другое время, и Ханнес отошел от прежних дел. А теперь и вовсе уже пошла такая пора, когда казалось, будто об одной живой лошади он заботится больше, чем обо всех железных да стальных лошадях, вместе взятых. Возле них нужны были другие, более молодые мужчины. Возле них и находились теперь другие мужчины, более молодые.
Была минута, когда шум работающих машин словно бы пробудил в душе Ханнеса какое-то знакомое чувство, но оно сразу исчезло. Он разглядывал двор, плотно утрамбованную поверхность земли в пятнах от масел и нефти… Тут во двор с невероятной скоростью влетело русское чудо[72], и Ханнес шагнул поближе к Упаку, чтобы тот не проявил норов. Но здесь, на этом дворе, даже Упак утратил свой темперамент — не шевельнул ни ногой, ни хвостом.
Вернулась Эне — голова высоко поднята, глаза сияют, и в них радость победы.
— Уломала, все ж таки подкует. Только придется подождать, пока он сварку кончит.
— Да кто же он — сварщик на полставки, что ли? — спросил Ханнес.
— Нет, все ж таки вполовину кузнец.
— Ну, если наполовину на нашей половине, так и быть, подождем…
Упака рискованно было оставлять одного, поэтому они договорились отлучаться по своим делам попеременно. Эне, к примеру, надо было зайти на почту, чтобы заказать баллон с жидким газом и заплатить по счету. Да и магазин был рядом, всего метрах в ста, поверх спины Упака видны были его большие оконные стекла с намалеванными на них морковкой и свеклой.
— Ежели есть захочешь, так столовая у магазина… — сказала Эне и вдруг попросила Ханнеса: — Может, ты, Аннес, выпросишь в магазине бутылку водки, я посулила Вангонену.
— Да… но… я бы с удовольствием, да только продавщица мне скажет: вы что, объявления не видите — продажа алкогольных напитков начинается с трех часов. Что же я ей отвечу?
— Я думала, тутошние продавщицы тебе знакомые, — сказала Эне, словно бы извиняясь.
— Нет, не знакомые. Мне как-то не доводилось выпрашивать вино в этом магазине. А почему бы тебе самой не пойти? Женщине дадут скорее.
— Мне они не дадут, — возразила Эне, и в голосе ее была глубокая уверенность. — Я однажды их обругала, когда они Эльдуру в рабочее время продали.
Эне огляделась, словно в надежде, не увидит ли она кого из знакомых, чтобы попросить помощи.
— Ладно, пойду попытаюсь, может, и выгорит, — сказал Ханнес.
— Будь добрым! — Эне обрадовалась, в ее серых глазах появились искорки благодарности.
В магазине Ханнес прежде всего ознакомился с обстановкой. Там в это время было несколько покупателей: покупатели хлеба — женщины и покупатели курева — мужчины. Одна молодая супружеская пара — во всяком случае, они казались супружеской парой — разглядывала ватники.
«Нет, сейчас ничего не выйдет», — подумал Ханнес и обратил свое внимание на банки с краской. Эмалевой краски было несколько тонов — и для стен, и для пола. Но водоэмульсионной, или латекса, не было видно. А Ханнесу требовался именно латекс — пора было подновить потолки в доме, на кухне потолок стал совсем черным от копоти. «Что надо, того нет, — подумал Ханнес недовольно. — А как было бы кстати — подвез бы прямо к дому на лошади».
Хотя мысль купить краску пришла Ханнесу в голову только что, уже в магазине, он испытал досаду, словно приехал сюда с Эне специально за краской и теперь был обманут в своем ожидании.
Тем временем почти все покупатели разошлись, только молодая пара все еще перебирала ватники. «Чего они их так долго сортируют, купили бы один, и дело в шляпе», — беспокойно думал Ханнес. Он пытливо и оценивающе поглядывал поверх полок с товаром на продавщицу, женщина была молодая, большеглазая, со свежим цветом лица, но темные круги под глазами выдавали усталость. Словно у матери, которая недавно родила и не высыпается по ночам — должна менять пеленки и укачивать младенца.
Именно такие женщины нравились Ханнесу.
«Ну вот, теперь еще и я стану ее беспокоить! — подумал Ханнес, сердясь на себя и на Эне. — А что, если…»— но он все же не ушел. Занялся изучением котлов и кастрюль, особенно подробно он ознакомился с так называемой кастрюлей-скороваркой. В инструкции говорилось, что мясное блюдо доводится в ней до готовности за двадцать минут. «Вот это да, какая экономия времени, все хозяйки должны бы пользоваться такой кастрюлей, мигом отвоевали бы назад то время, которое теряют в очередях!» Ханнес прикинул, а не пригодится ли такая кастрюля и ему или он и без нее обойдется. Вообще-то пригодилась бы, но не по душе Ханнесу был принцип ее работы — как у котла полевой кухни, знакомого еще по военным временам. Сваренные в этом котле суп и кашу Ханнес ел свои четыре года, да еще и с хвостиком. «А вдруг у приготовленной в этой кастрюле пищи тот же вкус, что и у солдатской…»
Так, оглядывая магазин и размышляя, Ханнес чуть было не прозевал удобный момент: молодая пара, как видно, приняла решение отложить покупку до лучших времен, а может, до лучших ватников и ушла из магазина… Ханнес с быстротой молнии подскочил к продавщице и попросил:
— Уважаемая, нельзя ли как-нибудь бутылочку водки, бутылочку «Экстры». Я вовсе не механизатор, я работаю в лесничестве, у нас тут одно дело застопорилось… — при этом он постарался стать ниже травы и сделал свой голос настолько просительным, насколько позволяло ему чувство собственного достоинства.
Как бы то ни было, он получил, что хотел: ни слова не говоря женщина прошла в заднее помещение магазина, а когда вернулась назад, в руке у нее была бутылка, да еще и завернутая в белую бумагу. Продавщица протянула водку Ханнесу, взяла десятирублевую ассигнацию, спросила, не найдется ли у Ханнеса двенадцати копеек, Ханнес нашел на дне кармана нужные копейки, продавщица дала ему сдачу, точно шесть рублей.
У продавщицы был приятный мягкий голос, гармонировавший со всем ее обликом; вообще она казалась Ханнесу одной из тех женщин, которые готовы помочь всем страждущим мира сего, а ведь она могла получить хороший нагоняй за несоблюдение правил торговли, предписанных высшими инстанциями.
Но, как видно, эта женщина с приятным цветом лица не считала, что мир полон зла и что Ханнес может оказаться из проверяющих. Когда он сунул бутылку в рюкзак, продавщица сказала, спросила:
— Ежели вы и вправду в лесничестве работаете, может, подскажете, как мне дрова купить. Этой зимой, знаете ли, привезли гнилую осину, никак комнату не нагреть было.
— От осины какое же тепло, — подтвердил Ханнес. — А разве совхоз… У совхоза ведь дрова есть… Береза, и ель, и сосна…
— Так мы же не от совхоза получаем, нас должен кооператив обеспечивать, — объяснила продавщица. — А я бы сама купила. Очень не хотелось бы будущей зимой опять мерзнуть. Я-то еще куда ни шло, а вот малыш… Заболеет, что я тогда стану делать? — сказала она с подкупающей откровенностью.
Такая откровенность пришлась по душе Ханнесу, и он уже готов был из кожи вон вылезти, только бы выполнить просьбу женщины. Но все же, больше для проформы, сказал:
— У нас покладистый лесник, поставьте ему пару бутылок, и дрова будут у вас дома…
— Кого вы имеете в виду? — спросила продавщица.
— Кусти Лооритса. Он заходит к вам хлеб покупать и прочее…
Ханнес сказал это по доброте сердечной и без всякой задней мысли, но у женщины нахмурились брови, теперь она уже была не той, что прежде.
— Нет, у него я просить не стану! — Это было сказано так твердо, что Ханнес понял: эта женщина скорее замерзнет, чем обратится к Кусти Лооритсу за помощью. (Ханнесу вспомнился услышанный им краем уха в деревне разговор, будто Кусти кому-то — называли и имя, но разве все имена упомнишь — сделал ребенка, не ей ли?..)
— Да, да, вам виднее, — сказал Ханнес, и в голосе его чувствовалась теплота, и забота, и уважение. — Голодному быку есть не закажешь! Мы можем и по-другому все устроить, тем более, что я сам от лесничества получаю дрова, и — больше, чем у меня уходит. Так что… из этого тяжелого положения мы найдем выход, — добавил Ханнес и спросил имя и адрес женщины.
Ханнес вышел из магазина в приподнятом настроении, хотя, в сущности, ничего особенного не произошло. Но когда он был уже на дворе мастерской и увидел Эне, которая выжидающе на него смотрела, прислонившись к телеге, у него возникло ощущение вины перед нею.
