Над потолком землянки дымилась, наметала заструги вьюга. Внутри было сыро, холодно, изморозь покрывала стены.
Человек сидел, глубоко задумавшись. На самодельном столе, оплывшая, потрескивала свеча. Свет ее блестел синей нитью на вороненом стволе автомата. Человек вскинул голову, прислушался. За дверью звонко заскрипел снег. Пламя свечи метнулось. В дверь протиснулся парень. Брови, ресницы, чуб мороз выбелил пушистым инеем. Он кинул руку к ушанке:
- Задержали двоих! Говорят, местные жители. Ввести?
Начальник кивнул. За дверью парень вдруг перешел на немецкий:
- Шнель! Шнель! - И втолкнул старика.
Тот остановился у двери. Угрюмо мял в руках шапку. Человек за столом спросил: "Кто? Откуда? Где были?" - спросил по-русски. Крестьянин на минуту замялся. Он не знал, кто перед ним. Немцы, полицаи или партизаны... Похоже, что карательный отряд. И автомат вон висит немецкий. Ответил:
- К вашим ездили, в Плоскошь, к Морозову полицаю.
- К нашим? - переспросил командир. - А может быть, мы не "ваши".
Старика обожгло догадкой: "на пушку берет!".
Командир листал записную книжку:
- Вы понимаете, что, по законам военного времени, вас полагается расстрелять?
"И расстреляют, - подумал дед, - и правильно, если наши. И запишут на том, еще чистом листке, что Назар Сергеевич Рубинов расстрелян, как предатель. И если прочтут когда-нибудь тот листок, то помянут Назара крепким словом. Сейчас вот выведут... А если это каратели? Они это любят, на провокацию: сознаюсь в чем или нет... А если наши?"
Томительно текли секунды...
Это начало истории, эпизода, случая, выхваченного из прошлого. Как частица обгоревшего письма.
Однажды мне случилось попасть в архивы Музея истории Ленинграда. Они расположены в Петропавловской крепости, внутри бастиона. Архив... Само слово, казалось, пахло пылью и скукой. Но вышло наоборот.
Здесь я провел часы, исполненные напряженного, острого, захватывающего интереса. Одно дело - романы, рассказы, повести, по которым мое поколение знакомилось с войной. И совсем другое - письма, фотографии, документы. Это я почувствовал еще в школе, когда на встречу с красными следопытами собирались ветераны войны или удавалось найти неизвестную фотографию, письмо, адрес. Я так увлекся, что перестал слышать время - перезвон часов Петропавловского собора.
Папка с надписью: "Командир 3-й партизанской бригады Александр Викторович Герман". Сам командир погиб в 43-м году, подняв бригаду в атаку. Остались дневники, письма. Его записная книжка. Там стояли старые значки и краткие - в одну строку - деловые записи. Названия городов и сел Ленинградской, Псковской, Калининской областей, какие-то адреса, фамилии, пароли, ответы, координаты партизанских баз (тайников)...
"Так это партизанские явки военных лет - осенило меня.- Вон, значит, как выглядел КЛЮЧ к приключенческому названию "агентурная разведка в тылу врага"!"
Не сразу пришло это решение - ехать по адресам из записной книжки Германа. Остался ли кто-нибудь? Ведь столько лет прошло с тех пор!
Даже мои сверстники, бывшие красные следопыты, давно окончили школу, стали взрослыми. Пионерское прошлое подсказало некоторым выбор профессии - историка, журналиста, военного... Но кем бы ни стали красные следопыты, остается трепетный интерес к людям и судьбам далеких военных лет.
Громыхая колесами, поезд мчался в ночь. Световыми пятнами проносились мимо окон заиндевелые станции. По жухлой осенней траве скользила светлая череда оконных квадратов. Поезд шел в ночь.
Что ждет впереди? У меня адреса и пароли военных лет. И все... Только не покидало ощущение, что еду я к своим, близким, если, конечно, найду. Снежная крупа шершаво терлась о стекла... Посапывал и мерно дышал уютный вагонный мирок. Я угрелся и задремал. Подошел проводник и тронул за плечо: "Бологое!"
В тамбуре под дверью лежал снежок. Чуть знобило от холода и нетерпеливого напряженного ожидания. Это чувство прочно поселилось в душе, пока продолжался кольцевой маршрут по партизанскому краю.
По перрону мело поземку. А в зале ожидания тепло, тихо, сонно. Изредка за окнами пробегали вагоны.
На стене висели газеты. От нечего делать (все равно ночь) я подошел к одной - местной. Близ нее степенно прохаживался старшина милиции. Я спросил его, как скорее дойти до редакции. Старшина полюбопытствовал: для чего? И прямо на глазах растаяла его служебная суховатость:
- Один мой знакомый, капитан железнодорожной милиции, партизанил в этих краях!
Из левой руки я переложил рюкзак в правую, а на левой сложил пальцы крестом - на счастье - и спросил:
- Он и сейчас живет в этой области? Старшина кивнул.
- Может, даже в Бологом?
- В Бологом, - подтвердил старшина. - Да вы сейчас найдете его. По перрону за угол первая дверь. Он на дежурстве.
На двери табличка: "Отделение линейной милиции". За столом сидел плотный мужчина с орденом Богдана Хмельницкого на кителе. Капитан Сергей Степанович Спириденко.
До утра еще было далеко, и я попросил его рассказать о партизанской жизни.
- Больше всего мне помнится, - начал Сергей Степанович, - мой партизанский дебют...
Разные бывали старосты. Этим немцы были довольны. Исполнительный, расторопный, верный. Служил не за страх - за совесть.
"Гут, Иван Снегов, гут! - приговаривали они. - Хорошо продукт собираль. На других не смотри..." И наиболее образованные мародеры цитировали про тех, "других", фольклор: "как волька ни корми..."
Немцам Иван Снегов казался верным. Только прикажут - уже шурует по деревням, грузит обоз продуктами. Конвойным вольготно. Всего делов - порыться по бабкиным сундукам и на губной гармошке пиликать.
И самое удивительное для них - как охотно сдают крестьяне свои продукты...
Медленно вытягивается обоз за околицу, проходит час, два... И вдруг из чащи сухо и зло бьют автоматы. Уцелевшие конвойные и староста спасаются бегством. А обоз продолжает путь. Меняется разве самая малость - пункт назначения. Раньше - фашистский Невельский гарнизон, а теперь - Красная Армия. У деревни Голотища обоз передавался нашим войскам.
Казалось бы, в чем тут замешан староста Снегов, полезный человек "новой власти", и какая связь между нападением на обоз и тем, что Иван Иванович Снегов коротко перемолвился с пареньком в деревне - Сережей Спириденко?
- Так вот и начали мы со старостой "помогать" немцам, - говорит Сергей Степанович.
Новый поезд, теперь по боковой ветке уносил меня на юго-запад. Цель - город Осташков. Три фамилии в блокноте, адрес явки: "улица Советская, дом 17" и пароль: "Я от Руфы". Я развернул карту области, пометил ярко-красным Осташков и протянул линию к другим названиям из записной книжки Германа. Незаметно летело время. Добрый десяток сел вообще отсутствовал на новой карте. Пришлось вписать их отдельно. С этих пор любой собеседник подвергался экзамену по географии. Так рядом с новыми появились на карте названия старые.
Восемь вечера. Поезд стал притормаживать. Медленно выплывали и окунались во тьму фонари. Осташков. Я спросил у кого-то, как проехать на Советскую улицу. Объяснили очень подробно. А у меня отлегло от сердца. Значит, улица существует, я не зря поехал, доверившись записной книжке.
Советская, 29. Мне нужен дом семнадцатый. Отшагал километра два - № 5. Вернулся. И опешил. После дома 15 стояла каменная каланча. Девять вечера. Ни машин, ни прохожих. Тихо. Деревянные дома, палисады. Кое-где желтый свет окон. Снег скрипит под ногами. Подморозило. Я ходил, стучал в двери, окна, спрашивал, называл фамилию Андреева, номер дома... Никто ничего не знал.
