~~~

Я больше не могу, Эмма. Я дошел до точки. Где бы я ни был, везде тебя нет со мной, и я рвусь сам не знаю куда, вперед, назад, подальше отсюда… Нет больше сил жить с этой пустотой. Нет сил ждать звонка, которого не будет. Твердить себе, что ты должна сама меня позвать. Сохнуть по тебе и знать, что ты рада моему молчанию, наверно, думаешь, я забываю тебя и мне лучше. Боюсь, единственный способ приблизиться к тебе теперешней — разделить твое равнодушие.

Я вернулся на виллу Неспулос, якобы доделать работу, которую, если честно, вчера закончил. Возился в будке, стараясь не шуметь, а сам ждал. И дождался: примерно в то же время, что и вчера, у бассейна смолкли птицы и зашелестела высокая трава. Мне будто опять показывали кино, которое я всю ночь прокручивал в голове: брюнетка остановилась у бортика, точно так же перекрестилась, сдернула трусики и нырнула.

Она плавала минут пятнадцать, и на этот раз я, присев у круглого окошка, держал руку в кармане и через подкладку гладил свой член. Не то чтобы вправду возбудился, скорее проверял себя, вроде как температуру мерил для очистки совести.

Черные волосы, водорослями колышущиеся вокруг точеного лица, длинные мускулистые ноги в движении, маленькие, почти символические грудки; она то и дело меняет стиль, энергично отталкивается, едва коснувшись бортика, чтобы не терять ни секунды… Ничто в ней не напоминает Эмму, все ново — или, наоборот, старо, много старее. Мальчишкой я прижимался лбом к стеклу витрины магазина игрушек и мечтал, уставившись на железную дорогу, воображал, будто это я отправляю и останавливаю поезда, подаю сигналы, перевожу стрелки; я представлял себе пассажиров в вагонах: они благодарили меня за путешествие и молились, чтобы поезд благополучно прибыл в пункт назначения, а это зависело только от меня одного… И сегодня, расплющив нос о круглое окошко, я чувствую себя точно так же. Смотрю, не отрываясь, на незнакомку, плавающую в бассейне, который построил я, мысленно командую ей: «На спине», «брассом», «баттерфляем» — и ведь срабатывает, за редким исключением.

Я даже перестал поглаживать свой член, чтобы лучше сосредоточиться, ну-ка, могу я ускорять ее темп, управлять ее телом на расстоянии, проникнуть в ее мысли? Несколько раз, поворачиваясь в кроле, она встречала мой взгляд. Или ничего не видит в воде, или эксгибиционистка. Каждый день дожидается моего прихода и идет сюда подразнить меня. Каждый день… Я вижу ее всего второй раз, но мне уже кажется, будто это ритуал, привычное свидание, какая-то взаимная тяга. Да, конечно, у меня давно не было женщины, но дело не только в этом. Первое время после Эммы я честно пытался забыть ее со случайными подружками — от этого было только хуже. Мысли о ней не покидали меня, а от сравнения становилось еще больнее; я сгорал со стыда и чувствовал себя мерзавцем по отношению к девушкам. Дурак я был тогда, думал, что меньше страдаешь, если вы квиты, и легче простить, изменяя в ответ. Чушь собачья. От большой любви можно излечиться только другой, еще более сильной любовью. И то если хочешь излечиться. Если не боишься рецидива.

Оторвавшись от окошка, я собираю инструменты и выхожу из будки. Поднимаюсь на две ступеньки, в последний раз оглядываюсь на ее ягодицы, двигающиеся в ритме кроля, полосатые от тени старой магнолии. Она вдруг останавливается посреди бассейна, гребет к тому концу, где мелко, и, облокотившись на бортик, звонко кричит:

— Джессика!

Я прячусь за дерево, оглядываюсь: к кому это она обращается, вроде никого нет. Вот оно что, я и не заметил, что она плавала с наушником. Врач она, что ли, или девушка по вызову, им положено всегда быть на связи. Сколько я ни напоминаю клиентам, что их водонепроницаемые телефоны могут разладить электронику моих бактерийных детекторов, у них это уже привычка — плещутся и звонят; им же хуже, получат ударную дозу хлора.

— Привет, как дела? Спасибо за сообщение, ты сказала, до пяти… Да, получше. Я в Гринвиче. Так, вдруг захотелось. Детство вспомнить… Здесь все запущено, но такая красота, в десять раз лучше, чем раньше. Вот увидишь, и еще огромный бассейн, просто мечта. Я работаю, взяла с собой досье, а в перерывах плаваю… Нет, одна. Они уехали во Флориду, так даже лучше… Особенно сегодня, я была бы просто не в силах. Нет-нет, брось. Или, если на то пошло, мужика мне пришли. Симпатичного, сексуального, желательно не урода и такого же несчастного, как я… Да нет, шучу. Просто, когда привыкнешь к счастью вдвоем, то… не знаю, это так выбивает из колеи, если вдруг остаешься совсем одна. И винить некого, кроме себя. Ладно, созвонимся. Целую, пока.

Она выходит из воды, сгибает и разгибает правую ногу — видно, судорога свела, — натягивает трусики и идет к дому. Притаившись за каменной оградкой, я провожаю ее глазами, надеясь на какой-нибудь знак: хоть бы оглянулась через плечо, улыбнулась, кивнула… Нет. Что я себе вообразил? Это внучка сторожа, она целыми днями работает, закрыв ставни, а в бассейне отдыхает. Любит купаться голышом и исповедует христианскую веру, только и всего: может, кто-то из ее родных утонул, поэтому она крестится, перед тем как нырнуть. Вот так. Заклинает судьбу. К тому же ее сердце занято; для меня нет места в ее жизни, я могу только подсматривать.