— Вот, возьми! — произнес он и протянул Эне обернутую бумагой бутылку.
— Все же добыл! — воскликнула Эне радостно. — Вот видишь, мужикам так отпускают, хотя они водку переводят без разума. А кабы пошла я…
— Кто же тебе велел скандал устраивать!
Эне в ответ лишь усмехнулась и сказала, что пойдет теперь, пробежится и по своим делам — на почту и в контору. А если Вангонен придет в ее отсутствие, то…
— Ты ногу-то лошади держать умеешь?
— Дастся, так подержу, а не дастся, так в станок поставим да привяжем! — Тем самым Ханнес дал понять, что он, повидавший разные страны морской волк, разбирается в подковывании лошадей лучше, чем могла предположить Эне.
— Ну-у да, — произнесла Эне с сомнением, но все же отправилась в контору.
Не успел Ханнес выкурить половину сигареты, как…
…из мастерской вышел человек в зеленой парусиновой куртке и направился прямиком к телеге, Ханнесу он не сказал ни слова, подошел к лошади, только после этого спросил, куда ушла Эне и привезла ли она подковы, и добавил, что надо поторапливаться.
Ханнес знал, что Эне бросила подковы в задок телеги, под сено, действительно, он нащупал их там и протянул Вангонену.
Тот взял подковы и направился в сарай. Когда же Вангонен оттуда вышел, в руке у него был настоящий ящик для подковывания лошадей — похожий на средней величины свиное корыто, вдоль корыта шла ручка, на которой висели подковы. «Да, да, для того эта ручка и прилажена, — вспомнил Ханнес. — А внутри подковные гвозди, а точнее ухнали, и молоток, клещи и обрезной ковочный нож, рашпиль для копыт и долото…»— Ханнес с любопытством заглянул в ящик, все ли там так, как в те далекие времена, когда он был еще мальчонкой…
— Я бы не согласился, — говорил Вангонен, мешая финские слова с эстонскими, — я бы не пришел, кабы не увидел, что Хельдурова жена… Она получит все, что хочет… Ты ногу держать умеешь? — И он повернул свое лицо в красных прожилках к Ханнесу, взглянул на него снизу.
— Умею, умею, а как же! — быстро ответил Ханнес. — Сделаешь сначала переднюю, что ли? Мой старик, когда лошадь подковывал, всегда начинал с передней ноги, не знаю почему.
— Так, так, стало быть, можешь и сам коня подковать? — Вангонен испытующе посмотрел на Ханнеса.
— Э-э нет, — ответил Ханнес настороженно. — С той поры столько лет прошло. Я еще совсем мальцом был, просто приглядывался со стороны, как старик работал.
Неожиданно, не произнеся ни звука, Вангонен схватил Упака за переднюю ногу, согнул ее и оглядел копыто. — Иди, держи тут! — приказал он Ханнесу.
Ханнес встал рядом с Вангоненом, наклонился, обхватил бабку лошадиной ноги ладонями, так, чтобы копыто оставалось снаружи, и вдруг почувствовал тяжесть привалившегося к нему мерина. — «Чертова тварь, — подумал Ханнес. — Ишь, не может на трех ногах постоять. Пользуется случаем, не иначе, ленивая скотина!»
Вангонен обернулся, взял из ящика нож для подрезки копыт и принялся очищать и подравнивать копыто.
— Я маленьким парнишкой уже был отцу помощником… Нас было пятеро братьев — всех отец выучил.
— А я с малолетства рос тощим да хилым, работать в кузнице не годился, — сказал Ханнес, словно бы сожалея, и добавил с горечью: — Старик у меня был крутой, сказал: «Нет, из этой салачной молоки кузнеца не выйдет, быть ему либо министром, либо конокрадом — одинаковые мошенники оба!» — Говоря это, Ханнес наблюдал, как Вангонен — один из пяти братьев — ловко подрезал копыто, затем взял рашпиль, аккуратно обточил копыто по краю, затем взял подкову, примерил. Все это Вангонен проделывал ловко и споро, да и что тут удивительного, если он овладел мастерством уже с малолетства.
— Старик откладывал копейки, купил хутор, хотел, чтобы я стал землепашцем. К кузнечному делу у меня душа лежала, а о работе в поле я и слышать не хотел.
— И ты пошел в конокрады? — поинтересовался Вангонен.
— Конокрадом я не стал, а рассорились мы в конце концов намертво, это было. Но — по другой причине. Он был крутой мужик, и уж если озвереет, так всем доставалось, кто ни подвернись. Один раз он дубасил мать, а я вступился… Он меня как схватит за вихор, да как швырнет в угол, я думал, что у меня ни одной целой косточки не осталось… Свирепый старик был, я потом в жизни никогда больше такого не встречал…
— И ты ушел?..
— Ну, я тогда бросил дом к чертовой матери, ушел бродить по свету.
— Нас было пятеро братьев, и все жили дома, — сказал Вангонен задумчиво, в то время как его руки проворно двигались. Он уже набивал подкову, уже откусывал щипцами кончики гвоздей.
— Ты теперь тут, а другие братья все так же дома или как?
— Война всех подобрала! — ответил Вангонен, словно бы нехотя.
— Ну, я тоже один… Ни жены, ни детей… — Ханнес хотел было добавить еще, что во время войны он тоже не раз бывал на краю гибели — дважды под ним топили судно и он изведал ледяную купель, подбирали полумертвого — но не успел, за спиною послышался голос Эне: — Никак работа уж кипит!
Ханнес поднял глаза и увидел ноги Эне в зеленых сапогах фабрики «Пыхьяла», и ее синее полупальто, и ее радостные, обращенные на них сине-серые глаза.
— Кипит, кипит! — подтвердил Вангонен. — Двое мужиков — это двое мужиков, у тебя добрый помощник прихвачен.
— Еще какой добрый! — похвалила Ханнеса и Эне.
— Никакой я не добрый, — возразил Ханнес. — А вот кузнец у нас умелый да ловкий, не успеешь оглянуться, подкова уж прибита… Чертов мерин! — прикрикнул он на Упака и оттолкнул его плечом. — Стой на своих трех ногах, чего ты на меня наваливаешься!
Эне усмехнулась и взяла Упака под уздцы — словно это могло помочь делу.
Вангонен распрямился и спросил: — Теперь все, что ли?
Ханнес отпустил ногу Упака, и тот сразу на нее оперся.
— Где ж все, — возразила Эне. — На левом заднем копыте тоже подкова слетела. А остатние две квохчут, ровно наседки.
Вангонен поднял заднюю правую ногу лошади, постучал по гвоздям подковы, сказал: — Эта еще постоит… У меня нет времени…
— Будь человек, глянь — вторая задняя нога и вовсе без подковы!
— Которая без подковы, ту подкую! — заверил Вангонен. — Две заказывала, две и поставлю.
— Так вскорости надо будет снова приходить, — возразила Эне, она была недовольна, не хотела удовлетвориться тем, что сама же и заказывала.
— Ты же видишь, человеку вздохнуть некогда, — Ханнес кивнул в сторону Вангонена, — один трактор шестидесяти твоих лошадей стоит, а должен ждать.
— Но трактор-то из-под хвостов моих телок дерьмо вывозить не станет, — сказала Эне, теперь она рассердилась уже на Ханнеса, зачем он вмешался. — Гляди, в другой раз сам придешь мерина подковывать.
— Приду, приду! — пообещал Вангонен и повернулся к Ханнесу. — Тогда и жену тебе подыщем, что за жизнь одному.
— Да, жену ему и впрямь надо, — подхватила Эне. — Ты, Вангонен, пригляди ему добрую жену.
— Такую добрую, как моя?
— В аккурат такую же, — подтвердила Эне. — Чтоб пришла за тобою да отвела домой, ежели припозднишься.
— Я никогда не запаздываю, — уточнил Вангонен.
— Ну да, так и ладно, коли не запаздываешь, — миролюбиво согласилась Эне. — Но жена у тебя все ж добрая, разве нет?
— Ну да, добрая, а как же! — согласился Вангонен.
— Во-во, в аккурат эдакую пригляди и Аннесу… Чтоб обед был готовый, как муж домой придет, чтоб встретила, и приласкала, и поцеловала. Чтоб блюла в доме порядок, стирала белье и насадила огород… Чтоб в банный день натопила баню да спину натерла… А ежели муж пьяный заявится, так чтоб сняла с него одежку да с ног сапоги стянула, постелила постель да уложила спать… А утречком еще и опохмелку спроворила…
— Послушай-ка, — сказал Ханнес, — неужели ты все это делаешь для Хельдура, когда он пьяный домой приходит?
— Так я же не говорила, что я добрая жена! — возразила Эне. — Я своего мужика выбраню да сверх того и встрепку задам.
Вангонен распрямился — подковывание лошадей работа не из тяжелых, но внаклонку, спину начинает ломить.