Вместо явки пришлось остановиться в гостинице. Утром мне подсказали обратиться в паспортный стол. Андреева жила по новому адресу, но в этот день была на работе, в линейной амбулатории станции Осташков. Фамилия совпадала с фамилией хозяйки явочной квартиры. Имя с именем в пароле - Руфима. Соседи знали немногое: кажется, партизанила, ходят к ней школьники, а так живет одиноко. Вот, пожалуй, и все.
В поликлинике было на удивление малолюдно. Может, из-за субботы. "Андреева дежурит в лаборатории" - и мне показали на открытую дверь. Солнце, отражаясь от снега, прозрачно светлило комнату. Широкий лабораторный стол, пробирки, яркие блики на инструментах. И динамик в полную мощь. Худощавая в темном платье женщина сидела задумчиво, отрешенно. Из репродуктора - звуки маршей и торжественный голос местного диктора. Областной праздник. Поминали заслуги во время войны, партизанские рейды... Женщина медленно повернулась, спросила:
- Вы ко мне?
Я кивнул. И молчал, волнуясь. Глотнул с трудом и назвал пароль:
- "Я от Руфы".
Она как-то внутренне встрепенулась. Изменился взгляд. Словно стал зрячим, словно она только что увидела меня. Приподнялась навстречу встревоженно, напряженно:
- Меня зовут... это я... Андреева Руфима Григорьевна.
Мы сидели в тихой лаборатории. Курили "Беломор". Терпкий дым плавал под потолком и смахивался в дверях. Руфима Григорьевна по-девичьи сконфуженно удивлялась:
- Из Ленинграда? Специально ко мне? К нам?..
И я порадовался в душе той нечаянной удаче, что именно сегодня, в праздничный день, важен для нее знак внимания - вот такая встреча.
Потом мы ходили по городу. Она говорила.
- Замечательный был парень Гриша. Пулеметчик. Убили его...
Я молчал и боялся вспугнуть ее воспоминания о человеке, который, вероятно, был для нее родным.
В небольшой ее комнате, над приемником висит портрет милой девушки. Брови вразлет. Глаза. Какие глаза - глазищи! Перед щелчком затвора, видимо, она улыбалась. На фото не успел растаять и остался смех, только в глазах. Портрет очень красивой девушки. Почему же одна сейчас? И я боялся вопроса: вы очень любили Гришу?
Вместе мы смотрели факельное шествие пионеров к партизанскому обелиску. Руфима Григорьевна рассказывала о бригаде, о людях, с которыми воевала.
А вечером к ней пришли школьники. Принесли цветы, торт... Такие отглаженные, праздничные, внимательные. Мы познакомились - как товарищи, на равных.
Оказалось, что красные следопыты давно дружат с Андреевой. Это стало доброй традицией. А первыми нашли к ней дорогу следопыты старшего поколения, которые тоже уже окончили школу.
Воспоминания ветеранов войны ребята этой школы записывали на магнитную пленку. Они и в этот день притащили свой громоздкий самодельный магнитофон. И мы вместе записали один небольшой рассказ Руфимы Григорьевны Андреевой, медика Третьей партизанской бригады.
- Мы находились в окружении, выходили. Меня ранило на шоссе Ленинград - Рига. Уже раненная, я лежала на поле боя и видела, как геройски погибли две ленинградские девушки-пулеметчицы. Незаметно подошли с другой стороны шоссе подводы с немцами, около двадцати человек. Уже было поздно разворачивать пулемет, слишком они приблизились. Одна вытащила гранату и подорвала группу, которая кинулась к ним. У другой девушки тоже была граната. Они этой гранатой подорвали себя...
- А как звали девушек? - спросил я Андрееву.
- Одну девушку помню - Женя. Вторую не помню.
- А кто бы мог подсказать?
- Может, помнят некоторые товарищи из бригады? Может, можно искать и найти. Конечно, имена должны быть известны! Найти надо.
- Как вы сами спаслись, выползли?
- Нет. Сил совершенно не было. Я лежала около часа. Наши случайно на меня наткнулись, подобрали и унесли. Помню потом избу деревенскую. Была хозяйка с хозяином. Встретили нас очень приветливо. Мать дала нам одежду - переодеться. Оба ее сына партизанили. А старик хозяин - он пошел в охрану, на край деревни. И он заметил, что немцы нас окружают. И сразу прибежал домой. Меня положили на повозку и увезли в лес. А потом на самолете отправили в тыл, в Осташков.
Я жила с родителями по Советской, семнадцать. Уходя с бригадой из Осташкова, оставили мою квартиру явочной - на случай оккупации города. Квартира не понадобилась, Осташков немцы не взяли...
Оказывается, я был первым и единственным человеком, который пришел на явку в Осташкове с паролем командира бригады. И встретили меня, как родного, как встретили бы там в дни войны любого. Стоило только назвать пароль: "Я от Руфы".
Следующий крестик на карте стоял у городка Пено. Автобус отправлялся в шесть утра. Шесть - это еще темно. День воскресный, но на автостанции полно народа. Густо пахло дегтем, махоркой, овчиной. Это вставшие спозаранку любители рыбной ловли. Входят в автобус, степенно здороваются. Одеты все одинаково: стеганки, валенки, а поверх брезентовые плащи. А я в этот день был в красных варежках, специально взятых с собой. Варежки были особо оговорены в момент обмена паролями: "наш человек в красных варежках".
Пено. Уже рассвело. Рельефно чернели дома, разбегаясь от площади вдоль лучей-улиц. Я достал блокнот. "Улица Заволжская, дом 3" стояло в записной книжке. И фамилия Якушев, Василий Кирсанович. Пароль: "Зимняя погода", отзыв: "Я люблю такую погоду". Первый встречный неопределенно махнул рукой:
- Заволжская? Это за Волгой, на той стороне. - И ушел.
За Волгой... Что он имел в виду? Эта узенькая речушка - Волга? Это была в самом деле Волга. Настоящая, десяти метров шириной. Волга близ своего истока.
Берег полого опускался к реке. Под ногами мягко шуршали жухлые осоки. Молодой лед упруго гнулся, но держал. Его черную гладь расцветили вмерзшие пузыри. Провалился я, к счастью, уже у другого берега. Одна нога упирается в кочку, другая по колено в воде. Как никогда, кстати была бы сейчас явочная квартира!
Улица Заволжская. Дома раскиданы вдоль нее и вглубь от дороги, а третьего нет. Я уже отчаялся обнаружить явку и тут увидел его, дом у леска. Перед домиком пусто, но стук... Я обошел ограду. Мужчина в теплой поддевке что-то мастерил у сарая. Топор, звеня, входил в древесину, разбрасывая щепу. Трудно объяснить, почему я решил, что это именно Якушев. Наверно, очень мне этого хотелось. А с другой стороны, пароль безобиден и вполне годится по времени.
- Зимняя погода! - громко проговорил я.
Человек поднял голову, кивнул и снова принялся за полено.
- Зимняя погода, - повторил я и значительно положил на верх изгороди руки в красных варежках.
Он сощурился, наклонил голову и раздумчиво произнес:
- Да, зимняя, хорошая погода...
Вообще-то, отзыв: "Я люблю такую погоду". Но столько лет прошло, мудрено запомнить! Он стоял и глядел выжидающе. "Во выдержка! - восхитился я. - Будто сегодня и ждал с паролем". А ноги совсем зашлись. Якушев не торопился, разглядывал. Я признался:
- Вы знаете, я провалился в реку, там у берега, промок немного.
- Чего же сразу не говорил?! Эх ты! И молчит... Быстрее в хату!
За дверцей печи гудело, металось пламя. Якушев разрезал мне ледяные шнурки ботинок, кинул овчину под ноги, плеснул в стакан водки. До чего же хорошо прийти к своему человеку, думалось мне, на явку, как домой. Замечательно!
- Скажите, Василий Кирсанович, когда приходили к вам с паролем в последний раз?
Хозяин перестал хлопотать.
- Василий Кирсанович? - удивился он. - Вы назвали меня Василий Кирсанович?
Я удивился в свою очередь, и сразу все понял, и заторопился объяснить ему, сокрушаясь, какого дал маху. Да, разведчик из меня никакой. Такому конспиратору во время войны не сносить головы. А впрочем, может, появилась бы новая явка... Мы посмеялись над моей оплошкой. Хозяин ничего не слышал о человеке с фамилией Якушев. Либо тот уехал давно, либо... Да мало ли что случится за столько времени!
