Глава I ПРЕДЧУВСТВИЕ МОЛНИИ

О, какой долгой и необыкновенной показалась Саше Фадееву эта дорога на океан, во Владивосток! Самой долгой в его жизни. Ему еще нет восьми. В таком возрасте кажется, что солнце в небе не движется, а застывает, дожди, если идут, то идут бесконечно, и зима наступает только для того, чтобы уже никогда не уйти. Фадеевы всей семьей выехали из Уфы, и вот их поезд, словно живое существо, раздумчиво и осторожно пробирается между гор. Ему, поезду, по душе ровные, узорчатые, как башкирские ковры, долины. Он испуганно, с грохотом и фырчанием, сторонится крутых скал, нависающих чуть ли не на крыши вагонов, и однажды, осенним утром вырвется на сибирскую равнину — игольчатую, хвойную, бесконечную, как небо. «Огромный чудесный раскрытый солнечный мир!» — однажды воскликнет писатель Фадеев. Но впервые ощутит его таким и захлебнется от восторга восьмилетний мальчик Саша Фадеев.

А паровоз, полный жизни, в дыму и пламени, ворча и громыхая, несется от станции к станции, и, весь дрожа от напряжения, через две недели, наконец, остановит свой бег у Тихого океана, во Владивостоке.

Не сразу они решили отправиться на край света. Отчим — Глеб Владиславович Свитыч — «Глебушка», как ласково звали его дети Таня и Саша, долго уговаривал мать отказаться от этой затеи. Ну, если бы одни, а то ведь трое детей, и Вове всего лишь два года — мыслимое ли дело перенестись в такую даль! Так он примерно говорил. И продолжал: это же все равно, что сняться с этой земли и оказаться где-то в другом, совсем другом мире. Он, конечно, знает, что старшей сестре Ниночки (так звал он их мать Антонину Владимировну Фадееву), так вот, старшей сестре Марии Владимировне Сибирцевой там, на Дальнем Востоке, все по душе. Раз зовет их приехать к ним чуть ли не в каждом письме, значит, так оно и есть. Но Мария Владимировна, директор прогимназиии, сильная, волевая женщина, может при случае, как она пишет, потребовать приема даже у генерал-губернатора Владивостока Гандати. Л в одном письме сообщила пе без юмора, что самые длинные, самые толстые, самые крепкие папиросы называют во Владивостоке «сибирцевскими», потому что их курит ее муж чиновник Михаил Яковлевич Сибирцев. Называют, значит, за что-то уважают и ее мужа. Словом, Сибирцевы там обжились, укоренились, а что Свитыча, особенно с его репутацией смутьяна, ждет в неведомом краю? Нет, он считает эту романтическую затею с переездом в такие дали, да еще чуть ли не под самый снег, в самую зиму — неразумной. Поедет одна? Ну что ж, пусть едет. Он ушел на фельдшерскую службу, уверенный, что устрашил жену, и та, одумавшись, займется детьми или работой, акушерской практикой на дому. Но, вернувшись вечером домой, увидел, что жена собирается в дорогу — связаны кое-как узлы, раскрыт чемодан, уже заполненный доверху. Дети возбуждены, но, увидев отчима, пытаются угасить всплеск радости. Они так любят своего отчима, так привязались к нему. Еще до женитьбы уговаривали мать: «Возьми нам Глебушку в папы».

И вот они притихли, глядя то на мать, то на отчима, ожидая, чем же все это кончится.

Он рассмеялся, махнул рукой и сказал: «Куда ты, туда и я».

Глеб Владиславович моложе матери на двенадцать лет, но живут они так дружно, в лад, что разницы в летах не чувствуется. Оп ласков и мягок, этот высокий и красивый человек.

«…С какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, — отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его». Эта картина пришла в роман «Молодая гвардия» из детства Фадеева. Но вместе прожили мать и отчим всего лишь шесть лет. Как только в августе 1914 года началась первая мировая война, фельдшера Г. В. Свитыча призвали в армию, где оп служил во фронтовом госпитале. Погибнет Глеб Владиславович от сыпного тифа в феврале 1917 года.

Нельзя без волнения читать его последнее письмо к жене в Чугуевку (дети — Таня и Саша — в это время учатся во Владивостоке). Он уже чувствовал, что вряд ли выживет. И его последние мысли о ней и детях, как же они будут жить без него?

«Родная Ниночка! Я так внезапно заболел, что не успел написать тебе письма. Сегодня 4-е сутки болею и, видимо, брюшным тифом. Сожги записку. Крепко, крепко целую детишек и тебя. Умирать пока не собираюсь, на то Божья воля. Доктор напишет подробности. Прости, родная, за все прошлое. Нет, мы еще увидимся! Еще раз крепко целую всех. Глеб.

Детям напиши сама.

Как ты будешь жить без моей поддержки? Ты еще рассердишься за эту фразу».

Из письма доктора В. С. Попова, сообщавшего о смерти Г. В. Свитыча:

«Перед отправлением в лазарет Глеб Владиславович передал мне записку, которую Вам посылаю <…> Я и все товарищи его шлем Вам искреннее и глубокое чувство соболезнования по поводу утраты Вами близкого Вашему сердцу человека, для нас, энергичного, вечно боровшегося за правду сослуживца».

А пока еще только осень 1908 года. Родители временно оставляют детей у Сибирцевых и после недолгих поисков работы и жилья решают обосноваться в деревне Са-ровка.

Из записной книжки Фадеева:

«Год или два мы жили в деревне Саровке, в 50 верстах от г. Имана, на берегу реки Иман, — мне было лет 7–8, но я хорошо помню эту деревню, я учился там в сельской школе. Отец работал еще выше по Иману, в деревне Котельничи. Это были уже совсем дикие места: зимой тигры крали телят. Места по Иману исключительно живописные, богатые разнообразной растительностью. Наводнения — бич этих мест, и Саровка так и осталась в моей памяти с избами в воде, со сплошным морем воды, соединявшим в одну стихию улицы, пустыри. Взрослые и мы, ребята, со свойственной нашему возрасту беспечностью плавали от избы к избе на лодках, плотиках или просто в корытах, в которых давался корм коням и скоту».

В 1910 году Саша Фадеев поступает в старший подготовительный класс Коммерческого училища во Владивостоке, а их семья вскоре переезжает в далекое село Чугуевку.

1910 год — особенный в жизни Владивостока. Город отмечал свой юбилей. Пятьдесят лет назад, в июне 1860 года, в бухту Золотой Рог вошел военный транспорт «Маньчжур» и бросил якорь. На пустынный, заросший лесом песчаный берег высадилась горстка русских солдат. Так возник военный пост. На следующий год появилось и гражданское население.

В 1880 году пост Владивосток был назван городом. На городском гербе был изображен полосатый уссурийский тигр, державший серебряный якорь.

Во Владивостоке прошли отроческие и юношеские годы Александра Фадеева. Здесь он учился, сформировался как человек, получил первые представления о жизни, вступил на путь революционной борьбы. Город полюбился ему на всю жизнь, остался для него «самым прекрасным и любимым».

Владивосток и вправду уже тогда — один из красивейших и оживленнейших городов России. «С горы открывался вид на корпуса и трубы военного порта, на залив Петра Великого, на дымную бухту, заставленную судами, на зеленый лесистый Чуркин мыс, — читаем в романе «Последний из удэге». — За мысом простиралось Японское бирюзовое море, видны были скалистые, поросшие лесом голубые острова.

По эту сторону бухты теснились расцвеченные солнцем дома; они, лепясь, лезли на гору; видна была извивающаяся, кишащая людьми лента главной улицы… И, подпирая небо, как синие величавые мамонты, стояли вдали отроги Сихотэ-Алиньского хребта.

…На пристани пахло рыбой, мазутом, апельсинами, водорослями, опием… Суда приходили со всех стран света, украшенные пестрыми разноцветными флагами».

Фадеевы-дети жили у своих родственников Сибирцевых. Это была незаурядная семья. Мария Владимировна — тетка Саши Фадеева — все силы отдавала созданной ею прогимназии (учебное заведение, соответствовавшее современной неполной средней школе), в которой учились преимущественно дети малообеспеченных родителей. Ее муж Михаил Яковлевич преподавал в мужской гимназии, а свободное от службы время посвящал руководству любительским драматическим коллективом в Народном доме, читал лекции для рабочих. Внук декабриста по материнской линии, М. Я. Сибирцев в молодости был участником народовольческих кружков, подвергался преследованиям полиции, из-за этого ему с трудом удалось закончить Петербургский университет.

«…С фамилией Сибирцевых, — писал Фадеев, — связана целая эпоха борьбы за советский Дальний Восток. Сама Мария Владимировна Сибирцева была в свое время педагогом, большевичкой. Опа — мать двух сыновей-героев. Одного из них, Всеволода, сожгли вместе с Лазо в паровозной топке японцы, другой застрелился, чтобы не сдаться белым в боях под Хабаровском…»

В доме Сибирцевых собиралась молодежь — гимназисты, студенты — товарищи двоюродных братьев Фадеева, Всеволода и Игоря. Здесь звучали стихи Пушкина и Некрасова, а потом и Маяковского, «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева проецировалось на сибирский «путь кандальный», революционеры-демократы были близкими по духу людьми (они, кстати, походили и обликом и характером на их родителей), и жизнь этих героев считалась достойной подражания.

Юный Фадеев впервые узнал от братьев Сибирцевых о том, как в 1906 году Владивосток целую неделю был городом-республикой — находился в руках восставших солдат и матросов, под знаменем свободы. И о том, как осенью 1907 года восстала команда миноносца «Скорый», словно через всю страну откликнувшись на зов отважных матросов с «Потемкина».

Даже много лет спустя Фадеев будет с удовольствием вспоминать тот бодрый, здоровый климат, что утвердился в доме Сибирцевых. «Святейшая ханжа» — дидактика нс знала адреса этого дома. Также исключались здесь и благостные картинки: родитель говорит, а ребенок слушает.

Тон всему задавала хозяйка дома Мария Владимировна. Ее педагогический стиль был необычен тем, что она воспитывала словно бы без всяких усилий. Дисциплина и воля, привычно враждующие в юных душах, в характерах братьев Сибирцевых жили чаще всего в дружбе, согласии. Нет сомнения в том, что Мария Владимировна Сибирцева была незаурядным педагогом своего времени. Свобода и воля в поступках братьев, да еще и поощряемая Марией Владимировной, Саше поначалу казалась чем-то невероятным, странным. У них дома все строилось на послушании, причем беспрекословном. Авторитет матери был непререкаем, и никому из детей не приходило в голову не только ослушаться ее, но даже спорить с нею.

А здесь, у Сибирцевых, — полная открытость, будни, похожие на какую-то веселую и умную игру, в атмосфере кажущейся вседозволенности, анархии.

Видя, скажем, унылый вид сына, неохотно собирающегося в гимназию, Мария Владимировна говорила:

— Ты чего приуныл, Игорь? Не хочется в гимназию? Не ходи. Я ж тебя не заставляю, чего же ты мучаешь себя. Надо делать только то, что хочешь. Хочешь быть разбойником — разбойничай, воровать — воруй. Свобода — главное в жизни. Я думаю, это ты усвоил. Или нет?

Сама же она стояла перед «свободным человеком» по-утреннему свежая, деловитая, тем самым перечеркивая всем своим видом любые рецидивы разгильдяйства и лени.

Сыновья быстро взрослели и нравственно, и физически. Оригинальная, свободная педагогика творила из них людей бесстрашных, честных, верных общественному долгу и совести.

Вот в какую атмосферу попал юный Фадеев. А плюс ко всему книги. Много книг. Целая библиотека. Поначалу «диковатому», скрытному таежному мальчишке именно книги из этой библиотеки пришли на выручку, стали надежными друзьями. «Эти никогда не оскорбят, не обидят и с ними ничего не страшно». Так, наверное, он мог думать тогда, потому что щупленького «зверька» из тайги «городские» ребята вначале не приняли, не играли с ним, обижали, о чем каким-то образом узнала мать, Антонина Владимировна. Встревожилась. Но скоро все пошло на лад. Добрый сын решил успокоить мать. Стараясь изо всех сил, «создал» красочный рисунок, изображающий пасхальный стол (письмо отправлялось на пасху), а на оборотной стороне написал: «Дорогая мама, прости, что я тебе долго не писал. Я посылаю эту открытку тебе, чтобы ты посмотрела, как я уже умею рисовать. Городские стали со мной мириться, и мне приходится лучше. Как поживают ты, Боря и Володя? Нас распустят, должно быть, 13 мая. До свидания. Целую тебя крепко. Саша».

Пораженный миром книжных приключений, Саша сочинил и свою первую «индейскую» повесть «Апачи и кумачи», страшно обрадовав этим свою старшую сестру Таню и ее подруг. Девочки читали повествование и были от него в восторге. Похвалы вскружили голову десятилетнему «вундеркинду». Вскоре он дебютировал и как поэт, сочинив шуточную поэму о каком-то трусливом Ильюше. Как нередко бывает, полный текст «произведения» исчез, а сохранился, даже дожив до серьезного фадеевского архива, лишь отрывок. Вот он:

Ильюша спать лег очень рано

И потому заснуть не мог,

Вдруг видит: лезет из кармана

Какой-то маленький урод.

Ильюша очень испугался,

Уродов он терпеть не мог,

И потому он растерялся

И побежал во двор, как мог.

Урод за ним, о боже, боже!

Урод ведь слопать может тоже.

Илья бежит, разинув рот,

За ним несется вскачь урод…

Однако за чтением — жадным, запоем — настоящих книг юное дарование вскоре поостыло к собственному сочинительству. Вполне возможно, что даже в малые лета, будучи серьезным человеком, Саша устыдился своих опытов. Но мечта о творчестве, глубоко упрятанная, скрытая, как чудесная тайна, теперь уже жила в нем и тревожила его неотступно.

Одновременно все больше и больше им стала овладевать другая страсть, которую пока обозначим вольными, романтическими словами — борьба за свободу. Опять же в том «повинны» Сибирцевы.

…Бунтарский дух в семье Сибирцевых обосновался надолго, прочно. «Когда был убит Столыпин, — писал Фадеев, — состоялась в гимназии панихида. Когда поют «Вечная память», полагается всем падать на колени. Игорь, который находился в младшем классе, рассказывал: «…пели вечную память, мы встали на колени, но увидели волнение, замешательство. Я невольно повернулся и увидел четырех гимназистов из старшего класса, которые стояли как дубы, и с ужасом узнал среди них своего брата.

Это было очень громкое дело, по которому из гимназии исключили двух-трех человек… Мария Владимировна Сибирцева, как местная старожилка, чрезвычайно энергичная женщина, лично знавшая генерал-губернатора Гандати… смогла попасть на прием к Гандати. Она, очевидно, выпросила, чтобы ее сына не исключали и дали кончить гимназию».

Саша любил Сибирцевых нежной любовью. Мария Владимировна, оценивая его способности, как вспоминают Друзья Фадеева, предсказывала ему большое будущее. Правда, не писателя, а ученого-экономиста или государственного деятеля.

Неудивительно, что впоследствии он писал «…я воспитан в этой семье не в меньшей мере, чем в своей собственной семье».

Учился Саша прилежно, и науки давались ему легко. После четвертого класса получил наградной лист.

Он значился в первых учениках до тех пор, пока революция не стала его главной наукой.

Владивостокское коммерческое училище по праву считалось одним из лучших средних учебных заведений на Дальнем Востоке. Душой училища был директор Евгений Иванович Луценко — разносторонне образованный человек, энтузиаст своего дела, умевший быть одновременно и требовательным и справедливым.

Когда взрослый Фадеев был в хорошем настроении и на очередном заседании надо было подвести итог чему-то, он обычно говорил: «По примеру прошлых лет сделаем так». Это он «цитировал» своего директора Евгения Ивановича.

Здание училища[1] выросло на склоне сопки Орлиное гнездо. Отсюда открывался вид на город, на Русский остров, на бухту Золотой Рог, на стоящие на рейде военные корабли и «торговцы». Вечерами в училище работали кружки, шли спевки ученического хора (Саша тоже пел в нем), показывались «туманные картины» (с помощью проекционного фонаря), позже появился и собственный кинематограф. Устраивались утренники, литературные вечера.

В конце учебного года большим и радостным событием становились выставки лучших работ учеников: сочинений, рисунков, изделий из картона и папье-маше, действующих моделей и других интересных вещей. Обычно такие выставки привлекали большое число посетителей.

Юный Фадеев много читал, хорошо рисовал, участвовал в школьных кружках, писал стихи и рассказы, помещал их в рукописном журнале «Общий внеклассный труд», который начал выходить с ноября 1912 года.

От своих двоюродных братьев Саша перенял любовь к спорту. Молодые Сибирцевы были страстными спортсменами. Незадолго до первой мировой войны Всеволод даже ездил на гимнастические соревнования в Прагу.

Как способному ученику и сыну малообеспеченных родителей, Мария Владимировна Сибирцева выхлопотала Саше стипендию. И все же он не только учился, но и занимался репетиторством, давал уроки детям в состоятельных семьях и тем самым помогал своим родителям. Им было очень нелегко содержать детей во Владивостоке (после Саши в Коммерческое училище поступил и его брат Володя, а Таня еще раньше Саши начала учиться в женской гимназии).

«Мы учились на медные деньги своих родителей», — скажет позднее Фадеев.

Но как ни прекрасна была жизнь во Владивостоке, учение в Коммерческом училище, встречи и игры с товарищами и друзьями, все-таки самыми радостными событиями были поездки домой, в Чугуевку.

Сначала надо было на поезде проехать более двухсот километров до станции Евгеньевка, возле которой расположилось большое село Спасское. Путь от Спасского до Чугуевки шел по проложенному сквозь глухую тайгу Чугуевскому тракту. Много позднее Александр Фадеев так изобразил тайгу в своей первой повести «Разлив»: «Эта земля взрастила полтора миллиона десятин гигантского строевого леса. Мрачный, загадочный шум плавал по таежным вершинам, а внизу, у корявых подножий, стояла первобытная тишина. Она скрывала и тяжелую поступь черного медведя, и зловещую повадку маньчжурского полосатого тигра, и крадущуюся походку старого гольда Тун-ло».

Гигантские дубы и кедры, увитые лианами лимонника и диким виноградом, буйные кроны других деревьев, кустарники создавали глухую чащу, куда с трудом пробивался солнечный луч и где даже в ясную солнечную погоду господствовал полумрак.

Нет, не только герои Майн Рида, Фенимора Купера или Джека Лондона грезились ему в загадочном шуме тайги. Очень рано он почувствовал этот край в его неповторимой красоте. Он шел обычно в тайгу с какой-нибудь интересной книгой.

Взобраться на самую высокую скалу, самое высокое дерево может каждый мальчишка в том крае, особенно если знает, что внизу его ждут восхищенные взоры девчонок.

А юный Саша идет в тайгу, чтобы… побыть одному, помечтать и посмотреть с высоты на окружающую природу. «Однажды я забрался на вершину сопки, — рассказывал он, — а там решил залезть на высокий кедр, чтобы лучше и дальше осмотреть долины и горы. На высоте этак метров в двадцать примостился на развилке ветвей — «как в кресле» — и стал обозревать дали, затянутые газовой дымкой, в которой тонули отдаленные вершины отрогов хребта Сихотэ-Алиня. Я так был очарован сказочной красотой простиравшихся во все стороны и чередовавшихся глубоких падей и крутых склонов высоких сопок, так был убаюкан каким-то особенным ласковым шумом, какой производят только вершины высоких и могучих кедров, что совершенно забыл о существовании всякого другого мира, кроме того, что был перед моим взором».

