~~~

Я не узнаю себя. И дело даже не во внешности, не в знаниях, которые они мне дали, не в ответственности. Я отказался от всего, что любил, день за днем я отмывался от личности и памяти Джимми Вуда, чтобы вернуться к первоисточнику, дать зазвучать голосу крови… Но ни воздержание, ни пост, ни психотерапия с гипнозом ровным счетом ничего из меня не извлекли — или от меня что-то скрывают. Ничего из прежней жизни не всплыло, и ничего нового я не испытываю, кроме разве что смятения, растерянности, ощущения, что я все время меняюсь.

Когда я слушаю епископа Гивенса — чувствую себя Сыном Божьим. С раввином Ходоровичем я всей душой еврей и не Бог, а всего лишь пророк. А когда генерал Крейг приобщает меня к Корану, я становлюсь мусульманином — в общем, как хамелеон, меняю цвет в зависимости от того, на какой ветке сижу. Сам уже не знаю, кто я, — или, вернее сказать, во мне живут сразу трое. Моя собственная Троица: я воплощаю одновременно законного сына, бастарда и приемыша. Люблю одинаково тех, кто предъявляет на меня права, кто отвергает меня и кто терпит. Принимаю поочередно сторону христианства, иудаизма и ислама; вникаю в их логику, чтобы признать правоту всех трех. Что же, это и есть истинная любовь? Бесхарактерность, неспособность выбрать? Я смирился, куда денешься. Все лучше, чем числить себя воплощением дьявола. Хоть в этом Ирвин меня убедил.

Но к ночи, когда я остаюсь один в сосновых стенах своей мансарды, я уже не знаю, кому молиться, и не могу понять, откуда я вообще происхожу. От Аллаха, от Яхве или от людей; от Закона, от Провидения или от лабораторной случайности. Никакое озарение не снизошло на меня; все, что я знаю о себе, — из толкования текстов.

Для его преосвященства Иисус — первенец Нового Творения, тот, кто показал людям, как освободиться от того, что препятствует их развитию: страха смерти, эгоизма и оков материи.

— Он никогда не говорил, что нужно вернуться к изначальному целому, Джимми, наоборот: мы должны идти дальше, исполняя вслед за Ним промысел Отца Его. Совершенство — оно не в прошлом, и святой Павел это подтверждает, оно у нас впереди, если мы воплотим Господа, дабы, подобно Ему, воскреснуть.

В общем, из-за распрей между богословами и ошибок в переводе, извративших смысл послания, заключенного в Евангелиях, Иисус, как выходит со слов епископа Белого дома, завалил письменный экзамен, и моя задача — успешно сдать устную переэкзаменовку. Я должен разрушить догмы и хорошенько встряхнуть планету, но на сей раз благодаря прямому эфиру, поддержке СМИ и его личному контролю мое слово дойдет до каждого, не будучи искажено третьими лицами.

Когда я перехожу в руки раввина Ходоровича — перестаю быть Богом, но это то еще утешение. Для него я подобие Голема, глиняного робота с человеческим обликом, которого создали раввины Каббалы благодаря комбинации магических букв — вроде этих самых ТАГЦ, заложенных в меня при рождении.

— На лбу его было начертано эмет, истина, — вещает лингвист. — Но Голем стер первую букву, алеф, дабы показать, что только Бог есть истина. Осталось мет, «он мертв», — и Голем умер.

И как прикажете это воспринимать? Я не знаю. К чему меня призывают — покончить с собой или уважать истину? Шесть дней Ход вдалбливал мне «Сефер Йецира», Книгу Создания, написанную в III веке, а потом выдал свое толкование: раз Господь допустил, чтобы меня создали, я могу жизнью своей служить Ему, лишь отринув сомнения. Люди, благодаря своим познаниям и вере, сделали меня из крови хасида, пророка Иешуа из Назарета, диссидентствующего фарисея, который боролся против своих же и был ключевой фигурой иудейско-еврейских распрей, из которых родился Талмуд, — я должен продолжить его дело, исправив то, что он натворил своим учением.