— Хельдур добрый муж, не ругай его, не брани.
— Ему от меня достается как старому тулупу! — не унималась Эне.
— Ну, теперь еще последняя подкова, — произнес Вангонен, и Ханнес наклонился, приготовившись снова держать ногу лошади.
— Дай-ка я подержу, — предложила Эне, — зазря я с тобой приехала, что ли.
— Держи, если хочешь, — согласился Ханнес.
Он отошел в сторонку и наблюдал, как Вангонен поднял ногу Упака и, продернув под нее хвост, обвернул его вокруг ноги — Эне, если быть точным, пришлось держать хвост, а тот, в свою очередь, держал ногу. Да, так намного легче! Ханнес смотрел, как Эне нагнулась и зажала хвост в руках. Теперь Упак привалился к ней, так что и она тоже вынуждена была на него прикрикнуть: — Что с тобой стряслось — уж и стоять разучился!
Вангонен вновь орудовал ножом для подрезания копыт, вдруг он поднял глаза на Эне и произнес:
— Ой-ой-ой! Гляди-ка, копыто треснуло! Сейчас еще можно кое-как приладить подкову, но — в последний раз.
Эне наклонилась посмотреть и спросила:
— А что после будет?
— А после в совхозе будет одной лошадью меньше.
— Господь праведный! Неужто иного пути нету?! — испуганно сказала, спросила Эне, голос у нее был жалобным. А Упак, словно он понял вынесенный ему приговор, вновь прислонился к Эне — к единственному человеку, на помощь которого он еще мог уповать.
Ханнес не вполне уяснил, говорит ли Вангонен просто так, задуривает Эне голову, чтобы в ближайшее время женщина вновь не явилась подковывать лошадь, или у него есть для этого основание.
Теперь Ханнес стоял возле морды лошади и смотрел, как Эне держит ногу — красные, в трещинах и мозолях руки крепко зажали бабку и хвост; смотрел, как Вангонен примеривает подкову к копыту, как берет гвоздь и вгоняет его в копыто, точнехонько под таким углом, чтобы конец гвоздя вышел сбоку, как отгибает клещами гвозди, укорачивает их, откусывая концы, и перегибает вдвойне, — наконец работа была закончена, Вангонен сказал: — Ну, теперь все! — и выпрямился, Эне освободила ногу, нет, хвост мерина, и Упак поставил ее на землю — осторожно пробуя наступать, словно женщина, которая примеряет новые туфли; приподнял разок, потом снова опустил, успокоился и перенес всю тяжесть тела именно на эту ногу, будто другие устали, а может быть, так оно и было.
Ханнес начал развязывать узел на вожжах, чтобы отвести Упака к телеге и вновь запрячь, сам же смотрел при этом в лошадиный глаз и видел там, словно в зеркале, свое слегка заросшее щетиной лицо и — двор: старый сарай, высокую застекленную стену мастерской, похожие на больших синих жуков тракторы, утрамбованную землю в темных маслянистых пятнах; он пошлепал Упака по шее и сказал:
— Не горюй, сейчас мы тронемся в обратный путь, к дому, прокатимся с ветерком, и не будет жалко мне, и не будет жалко тебе, что мы отсюда наконец уедем…
И скоро…
…они уже повернули на дорогу, спускающуюся вниз с горы, к синеющим лесам — облака все так же нависали над самой землей, сырой воздух гладил лицо, словно мокрая губка, Упак бежал резвой трусцой, словно бы наслаждался новой обувью, а Эне сидела выпрямившись, гордая и торжествующая, будто завоевала золотую медаль на Олимпийских играх.
— Вишь ты, скотника-то из леебикуской фермы и слушать не стал… — сказала Эне Ханнесу.
Да, так оно и было; как раз перед тем, как им уехать, когда Эне уже отдала Вангонену бутылку и тот, перестав отнекиваться для проформы, засунул бутылку за ремень брюк под парусиновую куртку, как раз тогда и въехал во двор мастерской еще один человек на телеге, он направил лошадь прямо к Вангонену и, еще не успев придержать ее, крикнул: — Гляди-ка, в самый раз подоспел — у тебя уж и инструмент наготове! — но, прежде чем он успел спрыгнуть с телеги, Вангонен ему ответил: — Черт побери, поворачивай назад, мне некогда! — подхватил похожий на свиное корыто ящик с инструментами и с быстротою молнии кинулся к сараю. Так что, когда скотник из Леебику слез с телеги, Вангонен уже скрылся за дверьми сарая. Однако и мужик из Леебику тоже не лыком был шит, оставил лошадь, где стояла, и бросился следом за Вангоненом в сарай, по пути крикнув Эне: — Тебе небось подковы поставил! — на что Эне изобразила на лице удивление. Эне с Ханнесом спустились по тропинке к пруду, где были мостки, чтобы вымыть руки — ладони до того пропахли лошадиным потом, будто Ханнес и Эне были лошадьми сами. Когда же они вернулись от пруда, то увидели, как мужик из Леебику выезжает за ворота, он почему-то стоял в телеге во весь рост и размахивал вожжами, словно ошпаренный. На двери сарая висел замок, Вангонена уже и след простыл.
— Этот леебикуский скотник — мужик, а будь он бабой, так небось и его бы приняли, — предположил Ханнес.
— Не, это не в засчет… Вангонену это не в засчет, — возразила Эне.
— Может, не догадался бутылку поднести…
— Это тоже не в засчет.
— Что же в счет?
— То и в засчет, что Эльдур пропахал огород Вангонену.
— Аг-га, — произнес Ханнес. — Стало быть, рука руку моет… Стало быть, все только ради Хельдура…
— Да, заради Эльдура, — подтвердила Эне.
— Но если Хельдур вспахал ему огород, зачем ты еще и бутылку купила? Могла бы подковать Упака и без бутылки — лошадь же не твоя собственная.
— Да, лошадь не моя, — согласилась Эне.
— Но бутылку-то ты купила на свои деньги, правда?
— Правда…
— И кто тебе эти деньги вернет? Никто.
— Ясное дело, никто, — подтвердила Эне.
— Вот видишь! Ты торгуешь себе в убыток.
— Может, он мне еще понадобится, — объяснила Эне.
— Ему, может, и Хельдур тоже еще понадобится, — терпеливо объяснял Ханнес. — Это же не моя бутылка была, и не мне ее жалеть. Но я не могу вас, женщин, понять, никак не могу. Когда кто-нибудь опустошит бутылку, так вы еще какой крик поднимаете, а сами же и раздаете эти бутылки, будто премию или призы. Если этот самый Вангонен позовет вечерком Хельдура посидеть с ним для компании и они эту «Экстру» на двоих вылакают, ты разозлишься, не так ли?
— Оно так, озлюсь… — подтвердила Эне.
— Вот видишь! А сама… Ведь что бы я тебе ни делал, в чем бы ни помогал — хоть бы сено убирать или вот на толоке, когда хлев строился, — всегда-то ты бутылку на стол ставила, а иной день и две.
Эне пощелкала вожжами, хотя Упак и без того бежал резво, казалось, она по своему обыкновению обдумывала слова Ханнеса. Она дала ему подержать вожжи, чтобы поправить головной платок, который съехал ей на лоб, так что вместо лица Эне виднелся лишь кончик ее носа; затем быстро выхватила вожжи из рук Ханнеса и повернула лошадь с шоссе на проселочную дорогу с глубокими колеями.
— Куда это ты направилась? Мы вроде не этой дорогой ехали… — сказал Ханнес.
— Заедем на новую ферму, у меня дело есть.
— Если дело, тогда конечно.
— Да, вишь, оно и впрямь, что ты говорил, правда… что без бутылки и шагу не ступим. Хоть я их все как есть об стенку в осколки долбанула бы! — заговорила Эне таким низким грудным голосом, будто он исходил со дна ее души. — Я б их все до распоследней разбила, точно как малая дочка Артура из Мяэотса, когда пришла после школы домой да увидала, что отец сидит в кухне за столом, под носом вполовину выдутая бутылка, а у самого глаза уж осоловелые. Так Анита увидала это, возьми да и швырни бутылку об плиту, — бутылка — в осколки, дорогая водичка вся как есть на полу… И я бы колотила бы эти бутылки, все кряду, и руки бы свои не пожалела…
— Отчего же ты этого не делаешь? — сказал, спросил Ханнес. — Отчего только говоришь? Небось помнишь, чему старая поговорка учит: где видишь, что ругать, там иди помогать!
— Да-а, иди помогать! — повторила Эне еще более грудным голосом — Неужели ты думаешь, что коли я выкину такую штуку, так сыщется кто — прийти мне на подмогу?
— Отчего же нет? Ну, хотя бы я…
Эне изучающе-вопросительно посмотрела на Ханнеса. — Да-а, ты, может, и придешь, а все остальные не придут.
