Глава V СМЕРТЬ ГЕРОЯ

Фадееву повезло. Именно к этому времени удалось раскрыть более полную картину «взрослого», партийного подполья в Краснодоне. Фадеев поспешил сообщить одному из партийных работников, что для него «многое, казавшееся раньше неясным, теперь вполне прояснилось».

Одна из корреспонденток писателя, краснодонская учительница Анна Дмитриевна Колотович, писала: «В шурфе вместе с молодогвардейцами лежали 11 членов партии, которые и обвинялись и погибли за принадлежность к партийной организации. Кое-какие события требуют следующей доработки, от этого их историческая ценность не теряется. Партийная организация возглавлялась Лютиковым (оставл. для партийной работы в Краснодоне) и его друзьями по работе — Барановым, Соколовой, Яковлевым (эти все лежат в одной могиле с молодогвардейцами, будучи вынуты из шурфа). Я имею на руках факты, данные, которые говорят о том, что шире, плодотворнее была работа членов подпольной комсомольской организации…»

Писатель начинает подробно разрабатывать реальную, документальную основу новых глав и героев своего романа, ту почву, на которой вырастают обобщения. Рукопись начинает жить, наполняться «лесами» фактов, характеристик, записями о совершенных подвигах, деталями военного быта.

Летом 1949 года появятся и такие записи:

«Филипп Петрович Лютиков.

Родился в 1891 году. Вошел в партию после смерти Ленина в так называемый «ленинский призыв». Участник гражданской войны. В 1925 году награжден орденом Трудового Красного Знамени. Герой Труда. Награжден золотыми часами за пуск рудоремонтного завода в 1931 году.

В прошлом — шахтер. Он был начальником механического цеха ЦЭММ — центральных электромеханических мастерских треста «Краснодонуголь» (перед оккупацией).

Бараков Николай Петрович.

Инженер-механик. До оккупации главный механик на шахте имени Энгельса, треста «Краснодонуголь».

1905 года рождения, член партии с 1926 года. Участник войны с белофиннами и Отечественной войны. Вернулся — по ранению — на свою шахту с 1 мая 1942 года. Был в спецгруппе по взрывным работам в Краснодоне перед приходом немцев (по заданию ГКО и Наркомугля).

Беспартийная Соколова Налина Георгиевна — активистка по работе среди женщин».

Новые характеры ожили — каждый со своим настроением, особенностями, привычками. Филиппа Лютикова, партийного вожака, писатель полюбил как давнего, умного друга: его твердость в решениях, житейскую, неспешную мудрость в советах молодым подпольщикам и эту сдержанность в выражении чувств, непрерывно терзавших его живую душу.

Ни одной строкой Фадеев не изменит дух первого варианта книги. В новой, дополненной редакции молодые герои также действуют как сложившиеся, зрелые люди. Никакой подсказки не нужно молодым краснодонцам, чтобы решиться на борьбу. Сознание борца зреет в них естественно — это голос внутренней совести, мужества, патриотизма.

Лютиков, Проценко, Бараков — организаторы борьбы, они увлекают молодежь талантом жизненного опыта. Молодые люди ищут их направляющего совета, поддержки, и это придает их действиям уверенность и силу. Зафиксировать детали реальных событий, дать характеристику общей исторической картины может каждый добросовестный человек, заинтересованный в поисках истины. А вот рассказать о событиях так, чтобы на них лежал отсвет характеров, повернуть время вспять и озвучить голоса живых людей может только писатель. В сюжет романа вклинились новые судьбы, произведение пополнилось отлично выписанными главами.

Мысль, которая озаряла каждую страницу первого варианта, — человек должен оставаться до конца верным самому лучшему в себе, даже в тяжких испытаниях, эта мысль не исчезла, а как бы вновь зажглась, осветив более широкие горизонты и масштабы народной, Отечественной войны. Романтизм произведения стал еще более реалистичным. Фадеев исповедует эстетику правды, точности.

Общественность тех лет приняла переработанную, дополненную «Молодую гвардию» с большой похвалой как безусловную удачу. Константин Федин и Константин Симонов удостоили роман пространными статьями-очерками, не скупясь на самые высокие оценки.

Порой критикам изменяло даже чувство меры. Вениамин Каверин ставил работу Фадеева над вторым вариантом в пример авторам «Тихого Дона» и «Хождения по мукам». Он говорил, что Фадеев сумел добиться совершенства и в композиции, и в сюжете, сняв все лишнее, незначительное, а Шолохов и А. Толстой, мол, так и не смогли добиться подобной гармонии.

После смерти А. А. Фадеева каждый из названных писателей скорректировал свои оценки, а взгляды К. Симонова менялись год от года: то он заявил, что вторая редакция не вызывалась необходимостью, была для Фадеева напрасной тратой сил и времени (1956 г.), то в письмах к ученым убеждал своих адресатов в несомненных преимуществах второй редакции (70-е годы).

Но бытовал, не находя публичного выхода, иной взгляд. В среде и писателей, и читателей. Смысл его в том, что, занявшись переработкой романа, Фадеев изменил себе, своему таланту, что партийное подполье в Краснодоне — домысел функционеров, прежде всего И. В. Сталина и А. А. Жданова. Наиболее резко такое мнение высказал Варлам Шаламов в письме к Борису Пастернаку:

«Фадеев доказал, что он не писатель, исправив по указанию критики напечатанный роман, то, что объявлено доблестью, на самом деле трусость писателя, неверие в самого себя, в верность собственного глаза». Заметим, что В. Шаламов высоко ценил «Разгром» Фадеева, и первая редакция «Молодой гвардии» была, по его мнению, достойным произведением, но свободолюбивый дух В. Шаламова не мог терпеть любое давление извне, любое насилие над талантом, и, само собой, покорность таланта железной воле произвола и диктата. Потому-то он так прям и резок в своих суждениях. Но прав ли он?

Мы видели, как долго и трудно выходил Фадеев на новую редакцию, мы знаем, что полтора года после критики он не написал ни строчки. И вряд ли бы она явилась в мир, эта новая редакция, если бы не собрались новые факты, не подступили и ожили в его сознании новые характеры — Лютиков, Бараков, столь же реальные для трагедии Краснодона, как и юные герои.