— Еврей, Джимми, — это кровь; учредив евхаристию, позволяющую причаститься Господа простым глотком вина, Иешуа порвал с верой своих отцов. Еврейский пророк может заявить: «Сие есть тело мое», отсылая к Торе, ибо в ее традиции оно «съедобно», но ни в коем случае не «сие есть кровь моя».

Иначе говоря, мне предлагается учитывать это в моих будущих речах, если я хочу поладить с талмудистами, среди которых, по словам Хода, все больше и больше таких, что хотели бы примирить Иешуа с иудеями. Для него, помимо роли миротворца — в рамки которой захотят меня загнать лобби нефтяных компаний, — на мне лежит великая миссия: освободить Вечного Жида. Человека, который, согласно легенде, отказался помочь Иисусу нести крест и за это обречен скитаться до скончания времен, не находя покоя, — и легенда эта, выходит, оправдывая невзгоды, выпавшие его народу, унесла прорву жизней. «Скитаться тебе до моего второго пришествия», — сказал ему Иешуа. Стало быть, теперь его клон должен наказание отменить, причем публично, и попросить прощения, чтобы тем самым подорвать основы антисемитизма.

— Доверься тем из нас, кто ждет твоего пришествия, — бормочет Ход по-древнееврейски, глядя влажными глазами из-под нимба курчавых волос.

Я отвечаю ему, что Иешуа как-то раз хотел подойти к одному раввину, который — он знал это — был возмущен его вызывающими речами. Раввин поднял руку, останавливая его, — и тогда Иешуа повернулся и ушел, решив, что его отринули, а ведь раввин всего-навсего просил его подождать, пока он закончит молиться.

— Но на этот раз ты не допустишь такого недоразумения, — потирает руки Ход, от души радуясь, что я шпарю наизусть его Талмуд… Еще бы, ведь я над ним засыпаю через две ночи на третью.

Но есть одна область, в которой ни гипноз, ни учение не идут мне впрок, — это цифры. Как ни старается Ход растолковать мне их тайный язык — я полный ноль. Сколько раз я складывал экхад, что значит «единица», и ахава, «любовь», которые имеют одинаковый цифровой номинал и в сумме дают Яхве, — тринадцать плюс тринадцать равно двадцати шести, единица плюс любовь равно Богу, — никогда мои вычисления не сходятся с ответом. И каждый раз я огорчаю моего эксперта-бухгалтера, который напрасно твердит мне слова Иешуа из Евангелия от Фомы, отвергнутого христианами: «Когда вы будете дважды Один, и внутри будете как снаружи, и вверху как внизу, и мужское как женское, тогда войдете вы в Царствие Небесное».

Звонок — и раввина сменяет генерал Крейг, старый ковбой с бачками, и начинается новый урок: Мухаммад, шариат, джихад, он преподает мне все это глазами любви. Через законы Корана он говорит мне о своей жене: ее зовут Самира, она на тридцать лет младше его, ради нее он принял ислам, как другие делают подтяжки лица или рядятся под старость в рокеров. Воодушевленный новой верой, которая после пяти лет во главе контрразведки в Ираке служит ему, по ситуации, то искуплением, то афродизиаком, он открывает мне чудесные вещи, изъясняясь кристальным языком, исполненным терпимости и поэзии, и с ним, пожалуй, я чувствую себя лучше всего.

Я думал, что ислам враг христианству, — ну и ничего подобного. Пророк Мухаммад, которому архангел Гавриил продиктовал Коран, признает Иисуса в четвертой суре как «Мессию, сына Марйам, посланника Аллаха, и Его слово, которое Он бросил Марйам, и дух Его». И добавляет уж вовсе несусветное: «Веруйте же в Аллаха, и Его посланников и не говорите — три!» Он зовет его Сидна Аиса и возвещает его второе пришествие в благословенные времена, когда на земле воцарятся мир, справедливость и равенство. В общем, полная противоположность Страшному суду: если я — Сидна Аиса II, то Апокалипсис у нас позади.

Кавалер орденов за участие в дюжине войн, тертый калач, пришедший к Богу благодаря женщине, генерал Крейг говорит, что люди объединятся вокруг меня, чтобы Добро победило Зло. Его вера в меня крепче железобетона; он убежден, что мое слово окажется сильнее фанатиков, которые взрывают себя во имя Аллаха, потому что не удосужились как следует прочесть Коран.