Я встаю, потирая затекшую спину. На поверхности воды, возле решетки бьется шмель. Иду за сачком и, проходя мимо лесенки, останавливаюсь, оторопев. На мокрой плитке, между ее следами, три буквы — она написала их ногой. КИМ. Поднимаю глаза, смотрю на дом, почти неразличимый за деревьями. Впервые вижу, чтобы кто-то писал свое имя, выйдя из воды. Она что, подписывает свои заплывы? Или это для меня? Она представилась. Ненавязчиво — я ведь тоже шпионил за ней, не показываясь.

Мне трудно дышать, в горле ком. Окунуть, что ли, ногу в воду и написать ДЖИММИ? Да нет, это будет курам на смех. Тем более что ее буквы уже испарились под солнцем. Достаю из воды шмеля, он, отряхнувшись, улетает, а я иду к фургону. Сердце колотится, прямо-таки бьет тревогу, не дает покоя, как назойливый будильник, что все трезвонит и трезвонит над ухом. Если бы я верил в призраков, подумал бы, что миссис Неспулос умерла и что это она решила подарить мне женщину, как когда-то при жизни, вроде как подмигнула с того света: мол, забудь Эмму, жизнь продолжается…


Домой я не поехал. Долго ошивался на главной улице Гринвича под вязами, где уйма модных магазинов, и потратил ползарплаты на рубашку, брюки и ботинки, чтобы хоть мало-мальски прилично выглядеть. Захотелось преобразиться, удивить самого себя, вернуться к жизни… Приятно было снова тешить себя иллюзиями. Перед зеркалом примерочной кабины я втянул живот и улыбнулся своему отражению. Симпатичный, сексуальный, не урод — и уж точно такой же несчастный, как она…

Солнце садилось, когда я толкнул створку ворот и направился прямо к дому. Стеклянная дверь на первом этаже, в том углу, где жили сторож с женой, была распахнута. А женщина оказалась на террасе миссис Неспулос. Сидела за столом под увитым глицинией сводом, перед именинным тортом с тремя зажженными свечками и, опершись подбородком на руки, смотрела, как я приближаюсь. Без тревоги, без удивления, без любопытства. Она ждала меня. Когда я подошел совсем близко, ее губы дрогнули в улыбке, но эта улыбка предназначалась не мне: так улыбается сам себе человек, выигравший пари.

Я заранее заготовил первую фразу. Так для затравки, без затей и по-честному, скажу: «Извините, это опять я, я тут чинил бассейн». А она ответит: «Я вас узнала». Но слова растаяли под ее взглядом, когда я поднимался по ступенькам, зажав в руке бутылку шампанского. Она слушала старый джаз. Нора Джонс, «Don’t Know Why». У меня засосало под ложечкой: надо же, у нас одинаковые вкусы. Я поднял повыше бутылку «Дом Периньон», съевшую весь мой отпускной бюджет, и сказал:

— Добрый вечер, Ким.

Она смотрела на меня поверх трех язычков пламени, втянув щеки, то ли от робости молчала, то ли посмеивалась надо мной, не знаю. Глаза у нее оказались серые, очень светлые. Цвета устрицы, чуть-чуть поярче. Когда она плавала, глаз я не видел. Накрашенная, в вечернем платье, она выглядела как-то неуместно среди прошлогодней листвы, устилавшей пол террасы.

— А вас как зовут?

Я написал свое имя на запотевшем боку бутылки. Поставил шампанское перед ней на стол и, пока она всматривалась в буквы между капельками, добавил:

— Вообще-то я менял обшивку кабеля в будке.

— Ваш взгляд мне льстит. В ноябре меня бросил мужчина моей жизни, и с тех пор я живу как в пустыне; сегодня у меня день рождения, тридцать лет, и мне захотелось сделать себе подарок. Я вас шокирую?

Я слегка обалдел: чтобы вот так прямо, в лоб, называть вещи своими именами… Но ответил как надо: ничего, я и сам в таком же состоянии, только подарка, пусть не сочтет за лесть, она заслуживает лучшего.

— Оплеухи я заслуживаю. С мужчиной так не разговаривают.

— Вы же со мной разговариваете.

— Разучилась я, мне теперь нечего сказать, никому. Вам это знакомо?

Я киваю. И вежливости ради говорю, хоть это и не совсем правда, что впервые посмотрел на женщину, с тех пор как остался один. Она подносит палец к губам, не дав мне закончить.

— Оставайтесь незнакомцем, пожалуйста. Я бываю чересчур сентиментальна… после.

Проглотив вертящееся на языке «И я», спрашиваю, почему она крестится, перед тем как нырнуть.

— И когда в меня входит мужчина тоже. Это рефлекторное, как бы самозащита. Молюсь, чтобы все обошлось, чтобы не подцепить болезней…

Я успокаиваю ее: в этом бассейне нечего опасаться. Она благодарит. Повисает молчание, только слышно, как где-то за домом квакают жабы.

— Вы хотите заняться со мной любовью, Джонни?

Говорю «Конечно» с несколько преувеличенным энтузиазмом. Не столько проявляю галантность, сколько сам себя уговариваю. Я ведь понимаю, что ей от меня ни жарко ни холодно; она берет что оказалось под рукой, и только. Все-таки уточняю, что я Джимми. Но это не ее вина: трудно читать на запотевшей бутылке.

Она смотрит на меня сверху вниз, привстав, обводит взглядом, словно ищет рядом со мной второй стул. Спрашиваю, чем она занимается. Она отвечает коротко, что недавно устроилась в адвокатскую контору. И без перехода говорит:

— Так может, прямо сейчас? А шампанское оставим на потом.

— А торт?

— Он размораживается, это готовый меренговый торт. Я только что его достала: у нас есть полчаса. Пойдем к вам?

Я отвечаю, что у меня тесновато и ехать далеко.

— Да нет, я имела в виду бассейн.