Короче. Фадеев начал писать, когда реальные события и люди стали его переживанием, увиденные так, как только он мог видеть. И в этот наступивший час не было для него ни указов, ни директив. Он становился хозяином своей творческой судьбы. А потому — не изменил себе как художнику. Писал, советуясь только с собой. Только с собой. В такие времена даже Сталин ему не указ — пусть себе он бог! Потому-то художественная ценность написанных страниц не уступает написанному ранее.

Два эпизода, две встречи, по-моему, раскрывающие суть фадеевского характера. Одна из них — в блокадном Ленинграде, в 1942 году.

— Я бы хотел умереть в бою, под развернутым знаменем… — сказал Фадеев.

Ничто не предвещало такой фразы. Фадеев и ленинградский писатель Александр Германович Розен сидели в номере гостиницы «Астория» и ждали вечера, чтобы идти в 15-е ремесленное училище. Директор училища Василий Иванович Анашкин, приглашая их, сказал: «Будем ужинать…»

Александр Розен ответил Фадееву какой-то шуткой, вроде того что сначала выпьем по сто граммов анашкинского спирта, но Фадееву шутка не понравилась, он недовольно поморгал. Фадеев во время разговора часто и, кажется, вполне управляемо моргал, и это создавало особый ритм речи.

На столе лежал том «Войны и мира».

— «Voila une belle mort!» («Вот славная смерть!») — сказал Розен, кивнув на книгу. Эти слова у Толстого произносит Наполеон. Перед ним на поле Аустерлица лежит Андрей Болконский; навзничь, с брошенным подле него знаменем.

Фадеев, натянуто смеясь, продолжал игру:

— «Но он слышал эти слова, как бы он слышал жужжание мухи». Квиты, голубчик?

Они вышли на улицы блокадного Ленинграда. Фадеев шел ладный, красивый и, как всегда, немного торжественный. Вдруг он остановился.

— Если смерть, то под знаменем. Старик знал, что делал, когда в первый раз убил Болконского. — Фадеев сильно взял своего товарища за плечо, очевидно, для того, чтобы он не возражал. — Во второй раз — смерть от раны, гноящейся в тряском пути. Аустерлиц еще больше это оттеняет. Меня мое честолюбие тянет к Аустерлицу, — закончил он «толстовской фразой».

Взгляд его, чаще всего суровый, потеплел. А может, эта суровость была только кажущейся: Фадеев умел поразительно прямо глядеть в глаза собеседника.

Уже после войны Фадеев вместе с Николаем Тихоновым полетел в Баку. Их пригласил поэт Самед Вургун. Извилисты пути-дороги в горах и долинах республики. Они встречались со строителями Мингечаурской гидроэлектростанции, виноградарями и чабанами, вели романтические и возвышенные разговоры у ночных костров, как всегда исполненных таинств, невероятных историй, когда правда похожа на вымысел, а вымысел кажется более достоверным, чем правда.

Тихонов рассказал об этом романтически-возвышенным стилем. Как однажды ночью они шли по лунным полянам, вдыхая железистый воздух предгорий, как у Тихонова возникло желание, чтобы Фадеев сказал о самом главном и сокровенном, о том, что жило в нем всегда как в человеке и писателе.

— Если бы ты, Саша, жил в другое время, у себя на Дальнем Востоке, ушел ли бы ты, если бы тебе предложили, скажем, с Пржевальским, в Уссурийскую тайгу, в экспедицию?..

— Возможно, — сказал Фадеев, и его лицо при луне было как будто вымыто чистой родниковой водой, — а почему ты спрашиваешь?

— А ушел бы ты с тем же Пржевальским, когда он направился в Центральную Азию, чтобы идти годами через пустыни, реки, степи, проходя сотни верст, далеко от дома, каждый день видя новое, открывая новые места, новые пути, ушел бы?..

Он посмотрел на Тихонова и вдруг сказал громко:

— Ну конечно, ушел бы!

— Вот и все, — сказал Тихонов. Они продолжали идти по краю поляны, где луна играла причудливыми тенями. А ночь длилась, и шелковые облака неудержимо, но тихо уходили над спящим селением, догоняя друг друга».

Февраль 1956 года. В Москве работал XX съезд партии. Его идеи сравнят с очистительным шквалом, который позволяет с надеждой посмотреть в будущее. Мощный замах преобразований. Фадеев был избран делегатом на партийный съезд, но в его работе из-за болезни не участвовал. Почти всю зиму пролежал в больнице.

Материалы съезда читал внимательно, радуясь, скорбя. Переживал за жизнь партии. Когда-то в юности даже подумать не мог, что путь к будущему, на который он — и тысячи других таких, как он, — вступил без страха и сомнений, окажется таким жестоким, болезненным. Все эти дни и ночи (он спит по два-три часа в сутки) ему не дает покоя поэтическая строка из Николая Тихонова: «Неправда с нами ела и пила».

В больницу ему передали письмо Анны Андреевны Ахматовой с просьбой «ускорить рассмотрение дела ее сына» и помочь «восстановить справедливость». Поэтесса обращается к Фадееву как «большому писателю и доброму человеку». В это время Фадеев не руководит писательским союзом, что для Ахматовой не меняет дела. Она знает цену фадеевскому слову. В 1953 году именно он, Фадеев, дал положительный отзыв на ее поэтическую рукопись, подготовленную для издательства «Советский писатель». Не будь этого отзыва, вряд ли кто из издателей решился бы в то время выпустить стихи Ахматовой. После постановления ЦК партии от 14 апреля 1946 года за Ахматовой закрепилась репутация «рафинированной поэтессы уходящего мира». Фадеев, как и все его писатели-современники, говорил о важности этого партийного документа, направленного — думалось тогда — против «упадничества», «бескрылости» в литературе. Но в отличие от многих своих коллег по аппарату в Союзе писателей, как мы уже знаем, в отношениях к М. М. Зощенко и А. А. Ахматовой он проявил максимум человечности, порядочности. Словом, не менялся в главном — уважительном отношении к их тяжким писательским судьбам.

В середине 50-х годов Ахматова работала очень напряженно. Много переводила. Терзала ее душу тяжкая участь сына — Льва Николаевича Гумилева. Много лет он находится под арестом. У него несомненные научные способности, о чем говорят отзывы ученых-востоковедов. Судьба матери, а тем более отца — поэта Николая Гумилева, имя которого, казалось тогда, навечно в списке «чуждых» людей, определила во многом и трудную биографию сына.