Родителей Саши уважали и любили в Чугуевке за их внимательность и отзывчивость, за заботу о людях.

Глеб Владиславович Свитыч — энергичный, деятельный, знающий фельдшер, был, что называется, мастером на все руки: лечил от разных болезней, делал операции, приготовлял лекарства. Антонина Владимировна стала акушеркой. На десятки верст вокруг не было тогда ни врачей, ни фельдшеров — и она ездила по вызову к больным по всей волости. «Зима, мороз. А она уже чуть свет едет в своей кошевке», — рассказывали о ней в Чугуевке.

«…Моя мать, рядовая фельдшерица, не раз жертвовавшая собой ради спасения жизни других… — с гордостью вспоминал Фадеев. — К ней за сотни верст ездили мужики советоваться не только о медицинских, а и о своих жизненных и общественных делах; даже староверы, которые не признавали медицину и не лечились у матери, ездили к ней советоваться, когда она уже работала в городе, для чего им нужно было проехать сто двадцать верст на лошадях и двести верст поездом».

Дома все было сурово. Жизнь — крестьянская, в одной комнате. Детей Антонина Владимировна воспитывала по Чернышевскому. Все делали сами, все должны были уметь. Не только всю крестьянскую мужскую работу. Даже сыновей она научила стирать, гладить, шить, вышивать. Почитали мать дети бесконечно, но и трепетали перед ней.

Один из братьев Саши опоздал к утреннему чаю. От страха сел в бадью и опустился в колодец. Антонина Владимировна и виду не подала, что волнуется, переживает. На ходу бросила Саше: «Достань его оттуда» — и ушла на работу.

В «назидательно-педагогическом» письме к своему сыну Александру Фадеев рассказывал:

«Когда я был мальчиком, мама моя, теперь такая немощная бабушка Нина, приучала меня, и сестру Таню, и брата Володю ко всем видам домашнего и сельскохозяйственного труда: мы сами пришивали себе оторвавшиеся пуговицы, клали заплатки и заделывали прорехи в одежде, мыли посуду и полы в доме, сами стелили постели, а кроме того — косили, жали, вязали снопы на поле, пололи, ухаживали за овощами на огороде. У меня были столярные инструменты, и я, а особенно мой брат Володя, всегда что-нибудь мастерили. Мы всегда сами пилили и кололи дрова и топили печи. Я с детства умел сам запрячь лошадь и оседлать ее и ездить верхом. Все это не только развивает физически, но это и очень дисциплинирует человека. Но это и не просто дисциплинирует. Все, абсолютно все, даже самые маленькие виды такого труда понадобились и мне и моей сестре Тане и брату Володе во взрослой жизни — и на войне, и в домашнем быту, и в общении с людьми по работе, когда пришлось работать в условиях деревни или рабочей среды и служить примером. Бабушка Нина, тогда еще не такая старая, не могла по характеру своей работы много заниматься нами. Она только дала нам толчок, но мы сами любили все это».

В 1956 году были опубликованы письма Александра Александровича Фадеева к другу юности — «первой любви» Александре Филипповне Колесниковой — Асе. Позднее они вошли в сборник «Повесть нашей юности». Повесть о юности Фадеев будет писать с 1949 года и чуть ли не до последнего часа своей жизни. Письма несут в себе и чистый, возвышенно-романтический образ его молодости, закаленной на бушующих ветрах крутых перемен, революций, и серьезный, выстраданный анализ современных проблем, сложностей, трудностей и даже «подлостей», что выявились на нашем трудном, тернистом пути.

Письма написаны художником в напряженное, драматичное для него время, когда от нервов, болезней, алкоголя слабели творческие силы, рушились идеалы, идолы и замыслы, когда чуть ли не каждый день его секретарь Валерия Осиповна Зарахани отправлялась в Главную» военную прокуратуру с письмами, в которых содержались пространные характеристики того или иного писателя, соратника по борьбе, просто товарища, незаконно, подло репрессированных в тридцатые, сороковые годы. Почти в каждом письме он будет говорить о том, что в политической и партийной честности характеризуемого человека он никогда не сомневался. Не сомневался, но разве легче от этого? Иных уже и в живых-то нет. Характеристика нужна была для того, чтобы смылось пятно позора не только с погибшего, но и с его семьи.

Уже в первом письме в город Спасск, к Александре Филипповне Колесниковой от первого июля 1949 года Фадеев напоминает своей первой любви, что она живет в городе, где жил и его лучший друг Гриша Билименко:

«Каждый год весной и осенью я проезжал через этот маленький городок, чтобы попасть из училища домой или из дома в училище. Если Вы читали «Молодую гвардию», то в лирическом отступлении, начинающемся словами: «Друг мой! Друг мой!..», я писал именно о Грише Билименко, как о друге, который ждал меня, чтобы нам вместе добираться до училища. Друг этот — образ собирательный, но это место — о нем, о Грише Билименко, и обо мне. Он всегда останавливался у своего родственника на окраине Спасска, и я, действительно, подъезжая к Спасску ночью, после двух-трех дней пути на подводе через чудовищную тайгу (я жил в Чугуевке), с замиранием сердца думал: «Застану ли я его или нет?» И всегда заставал, потому что он ждал меня».

Лишь спустя годы Фадееву станет известно, что друзья его боевой юности Григорий Билименко и Петр Перезов погибли в ежовских лагерях.

Горечь утрат — один из мотивов этой повести в письмах:

«…Вот мы все разъехались на лето, а когда вновь съехались осенью 18-го года, уже совершился белый переворот, шла уже кровавая битва, в которую был втянут весь народ, мир раскололся, перед каждым юношей… жизненно… вставал вопрос: «В каком сражаться стане?» Молодые люди, которых сама жизнь непосредственно подсела к революции — такими были мы, — не искали друг друга, а сразу узнавали друг друга по голосу…

В большевистском подполье Владивостока мы были самыми молодыми, нас так и звали: «соколята».

Петя Перезов, Гриша Билименко, Саня Бородкин, Саша Фадеев — это их звали «соколятами». Они учились в одном классе, увлекались спортом, дружили.

Известны записные книжки педагога-наставника V класса Владивостокского коммерческого училища Степана Гавриловича Пашковского (копии их хранятся в чугуевском музее А. А. Фадеева). Они интересны не только своей безусловной достоверностью, но и тем, что написаны педагогом-профессионалом, тонким психологом:

«Нерезов — физически крепкий, коренастый, с румянцем во всю щеку… с резкими движениями, пишет довольно нескладные сочинения, но способности к точным наукам несомненные.

Фадеев — хрупкая фигурка не сложившегося еще мальчика. Рядом с Цоем, Ивановым и Нерезовым это хрупкий хрустальный сосуд. Бледный, со светлыми льняными волосиками, этот мальчик трогательно нежен. Он живет какой-то внутренней жизнью. Жадно и внимательно слушает каждое слово преподавателя. Временами какая-то тень-складка ложится между бровями и личико делается суровым. Впереди его сидят на парте Нерезов и Бородкин. Этот последний, склонный пошалить, делает гримасы Фадееву, стараясь рассмешить, но мальчик с укором бросает на него взгляд и сдвигает между бровями морщинку. Черная курточка со стоячим воротничком и «Меркуриями»[2] не совсем хорошо сидит на мальчике: она сшита не у портного (очевидно, домашнего производства). Однако мальчик не смущается тем, что одет беднее других: он держится гордо и независимо».

А далее С. Г. Пашковский анализирует даже литературный стиль школьных сочинений ученика Саши Фадеева: «Словесные средства мальчика не были особенно богаты, но яркие краски изумляли. Красочность, правдивость, задушевность — вот те качества, которые отличают письменные работы Фадеева. Его письменная работа на тему: «Сон Обломова как образец художественного повествования» была отмечена как выдающаяся».

Тогда в моде были литературные вечера на темы: «Русский фольклор», «Суд над Рудневым», «Суд над Лаврецким»; «на процессе суда» Фадеев выступал в роли обвинителя. Несомненно, такие вечера не только способствовали политическому воспитанию в духе времени, но и побуждали к размышлениям о художественном своеобразии классических произведений, в чем-то формировали будущего писателя.

В 1915 году, когда делал свои записи С. Г. Пашковский, ребятам было 14–15 лет — возраст, когда приходит первое увлечение танцами, вечерами, девушками. В дружеском кругу соколят появились девушки — Лия Ланковская, Ася Колесникова, Нина Сухорукова.

Чаще всего встречи происходили в двухэтажном небольшом домике доктора Ланковского на набережной, где жили Лия и Ася. После долгих упрашиваний Ася начинала петь, а Лия аккомпанировала. Встав около цветов, которых в доме Ланковских всегда было много, Саша читал стихи. С балкона домика был прекрасный вид на Амурский залив. Днем по заливу сновали многочисленные лодки, «шампуньки», яхты. А вечерами на балконе барышни рисовали закаты.

На столике в гостиной, где обычно собирались ребята, лежал Лиин небольшой альбом. В него записывались любимые стихи, пожелания. На одной из страниц альбома оставил свой автограф и Саша Фадеев. Он изобразил деревенский домик в таежном селе Чугуевке, где жили его родители и куда каждое лето он уезжал отдыхать. Он с детства много рисовал. Рисовал в альбомах и на открытках, посылаемых из Владивостока матери, рисовал на больших листах плакаты уже в революционные годы и развешивал их на домах в Чугуевке. В семье так и считали, что мальчик станет художником.

Александра Филипповна передала в музей А. А. Фадеева и собственные рисунки. На них запечатлен и домик В. Н. Ланковского на набережной Владивостока, и виды на Амурский залив то с багряными закатами, то с белыми туманами. Тихие воды маленькой речушки Седанки с растущими по берегам ирисами, узенький мостик, у которого ребята любили купаться.

Из письма Фадеева к А. Ф. Колесниковой 26 апреля 1950 года: «…Где-то ближе к весне 18 года у нас бывали встречи, овеянные какой-то печалью, точно предвестье разлуки…

Особенно мне запомнился один, уже довольно поздний холодный-холодный вечер. Был сильный ветер, на Амурском заливе штормило, а мы почему-то всей нашей компанией пошли гулять. Мы гуляли по самой кромке берега, под скалами, там же, под Набережной, шли куда-то в сторону к морю, от купальни Камнацкого… Было темно, волны ревели, ветер дул с необыкновенной силой, мы бродили с печалью в сердце и почти не разговаривали, да и невозможно было говорить на таком ветру. Потом мы нашли какое-то местечко под скалами, укрытое от ветра, и стабунилисъ там, прижавшись друг к другу… Так мы стояли долго-долго, согревая друг друга, и молчали. Над заливом, от пены и от более открытого пространства неба было светлее, мы смотрели на ревущие волны, на темные тучи, несущиеся по небу, и какой-то очень смутный по мысли, но необыкновенно пронзительный по чувству голос точно говорил мне: «Вот скоро и конец нашему счастью, нашей юности, куда-то развеет нас судьба по этому огромному миру?..»

Весной 1918 года приехал из Петрограда Всеволод Сибирцев, его избрали секретарем Совета рабочих и солдатских депутатов. Демобилизовался и возвратился во Владивосток Игорь Сибирцев. Саша и Игорь гордились Всеволодом — фронтовик, коммунист, видел в дни Великого Октября на Втором съезде Советов В. И. Ленина, слушал его речь.

Среди не до конца реализованных замыслов Фадеева и очерк «Семья Сибирцевых». Вот уж что достойно сожаления! Кто лучше его знал эту семью? «Невыдуманный сюжет» жизни Сибирцевых может соревноваться с самыми интригующими художественными сюжетами. Даже в черновом варианте — текст надиктован машинистке — фадеевский рассказ читается с интересом, потому что необычен сам материал — о непростом пути дворянских детей в революцию. И еще о том, что если уж они становились на сторону Октября, то являли собой истинные примеры мужества и благородства:

«Уже будучи студентом, Всеволод стал большевиком. У младшего брата биография сложилась иначе, потому что он был значительно моложе. Ему пришлось ехать учиться, когда дело подошло к войне, и он решил, чтобы не идти рядовым на фронт, так как был человеком, который не знал ничего о революции, пошел в юнкерское артиллерийское Михайловское училище. Как дворянин был принят. Все крупнейшие политические события так развивались, что, будучи человеком аполитичным, он, как юнкер, участвовал в защите Зимнего дворца против красных в Октябрьские дни. Как он сам вспоминает в письме, которое сейчас хранится у Губельмана, тогда всех защитников Зимнего, которых взяли в плен, отпустили.

Ему некуда было деваться, и он поехал на фронт под Ригу, где членом армейского комитета был его старший брат. Он пришел к брату, думая, как раньше было: «Обращусь к Севе, Сева поможет», а Сева сказал: «Если так будет продолжаться — мы враги. За что тебе драться, идем с нами». Игорь говорил: «Целую ночь промучился, и, задавив сотого клопа, я убил в себе контрреволюционера».

Когда он приехал во Владивосток, он приехал человеком, который, еще будучи беспартийным, начал сотрудничать в нашей большевистской печати и стал помогать по мелочам Советской власти и большевикам. Старший брат, когда вернулся с фронта, был избран в исполком, работал секретарем. Председателем Совета работал Суханов.

Смерть их известна. Всеволод был вместе с Лазо сожжен, Игорь же в 1921 году командовал частью, был ранен в обе ноги. Их преследовала кавалерия, его уносили с поля сражения наши красноармейцы. Он просил, чтобы они его бросили, потому что им трудно было убегать с ним. Красноармейцы этого не сделали, и он застрелился у них на руках».

Фадеев и его друзья по училищу вступили в Союз учащихся и Союз рабочей молодежи, агитировали там за Советскую власть. По союзным делам Фадееву приходилось часто бывать в мастерских военного порта (впоследствии Дальзавод), он подружился с рабочей молодежью: «Помню одно из первых ощущений своей юности: каким вдохновенным показался мне труд на производстве, какое очарование исходило от рабочих людей с их революционной энергией, чувством коллектива, дисциплиной, трудовыми навыками. Очень важно, чтобы это вдохновение труда и сознание своего общественного назначения приходило к юноше или девушке вместе с первыми шагами их сознательной жизни».

29 июня 1918 года во Владивостоке вспыхнул мятеж. Легион белочехов (из пленных первой мировой войны, которых Советское правительство отпустило на родину) выступил на стороне интервентов, и Совет был низложен. Председателю городского Совета Константину Суханову предъявили ультиматум: капитуляция или арест. Вождю и любимцу пролетарского Владивостока было всего лишь двадцать три года. Сергей Лазо сказал о нем: «знает, что делать, как жить…» Суханов действительно знал. И вот Суханов и его товарищи в тюрьме.

4 июля рабочий Владивосток хоронил погибших во время мятежа. Это был национальный день независимости Соединенных Штатов, и на рейде Золотого Рога стоял с расчехленными орудиями и украшенный флагами крейсер «Бруклин». Город потребовал отпустить Суханова на эти похороны, пригрозив всеобщей забастовкой. Об этом написал американский журналист Альберт Р. Вильямс, очевидец этого события: «Внезапно по толпе пронеслась весть, что Константина Суханова выпустили под честное слово до 5 часов вечера… Пока спорили, возможно это или нет, появился и сам Суханов. Матросы быстро подхватили его на плечи и понесли над толпой. Под гром аплодисментов он взобрался на импровизированную трибуну и улыбнулся…

Словно желая собраться с мыслями и овладеть собой, он отвернулся. Взгляд его впервые упал на красные гробы погибших в борьбе за Совет, и силы покинули его… Закрыв обеими ладонями лицо, Суханов плакал, как ребенок, на руках товарищей… Русские плачут редко. Но в тот день на городской площади Владивостока вместе со своим юным руководителем плакали тридцать тысяч русских людей…»

В тот день он произнес свою последнюю речь.

Его убили почти в упор, выстрелом в затылок. «При попытке к бегству», как было объявлено официально. Его убили 18 ноября 1918 года, спустя сто пятьдесят пять дней после того, когда он действительно мог бежать. Если бы считал для себя возможным. Но он дал слово чести. И сдержал его.

Такие люди формировали Фадеева как личность. Они всегда жили «в резерве» памяти писателя, не уходили в прошлое, а становились «доминантой» характеров коммунистов Петра Суркова, Алексея Чуркина — героев романа «Последний из удэге».

В том году, в сентябре, Фадеев вступит в Коммунистическую партию. Ему нет еще семнадцати. Зоя Ивановна Секретарева, друг уже тайной, подпольной революционной юности Фадеева, рассказывает о том, каким волнующим для него был этот решающий шаг.

Заседает Владивостокский городской комитет партии: «…На повестке дня стоял вопрос о приеме в партию Саши Фадеева… Саша был всем собравшимся хорошо известен и проверен на практической работе.

— Ну что там обсуждать, знаем Сашка как облупленного, — сказал дядя Ваня Раев, — позовите его.

Кто-то крикнул:

— Саша, входи!

Дверь открылась. И, несмотря на то, что все горкомщики были хорошо знакомы ему, Саша вошел, сильно волнуясь. Вошел и сразу же прислонился к дверному косяку, словно у него подкашивались ноги. Опустив руки по швам, весь как-то вытянулся, подняв высоко голову. Я увидела его тоненькую, совсем еще ребячью шею и подумала: «Ведь ему и семнадцати еще нет!» Застывший, сосредоточенный взгляд его приходился выше наших голов и был устремлен куда-то вдаль, через окно. И после объявления решения горкома о приеме Саши в партию он не сразу пришел в себя, стоял некоторое время в той же застывшей позе у дверей, будто скованный каким-то большим и глубоким внутренним чувством.

Так в сентябре 1918 года Саша Фадеев стал сразу членом Коммунистической партии, не проходя кандидатского стажа».

В этот день он, не ведая о том, принял эстафету и от своего отца. В семье мало говорили об Александре Ивановиче. Сказалась и обида Антонины Владимировны на своего первого мужа, оставившего ее с тремя детьми на произвол судьбы, пусть даже «под диктовку» великих целей, и то, что второй брак оказался удачным, и Глеб Владиславович стал хорошим, добрым отцом для детей. Словом, об Александре Ивановиче долгое время не велось в семье каких-либо серьезных разговоров. Исчез, а куда — неизвестно, и где он, также неизвестно. Может, в подполье, на свободе, а может, в тюрьме или ссылке. Они даже не знали, что Александр Иванович умер, как и их отчим, в революционном 1917 году. Больной, погасший физически, но не сломленный. По отношению к своей семье он оказался «без вины виноватым». Он не рассчитал свои силы. Бунтарство, революционные бури захлестывали его, занимали все его мысли и чувства.

Александр Александрович Фадеев родился в селе Кимры Тверской губернии (ныне город Кимры Калининской области). «Дальневосточный край — почти моя родина», — говорил о себе Александр Александрович. Но знал он и то, что и предки его, и родители были родом с Урала. По существовавшим до Октябрьской революции порядкам, как вспоминает сестра писателя Т. А. Фадеева, в документах детей было указано: «Выходец из крестьян села Покровское Ирбитского уезда Пермской губернии» (ныне Артемовский район Свердловской области).