Она встает, по-кошачьи прижимается ко мне. Я машинально обнимаю ее с неприятным чувством: в бассейне — это не будет для меня ново, Эмма обожала «инспектировать» со мной мои бассейны, когда хозяева были в отъезде. Ким, кажется, что-то чувствует, она внезапно увлекает меня вниз по ступенькам, и мы вваливаемся в открытую дверь квартиры сторожа. Что ж, здесь я, можно сказать, не бывал, разве что заходил пива выпить. Она подталкивает меня, я так и пячусь задом, натыкаясь на зачехленную мебель, мы падаем на диван и любим друг друга среди белых призраков, осуждающих нас своей неподвижностью.

Ну то есть «любим»… Едва раздевшись, она сама надевает мне презерватив, крестится и усаживается на меня верхом, поджав ноги. Смотрит в стену, дышит в такт: вдох — выдох. Я пытаюсь подстроиться под ее дыхание, хочу погладить грудь, но она удерживает мои руки, как будто я ее отвлекаю. Сколько-то времени мы двигаемся молча, потом я спрашиваю, нравится ли ей. Она замирает, потом, опершись руками по обе стороны от моей головы, наклоняется, приподнимается, раз-два, вдох — выдох, вверх — вниз, целуя меня на каждом выдохе в губы.

— Хорошая поза, — шепчет она, — укрепляет ягодицы.

Я киваю с видом знатока. Впервые вижу, чтобы женщина на мне отжималась. Она, конечно, не дает остыть, облизывая мои губы и нашаривая своим язычком мой на счет «два», но все равно это как-то расхолаживает. Я не против совмещать приятное с полезным, но пока не очень понимаю, где тут приятное.

— Ты чувствуешь?

Она водит моими руками по своему телу, напрягается, чтобы я оценил. Нет, точно, эрогенные зоны у этой штучки — мускулы. Мы меняем позу каждые три минуты, ей неймется, и каждый раз она просвещает меня, что сейчас работает: квадрицепсы, брюшной пресс, приводящие мышцы…

— Ляг, обопрись на локти, а я сяду на тебя, вот так, отлично.

Она усаживается сверху, спиной ко мне, выгибается, идет штопором вниз и снова вверх, отталкиваясь ладонями.

— Руки, плечи, грудь, — перечисляет она. — А если я сяду на корточки, еще и бедра будут работать. Здорово… Хочешь, кончим так?

— А это для чего полезно?

— Для грудных мышц.

И тут я прекращаю упражнение, переворачиваю ее, подминаю под себя и, стиснув зубы, неотрывно глядя в ее глаза, чтобы довести до белого каления, кончаю на ней, не думая больше о мышцах, пусть делает с ними что хочет.

— Ты меня все-таки поимел, — улыбается она, отдышавшись.

Я бы удивился, будь это правдой, но сказано скорее от гордыни, чем по доброте душевной. Такие, как она, всегда и во всем первые, берут свое и подчиняют мир своей логике: трахаюсь — значит, кончаю.

Мы встаем под душ вместе, по-приятельски, пошатываясь на ватных ногах и вежливо улыбаясь друг другу. Она горда своим телом, а я горд тем, что узнал благодаря Эмме любовь с настоящей женщиной: мне теперь трудно угодить, зато я стал терпимее. Ее ладони лежат в мыльной пене на моей груди; она говорит, что я ведь все равно кого-то люблю, у нас это только и могло быть гимнастикой для здоровья. Я киваю, сумев выдержать ее взгляд. И впервые чувствую к ней нежность — за это понимание, за эту прямоту, за то, что она на свой манер уважает мои чувства. Иной раз мы деликатность принимаем за эгоизм.

Полная луна освещает террасу, торт превратился в лужицу, в которой лежат три потухших огарка. Она сжимает мою руку: «Спасибо». «С днем рождения», — говорю я. Она вдруг крепко обнимает меня и шепчет, что я потрясный парень, только ей сейчас не нужны потрясения. Я шепчу в ответ, что понимаю, целую ее в щеку и ухожу, с легкостью во всем теле, по мокрой от росы траве.

На часах без четверти десять. Посплю-ка я в фургоне на паркинге «Дарнелл-Пула»: завтра все равно на работу, и потом, не хочется смотреть в глаза своему отражению в зеркалах Эммы. Хотя сегодня впервые с тех пор, как она меня бросила, я чувствую, что мы стали ближе.


Я не знал, что разочарование может быть благом. Щурясь от бьющего в стекло солнца и горячего пара над чашкой с кофе, я уплетаю яичницу за стойкой Уолната. Вчерашняя любовь по-быстрому, от знакомства до расставания ровно пятьдесят минут, — это мне и было нужно, чтобы прийти в себя. Моя страсть к Эмме будто окрепла сегодня, и я начинаю думать, что наша встреча — а она непременно состоится рано или поздно! — будет куда лучше, если я сумею ждать ее вот так, за чередой женщин, для всех доступный и всем полезный, вместо того чтобы сохнуть, храня тупую верность из мазохистского мужского тщеславия. Жизнь-то продолжается! Как написал один русский в какой-то из книг, что мне давала миссис Неспулос, «когда дом рухнул, между развалин вырастают цветы».

— Здравствуйте, мистер Вуд.

Я оборачиваюсь — мне протягивает руку незнакомый пожилой негр в сером пиджаке. Портфельчик под мышкой, добрая улыбка, а взгляд встревоженный. Лицо с пухлыми щеками и седыми бровями смахивает на картинку с упаковки риса «Анкл Бенс». Я здороваюсь тоном для клиентов: мол, дел по горло, но для вас, если очень надо, свободен.

— В «Дарнелл-Пуле» мне сказали, что я найду вас здесь… Отец Доновей, — представляется он после паузы, буравя меня взглядом.

Действительно, к лацкану пиджака приколот крест. Священник в бассейне — редкая птица. Наверное, устраивает какой-нибудь летний лагерь для детей.