— Послушай, ну, послушай…
— Ты их не знаешь! Здесь от самого адамова времени повелось — коли ты чего просишь, так ставь бутылку на стол.
— Послушай, ну, послушай… — Но Эне и на этот раз не дала Ханнесу вставить словечко.
— …Так ставь бутылку на стол, а не то и две. А ежели что другое посулишь, дак отметут: «Нет, нам деньги без надобности, иное дело бутылка…» Да-а, так заведено тут, в Коорукесте, а кто это заведение нарушит, на того и глядят-то косо, словно на чужака… А чужаку кто ж поможет…
Ханнес уже больше не твердил «Ну, послушай»… Слова Эне несли в себе глубокое зерно правды. Ханнес сказал, больше затем, чтобы поддеть Эне:
— Но кузнец-то, Вангонен, он вовсе не из Коорукесте родом, что за нужда была выставлять ему бутылку по обычаям этой деревни. Он тут такой же чужак, как я или кээтеский Ээди.
— Да-а, — согласилась Эне, — так вы ж все переняли эти порядки, — И тут уже Ханнесу нечего было возразить. — А Вангонен мужик справный, он ни в жисть не напьется. Отнесет бутылку домой, поставит в буфет и будет употреблять помалу от хвори или еще как…
— A-а, стало быть, стопроцентный трезвенник, — удивился Ханпес. — А я-то думал, он не дурак выпить.
— С чего ты взял? — спросила Эне. — Сам его не знаешь, а думаешь.
— Нос у него красный, оттого, — признался Ханнес, Эне прыснула со смеху.
— Было время, он и впрямь выпивал крепко, бывало, и в канаве выспится… А взял жену, так баловство это враз и бросил.
— Уж эти женщины — хвалить не нахвалишься! — произнес Ханнес, словно бы чуточку задетый тем, что весь почет, все заслуги — при женщинах.
Эне на это и внимания не обратила, только сказала:
— Да, не нахвалишься… Много вы хвалите — смотри, как бы еще не накостыляли. — И без всякого перехода добавила: — Тебе тоже надо жену взять, что ты живешь один, как крот в норе.
Ханнес поднял глаза и в растерянности взглянул на край платка Эне, на ее нос и глаз, после чего уставился на хвост Упака и буркнул чуть слышно:
— Я старый, кто меня захочет.
— Еще чего! Было б кому сватать, а невесты отыщутся.
— И заводи опять ремонт, а то и дом заново перестраивай. Настели новый пол да сложи новые печи… Потом построй хлев да поставь баню… Потом сделай погреб и…
— Чудной ты человек, не пойму, что ты за диво такое. Другим помогаешь дом, и хлев, и погреб строить, а ежели самому надо, так не можешь, хоть оттого и без жены останешься…
— Да, это и впрямь странно, — согласился Ханнес. — Видишь ли, жизнь вообще странная штука. Зачем? Для какой цели? Для кого? Никто не знает. И все ж таки нет ничего сильнее жизни. Войну и чуму, потопы и засуху — все она одолевает, все переживает. Знаешь ли, я иной раз думаю: никто не спрашивает тебя, хочешь ли ты прийти сюда, в этот неустроенный мир; тебя швыряют в него, словно слепого котенка в воду, плыви или тони… И ты плывешь, выбираешься из воды и — хотя впереди и позади тебя сто смертей — начинаешь в конце концов любить эту чертову жизнь, о которой никто, даже самый что ни на есть умник, не в состоянии сказать: «Зачем? Для какой цели? Куда?» Гляди, вот она, ферма…
Проселочная дорога, что тянулась меж полями, вывела их к новой ферме — по здешним возможностям это была достаточно большая постройка: белое крупноблочное здание для четырехсот голов, со всякими помещениями — подсобными и для отдыха…
— Погоди меня чуток, я мигом обернусь, — сказала Эне, спрыгивая с телеги. — Ты что, там, на море, эдаких мыслей набрался?
— Может, и на море… — отозвался Ханнес.
— А после и вернулся на землю, чтоб не думать больше. От такого думания и рехнуться недолго. Возьми жену, так у тебя не будет столько времени думать! — сказала Эне и исчезла за углом фермы.
Ханнес остался сидеть на телеге, вытащил из кармана пачку «Примы» и спички, зажал вожжи коленями, наклонил пачку, чтобы сигареты высунулись, пощупал одну, она была слишком туго набита, — Ханнес не любил чересчур плотных сигарет и всегда размягчал пальцами, но для этого их надо было вначале подсушить дома на печке; эта пачка была куплена совсем недавно и еще сыровата, — пощупал вторую, третьей остался доволен, сунул ее в рот; взял спичечный коробок, чиркнул спичкой, она вспыхнула бледно-желтым пламенем; ветра не было, но Ханнес по привычке заслонил спичку сомкнутыми ладонями, зажег сигарету, с удовольствием сделал несколько затяжек подряд; затем погасил спичку, помахав ею в воздухе, бросил на грязную землю и огляделся. Он не бывал здесь прежде. Ферма была построена с внутренней, крутой стороны подковообразной гряды, заслонявшей ее от суровых северных и северо-восточных ветров; на гряде росли ели и кусты ольшаника, противоположная ее сторона полого спускалась к далекой полоске леса; в свое время здесь могли быть поля и покосы новопоселенцев, теперь же пространство было сплошь занято огромным пастбищем для трехсот-четырехсот голов скота, разделенным колючей проволокой на квадраты. На гребне гряды посередине подковы, точнехонько на месте одного из гвоздей — как Ханнес отметил про себя для развлечения, — где когда-то была мыза, возвышалась над кустарником и деревьями четырехугольная кирпичная труба и остаток сложенной из булыжника стены — все это словно бы висело над новой фермой, хотя в действительности было отстранено от нее на добрых четыреста метров. «Развалины мызной винокурни и конюшни», — сообразил Ханнес. Снова прошлое и настоящее были вперемешку, словно в одной связке — как мысли, как в мыслях…
Вернулась Эне, вспрыгнула на телегу, схватила вожжи; Упак, не ожидая понукания, пустился трусцой — назад, к шоссе, откуда они прибыли, откуда недавно свернули на проселочную дорогу…«Интересно, а у Эне тоже настоящее и прошедшее в мыслях вперемешку?» — рассуждал про себя Ханнес и вдруг заметил, что с хельдуровской Эне творится что-то неладное — губы ее сжаты в тонкую полоску. — Что случилось? — Ханнес не выдержал молчания. — Разозлил тебя кто, что ли? — Но Эне ничего не ответила, и Ханнес тоже не стал больше ни о чем спрашивать: Эне и без того скоро все сама расскажет, что случилось, что ее разозлило, с чем она не согласна, — уж настолько-то он женщин понимал и знал.
И он не ошибся. Когда они уже ехали по старой мельничной дороге, Эне действительно заговорила.
— Эльдур мне рассказывал, а я не поверила… Он был чуток навеселе, и я подумала, просто так болтает пустое… А теперь увидала своим глазом, Эльдур говорил чистую правду, только что на свете никакой правды и в помине нету…
— Неужели ты этого прежде не знала? — удивился Ханнес.
— Подумай только, к новой ферме подвозят доброе, сухое сено, так что хоть сама его ешь… А к нам валят прель, дерьмо гнилое!
— Аг-га, вот что ты здесь проверяла!
— Рази ж это дело?! — В голосе Эне опять появились уже знакомые Ханнесу низкие грудные ноты. — Стало быть, солома да сено, что в совхозе «Ленин» покупают, — всё как есть везут на новую ферму, а свое, сгноенное до навоза, — валят нам. Известное дело, с молочного стада премии получают, а с телок — шиш, оттого все и повелось… Так ведь телки — они те же дети. Мать человеческая что получше, последнюю кроху у себя изо рта вынет да дитяте отдаст. И мать-корова тоже свое дитё поберегла бы, кабы могла… А человек обходится со скотским дитем ровно зверь лютый…
Произнеся эту тираду, Эне защелкнула рот и погрузилась в мрачные мысли. Ханнесу было жаль: он с удовольствием бы еще послушал, как Эне бранится — да и отчего не послушать, если проклятия и брань сыплются не на твою голову, — даже по мере сил помог бы. В особенности, если бы Эне в конце концов добралась до директора, а до директора она бы добралась, это точно: всякое возмущение неполадками в работе непременно приводит к директору, хотя по пути к нему получают свою долю и другие лица: бригадиры на фермах, ветеринарные врачи, зоотехники и трактористы. Помогать бранить этих «других» Ханнес, пожалуй, не стал бы, а директора — дело другое, ведь именно директор урезал фонд заработной платы лесных рабочих. А планы остались прежними — все эти лесопосевы и лесопосадки, прореживание и санитарная рубка, и лесохранение, и заготовка дров… Так что — работа та же, а денег меньше… Небось экономист позаботится, чтобы фонд зарплаты и план сходились. Нет, на экономиста Ханнес не сердился: тому просто-напросто по должности положено быть прижимистым, но ругать директора помог бы. К сожалению, Эне все еще держала рот на замке, и отвести душу Ханнесу не удалось.