Родного отца Александр Александрович помнил мало — родители расстались, когда мальчику было около четырех лет. «Отец не видел нас с 1905 года, — вспоминает Т. А. Фадеева, — и мы ничего о нем не знали до 1929 года, когда брат получил письмо от Воробьева, который и описал последние дни жизни этого замечательного человека, революционера». Но тогда, по ее же словам, «Саша не придал письму значения».

Много позже один из видных исследователей творчества А. Фадеева, К. Зелинский, ознакомил Александра Александровича с новыми материалами о его отце. «В 1952-м или начале 1953 года, — пишет Т. А. Фадеева, — писатель Зелинский принес воспоминания Ивана Васильевича Воробьева об А. И. Фадееве. Мама, я и Саша их прочли… после чего отношение к отцу изменилось в лучшую сторону… Все мы стали искать в себе некоторые его черты. Все мы были похожи внешне на мать, но глаза, брови, волосы… отцовские». И далее: «А. А. Фадеев стал относиться к родному отцу с уважением и некоторой долей сочувствия за его героическую жизнь…»

А однажды, как опять же вспоминает Татьяна Александровна, «он сказал мне, что был на родине отца по возвращении из очередной поездки по писательским делам, но никого не нашел там. Там лишь немногие помнят, что был такой Фадеев в очках».

Это был человек действительно незаурядной, бунтарской судьбы. Сын крестьянина, он проявил большую волю, чтобы получить образование, стать учителем, а затем посвятить себя революционной борьбе… Обыск на его квартире. Среди различных заметок обнаружена фраза: «Мужики несут ярмо, а остальные сословия прозябают», — и стихотворение «Утес Стеньки Разина». Ввиду этого Фадеев «был привлечен в качестве обвиняемого и… мерою пресечения для него был принят особый надзор полиции». Из школы Фадеева уволили «без права преподавания где бы то ни было…».

Зимой 1886 года совершенно неожиданно Александр Иванович появился в селе Белослудском Камышловского уезда, где тогда учительствовал Иван Васильевич Воробьев, его друг и «летописец» его жизни. «Я понял, что у Фадеева тогда созрел новый взгляд на предстоящую работу. Он говорил тоном уверенности, убежденно проповедуя, что, во-первых, надо совершенствоваться в нравственном и физическом отношениях, во-вторых — до последней степени ограничить жизненные потребности (подражал Рахметову из романа Чернышевского «Что делать?»), в-третьих — посвятить себя (подлинное выражение) подпольной политической работе. Иного выхода нет, — утверждал он».

…В апреле 1894 года в Санкт-Петербурге произошли события, как вскоре оказалось, имевшие прямое отношение к Фадееву-старшему. Жандармское управление напало на след подпольной революционной организации, именуемой «Санкт-Петербургской группой народовольцев». Удалось арестовать часть ее членов.

В одном из секретных писем департамента полиции в адрес начальника Санкт-Петербургского жандармского управления сообщалось об обнаружении противоправительственных кружков на Васильевском острове и Выборгской стороне, где «…в преступной агитации среди рабочих принимал участие некий «Иван Иванович».

Полиция выявила «…личность, носившую между рабочими кличку «Ивана Ивановича». Это оказался «задержанный 14 июня сего года крестьянин Пермской губернии Александр Фадеев».

Как известно, «Группа народовольцев» организовалась в 1891 году. Имела свою типографию, а ее орган «Рабочий сборник» во многих статьях выступал с марксистских позиций. Руководители группы выступали за создание рабочей партии. Они подхватили лозунг Интернационала: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Многие члены группы сами сознавали свой отход от народнических идей в сторону социал-демократии. Оценивая политическое положение народовольцев, один из активных участников рабочего движения в России, В. А. Шелгунов, сказал: «Народовольцы идут на рабочий кружок с Марксом под мышкой».

При аресте А. И. Фадеева и обыске в городской больнице имени Боткина, где Александр Иванович работал, охранка обнаружила «две печатные, одну гектографическую и одну рукописную брошюры революционного содержания и рукопись того же содержания на 20 листах… по сличению почерка поименованной рукописи с почерком руки задержанного ныне Александра Фадеева эта рукопись оказалась писанной рукой последнего».

Среди брошюр революционного содержания оказались работы Энгельса, «Речь о свободе торговли», извлеченная из «Капитала» Маркса, другие статьи, а также рукопись самого Фадеева, как указывалось в документах, «революционного содержания по рабочему вопросу».

Допрашивавший его подполковник продиктовал писарю начало протокола:

«Тысяча восемьсот девяносто четвертого года июня 20 дня… в городе Санкт-Петербурге я, отдельного корпуса жандармов подполковник Клыков, на основании статьи в присутствии товарища прокурора Санкт-Петербургской судебной палаты Ф. А. Винка допрашивал обвиняемого, который показал…»

Но усилия подполковника не достигли цели. Фадеев на вопросы не отвечал. «Я не признаю себя виновным в принадлежности к преступному сообществу, пропагандирующему революционные цели в России, никакого отношения не имею к этого рода деятельности и лично таким не занимался».

Начисто отрицал Фадеев и знакомство с товарищами по подполью.

Жандармский подполковник Клыков, которого в управлении считали опытным следователем, ценили за умение довести допрашиваемого до состояния подавленности и отрешенности, в расследовании дела «Группы народовольцев» постоянно сталкивался с хорошо продуманной тактикой их поведения на допросах. Где было знать подполковнику, что они давно и тщательно обговорили все «мелочи» своего поведения на случай ареста. Это и позволило избежавшим тюрьмы народовольцам сохранить типографию, названную позднее Лахтинской, где печатались и социал-демократические издания. Так, при содействии С. И. Радченко в ней была набрана и отпечатана брошюра В. И. Ульянова «Объяснение закона о штрафах, взимаемых с рабочих на фабриках и заводах».

Следствие по делу «Группы народовольцев» затягивалось.

У Фадеева в столице родных не было. Но подпольщики нашли выход: уговаривали девушек, сочувствующих революционному движению, навещать заключенных, носить им передачи под видом невест. Так вот однажды в тюрьме появилась слушательница Рождественских фельдшерских курсов Антонина Кунц. «Среднего роста, плечистый, с большой бородой, с горящими глазами, сурово смотревшими из-под густых бровей, Фадеев произвел сильное впечатление на девушку» — так представлялась эта встреча Татьяне Александровне Фадеевой, сестре писателя.

Уральскому краеведу Александру Брылину удалось выяснить многие подробности этого дела. Более двух лет тянулось следствие по делу «Группы народовольцев». За это время в политической борьбе произошли крупные изменения. Еще в конце 1893 года в Санкт-Петербург приехал молодой адвокат Владимир Ульянов — брат казненного народовольца А. И. Ульянова. Он быстро включился в политическую работу и приступил к созданию единой марксистской организации — «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».

В тюрьму просачивались слухи, что аресты подпольщиков продолжаются. Было очевидно: в организации орудовали провокаторы. Один из этих оборотней, врач Михайлов, выдал охранке имена многих членов рабочих кружков и места тайных собраний.

«…Перед рождественскими праздниками, а именно в декабре 1893 года, — рассказывал на одном из допросов Михайлов опять же подполковнику Клыкову, — я пристал к народовольческому кружку… Этот кружок посещал сперва какой-то студент-технолог, которого я видел только раз, а после его ареста стал являться интеллигентный под именем Владимир. С появлением в нашем кружке Владимира мы перестали именоваться народовольцами, а стали называться «социал-демократами»… В течение зимы 1895 года… мне приходилось встречать сходки, на которых присутствовал интеллигентный, которого я теперь признаю в карточке Владимира Ульянова… Еще в 1894 году посещал наш кружок некий «Иван Иванович» из рабочих, но такой развитый, что его считали все наряду с интеллигентными, он вел среди рабочих противоправительственную пропаганду, для отвлечения внимания полиции Иван Иванович завязывал глаза платком. В предъявленной мне карточке Александра Фадеева я признал указанного Ивана Ивановича…»

Все самое невероятное и фантастическое надо искать в реальной жизни. Мог ли думать юный Фадеев, что путь, на который вступил он в тот сентябрьский день 1918 года, когда его приняли в партию большевиков, был начат напористо и яростно его отцом, да еще и рядом с Лениным! Как круты и тесны исторические пути!

В декабре 1895 года охранка арестовала и Владимира Ульянова, и он содержался в доме предварительного заключения, куда, кстати, был переведен из Петропавловской крепости и Фадеев. Владимира Ильича допрашивал тот же подполковник Клыков. Но как ни старался, так и не смог от заключенного Ульянова добиться желанных признаний. Как в свое время народовольцы, Ульянов на все вопросы отвечал предельно кратко: «не признаю», «не состою», «мне ничего не известно».

Узнав о предательстве Михайлова, Владимир Ильич нашел способ сообщить об этом на волю.

После 19-месячной отсидки в одиночке Фадееву определили ссылку в Архангельскую губернию сроком на пять лет. Заключение по делу было утверждено высочайшим повелением царя от 24 января 1896 года.

В седьмом томе Собрания сочинений А. А. Фадеева опубликовано его письмо сестре Татьяне Александровне от 14 апреля 1953 года, в котором Александр Александрович между прочим замечает: «…твой братец, крещенный Александром от отца, также Александра и девицы Антонины (так называли нашу милую маму в полицейских сводках, когда она навещала отца в Шенкурске, в этих же сводках неуклонно отмечалось, что А. И. Фадеев — человек непьющий и поведения положительного)».

В 1897 году в привычный быт политических ссыльных ворвалось несколько необычное событие, встревожившее полицию Шенкурска, — приезд «…к Фадееву лекарской помощницы дочери титулярного советника Антонины Владимировны Кунц, девицы 24 лет».

«Она поселилась в квартире Фадеева и выдавала себя за его невесту, предполагая обвенчаться после 29 июня, но свадьбы до сих пор не было», — сообщал свои наблюдения ротмистр Соловьев в губернию. Полиция усилила слежку за ссыльным и записывала чуть ли не каждый его шаг: «11 числа (сентября 1897 г.) ходил в лес с проживающей с ним девицей Антониной Кунц», «31 числа перешел на новую квартиру, был в гостях у политического ссыльного Флерова и других ссыльных», «образ жизни Кунц ведет тот же, что и остальные политические ссыльные, и ни с кем из посторонних лиц она не знакома». И, наконец, «20 числа (октября) девица Кунц подала телеграмму о выезде из города… 21 числа выехала, провожал ее Фадеев за реку Вагу».

В следующем, 1898 году Антонина Кунц вновь приехала к Фадееву. На этот раз исправник послал архангельскому губернатору рапорт, где сообщал: «…политический ссыльный Александр Фадеев 14 октября вступил в первый законный брак с проживающей в Шенкурске лекарской помощницей дочерью титулярного советника Антониной Владимировной Кунц».

До окончания ссылки оставалось еще более двух лет.

В 1899-м Антонина Владимировна переехала в Путилове Шлиссельбургского уезда, начала работать фельдшерицей. Здесь у Фадеевых родилась дочь Таня.

24 января 1901 года Александр Иванович был «…за окончанием срока ссылки того же числа освобожден от гласного надзора и выбыл в Речицкий уезд Минской губернии», куда предварительно переехала и его жена. Вслед за бывшим ссыльным департамент полиции шлет указание начальнику Минского жандармского управления: «…подчинить крестьянина Александра Ивановича Фадеева нелегальному надзору».

Фадеевы вынуждены были часто менять — места своего жительства: Путилове, Кимры, Курск, в 1904-м — Вильно. В Кимрах 24 декабря 1901 года у Фадеевых родился второй ребенок — сын Александр, а в Вильно — сын Владимир. Казалось, семья устоялась. Но как раз в это время между супругами начались серьезные расхождения.

Александру Ивановичу часто по политическим мотивам отказывали в приеме на работу. Его раздражало, что из-за семьи он не может полностью отдаться делу, которому посвятил себя с юности. «Наш отец был суровый человек, считавший, что революционеру не нужно иметь семью, — вспоминает Т. А. Фадеева. — В дни революции 1905 года он поддержал эсеров, мама — социал-демократов». Сказано это со слов матери. В другой раз, вспоминая об отце, Т. А. Фадеева писала: «Он очень строго соблюдал конспирацию, и даже когда наша мама вышла за него замуж, ничего ей не рассказывал о революционной деятельности».

Куда больше о Фадееве знали жандармы, оставив в архивах свои свидетельства о его скрытых от семьи делах, наиболее точно отразивших политические убеждения бывшего народовольца.

22 июня 1905 года в селе Покровском Ирбитского уезда обнаружились разбросанные по улицам прокламации и брошюры. После тщательного расследования ирбитский пристав сообщал в Пермь: «По мнению чинов полиции, есть основание предполагать, что нелегальные издания были привезены им (Фадеевым) из города Вильно. Все эти листовки, брошюры изданы Российской социал-демократической рабочей партией».

19 сентября 1905 года состоялась последняя встреча Александра Ивановича с семьей. На память каждому ребенку он оставил свои фотографии с надписью: «Саше (Тане. Вове) на память от папы. 19 сентября 1905 года».

А 30 октября он уже принимает участие в народной демонстрации в Ирбите, где выступает с речами. В декабре того же года участвует в работе учительского съезда, где опять выступает с призывами включиться в революционную борьбу. 3 января 1906 года по пути к месту очередного выступления перед делегатами крестьянского Ирбитского союза А. И. Фадеев был арестован.

В 1906 году, в дни «дарованной» свободы, М. С. Александров (он же М. С. Ольминский, видный деятель нашей партии, названный позднее «рыцарем большевизма») опубликовал в журнале «Былое» статью «Группа народовольцев». В ней рассказывается о многих революционерах, прошедших по приговору: Зотове, умершем в тюрьме от чахотки, Сущинском, совершившем после приговора два побега, Александровой — жене автора, Чермаке, Фадееве и других. Как наказ будущим историкам звучат заключительные слова: «Священная обязанность партии рабочего класса — хранить в памяти имена этих неутомимых борцов и публиковать при первой возможности сведения о их благородной деятельности».

…Весной 1919 года все соколята, один раньше, другие позже, ушли в партизаны. После агитационной работы в разных районах они вновь встретились летом того же года в Сучанском партизанском отряде. Это были смелые, отчаянные ребята, и если бы не хладнокровие и спокойная рассудительность Петра Нерезова, они наверняка погибли бы в первом же бою. Осенью пути соколят разошлись: Саша остался в Сучанском районе, а Петю, Гришу и Саню отправили в Анучино, где шли кровопролитные бои партизан с белогвардейцами и интервентами.

Через много лет Фадеев вспоминал о своих друзьях:

«Я на всю жизнь благодарен судьбе, что у меня в боевые годы оказалось трое таких друзей! Мы так беззаветно любили друг друга, готовы были отдать свою жизнь за всех и за каждого! Мы так старались друг перед другом не уронить себя и так заботились о сохранении чести друг друга, что сами не замечали, как постепенно воспитывали ДРУГ в друге мужество, смелость, волю и росли политически».

Тяжелыми были годы борьбы за установление Советской власти на Дальнем Востоке. Партии требовались стойкие, сознательные, глубоко преданные делу революции коммунисты. Соколята в 19–20 лет уже обладали этими качествами. Именно поэтому их направляли на самые трудные участки. Жили и работали они под вымышленными фамилиями: Александр Фадеев — Булыга; Григорий Билименко — Проноза, Георгий Судаков; Петр Перезов — Иван Семенов; Александр Бородкин — Семен Седойкин.

В ноябре девятнадцатого года Фадеев расстается со своими друзьями. Остатки партизанских действующих в Сучапской долине отрядов отходят в Чугуевку. Саша и его брат Игорь Сибирцев работают на водяной мельнице Козлова, живут в доме Фадеевых. В село Чугуевку приходит отряд, которым руководит Иосиф Максимович Певзнер. В очерке «Особый коммунистический» Фадеев так передал встречу с отрядом и его командиром, столь много определившую и в его писательской судьбе:

«Я был тогда очень молодым человеком. Одет по-крестьянски. Похож на крестьянского мальчика. Пошел проведать, что за отряд, где остановился… Я подошел к избе, возле крыльца которой было особенно много народа. Там сидел на ступеньках очень маленького роста, с длинной рыжей бородой, с маузером на бедре, большеглазый и очень спокойный человек и беседовал с крестьянами. Это был командир только что пришедшего на село красного партизанского отряда, действовавшего в районе города Спасска. Впоследствии образ этого командира много дал мне при изображении командира партизанского отряда Левинсона в повести «Разгром».

…Мы в тот же вечер пошли к «Левинсону», и он принял нас в свой отряд».

Из воспоминаний Николая Ильюхова — героя партизанской войны: «Активность отряда Певзнера была изумительной. На значительном протяжении Уссурийской железной дороги он врагу не давал «ни отдыху, ни сроку», взрывал железнодорожные мосты, нападал на вражеские гарнизоны, безжалостно истреблял предателей и провокаторов… Во всех боевых действиях отряда Певзнера принимал участие вместе с Игорем Сибирцевым и Саша Булыга».

В начале 1920 года Фадеев в городе Спасске. Краткое мирное затишье после разгрома Колчака. Всего лишь два месяца. Проходит городская партийная конференция, на которой Фадеев избирается членом горкома. Его должность — старший адъютант штаба революционных войск Спасск-Иманского района.

…Доктором в отряде, где служит Фадеев, был Тимофей Акимович Ветров-Марченко. Как-то Саша Фадеев (Булыга) назвал партизанского доктора в шутку «помощником смерти».

Шутка оказалась не ко времени. Доктор работал с утра до ночи, утомленный человеческими страданиями: тяжестью ран, криками в бреду, кровью, марлевыми бинтами, запахом йода. Иногда и вправду казалось, что только смерть и слезы были его делом.

Доктор прошел мимо Фадеева, тяжело сутулясь, ничего не сказав. Обиделся. Явно обиделся. Немного погодя Фадеев подошел к нему извиниться:

— Вы на меня обиделись? Не обижайтесь.

Глаза его заискрились смехом:

— Может быть, и мне когда-нибудь придется попасть в ваши руки, тогда расквитаемся.

Ветров-Марченко еще не остыл от обиды, сказал:

— Ладно, об обиде вспоминать пе будем. А попадаться в мои руки я вам не желаю.

Ночное нападение японских частей на Спасск с 4 на 5 апреля 1920 года.

«Под сильным обстрелом здания штаба Саша Булыга (Фадеев), собрав важные дела политотдела и денежные средства штаба, вместе с несколькими бойцами, находившимися на охране штаба, покидали здание. Японцы обстреливали и здание штаба, и центральную улицу. Улучив момент, Саша с группой бойцов и начальником штаба выскочили из здания и начали перебегать улицу, чтобы укрыться за каменной стеной казармы. Пулеметной очередью был убит начальник штаба и несколько бойцов. Фадеев, раненный в бедро японской пулей, упал посреди дороги в грязь. К нему подбежал боец, поднял и отнес в укрытие. Через несколько минут раненого Сашу принесли на пункт первой медпомощи при I Коммунистическом отряде».

Ветров-Марченко работал с привычной сосредоточенностью. Пулевая сквозная рана в ногу кровоточит, и на выходе сильно разорвана мышечная ткань. Правда, кость не задета, и это уже хорошо. Надо только сделать тщательную обработку раны.