В письме от 2 марта 1956 года на имя Генерального прокурора писатель счел необходимым подчеркнуть именно это обстоятельство:

«При разбирательстве дела Л. Н. Гумилева необходимо также учесть, что (несмотря на то, что ему было всего 9 лет, когда его отца Н. Гумилева уже не стало) он, Лев Гумилев, как сын Н. Гумилева и А. Ахматовой, всегда мог представить «удобный» материал для всех карьеристских и враждебных элементов для возведения на него любых обвинений. Думаю, что есть полная возможность разобраться в его деле объективно».

Вскоре Л. Н. Гумилев был освобожден. Он стал работать в Азиатском отделе Эрмитажа. В 1960 году Институт востоковедения Академии наук СССР опубликовал его большой труд «Хунну: Средняя Азия и древние времена».

…17 февраля 1956 года «Литературная газета» напечатала статью старого мастера русской литературы Сергея Николаевича Сергеева-Ценского. Многие суждения писателя были близки Фадееву, и в особенности основной мотив статьи — о писателе как мыслящем человеке, самом умном и требовательном читателе своей рукописи.

Он был признателен автору «Преображения России», что тот в своих размышлениях опирался и на его, фадеевское, творчество. И особенно хорошо, что упомянул его книгу вместе с «Тихим Доном». В последние годы Фадеев и Шолохов стали редко встречаться. А ведь были друзьями. Поддерживали друг друга в трудные минуты. В чем-то и ошибались, что естественно на таком трудном пути…

Нет, какой все-таки молодец этот старый и неувядающий Сергеев-Ценский, как верно ведет свою мысль:

«Встреченный в жизни человек не представляется писателю готовым «образом» — художник, рисуя этого человека, обогащает его. Люди и факты проходят в уме художника через «обогатительную фабрику». Когда эта «обогатительная фабрика» работает плохо, начинают валить вину на прототипов: дескать, не тех героев выбрал автор. Но разве в центре «Тихого Дона» или «Молодой гвардии» стоят какие-то необыкновенные фигуры?.. Нужна высота творческого духа, нужны широкие горизонты».

Ему по душе резкая шолоховская критика «мутного потока» серости, ремесленничества в искусстве. В суждениях о современной литературе (во всяком случае «в принципе») Фадеев стоял за предельную прямоту и резкость.

Еще в марте 1953 года Фадеев с яростью и болью писал А. А. Суркову:

«Проза художественная пала так низко, как никогда за годы Советской власти. Растут невыносимо нудные, скучные до того, что скулы набок сворачивает, романы, написанные без души, без мысли…»

В своей речи на XX съезде партии Шолохов и о «Разгроме» и «Молодой гвардии» сказал незатертые, яркие слова. «Пожалуй, как никто из нас — прозаиков, — говорил он, — Фадеев обладает чудесной особенностью глубоко и взволнованно писать о молодежи, и в «Молодой гвардии» в полную меру раскрылась черта его большого таланта».

Но, что теперь скрывать, шолоховская оценка его работы как руководителя творческого союза, была воспринята Фадеевым мучительно, с болью. Особенно то место, где Шолохов называет его «властолюбивым генсеком» в литературе, добровольно отдавшим себя в плен административной должности: «…Фадеев оказался достаточно властолюбивым генсеком и не захотел считаться в работе с принципом коллегиальности. Остальным секретарям работать с ним стало невозможно. Пятнадцать лет тянулась эта волынка. Общими и дружными усилиями мы похитили у Фадеева пятнадцать лучших творческих лет его жизни, а в результате не имеем ни генсека, ни писателя. А разве нельзя было в свое время сказать Фадееву: «Властолюбие в писательском деле — вещь никчемная. Союз писателей — не воинская часть и уж никак не штрафной батальон, и стоять по стойке «смирно» никто из писателей перед тобой це будет, товарищ Фадеев. Ты — умный и талантливый писатель, ты тяготеешь к рабочей тематике, садись и поезжай-ка годика на три-четыре в Магнитогорск, Свердловск, Челябинск или Запорожье и напиши хороший роман о рабочем классе».

Не беда, если бы мы в то время потеряли генсека Фадеева, но зато с какой огромной радостью мы обрели бы потом Фадеева-писателя, с новой книгой, возможно, равной по значимости «Разгрому».

Самое обидное, что Шолохов говорил это не только от себя, но от имени тех, кто сидел в президиуме. Разве не хотел он, Фадеев, работать над рабочим романом, разве не знал об этом Шолохов, разве не пропадал Фадеев месяцами на Урале. Но ведь его навели на ложный след. И он же теперь виноват.

У Фадеева с Шолоховым всегда была нелегкая дружба. В ней никогда не было полного согласия. Особенно во взглядах на литературную жизнь. Шолохов отлично понимал, как порой коварны и запутанны лабиринты литературной жизни в Москве, где Фадеев выступал в качестве «вождя», но всяческие интриги и тайны этих лабиринтов мало заботили его. Шумливые претензии на гениальность завсегдатаев ЦДЛ он расценивал сурово, с крестьянской прямотой, как вздор, недостойный внимания. Его всегда тревожило, а с годами и начало возмущать, что Фадеев — талантливый писатель — губит себя, отдавая столько внимания литературной кухне — распутывает интриги, волнуется по поводу очередного каприза какого-нибудь мэтра, отправляется на вокзал, чтобы встретить семью литератора, вовсе не друга или товарища.

Фадеев с горечью думал о том, что и сам был не всегда объективным к Шолохову. А ведь дружили, вместе отправились на фронт в сорок первом. Фадеев публично признавал первенство Шолохова как писателя. «Самый талантливый среди нас», — говорил он.

Но трагическую сущность «Тихого Дона» Фадеев не понял до конца. Тому виной скорее всего разность манер, взглядов на жизнь. Фадееву хотелось, чтобы обязательно произошло «перерождение» Григория Мелехова и тот, вступив в Красную Армию, обрел покой и веру. Шолохову такая концовка представлялась неестественной, он не видел в ней смысла: его герою определена участь вечного искателя правды.

