Вечером он бросил в свой пустой мешок пару пригоршней картошки, закинул его на плечо и отправился в путь. Светила луна. Было холодно, но то был сухой, очищающий холод. На почти светлом небе выделялось черное кружево листвы, горели звезды; Большая Медведица играла с облаками. Янек добрался до пруда и пошел по тропинке. Он думал о Зосе. Размышлял о том, требует ли воинская дисциплина, чтобы он спрашивал у партизан разрешения жениться на ней. Вероятно, они посмеялись бы над ним и сказали, что он слишком молод. Похоже, он слишком молод для всего, помимо голода, холода и пуль.
— Сюда, — позвал чей-то голос.
Янек вздрогнул.
— Да, прекрасная ночь, — сказал Добранский, — можно помечтать.
— Я принес картошки, — сказал Янек, немного смутившись.
— Хвала небесам! — воскликнул студент. — Нам не повезло с этим злополучным кроликом. Вечно убегает. Я уж подумал, что придется довольствоваться одной пищей духовной.
Они прошли сотню метров через кусты, затем Добранский сунул два пальца в рот и свистнул. Сквозь заросли просачивался свет: землянка была у них под носом. Они спустились.
Там было два десятка партизан, так тесно прижавшихся друг к другу, что при свете масляной лампы видны были только их лица. Некоторые Янек видел впервые, другие были ему знакомы: Пуцята, бывший чемпион по борьбе, а ныне командир партизанского отряда, активно действовавшего в районе Подбродзья; Галина, о котором говорили, будто он может смастерить бомбу из старого ботинка, — он был так начинен всевозможной взрывчаткой, что партизаны, ругаясь, тушили сигареты, когда он к ним подходил. Это был седоволосый, худощавый, мускулистый и проворный человек, ему уже давно стукнуло шестьдесят; на его губах навсегда застыла неуловимая усмешка; он жил один в своей землянке, проводя опыты над все более чувствительными и трудными для обнаружения взрывчатыми устройствами. Он всегда смеялся, когда при его приближении люди вставали и предусмотрительно уходили.
Также была там одна молодая женщина, одетая в воинскую гимнастерку и лыжную шапочку, в накинутой на плечи тяжелой шинели немецкого солдата. Лицо ее поразило Янека своей величавой, задумчивой красотой. У нее на коленях лежало несколько пластинок, а у ног, между книгами и газетами, стоял старый механический фонограф.
— Кто это? — спросил чей-то насмешливый голос. — Что за младенец? Если я правильно вас понимаю, вы решили превратить нашу штаб-квартиру в kindergarten?[20]
Янек видел только забинтованную голову и орлиный нос на изможденном лице этого человека.
— Это Пех, — пояснил Добранский. — На него никто не обращает внимания.
— Чтоб вы все сдохли!
— Ну хватит, Пех, — сказал Добранский.
— Это сын доктора Твардовского.
Воцарилось молчание, и Янек почувствовал, что все взгляды устремились на него. Молодая женщина подвинулась, уступая ему место, и он сел между нею и молодым человеком в белой фуражке польских студентов, носить которую немцы запрещали. Ему было лет двадцать пять, и его скулы были покрыты красными пятнами, которые Янек сразу узнал: он уже видел их на щеках лейтенанта Яблонского. Молодой человек улыбнулся и протянул ему руку.
— Servus, kolego[21], - поздоровался он по студенческому обычаю. — Меня зовут Тадек Хмура.
Женщина поставила на фонограф пластинку.
— «Полонез» Шопена, — сказала она.
Больше часа партизаны — многие прошли более десяти километров, добираясь сюда, — слушали эту музыку, все, что есть самого лучшего в человеке, словно бы для того, чтобы набраться уверенности; больше часа усталые, раненые, голодные, затравленные люди подтверждали свою веру в человеческое достоинство, которую не могли поколебать ни одно зверство, ни одно злодеяние. Янек никогда не забудет той минуты: суровые, мужественные лица, крошечный фонограф в землянке с голыми стенами, автоматы и винтовки на коленях, молодая женщина с закрытыми глазами, студент в белой фуражке и с лихорадочным взглядом, державший ее за руку; необычность, надежда, музыка, бесконечность.
Потом партизан Громада взял аккордеон, и человеческие голоса слились вновь, как прижимаются друг к другу люди, стремящиеся ободрить друг друга или, быть может, убаюкать себя иллюзиями.