Молча, без единого слова ехали они обратно по той же лесной дороге, которая привела их на ферму. Ханнес любовался природой, в мыслях его царила неразбериха. Он видел, что небо уже далеко не такое серое, каким было еще недавно, оно казалось молочно-белым от солнечных лучей, разбитых на мириады осколков. Небесный свод словно бы поднялся выше, местами он был темным от скученности облаков, местами же — светлым; пахло еще сильнее, чем утром: землей, прелым листом, гниющим деревом… «Вот было бы чудо, если бы…» — Ханнес посмотрел на разлив воды возле лыугеской мельничной запруды — на водной глади было бы сразу видно, если бы из темного скопления облаков над нею пошел дождь;
…Ханнес смотрел на мельничный пруд — он был тусклым, будто старинное, потерявшее блеск зеркало, — и дальше, поверх водной глади, на лыугеский свинарник, видневшийся на противоположном берегу словно бы сквозь серую полупрозрачную занавеску; так Ханнес и не уловил этого момента — лишь услышал вдруг воинственное урчание автомобильного мотора, которое заглушило другие звуки: ровный и тихни шум мельничных колес и более живой, по также ровный, шум воды, переливающейся через мельничную плотину;
…Ханнес не уловил момента, когда из-за угла мельницы, будто маленький, приземистый, воинственно рычащий навозный жук, нет, носорог, нет, слон, выскочила машина «Жигули» красного цвета (дорога здесь делала поворот под прямым углом, подъезжая к нему, водитель сбросил газ и убрал скорость, на самом же повороте снова включил вторую скорость и до отказа нажал на педаль акселератора — оттого-то машина так страшно и взревела, появляясь из-за мельницы);
…неудивительно, что Упак до смерти перепугался (черт бы побрал этого мерина, который боится самолетов, тракторов и автомобилей); Упак перепугался до смерти, потому что и у лошадей тоже есть, должна быть способность к фантазии, способность к воображению — иначе как бы они видели долгими зимними ночами сны, в то время когда спят стоя, на своих четырех ногах, или лежа, точно люди, а за стеною ветер крутит поземку, и лошади вздрагивают то ли от резкого порыва ветра, то ли оттого, что скрипнула дверь или треснуло бревно, вздрагивают не потому, что проснулись, а потому, что живут воображаемой жизнью, скачут на воображаемое пастбище, чтобы щипать мягкую зеленую траву, и внезапно замечают на другом краю широкого, пахнущего клевером поля себе подобное существо и, заржав, кидаются друг к другу, навстречу друг другу;
…когда же Ханнес услышал рев автомобиля и оторвал взгляд от пруда, Упак уже взбесился от страха и поднялся на дыбы; его круп осел к земле, передние ноги были высоко вскинуты, голова отброшена назад, ноздри раздуты, а в глазах полыхал красный огонь; мерин уже не воспринимал тормозящее дерганье вожжей и готов был понести — направо, в заросли, по пням, между деревьями, об деревья;
…не успев ничего подумать — думать уже не было времени, каждую секунду могло произойти непоправимое, — Ханнес схватил вожжи, нет, только левую вожжу, схватил обеими руками и рванул к себе, рванул изо всех сил, словно парусный шкот; шея Упака пригнулась вниз, передние ноги коснулись земли, и ом, все еще ничего не соображая, круто свернул и бросился налево, куда его направила вожжа; и — дальше, вниз, с берега мельничного пруда… вода вздыбилась волнами по обе стороны лошади, брызги обдали сидящих в телеге; Упак стремился все дальше… один… два… три… четыре… пять шагов; мерин оправился от испуга, лишь когда оказался по брюхо в холодной весенней воде; теперь он уже испугался не машины, а воды; и так же внезапно, как заскочил в пруд, остановился — ноздри все еще раздуты, в глазах красный блеск; затем Упак опустил голову к воде, понюхал ее, окунул в нее губы, но сразу же их отдернул, вода стекала с губ каплями; наконец, мерин поглядел назад, словно бы спрашивая: что дальше?
Те, кто управлял лошадью, так растерялись, что не знали, что делать. Они сидели в телеге, вода доходила до ее настила; Эне увидела, как Упак переступает ногами, которые все больше увязали, и сказала Ханнесу:
— Дно вязко, как мы отсюда выберемся?
Ханнес перегнулся через борт телеги, чтобы взглянуть вниз, и произнес:
— Немного вязкое, но песчаное, а попадись ил, так…
Ханнес перекинул ноги через борт телеги, медленно опустил их в мутную воду и почувствовал, как холодная влага проникает сквозь одежду, как наполняет резиновые сапоги; он добрел до мерина, взял его под уздцы и потянул влево. Упак напрягся грудью и дернул, но не смог телегу даже с места стронуть, колеса ушли в песок. Чувствуя, что его ноги увязают, Упак забеспокоился и начал метаться. — Стой! Стой! — прикрикнул на него Ханнес. — Ничего страшного нет. Успокойся! — Затем взглянул на Эне, — Мне, как видно, понадобится твоя помощь, попробуем развернуть телегу. — Слыша спокойные голоса людей, Упак присмирел, Ханнес добрался до задка телеги, нащупал под водой осевой брус, ухватил его руками, расставил ноги и попытался приподнять телегу. Она не поддавалась, Ханнес почувствовал, как что-то вязкое держит его ноги на дне озера. «Глина, черт побери!» — подумал он. Но вот уже Эне была подле Ханнеса, вот уже и она вцепилась в осевой брус телеги, они оба поднатужились: — Раз, два, взяли! — вязкое дно мало-помалу стало отпускать колеса, но одновременно засасывать ноги, силы не хватало. — Возьмемся-ка вначале за одно колесо! — услышал Ханнес возле самого уха мужской голос и увидел, как кто-то наклонился над правым колесом, схватился рукой за ступицу… колесо приподнялось, вниз по спицам потекла вода… Ханнес поспешил к лошади, его ноги выскользнули из сапог, отчего по воде стало идти легко, вновь взял Упака под уздцы. — Ну, теперь тяни! Да тяни же! — Упак начал перебирать передними ногами, Ханнес подошел к переднему правому колесу, наклонился, попытался приподнять колесо плечом — в этот момент Упак до предела напрягся всеми четырьмя ногами, и шеей, и головой… и телега стронулась с места; лошадь же, чувствуя, что воз полегчал, спешными мелкими шагами двинулась к берегу и вон из озера… — Тпруу! — закричал Ханнес, и другие тоже закричали — Тпруу! Тпруу! — голос Эне перекрывал мужские голоса; Упак на крики и внимания не обратил, лишь когда был уже на суше, совсем рядом с шоссе, оглянулся на людей… Казалось, в его взгляде было удивление и даже обида, будто это не он затащил их в воду, а они его…
Ханнес чувствовал, что промок в холодном пруду до пояса — оттого, что, подпирая колесо плечом, еще и ноги согнул при этом. Он поглядел на Эне — она все еще смотрела вслед Упаку; рядом с нею стоял незнакомый мужчина, примерно его, Ханнеса, возраста, в одном пиджаке, в брюках со стрелкой и без головного убора; Ханнес сразу понял, это тот самый водитель «Жигулей», который выскочил из-за поворота и порядком перепутал не только лошадь, но в конечном итоге и их самих. Хотя сейчас он стоял так же, как и они, по колено в воде, хотя у него был виноватый вид и хотя он производил впечатление важного деятеля, Ханнес на него заорал:
— Черт, ослеп ты, что ли! Наезжаешь на лошадь!
И хотя никакого наезда и в помине не было, незнакомец не стал оправдываться.
— Я не видел… Завернул за угол и…
— Как же, не видел! — передразнил его Ханнес. — У нас был такой капитан, любил на всех парах в порт входить. До тех пор входил, покуда в один прекрасный день не долбанул другое судно… Тоже не видел!
Незнакомец ничего не ответил, и Ханнес ничего больше не сказал, стал искать свои резиновые сапоги.
Взбаламученная вода была цвета кофе с молоком.
Ханнес вслепую ощупывал ногой дно, наконец она во что-то ткнулась, скорее всего это и был один из его сапогов, если только тут не оставил своей обуви еще кто-нибудь. Ханнес стал вытягивать сапог, Эне и мужчина побрели к берегу, только на берегу незнакомец вновь открыл рот.
— Лошадь у вас с норовом, на такой вообще нельзя по шоссе ездить.
Услышав это, Ханнес не смог сдержаться.
— Ну, знаешь ли, попробуй только повторить свои слова!