Фадеев не был и среди тех, кто поддержал Шолохова в тяжкой ситуации, когда встал вопрос о том, печатать или не печатать третью книгу «Тихого Дона» о вешенском восстании против Советской власти.

Фадеев, не склонный к компромиссам, здесь попытался выступить в качестве «дипломата» по принципу «и вашим, и нашим». Роман должен был печататься в журнале «Октябрь». Фадеев прочитал первоначальный вариант рукописи и не согласился с мнением ортодоксов «Октября», начисто отвергнувших самую «мятежную» часть произведения. Как друг Шолохова и как руководитель РАПП, он решил протянуть руку помощи Михаилу Александровичу. Он послал в Вешенскую пространное письмо, в котором просил внести поправки в рукопись, чтобы спасти ее для читателя. Письмо это состояло из девятнадцати пунктов. К сожалению, оно не сохранилось, так как судьба всего архива Шолохова до сих пор неизвестна.

Позиция Фадеева и обозначила трещину в их дружбе. Шолохов обиделся и высказал эту обиду в письме к А. М. Горькому. Идти на какие-либо уступки издателям, «смягчать» углы, как советовал Фадеев, автор «Тихого Дона» решительно не хотел. После вмешательства А. М. Горького, а затем И. В. Сталина роман был опубликован.

Многим и прежде всего Шолохову показалось странным поведение Фадеева во время присуждения М. А. Шолохову Сталинской премии первой степени за роман «Тихий Дон». «Я единственный, кто голосовал против», — сказал он Шолохову. «Почему, не понимаю», — удивился тогда Михаил Александрович и после не мог найти этому факту объяснения.

…Написав «Молодую гвардию», Фадеев тут же засел за окончание романа «Последний из удэге». Нет же! Его, как гвоздь, выдернули из писательского уединения. Ответственное партийное поручение! Вот как это оценивалось тогда. Единственное, что облегчало его душу, так это то, что писатели на своем пленуме единогласно избрали его своим «руководителем». Его любили. Его прямоту, честность ценили друзья и противники. Они видели, если он ошибался, то никогда не перекладывал свои ошибки на других. Никогда не уходил от ответственности. Он был человеком долга — вот и все его властолюбие. Разве не хотел он наполнить жизнь писательского Союза духом творчества?! Сколько невосполнимого — сил и времени — ушло на это. Может быть, где-то и напрасных усилий.

Когда-то молодой Шолохов писал молодому Фадееву: «Завидую тебе, ведь ни одно ослиное копыто тебя не лягнуло». Оказалось, ослиные копыта «лягали» не только автора «Тихого Дона». В послевоенные годы критиковать Фадеева стало чуть ли не нормой каждого писательского заседания. Фадеев почти никогда не обижался. Он считал, что это и есть форма демократизма. Но, когда читаешь отчеты этих заседаний, видишь, какой порой уныло-педсоветовской, тупо проработочной была эта критика. Когда же он видел, что его пытаются обстругать, засушить, сделать исполнительным регулировщиком шумного литературного движения, вся его бунтарская, талантливая натура восставала, он выходил на трибуну и, будто после взрыва гранаты, от этих воинствующих назиданий оставались лишь дым и клочья.

Он был храбрым человеком. К. М. Симонов рассказал о том, как Сталин предложил повысить уровень премии одной модной в то время писательнице. Литературные премии были тогда трех степеней, первая — самая престижная, высшая. Предлагалось дать ей премию «третьей степени». Сталин настаивал на второй. Фадеев возражал с максимально доступной в этой специфической ситуации настойчивостью. Сталин повторил свои доводы и спросил: «Так какую же премию все-таки дадим?» — «Воля ваша, — угрюмо сказал Фадеев, — но пишет она плохо».

Так было не один раз.

Фадеев завидовал своему другу М. А. Шолохову. Считал, что он живет так, как нужно, и там, где нужно, — на своей родине. И его жену, станичную учительницу Марию Петровну, устраивает такая жизнь. А он обречен обитать в пределах Москва — Переделкино. У него хорошая жена, но она знаменитая актриса.

Он говорил совсем по-молодому:

«Очевидно, надо иногда плюнуть на все обжитое и, взяв котомку за плечи, выражаясь фигурально, а может быть и буквально, пойти в «люди». Надо бы, но он так и не сумел вырваться из «верховного руководящего города».

В то же время его радовало, когда Шолохов называл его «коренным москвичом». Он любил Москву Сокольников, Переделкина, он был своим человеком на многих заводах и в театрах, в детских домах, которым помогал, отчисляя деньги с гонораров, в библиотеках и клубах. На улицах его узнавали сразу же, как будто Москва не миллионный город.

«Властолюбивый генсек»?! Но тот же Шолохов в свое время наотрез отказался «от этой власти».

В те месяцы, когда Фадеев работал над «Молодой гвардией», Шолохова вызвали в ЦК ВКП(б), к секретарю ЦК Андрею Александровичу Жданову.

Разговор был недолгим и закончился благоприятно для Шолохова, о чем он, хитровато прищуриваясь, поблескивая синевой глаз, рассказывал с большой охотой и Фадееву, и многим другим литераторам.

А. А. Жданов сказал примерно так:

— Михаил Александрович, у нас к Вам серьезная просьба. Фадеев пишет роман о Краснодоне. Судя по всему, работает с большим настроением. Так вот. Не могли бы Вы, хотя ненадолго, возглавить писательский Союз?

Человек не робкого десятка, Шолохов, как он говорил, растерялся, но лишь на один миг. Нужно было найти веский аргумент для того, чтобы отказ от почетной и канительной должности выглядел хотя бы на первый случай убедительным. Его выручил природный дар — юмор. Он сказал:

— Андрей Александрович, за предложение спасибо. Но дело вот в чем. Через три часа отходит поезд на Ростов, и я уже взял билет.

Сумрачный Жданов не выдержал, засмеялся и махнул рукой:

— Все ясно. Понял Вашу хитрость. Езжайте, ежели билет на руках.

А с ним, Фадеевым, разговаривали жестче, не делая никаких скидок, скажем, на казачью хитрость и недостаточную «сознательность», как в случае с Шолоховым.