— Надеюсь, я вам не слишком помешал.

Ничего, отвечаю, пять минут у меня найдется. Показываю глазами на столик в углу, но он, улыбаясь, молча кивает на дверь. Поди пойми, здесь все пристойно, спиртного не подают до семи вечера, и шлюшки в будни не заглядывают. Ладно, доедаю яичницу, залпом выпиваю кофе и выхожу вслед за ним. На улице он оборачивается и знакомит меня с молодым человеком, лысым, в квадратных очках:

— Доктор Энтридж.

Мы здороваемся. Похоже, у них проблема, аллергия на хлорку, что ли? Точно, целый лагерь может заболеть от неверной дозировки.

— Вы можете уделить нам немного времени, мистер Вуд? — спрашивает доктор, удерживая мою руку в своей, и смотрит на меня с надеждой и тревогой, взглядом игрока в телевикторине, как будто я знаю правильный ответ.

Священник между тем сходит с тротуара и направляется к огромному черному лимузину, метров восемь длиной, с шестью дверцами и тонированными стеклами. Интересные дела… Пытаюсь разглядеть номер. Я, между прочим, обеспечиваю водоснабжение фонтана перед частной резиденцией губернатора, так что правительственную машину всегда узнаю. Лагерь-то не иначе для детей больших шишек. Средняя дверца распахивается, мелькает синий рукав с золотой пуговицей, и доктор приглашает меня внутрь. В салоне холодина от кондиционера, кремовая кожа, сверкающий хрусталем бар, домашний кинотеатр. Меня усаживают перед краснолицым стариком с напомаженными волосами, который позвякивает льдинками в стакане, — этакий яхтсмен.

— Судья Клейборн. Очень рад с вами познакомиться.

Отвечаю, что я тоже, чувствуя себя немного неловко: уж очень уважительно он это сказал. Похоже, моя слава бежит впереди меня. Не знаю, кто меня порекомендовал, но, раз такое дело, ставки надо повысить.

— Выпьете что-нибудь прохладительного? — предлагает священник.

Они расположились в ряд на сиденье напротив и все трое уставились на меня, скрестив пальцы и выжидающе улыбаясь: можно подумать, мой выбор напитка повлияет на будущее страны.

— Спасибо, кока-колу, если можно.

Они тихо переговариваются с сокрушенным видом. Кока-колы нет. Действительно, она же под запретом в Коннектикуте. Я киваю на графин.

— Не важно, тогда того же, что вы пьете. Так какое у вас ко мне дело?

Судья и доктор смотрят на меня, потом на священника и опять на меня, как будто что-то сравнивают.

— Вы никогда раньше не встречались? — спрашивает судья.

Я отвечаю «нет» и добавляю, что мне очень жаль. Да уж, контракт на обслуживание их бассейна меня бы сейчас очень устроил. Судья наливает мне апельсинового соку, серебряными щипчиками кладет в него два кубика льда и, протягивая мне стакан, спрашивает:

— Что вы знаете о своей семье, мистер Вуд?

Это прозвучало как бы между прочим, таким тоном он мог бы спросить о бейсбольном матче или о погоде.

— О моей семье?

— О ваших предках, — уточняет доктор Энтридж.

Я сглатываю слюну. Представлять послужной список и рекомендации мне не привыкать, для администрации губернатора пришлось делать аж четыре экземпляра, да еще каждый год я должен подавать письменный запрос на ремонт их фонтана, но справки о семейном положении с меня еще никто не требовал.

— Я с рождения сирота. У меня были приемные родители, но мы жили в штате Миссисипи, и они уже умерли. Больше у меня никого нет, и я не женат, вот.

На всякий случай я добавляю, что живу в гражданском браке с женщиной, которую обожаю. А то еще, не дай бог, вообразят себе что-нибудь вроде педофилии. Лагерь — это дети, а где дети, там всегда есть место подозрениям: мне, случалось, и не из-за такого отказывали.

— С каких пор вы себя помните? — спрашивает доктор.

Мне вдруг становится смешно. Я не хочу никого обидеть, но глядя на них — сидят передо мной рядком, подались вперед, слушают внимательно, разыгрывают участие, — чувствую себя ни дать ни взять смертником перед казнью. Я им так и говорю. Они переглядываются без улыбки.

— Как в кино: тюремный священник, врач и судья. Герою осталось жить час, вот они и пришли, все такие добрые, угостить его выпивкой, удостовериться, что он сядет на электрический стул в добром здравии, и исповедовать напоследок, авось выболтает то, чего не сказал в суде.

Судья отставляет свой стакан.

— Простите, если я буду излишне резок, мистер Вуд, но нам поручено открыть вам ваше происхождение.

— Не спешите, — одергивает его «Анкл Бенс».

— Вы нашли моих настоящих родителей?

Слова вырвались сами собой, это было сильнее меня; я смотрю на смущенные лица троицы.

— В каком-то смысле да, — тихо произносит священник.

— Я психиатр, — зачем-то сообщает мне лысый с успокаивающей улыбкой.

— Как они поживают?

Повисает молчание, и до меня начинает доходить вся нелепость этой сцены. Каким боком мое семейное положение может касаться правосудия, медицины и церкви? Разве что я побочный сын пастора Ханли, этого телепридурка и миллиардера… А что, шесть каналов, три авиакомпании, двенадцать тысяч судебных исков и пятое место в рейтинге популярности «Нью-Йорк Пост»!

— Напрасно вы так ощетинились, — улыбается психиатр. — Мы в некотором роде принесли вам благую весть.

— Истинно так, — с серьезным видом кивает священник.

— Но приготовьтесь к потрясению, — добавляет судья.