— Будет больно, — предупреждает доктор и добавляет привычное: — Прошу набраться терпения, взять себя в руки.

— Надеюсь, ногу отрезать мне не будешь, а остальное — не страшно. Вытерплю.

Не стонал и, казалось, совсем не походил на человека, преодолевающего боль. А когда доктор проходил зондом пулевое ранение, Фадеев вдруг расхохотался. Доктор от удивления даже остановил работу, напряженный, недоумевающий:

— Почему ты смеешься, разве тебе не больно?

— Нет, больно. Просто я вспомнил…

Он вспомнил об угрозе доктора не попадаться в его руки.

Тимофей Акимович улыбнулся:

— Вот видишь, теперь и ты на крючке у помощника смерти.

Потом — это помнилось не совсем ясно — он лежал в какой-то избе, и седая крестьянка, женщина с добрым сердцем, принесла ему молока и хлеба.

Покачивая головой, она жалостливо смотрела на него и приговаривала на русско-украинском наречии:

— Да хто ж цэ тэбэ такого молодого воевать послав? Жить бы тоби еще да жить, а ты вже раненый!

— Никто меня не посылал, сам пошел, тетя!

В ту минуту он почувствовал, что полоса юношеской безмятежности закончилась. После этих боев и ранения он вступил в большой, взрослый мир, в иное пространство и время. Испытательный срок молодого коммуниста Фадеева заканчивался.

Гришу Билименко выбирают в городе Николаевске товарищем председателя Союза социалистической молодежи, а Петя Нерезов и Саня Бородкин участвуют в культурно-просветительном кружке Союза молодежи, кроме этого оба являются членами агитационно-информационного отдела штаба Красной Армии Николаевского округа. В марте Нерезова и Бородкина направляют на Сахалин, где они участвуют в работе I съезда трудящихся Сахалинской области, а Саню избирают членом Сахалинского областного комитета РКП (б). После выполнения задания они вновь возвращаются в Николаевск-на-Амуре.

О том, как и чем жили трое соколят, может поведать небольшая записная книжка. На первой ее странице запись: «Апрель 1920 г. Усиленная работа в Союзе Социалистической Молодежи. Газета «Трибуна молодежи»… Судаков-Билименко».

Эта небольшая по формату книжка, начатая Гришей Билименко 17 апреля, хорошо характеризует настроение и деятельность соколят в Николаевске и Благовещенске в 1920 году. Записи в ней в основном вели Гриша и Петя, но нерегулярно, от случая к случаю — день каждого был загружен работой до предела. В книжке много высказываний почему-то Оскара Уайльда — других книг, видимо, не было, вопросов, по которым молодые люди готовились к митингам, и цитат в духе наивного, крайнего максимализма, которые они использовали в своих выступлениях.

«Если лучи солнца будут ласкать лишь взор буржуазии, мы потушим солнце», — записывает Гриша и дальше через пустую страничку:

«24 апреля 1920 г. Реферат. Митинг. Текущий момент».

«Только в добровольной ассоциации человек свободен.

Оскар Уайльд».

А рядом запись карандашом сделана Петей, хотя и позже, спустя два месяца:

«28 июля — опять комендант».

Если Гриша в основном занимался комсомольской работой, то Петра назначали на самые разные ответственные должности. С 18 мая по 28 июня он уполномоченный особой экспедиции по эвакуации грузов из Николаевска в Благовещенск, а с 29 июня по сентябрь — комендант Нарского.

В эти дни Нерезов записывает:

«29 июня, вторник, в 5 часов утра выехал… В 2 часа приехал на Нарский. Комендант».

Ровно через месяц, 29 июля, он, комендант, так описывает свой костюм: «Чужая нижняя рубашка, верхней нет. Чужие штаны, кальсон нет».

В это время через руки Нерезова ежедневно шли сотни тони самых разных грузов.

Сам из рабочей среды, до 1917 года Петр не имел понятия ни о каких политических партиях, но потом весь отдался делу революции. В анкете члена РКП (б) он отвечает на вопросы:

1. Имущественное положение? — Гол как сокол.

2. Ваше отношение к белым? — Самое непримиримое.

3. В чем выражается партийная дисциплина? — В глубоком осознании и ответственности во всех проявлениях совершающегося.

С 1 декабря 1920 года он — секретарь Забурхаповского райкома РКП (б).

На одной из страниц этого дневничка Нерезовым записаны лишь три фамилии: «Лазо. Сибирцев. Луцкий». Видимо, запись была сделана, когда в Николаевске получили известие об аресте этих мужественных людей.

В этот же период Саня Бородкин — активный член Военно-революционного штаба Амгуно-Кербицкого уезда.

Саня, Петя и Гриша старались быть вместе. И хотя по роду своих занятий им приходилось расставаться на некоторое время, всегда с нетерпением ожидали встречи друг с другом. Их объединяла работа в активе Союза молодежи.

В октябре 1920 года почти все одновременно они переехали в Благовещенск. Жили по одному адресу: улица Соборная, 77.

Здесь и встретил их Александр Фадеев, пробираясь из Приморья, захваченного японцами и белогвардейцами, в Дальневосточную республику… «О, это была веселая республика — ДВР! — писал Виктор Кин в романе «По ту сторону». — Она была молода и не накопила еще того запаса хронологии, имен, памятников и мертвецов, которые создают государству каменное величие древности. Старожилы еще помнили ее полководцев и министров пускающими в лужах бумажные корабли, помнили, как здание парламента, в котором теперь издавались законы, было когда-то гостиницей, и в нем бегали лакеи с салфеткой через руку. Республика была создана только вчера, и сине-красный цвет ее флагов сверкал, как краска на новенькой игрушке».

Несмотря на победы Красной Армии в незабываемом девятнадцатом, разгром Колчака, до окончания гражданской войны на Дальнем Востоке было еще далеко. Под охраной японских штыков в Чите окопался атаман Семенов. На рубежах Приморья — тоже японские интервенты. На западе страны назревала угроза нападения панской Польши. Военную авантюру белополяков поддерживали правительства Англии, Франции и США. Все это делалось в открытой форме. Английская газета «Таймс» писала: «Польша — с запада, Япония — с востока».

Ситуация создавалась опасная. Воевать одновременно на западе и на Дальнем Востоке было не по силам истощенной в гражданской войне Советской Республике. Где же выход? Его нашел Ленин. Оп выдвинул идею создания на Дальнем Востоке «буфера», то есть Дальневосточной демократической республики. Назначение такого буферного, по форме буржуазно-демократического, государства имело целью «попытаться не только отдалить войну с Японией, но, если можно, обойтись без нее…».

Образование буферного государства произошло на съезде представителей трудового населения Прибайкалья, работавшего с 28 марта по 8 апреля 1920 года в Верхнеудинске (ныне Улан-Удэ). Съезд обсудил вопросы: о текущем моменте, о создании буферного государства и о партизанском движении в Прибайкалье. На съезде присутствовало около 350 делегатов, избранных по одному делегату от 1000 крестьян и по одному от 300 рабочих и народоармейцев.

А надо сказать, что большинство делегатов прибыло на съезд с твердыми наказами избирателей: провозгласить за Байкалом Советскую власть. Сообщение о каком-то, непонятном для сознания многих, буферном государстве вызвало горячие споры. С трудом удалось убедить, что это всего лишь временная государственная структура и что власть в республике будет не по форме, а по сути в руках рабочих и крестьян. 6 апреля, после десятидневных дебатов, съезд принял декларацию об образовании Дальневосточной республики (ДВР).

Премьером правительства новой республики и министром иностранных дел был избран Александр Михайлович Краснощеков.

Родился Краснощеков в городе Чернобыль, ныне Киевской области, в семье приказчика. Как сказано в энциклопедической справке, окончил в 1912 году высшее учебное заведение в Чикаго. В социал-демократическое движение включился в шестнадцать лет, в 1896 году. Партийную работу вел в Киеве, Николаеве, Полтаве, Екатеринославе. В 1902 году эмигрировал в США. Стал активным членом Американской социалистической партии. Летом 1917 года вернулся в Россию, вступил в партию большевиков.

Больше года Александр Михайлович был не только главой правительства, министром иностранных дел республики, но и основным автором и редактором республиканской газеты на английском языке, проявив себя тонким умным дипломатом. Газета каждой строкой должна была убеждать иностранцев, что республика ведет самостоятельную политику, независимую от Москвы.

Уже позже, в 1922 году, В. И. Ленин указывал на большую роль дипломатии в борьбе за Советскую власть. В частности, касаясь освобождения Дальнего Востока от интервентов, он говорил: «…Здесь сыграли роль не только подвиг Красной Армии и сила ее, а и международная обстановка и наша дипломатия… И если… японцы, несмотря на всю их военную силу, объявили о своем уходе и выполнили это обещание, то тут, конечно, есть заслуга и нашей дипломатии».

Боевые соединения республики теперь стали именоваться Народно-революционной армией. Главнокомандующим войсками ДВР был назначен Генрих Христофорович Эйхе. Ему надлежало объединить разрозненные армии от Байкала до Приморья и направить их усилия прежде всего на взятие Читы, разгром атамана Семенова, частей колчаковца Каппеля и других белогвардейских войск.

Фадеев узнал о создании республики под Спасском, в Приморье Многие коммунисты Приморья встретили идею «буфера» бурным протестом. Даже любимые боевые учителя Фадеева, истинные герои-большевики Сергей Лазо, Моисей Губельмап, Всеволод Сибирцев, Алексеи Луцкий не сразу приняли эту блестящую идею Лепина — не сразу поняли, что ДВР может стать реальным заслоном Советской России от японского милитаризма. Это искреннее заблуждение нетрудно объяснить и понять.

Только одержаны крупные победы над белогвардейщиной. С Японией достигнуто наконец-то мирное соглашение. Красные части во Владивостоке. Всеобщее ликование, митинги. Овации в честь любимого героя Сергея Лазо. Люди шли в бой за Советскую власть, за власть Октября, Ленина. Так могут ли быть другие формы народовластия, демократизма, кроме тех, что там, в Москве, в Центральной России? Возбужденные радостью побед, они слишком поверили в прочность договора с Японией, а гибельная опасность уже нависла над ними. Это-то и тревожило Москву, вызвало к жизни, очевидно, единственно разумный компромисс.

16—19 марта 1920 года делегаты Приморской конференции РКП (б), в их числе Сергей Лазо, Моисей Губельман (впоследствии один из министров правительства ДВР) в телеграмме в Москву, в ЦК РКП (б) предложили отказаться от «буфера» и немедленно провозгласить на Дальнем Востоке Советскую власть. Но как люди высокой сознательности, они сочли необходимым заявить в телеграмме, что, если их точка зрения окажется неверной, коммунисты Приморья будут проводить линию центра, то есть работать в системе ДВР.

Кстати, смущало приморцев и то обстоятельство, что столицей республики назван Верхнеудинск, а не Владивосток — ворота страны, самый крупный город у океана.

Подобные настроения грели душу, наверное, и Саше Фадееву, называвшему город у моря «самым прекрасным в мире».

Жестокую «поправку» в эту ошибочную позицию внесло вероломство японских интервентов и белогвардейцев в апрельскую ночь 1920 года. Гибель Сергея Лазо и его товарищей, ранение самого Фадеева, отход боевых частей в глухую тайгу, в глубокое подполье…

В декабре 1920 года один из активных большевиков Дальнего Востока руководитель Дальбюро РКП (б) Петр Михайлович Никифоров был вызван в Москву, к В. И. Ленину. 4 декабря 1920 года в ленинском кабинете состоялось заседание.

По воспоминаниям Никифорова, когда он вошел и остановился у края стола, за которым сидели члены ЦК, Владимир Ильич сразу же сказал: «Предоставляем вам, товарищ Никифоров, десять минут для сообщения». Доклад получился довольно скомканным. Владимир Ильич начал задавать вопросы. В конце разговора Никифоров указал, что среди ответственных работников в ДВР до сих пор имеются противники «буфера».

В. И. Ленин задал вопрос присутствовавшему на заседании дальневосточнику С. Г. Вележеву: «А ваше мнение?»

«Я за Советскую власть», — ответил тот.

«Ну, мы все за Советскую власть! Только один Никифоров против», — бросил ему В. И. Ленин и продиктовал постановление, с которым все согласились: «Признать советизацию Дальневосточной республики безусловно недопустимой в настоящее время, равно как недопустимыми какие бы то ни было шаги, способные нарушить договор с Японией».

…Из Владивостока Фадеев пробирался в Благовещенск вместе с Игорем Сибирцевым и Тамарой Головниной. Саша знал Тамару с детства, а подружились они по-настоящему в подполье, на дорогах войны. Пробирались сквозь тайгу по нелегальным документам. У Тамары — латышский паспорт на имя Нератис Амалии Мальвине; Игорь — по паспорту Селезнева, а Саша с документами на имя Булыги. Пункт их назначения — Амурская дивизия Народно-революционной армии буферной Дальневосточной республики.

«Наше путешествие по Сунгари… было очень своеобразным, — рассказывал Фадеев. — Много раз наш пароход китайской компании «У-туи», с китайской командой, но с русским капитаном, его помощниками и механиком… садился на мель. Дважды нас обстреляли хунхузы. Но самое комичное было в том, что уже на Амуре нас остановил наш военный катер, проверил у пассажиров документы, и мы вынуждены были предъявить наши подложные документы, поскольку настоящие были в ботинках, под стелькой. Проверка производилась в присутствии многих пассажиров, и мы не могли шепнуть о себе. К тому же нам надо было во что бы то ни стало добраться до Благовещенска. Видно, документы были достаточно хороши, ибо нас оставили в покое, а двух неизвестных молодых люден сняли с парохода».

Наконец-то, после всяческих лишений — Благовещенск, радость встречи с Григорием Билименко и Петром Нерезовым.

Фадеев дарит им свою фотографию с надписью: «Дорогим «тряпицинским бандитам» от буферного жителя. 19/X—20 г. Благовещенск». Почему вдруг «тряпицинскими бандитами», хоть и в шутку, называет друзей Фадеев? Оказывается, весной и летом 1920 года в Благовещенске анархисты и эсеры-максималисты объединились для совместной борьбы против правительства ДВР, у них были общими клуб и газета «Вольная трибуна». Деятельность анархистов и максималистов была направлена к тому, чтобы дезорганизовать государственную и хозяйственную жизнь буферного государства. Максималисты требовали передачи производства профсоюзам. Анархисты выбросили все отрицающий лозунг: «Да здравствует, чтобы все долой и чтобы никаких!» Анархисты и максималисты призывали к свержению правительства ДВР и летом 1920 года готовили контрреволюционный мятеж против коммунистов и ДВР. Большую надежду они возлагали на отряд Тряпицына, двигавшийся из Николаевска-на-Амуре в Благовещенск. Но эти надежды не сбылись.

Анархист Я. Тряпицын и максималистка Н. Лебедева были противниками создания буферного государства и, обвиняя коммунистов в предательстве, угрожали пойти войной против Японии и коммунистов-«соглашателей».

Пользуясь слабостью Николаевской большевистской организации, Тряпицын злоупотреблял властью командира, окружив себя преступными элементами, производил беспричинные аресты и расстрелы. По личному распоряжению Тряпицына были расстреляны коммунисты Будрин, Иваненко, Мизин и Любатович. Во время эвакуации партизан и населения из Николаевска Тряпицын применял произвол и насилие. Все это вызвало недовольство партизан и населения.

Мы уже убедились, насколько чисты были помыслы друзей Фадеева — Григория Билименко и Петра Нерезова. Но то, что они оказались в Николаевске-на-Амуре, видимо, и стало впоследствии роковым обстоятельством, поводом для клеветы против них, всяческих обвинений. Какое-то время они находились в отряде под командованием Я. Тряпицына. Совсем недолго — месяц-полтора. Но как только стал очевидным откровенный произвол, кровавый террор анархистов, они в числе других большевиков приняли решение: арестовать Я. Тряпицына и Н. Лебедеву и предать их суду.

По предложению Кербинской большевистской организации был избран народный суд от каждых пятидесяти партизан и граждан по одному представителю. Кербинский народный суд для разбора дела Тряпицына, Лебедевой и их приспешников, избранный демократическим путем, состоял из 103 судей. В их числе был и Петр Нерезов, начальник штаба Амгуно-Кербинского уезда. Суд 9 июля 1920 года единогласно приговорил к расстрелу Я. Тряпицына, Н. Лебедеву за «содеянные преступления, подрывавшие доверие к коммунистическому строю среди трудового населения области и могущие нанести удар авторитету Советской власти в глазах трудящихся всего мира».

Анархисты и максималисты решение Кербинского народного суда пытались изобразить как расправу над «революционерами». Решение суда было одобрено подавляющим большинством партизан и трудящихся.

Политическая оценка дела Тряпицына была дана в постановлении Приморской областной партийной конференции РКП (б) 11 июля 1920 года. Конференция отметила, что Тряпицын и Лебедева «сознательно шли все время против основных указаний Советской власти», но действовали именем Советской власти и тем самым дискредитировали ее. В своей деятельности они «преследовали исключительно цели удовлетворения личных интересов и властвования».

Конференция указала, что «подобные действия возможны лишь вследствие недостаточного влияния нашей организации среди трудящихся в том или ином месте», и предложила судить Тряпицына и Лебедеву по законам военного времени и разъяснить трудящимся самочинность действий Тряпицына, отчужденность их от Советской власти.

В заключение конференция постановила: «Вести самую беспощадную борьбу со всякими самочинными действиями авантюристов. Призвать все организации к самому тщательному надзору за поведением лиц, могущих своими действиями скомпрометировать идею Советской власти и пашей организации».

В Благовещенске Фадеев задержался недолго. Уехал было в область создавать комсомольские ячейки, но вдруг узнал о том, что республика начинает боевые действия против атамана Семенова. И, недолго думая, поспешил в обратный путь. Где пароходом, где на лодках. Искренне огорчился, что Игорь Сибирцев уже отправился на фронт: «Грузился в вагоны последний полк, как раз тот самый, в котором находились в большинстве знакомые мне приморские партизаны, среди них — мои чугуевские односельчане, — читаем в одном из писем Фадеева. — Я понял, что если я с ними не уеду, мне с Игорем не повстречаться и не работать вместе. И, наскоро отчитавшись в обкоме РКСМ, сославшись на данное мне раньше устное обещание, но не получив никаких формальных бумаг об отправлении на фронт, то есть в известной степени полузаконно (но и придраться ко мне трудно было, так как по приезде из Приморья я еще нигде не успел взяться на учет), — я уехал вместе с этим полком».

Из письма к Т. М. Головниной 29 августа 1954 года: «В самом начале кампании против Семенова я всякими правдами и неправдами удрал из Благовещенска на фронт — вслед за бригадой Петрова-Тетерина, где Игорь был комиссаром. Я жаждал попасть в ту же бригаду, но… попасть к Игорю в бригаду не мог, не имея туда назначения».

Фадеев, хотя и с последним полком, подоспел вовремя — к широкому развороту боев в Забайкалье, угодил в самое пекло.