Сначала я было решил, что это все американская пропаганда, но почитал книги и убедился. У суфиев каждый пророк, упоминаемый в Коране и в Библии, соответствует определенной духовной ступени — маккам. Сидна Аиса на высшей ступени: его учение дарует чистую духовность, которая упраздняет принципы пространства и времени. Рождением своим и воскресением он открыл нам, что законы творения могут быть в корне изменены Создателем. Следуя путем его посвящения, люди — он показал им это — приобщатся к универсальной божественной сути, которая возвратит этому миру равновесие и гармонию.

— Я вообще не вижу, в чем проблема между нами и арабами, — радуется генерал Пентагона. — Иисус — наше связующее звено.

Не знаю, может, это действие виагры, но он искренен на все сто, смотрит на вещи с оптимизмом и от души считает себя хорошим мусульманином. Два раза в неделю он сворачивает урок пораньше и едет вечером к жене, в какой-то мотель в долине. Хоть я и поставил крест на Эмме, видеть влюбленного человека мне всегда грустно. Но эта грусть чем-то греет меня. Она — все, что сохранилось во мне от прежней жизни.

Как бы то ни было, когда я остаюсь наедине с собой, без заразительной убежденности моих учителей, — вот тогда мне приходится туго. Кто сказал, что я рожден, чтобы стать новым Иисусом, Иешуа или Сидна Аиса, не важно? Я всего лишь повторение пройденного, неудачная копия, жалкое подражание. Я хотел приблизиться к Богу, изучив Его во всех видах, но чем шире и многообразнее становится Он в моем понимании, тем больше от меня отдаляется. Благодать — она не от культуры, не от благочестия и не от режима питания: меня она осенила на считаные минуты в Центральном парке, когда я обнимал дерево, и с тех пор не возвращается. Ни сама по себе, ни по заказу — никак. Растения мне больше не отвечают, собаки от меня болеют, а людей исцелять не получается.

Ирвин говорил, что я снял ему головную боль, тогда, месяц назад, но это он хотел сделать мне приятное или сам себя убеждал. Я потом, через неделю, увидел, что ему все еще худо, хоть он и скрывал свою мигрень. Надо было мне послушать епископа, не пытаться больше воздействовать мыслью, пока я не владею как следует этим феноменом. Он, епископ то есть, сравнивает меня с мальчишкой, севшим за руль папиной машины. Учиться надо всему по порядку, с азов. Выключить мотор, остановиться и освоить правила.

Но и теории, которые я штудирую, и молитвы, которые зубрю, только усугубляют мои сомнения. Когда слишком долго изучаешь правила, уже и ехать не хочется. И потом, все равно слишком поздно. Что-то во мне сломалось в тот день, когда наставник хотел, чтобы я превратил воду в вино. Ничего не вышло, и руки у меня опустились — может, еще оттого, что уж больно смешным выглядел этот фокус, глупая пародия, ничего никому не дающая. Тогда-то и возник впервые кошмар, который часто снится мне теперь: все они — воплощения зла и хотят принести меня в жертву, один только Ирвин встает на мою защиту, а я убиваю его.

Дело-то в том, что та четверть часа наедине с ним на озере была, наверно, самым тяжелым моим испытанием. Меня одолело искушение вернуться назад, снова стать прежним, просто Джимми, симпатягой Джимми, который не имел другой цели в юдоли земной, кроме очистки воды в бассейнах, и любил как мог женщину своей жизни, даже после того, как они расстались. Хохот, одолевший меня, когда советник Белого дома по науке, Нобелевский лауреат и гарант моих генов, с лицом обманутого мужа смотрел, как я барахтаюсь в озере вместо того, чтобы шествовать по водам, не прошел даром. Смех вообще чертовски сильная штука. Я избегаю Ирвина с тех пор и все равно не могу больше относиться к своей роли всерьез. Я притворяюсь, чтобы хоть как-то удержаться над пустотой, но занавес храма лопнул и все нитки видны: пообтрепалось святое. Потребность в любви привела меня к Богу, желание хоть какой-нибудь дружбы меня от него отдаляет.