В паспортном столе Пено этой фамилии тоже не было. Время.
- Может, Анна Георгиевна Волкова вам поможет? - посоветовали мне. - Она партизанила в наших краях. И она подруга Лизы Чайкиной.
- Той самой?
- Да, той самой.
Обыкновенный дом. Обыкновенный человек, пройдешь по улице - не оглянешься. И попал я в разгар домашних хлопот. Чисто вымыт пол. Любопытная ребячья рожица мелькнула из смежной комнаты. Анна Георгиевна крепко жмет руку. Славное, открытое лицо; румянец работы. Она куда-то собиралась по хозяйству: накинуто пальто, шерстяной платок. А тут гости, и она накоротке присела, сложила руки, разошлись концы серого платка. Рассказывает. И о том, как носили с Лизой листовки, и как сидели однажды по горло в ледяном болоте, а по лесу шныряли фашисты с собаками; обо всем.
Вот окно в комнате. За ним виднеется товарная станция, тропы. По ним ходили Лиза и Аня. А в это окошко Аня влезла однажды ночью, тайком. Здесь ахнула ее мать от нежданной горькой радости. Жива дочь! Врали фашисты, когда читали на площади имена убитых ими партизан. Жива! Но опасность, смертельная опасность притаилась за темным окном. И хотелось матери согреть руки дочери, подержать в своих, прижаться к мокрому от слез лицу и никуда больше не отпускать дочь. И знала, что Ане надо уйти скорее, сейчас... И не в силах была оторваться от нее. Может, последний раз видит? Так и уйдет навсегда в морозную, вьюжную ночь. А здесь уют, дом, теплая постель с подушкой, чугунок щей... Простые слова. Так просто и обыденно работали партизаны. Именно работали! Выходили на задания, делали свое дело; еда, сон и снова как на работу.
Анна Георгиевна рассказывает подробности о жестокой расправе с Чайкиной и словно бы дивится: неужели и я смогла бы так все выдержать?! Да, наверно, смогла. Очень ярок в Анне Георгиевне этот душевный знак - скромность внутренне сильного человека.
В записной книжке командира 3-й бригады есть строка: "Колосов из управы - сволочь. Знают сережинцы". Обычной пометки, сопутствующей фамилиям предателей - "расстрелян", - в книжке нет.
- А вы поговорите с Никандровым, - посоветовала Анна Георгиевна. - Он был командиром группы сережинского отряда. Сейчас живет в Пено.
Очень это неприятно - писать о людях такого сорта, как Колосов или Афанасьев. Но такие были. И снова, поражаясь обыденной простоте рассказа, я торопливо, почти дословно записывал в блокнот слова Дмитрия Андреевича Никандрова.
"Ночью мы, несколько человек, подошли к дому Колосовых. Шум поднимать нельзя. Постучали: свои, открой! Первым Попов вошел, потом Волков, я... Колосов в ноги: ребята, обождите, я все расскажу! У него сын еще был взрослый, весь в отца, пакостник. Из соображений тишины, говорю молодому: собирайся в разведку! А тебе, старый, задание будет. Вывели молодого во двор, а самого Колосова в избе стукнули".
Я сморщился, будто хватил горького. Дмитрий Андреевич, заметив это, упрекнул:
- Да, жестоко! А Лизу Чайкину, что с ней сделали? Я про Афанасьева не сказал еще...
Вечерело. Небольшая группа партизан только что вернулась с задания к себе в землянку. Романов-младший вышел за дровами. Остальные сняли портянки, придвинули к печурке валенки, подсушить. Вдруг Романов снова заскочил.
- Дрова-то где? - спросили было его. Но вопрос застыл на губах: такое стало лицо у парня.
Совсем близко послышался лай овчарок. Все вскочили. Уходить! Поздно. Землянку уже окружили фашисты. Засада была подготовлена со знанием дела.
Двери в землянке дубовые, сделаны на совесть. Заложили засовы, забаррикадировали чем пришлось. У входа, рыча и завывая, уже бесновались собаки. Партизаны разобрали оружие. Прислушались. Заскрипел снег под тяжелыми сапогами. Кто-то прошел по крыше. Чужая отрывистая речь, гортанные команды, говор. И несколько угодливых фраз по-русски:
- Здесь они все, голубчики, никто не утек.
Где они слышали этот голос? Слова доносились отчетливо. Романов-старший открыл заслонку дымовой трубы. Фашисты как раз столпились вокруг нее. Один партизан поднял автомат в потолок. Та-та-та-та-та... Гильзы веером, пыль с потолка, щепа. Да разве пробьешь накат! Наверху раздался злорадный смех. И снова тот русский голос:
- Выходите! Господин комендант согласился вас расстрелять под открытым небом.
И они вспомнили, где слышали этот голос. Голос Афанасьева, который жил за рекой на хуторе. Он вернулся недавно. Когда-то был раскулачен и сослан. А теперь вот вернулся. Жил угрюмо и нелюдимо. Партизаны его не трогали. И вот теперь... Он не скрывался, знал, что живых не останется.
- Эй вы! - крикнул Афанасьев в трубу. - Вам дано три минуты. Не выйдете, господин комендант приказал готовить гостинцы, опустить вам прямо в трубу. - И снова мерзкий смех.
Землянка три на три метра. Укрыться от гранат негде. Та-та-та... Это Романов-отец выпустил в потолок обойму. Сверху опять смех.
- Давайте простимся, - сказал отец. Все обнялись, постояли минуту. Сверху:
- Эй, ловите гостинец!
Они бросились на пол.
Странно создан человек. Знает, что шансов уцелеть нет, но сила жизни, инстинкт заставляют его верить в какое-то свое злое, слепое счастье. Романов-старший лег рядом с сыном, обнял его за голову, закрыл телом. Тот рванулся.
- Не надо, отец!
Ржаво шаркнуло по трубе... блеснуло... молотом ударило в уши... И Романов-младший почувствовал жгучую боль в руках, ногах. Снова шаркнуло в трубе. И с последней вспышкой сознания он прижал к себе тело отца. И еще успел понять, что толкают тело сотни впивающихся в старика осколков.
Дверь фашисты не стали взламывать. Побрезговали. Там же кровавое месиво! Солдаты-каратели встали на лыжи. Ушли. Постепенно затих вдали лай собак. Афанасьев окольными путями вернулся на хутор. Бояться ему было нечего - свидетелей-то не осталось! Свои следы у землянки он тщательно уничтожил. И заработал у новых хозяев еще кус земли к своему хутору.
Над землянкой, обгоревшей даже у трубы над крышей, взошла луна. Высеребрила снег. Мохнатые ели держали полные лапы снега, чуть покачивались на ветру. Сладковато тянуло из-под земли пороховой гарью. Потом луна ушла. Засветился восток, и легли на снег голубые тени деревьев. В землянке было черно, угарно, скользко от крови. И еле-еле стонал в беспамятстве, почти неслышно, Романов-младший. Потом пришла ледяная боль в ступнях, в руках, полыхнула по телу. Это привело Романова в чувство. На теле мерзлая, слипшаяся одежда. И тишина. Чернота и безмолвие.
Нашли его через двенадцать часов. Он только и успел предупредить: "Афанасьев..." - и потерял сознание.
Партизаны казнили предателя рано утром. Афанасьев то истерично ругался, то, ползая на четвереньках, размазывал по щетине слезы, скулил умоляюще. Его поставили рядом с прорубью. Ударил короткий залп. Пополам переломилось тело, ударилось о лед, застряло. Брезгуя касаться предателя руками, партизаны столкнули его в воду прикладами…
Так закончился рассказ Дмитрия Андреевича Никандрова. Мы сидели с ним в сумеречной, тепло топленной избе, не зажигая света. Вечерело. Синие тени ложились на занесенную снегом реку. На ту же самую реку.
И опять перестук колес. Диск полей, вращающийся от окна к горизонту, грохот пролетов.