Председатель Совета Министров ДВР А. М. Краснощеков вспоминал:

«В ночь с 20 на 21 октября повстанцы повели решительное наступление на Читу из района Верхнечитинского. Здесь семеновским частям был нанесен сокрушительный удар, и они в панике начали отступать. Из боязни быть отрезанными с востока началось паническое отступление всех каппелевских войск из Читы. И в эту же ночь, ввиду грозного положения, семеновский штаб вынужден был покинуть город. Весь день 21-го шла спешная эвакуация войск и военного имущества. 4 тыс. каппелевских солдат, защищавших подступы к Чите, были повстанцами разбиты наголову. Оставшиеся банды производят грабежи и насилия в пригородной части. Отряды партизан еще не вступили в город. Каппелевские войска предполагают пробиться к Карымской и соединиться с частями Семенова у Борзя и Оловянной. В ночь на 20 октября началось решительное наступление на Борзя и Оловянную, заняты: Карымская, Китайская, разъезд Маккавеево и Курчино. В районе Борзя, Оловянная идут ожесточенные бои».

В начале октября 1920 года сошла на этот край необычайно суровая зима. Ледяной воздух обжигал, как спирт, писали поэты. В тайге замерзали птицы. Пальцы липли к стволам винтовок, пулеметов. Шли тревожные телеграммы с фронтов: у бойцов «нет даже шапок, рукавиц». Раненых было меньше, чем обмороженных. Только в ноябре народоармейцы были одеты по-зимнему.

Несколько месяцев, как один день, — в сплошных боях. Бои за каждый разъезд, за каждую станцию. Дух утвердился наступательный, атакующий. Кажется, люди уже не боялись ничего на свете — ни бога, ни пуль, ни мертвецов. В памяти оставались картины, как видения, взорванные мосты и церкви, начиненные снарядами, горящие полустанки. У станции Даурия захватили много муки, сахара. Изголодавшиеся бойцы разводили костры на улицах, на полу казарм, пекли лепешки с сахаром, угощали «начальство» — такое же голодное, как и все.

Станцию Борзя атаковали несколько раз. Нахлынув лавиной, откатывались назад. И снова, и снова.

«Я провел политработу с бойцами и участвовал во всей Борзинской операции полка, — рассказывал Фадеев. — Операция (Борзинская) была проделана полком очень смело, но силы одного полка были малы, чтобы занять Борзю. Прорвали восемь рядов проволочных заграждений, заняли окраину и не могли перейти широкую улицу, перпендикулярно железной дороге, т. к. был сильный огонь с противоположной стороны улицы и особенно фланговый, пулеметный — то ли с белого бронепоезда, то ли просто выставили пулеметы с флангов — сейчас не помню.

…Мы потеряли немало людей, тоже больше от мороза. Ведь мы наступали весь день по совершенно открытой местности, под шрапнельным огнем, чтобы накопиться перед самой Борзей к ночной атаке».

Всего месяц Фадеев участвует в боях как инспектор или адъютант командира дивизии. Это по должности. А по существу — политкомиссар, идущий в бой первым. Затем командир 3-й Амурской стрелковой дивизии издает приказ: «По части политической. Военкомом 22 полка назначаю Ал. Булыгу с 30 ноября с. г. Военком дивизии Ф. Булочников».

Перед новым, 1921 годом начальник 3-й Амурской дивизии В. Логинов обратился к бойцам со словами благодарности:

«Поздравляю народармейцев и комсостав частей вверенной мне дивизии с праздником Нового 1921 года, который мы и Советская Россия встречаем победителями: враги наши разбиты на всех фронтах. Уверен, что в настоящем году вверенная мне дивизия с таким же успехом, как и в славных боях под станциями Борзя, Чиндантская 2 и Даурия, сокрушит все темные силы, которые дерзнут еще поднять оружие против крестьянина и рабочего».

Во всех этих славных боях участвовал Александр Булыга — Фадеев. В январе в дивизии был подготовлен список военных комиссаров и политработников. Против фамилии Булыги — характеристика в духе того времени, всего лишь из двух слов: «хороший — великолепен».

В январе же Фадеев назначается комиссаром бригады. А буквально через несколько дней едет в Читу, где участвует в работе конференции военных комиссаров и политработников Народно-революционной армии Дальневосточной республики. Здесь Фадеева ждало неожиданное событие, круто изменившее его жизнь — он избирается делегатом X съезда РКП (б) с решающим голосом. Всего шесть делегатов от республики с такими полномочиями и нот среди них девятнадцатилетний Булыга — Фадеев. Везение? Случайность? Ну, наверное, не без этого. Достойных коммунистов рядом с молодым Фадеевым было великое множество, и, вне сомнения, каждый из тех, кто сидел в читинском зале в феврале 1921 года, был членом той гвардии, которую назовут потом ленинской.

В то время выборы были по-настоящему демократичными. Каждого кандидата в делегаты серьезно обсуждали, испытывали вопросами, давали полную, без прикрас, характеристику. Значит, этот экзамен коммунист Александр Булыга — Фадеев выдержал с честью.

Удостоверение на съезд было выдано ему Военно-политическим управлением республики. Оно достаточно пространно:

«Дано сие тов. Булыга Александру в том, что конференцией военкомов, политработников и комячеек РКП НарРевАрмии Дальневосточной Республики он действительно избран делегатом с правом решающего голоса на X Всероссийский съезд РКП, созываемый 10 марта с. г. в Москве.

Всем правительственным военным и гражданским учреждениям, должностным лицам предлагается оказывать товарищу Булыга возможное содействие в продвижении его к месту назначения.

Провозимые им вещи и имущество осмотру и реквизиции не подлежат.

Вышеизложенное удостоверяется подписями и приложением печати».

Фадеев уедет в Москву, так и не узнав близко ни А. М. Краснощекова, ни Г. X. Эйхе, ничего не ведая о конфликтах и разногласиях в правительстве буферной республики.

Историки рассматривают конфликтную ситуацию в правительстве ДВР, полностью доверясь точке зрения П. М. Никифорова, комиссара республики — руководителя Дальбюро ЦК РКП (б), обвинившего премьера во многих грехах.

В том, например, что Александр Михайлович стремился якобы «создать в республике структуру государственного управления наподобие американской». Каким образом, в каком виде, Никифоров ничего внятного на этот счет не сказал ни в своих книгах, ни в донесениях.

Краснощеков защищал главнокомандующего НРА Г. X. Эйхе. Яростно защищал, понимая, что без единоначалия и железной дисциплины победы не добьешься. Это не нравилось Дальбюро. «Никто не может лишить меня права смещать и перемещать командный состав», — заявил Г. X. Эйхе.

Ему ответили, что это может сделать Дальбюро. Так и случилось: Дальбюро в конце концов отстранило Эйхе от командования. Даже внешне ситуация похожа на те, что происходили в центре России с героями гражданской войны, командирами Б. М. Думенко и Ф. К. Мироновым.

Когда же Эйхе заявил, что он не подчинится решению Дальбюро, было решено арестовать его. И Эйхе был арестован. По словам П. М. Никифорова, Краснощеков опротестовал решение Дальбюро перед Троцким. Члены Дальбюро были вызваны из Москвы к проводу. Представитель Троцкого потребовал восстановления Эйхе на посту главкома. Ему заявили, что Дальбюро этого не сделает, если на это не будет решения ЦК.

Тогда последовало распоряжение передать арестованного, как сказано в документах, командованию Сибири. Эйхе в вагоне под конвоем был выслан в Сибирь, где был исключен из числа командного состава и освобожден от военной службы.

Положение Краснощекова становилось шатким. Как считает П. М. Никифоров, в письме в ЦК партии Даль-бюро дало надлежащую оценку политической деятельности Краснощекова и его окружению и просило отозвать его с Дальнего Востока. После этого Краснощеков был выведен из состава Дальбюро, снят с поста председателя правительства и отозван в Москву. Председателем правительства избрали Матвеева Николая Михайловича.

Как сложилась дальнейшая судьба этих людей? Сведения об этом очень скупы. А. М. Краснощеков в двадцатые годы будет работать заместителем наркома финансов РСФСР, председателем правления Промбанка СССР. Напишет книгу «Современный американский банк», которая и сейчас читается с интересом. Компетентность и научность говорят здесь на живом человеческом языке. Но, наверное, репутация «американца» ему явно вредила. Вскоре его отстранят от государственной деятельности и до 1937 года он будет начальником Главного управления новых лубяных культур. В тридцать седьмом году его биография обрывается. Как и где он умер и умер ли, историки ничего об этом не говорят. Генрих Христофорович Эйхе будет еще мужественно воевать в Средней Азии под командованием М. В. Фрунзе, а затем станет историком, стараясь не касаться в своих работах проблем Дальнего Востока.

Главным летописцем революции и гражданской войны на Дальнем Востоке и в Забайкалье стал Петр Михайлович Никифоров. Его книги издавались неоднократно, но, читая их, не покидает ощущение, что его оценки слишком категоричны и «культовы». Часто о себе он пишет в третьем лице: «Никифоров сказал…» Впрочем, мы здесь уже вторгаемся во владения историков и будем надеяться, что сейчас пишутся работы об этом периоде в духе полной гласности и правды.

…На читинском вокзале Фадеева провожал Тимофей Ветров-Марченко, его верный друг доктор:

«Стоял трескучий забайкальский мороз. Саша в это время был от радости, как говорят, на «седьмом небе»… Прошло столько лет, а я и сейчас помню… как искрились его ясные светло-серые глаза, а весь он светился счастьем: увидеть Ленина было его мечтой».

В поезде Фадеев оказался в одном купе с командиром

Из воспоминаний И. С. Конева: «…мы… в течение почти целого месяца ехали вместе от Читы до Москвы в одном купе, ели из одного котелка. Оба мы были молоды: мне шел двадцать четвертый, ему — двадцатый; оба симпатизировали друг другу, испытывали взаимное доверие. Оп нравился мне своим открытым прямым характером, дружеской простотой, располагавшей к близким и простым товарищеским отношениям. Эта дружба, завязавшаяся во время долгого пути через Сибирь, окрепла на самом съезде».

Восьмого марта Фадеев получает в Кремле мандат делегата X съезда партии: «Предъявитель сего, тов. Булыга — Фадеев избран делегатом на 10 съезд Российской Коммунистической партии с правом решающего голоса».

Фадеев живет в одной комнате с Иваном Коневым. Они крепко сдружились, неразлучны и в зале заседании.

Совсем еще молодые люди, они не предполагали, не могли даже и подумать о том, какие стремительные успех и слава ждут их впереди. Вся страна узнает Ивана Конева как выдающегося полководца Великой Отечественной, Маршала, дважды Героя Советского Союза. Это он, Иван Степанович Конев поведет свой 1-й Украинский фронт на Берлин, его воины в союзе с другими фронтами с великим упорством будут осаждать вражье логово, а девятого мая его войска освободят Злату Прагу и он навсегда запомнит ее — ликующую, прекрасную, в звездный час долгожданной свободы.

Как-то в конце двадцатых годов И. С. Коневу поручат сделать доклад на совещании красных командиров о романе Александра Фадеева «Разгром». Он с большим желанием готовился к выступлению, потому что фадеев-ский роман, как он сам писал, в то время, был одной из его любимых книг.

Позднее, в тридцатых годах они случайно встретятся, и Конев с удивлением и радостью узнает, что Саша Булыга не кто иной, как знаменитый писатель, автор «Разгрома».

В дни подготовки к съезду Лепин с особой силой почувствовал, что страна, измотанная войной, крестьянство, разоренное продразверсткой, на краю гибели. Вот-вот вспыхнут мятежи. Да уже и вспыхивали. Началось на Тамбовщине. Беспокойно в Петрограде.

Двадцать второго января после болезни Ленин вернулся в Москву, и, как пишет М. И. Гляссер, «с этого времени начинается снова «бешеный» темп его работы: приемы, выступления, заседания, ежедневные комиссии и т. д.».

Некоторое улучшение с поступлением продовольствия и топлива в конце двадцатого года сменилось новым ухудшением. «…У нас продовольственный кризис отчаянный и прямо опасный», — восклицает Ленин в конце февраля в письме к украинским товарищам.

В 1988 году были опубликованы письма писателя В. Г. Короленко к А. В. Луначарскому. Короленко писал их в Полтаве, незадолго до своей смерти. Инициатива переписки, по сообщению В. Д. Бонч-Бруевича, принадлежала В. И. Ленину: «Надо просить А. В. Луначарского вступить с ним в переписку: ему удобней всего как комиссару народного просвещения, и к тому же писателю».

После встречи с навестившим его в Полтаве Луначарским Короленко написал шесть писем, но ни на одно ответа не получил.

В этих письмах нет вражды к Советской власти, к самой идее социализма. Писатель, человек высокой культуры, не принял методов воплощения идеи, когда сплошь и рядом верх взяли произвол, беззаконие, насилие, когда расстрелы без вины виноватых превратились в бытовое явление, а продотрядовцы зачастую действовали как каратели. В письмах предстают ужасные, дикие картины опустошенных, разграбленных деревень России и Украины. Это не кончится до тех пор, убеждал Короленко своего адресата, пока не будет разрублен тугой узел продразверстки, пока в деревню Советская власть будет идти лишь с огнем и мечом. Сотни людей, больше всего крестьян, ограбленных, обездоленных и белыми и красными, побывали в доме Короленко, поэтому картина перед ним предстала ужасающая.

«Когда-то в своей книге «В голодный год», — писал Короленко, — я пытался нарисовать то мрачное состояние, к которому вело самодержавие: огромные области хлебной России голодали, и голодовки усиливались. Теперь гораздо хуже, голодом поражена вся Россия (выделено Короленко. — И. Ж.), начиная со столиц, где были случаи голодной смерти на улицах… И главное — вы разрушили то, что было органического в отношениях города с деревней: естественная связь обмена. Вам просто приходится заменять ее искусственными мерами, «принудительным отчуждением», реализациями при посредстве карательных отрядов. Когда деревня не получает не только сельскохозяйственных орудий, но за иголку вынуждена платить по 200 рублей и больше, в это время вы устанавливаете такие твердые цены на хлеб, которые деревне явно не выгодны…»

Хотя письма В. Г. Короленко не были опубликованы в России (они вышли отдельной книгой в Париже в 1922 году), есть основания предполагать, что В. И. Ленин читал их.

Читал он и многие другие письма и документы, посвященные крестьянскому вопросу.

Крестьяне-коммунисты из Бакурской волости Сердобского уезда Саратовской губернии писали Ленину, что, по их мнению, Советская власть, чтобы выйти из хозяйственной разрухи, должна опираться на крестьянство, «как на костыль».

«Это совершенно верно, — отвечал им Ленин. — Об этом сказано в нашей партийной программе и в постановлениях партийных съездов».

Во время заседания Политбюро 16 февраля Ленин получил записку от секретаря ЦК Н. Н. Крестинского, участвовавшего в этом заседании. Крестинский писал Ленину, что в «Правду» поступила статья о преимуществах продналога перед продразверсткой, авторами которой являются московский губпродкомиссар П. Сорокин и за-ведущий московским губземотделом М. Рогов. Член редколлегии Н. Л. Мещеряков сомневается в необходимости срочной публикации этой статьи. Он, Крестинский, в основном согласен с Мещеряковым.

«Я статьи не видал, — ответил запиской Ленин, — но, полагаясь на Каменева (что вредного он не рекомендовал бы), подаю голос за то, чтобы печатать завтра». И предложил: статью опубликовать, как статью частных литераторов, а не как должностных лиц, сделав при этом оговорку, что статья дискуссионная.

На это Крестинский написал Ленину:

«Сталин считает стратегически невыгодным, чтобы канву для неизбежной дискуссии дали не мы; поэтому он за то, чтобы этой статьи не печатать без предварительного просмотра ее нами».

Судя по тому, что на этом же заседании Политбюро было вынесено решение, что статья П. Сорокина и М. Рогова может быть напечатана, Ленин не согласился с мнением Крестинского и Сталина.

В этой статье, появившейся на следующий день в «Правде», называвшейся «Разверстка или налог», П. Сорокин и М. Рогов, подвергнув критике систему разверстки, указывали на необходимость «найти такие формы, при которых наша продовольственная работа в деревне не убивала бы в производителе желание увеличить и развить свое производство». Такой формой они считали налоговую систему на все виды продовольствия, сырья и фуража.

Коммунист Д. И. Гразкин. который побывал в Вологодской губернии, прислал М. И. Калинину и Н. Н. Крестинскому большое письмо. В нем он рассказывал о тяжелом положении сельского хозяйства и предлагал установить «процентную норму» взимания продуктов. Крестинский передал это письмо Ленину, и дня через два Ленин пригласил Д. И. Гразкппа к себе.

— Вы в письме предлагаете заранее установить норму взимания продуктов с крестьянского хозяйства, — сказал Ленин. — А куда крестьяне будут девать излишки? Продавать? Значит, нужна торговля?

Четвертого февраля Ленин выступил на Московской широкой конференции металлистов, созванной для обсуждения продовольственного положения, вопросов об отношении рабочего класса к крестьянству, о роли профсоюзов в производстве, о тарифах и т. д.

Конференция заседала в Колонном зале Дома союзов. Присутствовало на пей около тысячи делегатов. Заседала эта конференция три дня — и все эти три дня бурлила, кипела, клокотала, металась, заходилась в крике, слушала только тех, кто раздраженно и гневно бичевал недостатки Советской власти, требовала всех поравнять, всех накормить, удовлетворить нужды города, но не трогать при этом деревню, хлеб дать, но хлеб не отбирать.

В отчете, опубликованном в «Правде», говорилось, что в первый день работы конференции (2 февраля) «раздражение» ее участников «доходило до потерн самообладания, до резких выходок против ораторов, выявлявших коммунистические настроения», случались даже «юдофобские выходки». Не верила конференция никому — ни правлению профсоюза, ни избранному ею же самою президиуму, ни результатам голосований, ни даже себе самой — и несколько раз прерывала заседания, чтоб делегаты занялись взаимной проверкой мандатов. А после заключительного слова основного докладчика по вопросу продовольствия и снабжения, представителя Наркомпрода А. Я. Вышинского конференция заявила, что выслушанные доклады ее не удовлетворяют и она требует, чтобы перед ней выступил Ленин.

Владимир Ильич появился в зале заседания во время речи рабочего Левашова, обличавшего действия посевных комитетов. Воспаленность и раздражение конференции к этому времени достигли высшей точки.

Стенограмма речи Ленина не велась, до нас дошла лишь краткая протокольная запись.

— Я извиняюсь, что не могу участвовать в работе конференции, — начал он, — а только изложу свой взгляд.

И участники конференции, услышав эти слова, стали с напряженным вниманием слушать Ленина.

Он не сулил рабочим никаких благ в сколько-нибудь близком будущем, он прямо говорил: «Мы не обещали легкую власть… Мы не обещаем молочных рек…» Совершенно откровенно он признавал: «Никто так не страдал, как рабочий… Рабочий класс за три года обессилел, а для крестьян настала самая тяжелая весна».

Сила Ленина, как и всегда, была в том, что оп говорил людям правду. II пока он говорил, настроение конференции менялось буквально на глазах. А закончил он под дружные аплодисменты и пение «Интернационала».

Конференция приняла резолюцию, в которой одобряла политику Советского правительства. По отношению к крестьянству она признала необходимым перейти от разверстки к налогу.

Среди писем, полученных Лениным в эти месяцы, было письмо старого питерского рабочего Василия Николаевича Каюрова, работавшего тогда в Сибири.