«Что касается выступления М. Шолохова, — читаем в одном из последних фадеевских инеем, — то главный его недостаток не в оценке той или иной персоны, а в том, что он огульно обвинил большинство писателей, среди которых, как и в любой другой среде, есть и такие, что подходят под его характеристику, но гораздо больше таких, которые являются хорошими, честными тружениками.

Думаю, что известные недостатки литературы наших дней объясняются не теми причинами, которые выдвинул Шолохов. Последние два-три года нашей жизни поставили перед писателями так много нового, мы живем в период таких глубоких перемен, что все это не может быть сразу художественно осмыслено и отображено.

Да ведь это и в жизни еще не все «уложилось». Нужно некоторое время, чтобы снова появились хорошие книги о наших днях.

Я уверен, что они будут еще лучше прежних. Болезнь не дала мне возможности присутствовать на съезде и выступить. Надеюсь теперь выступить не с новой речью, а с новой книгой».

Фадеев не один раз обращался и в ЦК КПСС, к И. В. Сталину, в Союз писателей с просьбой освободить его от всяческих дел, бесконечных добавочных нагрузок с тем, чтобы работать творчески, писать.

Как не понять горечь его слов, когда он пишет И. В. Сталину (март 1951 года), что, имея много замыслов новых повестей, романов и рассказов, он не имев! времени на их осуществление: они «заполняют меня и умирают во мне неосуществленные. Я могу только рассказывать эти темы и сюжеты своим друзьям, превратившись из писателя в акына или в ашуга…».

В ожидании обещанного отпуска писатель буквально ликует: «Целый год чувствовать себя свободным от посторонних дел, профессиональным литератором! Ведь это такое счастье!..»

Разве не он в письме к А. А. Суркову в апреле 1953 года скажет с болью в душе: «До тех пор, пока не будет понято абсолютно всеми, что основное занятие писателя (особенно писателя хорошего, ибо без хорошего писателя не может быть хорошей литературы и молодежи не на чем учиться), что основное занятие писателя — это его творчество, а все остальное есть добавочное и второстепенное, — без такого понимания хорошей литературы создать невозможно»? Наконец: «Если бы в 1943 году я не был освобожден решительно от всего, не было бы на свете романа «Молодая гвардия». Он смог появиться на свет, этот роман, только потому, что мне дали возможность отдать роману всю мою творческую душу.

Вот почему я нуждаюсь в абсолютном и полном освобождении от всех обязанностей, кроме этой главной своей писательской обязанности — дать народу, партии, советской литературе произведение, которое потом стало бы служить хотя бы относительным образцом.

Разумеется, я буду просить об этом ЦК партии».

Стоило Фадееву оставить руководящее кресло, как его вчерашние «аллилуйщики» отвернулись от него, начали писать коллективные письма на него в инстанции, словом, клеветать и сплетничать, что смущало даже его товарищей А. А. Суркова и К. М. Симонова.

Фадеев вышел из больницы в декабре 1954 года, перед самым началом работы второго писательского съезда. Конспект своего выступления на съезде он прислал в союз из больницы. «Уже поздно, — сказал А. А. Сурков секретарю Фадеева Валерии Осиповне Зарахани. — Списки выступающих утверждены в ЦК и тексты там просматривались. Не ехать же мне туда вновь из-за одного Фадеева. Поймите, это же серьезное дело».

Однако В. О. Зарахани удалось добиться того, что Фадееву слово на съезде предоставили.

Даниил Гранин — один из молодых делегатов II Всесоюзного съезда писателей. Был декабрь 1954 года. Писательская биография Гранина только начиналась. Правда, с успехом — роман «Искатели», напечатанный в журнале «Звезда», вызвал живой интерес у читателей, особенно молодых и особенно у инженеров-«технарей». Позже Гранин напишет, что ему было любопытно и страшновато оказаться среди людей, которые были до того времени портретами, собраниями сочинений, известными с детства стихами и строчками — Амаду, Хикмет, Арагон, Ивашкевич… А в ленинградской делегации были Ольга Форш, Анна Ахматова, Евгений Шварц, Михаил Слонимский…

Среди «академически-мраморных», «извечно существующих» имен был для молодого Гранина и Фадеев, поскольку еще в школе изучался «Разгром».

«В один из последних дней съезда выступил Фадеев, — вспоминал Даниил Гранин. — Я слушал его жадно, пристрастно, впрочем, не один я. Съезд длился уже больше недели, все устали от речей, и теперь в зале бывало народу меньше, чем в кулуарах. Но на речь Фадеева собрались все. Когда он вышел на трибуну, началась овация, зал встал. Это вышло непроизвольно, в порыве чувства поднялись все — и те, кто еще недавно бранил Фадеева, упрекал его в разных грехах и проступках. Все наносное вдруг отхлынуло перед чем-то более существенным, как будто залу передалось, что творилось в душе этого человека. Может быть, было тут предчувствие, что слышат его в последний раз, во всяком случае, волнение было сильное. Из выступления его запомнилось то, как поддержал он Ольгу Берггольц, ее тезис о праве поэта на самовыражение, хотя термин «самовыражение» отвергал. Предсъездовская дискуссия об этом чрезвычайно захватила всех. Запомнилась и необычная для того времени самокритичность его, как он говорил об ошибках в работе секретариата и более всего о своих собственных ошибках. В тоне его звенело совестливо-напряженное, беспощадное к себе и в то же время доверчивое к нам: подобное слышать с трибуны мне никогда не приходилось».

Да, это выступление Фадеева похоже и на исповедь, и на слово прощания. Открыто, не боясь унизить себя, он кается в своих ошибках, смело берет на себя вину, там, где действительно повинен, вызывая в зале горячее сочувствие и одобрение. Из стенограммы выступления:

«Известно, например, что перегибы в критике действительно серьезных ошибок писателя Гроссмана в его романе «За правое дело» были в первую очередь допущены нашей печатью. Это создало в части советской общественности и внутри Союза писателей такую атмосферу вокруг романа, при которой мы, люди, проглядевшие ошибки Гроссмана, вынуждены были принять на себя вину большую, чем действительные ошибки писателя и наши ошибки. Разумеется, это ни в какой мере не может нас оправдать, и я до сих пор жалею, что проявил слабость, когда в своей статье о романе поддержал не только то, что было справедливым в критике в адрес этого романа, а и назвал роман идеологически вредным. (Аплодисменты.) В известной мере я исправил эту свою ошибку тем, что вместе с Военным издательством оказывал поддержку Гроссману в его работе над романом и довел дело до конца, то есть до выхода романа в свет, когда ошибки его в основном и главном были исправлены. (Аплодисменты.)».