Город Торопец старше Москвы - ему около тысячи лет. В церковном соборе сегодня краеведческий музей. В сводчатых залах - доспехи Александра Невского, оружие русских ратников и напротив трофейные мечи и шлемы тевтонских псов-рыцарей. В другом зале - скорострельные пулеметы, автоматы ППШ - оружие героев города, а напротив - трофейные фашистские шмайсеры, каски и прочий железный хлам. Очень впечатляющее соседство.
В других церквях, попроще, - где склад, где подсобное помещение. Вообще, в Торопце церквей без счета. Рассказывают, что они возникали так: местные купцы много торговали с иноземцами, продавали холстину, мед, зерно, кожи - все, чем богата Русь. Набивали мошну. Но этого им казалось мало. И они стали сплавлять за границу товары, как теперь принято говорить, ниже уровня мировых стандартов, много ниже. Пеньку - так с гнильцой, мед - с горчинкой, зерно - проросшее. Отхватив куш, ставили церковь. Ублажали господа бога взяткой. Долго терпели убыток иноземцы от хитроумных купцов, но однажды всерьез озлились и ударили челом Екатерине. Тогда и вышел указ: "Не торговать торопчанам с иноземцами". Новых церквей больше не строили, а которые были, стоят и по сей день. Есть и действующая. О церквях я рассказываю не зря. Как ни странно, но к одной из них меня привела нить поисков.
В записной книжке было несколько адресов и, что особенно интриговало, координаты партизанского тайника. А вдруг там что-нибудь сохранилось?! Оружие, документы... Было написано: "тайник - дорога Торопец - Холм, 11 км дом лесника у дороги, рядом озеро, за озером 1,5 км вправо от дороги, тайник - колодец, внутри сруба".
Поздно вечером по окраинной темной улице я искал Петра Яновича Крибби. Последние прохожие указывали на домик при церкви, но я упрямо не верил, церковь была действующая. Высилась темным контуром на холме. Но домик оказался именно тот. Постучал в дверь. Она распахнулась желтым прямоугольником света. Хозяйка провела по скрипучему коридорцу. Темная от времени крестьянская утварь, красные ягоды в лукошке. Комната. Навстречу мне шел старик, с пергаментной, словно тисненой, кожей лица. Старик был братом партизана Августа Крибби. Я уже знал об этом, когда искал старика. Мне хотелось хоть немного узнать от него о брате. Петру Яновичу не было и шестидесяти лет, на вид же гораздо старше. Борода лопатой и младенчески-синие ясные глаза. Словно извиняясь, он объяснил:
- Жена работает в церкви, убирает там, вот и живем в сторожке, а сам я неверующий, полный атеист...
О брате рассказывал с жаром, с любовью, которую не остудили годы:
- Лихой был парень, мотоциклист. Добрый, честный. Говорил мне: "Петька, война будет губительная. Но в плен - ни в коем случае!" Брат был механиком, мечтал танк KB водить. А танков не густо было в начале войны. Ему и предложили в военкомате: либо танк ждать, либо в партизанский отряд. Так он стал партизаном. А погиб под Прагой, танкистом.
Мы помолчали. Черная ночь за переплетом рам. На стене фото брата в танкистском шлеме, хорошее улыбчивое лицо. Он похож чем-то на моего дядьку, который был капитаном десантного корабля и тоже погиб, прорвавшись к причалам Севастополя.
В горкоме Торопца для поисков предложили "Волгу" и обнадежили: вроде домик лесника есть, да, километров десять, и озеро тоже есть... а вот тайник... о тайнике не слышали.
Летит под колеса асфальт. Шофер Евгений Николаевич Петров, заражаясь от меня нетерпением, до упора жмет на акселератор. С ходу мы проскакиваем дом лесника. Машина ныряет в низинку. Справа лес расступается и видна белая гладь замерзшего озера. Оно! Рычит мотор, водитель, развернувшись на пятаке, берет обратный подъем, и машина вкатывается прямо во двор.
Василий Петрович Котов, лесник, работает здесь всего несколько лет. Он слушает наши горячие объяснения, кивает: "Где же это может быть? так-так...", без промедления одевается и ведет нас сначала к сараю. Вооружаемся инструментами. Мне достается лом, Евгению Николаевичу - топор, земля промерзла. По крутой тропе меж елей и сосен спускаемся на лед озера. Лед плотно запорошен снегом, хрустит под ногами. И странно - тут и там впечатаны в наст следы протекторов.
- Рыбаки ездят на мотоциклах, - объясняет Котов. - А вот следы свиней.
- Свиней? - переспрашиваю я.
- Да, диких. Кабанов. Всю картошку у меня изрыли. Развелось их тут!
Озеро кончается округлым заливчиком. Мы поднимаемся на берег. Голый осинник, опавшие листья вперемешку со снегом, заледеневшая земля. Никаких примет. Сначала мы идем вместе, потом расходимся в разные стороны.
- Эгей! - кричит шофер.
Он совсем близко. Поляна почти у берега. В кучу свалены гнилые, старые бревна, чуть возвышаются над землей. По их положению можно угадать квадратный венец бывшей постройки, то ли дома, то ли сарая. Где-то здесь может быть наш колодец. Мы азартно топочем во всех направлениях. Ведь должен же быть колодец, хотя бы яма должна остаться! Нет и нет. Устав, присаживаемся покурить на бревна. Я достаю запись командира партизанской бригады, читаю вслух, чтобы вместе еще раз попытаться вникнуть в смысл фраз. "Тайник - дорога Торопец - Холм..." Да, эта дорога. "Одиннадцать километров дом лесника..." На спидометре 11 километров и дом лесника остался, "рядом озеро..." Есть озеро, вот оно. "За озером полтора километра вправо от дороги..." Все правильно, мы справа от дороги, примерно в полутора километрах. "Тайник колодец, внутри сруба". Колодца нет. Стоп! Почему я имел в виду под срубом деревянную облицовку колодца? Может, под срубом подразумевался дом или сарай? И внутри этого дома или сарая колодец...
- Тогда мы сидим прямо на тайнике! - вскакивает шофер.
Усталости как не бывало. Растаскиваем бревна внутри квадрата - нижнего венца сруба. Минут через пятнадцать в углу обозначился еще один, малый, квадрат, венцом уходящий вглубь. Лесник говорит, что, возможно, этот сруб был баней, а колодец внутри бани, так делали иногда, чтоб не таскать издалека воду. Мы расчищаем этот квадрат. Теперь совсем хорошо видно: да, не случайно торчат торцы бревен, это был колодец. Бревна гнилые, но мерзлые. Под трухой и снегом - лед.
Пока не стемнело, мы пробиваемся вглубь, колем лед, рубим вмерзшие железные бревна, коротко отдыхаем за перекуром и снова рубим. После нескольких часов работы, углубившись меньше чем на метр, признаем, что зима крепко держит свои секреты.
- Если будет время весной... - обращаюсь я к шоферу.
Он понимает меня с полуслова.
- Непременно! - говорит он. - И вы, Василий Петрович...
- Мне самому интересно! - откликается лесник. - В случае чего пионеров на помощь вызову. Наши красные следопыты такого случая не упустят!
Красная нить по карте - в город Холм. Вечерело, и я заночевал в Доме приезжих Плоскоши. От окон тянуло стужей, а круглая, под потолок, печь излучала жар. Вначале никого не было, потом явился старик. Ходил, покашливал, шея замотана шарфом. Высокий старик, кряжистый, что называется. Потом еще люди. Послышались радостные восклицания. Старик и мужчина лет сорока пяти обнялись. Отец и сын. Дед приехал в поликлинику из деревни, а сын с бригадой электриков прокладывал по району линию. Они одеты грубо, тепло, добротно, как и положено на такой студеной работе. Старик расспрашивал сына о житье-бытье, рассказывал о себе. Встречи - это воспоминания...
Так подошел черед истории, с которой начался очерк, - о встрече деда Назара с командиром партизанской бригады.
Старик разволновался. Протянул растерянным жестом руку. Крупные крестьянские пальцы вздрагивали. И глухо сказал:
- Такое врезалось в память. Именно встреча с Германом. Тогда меня было расстреляли... - Он набил и закурил трубку. - Поехали мы из деревни Песчанки сюда в Плоскошь. До войны тут был узел радио. Сельчане наказали вывезти что возможно, Москву слушать. Как приехали и пробрались на узел - целая история. Ночью на возок погрузили, тронулись, едем. И как раз у болота вышли двое: стой, кто идет! Отвечаем: едет Митька Пинаев и богомаз. Куда ходили? Мы из хитрости и брякнули: к вашим полицейским, везу это радио по приказу местной управы. Схитрил называется... Тут же нас согнали с возка и повели в землянку.