Я довольно сухо отвечаю им, что мне тридцать два года и все это меня больше не волнует: на своем дерьмовом детстве я давно поставил крест, выбросил воспоминания на помойку и путешествую налегке. Кто произвел меня на свет — мне до лампочки.

— Почему же? — нестройным хором возмущается трио.

— Родители меня бросили.

Судья и психиатр смотрят на священника, а тот опускает глаза:

— Вы не должны так говорить, даже если…

Он не договаривает, сконфуженная улыбка повисает многоточием. Мне вдруг приходит в голову, что мои биологические родители, возможно, захватили самолет или что-то в этом роде; власти выяснили, кто они, а меня нашли по генетической карте и хотят использовать как средство давления. Тогда понятно, откуда и лимузин, и эта троица. Психолог преподносит мне новость, судейский предъявляет ордер, священник благословляет, а потом меня везут на место, чтобы я вел переговоры.

— Это что-то ужасное?

— Ужасное? — без всякого выражения переспрашивает доктор Энтридж.

— Да, что они натворили?

— Ну ладно! — решительно вступает судья и хлопает в ладоши, упершись локтями повыше колен. — Хватит ходить вокруг да около. Никаких родителей нет.

— В смысле зачатия и рождения, — уточняет психиатр.

— Но родство есть, — с нажимом добавляет священник.

— Не будем спорить по мелочам, — осаживает его судья и, протянув руку, хлопает меня по колену. — Как бы то ни было, вы должны знать, мой мальчик: все, что будет здесь сказано, — государственная тайна. Вам ясно? Ни под каким видом и ни при каких обстоятельствах вы не имеете права разглашать ее никому.

— Да что разглашать? — срываюсь я. — Пока, уж извините, я вообще не въезжаю, о чем речь! У вас ко мне дело — валяйте, говорите, что нужно, поедем на место, составим смету, а вы вместо этого выпытываете, что я помню про свое детство, а потом оказывается, что и помнить-то нечего, у меня, стало быть, вообще нет родителей. Ну спасибо, просветили! Все, кончайте бодягу, мне некогда, работа ждет.

— Мы вас понимаем, — умиротворяюще кивая, лопочет судья, похожий сейчас на откормленного цыпленка, — но это не то, что вы думаете, мистер Вуд.

— Что же тогда? Программа «Розыгрыш»? Вы наняли актеров и надеетесь запродать ваш фильм каналу CBS, на премию метите?

Эти три шута гороховых вздыхают, перешептываются, потом достают свои удостоверения и суют мне под нос. С виду вроде настоящие, хотя я в этом мало что смыслю. Вижу только, что из трех документов два — пропуска, с фотографиями, магнитными и штриховыми кодами, печатью Белого дома, все честь по чести.

Сглотнув, я киваю и с покаянным видом говорю:

— Ладно, понял, я сын президента. А он у нас гей, так что все ясно про государственную тайну.

Три документа скрываются во внутренних карманах.

— Сделайте одолжение, не дурачьтесь, мистер Вуд.

— Все, все, молчу, — издеваюсь я, подняв руки: мол, сдаюсь, мир. — Можете успокоить папочку, я вообще не родился, мне ничего не надо. И кстати, на выборы я не хожу.

Судья топает ногой, священник призывает к спокойствию, а сам, сразу видно, злится еще пуще.

— Ну хватит, перейдем к делу! — рявкает психиатр. — Что вы можете сказать о клонировании?

— Это что — «уличный микрофон»? Опрос общественного мнения? Меня выбрали наугад из толпы и я буду гласом народа?

— Что вы можете сказать о клонировании? — повторяет доктор, чеканя слова.

Отвечаю: ничего хорошего. Взять хотя бы Баррингтона: старый хрыч выстроил олимпийский бассейн для себя одного, никогда не здоровается, а свои заплывы на десяток гребков устраивает точнехонько во время перемен, чтобы подразнить ребятишек из соседней школы, так вот, он отстегивает целые состояния какой-то лаборатории, чтобы ему делали копии его кота. У него перс, голубых кровей, с медалями, эта глупая тварь тонет каждые два года и тут же воскресает, моложе и здоровее, ума только не прибавляется, зато шерсти еще больше, вечно она закупоривает мои фильтры.

Они ерзают от нетерпения, но не перебивают меня. Дослушав до конца, судья говорит:

— Мы имеем в виду клонирование человека. Вы знаете, как это делается технически?

— Я знаю, что это запрещено, но все этим занимаются и скоро правительство даст разрешение, чтобы и ему процент капал.

Судья хочет возразить, но его опережает доктор Энтридж:

— В конце прошлого века, мистер Вуд, были осуществлены важнейшие опыты, совершившие революцию в биотехнологии. Я сейчас говорю не о саморекламе некоторых сект, объявлявших о чудесном рождении, чтобы поживиться кредитами…

— Короче, — вмешивается судья, — еще в 1994 году американские ученые, разумеется, в строжайшей тайне, владели методом пересадки ядра из клетки, взятой у живого существа…

Я непроизвольно поднимаю руку, услышав дату моего рождения. Но он продолжает:

— …и даже делали попытки клонирования на основе молекул ДНК от умерших. Слушаю вас?

— Это вы обо мне, да? Что вы такое несете? Хотите сказать, я клон?

Священник вздыхает, психиатр разводит руками, а судья молча кивает. Они ждут моей реакции. А я — ноль эмоций. Я очень спокоен, сосредоточен и как будто заторможен. Полностью владею собой, что-то похожее было, когда мой фургон потерял управление на гололеде, но я все-таки выровнял его, без паники, быстро, предвосхитив смертельный занос, до упора вывернул руль. Но сейчас-то мне ничего не грозит. Наоборот. Я чувствую облегчение, словно камень с души свалился, который я носил всю жизнь, — сколько себя помню, давило на меня это бремя обиды, смешанной с чувством вины. В тысячу раз лучше быть выращенным в пробирке, чем знать, что тебя бросили, будучи в здравом уме и твердой памяти, твои биологические родители. Но я же видел передачи, во всех говорили, что клоны умирают в пеленках. Или я — исключение или это ошибка. Я не тот Джимми Вуд.