Но в то же время в каждом слове его выступления слышится и убежденность мужественного человека, не собирающегося перечеркивать свою жизнь. Более того, глубоко уверенного в том, что в целом она прожита с достоинством и честью:

«В нашей литературе попадаются иной раз и халтурщики и приспособленцы — плесень нашего общества. Но гораздо больше в нашей литературе людей неопытных в художественном отношении, которые не всегда могут найти средства выражения для своих не только искренних, а порожденных всей их жизнью и проникнутых глубокой любовью к народу мыслей и чувств. Говорить же о неискренности советских писателей, которые вместе со всем народом боролись за победу социалистического строя в нашей стране, которые вместе с народом и партией прошли через самые трудные этапы строительства нового, справедливого общества, которые проливали свою кровь на полях сражений, отстаивая социалистическое Отечество от его врагов, для которых на всем, что создано в нашей стране, запечатлен труд их отцов, матерей, братьев, сестер и даже их детей, — говорить о неискренности нас с вами, кто отдал свою жизнь делу борьбы за коммунизм, может только обыватель».

Снова — аплодисменты.

И здесь сказался его талант привлекать к себе людей самых разных. Даже его противники втянулись в общий поток доверия.

Фадеев с большой теплотой и интересом следил за творчеством Расула Гамзатова и Сергея Наровчатова, Веры Кетлинской и Константина Симонова, Назыма Хикмета и Веры Инбер, Михаила Исаковского и Ильи Сельвинского, Самеда Вургуна и Андрея Упита… Литературу видел он в неповторимых лицах, характерах, в разнообразии голосов, стилей. Причем почти все письма-рецензии написаны в 1954–1956 годах. Их отличает глубина и четкость мысли, необыкновенное чувство особенностей того или иного писателя, внутреннего эстетического существа творческих удач. Словом, писал их человек ясного ума, большой культуры и с развитым литературно-критическим талантом.

Пьеса Леонида Леонова «Золотая карета» входила в жизнь трудно, Фадеев решительно встал на защиту этого незаурядного произведения, почувствовав не только своеобразие формы, но и бьющую в самую цель идею этой пьесы, по его мнению, необыкновенно актуальную. В августе 1955 года он скажет об этом в письме к Леониду Максимовичу Леонову:

«Дорогой Леня!

Я прочел недавно «Золотую карету». Она мне нравилась и раньше, — теперь она стала еще лучше. В общем, она бьет по всем, кто в нашем трудовом обществе живет только для себя — будь это в сфере материальной или духовной — и бьет от лица миллионов, погибших и изувеченных в войне ради великих коммунистических, гуманистических целей…

И очень верно и тонко «подмочены» — с точки зрения народной правды и народного труда — профессор с сынком (именно «подмочены», а не подмечены). И все фигуры — от самых маленьких до главных — хорошо расставились с точки зрения этой гуманистической правды. В новое общество можно въехать на «Золотой карете» труда, честности, человечности и самопожертвования, а не на «Золотой карете» стяжательства, индивидуализма и «небожительского» чистоплюйства, как тоже формы потребительского отношения к жизни.

Теперь нет того общего мрачноватого колорита, который вносили раньше образы Березкина и слепого, но образы эти все же так сильны, как обобщение (символы) понесенных жертв, страданий народа в войне, что тема горечи и возмездия, может быть, звучит порой слышнее, чем тема светлого будущего человечества (чуть-чуть!).

Зритель, читатель, к сожалению, в известной своей и даже большей части привык только к «обычному» реализму на бытовой основе, ибо мы фактически свели к этому нашу драматургию. Поэтому своеобразная форма «Золотой кареты» не всеми будет принята, будут недоумения «идеологического» порядка, вызванные, по существу, непониманием. Я уже столкнулся с этим на докладе своем перед зав. кафедрами вузов (всесоюзное совещание), где я сказал свои добрые слова о пьесе твоей, а потом имел «полемические» вопросы и вынужден был «объяснять» и главную мысль и особенности формы.

Полемика вокруг пьесы, безусловно, будет, но я лично буду яростно защищать ее и думаю, что все лучшее среди читателей, зрителей и писателей займет такую же позицию.

Ал. Фадеев».

«Был и честолюбив, — вспоминал о Фадееве писатель Лев Вениаминович Никулин, тем самым будто бы соглашаясь с версией о «властолюбивом генсеке», но тут ко добавил: — впрочем, кто же из нас не честолюбив?!»

Его так называемые творческие отпуска могли быть прерваны в любой час, что — чем дальше, тем больше — вызывало у него чуть ли не отчаяние: «Несколько слов о себе. Я не могу сделать доклада на пленуме, я не могу работать ни в Союзе писателей, ни в каком другом органе до того, как мне не дадут закончить мой новый роман «Черная металлургия»… Мне дали на 1 год «отпуск». Что же это был за «отпуск»? Шесть раз в течение этого года меня посылали за границу. Меня беспощадно вытаскивали из Магнитогорска, Челябинска, Днепропетровска еще недели за две до заграничной поездки, чтобы участвовать в подготовке документов, которые отлично были бы подготовлены и без меня, притом примерно столько же уходило на поездку, потом неделя на то, чтобы отчитаться. 2 месяца ушло на работу в Комитете по Сталинским премиям, проведение Всесоюзной конференции сторонников мира 1951 года. В условиях этого так называемого «отпуска» я имел для своих творческих дел вдвое меньше времени, чем для всего остального».