И вот стоял Рубинов перед командиром бригады и крепко держался за свою версию, сыпал подробности. Закоренелый предатель, и только!
- И что вас спасло? Как они поверили, что вы свой? - тороплю я деда.
- Как бы не так, поверили... Повели стрелять. Понял я, старый дурак, с кем имею дело. Объяснять стал. Да какое! Хитришь, мол, дед, изворачиваешься. И расстреляли бы, и правильно...
Назар Сергеевич слепыми движениями похлопал себя по карманам. Трубка погасла. Сразу несколько рук протянули огоньки спичек.
- ...Обоз я велел собрать в нашем селе с продуктами для партизан. А где они, партизаны, я и сам не знал. И случается же такое! Подоспел обоз к лагерю партизан минута в минуту, когда меня выводили.
Рано утром машина электриков направлялась в сторону Волока. А там аэропорт с рейсовыми самолетами на Холм. Машина, фырча, тронулась в путь. Меня втиснули третьим в кабину ГАЗа. От мороза выбоины затвердели, нас то кидало под потолок, то вдавливало в сиденья... Посредине чистого поля Михаил Назарович Рубинов затормозил, сказал: "Аэропорт Волок", крепко тряхнул мою руку, и машина ушла.
На окраине поля виднелось несколько изб, и совсем далеко они множились, образуя поселок. Где же аэропорт? Где бетон, стекло, аэркондишен и стюардессы? Машина давно исчезла в далекой поземке. Где бензовозы, носильщики, сувениры? Где сами лайнеры, наконец? Поле... Чистое поле. Я двинулся было к далеким запахам цивилизации - древесного угля и хлева, но тут у крайней избы заметил шест и полосатую матерчатую "колбасу" на нем, вытянувшуюся на ветру. Такие штуки я видел в книжках с картинками об эпохе зарождения воздухоплавания. Две минуты быстрого марша - я у избы с "колбасой". Глухо, тихо, заперто. В соседней избе посоветовали поискать над стрехой ключ от аэропорта; за печью найдется пила и топор, а во дворе поленья. Все оказалось точно. И ключ, и огромная двуручная пила, и топор. Я всласть трудился. Топил остуженную избу, но согрелся скорей от работы, над полом еще долго тянуло стужей. Заиндевелые окна выходили в поле. Я часто поглядывал в них: не упустить бы лайнер! Пришла бабка с ручной прялкой, спросила, когда самолет на Холм. Попутчица. Отругала меня за халатное отношение к пассажирам: грязно, печь прогорела.
После полудня что-то заперхало, затарахтело над головой, и на поле скользнул зеленый аэроплан. Мы трусцой погнались за самолетом. Он повернул, побежал нам навстречу, распахнул дверь.
Аэроплан долго пыжился, взвывал мотором и наконец поднялся почти без разбега. Перелески, поля, ручьи просматривались детально. Думалось: каково в таких прозрачных, насквозь ветреных и мороженных лесах было жить партизанам? Даже просто жить - и то трудное дело...
Наш летящий механизм пошел на снижение. Старушка вышла, приняла от меня прялку и заметила осуждающе, что я снова бросил без призора аэропорт Волок. И пошла по дороге в Холм.
Город виднелся на высоком холме. Возвышенность эту глубоко разрезала речка. Я вышел к ней опять напрямик, как к Волге, в стороне от моста. Но лед уже был толстый, снег по колено, - он продолжал идти густо, крупными хлопьями. Тропинка бежала мимо большой, обшитой досками проруби. Там полоскали белье, оно снежно скрипело в руках хозяек. На высоком берегу торчал гараж. Я шагал по улицам, и снова нетерпеливое лихорадочное настроение поднималось к сердцу.
Здесь в городе и области жили десятки партизан Германа. Здесь была явка на Шулежной улице, в доме 12 и пароль: "Привет от Жени".
Начал я методично - с горкома и паспортного стола. Читал фамилии вслух:
- Кляпин Аким Андреевич... - и вопросительно ждал.
- Нет, не знаем.
- Захарова Пелагея Васильевна?
- Нет.
- Глинский Владимир?.. Еремеев Иван?.. Кособрюков... Павлов...
- Нет... нет... нет... - сочувственно говорили товарищи.
И на Шулежной, 12 тоже не было адресата явки - Охреповой Ольги. Кто-то из старожилов стал припоминать фамилии по району. Мы дозванивались в совхозы, деревни. Там отвечали: убит, уехал, не знаем. Подсказали насчет избирательных списков - туда уж точно внесены все.
Огромные фолианты списков я один читал бы неделю. И здесь мне охотно помогали пионеры, мальчишки, любые люди - стоило только узнать цель поисков. Листали, переспрашивали имена-отчества, сверяли с записной книжкой. Ни-ко-го! Ни единого человека!
Холм дотла был сожжен фашистами, объяснили мне. Весь сожжен. Холм - сожженный город. Специальные команды поливали дома керосином и поджигали. О подобном варварстве я знал раньше, из книг, но, слушая очевидцев, как-то почувствовал, понял сердцем всю мелкую мстительность оккупантов. Выгоняли стариков, женщин, детей на морозные улицы и поджигали. Пылали дома, сараи, отдавая последнее тепло своим хозяевам. Горело все, что заработано тяжким, долгим человеческим трудом: стены и крыши, столы и подушки, книги, стулья, игрушки... красная вьюга искр носилась над городом. Люди толпились на улицах и плакали. Наступит вечер - а дома нет, не обогреться, не сварить еду. Все ушли из сожженного города.
После войны Холм отстроили заново. И это заметно по новым зданиям. Много строят сейчас высоких, светлых домов, таких, как новая школа в Холме. Ребята привели меня в гости. Следопыты и здесь собирали историю края. Показывали с гордостью и ржавый маузер времен гражданской, и оружие Отечественной, рассказывали о земляках-героях. Не было только фамилий, адресов, явок из записной книжки. Я поделился с ребятами всем, что знал сам. Они загорелись большим весенним рейдом по партизанским тайникам-базам.
Да, был и такой пароль. С ним ходила Мария Арсентьевна Хрусталева. Ответ звучал не менее естественно по тем временам:
- "А ты давно не ела?"
- "Со вчерашнего дня".
Значит, на явку пришел свой, из бригады.
Так и я, вернувшись в Ленинград, по партизанской цепочке познакомился с Марией Арсентьевной.
В 301-й ленинградской школе имени командира Третьей бригады А. Германа следопыты собрали небольшой стенд, посвященный агентурной разведке партизан. Там я впервые увидел на фото Хрусталеву и услышал много добрых слов о ней от учителей, вожатых и пионеров.
Сорок третий год. Осень. Неделю бригада ведет бои. Ожесточенно продирается сквозь немецкие гарнизоны, засады; огнем стряхивает погоню. Наконец, кажется, оторвались. Бригада нуждается в передышке, люди смертельно устали, много раненых; хорошо бы принять самолеты с Большой земли... Самое важное сейчас - точная информация о противнике. В лесу растут неприхотливые партизанские шатры, раздается говор, возгласы, побежали по сучьям первые трескучие огоньки костров.
- Марию к командиру! Хрусталеву к командиру!.. - летит по цепочке зов. И она торопится, идет, покачиваясь от усталости; страшно хочется спать.
Герман раскладывает карту, достает записную книжку.
- Надо идти, Мария, - говорит он. - Адрес... пароль... Там наш человек Николай Иванович Лапин.
У нее режет глаза, слабость, ноги ватные.
- Есть! - говорит она. - Через час буду готова.
- Надо идти сейчас, именно сейчас! - повторяет командир. И у него лицо обтянула сухая кожа, глаза блестят лихорадочно. Какие сутки на ногах! - Надо, Мария!..