— Вы можете это доказать?

Священник, вопросительно подняв бровь, кидает взгляд на доктора, тот опускает веки. Судья берет стоящий у него под ногами атташе-кейс, открывает его и достает какие-то бумаги в синем конверте. Я протягиваю руку. Он отдергивает свою с конвертом.

— Это ваши анализы крови.

— Ясно, давайте.

— Я вынужден соблюсти закон, мистер Вуд. Никто не может быть допущен к документации под грифом «совершенно секретно» степени А без подписки о неразглашении.

— Мои анализы крови совершенно секретны? Что за бред?

Он достает из портфеля какие-то листки, кладет их мне на колени. Изучаю две страницы, распечатанные в четырех экземплярах: я сяду за решетку на триста десять лет и заплачу пятьдесят тысяч долларов штрафа за разглашение секретной информации степени А. Все это от первого лица, и по сути я должен расписаться в том, что никогда не читал того, что сейчас прочту.

— Но зачем вы меня просветили, если так боитесь, что я разболтаю? Кто вас послал? Тот, кого клонировали? Или он умер и я наследник?

— Это чистая формальность. Распишитесь внизу каждой страницы и вот здесь, где крестик.

Надув щеки, я беру ручку, которую протягивает мне судья, подмахиваю, где велено, и отдаю ему бумаги.

— Теперь вы, — говорит он священнику.

— Вы уверены, что это… уместно, господин советник?

— Таков закон, святой отец.

«Анкл Бенс» нехотя достает Библию и, держа ее передо мной на вытянутых руках, медленно произносит:

— Джимми Вуд, клянетесь ли вы перед Богом скрывать правду, только правду и ничего кроме правды? Поднимите правую руку и скажите: «Клянусь».

— Да идите вы! Я не верю в Бога, плевать мне на наследство неведомо от кого, а вас я знать не знаю. Счастливо оставаться.

Я дергаю за ручку. Дверца не открывается. Ищу кнопку разблокировки, оглядываюсь на судью, и у меня вдруг опускаются руки. Что это с ним? Смотрит с убитым видом на отца Доновея и, страдальчески морщась, повторяет:

— Он не верит в Бога?

— Пути Господни… — начинает священник.

— В протоколе не предусмотрено такой статьи!

— Джимми, — вмешивается психиатр, пристально, но по-доброму глядя на меня, — давайте внесем ясность: когда вы заявляете «Я не верю в Бога», что это значит — что вы о нем не задумываетесь, что религия вам претит или что вы утратили веру?

— Это значит, что я в гробу видал святых отцов, докторов и судейских! Куда уж яснее?

Вот так, пусть обозлятся и сами выкинут меня из машины — но нет, они перешептываются, кивая, будто я успешно прошел какой-то тест.

— И он ведь так говорил, не правда ли? — радуется психиатр.

— Не могу полностью согласиться относительно формы высказывания, — вздыхает священник, — но по сути…

— Будем считать, что он поклялся, — решает судья, взглянув на часы, и протягивает мне синий конверт.

Внутри картонная папочка, я открываю ее и вижу свой анализ крови на бланке диспансера с Леннокс-авеню и с датой — 1 июля.

— Откуда это у вас? Диспансер же взлетел на воздух!

— Результат передали нам как раз перед взрывом.

Пробегаю глазами столбики цифр. Ничего особенного, все показатели укладываются в норму, кроме холестерина и мочевины, но что в этом такого, тоже мне, сенсация. На следующей странице вместо цифр — буквы, всего четыре, сто раз повторяются в разном порядке: это моя генетическая матрица. Сзади подколоты листки другого цвета. На них нет имени, и шрифт другой, но порядок букв ТАГЦ, кажется, точно такой же.

— Это тот человек, из которого сделали меня?

— Да.

— Он хочет остаться неизвестным.

— Мы этого еще не знаем, — бормочет доктор, покосившись на священника. — Но Белому дому пока нежелательна огласка. Вы являетесь клоном человека очень и очень значимого… в мировом масштабе… Но значимость его, к сожалению, дает повод для споров.

— Я что, наследник Макдональда?

У них отвисают челюсти.

— Нет, вы скажите, если во мне течет кровь Макдональда, да со всеми его судебными исками, я лучше переливание сделаю! Не надо мне такого наследства! Тысяча лет тюрьмы за пособничество ожирению — ну спасибо, удружили!

— Речь идет не о «крови Макдональда», мистер Вуд, — перебивает меня судья и щелкает пальцами перед своим носом.

Я вздрагиваю, ощутив задом вибрацию. Машина-то покатила!

— Куда мы едем?

— К вам домой. В вашем состоянии вам нельзя ехать поездом.

— В моем состоянии… Вы о чем?

— Вам предстоит пережить шок. Не беспокойтесь, я звонил вашему хозяину и предупредил, что вы заболели.

— Да чья же во мне кровь, в конце концов?

— Христа.

Я перестаю дышать, ищу на их лицах хоть тень улыбки, надеясь, что это юмор, метафора или ляпсус. Но нет: доктор смотрит на меня, как будто смакуя свой диагноз, священник почти благоговейно склоняет голову, а судья, подняв брови, кивает с сочувственной гримасой. Не могу удержаться от нервного смеха; их лица застывают, но не меняют выражения, как будто все мои реакции им заранее известны.

— А откуда она взялась-то, кровь Христа? Это что, вино, которое священники пьют на мессе? Из чего меня клонировали — из мерло или из шардонне?