Но вот его мольбу наконец услышали и предоставили возможность так изменить характер его работы, чтобы она не была связана со служебными часами в союзе и частыми поездками. Казалось бы, теперь только писать и писать. И опять его совесть, чутко реагирующая на людские беды, работает неистово, напористо, в борьбе за правду. Он шлет в различные инстанции — Президиум Верховного Совета СССР, в Главную военную прокуратуру письма с четкими, глубоко аргументированными характеристиками разных людей — писателей, ученых, своих боевых товарищей, людей горьких судеб, пострадавших во время ежовских и бериевских репрессий:

«Но что возросло до геркулесовых столбов — так это — многосторонняя деловая переписка с самыми разными людьми, помощь им в самых различных жизненных просьбах! Я уже не говорю, насколько выросло количество депутатских дел, поскольку я уже третий раз избран от одного и того же округа и меня уже хорошо узнали в этих местах Чкаловской области. Но — видно, такова судьба всех людей «на виду»; когда они уже «вошли в возраст», — сотни и тысячи граждан, с которыми по роду работы судьба сводила меня на всем протяжении моей сознательной жизни, теперь обращаются ко мне во всех трудных случаях жизни своей. Если я и вообще-то был и остался отзывчивым человеком, чувствуешь особенную невозможность отказать этим людям. Тем более я был так общителен смолоду, так со многими дружил, пользовался гостеприимством, встречал сам поддержку в трудные минуты жизни!..

Подтверждается старая истина: количество работы, занятость зависят не от должности, а от характера человека и отношения к своему долгу».

Арест Лаврентия Берии летом 1953 года был воспринят Фадеевым с чувством облегчения: «Как жаль, что путь к правде так долог, тяжел…» На фадеевском столе лежало письмо от Лидии Ефимовны Сидоренко, для Фадеева просто Лиды, вдовы Вани Апряткина, с которым Фадеев в юности учился в Горной академии. В тридцатые годы Иван Семенович Апряткин был известен как один из ведущих инженеров-металлургов страны. В 1937 году его постигла участь тысяч других людей — жертв клеветы. Апряткина арестовывают как «врага народа» и вскоре расстреливают. Но о его трагической гибели ни жена, ни Фадеев долго ничего не знают.

Лидия Ефимовна Сидоренко обратилась к Фадееву как другу студенческой юности с просьбой, чтобы он возбудил ходатайство перед высокими инстанциями о реабилитации ее мужа.

У Фадеева было достаточно оснований, чтобы не вмешиваться в это сложное дело. Идет всего лишь 1953 год. Только что опубликовано сообщение о преступной деятельности Берии. Всеобщее ощущение радости, свободы, нравственной, душевной «оттепели» в обществе. Но немало людей, в том числе и в сфере творческой, живут по-старому. Они не были причастны ко злу во времена произволов. Но у них нет и мужества, чтобы поднять свой голос в защиту поруганной чести своих товарищей. Неискоренима извечная логика равнодушных: все образуется само собой.

Не таков Фадеев. Еще до 1956 года, до XX съезда партии, первым в среде литераторов и почти в одиночку, писатель начнет «атаковать» различные высокие инстанции настойчивыми, требовательными просьбами ускорить рассмотрение дел знакомых ему людей. С 1953 по 1956 год им было написано более 500 таких писем.

Так было и с делом Ивана Семеновича Апряткина. Близко Фадеев знал его всего лишь несколько лет. Да, они были друзьями, вместе участвовали в политических диспутах, горячо осуждали троцкизм… Но потом жизненные пути Фадеева-писателя и Апряткина-инженера разошлись. С 1924 по 1937 год они виделись редко, случайно, на ходу.

В начале письма к Лидии Ефимовне Сидоренко (Апряткиной) в июле 1953 года Фадеев сообщает вдове своего товарища юности, что никогда не сомневался в политической честности Ивана Апряткина. В том же не сомневался, сообщает он, и их общий друг, сокурсник по академии, а затем и непосредственный «начальник» И. С. Апряткина — министр черной металлургии Иван Федорович Тевосян. Было время, когда помочь честному человеку было за пределами возможного, свыше всяких человеческих сил, даже людям у власти:

«До войны еще Тевосян сказал мне, что случилось с Ваней Апряткиным в период «ежовщины». Сам он, Тевосян, убежден в глубокой личной и политической честности Вани и писал о нем в самые высшие инстанции, но не добился результата, — так он мне рассказывал тогда. Нечего и говорить о том, что я совершенно разделял и разделяю мнение Тевосяна, тем более, что по свойствам характера своего я еще ближе знал Ваню с какой-то его душевной стороны. Удалось ли тебе хоть когда-нибудь узнать о его дальнейшей судьбе? Дорого стоила народу и партии эта страшная пора, когда враг действовал такими иезуитскими способами и сам проникал в учреждения и органы, могущие решать человеческую судьбу! Пока выбили его, этого множественного врага, с его позиций и поняли его формы борьбы, многих честных людей удалось ему погубить. А теперь, с разоблачением Берии, становится понятным, что он-то и не был заинтересован в выправлении этих вражеских действий по отношению к честным людям…»

Спустя какое-то время в главную военную прокуратуру уходит фадеевское письмо:

«Ко мне обратилась Л. Е. Сидоренко с просьбой ускорить вопрос о рассмотрении дела ее мужа Апряткина Ивана Семеновича.

Я знал Апряткина в период учебы в Московской Горной академии…

Я знал Апряткина довольно близко и как один из руководителей партийной организации Московской Горной академии, и как человек, живший с Апряткиным в одном общежитии, а с 1924 г., когда я ушел из академии на партийную работу, продолжавший поддерживать с ним товарищескую связь.

И. Апряткин был активным борцом за линию партии в период борьбы с троцкистами и правыми, был идейно целеустремленным человеком в своей учебе и был настолько честным и чистым человеком во всех отношениях, что трудно себе представить, чтобы он впоследствии вступил на путь враждебный. Как мне сказала Л. Е. Сидоренко, дело И. Апряткина находится у Вас на рассмотрении. Я думаю, что в прояснении личности Апряткина Вам может дать ценные сведения и И. Ф. Тевосян…»

По ходатайству А. Фадеева И. С. Апряткин был посмертно реабилитирован.

Людей из учебников и книжек — героев гражданской войны, ведущих «архитекторов» пятилеток он знал в лицо. Вместе с ними он шел по таежным партизанским тропам и на штурм Кронштадта, как делегат X съезда партии. В холоде и голоде жил, учился, участвовал в партийных дискуссиях и в работе партийных съездов, где принимались также решения, от которых что-то рушилось, разлеталось вдребезги, чернело от горя, а что-то поднималось ввысь, входило, врывалось в ту стремительную жизнь, когда верилось, что все преодолимо, любая высота по плечу.