Из леса выходят втроем. Двое разведчиков-партизан и она. Двоим разведка более близкая - окрестности лагеря до ближайшей деревни, ей - далекая, в деревню Сивково. Тихо, мирно вокруг. Веселый вольный посвист лесных пичуг. Густая свежая зелень осени. Проселочная дорога мягко пружинит под босыми ногами. Идти без обуви холодновато, но зато маскировка: партизан - и без сапог? Нелепость!
Они осторожно выходят из леса. Кусты и поле, вдали меловые штрихи берез и черные избы. Дорога, набитая колеями, бежит к деревне. В колдобинах студеная дождевая вода. Мария споласкивает лицо, и глазам становится легче. Вот и первая хата. Пусто. Они выходят из дома. Никого! Пора расходиться. Парни прощаются:
- Ни пуха ни пера тебе, Маша!
Она усмехается: к черту, к черту!
А через полчаса, при выходе на большак, ее схватили. В голосе Хрусталевой неподдельное удивление. Так ей и положено по легенде - она беженка, ищет пристанища и работы. Но кроме притворства ей в самом деле зло и обидно. Эти прохвосты, фашисты и полицаи, схватили ни в чем не повинного человека. Ни сном ни духом! Что они могут знать?! И в голосе поэтому нотки искреннего возмущения. А полицаи издевательски ухмыляются: "Давай, давай!"- толкают ее в повозку. Отчего они так уверены? Где оплошка? Когда, почему? Но вида Мария не подает, глубоко прячет липкий, противный страх.
Работа в разведке приучила ее к крайней осторожности. "Я не только с чужими, но со своими лишнего слова не говорила. Вот они все, в первом полку, мои хорошие друзья-товарищи. Придешь с задания, и накормят, и напоят, и лакомство какое приберегут, и душевную ласку... и всякое случалось - себя не жалеют - из передряги вытащат. Но чтоб о деле с кем - ни-ни!"
Это был ее единственный шанс тогда - ее молчание, игра в простушку, естественность. Вытравить самую память о партизанском отряде, о себе - партизанке, о том, как втискивается при стрельбе автомат в ладони... Нет-нет! Беженка, ищу пристанища и работы... Впереди игра нервов, молниеносная, с мгновенной реакцией. Игра высокого класса - лучше, идеальнее, чем актерская: до полного перевоплощения.
Первый допрос. Мария простецки держится, сразу естественно реагируя на любые вопросы, пугаясь угроз и отстаивая свою невиновность. Между ней и следователем стол. В углу, ближе к Хрусталевой, словно случайно и очень заманчиво лежит пистолет. "Так я, дура, и цапну!" - язвит она в адрес следователя. Мария Арсентьевна и сегодня преображается, вспоминая первый допрос. Как многие общительные русские женщины, она передает эпизоды не опосредованно, а в лицах, - с мимикой и интонациями врага. Иногда изображает фашистов гротескно, шаржированно и поэтому более характерно, более истинно. Она привстает. Глаза - я уверен - видят перед собой и следователя того, и стол, и пистолет на углу, и лицо врага, его глаза... он ждет, ведь он приготовил для Марии ловушку.
- "Как выглядит Герман?" - издевательски передразнивает Хрусталева вопрос следователя. И повторяет свой ответ: - Вы бы мне его показали, тогда я скажу, как выглядит.
И все - простодушная, наивная, в ситце. Следователь хохочет:
- Бесполезно лгать! Наш полицейский тебя приметил с партизанами. Два партизана было. Что, попалась? Говори всю правду!
Мария заливается слезами. Вот оно! - та оплошка. О чем, о чем они говорили с ребятами, прощаясь у дома? Даже если тот тип подслушивал... Нет, не должна была, в нее впиталось, что язык - это первый враг.
Так ничего и не добившись, из местной комендатуры Хрусталеву, "крупного партизанского агента", переводят в Волышово, где находится филиал порховского гестапо. Здесь методы допросов тоньше, если можно так выразиться, "научнее", апробированные веками полицейские методы.
Хрусталеву вталкивают в камеру, скрипят затворы. В камере еще две женщины. Завязывается знакомство; кто, откуда, за что? Женщины рассказывают о себе. Обе попались на провокациях. К одной пришли в избу какие-то неизвестные - вроде наши. Спросили: нет ли случаем советских газет? Газет у женщины не было, но она по простоте душевной предложила незнакомцам партизанские листовки. Тут ее и схватили. Вторая знала тихое без охраны место через "железку", переправила нескольких партизан. Потом пришли какие-то тоже наши вроде, попросили помочь. Она провела их. И эту тут же скрутили. "А тебя за что?" - спрашивают Хрусталеву. "Не знаю. По ошибке..." И дальше ее "босая, ситцевая" легенда. У болтливых жизнь коротка!
Ночью бросили в камеру еще одну заключенную. Та ищет к себе сочувствия, льнет к Марии, выспрашивает ее, навязывается в подруги. "У меня нервы вздернуты, а она лезет. Чувствую, неспроста это, подсадили ее ко мне!"
Меня удивляет эта избирательная чуткость Марии Арсентьевны. Ведь подобные вопросы первых двух женщин у нее не вызвали подозрения. Почему так? Хрусталева поднимает плечи: "Сама удивляюсь!"
Вот чувствует, и все тут. Девица назвалась Фрузой, и будто она парашютистка. А концы не сходятся: физиономия слишком толстая, сытая и вроде попахивает винцом.
И точно. Утром Фрузу уводят. Нет ее час, другой, третий... Потом открывают дверь, принесли еду. И кто б вы думали раздает похлебку?! Она - Фруза, но теперь уже Фруза Михайловна.
"И поведение сразу переменилось. Теперь уже не стесняется, развязная такая баба и почитает меня вроде своей подругой. Женщинам - кусок хлеба, мне - два, им похлебку, а мне наваристых щей. Подкупает, значит. Ты, говорит, признайся, что сама сбежала от партизан, и пойдем мы с тобой в город, гульнем..." Хрусталева соглашается: я с удовольствием! но кто же меня отпустит? я ничего не знаю! Делит хлеб и щи пополам с соседями по несчастью. Фруза опять за свое. Прием классический, отработан веками. Человека вначале даже не на предательство подбивают - на пустяк. Но потом еще на пустяк, и еще на одно деление по шкале "пустяков". Где та грань, за которой нужно остановиться, и есть ли она?
Именно так и Фрузу исподличали (это выяснилось потом). Что это: глупость, страх, слабость? А за слабостью этой Фрузы - десятки сгубленных жизней. И за глупость, страх, слабость она расплатилась в конце своей.
Снова допрос.
В конце допроса следователь объявляет:
- Не хотела по-хорошему, теперь пеняй на себя. Отдаем тебя в Порхов.
Что это значило, Хрусталевой можно было не объяснять. В порховском гестапо "ликвидировали" особо опасных. "Это мое счастье, что мест в самом гестапо не оказалось, все забито арестованными, поместили в городскую тюрьму".
Ночь. По ночам выводили расстреливать. Скрип дверей. Она чутко вслушивается в звуки. Нет, это дальше по коридору. Топот, звон, задушенные ругательства... И опять тихо... На воле - осенний морозец, решетки окон заиндевели. Белые струйки стужи стекают вдоль сырых стен. Холодный озноб охватывает тело. От холода ли? от страха? Жуткие ночные часы в тюрьме. В душе и простительный человеческий страх - инстинкт тела к смерти, и спокойствие, оттого что вела себя правильно, большее не в ее силах. Снова шаги. Тяжелый хруст кованых сапог. Секунда... другая... третья... Скрип засова явственный до того, что кажется - в ее камеру, за ней. Сердце захолонуло. Нет, не за ней, рядом. И сердце обжигается, гулко ухает в ушах кровь. И так до утра.
Утром - на работы. По пресловутой немецкой рациональности даже смертники обязаны отработать кашу. Их выводят с зарею, в сизых лужах хрустит ледок, вьются первые дымки над трубами и пахнет от них человечьим жильем, покоем, миром. Марии представилось на минуту, что сидит она сейчас перед топкой печи, щиплет растопку, ветер чуть шевелит чистые занавеси на окнах. А по улице идут заключенные и нет ее в этой толпе измученных людей. Это было щемящее чувство уюта и безопасности. И тотчас обдало ледяной мыслью: это ее ведут по улице, дневная отсрочка смерти. И вообще нет здесь, в Порхове, мира, и нигде нет на земле сейчас ни мира, ни покоя. Сапоги стучат, раздается гортанный говор. Будь вы прокляты!