Рассказав Ленину о положении в сибирской деревне, Каюров спрашивал:

«Почему нельзя применить тот метод (как бы временно), к которому с колыбели привыкло крестьянство и который психологически воспринимается им как наиболее законный и справедливый, а именно: установление определенного налога с десятины, обязательно заранее декретированного?.. Этот метод мог бы дать самые положительные результаты и почти безболезненно».

Вслушиваясь во все эти голоса, советуясь с этими людьми, вникая в их мысли, обобщая их и переосмысливая, Ленин по только сделал вывод о необходимости крутого поворота экономической политики, но все более ясно видел, какой именно поворот и каким именно образом надо произвести.

Восьмого февраля двадцать первого года Политбюро ЦК, заслушав доклад Н. Осинского о подготовке к весенней посевной кампании и положении крестьянства, приняло принципиальное решение о необходимости изменения экономической политики по отношению к деревне.

Обсуждение этого вопроса на Политбюро протекало бурно. «Началось заседание… — рассказывает в своих воспоминаниях Александр Дмитриевич Цюрупа, который был тогда народным комиссаром продовольствия. — Владимир Ильич ругал нас бюрократами, распекал нас. Говорил: «Вы ошибаетесь: то, что раньше было правильным, теперь уже не подходит!» Оказалось, что я был не нрав-Владимир Ильич выступал три раза, я тоже… Однако эта перебранка совершенно не повлияла на наши отношения. Итак, Политбюро решило отменить продразверстку и перейти к продналогу…»

Для этого заседания Политбюро В. И. Ленин написал документ, известный как «Предварительный, черновой набросок тезисов насчет крестьян». В этом небольшом тексте содержались все основные элементы будущей новой экономической политики: замена разверстки налогом и уменьшение размера этого налога, а также (при определенных условиях) свобода продажи земледельцем сельскохозяйственных продуктов. Этот документ лег в основу проекта резолюции о замене разверстки натуральным налогом, принятой X съездом партии.

Ленин сделал все, чтобы предотвратить мятежи и восстания. Все, что мог. Но положение и в самом деле было очень трудным, критическим, не дремали и враги. Они воспользовались самым трагическим моментом, чтобы нанести решающий удар по Советам.

Еще в конце января из Петрограда стали поступать тревожные сообщения: с хлебом и топливом очень плохо. Часть заводов, видимо, придется закрыть. Рабочие сильно возбуждены отсутствием хлеба и закрытием заводов. Возбуждение подогревают эсеры и меньшевики.

Ленин поставил вопрос о Петрограде на Совете Труда и Обороны. Решено было закупить за границей восемнадцать с половиной миллионов пудов угля и принять героические меры, чтобы довести до максимума погрузку и отправку хлеба пролетарским центрам из Сибири- и с Кавказа. В течение месяца Ленин буквально бомбардировал сибирских и кавказских работников телеграммами, требуя сделать все возможное, дабы ускорить отправку хлебных эшелонов. В конце февраля Совет Труда и Обороны принял внесенное Лениным предложение ассигновать на покупку за границей хлеба и предметов первой необходимости до десяти миллионов рублей золотом и немедленно же послать туда закупочную комиссию.

Уже после подавления мятежа «уцелевшие матросы в переодетом виде ходили к Горькому, — вспоминал известный писатель Владислав Ходасевич, живший в то время на квартире у Алексея Максимовича, — и наконец в руках у него очутились документы и показания, уличавшие Зиновьева не только в безжалостных и бессудных расстрелах, но и в том, что само восстание было отчасти им спровоцировано».

То на одном, то на другом заводе появлялись меньшевистские и эсеровские лидеры — нелегально приехавший в Петроград видный меньшевик Дан и эмиссары правоэсеровского центра. Распространялась составленная Даном листовка, обращенная к «Голодающим и зябнущим питерским рабочим». В ней говорилось, что дело не в отдельных заминках и перебоях, а в «крахе коммунистического эксперимента». Штопаньем и заплаточками ничего не исправишь. Рабочие и крестьяне не должны больше жить по большевистской указке. Пусть они требуют освобождения всех арестованных социалистов, свободы слова, печати и собраний, пусть будут немедленно произведены полные перевыборы Советов, завкомов и профсоюзов. Эсеровская листовка, повторяя меньшевистскую, требовала также созыва Учредительного собрания.

Когда все это заварилось, в Петроград по предложению Ленина поехал Михаил Иванович Калинин.

Михаил Иванович проработал в Питере без малого три десятилетия, хорошо знал город, питерские заводы, старых питерских пролетариев. А уж его-то каждый кадровый питерский рабочий знал наверняка. И самым тяжелым из всего, что выпало ему на долю в этот приезд в Питер — а тяжелого выпало немало, — было, пожалуй, то, что, когда оп пришел на «волынившие» заводы, он увидел вокруг себя чужие, незнакомые лица. Питер опустел; как образно сказал Калинин, он оголел. Численность рабочих в Петрограде составляла всего лишь около 90 тысяч — почти в пять раз меньше, чем в 1916 году.

К концу февраля напряженность в Петрограде несколько ослабела. Большую роль тут сыграли экстренно принятые меры и, в частности, появившееся в газетах сообщение, что продовольственная разверстка будет заменена натуральным налогом. Но вечером двадцать восьмого февраля стало известно, что на стоящем на кронштадтском рейде линкоре «Петропавловск» чуть ли не двое суток подряд идет непрерывный митинг, на котором принята враждебная Советской власти резолюция.

Два дня спустя в кабинете Ленина раздался телефонный звонок Г. Зиновьева. В крайнем волнении он сообщил о последних событиях в Кронштадте: на Якорной площади состоялся митинг «беспартийных моряков»; на нем принята резолюция, предложенная писарем с «Петропавловска» Петриченко. Приехавшего в Кронштадт Калинина встретили недружелюбно, пытались даже арестовать. Кронштадт отказался признавать Советское правительство; образован мятежный «временный революционный комитет»; большую роль в событиях играет бывший царский генерал Козловский, который, по всей видимости, является одной из главных фигур заговора; в городе Кронштадте и крепости происходят аресты коммунистов.

Третьего марта газеты вышли с напечатанным на первых полосах правительственным сообщением о новом белогвардейском заговоре и мятеже, поднятом в Кронштадте.

В те дни Владимир Ильич Ленин беседовал о кронштадтском восстании с корреспондентом американской газеты:

«Поверьте мне, в России возможны только два правительства: царское или Советское. В Кронштадте некоторые безумцы и изменники говорили об Учредительном собрании. Но разве может человек со здравым умом допустить даже мысль об Учредительном собрании при том ненормальном состоянии, в котором находится Россия. Учредительное собрание в настоящее время было бы собранием медведей, водимых царскими генералами за кольца, продетые в нос.

В Америке думают, что большевики являются маленькой группой злонамеренных людей, тиранически господствующих над большим количеством образованных людей, которые могли бы образовать прекрасное правительство, при отмене советского режима. Это мнение совершенно ложно. Большевиков никто не в состоянии заменить, за исключением генералов и бюрократов, уже давно обнаруживших свою несостоятельность».

По официальным данным, в канун мятежа крепость насчитывала около 27 тысяч человек рядового и командно-политического состава. Из них — 1650 членов и кандидатов в члены партии, среди гражданского населения — около 600 партийцев. Правда большинство коммунистов со стажем всего лишь несколько месяцев. И приняты они были наспех, во время очередной кампании — «партийной недели» в сентябре 1920 года.

Больше половины рядового состава в крепости — вчерашние крестьяне. Ясно, что всеми помыслами они еще там, в деревне, на крестьянских дворах, разоренных, обездоленных войной и беспощадностью продразверстки. Письма в Кронштадт из родных краев: псковских, вологодских и новгородских деревень, — шли одно тревожнее другого. Продразверстка вычистила амбары. Тысячи крестьян — их отцов, матерей — отправлялись на юг, в города, страшась голодной смерти. Наступал двадцать первый год, самый страшный в истории России, голодом выкосивший миллионы людей. Где же выход? Кто придет на помощь? Кто виноват? Организаторы мятежа убеждали: виноваты большевики, Москва, Ленин.

При политическом отделе Балтийского флота имелось бюро жалоб, куда поступали письма от рядовых матросов. Число их все увеличивалось, а содержание каждого из писем почти слово в слово повторялось.

Рядовой артиллерист с форта «Риф» родом из Новоржевского уезда Псковской губернии 14 февраля 1921 года писал: «…У моей семьи, состоявшей из отца 60 лет и матери 60 лет, сестры 20 лет, брата 16 лет (нетрудоспособного) и еще брата 13 лет реквизирован хлеб сверх разверстки, так как назначенная разверстка в октябре месяце была моей семьей выполнена полностью, и эта последняя реквизиция в январе месяце была, по моему мнению, незаконной».

Недовольство продразверсткой среди матросов становилось всеобщим. Это видно из донесений политических отделов Балтфлота: «Волнующие вопросы: неправильная разверстка хлеба на местах, необеспеченность семей, недостаток обуви и т. д.».

В этой напряженной ситуации, когда нервы матросов были на пределе, политический отдел Балтфлота просвещал «темную массу» лекциями беспечно-широкой проблематики: «Происхождение человека», «Каменный век», «Греческая скульптура», «Нравы и быт жителей Австрии» (надо сказать, что Австрия почему-то особенно привлекала внимание политотдела — подобных тем несколько) и т. д.

Накануне восстания в сводке политотдела сообщалось: «В гарнизонном клубе работали: класс пения, 3 класса рояля, класс сольфеджио и художественный кружок — присутствовало 80 учеников».

В гарнизонном клубе, где 25 февраля исполняли хоралы, играли на рояле восемьдесят матросов, через три дня будет заседать Временный революционный комитет — руководящий орган мятежа.

Положение осложнялось и тем, что командующий Балтфлотом Федор Федорович Раскольников в эту тревожную зиму 1920/21 года был поглощен дискуссией о профсоюзах, в которой он выступал на стороне Л. Д. Троцкого.

По словам Ленина, эта дискуссия была «непростительной роскошью» для партии в условиях разрухи, голода, экономической катастрофы. Тем более трудно объяснить повышенное внимание к профсоюзным проблемам у военного человека — командующего флотом. В газете «Красный Балтийский флот» за январь — февраль не было опубликовано ни одного материала дискуссии о профсоюзах, в котором бы вопрос излагался в ленинской интерпретации. Газета прославляла своего командующего, публиковала репортажи — идиллические картинки о жизни матросов.

Позиция Троцкого и Раскольникова не находила поддержки в Петрограде и Кронштадте. На партийной конференции моряков-балтийцев, открывшейся в феврале, Раскольников не был избран даже в президиум. В резолюции Петроградского губкома осуждались «действия группы товарищей во главе с Раскольниковым и Гессеном», они были призваны «к порядку».

Несмотря на это, в Москву ушла телеграмма за подписью и Раскольникова о том, что будто личный состав Балтфлота стоит на стороне Троцкого, Бухарина… Узнав об этом, партийцы вновь резко осудили позицию Раскольникова.

За месяц до мятежа Раскольников покинул Балтийский флот. Что говорить, это была печальная страница в его биографии. Свое участие в дискуссии о профсоюзах он назовет ошибкой. Думается, что Раскольников в этом вопросе не был самостоятелен. Его жена, Лариса Рейснер, талантливый литератор, женщина активная и властная, боготворила Троцкого как «вождя» и писателя. Безусловно, это влияло на Раскольникова, сказалось на его образе действий. Что только не сделаешь ради любви: так, одно время политотдел Балтфлота возглавлял тесть Раскольникова профессор М. А. Рейснер — человек, далекий от морской жизни. Матросы не приняли комиссара-профессора, и его вскоре пришлось отстранить.

Словом, как говорится в современных исследованиях, «значительная доля ответственности за то, что оно (восстание. — И. Ж.) произошло в Кронштадте, на Балтийском флоте, лежала на командующем, политическом аппарате, моряках-коммунистах».

Партийная дисциплина резко падала. Выход из рядов партии стал обычным явлением. Политработа не давала результатов. В феврале партбилеты сдавали уже пачками.

В первую очередь мятеж ударил по большевикам, начался террор и репрессии. В трюм линкора «Петропавловск» бросили 150 арестованных коммунистов, «Севастополя» — 60. Триста партийцев было отправлено в кронштадтскую следственную тюрьму.

Как показала перерегистрация Кронштадтской организации РКП (б) после мятежа, 135 членов партии перешли на нелегальное положение и вели подпольную работу. Не удалось сломить и брошенных в следственную тюрьму, в одной из общих камер узники организовали выпуск газеты, которая энергично разъясняла смысл кронштадтских событий. Несмотря на жестокие угрозы, репрессии, коммунисты, рискуя жизнью, общались с обманутыми моряками, а позднее, уже во время штурма, даже установили связь с наступавшей на Кронштадт 7-й армией.

В ответ на арест коммунистов в Кронштадте «Известия ВЦИК» 5 марта сообщили об аресте в Петрограде в качестве заложников взрослых членов семей генералов и офицеров, активно участвовавших в восстании. Заложниками объявлялись и арестованные подозрительные личности.

В распоряжении повстанцев оказалась первоклассная крепость — ключ к Петрограду с моря и база Балтийского флота, несколько боевых линкоров, 140 орудий, свыше 100 пулеметов. Руководители мятежников, рассчитывая на внешнюю помощь, планировали нанести удар по Петрограду.

Четвертого марта Петроградский Совет обратился с письмом «К обманутым кронштадтцам». В нем он предупреждал рядовых участников мятежа об участи, которая ждет их, если они немедленно же не порвут со своими главарями:

«Все эти генералы Козловские и Бурксеры, все эти негодяи Петриченки и Турины в последнюю минуту, конечно, убегут в Финляндию. А вы, обманутые моряки и красноармейцы, куда денетесь вы?»

На следующий день мятежному Кронштадту был предъявлен ультиматум: в двадцать четыре часа сдаться, сложить оружие и выдать зачинщиков. Одновременно ему было сообщено, что отдан приказ подготовить все для разгрома мятежа вооруженной силой. Выполнение приказа было возложено на назначенного командующим Седьмой армией Михаила Николаевича Тухачевского.

Ультиматум не возымел действия.

Утром восьмого марта в Москве начал свою работу Десятый съезд партии. Съезд открылся в тот самый день, когда наши части сделали первую попытку овладеть мятежным Кронштадтом. Последнее его заседание состоялось в канун решающего штурма.

Выступая в день открытия съезда с отчетом о политической деятельности Центрального Комитета партии, Ленин выразил надежду, что восстание в Кронштадте «будет ликвидировано в ближайшие дни, если не в ближайшие часы». Эта надежда не оправдалась. Пользуясь туманом и метелью, наши части, слабые и немногочисленные, подползли по льду к самым стенам Кронштадта, но были обнаружены прожекторами противника, который открыл сильный огонь. Несмотря на это, наступавшие ворвались в город, но были быстро оттеснены.

Победа над мятежной крепостью требовала иных средств.

Вскоре после съезда Ленин писал в одном из писем:

«Съезд Коммунистической партии отнял у меня так много времени и сил, что я теперь очень устал и болен».

Помимо Кронштадта, контрреволюционные мятежи полыхали в ряде других мест. Делегация Сибири и Дальнего Востока ехала на партийный съезд вся вооруженная, готовая пробиваться с боем через широкую полосу восстаний — от Омска до Урала. Чистая случайность, что делегатам-дальневосточникам удалось проскочить Омск. Поезд еще не дошел до Урала, когда Ленину пришло сообщение, что все Прииртышье охвачено крестьянским восстанием. Путь из Сибири на Москву перекрыт повстанческими войсками.

Даже после всего пережитого и перевиденного в годы гражданской войны потрясала жестокость расправ, учиняемых над коммунистами. Захватив коммуниста, восставшие выпускали ему кишки, набивали живот соломой и бросали умирать мучительнейшей смертью, называя это «начинить коммуниста разверсткой».

У Ленина возникает мысль: послать в Кронштадт делегатов съезда, как политических бойцов. Десятого марта В. И. Ленин пишет записку И. В. Сталину и Л. Б. Каменеву:

«Сейчас говорил с Зиновьевым. Говорит: посылать стоит либо рядовых боевиков (выделено В. И. Лениным. — И. Ж.), кои вольются в части, либо единицы вроде Ворошилова (если его можно дать), который будет очень полезен. Иного-де типа людей посылать не стоит, ибо обычный делегат будет ни к чему».

Президиум X съезда дал указание ряду губкомов об экстренной мобилизации руководящих работников на местах в помощь Петроградскому комитету обороны.

Десятого же марта вопрос о мятеже обсуждался на закрытом заседании съезда. Участница этого заседания старая большевичка Т. Ф. Людвинская рассказывала:

«В. И. Ленин предложил ничего не стенографировать и не записывать.

— Спрячьте блокноты и карандаши, — сказал он.

Делегаты с глубоким волнением и пониманием серьезности обстановки восприняли эти слова. Неожиданно выступил Троцкий и потребовал стенографировать все «для истории». Он дал ложную характеристику кронштадтского восстания, назвав его массовым движением, имеющим якобы глубокие корни в народе, и заявил:

— Кукушка уже прокуковала 12-й час Советской власти.

Негодование охватило всех. Раздались возгласы возмущения. И тут прозвучал твердый голос В. И. Ленина:

— История не забудет всего, что было и будет сделано для пользы революции, но она не простит нам, если мы не оценим должным образом серьезности положения и будем думать не о том, как отстоять революцию. Надо действовать, — решительно сказал он».

Благодаря мерам, срочно принятым партией, в части 7-й армии влилось 2758 членов РКП (б).

После сообщения Ленина о тяжелом положении в Кронштадте и призыва направить часть делегатов съезда для усиления наших частей, приступающих к ликвидации кронштадтского мятежа, и Фадеев и Конев подали записки в президиум о том, что готовы добровольно ехать в Кронштадт…

Там, в Петрограде, делегатов съезда распределили на два направления: часть на ораниенбаумское, а часть на сестрорецкое. Фадеев попал в пехоту, Конев — в артиллерию на сестрорецком направлении. Рядовыми бойцами.

Прибывшие к Кронштадту партийные делегаты во главе с К. Е. Ворошиловым (их было 396 человек) обратились к мятежным кронштадтцам с письмом:

«Что будет, если черное дело, на которое вас толкнули, одержит верх?..

Десять шкур спустят прежние хозяева с рабочих и крестьян, если вернутся… И тогда, очнувшись, протрезвев, вы поймете, что были орудием врагов народных, а дети ваши и те из вас, кто останется жив, будут с проклятием вспоминать про кронштадтцев, убивших рабоче-крестьянскую республику. И тогда в истории будет написано:

«Первого марта 1921 года одураченные кронштадтцы, подойдя вплотную к возможности строить новую жизнь, вместо этого пошли против Советской власти и тем самым проложили дорогу белогвардейцам».

Но этого не будет! Вы должны одуматься!»

Увы, они не одумались и на этот раз…

В это время, выступая перед делегатами съезда, Ленин призывал их не поддаваться панике, не преувеличивать опасности, хотя она и велика.

Не только вооруженные восстания терзали страну. «Всемирный синдикат прессы», сообщал Ленин, поднял против большевиков и Советской России «неслыханно нервную, истерическую кампанию». Опять же — это не повод для паники. Ни в коем случае. Во всем этом потоке «информации» нет достоверных фактов, нет правды, а одни лишь фантастические измышления, до смешного глупые слухи, легенды, тупая ненависть и ложь.