Тогда Добранский вынул из-под гимнастерки тетрадь.
— Я начинаю! — объявил он.
Партизан с перевязанной головой серьезно сказал:
— Мы будем строгими, но справедливыми судьями.
Добранский раскрыл тетрадь.
— Называется «Простая сказка о холмах».
— Киплинг! — торжествующе выкрикнул партизан Пех.
— Это сказка для европейских детишек… Волшебная.
И он начал читать:
Кошка мяукнула, крыса пропищала, летучая мышь пролетела… Луна влезла на небо. Шесть холмов Европы медленно вышли из тени, потянулись, зевнули и пожелали друг другу доброго вечера на языке холмов.
— Скажи мне, Дедушка, — удивленно воскликнул самый младший из холмов по имени Сопляк, — как получается, что луна, влезая на небо, всегда выбирает твою, а не мою спину?
— Дело в том, дитя мое, что если луна влезет на твою спину, то поднимется невысоко и ничего не увидит.
— Хе-хе! — засмеялся своим дребезжащим голосом самый старый холм Бабушка-горбунья. Так называли холм, очертания которого, стертые ветром и дождями, этими великими бичами холмов, напоминали силуэт старушки за вязаньем. — Хе-хе!
— Ах ты старая ведьма! — пробурчал Сопляк, показав ей язык.
— Увы! — вздохнула Бабушка-горбунья. — Всему свое время: время любить и быть любимым, время жить и время умирать…
— Милый друг, как вы можете говорить о смерти? — весело воскликнул старый, но неизменно галантный пан Владислав.
Это был каменистый неказистый пригорок, расположенный справа от Бабушки-горбуньи и с любопытством наклонившийся к ней, словно пытаясь разузнать, что она там вяжет многие тысячи лет. Его очертания напоминали профиль веселого, сморщенного человечка, и злые языки среди холмов — где их только нет! — утверждают, будто отношения Бабушки-горбуньи и пана Владислава носят не столь платонический характер, как это принято считать, и что порой майскими ночами расстояние между двумя холмами… хе-хе!
— Как вы можете говорить о смерти? Вы, самый вечно молодой из холмов!
— Хе-хе-хе! — продребезжала польщенная Бабушка-горбунья.
Внезапно ее охватил приступ ужасного кашля, она харкнула пылью, согнав двух ворон, спавших у нее на боку, и последний дуб, росший у нее на вершине, вынужден был вцепиться в нее всеми своими корнями, чтобы не упасть, и с тревогой обратился к холму Тысячи голосов:
— Сестрица-холм, будь так любезна, успокой ее немножко! — взмолился он на языке деревьев, который ничем не отличается от языка холмов. — Мои старые корни держатся на волоске… Я уже не тот, каким был в молодости, когда самые сильные бури Европы приходили померяться силами с моими ветвями и уходили посрамленными!
— Перестаньте, Бабушка-горбунья, — вмешался холм Тысячи голосов, — успокойтесь и продолжайте…
Но тут произошло что-то странное. Безо всякой видимой причины холм Тысячи голосов словно потерял нить своей речи и принялся воодушевленно вопить:
— Ко мне, Россия! Ко мне, Англия! Вперед, на врага! Мы победим!
Наступило минутное замешательство, и холм Тысячи голосов вступил в странный диалог с самим собой.
— Замолчи! — сказал он своим нормальным голосом. — Тихо! Или ты хочешь моей смерти?
— Я не желаю молчать! — тотчас же завопил он истерическим голосом. — Я — голос европейских народов! Вперед, на врага, вперед!
— Да замолчи же ты! Разве ты не видишь, что старые холмы трепещут от страха при одном упоминании о России! Ты хочешь, чтобы они рассыпались в прах?
— Чем скорее, тем лучше! — мгновенно ответил он самому себе чрезвычайно развязным голосом.
— Г… г… га… га…! — в возмущении пролепетал бедный Дедушка, задрожав и окутавшись таким густым облаком пыли, что Сопляк трижды громко чихнул.
— Во имя той силы, что сотворила меня холмом! А… апчхи! — чихнул он опять, задыхаясь от собственной пыли.
— Простите меня, — поспешно сказал холм Тысячи голосов. — Я глубоко сожалею… Мое эхо напилось!