У комендатуры группу остановили. Мужчинам раздали кирки, лопаты, плотницкий инструмент. Бочком Мария пробилась к плотникам: поддержать доску, собрать щепу... оглядываясь тишком. Конвойный отогнал ее:
- Кухня! Кухня!
Вот проклятый!
Фасадом комендатура выходила к большой дороге. Там толпились машины, мотоциклы, подводы, толкалось офицерье, солдатня, полицаи. Тыльная сторона, где плотники тянули забор, покатым бугром обрывалась к речке. Вдоль нее тянулись домишки, сарай, и довольно близко начинался лес. Ее единственный шанс, наверняка единственный. Ее свобода и жизнь. А конвойный гнал: "Кухня! Кухня!" Гад проклятый! Вскипели горькие слезы. Кухня? Прекрасно! Солдат в белом поварском колпаке торопит ее: ощипать гусей! Хорошо. Это ее любимое дело - щипать гусей. Можно, она спустится к речке? Там сподручнее потрошить, вода рядом...
Ни тени нервности. Сидит у воды, щиплет перья, потрошит гуся. Спиной сидит к часовому, не оглянется. Только глаза до боли скатывает в углы и скорее угадывает, чем видит, томление часового. Вот он шагает туда-сюда, завернул за угол. Мария кошкой взлетает вслед. Часовой повернул назад - и она мгновенно обратно. Сидит у воды, летят перья, пух... напевает что-то. Часовой зевает. А шоферня у штаба хохочет, кто-то пиликает на губной гармошке. И часовому охота поскалить зубы, стрельнуть сигарету. Для острастки он каркает что-то в услужливо согнутую спину и смывается к шоферне.
Мария уже вся - стальная пружина; нервы взведены, движения точны, мысли остры. Выпотрошенные тушки готовы, она их кладет к дверям на кухню, на колоду для рубки мяса. Повар выйдет, возьмет и подумает, что ее увели конвойные. А для них она вроде еще на кухне. Когда ее хватятся: через час, пять минут, минуту? Но это ее минута, ее пять минут, ее единственный шанс! Она осторожно оглядывается окрест, медленно собирая перья, выпрямляется и с пучком в руке шаг за шагом уходит вдоль речки. И чувствует, что спина, как голая. "Ни пуха тебе, Мария!" - так ее, кажется, провожали. Шаг, шаг и еще один... и вот-вот пуля между лопаток. Ну скорее бы лес! Ну еще немного! Кусты совсем близко, рукой подать. Деревца. Она прибавляет ходу. Оглядывается - никого - и стремглав бросается в чащу.
Через трое суток, в разодранной одежде, исцарапанная, голодная, она выходит в расположение бригады.
Командир бригады был прав. Когда исчезла Мария, он сказал такие вещие слова:
- Если сразу не расстреляют ее, то Хрусталева вернется.
Случайность? Нет. Авторитет Александра Германа не строился на случайности. Будучи недюжинным человеком, он знал, как его разведчик будет себя вести в чрезвычайных обстоятельствах.
А другое качество Германа - человечность - спасло жизнь хозяину явки Лапину. Ситуация была вроде ясная и простая. Хрусталева исчезла. Большая вероятность, что ее схватили на явке. А хозяин явки жив и здоров, "ничего не знает". Значит, хозяин... Время было жестокое. Малейшее подозрение, и человека ставили к стенке. Ради жизни остальных, всей бригады. "Расстрелять мы всегда успеем, повременить!" - решил командир бригады.
- Дядя Коля, который мне в отцы годился, плакал как ребенок, когда я вернулась, - говорит Мария Арсентьевна.
После того как разведчица подробно, в деталях отчиталась о всем случившемся, начальник особого отдела долго молчал, что-то взвешивая про себя и наконец сказал Хрусталевой:
- Ты вот что: зайди ко мне через два часа. Кого увидишь - молчи!
Через два часа разведчица явилась в штаб. На скамье - скромна, подтянута, вежлива, улыбаясь чему-то, сидела Фруза. Та самая Фруза Михайловна из Волышовской комендатуры! И вдруг лицо ее - воплощенный ужас. А Хрусталева молчала, как приказано, хотя внутри клокотала ненависть. Фруза тоже молчала, откинувшись на скамью от слабости. Она смотрела на человека, которого подталкивала к предательству и знала, что он обречен на смерть, как и много других, и не будет свидетелей ее подлости...
Мария Арсентьевна порывисто вздохнула, встряхнула головой, отгоняя былое, жестокое... "Сейчас раздумаешься - как было страшно! А тогда нет - привычка..."
Она достала со шкафа ворох фотографий. Лица, лица... радисты, подрывники, разведчики.
- Это Полина Лебедева, тоже разведчица, живет сейчас в Ломоносове. А это тоже Полина... Маслова. В школе работает, в селе Дуровшино. Их по цвету волос прозвали Полина Белая и Полина Черная. А встретились недавно, все наоборот. Которая Черная - поседела, стала белой, а другая покрасила волосы...
Мария Арсентьевна спохватилась гостеприимно:
- Чайку, чайку выпейте! Проголодались небось?! - и с радушной улыбкой, лукавой самую малость, намекнула на свой пароль: - А может быть, щей горячих?
Павловская улица, на которой живет Лебедева, в пригороде Ломоносова и упирается в самый лес. Дом помог найти парень, он крикнул в отворенную дверь: Полина Степановна! Она отозвалась из дальней комнаты: сейчас, минуту... И вышла. Лежала. Что-то сердце хандрит.
Теперь паролем мне послужили приветы от партизан.
Полина Степановна вдруг жалобно сморщилась, всхлипнула с придыханием и по лицу побежали слезы. Повернулась молча и исчезла в соседней комнате. Я растерянно ждал минуту... две... три... Она так же внезапно вышла, улыбаясь сквозь слезы:
- Ох, это страшно и тяжело, вдруг память войны... простите. Я читала книжку сейчас, - она торопливо, нервно перелистала страницы и пресекающимся голосом прочла абзац. Читала, наверно, чтоб успокоиться. Это была военная книжка. Там шли бои, и в минуту затишья явился какой-то дед и пригласил солдат в баньку, которую истопил. - Голос Полины Степановны окреп. - Ведь это так важно и так ценно было - простая банька. Это не пустяк, мы мечтали о ней неделями. В чистом и помирать легче. Не зря у русских такой обычай... Мне и сегодня многие вещи кажутся мелочью, пустяком. А тогда...
Идет Полина с младшей сестренкой, идут с корзинками, вроде за ягодами. А в корзинках - немецких бланков и удостоверений на целый взвод - работа порховских подпольщиков. Идут они по лесной дороге, а навстречу патруль. Так бы и броситься прочь бегом! Полина дергает сестренку за рукав к земле, словно ищут они землянику, и шепотом приказывает той:
- Помаши им рукой! А теперь рви землянику и улыбайся. Улыбайся и рви!
А у самой пальцы как деревянные. Сестренка - малолетка, ей это все игрушки были. Патруль остановился по другую сторону кювета и минут пять созерцали идиллию. Две крестьянские девушки с лукошком ягод. И, смахнув сентиментальную слезу от этой умильной картинки, "добрые хозяева" потопали дальше.
Полина от слабости даже села, ноги не держали. В полутора километрах ее с сестренкой ждали партизаны. Побеги девушки - стрельба! Засада бы услышала, в бой вступила и пошло бы...
"Отцу моему партизаны поручили стать старостой в деревне Горомулино. Я стала помогать ему. Листовки распространяла, добывала разные сведения. Тогда меня впервые арестовали, доставили в Волышово. Очень интересная фигура там была - следователь фон Розен. Разговаривал он без грубостей, вежливо, интеллигентно. И по-русски чисто, как русский. Он знал, что отец мой - староста. Вызвал его. Отец, конечно, напустился на меня для вида, ругал - дура, мол, молодая совсем, не знает, что делает! Фон Розен продиктовал отцу бумагу, которую тот подписал. А смысл документа, что отец официально, как староста, ручается за меня, вроде берет на поруки. На этот раз я отделалась легким испугом.