Ленин был всегда до конца откровенным с товарищами по партии. Таким Владимир Ильич предстал и на этом съезде. Он счел полезным и необходимым ознакомить делегатов со всей той ложной, недобросовестной информацией, что печатали буржуазные газеты. Сообщения о подобных публикациях были переданы — и это очень важно подчеркнуть! — по специальным каналам — от советских послов, представителей нашего правительства, находившихся в то время за рубежом. В общем-то, этот случай «из сегодняшнего далека» выглядит даже выходящим за рамки «дозволенности», необычным в партийной практике. При Сталине и много лет после Сталина специнформация не только исключалась из широкого партийного общения, но была строго засекречена, запрещена, любой выход ее «в массы» считался преступным делом и влек за собой наказание.

Из всех запретных зон — эта была под номером один. Тем более если в передаваемых сообщениях, справках и сводках речь шла о предвзятых оценках партийных лидеров страны, их высказываний и действий. Однако Ленина как раз это менее всего пугало. Он был твердо убежден в том, что никакая клевета не страшна, если у члена партии и у самой партии имеется реальный авторитет в народе. Нет сомнения в том, что этим сообщением, выставляя на позор ложь и клевету западной прессы, Ленин хотел и снять момент тревоги, скованности у части делегатов, дать им в руки аргументы против вражеских выпадов, другими словами, дать полную, без купюр картину сложившейся политической ситуации.

«Я вчера получил, по соглашению с тов. Чичериным, — начал Ленин, — сводку по этому вопросу и думаю, что заслушать ее будет всем полезно. Это — сводка по вопросу о кампании лжи по поводу внутреннего положения России. Никогда, — пишет товарищ, подводящий сводку, — ни в какое время не было в западноевропейской печати такой вакханалии лжи и такого массовою производства фантастических измышлений о Советской России, как за последние две недели. С начала марта ежедневно вся западноевропейская печать публикует целые потоки фантастических известий о восстаниях в России, о победе контрреволюции, о бегстве Ленина и Троцкого в Крым, о белом флаге на Кремле, о потоках крови на улицах Петрограда и Москвы, о баррикадах там же, о густых толпах рабочих, спускающихся с холмов на Москву для свержения Советской власти, о переходе Буденного на сторону бунтовщиков, о победе контрреволюции в целом ряде русских городов, причем фигурирует то один, то другой город, и в общем было перечислено чуть ли не большинство губернских городов России. Универсальность и планомерность этой кампании показывает, что в этом проявляется какой-то широко задуманный план всех руководящих правительств».

Какой же вывод сделал Ленин, зачитав эти и другие сообщения? Он сказал, что подобными действиями «буржуазная пресса подорвала к себе доверие полностью». А потом и совсем неожиданное, казалось бы, суждение: «…вся эта информация международной прессы» еще раз показывает, по его мнению, не только то, «до какой степени мы врагами окружены», но — и это главное — «до какой степени эти враги по сравнению с прошлым годом обессилены». Надо же так сказать: враги «обессилены». И это говорится в тот час, когда Кронштадт еще не взят. Откуда же такая уверенность? Это уверенность человека, нашедшего выход к возрождению страны, к нормальной человеческой жизни. Потому-то любые вражеские попытки сломать, погубить Советскую Россию обречены на провал. «Мы знаем, что им это не удастся», — на такой бодрой, здоровой ноте завершил Ленин информационную беседу для делегатов.

…Была получена информация, что на льду обнаружены накатанные колеи, ведшие от Кронштадта к берегам Финляндии. Зарубежная печать полна была и сообщениями о помощи людьми, медикаментами, продовольствием, направляемой мятежникам. Военные флоты западных держав уже готовились к «восточному походу», который должен был начаться, едва Балтика и Финский залив очистятся ото льда. Если б эти замыслы удались, Кронштадт превратился бы в мощный плацдарм для новых белогвардейских походов против Советской России.

Командование Красной Армии приняло решение овладеть Кронштадтом до того, как вскроется лед. Нашим войскам предстояло решить задачу, подобной которой не знала история войн: взять первоклассную морскую крепость силами пехоты. Взять, несмотря на огромное материальное превосходство противника в артиллерии и его выгодные оборонительные позиции. Взять, наступая по открытому, насквозь просматриваемому, насквозь простреливаемому, хрупкому, ломкому ледяному полю.

На беду, весна в тот год выдалась небывало ранняя. Подготовка наступления и штурм мятежной кронштадтской крепости должны были быть осуществлены буквально в считанные дни.

Март верен себе — беспросветно серо, по-зимнему зябко, но кажется, что холод лежит только на поверхности земли, а из глубины идет весеннее тепло.

В Петрограде, вновь ощетинившемся штыками войск, волнуется за ход событий Максим Горький.

— Снеготаяние было бы не ко времени, — говорит он с печалью в голосе.

Помолчал и снова:

— Говорят, нынче лед не отличается толщиной, — произносит неодобрительно и опять замолкает.

Это — в разговоре с Константином Фединым…

А съезд в Москве не прерывал работу. Вопрос о переходе от разверстки к налогу не вызвал на съезде каких-либо споров. Решение было принято единодушно.

Это единодушие не было пассивным: Ленин получит огромное количество записок с вопросами и недоумениями. Ораторы высказали ряд критических замечаний по поводу отдельных положений его доклада. Но в основном — в том, что разверстка должна быть отменена, что вместо разверстки должен быть введен налог, — согласие было полным.

В конце утреннего заседания 16 марта председательствующий объявил:

— Все заявления заслушаны. Съезд исчерпал свои работы. Мы подходим к моменту закрытия съезда. Я предоставляю слово товарищу Ленину.

Речь Ленина была короткой. Он напомнил, что съезд собрался в момент, чрезвычайно важный для судеб революции. Подчеркнул опасность мелкобуржуазной стихии, когда страна доведена до неслыханной нужды, разорения, отчаяния. Еще и еще раз остановился на необходимости сделать все, чтобы создать крестьянству условия прочного хозяйствования. Призвал, не закрывая глаза на опасности, в то же время твердо и уверенно рассчитывать на сплоченность пролетариата и его авангарда, этой единственной силы, способной объединить миллионы распыленных земледельцев. Выразил уверенность, что партия, сплотившись на этом съезде, выйдет из пережитых ею разногласий абсолютно единой и закаленной и поведет страну ко все более и более решительным победам.

Слова Ленина потонули в бурных аплодисментах всего зала.

Ленин выступал со своей заключительной речью в тот самый час, когда командарм Тухачевский отдал по войскам Седьмой армии боевой приказ: в ночь с шестнадцатого на семнадцатое марта стремительным штурмом овладеть крепостью Кронштадт.

К 15 марта в оперативных группах Красной Армии было сосредоточено свыше 24 тысяч штыков, 150 орудий разных калибров. 433 пулемета, а общая численность 7-й армии под командованием М. Н. Тухачевского достигла 45 тысяч. М. Н. Тухачевский получил в подчинение «во всех отношениях» войска Петроградского округа и Балтийский флот, держал в руках все нити боевых действий против мятежников.

Решающими в судьбе мятежников стали 16 и 17 марта. Штурм начался с неба. Двадцать пять аэропланов поливали корабли и причалы из пулеметов и сбросили триста бомб. В два часа пополудни грянула артиллерия. Эффективность огня оказалась ниже всяких ожиданий. Шесть часов подряд, как свидетельствуют литераторы-документалисты и ученые, пять тяжелых дивизионов при поддержке ста орудий средних калибров бесплодно молотили Кронштадт, израсходовав половину боезапасов. Крепость отвечала сильно и метко.

В полночь пехотные полки стали сходить на лед. Самые стойкие и несгибаемые бойцы, цвет партии — как уже говорилось, треть делегатов съезда пошли по льду рядовыми солдатами. На зыбком, тающем льду решалась судьба революции. Утопая в ночном мраке, колонны все дальше и дальше уходили от берега.

К концу дня 17 марта, узнав, что «вожди» ушли в Финляндию, мятежники начали сдаваться. Победителей к этому времени на острове оказалось меньше, чем побежденных. Силы были истощены. Только на улицах Кронштадта подобрали пятьсот убитых красноармейцев. У проволочных заграждений, что почти у кромки берега, убитых было особенно много. Они лежали не только на снегу, но и на кольях, на колючей проволоке, на камнях, за камнями. Свои не щадили своих — кровь лилась за кровь.

Тысячи мятежников ушли по льду Финского залива на чужбину, испытав ужас скитаний. Спустя годы часть из них вернулась на Родину.

С пленными мятежниками не церемонились: участь их была тяжкой. Выстроив в шеренги, приказали рассчитаться. Четные номера были высланы в исправительно-трудовой лагерь под Холмогоры, на родину Ломоносова. Нечетные — расстреляны на месте.

Из приказа по войскам коменданта Кронштадта Павла Ефимовича Дыбенко:

«В воскресенье, 20 марта, в 17 часов, в Кронштадте состоятся похороны красноармейцев, отдавших свою жизнь на усмирение позорного мятежа.

В тот же час будет дано 18 орудийных выстрелов с «Петропавловска» и «Севастополя».

Приготовив суда к уничтожению, мятежники зарядили орудия на судах, но бежали, не успев довершить своего грязного дела. Пусть будет для них уроком, что приготовленные ими против Советской власти заряды прозвучат салютом в память ее защитников и бойцов».

Фадеев, тяжело раненный в ногу, как и все делегаты, участвовавшие в боях, будет награжден орденом боевого Красного Знамени. Интересно, что даже позднее, вспоминая те дни, меньше всего говорил о своей тяжелой ране, страшных болях (он пролежал раненый, без памяти, несколько часов на льду), а больше о чем-то веселом и молодом:

«Несколько месяцев провалялся я в госпитале. Никогда в жизни столько не читал. Тут тебе и утопические социалисты, и Ленин, и Мильтон, и Блок… Чего-чего только не прочел… Врач был добрый, как и вообще врачи. Сестра была красивой, как и вообще сестры… И деревья в саду были прекрасные… Все смотрел я на них из палаты… Ведь они были совсем другие, чем у нас на Дальнем Востоке… Хороши были и прогулки по вечерам. И Нева была хороша. И Летний сад… Короче говоря, я влюбился».

Пять месяцев длилось лечение в госпитале. Летом он приехал в Москву.

В Москве Фадеев получил удостоверение за подписью Чрезвычайного уполномоченного ДВР И. Г. Кушнарева.

«Сим удостоверяется, что предъявитель сего Булыга — Фадеев, родившийся 11 декабря 1901 года, является гражданином Дальневосточной республики, Приморской области г. Владивосток.

Настоящее удостоверение служит видом на жительство».

По состоянию здоровья Фадеев был освобожден от службы в армии и стал готовиться к поступлению в Горную академию. Ежедневно, прихрамывая, отправлялся на Калужскую площадь, где она размещалась.

Приютила его Тамара Головнина, его «старинная» подруга по партизанской и революционной жизни на Дальнем Востоке. В начале пятидесятых годов Тамара Михайловна Головнина будет работать председателем укрупненного колхоза имени И. В. Мичурина в Псковской области. Колхоз, очевидно, был так слаб экономически, что Фадеев посылает денежные переводы «дорогой Тамаре», чтобы хоть как-то облегчить ее тяжкую деревенскую жизнь.

Письма Фадеева к Т. М. Головниной настояны на словах чистых, нежных, с мягким юмором: «…я никогда не забуду, что в течение долгих месяцев после моего выздоровления именно ты давала мне приют на Глазовском переулке, по которому мне теперь так часто приходится ходить и ездить, поскольку неподалеку живут мои родственники. Всякий раз я с хорошим, грустным и приятным чувством смотрю на этот дом в глубине двора. Напротив была библиотека, в которой я готовился к экзаменам в Горную академию. Теперь помещение этой библиотеки занял райсовет Киевского района. Я думаю, что столь милую моему сердцу библиотеку переселили в гораздо более худшее помещение, и по этой причине Киевский райсовет кажется мне самым плохим райсоветом в Москве, хотя это, может быть, не соответствует действительности».

«Московская горная академия была первой высшей горной школой молодой республики, — сказано в одном из выпусков «Вестника Высшей школы». — Она родилась в годы, когда вопрос о пролетаризации высшей школы и создании инженерно-технической интеллигенции из рабочих и крестьян стоял как острая и насущная задача революции.

Московская горная академия была высшей школой нового типа. Рожденная после победы Октября, она широко открыла двери для рабочих и крестьян, она создавала новые революционные традиции советского студенчества».

Экзамены в Горную академию сданы. С 25 сентября 1921 года Фадеев — студент.

В письмах Фадеева из Москвы на Дальний Восток один и тот же тревожный вопрос: что слышно о соколятах — Григории Билимепко, Петре Нерезове, Александре Бородкине, о брате — Игоре Сибирцеве. О печальной участи Игоря Сибирцева и Александра Бородкина (Седойкина) он узнал лишь в апреле 1922 года, от Тамары Головниной:

«Пришло известие о гибели двоюродного брата Саши — Игоря Сибирцева. Услышав эту тяжелую весть, Саша разрыдался. Он долго не мог успокоиться, переживая эту утрату как большое горе».

В декабре 1921 года Дальневосточная республика переживала трудное время. Белые снова рвались к Хабаровску. Подступы к городу прикрывали части Народно-революционной армии, сформированные в Благовещенске и Хабаровске. В одну ив частей входил комиссар Александр Бородкин. Под Казакевичевом в бою он был ранен, а затем замучен и заколот белыми.

Так погиб Саня Бородкин — Семен Седойкин, Сеня. Когда оставшиеся в живых соколята встретились в 1922 году в Москве, их было трое…

Уже в паши дни стало известно, как сложилась дальнейшая судьба Петра Нерезова и Григория Билименко. В немалой степени мы обязаны этим сотрудникам музея А. А. Фадеева в Чугуевке.

В 1922 году на XI съезд партии приезжает делегатом Петр Нерезов, а на учебу в Москву Григорий Билименко, он так и остался под именем Георгий Судаков. После съезда Нерезов поступает на рабфак, а затем в Московский электромеханический институт имени М. В. Ломоносова, где учится Билименко — Судаков. В феврале 1924 года в этот же институт переводится и Александр Фадеев, по друзья недолго вместе — в марте Фадеев по ленинскому призыву уезжает на партвоспитательную работу в Краснодар.

В 1931-м Нерезов был избран первым секретарем райкома партии в Тарусе. И сейчас в Тарусском районе живы люди, которые помнят, как он увлеченно и самозабвенно работал. Его именем названа улица в Тарусе.

Григорий Билименко — Судаков в 1929 году окончил институт с отличием и был назначен директором вновь организуемого Московского авиационного института (МАИ). Но административная работа Г. Судакова не удовлетворяла. После настойчивых просьб его направили на Московский авиационный завод. Способный, грамотный инженер быстро продвигался по службе: от мастера участка он вырос до начальника производства всего завода.

31 декабря 1936 года за успешную работу по внедрению в серийное производство авиационных моторов советских конструкций Георгий Судаков был награжден орденом Красного Знамени.

В 1937 году соколята погибли в ежовских застенках. Фадеев остался один. Единственное, что могло бы утешить его друзей, так это то, что Саша никогда, ни на одни день не забывал их. Все вспоминал, все воскрешал в памяти…

Молодые люди, с которыми Фадеев учился в Горной академии, уже в тридцатые годы возглавят министерства, крупнейшие стройки, комбинаты, заводы. Придет время, и их назовут талантливыми, компетентными исполнителями железной воли и предначертаний И. В. Сталина. Всего лишь исполнителями. Может быть, в этом правда. Но, как бы то ни было, судьба их трагична. В жизни они почти не знали, что такое развлечение, отдых, — ночь была у них так же заполнена работой, как день.

Иные из них погибнут в годы репрессий, и тот же Фадеев ринется восстанавливать их добрые имена, другие увянут, усохнут сразу же после разоблачения культа личности И. В. Сталина. Они жили на износ, меньше всего думая о себе, о здоровье, шли напролом во имя достижений, успехов, крепко уверовав, что лучшая жизнь ждет их впереди. Но, как оказалось, эта жизнь уходила, будто горизонт от идущего к нему человека. Они не изведали свободы действий, раскованности, будучи вечно мобилизованными и призванными, как солдаты, не выявили своих дарований, и, являясь, по существу, яркими индивидуальностями, превращались в «колесики и винтики», «приводные ремни» суровой, а часто жестокой административной системы.

Но все это еще впереди, а осенью 1921 года у них еще утро юности, яростная жажда знаний, светлые мечты и надежды.

«Слушай! — писал Фадеев своему боевому товарищу юности Исаю Дольникову. — Поверил бы ты, черт возьми! если бы кто-нибудь сказал тебе, что Сашка… в один месяц прошел алгебру, геометрию, тригонометрию, физику и арифметику и выдержал экзамен в Горную академию? Нет, ты бы послал того человека к черту… Но это правда! Каррамба! Эта канитель закончилась только вчера, и вот я из военбригов в студенты!»

В учебу Фадеев ринулся, как в бой, «занимался, как лев, как Акакий Акакиевич — часов по 15 в сутки».

Причем, несмотря на то, что наш герой ринулся в «технари», как видно из другого его письма к И. Дольникову — глубинный, отпущенный природой талант писательства, дает себя знать в каждой строке. И очень внятно. Его письма тех лет — художественные репортажи о том, как оживают, крепнут все сферы общественной московской жизни. Добавим еще, что «репортер» — человек, профессионально добросовестный, одержимый в поиске, сведущ, кажется, во всем, короче — избегался по Москве, боясь прозевать что-то интересное. Чем заняты он и его друзья из дальневосточной коммуны, оказавшись в столице?

«Учатся, жуют хлеб, работают, нервничают, за недостатком времени забросили лекции и театры, и стало быть, не считая последнего, по-прежнему во всех отношениях благоденствуют. Благоденствуют, то есть дышат и немного кушают, а иногда и разговаривают, участвуя тем самым в том интересном, многообразном, калейдоскопическом винегрете, что именуется жизнью. Прими последнюю фразу за шутку, а не за философию…

Но, между прочим, Москва все-таки тоже не дремлет. Не говоря уже о дискуссиях, придется отметить повышение производительности, улучшение настроения беспартийных масс, сокращение учреждений и штатов и т. д. Идут постановки новых пьес, например, в 1-м театре Пролеткульта ставится недавно оконченная Плетневым «Лена», происходит чествование различных писателей в дни их годовщины, как, например, Достоевского, Некрасова и пр. И по-прежнему в Политехническом музее «лекционируют» Луначарский, Поссе, Коган, Рейснер и другие. Появились на свет и новые журналы. Например, «Печать и революция» — очень интересный журнал критики и библиографии, издаваемый Госиздатом, или «Красная новь», номера которой, должно быть, у тебя уже имеются, или «Наука и революция» и т. д. Сейчас на носу партконференция и 9-й съезд Советов, к которому «по примеру прошлых лет», как любил выражаться Луценко, будет организована громадная, обещающая быть интересной, выставка. В области различных «поэтических кафе» приходится констатировать несомненно прогрессирующий упадок. Гибнут из-за собственной идеологической слабости футуристы, имажинисты, фуисты и другие «исты», нет больше лозунгов «Вся власть ничевокам!», но зато медленно, но верно с упорством «изюбря» растет и развивается Пролеткульт Москвы и Питера.