Однако незнакомец не смог уже ничего произнести — ни хорошего, ни плохого; теперь рот открыла Эне, которая пришла в себя, и еще раз подтвердила, что если уж женщина рот откроет, так закроет не скоро.
— Так оно и верно, ездить на такой лошади по шоссе — последнее дело, — сказала Эне. — Это ж лошадь не ездовая, она при ферме обитает. Она отстала от времени, как и все мы там, в Коорукесте — боимся машин, самолетов, тракторов, а высокое начальство и того больше! — сказала Эне и продолжала:
— Но случись сейчас какой начальник у меня под рукой, так я б у него спросила: разве это порядок, порядка нет и в помине, ежели скотница должна на норовистом мерине на гору в мастерскую переться, чтоб подковы поставить? — сказала Эне и продолжала:
— Прежде-то кузнец имел минуту спуститься ко хлеву да и подковать лошадь на месте, а теперь уж не может! Разве это порядок?! Прежде-то кассирша могла два раза в месяц с горы съехать, чтоб людям их кровные, потом политые рубли, как положено, под роспись на ладонь отсчитать, а теперь придешь с фермы домой, усталая, как старая собака, так нет, прыгай на велосипед да кати на гору получать заработок! — сказала Эне и продолжала:
— Разве порядок, ежели меж скотиной люди устраивают классовое отличие: к новой ферме везут самое лучшее сено и… все прочее тоже, а для нашей находится только прелая солома. Еще диво, что телки до сей поры живы и дух не испустили! — сказала Эне бранчливо и продолжала:
— Каждая мать сама не съест, а дитяте оставит, даст ему что получше из припаса… А мы кормим молодняк гнилым сеном и мечтаем, что, как телки вырастут, нам еще и рекордные надои от них будут… Ой, я бы много чего сказала, больно уж на душе накипело, да какой с того толк…
Эне закрыла, наконец, рот и пошла к телеге, даже не обернувшись, до того она была зла.
Незнакомец постоял, словно ожидая, не скажет ли Эне еще чего-нибудь, но так как этого не произошло, он тоже повернулся кругом и, не говоря ни слова, направился к машине, влез в нее, включил мотор и уехал — осталось лишь синее облачко газа, да и оно скоро рассеялось в воздухе.
— Ну чего ты дожидаешься, захолодеешь! — крикнула Эне Ханнесу.
Теперь Ханнес сообразил вытянуть из ила и второй резиновый сапог, но не сообразил вылить воду, так и вышел на берег к телеге, неся в каждой руке по сапогу, полному жидкости цвета кофе с молоком.
— Ты что, воду домой везти наладился?! — спросила, удивилась Эне.
В ответ на это замечание, сделанное очень кстати, Ханнес вылил воду из сапог; Упак наблюдал за его действиями, мерину, наверное, захотелось пить, он уже повернул было назад к пруду. — Куда ты прешь, неужто не накупался! — прикрикнула Эне на лошадь, после чего Упак, лишенный возможности попить, расставил ноги и стал отливать воду.
— Не знаю, как тебе, — сказал Ханнес, — а мне придется снять одежку да выжать.
— И мне тоже, — созналась Эне, — только отъедем малость в сторонку, чтоб народ с мельницы не увидал, как мы свой гардероб в порядок приводим.
Они дали Упаку полную волю; помчались по дороге к мельнице галопом; действительно, в дверях мельницы и впрямь стояли двое мужчин — вначале они смотрели на Эне и Ханнеса издали, когда же телега поравнялась с дверью, — в упор, а когда проехала, — вслед.
— С чего это они нас изучают? — удивилась Эне.
— Не знаю, — сказал Ханнес, — может, просто из любопытства. У нас на судне плавал такой штурвальный, тоже всегда на чужие суда смотрел, сначала — навстречу, потом — сбоку, потом — вслед. До того досмотрелся, что однажды и столкнулся с другим пароходом.
— Ишь ведь, — Эне усмехнулась уголком рта из вежливости, — может, они видели, как мы купались.
— Может быть, — произнес Ханнес с сомнением. — В таком случае могли бы и на помощь прийти.
— Как же, придут эдакие!
— А может, слышали, как ты этого автолюбителя воспитывала, вот и вышли посмотреть, что это за сирена включена.
Эне опять слегка усмехнулась и спросила:
— Похоже, ты его не признал?
— Чего мне узнавать! Первый раз вижу.
— Это наш директор, — пояснила Эне.
— Совхозный, что ли?
— Он самый… Не школьный же — до того мне нет дела.
— Аг-га! — Ханнес заулыбался. Теперь он понял, почему Эне включила свою сирену. Если директор, тогда конечно…
Они въехали в лес. Эне направила Упака в сторону от дороги, под деревья.
— Не захолодеть бы, давай скорее! — сказала она и исчезла среди кустов слева.
Ханнес пошел направо. Прежде всего он снял с ног резиновые сапоги, они стягивались тяжело, неохотно; Ханнес прислонил их к пеньку вверх подошвами — из сапог снова потекли струйки глинистой воды. Затем он стянул шерстяные носки, выкрутил изо всех сил, из носков тоже потекла вода, положил их на пень. Брезентовые рабочие брюки, которые Ханнес носил всю весну, воду вбирали в себя медленно, но и отдавали также неспешно — однако он все же выкрутил их и тоже положил на пень. «Вот бы костерок разжечь, мигом бы согрелись»— подумал он, чувствуя, как холод охватывает тело. «Ну да эта беда — не беда, по сравнению с тем, как ты мокнул в осеннем Балтийском море — целые сутки да еще полсуток, покуда не подобрали… Правда, тогда ты был помоложе и повыносливее»… — Ханнес снял и подштанники. — «Господи, смотреть не на что!» — удивился он, хотя это не было для него новостью; выжал подштанники, секунду подумал. Приняв решение, снял с себя куртку, свитер и фланелевую рубашку, хотя все это было совершенно сухое. Затем стянул через голову плотную нижнюю рубашку синего цвета, несмотря на то, что и она тоже была сухая, а быть может, именно поэтому — да, именно потому, что была сухая; он продел в рукав рубашки ногу, во второй рукав — вторую ногу, плотно обернул низом рубашки тело, — на животе получилось вдвойне, — и закрепил французской булавкой, которую предварительно отстегнул от отворота куртки. Ханнес сразу почувствовал, как сохраняемое материей тепло разливается по телу, приятно его расслабляя. После этого он вновь надел на себя все предметы одежды, но уже в обратной последовательности…
Когда Ханнес вернулся к телеге, Эне была уже там. Она приподняла старую полость, на которой они до того сидели, и они ею прикрылись. Сверху полость была матерчатая, снизу же — подбита овчиной, — почти сразу Ханнесу и Эне стало тепло.
Теперь Эне пустила Упака быстрой рысью: то ли боялась, что сама простудится, то ли, что простудится Упак, подхватит воспаление легких, скорее последнее — настолько-то Ханнес уже изучил эту женщину, чтобы понимать: о животных Эне болела душой больше, чем о людях; люди могли позаботиться о себе сами, а у животных человек отнял свободу, поэтому он и должен думать о них в первую очередь…
Однако дело обстояло не совсем так: Эне с видимым беспокойством посмотрела на Ханнеса — сверху вниз, но вовсе не свысока — и сказала:
— Как бы ты по моей вине легочное воспаление не схватил…
— Тогда тебе придется меня лечить, — шутливо ответил Ханнес.
— Только где я для этого возьму время? — сказала Эне. — А приболеешь, так и придется…
— Ладно, не бойся, мне и прежде доводилось купаться.
— Что ты купался, так это ясно, но уж не в эдакую рань-весну, да не в эдакой холодной воде.
— И то верно, — согласился Ханнес, — была не весна, была осень, но зато — сутки да еще полсуток…
Эне немного подумала, наконец, поняла и спросила:
— Дело в войну было, что ли?
— Да, во время войны, — подтвердил Ханнес.
Больше Эне об этом не заговаривала, перевела разговор на другое. — Удивляюсь, как это ты смекнул Упака в пруд загнать, я уж не знала, в какую сторону его и повернуть… Небось тебе вода — что дом родной, кто ни попадись, что ни приключись, сразу в воду сиганешь.
— Я боялся, как бы мерин с перепугу прямиком в лес не кинулся — на пни да об деревья.