Пошел снег. За одни сутки все вокруг побелело, озеро затянулось льдом. Взамен гребли меня поставили на лыжи. Мы с пресс-атташе прокладывали лыжню по свежей пороше у обрыва. Он любовался окутанной туманом долиной под снежными хлопьями, не забывая об уроках протокола: как я должен расшаркиваться, как кланяться, какая разница между преосвященством, высокопреосвященством и святейшеством. Я бросил в него снежком. Он надулся: мол, не подобает вам… Я напомнил ему, мол, в Библии семьсот раз повторяется, что уныние — грех. Он открыл рот, чтобы ответить, выплюнул набившийся туда снег и, нагнувшись, запулил в меня снежком в отместку.

Тут зазвонил его телефон. Он сразу посерьезнел, потом улыбнулся и попросил извинить его: ему звонит друг из Афин. Меня бросило в дрожь: неужели это знак? В шале не было связи для личных нужд, я впервые услышал телефонный звонок — и звонили из Греции. Сколько уже я не вспоминал о миссис Неспулос? Не знал даже, жива ли она. Теперь сухонькая фигурка состарившейся девочки так и стояла у меня перед глазами; я вспоминал упоительные часы за романами, которые открыла мне она, ничего не ожидая взамен, — ничего для себя, просто ради удовольствия разделить радость чтения, веселый смех или грустинку, увидеть в глазах молодого мужчины героев, взволновавших ее на бумаге…

Закончив разговор, Фрэнк Апалакис сказал, что начинается метель и нам лучше вернуться. Я толкнул его в снег, отобрал телефон, ключи от машины и скатился на лыжах вниз по склону. Ветер уносил его крики, ему, астматику с цыплячьими ногами, было за мной не угнаться, и я спокойно добрался до гаража. «Хаммер Н4» мигом домчался до ворот, которые сами распахнулись, пока я разбирался в электронике, приветствуя миганием фар закоченевших охранников, вытянувшихся в струнку перед машиной.

Я подключился на четверть часа к поисковику международного справочника и покатил сквозь снегопад, будя одного за другим всех Неспулосов в Греции. На пятнадцатом «извините» ответил ее голос. Радостный, ласковый — она даже не удивилась, услышав меня. Операции на сердце прошли более-менее успешно, ее выписали из больницы раньше, чем планировалось, и она уехала к могиле мужа, на Патмос; там солнечно, море спокойное, и все прекрасно.

— А как вы поживаете, Джимми?

— Хорошо.

— Что-то мне так не кажется. С бассейном что-нибудь?

— Я теперь безработный.

— Ну да я все равно не вернусь в Гринвич. Приезжайте ко мне. Здесь есть сад, совсем маленький, но бассейн устроить можно. Я закажу вам два билета на «Олимпик Эйрвейз», увидеть Эмму тоже буду очень рада.

Я ехал все быстрее и быстрее, подпрыгивая на сугробах, сшибая невидимые под снегом изгороди.

— Мне так этого не хватает, хочется, чтобы рядом была любовь. Я очень люблю мужа и его вторую супругу, но пока не пришло время лечь с ними в склеп… Не в сезон здесь одни старики. А вы поженились?

От волнения я не смог солгать. Хрустнул кустик под буфером.

— Спасибо, миссис Неспулос, но я… Я только хотел узнать, как вы.

— Очень мило. Мне пришли делать укол, целую вас.

Я остановился на окраине поселка. Включил фары, чтобы фэбээровцы могли засечь меня в тумане, и стал ждать. Меня всего перевернуло: оказывается, тот, другой «я» все еще жил вдвоем в памяти влюбленной в любовь старушки. Тот, другой, настоящий Джимми. Которого больше не было. Снег мало-помалу засыпал машину. Я выключил двигатель — хотелось тишины — и совсем не чувствовал холода. Я свободен. У меня есть армейский внедорожник, на нем я прорвусь сквозь любое оцепление, бак полон, стекла бронированные. Но зачем это мне? Нет больше прошлого, чтобы к нему вернуться, и будущего, кроме того, к которому меня готовят, тоже нет. Меня достала жизнь взаперти вдали от мира, но свободы я уже не хочу. У меня осталась только вера, да и ее я вот-вот утрачу.