Придет время, и о первых забудет «неблагодарное» потомство, вспомнит история только Маяковского, а пролетку лоты станут рассадниками нового искусства. Так будет…»

Насчет будущего «пролеткультов» Фадеев явно ошибся. Новое искусство создавалось людьми высокой культуры. А пролетарская родословная не гарантировала высокий художественный уровень.

…В общежитии на Старомонетном переулке как-то сразу образовалась тесная студенческая группа из семи человек: Иван Тевосян, Иван Апряткин, Семен Зильбер, Василий Емельянов, братья Блохины, Алексей и Николай.

Вскоре их узнают как замечательных организаторов, классных специалистов черной и цветной металлургии, машиностроения, строителей социалистической индустрии. Седьмым в этой студенческой коммуне станет Александр Фадеев.

Некоторое время все жили в двух смежных комнатах. Как вспоминал Герой Социалистического Труда Василий Семенович Емельянов, Фадеев был душой семерки. Он был чудесным рассказчиком, и, несмотря на голодные годы (тогда студенческий продовольственный паек состоял из небольшого количества ржаной муки и селедки), у всех было хорошее настроение. Звонкий смех Фадеева, как заметит В. С. Емельянов, «рассыпался то в одной, то в другой комнате».

Фадеев назвал суп из селедочных голов «карие глазки».

— А если обладать некоторым воображением, то он может войти в будущем в меню лучших ресторанов, — смеясь, утверждал Саша.

Студенты не только ходили на занятия. Фадеев вел партийную работу. Его несколько раз избирали членом партийного бюро, а одно время он был даже секретарем партийной организации Горной академии.

Из партийной характеристики Александра Булыги — Фадеева от 21 марта 1923 года: «Разбирается вообще во всех вопросах. Проработал в кружках «Коммунистический манифест» и «От утопии к науке». С материализмом знаком. Политэкономия — в пределах Богданова. Может сам работать. Хорошо знает «Историю РКП (б)».

Тогда же он начал писать свою первую повесть. Студенческое братство-коммуна не придавало серьезного значения его творческой страсти. Написав несколько глав повести «Разлив», Фадеев решил прочитать их вслух членам «коммуны». Но когда он вышел из комнаты за своей рукописью, товарищи решили, что надо как-то воздействовать на него и отучить заниматься глупостью.

— Пусть лучше зачеты сдает, — сказал Иван Апряткин.

Когда Саша вернулся с объемистой, «бухгалтерской» папкой и начал читать, его стали нарочно прерывать резкими репликами и делали такие едкие замечания, что он в конце концов не выдержал, выбежал из комнаты и рукопись порвал. Но желание писать в нем было так сильно, что он потом восстановил написанное и снова стал прежним веселым, общительным Сашей.

Как-то в комнату, где жили четыре студента, решили вселить пятого. Все приуныли. Но когда комендант пришел и спросил, сколько их в комнате, юноши, не моргнув глазом, сказали:

— Пятеро.

— А где же спит пятый? У вас же всего четыре кровати.

Зная, что у коменданта нет запасной кровати, один из студентов сказал коменданту:

— Вот хорошо, что ты сам этот вопрос поставил, а мы как раз к тебе хотели идти — уже несколько дней на полу вертится человек. Дай нам еще одну кровать.

Комендант понял, как некстати он затеял разговор о кроватях, и вскоре ушел. А после его ухода на двери появилась пятая фамилия несуществующего человека.

Фома Гордеевич Кныш

Фамилия эта очень понравилась Фадееву, и он как-то сказал: «Я его определю в писаря». Но затем передумал и отвел ему место ловкого «хозяйственного человека» в рассказе «Против течения».

Дров для отопления часто не хватало. Температура в комнатах нередко опускалась до пуля. К экзаменам готовились, сидя за столами в шапках и ватниках-телогрейках.

…Дежурили у котла в котельной Фадеев и Емельянов. Но когда они спустились в котельную, то вместо дров увидели огромные дубовые пни. Саша смеялся и подбадривал своего друга: «Наши предки, обладая только каменными топорами, не с такими чудовищами справлялись, а мы, живя в век электричества, владея высшей математикой и имея в руках стальные топоры, неужели не справимся с этими ихтиозаврами?»

После невероятных трудов все-таки раскололи три пня. Но и такие дрова не всегда удавалось доставать. Тогда воду спускали, и студенты мерзли в неотапливаемом здании. Расходились по городу в поисках тепла к знакомым в другие общежития.

Емельянов и Булыга — Фадеев остались вдвоем.

— Я обнаружил какой-то архив, — сказал Фадеев Василию, входя в комнату. — Огромное количество папок с документами. Их ценность, насколько я могу судить, в том, что они могут служить топливом. Мы можем здесь устраиваться с большим комфортом. Одним одеялом заткнем щели у двери, чтобы сохранить в комнате тепло, которое мы будем производить, сжигая бумагу. Для того чтобы сохранить девственную чистоту комнаты, мы сжигание будем производить вот над этой кастрюлей.

Саша поставил кастрюлю на пол посредине комнаты, и они, стоя на коленях, сжигали бумагу. Температура в комнате стала чуть-чуть повышаться.

— Для того чтобы поднять температуру на один градус, нужно сжечь сорок листов калькуляций, — смеясь, сказал Фадеев.

«Как впервые напечатался? А произошло это очень просто, — рассказывал он позднее. — Написал свою первую повесть «Разлив», переписал ее начисто на бумаге из конторской книги и по дороге в академию занес рукопись в редакцию журнала «Молодая гвардия», отдал ее секретарю редакции и пошел дальше, в академию на лекции».

Первыми прочитали рукопись молодого автора тогда уже известные писатели Юрий Либединский и Лпдпя Сейфуллина.

Из воспоминаний Юрия Либединского:

«Читая, я все поглядывал в окно, обтекающее дождевыми каплями, видел там кунцевскую, довольно чахленькую дачную природу. А рукопись рисовала природу необыкновенную — с высоченными кедрами, горами-сопками, долинами-падями и буйной рекой, сокрушительный разлив которой описывался в этой маленькой повести. И люди, о которых рассказывал автор, были под стать природе: сильные и смелые, страстные и правдивые…»

После встречи с Юрием Либединским, услышав от него добрые слова о своей повести, Фадеев пришел в «коммуну» сильно возбужденный, сияющий:

— Был у Юрия Либединского. Он похвалил.

— Тебя похвалил. За что тебя хвалить? Лекций не посещаешь. Занятия совсем забросил, — затянул кто-то из товарищей старую песню.

— Не меня хвалил, а повесть. Ту, которую я вам попытался прочитать. Сказал, что обязательно напечатают.

…Юрий Либединский, не скрывая радости, сообщил сотруднице журнала Валерии Герасимовой, что ему попалась очень интересная рукопись — свежая, талантливая.

— А кто этот «свежий голос»? — усмехнулась Валерия.

— Автора я лично не знаю, а фамилия его Фадеев. Вот посмотри сама.

То, что рукопись называлась «Разлив» и была написана косым и, как ей показалось, чуть писарским почерком, только усилило ее недоверие. Она не читала, а пролистывала. Манера письма, казалось ей, старомодная — что-то вроде не то Мамина-Сибиряка, не то Мельникова-Печерского; длинные периоды, добросовестная описательность…

— Ну как? — спросил ее Либединский.

— Не знаю, — ответила Валерия, — наверное, автор какой-нибудь бухгалтер.

— Почему бухгалтер? — сердился Либединский. — Уж ты со своей иронией! Уверен, что ты даже не прочла. Ведь это с тобой случается!

— И, наверное, у него борода есть, — продолжала Валерия, — солидная, кооператорская.

Молодые люди, они любили шутку, иронию и поощряли друг друга в умении заменять подробные характеристики хлестким словцом. Но здесь Либединский был необычен, непреклонно-суров и не отступал от своего мнения. Он был вспыльчив, как и многие добрые люди:

— А вот мы возьмем и напечатаем этого кооператора! — сказал он сердито.

Не только напечатал, но и написал с восторгом:

«Если бы в природе существовал только «Разлив» Фадеева, мы бы исключительно на основании его утверждали начинающий расцвет пролетарской литературы».

Что говорить, преувеличение здесь явное, хотя не только Ю. Либединский писал столь восторженно. Были и другие добрые отклики. Написав «Разгром» и первую книгу «Последнего из удэге», Фадеев, устыдившись своего первого опыта, отказался от повести, перестав ее включать в свои сборники, и назвал ее даже «неряшливой». Такое в истории литературы бывало не раз. В это же время Шолохов, автор «Тихого Дона» признал несовершенными «Донские рассказы», и несколько десятилетий они не выходили в свет.

После смерти А. Фадеева повесть издавалась массовыми тиражами, а детский театр Москвы даже осуществил удачную постановку по ее мотивам.

Идея повести проста: старое сталкивается с новым, история раздирается классовой борьбой. Жизнь — это борьба, и человек пришел в жизнь, чтобы победить, а побеждает — сильный и смелый. Весь мир (так декларирует автор) поделился на сильных, смелых, веселых людей и на прочих, причем разделение это (такова схема) совпадало с делением социально-политическим. Революционеры, те, что за новое, — здоровы, крепки, жизнерадостны. Те же, что за старину, — более чем неприглядны, даже болезни их за пределами нравственности — сифилис, наркомания и т. д.

Действие повести развертывается в деревне Южно-Уссурийского края в 1917 году, после февральского переворота, на подступах к Октябрю. В родное таежное село возвращается с фронта коммунист Иван Неретин. До войны прошел и школу городского пролетария. В политических брошюрах большевиков нашел Неретин ответы на вопросы, выдвигаемые жизнью. Волевой и смелый коммунист, объединив сельскую бедноту, добился изгнания кулаков из волостного правления. Чрезвычайный волостной съезд избрал Неретина председателем земской управы. За этим последовали попытки его противников, действовавших на крестьян подкупами и обманом, изгнать Неретина из правления. Столкновение бедноты, возглавляемой Неретпным, с кулацкой группой достигает своего высшего напряжения в заключающем повесть эпизоде борьбы с разливом. Внезапный разлив реки угрожает населению гибелью. Кулаки не хотят дать лодок для спасения людей. Неретин отбирает у них лодки и организует спасение людей. Такова основная сюжетная линия повести.

Изображение коренных преобразований, вызванных революцией в жизни и в сознании народа, заметно уже и в первой повести:

«И думал Неретип о том, как неумолимые стальные рельсы перережут когда-нибудь Улахинскую долину, а через непробитные сихотэ-алиньские толщи, прямой и упорный, как человеческая воля, проляжет тоннель. Раскроет тогда хребет заповедные свои недра, заиграет на солнце обнаженными рудами, что ярки и червонны, как кровь таежного человека. По хвойным вершинам впервые застелется горький доменный дым, и новые жирные целики глубоко взроет электрический трактор.

И оттого, что воспоминание о тракторе было связано с нехитрой жалобой гольда на обрывке березовой коры, захотелось Неретину, чтобы одним из таких тракторов управлял седой и молчаливый таежный сын — Тун-ло».

Мечта Неретина заставляет вспомнить мечту Левинсона о новом человеке. Мысль о возрождении отсталой народности перекликается с основой идеей «Последнего из удэге». Мысль об индустриальном вторжении в заповедные недра ляжет также в основу рассказа «Землетрясение».

Свою первую повесть Фадеев написал «рубленой фразой», цветистым, красочным языком. Метафоры и сравнения, сочетания слов словно соревнуются друг с другом в необычности и яркости. Где-то в глубине души, втайне молодой автор, наверное, надеялся, что его будут не просто читать, а читать и восхищаться стилем и языком повести, а может быть, и восклицать: «Он талантлив! Настоящий писатель! Такого еще не было!»

Фадеев говорит в одном из писем: «Майн Рид, Фенимор Купер и — в этом ряду — прежде всего Джек Лондон, разумеется, были в числе моих литературных учителей».

Но были у начинающего писателя и более близкие «учителя». Прежде всего Всеволод Иванов, автор «Партизанских повестей» — этого яркого поэтического «триптиха», посвященного эпохе гражданской войны.

«Студент того легендарного времени, — вспоминал А. Фадеев, — я ходил из комнаты в комнату по общежитию и читал вслух Всеволода Иванова очень звонким голосом. Помимо всего прочего, это оказалось и выгодным во времена, когда студенческий паек состоял в основном из ржавой селедки. Упоенные, как и я, слушатели и слушательницы родом из деревни охотно делились со мной хлебом и салом».

Можно сказать так: «цветной» стихией слов Фадеев, автор повести «Разлив», почти не уступает Всеволоду Иванову. Но если орнаментальный, сказовый стиль Всеволода Иванова помог ему, по словам самого же Фадеева, рассказать о революции «со свободой почти головокружительной!», то для Фадеева-повествователя этот стиль обернулся тяжкой ношей, автор буквально выдохся, исчерпал себя на словесных изысканиях, на красотах языка и стиля, не прописав сюжет произведения, не до конца справившись с композицией повести.

Кто-то остроумно заметил, что разлив реки подоспел вовремя, чтобы закончить никак не заканчивающуюся повесть.

Задумав показать революционное пробуждение жителей окраинной деревни, Фадеев отдал слишком много внимания бытовым эпизодам. Они-то и замедляли развитие основной мысли произведения, а временами вступали в конфликт с ней. Писатель мечтает о том, чтобы приобщить гольда к культуре и посадить его на электрический трактор, и в то же время с упоением рисует портрет 93-летнего гольда, в жилах которого «дикая кровь предков мешалась… с янтарной смолой». Две идейно-художественные стихии — воспевание революции, индустрии, человека новой культуры, с одной стороны, и поэтизация «девственного» человека, обычаев тайги, с другой, — раздвоили повесть.

В годы, когда писался «Разлив», часть литераторов, вынесшая из своих торопливых набегов в область философии лишь вульгарно-материалистические представления, поспешила объявить психологию в художественном творчестве буржуазно-идеалистическим пережитком. Очевидно не без влияния этого веяния появились в первой литературной работе Фадеева и нарочито упрощенная трактовка психических процессов и порой скептическое к ним отношение.

Мечту Неретина об электрических тракторах, которые в будущем пройдут по плодородной целине, автор спешит объяснить как временную слабость героя: «Неретин был человек практический, но жара разморила его, и он размечтался». Кроме мечты о тракторах, мы почти ничего не узнаем о переживаниях Неретина — этого наиболее думающего героя повести — и видим только его поступки.

А о думах героя сказано, что в его голове — «в этом луженом и крепком солдатском котелке — уже варились и кипели простые, обыденные мысли о работе». По ассоциации с «котелком» глагол «кипели» — понятен, но температура, как заметил А. С. Бушмин, излишне высока, когда речь идет всего лишь о «простых, обыденных мыслях».

Процесс мышления без всякой иронии уподобляется варению пищи в котелке или рубке дров, а самые мысли — колотым дровам. «На сходке по кочковатым головам мужиков прыгали короткие рубленые слова Неретина. Раздвигали они плотно сшитые черепа и согласно укладывались внутри, как мелкие, хорошо колотые дрова».

Фадеев сознательно избегает ситуаций, требующих психологического анализа. О таких важнейших для раскрытия замысла повести событиях, как приезд в волость «незнакомого человека», очевидно, крупного партийного работника, о первых выборах революционной власти в волости лишь бегло упомянуто. Зато в следующей главе довольно пространно описывается происшедшая на сельском сходе ссора и драка. «Мелькали, как молоты, кулаки, трещали скулы, рвались праздничные пиджаки, и яростный звериный рык окутал толпу вместе с едкой и жаркой дорожной пылью». Сравнивая эти сцены мужицких сходок с мастерской картиной сельского собрания в «Разгроме», видишь как бы двух совершенно различных писателей: в первом случае — бытописатель, во втором — психолог.

В мае 1923 года была закончена повесть «Разлив». С мая по октябрь Фадеев работал над рассказом «Против течения» и впервые опубликовал его в ноябрьско-декабрьской книжке журнала «Молодая гвардия». В печати рассказ появился несколькими месяцами ранее «Разлива».

В основе рассказа лежит эпизод из истории превращения партизанских отрядов в регулярные части Красной Армии на Дальнем Востоке весной 1920 года, в период борьбы с японскими интервентами. Комиссары Соболь, Селезнев, Челноков — действуют главным образом методом принуждения, террора, «аргументируют» чаще всего наганом.

Комиссар полка Челноков прибыл в штаб фронта доложить комиссару фронта Соболю о том, что полк отказался подчиняться.

«…Когда они вошли в купе, комиссар фронта не мог больше сдерживаться. Он яростно вцепился в грязный челноковский френч и, дрожа от переполнявших его существо бешеных противоречивых чувств, закричал тонким, надорванным фальцетом:

— Как же ты допустил?.. Надо было держать з-зу-бами!.. Да что же у вас там… Челноков?!

— Я сделал все, что мог, — угрюмо пробормотал тот. — Но я не сумел убедить…

— Убедить?! — яростно повторил Соболь. — Комиссар! Надо было не только убеждать, надо было стрелять!

— Дело так сложилось, что я не мог даже вытащить револьвера… Они направили на меня винтовки…

— Какое мне до этого дела?.. Ты должен был удержать, понимаешь? До-олжен… Меня не интересует, убили бы тебя или нет!..»

«Пройдя в годы гражданской войны школу партийно-политической работы, — писал академик А. С. Бушмин, — Фадеев с самого начала своей литературной деятельности поставил перед собой серьезные задачи, приблизился к основополагающим принципам революционного искусства, но для успешного осуществления их требовался больший литературный опыт.

Недостатки первых двух произведений Фадеева отразили в себе как незрелость мастерства писателя, так и своеобразие начального этапа советской литературы».

Как бы то ни было, выход в литературный мир уже с первыми повестями потребовал от Фадеева немалых усилий, времени, и становилось все более очевидным, что горного инженера из него не получится. Поначалу увлекшись горной наукой, Фадеев, может быть, и впрямь штудировал ее с трудолюбием «Акакия Акакиевича», как он писал в одном из писем.

Но потом времени на учебу у него становилось все меньше и меньше.

К тому же он быстро и по горло увяз в общественной работе. Избранный секретарем партийного бюро академии, работал необычайно активно. Как видно из архивов академии, Фадеев выступал на каждом заседании «с речами», «с докладами» по самым разным вопросам жизни, быта, учебы студенчества, и в конце концов целиком ушел в общественную работу.

23 декабря 1922 года первокурсник Фадеев проводит заседание бюро, на котором обсуждался вопрос «Об отношении коммунистов к учебной повинности». На этом заседании было принято ходатайство бюро ячейки перед правлением академии «об освобождении от минимума занятий (что означало свободное посещение лекций) «ряда товарищей», занятых активной работой в административном аппарате Академии и в общественных студенческих организациях». Среди этих товарищей: Булыга — Фадеев — студент 1-го курса геологоразведочного факультета.

Когда наступил март 1924 года и было принято решение ЦК ВКП(б) направить идейно зрелые партийные кадры в края и области страны для активной пропаганды ленинских идей, Фадеев согласился отправиться в путь с великой радостью — к учебе он остыл, а писательство требовало новых впечатлений.

В конце марта он уезжает в Краснодар.

Загрузка...