Судье хоть бы что; он протягивает руку, перелистывает бумаги у меня на коленях, находит фотографии — позитивы и негативы, увеличенные, отретушированные.

— Вы когда-нибудь слышали о Туринской плащанице? — спрашивает священник каким-то севшим голосом.

— Это покрывало, что ли, в которое Христа завернули, когда сняли с креста?

— Да, погребальный саван.

— Кончайте чушь пороть: что я, телевизор не смотрю? Ваш саван — он раскрашенный, и кровью его измазали, кисточкой нанесли для правдоподобия. Это может быть чья угодно кровь, если я из нее, так это все равно что родиться неизвестно от кого.

Мне отвечает судья — убедительно, с расстановкой:

— Я приложил к документам полное научное досье по вопросу Плащаницы, Джимми. На двадцать пятой странице вы найдете обоснованное опровержение гипотез о краске и позднейшем нанесении крови. С генетикой трудно спорить: ваша ДНК идентична ДНК человека, распятого в I веке нашей эры, — по всей вероятности, пророка, известного под именем Иисуса из Назарета.

— Был он сыном Божьим или нет, — добавляет психиатр, — это другой вопрос, но, возможно, вы поможете на него ответить.

Картонная папочка падает у меня из рук, листки рассыпаются, священник бросается их собирать. Мельком вижу какие-то чертежи, диаграммы, бланки с грифами военных лабораторий, штампы «секретно». Отчаянно пытаюсь сглотнуть, но в горле пересохло и во рту ни капельки слюны.

— Вы хотите сказать… вы пытаетесь убедить меня, что я родился от пятна на простыне?

— Не какого-нибудь пятна, — улыбается отец Доновей. — И не на какой-нибудь простыне.

Я оседаю, откидываюсь на подголовник и закрываю глаза.

— Ну что, — раздается над самым ухом зычный голос судьи, — как вы себя теперь ощущаете?

Будто чемпиону, выигравшему матч, подсовывает микрофон: поделитесь впечатлениями. Я не отвечаю. Неясные картины мелькают в темноте под веками. Белые халаты снуют вокруг стеклянных трубок, клубится голубой пар у открытой морозильной камеры, мечутся в клетках крысы, и крест надо мной растет, растет и вдруг обрушивается на меня… Те самые кошмары, что снились мне всю жизнь.

Я открываю глаза. Лимузин едет по Меритт-Фривэй.

— Что вам от меня нужно?

Судья достает пачку витаминных сигарет, протягивает мне, я качаю головой, он убирает ее назад.

— Времени у вас достаточно, Джимми, — говорит он. — В ближайшей перспективе — полчаса на изучение вашего досье: естественно, мы не сможем дать вам его с собой. Таким образом, вы приедете домой уже зная все, что должны знать, и будете подготовлены, чтобы принять решение.

— Какое решение?

Психиатр вытягивает ноги и вдруг заявляет с непонятной мне гордостью, что никто не собирается принуждать меня насильно.

— Да к чему принуждать?

— К вере в себя. Вы должны сами принять свою сущность… я бы даже сказал, свою роль.

— Ибо вы, возможно, являетесь, — подхватывает священник, — повторяю, возможно, ибо мы еще ничего не знаем наверняка… являетесь тем самым Мессией, чье возвращение предрекают нам Евангелия…

— Или всего лишь эрзацем, продуктом биотехнологии, которому не бывать осененным благодатью, — добавляет судья.

— А почему вы именно сегодня мне это преподнесли? Потому что мне тридцать два года и время не терпит, Христос-то умер в тридцать три?

Они удивленно переглядываются — похоже, не ожидали такого поворота. Совсем что ли, за дурачка меня держат?

— Мы потеряли ваш след, Джимми, — отвечает отец Доновей. — Исследовательский центр, где вы родились и провели первые шесть лет жизни, сгорел, а вы, если мне будет позволено так выразиться, чудесным образом спаслись.

Я вспоминаю шоссе, мою обгоревшую пижамку, машину Вудов…

— Вы совсем не помните меня, Джимми? — продолжает он тихо. — Я был тогда молод, еще не растолстел… Вы росли у меня на руках, я учил вас, заложил основы религиозного образования…

Я смотрю на него во все глаза, даже голова начинает болеть от напряжения. Пытаюсь представить его в белом халате, на тридцать лет моложе… Нет, отвечаю, зря он старался: о первых шести годах своей жизни я ничегошеньки не помню. И пусть не пудрят мне мозги, будь я тем самым клоном, они давно бы меня нашли.

— Вспомните, какое было время, — вздыхает судья. — Конец правления Клинтона, чудовищно раздутый бюджет национальной безопасности, миллиарды долларов, угроханные на спутниковый шпионаж, от которого никогда по-настоящему не было толку… А сколько создавали следственных комиссий, искавших любой предлог, чтобы свалить президента: тут тебе и скандалы с недвижимостью, и минет на рабочем месте, и законспирированные научные программы… Спецслужбы Белого дома, конечно, пытались разыскать вас, а как же, но на тот момент важнее было сохранить ваше существование в тайне, а найдись вы, утечек информации было бы не миновать, и тогда пришлось бы официально оправдывать клонирование человека, в то время как Билл Клинтон во всех своих выступлениях его осуждал. Ну а у администрации Буша были… другие приоритеты. В наступившем потом хаосе о вас просто забыли. Впрочем, все думали, что вы умерли, как и ваши братья.

— Братья?

— Вы были не единственным эмбрионом, мистер Вуд. Девяносто четыре неудачи потерпели ученые с кровью Христовой: выкидыши, патологии внутриутробного развития, мертворожденные младенцы. Только один был благополучно выношен и родился живым: это вы.

— А моя мать?