— Было от чего напиться! — тотчас завопило эхо, и повсюду разлился сильный запах перно. — Сегодня утром одна немецкая сволочь заставила меня сто раз повторить: «Heil Hitler!» Я чуть не сдох… Разве это жизнь европейского эха?… У-у-у! — зарыдал он.
— У-у-у! — зарыдал, ко всеобщему удивлению, Крестьянский холм.
Так называли холм среднего роста, заурядной внешности, со сгорбленной спиной, впалым животом, толстой кожей и крепким сложением, который был подозрительно молчалив. Он всегда держался немного в стороне от остальных холмов.
— Вперед, на врага! — прокричало эхо, почувствовав поддержку.
— Вперед, на врага! — робко подхватил Крестьянин. Потом оглянулся вокруг и сгорбил спину. — Прошу у вас прощения! — извинился он.
В былые времена холм Тысячи голосов очень гордился своим эхом. Люди со всей Европы приходили к его подножию, чтобы поговорить с эхом. Мнительные влюбленные шептали: «Она любит тебя!», и эхо неустанно повторяло: «Она любит тебя, она любит тебя!..» Однажды, в приливе нежности, оно даже добавило от себя: «Да что там! Она любит тебя, старина, она тебя обожает!», и перепуганный любовник бросился бежать со всех ног. В другой раз всадник в меховой шапке, проезжая мимо, крикнул ему: «Да здравствует император!» Эхо повторило этот клич, и так холм узнал о том, что родился император. Потом ему нанес визит один человечек в смешной одежде. «Я стану властелином мира!» — прокричал человечек по-немецки и поднял над собой руку. Эхо промолчало. «Я стану властелином мира, — завопил человечек, стукнув ножкой, — я стану властелином мира, я стану…» «…властелином мира, осел!» — взорвалось, наконец, эхо, вне себя от злости. «Кто здесь эхо, в конце концов? Ты или я?» Так эхо подняло знамя восстания. Теперь оно вопило:
— Дрожи, европейская земля! Похорони под собой захватчика! Дуй, ветер…
Верхушки деревьев покачнулись от тяжелого вздоха.
— Я делаю все, что в моих силах, — прошептал ветер. — Я дую так сильно, что у меня посинело лицо. Дай мне еще зиму… Чтобы все прошло успешно, мне нужен мой друг снег!
— Вперед, леса Европы! — взмолилось эхо. — Вперед, на врага, вперед!
— Это будет непросто! — заревели леса. — Ведь наши деревья просят, чтобы им оказали честь, повесив на каждой их ветке по немецкому солдату!
Немного запыхавшись, эхо засопело. Дедушка воспользовался этим и вставил словцо.
— Не слушай, что оно говорит, Сопляк! — приказал он. — Заткни уши. Мы, холмы, позволяем людям самим улаживать свои распри. Проверим лучше, выучил ли ты урок… Начнем с живых языков. Знаешь ли ты урок английского?
— Еще бы! — сказал Сопляк и, не заставляя себя долго упрашивать, начал: We shall fight on the seas and oceans, we shall fight with growing confidence and growing strength in the air…[22]
— Чего-чего? — пролепетал Дедушка, полуживой от страха.
Ему ответило несколько спящих лягушек, подумавших, что он обращается к ним.
— We shall defend our Island, whatever the cost may be, — продолжал Сопляк. — We shall fight on the beaches, we shall… we shall…[23] Гм?
— We shall fight in the fields![24] — горделиво подсказали поля.
— We shall fight in the fields and in the streets, we shall fight in the hills…[25]
— In the hills![26] — почтительно подсказали холмы.
— We shall never surrender.[27]
Наступила короткая пауза. Затем европейское эхо зарыдало — только европейское эхо умеет так горько рыдать — и запело великую песню:
Allons, enfants de la patrie,
Lejour de gloire est arrive.
Centre nous de la tyrannie
L'etendard sanglant est leve….[28]
Добранский закончил читать. Закрыл тетрадь и спрятал ее под гимнастерку.
Все зааплодировали, но один партизан сказал голосом, в котором под сдержанностью и иронией плохо скрывались горечь и гнев:
— Люди рассказывают друг другу красивые истории, а потом погибают за них — они полагают, что тем самым претворяют свою мечту в жизнь. Свобода, равенство, братство… честь быть человеком. Мы здесь в лесу тоже погибаем за бабушкину сказочку.
— Когда-нибудь европейские школьники будут учить эту сказку наизусть! — убежденно сказал Тадек Хмура.