И теперь — когда тело залила расслабляющая теплота и нервное напряжение отпустило — Эне и Ханнес обсудили в деталях, как все случилось, какой дурной может быть лошадь и что все-таки могло ожидать их в лесу — верная смерть или же только увечье. И — как Эне включила сирену и выложила директору в лицо все, что она думает (— По крайней мере ты высказала все, что у тебя на душе накипело, небось сразу легче стало? — Да-а, выложила, а как же… Так оно и полегчало…). Беседуя так, чувствуя в теле расслабляющее тепло, они прозевали тот радостный момент, когда…
молочно-серый, состоящий из мириадов частиц туман начал уплотняться; частицы соединялись друг с другом, делались больше, тяжелее; они уже не витали, то поднимаясь, то опускаясь, в невидимых волнах воздушного океана, а начали скользить вниз, по пути присоединяя к себе все новые и новые частицы тумана; они все росли и все быстрее скользили вниз, пока не достигали поверхности земли, разбиваясь о ветви деревьев, о почки деревьев, шлепались на мох, на нежные листочки кислицы, которые при этом мелко вздрагивали; капельки воды запутывались в волосистых стеблях плауна, и те обрастали тонким, серебряно поблескивающим инеем влаги; капельки воды падали на песок лесной дороги, ударяясь о песчинки и вновь рассыпаясь на мелкие осколки, которые, казалось, еще мгновение медлили, прежде чем проникнуть в землю, в почву, нетерпеливо их ждавшую; капельки падали на круп лошади и таяли в сорокаградусном тепле лошадиного тела, словно сахар в чае, вновь становясь молекулами, паром, вновь поднимаясь в воздух, чтобы продолжать свое участие в бесконечном хороводе воды и тепла; они падали в телегу, на ворсистую поверхность полости, покрывая ее нежным серебристым налетом; они падали на одежду людей — на головной платок Эне и на кепку Ханнеса, купленную им в Америке, покрывая и их тоже серебристым налетом; они падали на лица, на руки, на сено…
— Что я говорил, видишь, дождь и пошел! — произнес Ханнес, веселея и оживляясь. Эне и Ханнес, словно зачарованные, смотрели, как идет дождь — он шел легко и равномерно; они слушали тихий, едва уловимый шепот капелек в сене, на одежде, на нейлоновых куртках и на полости. Наконец Ханнес…
10
…нарушил молчание:
Да-а, ты все ж таки гордая женщина, не то, что кээтеская Альвийне.
— С чего ты взял? — спросила Эне, стрельнув в Ханнеса большим серым глазом.
— А с того, что держишь свои беды да несчастья при себе, никому о них не рассказываешь.
— Какие такие беды?
— Ты что, не помнишь?
— Разве я тебе говорила, что у меня какое горе есть? — Эне покачала головой.
— Да, когда мы по этой самой дороге к кузнецу ехали, ты сказала, что тоже огонь и воду прошла, да не станешь об этом по деревне звонить.
Эне поглядела на дорогу впереди и щелкнула вожжами. Упак еще наддал ходу, наконец-то он смог отвести душу — колеса телеги грохотали, стукаясь об корни деревьев.
Ханнес выжидательно покосился на Эне, мол, что она теперь ответит и ответит ли вообще что-нибудь — эта ни на кого не похожая женщина. И — не заметил низкой еловой ветки, она хлестнула его, смахнула с головы шапку, обдала лицо дождевой влагой и налила воды за воротник. Ханнес помотал головой, крякнул и расхохотался. Он поднял из телеги свою кепку, отряхнул, ударив об колено, но на голову больше не надел — пусть дождь льет на макушку, мочит волосы..
— Да, я не стану про свои беды по деревне раззванивать, — сказала Эне, все еще глядя на круп лошади, заметно потемневший под дождем. — Это — как на ярмарке в Тырвасту ходить с голым задом…
На этот раз ничего не ответил Ханнес, — он, в свою очередь, смотрел на лошадь, как ее шея и голова поднимались и опускались в ритме движения… Словно молот в руках отца, когда тот в кузнице бил по раскаленному куску железа.
— Что примолкнул-то, или сказать нечего? — победно спросила Эне, наконец-то она сумела заставить Ханнеса прекратить расспросы. — Или я неправа?
— Может, и права, — неохотно согласился Ханнес. — Но ведь так жить тяжело.
— Ну и что! — Эне вскинула голову. — Ну и что, я же под этой тяжкостью не на карачках стою.
— Не то что Ээди?
— Не то что Ээди…
Они снова ехали молча, шаг Упака сам собою убавился, хотя здесь, на скате горы Кильгимяэ среди молодых березок, дорога была гладкая. Казалось, Упак еще не торопится домой, в свою конюшню, казалось, и ему хочется подольше побыть на природе — на этом свежем весеннем воздухе, который теперь был словно обещание, что все станет вытягиваться и подрастать, покосы, луга и пастбища покроет зеленая нежная трава…
— Придержи-ка на минутку, — попросил Ханнес.
Эне натянула вожжи, Упак тотчас остановился.
Ханнес спрыгнул с телеги, прошел под белоствольные березы возле дороги. Ему захотелось проверить, что это — обман зрения или так оно и есть… За два-три часа, которые они с Эне провели в поездке, кроны берез, прежде красно-коричневого цвета, приняли зеленоватый оттенок. Ханнес наклонил березовую ветку, приблизил к глазам так, будто был близоруким; и еще прежде, чем увидеть, он почувствовал запах свежераспустившихся листочков — запах был настолько сильным, что ударил в голову: прикрытые коричневыми чешуйками почки лопнули, и из-под них высунулись наружу клейкие носики листочков, они подмигнули Ханнесу и сказали: ну вот и мы!
Ханнес стоял под березой, закинув назад голову, и смотрел на вершины, там коричнево-розовое боролось с зеленым и, судя по всему, зеленое одерживало верх.
Эне оставила лошадь на дороге, подошла к Ханнесу, пощупала ветку и тоже посмотрела вверх, на вершины. Ханнес и Эне стояли рядом и впитывали в себя весну, первые краски и запахи пробуждающейся жизни; они стояли, не произнося ни слова и не глядя друг на друга; лишь чувствовали, как весна проникает в них, в тело, в каждую клеточку; голова была порожней, словно она всего лишь сосуд, в который вливает себя природа.
А Упак стоял на дороге и смотрел на Эне и Ханнеса; он не понимал, что для них время остановилось, нет! — мчалось в обратном направлении, вбирая в себя также приход прошлой и позапрошлой весны, а может быть, и десяти, двадцати (а может быть, и двухсот, трехсот) предыдущих весен; чем же иначе объяснить, что это мгновение несло в себе бесконечность, граничащую с самозабвением!
— Да, теперь весна наберет силу! — произнес Ханнес, когда они уже сидели в телеге и Упак вновь трусил по дороге. — Подумать только, за какие-то два-три часа листовки проклюнулись!
— Может, и прежде были, а ты не приметил?
— Нет, не было! Я же специально смотрел. Когда мы проезжали кээтеским березняком…
— Небось утром спьяна, так и не рассмотрел, — поддела Ханнеса Эне, глядя ему прямо в лицо, собственно, у нее и не глаза были вовсе, а два зеленых луча.
— Никакого спьяна не было, — возразил Ханнес. — Я и запаха тоже не почувствовал.
— Ну ежели и запаха, так конечно, — согласилась Эне, вид у нее был серьезный, но про себя она смеялась.
«Да-а… — подумал Ханнес, окончательно уверившийся, что сегодняшний день с самого начала был каким-то особенным, что уже с утра произошли события, сделавшие сердце (тоже по-особенному) радостным и чутким, — Иной раз ждешь год или два, и ничего подобного не случается. А когда уже ждать перестал, вдруг…» Взять хотя бы разговор Эне по телефону, заставивший его, Ханнеса, удивиться, до чего много в одной женщине силы, настойчивости и упрямства… Потом погрузка на телегу мешков и хлев Эне… курица, сидящая у нее на плече… потом прибивающий подковы Вангонен, отчего Ханнесу вспомнилось детство, закоптелая кузня и слепящий свет горна, отец, кующий железо: дзинь! дзинь!.. О да, сегодняшний день выпал по-особенному радостным и богатым чувствами…
И теперь, когда Ханнес смотрел на окружающее по-особенному радостным, чутким и ясным взором, он заметил удивительное явление, которое то ли не видел никогда прежде, то ли не обращал на него внимания. Мало того, что с неба на землю сеялся серый дождь — да он почти и не шел больше — когда Ханнес посмотрел вперед — на песчаную дорогу и на прошлогоднюю траву возле дороги, он различил, как от песка и прошлогодней травы поднимался в воздух голубовато-серый пар.
— Земля дышит, — сказал Ханнес вполголоса.
— Что? — переспросила Эне.
— Разве ты не видишь, над землей поднимается серый пар от дыхания, — пояснил Ханнес. — Как только попила, сразу всей грудью и задышала.
Эне также посмотрела вперед — на беловатый песок дороги, на прошлогоднюю траву возле нее; теперь и она заметила, как от поверхности земли поднимался пар, словно бы от дыхания.
— Верно, дышит.
— Спала себе долгим зимним сном, а как воды ей за шиворот плеснули, так сразу задышала всей грудью, — Ханнес рассмеялся.