Повисает неловкое молчание. Доктор снимает очки, достает из кармана пакетик, аккуратно разрывает его, вынимает салфетку и наконец отвечает, протирая стекла:

— У женщины-донора взяли яйцеклетку, из которой изъяли ядро с генотипом, оставив только цитоплазму. Затем ядро соматической клетки, взятой из крови, точнее, из лейкоцита с Плащаницы, перепрограммировали и внедрили в яйцеклетку. Электрическим током стимулировали синтез, после чего полученный эмбрион подсадили в матку женщины, которой предстояло его выносить.

— Девственницы, разумеется, — с нажимом вставляет священник.

— Она же была и донором яйцеклетки, — уточняет судья.

Я спрашиваю, есть ли в досье ее имя. Они уходят от ответа, каждый на свой манер: пожатие плеч, сокрушенная улыбка, опущенные веки.

— Ладно, допустим. Мой след потеряли, обо мне забыли. Понятно. Тогда почему же вы явились теперь?

Тут они отвечают все разом, наперебой, в три голоса, что времена изменились, что администрация Нелкотта благоволит к клонированию, что до сих пор я ни разу не болел и не обращался к врачу и только благодаря укусу собаки меня удалось обнаружить.

— Ну вот, Джимми, — заключает судья, постукивая пальцами по подлокотнику сиденья. — Теперь вы знаете главное, а что касается подробностей, предлагаю вам сейчас же прочесть досье: по-моему, самое время, там немало документов… Хотите остаться один?

— А вы что, выйдете и пойдете пешком?

— До скорого, Джимми. Если будут вопросы, кнопка внутренней связи слева от вас.

Перед моим носом, лязгнув, опускается перегородка. Над головой загорается лампочка, сиденье подо мной разворачивается по ходу движения. Дрожащими руками я берусь за листки. Историческая справка, описания опытов, сопоставление анализов, мои фотографии во всех ракурсах, с младенчества до шести лет… Я лежу в колыбели, стою, держась за прутья манежа, сижу за партой, я в гимнастическом зале, на лужайке за решетчатой оградой, за столом в пустой столовой… Всюду я один, всюду в белом спортивном костюмчике, с крестиком на цепочке, и всюду у меня печальный вид, такой печальный… Мои слезы капают на лица, которых я не знал, размывают картины прошлого, которое я не хочу считать своим, не хочу быть этим сфабрикованным младенцем, ребенком, родившимся от погребального савана, опытом какого-то психа, Франкенштейном с ангельским личиком… И все же это я. Каждую страницу я переворачиваю как лезвие ножа в ране, мучительно убивая мало-помалу простого парня Джимми, которого я придумал сам…

Минут через двадцать я закрываю картонную папочку. Чувствую себя постаревшим на тридцать три года. Если я родился от ядра клетки, прожившей жизнь Иисуса, значит, его возраст надо прибавить к моему.

Я нажимаю кнопку внутренней связи. Алюминиевая шторка ползет вверх, лампочка гаснет, сиденье поворачивается, и я снова сижу перед моими тремя собеседниками. А им хоть бы что, никакой тревоги в глазах. Один говорит по телефону, другой читает газету, третий, похоже, спал. Они уставились на меня, ждут, что я скажу. Подались вперед, улыбаются вроде как с пониманием.

— А у меня могут быть дети?

Судья поднимает бровь и, убирая папку, спрашивает, почему меня это интересует.

— Клоны размножаются только клонированием или они могут иметь детей, как все люди?

Троица вытаращилась на меня, и все молчат.

— Не такой реакции я ожидал, — разочарованно качает головой священник.

— А как я, по-вашему, должен реагировать? Вы на меня такое вывалили, мне надо хоть за что-то уцепиться, чтобы не спятить!

— Овечка Долли после случки с бараном произвела на свет ягненка, — успокаивает меня психиатр.

Лимузин уже катит по Гарлему, с трудом объезжая ямы и сгоревшие машины.

— Ну что ж, — говорит он, как бы закрывая тему. — Так или иначе, теперь вам решать. Вы поклялись, что ничего не знаете, — и вы вольны все забыть. Или продать вашу историю газетам и кончить за решеткой, прослыв мифоманом. Или позвонить мне вот по этому номеру через пару дней, и мы вместе подумаем, как может послужить ваш… скажем так, исключительный генотип на благо человечества.

— На благо человечества? Да ну? Вы работаете на администрацию Нелкотта — и вы говорите мне о «благе человечества»?

— С какой стати этот язвительный тон? — как ошпаренный подскакивает судья. — Вы ведь, насколько мне известно, не демократ?

— Я вообще не лезу в политику! Я чистильщик бассейнов без роду-племени, делаю свое дело и не собираюсь изображать предвыборного Иисуса по телевизору для кампании вашего президента!

— Мы вас об этом и не просим.

— А о чем же вы меня просите?

— Ни о чем. Просто прислушайтесь к чему-то в себе, что, возможно, ждет своего часа с самого вашего рождения…

— Во-первых, кто мне докажет, что мальчик на фотографиях — я? А? Кто докажет, что это мои анализы? Да сплошь и рядом в лабораториях бывают ошибки, то имя перепутают, то историю болезни, у меня приятель есть, водопроводчик, он, было дело, лег в больницу удалять аппендикс, а ему селезенку вырезали, так что кончайте мне заливать про Иисуса! Я сам пойду сдам анализ по новой, тогда и посмотрим!

— Ваше право, Джимми, делайте что хотите. При одном условии: храните тайну. Но нашим долгом было предоставить вам выбор.

Машина тормозит. Дверца с моей стороны, щелкнув, открывается сама собой. Судья подает мне руку, психиатр сжимает плечо, священник протягивает Библию.

— Я же сказал, что клясться не буду!

— Оставьте ее себе, — говорит он с улыбкой. И серьезно добавляет: — Для знакомства.

Загрузка...