Месяца через два меня арестовали вторично..."
Одной из обязанностей Полины Белой было собирать надежных людей в бригаду: и тех, кто бежал из плена, и местных, и окруженцев, что осели по деревням. Однажды до нее дошел слух, что в гараже работает пленный и ищет вроде связи с партизанами.
Свой визит Лебедева обставила осторожно. Оделась простенько, по-деревенски, в узелок завязала яйца, творог и пошла в гараж менять продукты на резину. Из старых покрышек сапожники тачали подметки. Ненароком разговорилась с пленным. Тот, точно, стал расспрашивать: кто она? из какой деревни? Есть партизаны близко? И в конце попросил достать карту и компас.
- Откуда у меня могут быть такие военные вещи? - прикинулась Лебедева. - Вот разве буду менять продукты на рынке, может, и попадется компас...
"Пленный", который тоже был вроде наш, вроде приличный, горячо Полину благодарил. Но выполнить свое обещание Лебедева не успела. Ее арестовали во второй раз. "Так и шло, - усмехается Полина Степановна, - они ловили нас, мы ловили их".
Впрочем, явных улик никаких, поторопился пленный. И опять вести дело Лебедевой взялся фон Розен. Он допрашивал девушку, а рядом в комнате ремонтировали печь. Работал тот, давешний пленный из гаража.
"Розен меня допрашивал как-то странно. Сделал вид, что всему поверил. И опять отпустил. Но, отпуская, сказал: "В последний раз!" Что называется - второй звонок!..
Через несколько месяцев, 11 мая 43-го года, раздался "третий звонок". Ночью в Горомулино прибежала девчушка из соседней деревни. Ночной стук в окно - всегда стук беды, тревоги. Сон слетает мгновенно, все взрослые настороже. Только детишки посапывают спокойно в темной избе. Девочка прижалась носом к стеклу, быстрым шепотом сообщила:
- У нас полицаи пьянствовали в деревне, хвастались, что утром пойдут вас брать, - и растаяла в ночной тьме.
Собирались споро, без суеты. Разбудили двух окруженцев, которых Полина прятала на сеновале, ждала оказии переправить в бригаду. Отец запрягал повозку, чертыхался сквозь зубы. Лошадь всхрапывала, вылезала из постромков, норовя опрокинуть легонькую двуколку. В повозку покидали нехитрый скраб, посадили сверху детишек. Те спросонок терли глаза, хныкали...
За окном темнеет: собирается дождь. Первые крупные капли чертят по стеклам линии. Близкий лес глухо вздыхает от порыва ветра. Полина Степановна сидит на диване, сцепив на коленях руки:
- Вот в такую примерно погоду мы с Полиной Черной отправились на разведку моста через Кепь...
Мост между Карамышевом и Псковом. Идти девушкам около ста километров. Срок - два дня. Так жестоко диктовали обстоятельства. По другому маршруту двинулся штурмовой отряд. Дольше этого времени отряд могли засечь близ моста и тогда неизвестно: будет взорван мост или уничтожен отряд? На пути девушек несколько оккупированных районов и для каждого - свой пропуск. Пропуска спрятали меж двойных подметок сапог. Сапоги в котомках и еще там один пистолет на двоих. "А карта вся в голове", как говорит Полина Степановна.
Они идут час за часом, подкрадывается усталость. Темнота густеет сначала в еловых гущах, потом скрадывает дорогу: ночной жутью веет на девушек. Дождь, тьма вокруг, только светится зеленая стрелка компаса. Перекресток. Перед мысленным взором вспыхивает сеть условных обозначений карты. На большаке - заставы, по проселку - крюк, прямиком - болото. Какое из зол меньшее? Это зависит от того, сколько пройдено - 40... 60 километров. Поди узнай! И они еще идут, до полного изнеможения. Двухдневный срок стал законом их жизни и вопросом жизни и смерти других людей - штурмового отряда, а если вникнуть, может, и многих других на фронте, к которому идут фашистские эшелоны с техникой.
К концу второго дня вдали показалась деревня Оклад. Они восстановили мысленно карту. В восьми километрах от Карамышева, а мост совсем близко. Решили зайти, прощупать обстановку. По обычаю, стукнулись в крайнюю избу, кособокую, ветхую. Избенкой пренебрегли даже местные жители, здесь осела беженка. Поваленный плетень, на бельевой веревке латаная рубаха. Мужская. Босая девчонка кинулась к домику:
- Мама! Мама! Чужие!
Выглянула мать, простоволосая, в стареньком ситце. Девчонка ткнулась в колени и косится на них, испуганно-любопытный зверек.
"Здрасте, здрасте!" Вид у прохожих усталый. Может, воды напьются? Спасибо.
В избе еще ребенок. Мужчина, скрестив по-портняжьи ноги, кроит какую-то ветхую деревенскую одежонку; в углу ворох готовой. Видно, этим и зарабатывает на жизнь. Слово за слово: кто да что? Женщина - беженка, муж в армии. Не предаст, соображают Полины. А мужик, портной, прибился из окружения; теперь тачает деревенским что принесут. Мужик здоров, молод. Девушки задорно, насмешливо спрашивают его:
- Все наши в армии, а ты чего прикрепился к тетке? Красная Армия придет, тебя похвалят, да? Что, воевать бабам?
Мужик мнется. Невдомек пока, с кем имеет дело. Вроде и рад он податься в армию, да как туда попадешь?
- Это мы тебе поможем! - обнадеживают его озорные молодухи. Мужик начинает соображать.
- Вы не очень-то языками треплите, - опасливо предупреждает он. - В деревне двое полицейских. Иногда их берут на охрану моста.
- Кто такие? Откуда? Возраст? - забрасывают его вопросами разведчицы, переглянувшись между собой.
- Один местный мужик, прижимистый, лет полста, кончил класса четыре. Другой, младший полицай, Гришка - его племяш.
Полина просит женщину:
- Сходи-ка ты к Гришке и осторожно ему шепни, что у тебя девчата из Ленинграда. Пусть зайдет.
Женщина уже поняла, что эти насмешницы-хохотушки здесь неспроста. Минут через десять на дороге появился долговязый парень. Идет без ружья, бос, но в полицейских штанах.
"А у нас пистолет, значит, верх наш!" - говорит Полина Степановна.
Заходит.
- Здрасте!
- Здравствуй, герой.
Полины сидят у стола, пистолет на коленях, прикрыт скатеркой. И с места в карьер:
- Садись, Гриша. Почему же ты пошел в полицию? В школе учили?
Парень мнется: что за странный допрос. Но в голосе девчат презрение и насмешка. И он оправдывается:
- Не хотел в Германию ехать. Чтоб не угнали, дядя устроил сюда в полицию. Да если бы можно было!.. - и парень подозрительно осекся.
Девушки переглянулись. Парень горячо оправдывается, вроде искренне. И Полина Белая спрашивает в упор:
- Партизанам помогать будешь?
Гриша порозовел, пристально в них вгляделся. Охотно и энергично закивал головой. Задание Грише - разведать охрану моста, где, какие огневые точки, патрули, окопы?
- Я все помню! - говорит он.
Так добыли детальную схему обороны моста. Просто, кажется. Это не тайны генштаба или секретные чертежи техники, не те масштабы - но ставили разведчики на карту высшую цену - жизнь. И выиграли. Мост взорван.
- А что же фон Розен? - У меня давно вертелся вопрос о странном следователе Волышовской комендатуры. - Раскрылся он как-нибудь, кто он есть? Или, как бывает, разминула война и все?
Полина Степановна улыбается на мое любопытство и нетерпение:
- Есть у меня сомнение. Но по всем статьям выходит, будто он был наш разведчик. И Семенков, парторг отряда, тоже об этом вроде слышал. До сих пор меня беспокоит это: да или нет?
- Неужели до сих пор...
- Да, - говорит Лебедева, - до сих пор не знаю...
И задумчиво замолкает. Я тороплюсь прощаться.
Пока иду до электрички, еду... и мне не дает покоя странный следователь из Волышова. Неужели?.. А может быть, пройдет время, и мы еще услышим о нем.