Прошло двадцать минут, никто так и не появился. Я развернулся и поехал назад.

Фрэнк Апалакис ждал меня у камина. Он сказал, что простудился, но все равно было очень весело. Остальные обсуждали метеосводку. Диетолог беспокоился за воздушное сообщение: мне каждый день нужны свежие овощи.

Я положил телефон и ключи от машины на стол и поднялся в свою комнату.


Я потерял сон. Ворочаюсь с боку на бок, прислушиваясь к дыханию Ким за деревянной перегородкой. А ведь я уже привык безболезненно жить с ней бок о бок, меня больше не трогали ее присутствие, ее запах, воспоминания о ее теле. Я рассказал ей про Эмму, когда мы приехали сюда, — рассказал, чтобы это было для нее не просто строчкой в полицейском досье, отдал нашу историю ей на хранение, вывернул сердце, вроде как выворачивают карманы, когда идут в тюремную камеру. И теперь две женщины, что-то значившие в моей жизни, соединились в одну: если единица плюс любовь равно Богу, то в моей задачке, думал я, в ответе выйдет ноль.

Прошли недели, со временем я научился преобразовывать сексуальные позывы в духовные импульсы, направлять на молитву трепет восставшей плоти и больше не занимался самоудовлетворением. Но теперь я опять бессилен обуздать своего дружка. Не помогают и упражнения, которым учил меня наставник. Тантрическая визуализация потоков энергии от пальцев ног к мозгу больше не закрывает мои чакры. И Ким, наверно, это почувствовала, а наши комнаты рядом.

Однажды ночью, когда я наконец уснул, измотав себя повторением каббалистических цифровых кодов, меня разбудил запах ее духов. Она стояла передо мной на коленях, голая. И плакала. Я привстал на своем монашеском ложе. Она обняла мои ноги, омочила их слезами, отерла своими волосами и все повторяла: «Прости, прости». Я отстранил ее, как мог мягко. Сказал, что грехи ей отпускаются. Но она не унималась, стала целовать косточки на щиколотках, щекотать пальцы кончиком языка. Я отпрянул от нее, лег и натянул на себя простыню. Тогда она раздвинула ноги, коснулась пальцами естества между ними, потом потянулась погладить мое лицо.

— Перестань, Ким.

Она жарко зашептала:

— Я твоя блудница, за любовь прощенная.

— Которая? Из Луки, та, что выказывает больше всех любви, потому что и грехов на ней больше? Или ты из Матфея, Марка и Иоанна, заранее пришла помазать меня для погребения?

Руки ее замерли, она посмотрела мне в лицо, вскочила.

— Да пошел ты!

И выбежала, хлопнув дверью.

С тех пор ночь за ночью я лежу с открытыми глазами, молюсь, каюсь и хочу искупить свою вину. Нет, не желание заняться любовью мучит меня и не мысль о том, что она, там, за стеной, все еще меня хочет. Мне совестно и стыдно, что я отгораживаюсь, прячусь, избегаю малейшего контакта с ней и днем, и ночью из страха разбудить плоть — разбудить в себе Эмму. Стыдно, что я унижаю Ким, заставляя быть рядом и игнорируя ее присутствие, — ведь я превратил ее в этакого «учебного врага», попросту боксерскую грушу. Меня мучит сознание зла, которое я творю, чтобы стать ей безразличным. Искушение добром, которое я мог бы ей сделать.


Бадди Купперман все реже выходит из своей комнаты. Я зашел туда как-то раз, когда он уехал в долину купить табаку. Горы исписанных листков громоздились на трех столах вокруг компьютера, десятки разноцветных стикеров колыхались на кедровых стенах. Это была моя жизнь. Мои реакции и раздумья, мое происхождение, прошлое и будущее, все вперемешку. Мои слова, записанные вживую, хроника моего духовного становления, поиски, гипотезы, возможные сюжетные повороты, варианты развязки…

Во что превратился человек, написавший «Лангуста»? Его чуткость, ранимость, сострадание, талант влезать в шкуру героя, хоть морского гада, хоть человека — куда все это делось? Моя история под его пером была попросту планом сражения.

Загрузка...