— Что твой медведь?
— Как медведь?.. Нет, не как медведь… Когда Топтыгин от зимней спячки очнется, он злой и голодный. А земля — она становится радостной и сразу принимается нас кормить. Заметь, пройдет неделя-другая, и ты сможешь свою корову да бычка на зеленый лужок вывести, пусть травку щиплют!
— Так я уже завтра выведу их на нижний выгон; коли щипать нечего, так хоть кислородом подышат!
— И это дело! — поддержал Ханнес.
Он все еще смотрел вперед, вдоль сбегающей вниз дороги, сверху было лучше видно, как дышит земля; казалось, он даже улавливает ритм этого дыхания; постепенно у Ханнеса возникло ощущение, будто он сам целиком растворяется в этом всеобъемлющем дыхании весенней природы. Ханнес словно пребывал в каком-то ином измерении, но без сновидений, забытье было таким глубоким и полным, что он даже вздрогнул, когда Эне толкнула его в бок и сказала, нет, прошептала:
— Глянь-ка, кто там! — И он увидел всего лишь в нескольких десятках метров впереди телеги молоденького лосенка, тот стоял на дороге в странной позе — шея вытянута, голова опущена, ноги расставлены циркулем. Лосенок глядел на телегу, словно любопытная старуха. Эне натянула вожжи, Упак остановился и тоже уставился на лосенка. Целую долгую минуту они все втроем, вернее вчетвером, сохраняли неподвижность; три, вернее четыре обособленных мира, пытающихся проникнуть в суть друг друга; занятие безнадежное, и первым это сообразил лосенок, он поднял голову, помотал ею, не то кашлянул, не то мыкнул, сделал два-три надменно неторопливых шага по дороге и исчез в молодом соснячке слева. Еще некоторое время между стволами деревьев мелькала его серовато-бурая, цвета сосновой коры спина, затем и она исчезла из глаз сидевших в телеге людей, только Упак все еще с любопытством смотрел влево.
Дорога впереди была свободна, дыхание весенней земли вновь могло бы заворожить путников, если бы Ханнес не разговорился.
— Да, — сказал он, — ты сделала доброе дело, что позвала меня утром с собою — хоть ради себя, хоть ради Хельдура, хоть ради меня самого, в конце концов, это и неважно. Что бы я стал один делать? Ну, хорошо — я бы, конечно, пошел в лес, наладил бы пилу и… Но, насколько я себя знаю, меня бы стало томить одиночество, а если ты при работе страдаешь от одиночества, твое дело дрянь. Это точно так же, как ты про себя однажды рассказывала, мол, работы выше головы, а душа все равно тоскует, сходила бы в Мейеримяэ, как прежде, посмотрела бы кинофильм, там собиралась молодежь со всей деревни да и люди постарше, у кого душа живая… Правда, у тебя телевизор есть, и у меня тоже телевизор есть; открыто окно в большой мир, но ведь полного удовлетворения все равно не получаешь, ежели сидишь перед ним один и нет никого, кому бы можно было сказать, дескать, эта передача понравилась, а та, наоборот, не понравилась, или, дескать, ну и заливает же этот артист, или… Короче говоря, ты должен чувствовать рядом с собою локоть другого человека, знать, что этот локоть подтолкнет тебя иной раз или же ты толкнешь другого своим локтем… Да-а, если ты ничего такого не чувствуешь, то от этого окна, от этого телевизора никакого полного удовольствия не получишь, будь он хоть расцветной и стой он хоть на самом почетном месте в твоей комнате… А о том, что ты мне когда-то рассказывала, как в старину возле твоего родного хутора, где были качели, все деревенские ребятишки теплыми летними вечерами сбегались покачаться, попеть и потанцевать, об этом и говорить нечего… Это уж точно невозвратное прошлое.
Все люди будто внутри себя на замок закрылись, да и детишек в деревнях теперь мало, вот и у нас тут — начни считать, так пальцев на одной руке хватит… Но и того все же нет, чтобы нам приходилось вроде кээтеского Ээди к земле гнуться, на карачках ползать… Конечно, он в жизни то и се повидал, но… другие люди тоже повидали, даже и ты, как ты говоришь… (тут Ханнес сделал небольшую паузу, словно ждал, не уточнит ли Эне, почему и в ее жизни были не только солнечные дни. Но Эне и на этот раз не воспользовалась предложенной ей возможностью)… а я-то уж точно… Взять хотя бы войну… Дважды подо мной отправляли ко дну судно — один раз бомба с самолета, второй раз торпеда — и мы все барахтались в воде, как тонущие котята, многие и утонули… Но я вовсе не об этом хотел сказать, о чем же я хотел?.. Ах да, — все еще может случиться: война и потоп, смерть и пожар, засуха и голод. И все равно мы должны все одолеть, и одолеем, если только будем стоять на двух ногах (как и положено двуногим существам)… Только тот, кто не опускается на карачки, кто не ползает, не падает ниц перед смертью и потопом, перед войной и пожаром, сможет все это преодолеть. Но для этого надо быть гордым — потому-то я и сказал, что ты гордая женщина… — Тут Ханнес заметил, что Эне вовсе его не слушает, делает, правда, вид, будто слушает, а у самой взгляд рассеянный, и смотрит она на лес, где на ветвях берез матово, словно жемчужины на нитке, мерцали капли дождя. Ханнес умолк. «Ох-хоо, ну и олух же я! — подумал он. — Говорю о вещах, для Эне далеких, о которых она и не думает, может, за всю жизнь ни разу не подумала… Я все еще никак не могу до конца освоиться со здешней жизнью… Если бы я освоился, так говорил бы совсем о другом — о том, приумножается ли стадо, о том, как растет хлеб, о том, что под картошку не надо вносить слишком много минеральных удобрений, аммиак же и вовсе ни к чему — не то картофелины пойдут внутри пятнами и загниют; о том, что огуречные семена можно сажать без предварительного замачивания; что если Хельдур начнет цементировать подвал — а цементировать он будет, что это за дом без подвала! — то пусть снова позовет его, Ханнеса, на помощь; о том, что этот Пээду, который всегда был эталоном аккуратности, загнал автомашину в кустарник».
Эне потянулась и щелкнула вожжами. — Пошел, ну, пошел! То так удержу нету, а то так на ходу заснул! — Упак вновь пустился рысцой по песчаному склону горы, дуга танцевала вверх-вниз, вверх-вниз в такт шагам мерина, и над его коричневой, мокрой от дождя спиной поднимался пар.
Эне стрельнула в Ханнеса глазом, дескать, чего это он замолчал, и пробормотала:
— Вскорости будем дома, надоть смекнуть, что Эльдуру поесть сготовить — вот те и кино, и качели… Картошку да соус, что ж еще! Всю неделю изо дня в день только картошка с соусом, — в голосе Эне слышалась душевная горечь, Ханнес положил руку на плечо Эне и попытался ее утешить:
— Всюду-то женщины думают об одном и том же — негритянки и эскимоски, индианки и американки…
Эне ничего не сказала; да и что скажешь на такой вздор; не настолько же она глупа, чтобы поверить, будто индийские, эскимосские, негритянские и американские женщины все время готовят своим мужьям к обеду только картошку да соус… Но небось в словах Ханнеса (все ж таки много поскитавшегося по свету человека!) была и доля правды: у них тоже выбор был невелик, у одних — тюленье мясо и тюлений жир, у других — страусиные яйца и печень акулы, у третьих, то есть у нее, Эне, — свиное сало и один раз в неделю, когда продуктовая машина подвозит товар, мясной фарш и колбаса; само собою разумеется — грибы, картошка и кислая капуста из своих припасов…
Ханнес вздохнул и сказал:
— Так что скоро будем наконец дома. Ты со своей дочиста умытой душой, Упак со своими новыми гамашами и я со своими модными рубашкокальсонами или же кальсонорубашкой… что-то мой кот дома поделывает?..
Дождь поредел, и когда выехали из лесу на северный склон гребня Коорукестеской гряды, где по обе стороны дороги тянулось вспаханное и засеянное ячменем красновато-бурое поле и где дорога под прямым углом поворачивала вправо, Ханнес обернулся, чтобы посмотреть назад, туда, откуда они ехали, и увидел между тучами узкую полоску чистого, словно бы вымытого и подсиненного неба; из-под края тучи к земле ниспадали вперемешку лучи солнца и полосы дождя — казалось, это был складчатый плюшевый занавес синевато-серого цвета, которым задергивают сцену, когда подходит время антракта.
Телега покатилась по северному склону гребня Коорукестеской гряды, постепенно становясь все меньше и меньше, и в конце концов, еще до нового поворота дороги, исчезла из вида, растворившись в синеватом пару от дыхания земли, в бурой земле, в зеленом поле озими, в зеленовато-розовой дымке березняка с распускающейся листочкам и…