Фадеев не раз будет говорить о том, что во главе партии стоят лучшие люди, «цвет народа». Во многом эта вера делала его человеком «невероятной преданности жизни», как скажет о нем поэт Владимир Луговской.

Он не мог допустить мысли о преступности И. В. Сталина, не мог отделить его от идеи, которой он готов отдать жизнь, все свои лучшие мысли и чувства. Как и многие люди из его поколения, Фадеев привык видеть истоки трагедии во внешних причинах, в обострении международной обстановки, в жестком характере классовой борьбы, непримиримой изначально. Один из героев романа Юрия Трифонова «Исчезновение» говорит себе: «Подоплека этих страшных политических встрясок — страх перед фашизмом. Возможно, даже провокация со стороны фашизма». Это мнение было распространенным в среде честных людей 30-х годов, ярых, романтичных фанатиков нового мира. Судя по всему, разделял его и Фадеев.

Лишь с годами, отстаивая жизнь и судьбу то одного, то другого писателя, он с ужасом и болью вдруг открывал для себя, как много «разных мерзавцев», людей темных, жестоких побуждений ходят и живут рядом, а не за горами, не за долами. Это открывшееся знание содрогало сердце, вызывало в нем чувство душевной депрессии, ощущение деформации и даже гибели, нависшей над той прекрасной идеей, которая только и могла воодушевить его и его героев.

В последние годы жизни он уже не сомневался в том, что вожди оказались не те и правили часто вопреки голосу чести и совести. В 1954 году из магаданского лагеря в Москву вернулся Александр Мильчаков, генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ в 20-е годы. Фадеев хорошо знал его. Они дружили.

Как-то днем в квартире Мильчаковых раздался телефонный звонок:

— Здравствуй, Саша! Говорит Фадеев.

— Какой Фадеев?

— Нехорошо, друг, не узнавать. Как-никак я отгрохал «Молодую гвардию»…

— А, здравствуй, дорогой. Рад слышать твой голос. Откуда?

— Из бюрократической канцелярии Союза писателей. Приехал на заседание секретариата. На днях заеду за тобой. Мы уедем ко мне за город и хорошо поговорим. Ох, есть о чем поговорить, милый ты человек!

— Я очень, очень рад, Саша, быть твоим гостем…

Фадеев волновался, говорил с полной открытостью:

— Я звоню тебе, чтобы сказать: это — счастье, что ты жив. Недавно за городом я встречался с Молотовым и Ворошиловым. Заговорили о тебе. Отзывались с похвалой. Ворошилов рассказал, что ты вернулся, что он подписал Указ о возвращении тебе ордена. Молотов вспоминал, как при поездке на Урал в 1938 году играл с тобой в вагоне в домино и ты не раз выигрывал… Вспоминать-то вспоминали и отзывались с похвалой, а встретиться до сих пор не удосужились. Ты бы им рассказал «почем фунт лиха». Стыдно им должно быть, если стыд они вовсе не утратили…

— Саша, дорогой! Встретимся, поговорим…

— Обязательно встретимся. Мне надо видеть тебя, слышать тебя и самому выговориться. А они, вожди, с позволения сказать, так и не пожелали встретиться, а ведь отлично знают, что ты вернулся, лечился и стал теперь работать где-то с ремесленниками и фабзавуче-никами.

Как запомнил Александр Мильчаков, «Фадеев прибавил к этим словам резкую характеристику Молотова и Ворошилова, что им, видно, не по душе возвращение людей «с того света», людей, к расправе над которыми они приложили руку».

Если Фадеев поверил в человека, то заставить его думать о нем по-другому было просто невозможно. И не только в благие времена, когда повеяло оттепелью, но и во все годы его жизни.

Осенью 1945 года поэт Николай Алексеевич Заболоцкий вернулся из ссылки в Москву. Его жена и дети были еще в Караганде — они приехали в шахтерский город, когда поэта выпустили из лагеря и разрешили жить в Казахстане. В то время человек, объявленный «врагом народа», а потом все-таки вернувшийся домой из лагерей, был опасной редкостью.

Заболоцкий дружил с сыном Корнея Ивановича Чуковского — Николаем Корнеевичем Чуковским, писателем.

Однажды, во второй половине дня, поздней осенью они сидели на даче в Переделкине. Николай Чуковский хорошо знал Фадеева, крепко дружившего с его отцом. Фадеев остался в его памяти человеком редкой красоты и обаяния. Смущали его лишь, как он скажет после, «жесткие нотки», иногда проскальзывавшие в речах и смехе Фадеева.

Когда Фадеев вошел, Чуковский сразу решил, что он явился ради Заболоцкого. Так оно и было: Александр Александрович объяснил, что заходил к Заболоцкому и, узнав, что Николай Алексеевич у Чуковских, зашел к ним. Все уселись вокруг стола, жена Николая Чуковского собрала на стол. Заболоцкий принял степенный и важный вид, который у него всегда был при людях, если он их мало знал.

Фадеев же был весел, шутлив, говорлив, но говорил о чем-то незначительном, случайном, как бы нащупывая почву. Потом, мгновенно перейдя в серьезное настроение, попросил Заболоцкого почитать стихи.

Николай Алексеевич, все такой же важный и степенный, охотно согласился. Читал обдуманно, с выбором.

Н. К. Чуковский вспоминал:

«Фадеев слушал внимательно, поворачивая великолепную седую голову, великолепно сидевшую на великолепной шее. Стихи ему нравились. После стихов он стал расспрашивать Заболоцкого о его жизни. Николай Алексеевич отвечал скупо, ни на что не жалуясь и ничего не прося».

Узнав, что Н. А. Заболоцкий закончил перевод «Слова о полку Игореве» и этот перевод положительно оценен ленинградским ученым Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, Фадеев тут же, без всяких пауз, предложил Николаю Алексеевичу начать подготовку сборника стихов и переводов. Поэт явно озадачен, возможно ли это? Фадеев согласился быть рецензентом книги. Говорил решительно, не оставляя сомнений, что предложение реально, осуществимо.

А немного погодя, встретив Николая Корнеевича, Фадеев сказал ему:

— Какой твердый и ясный человек Заболоцкий. Он не разуверился, не озлобился. На него можно положиться.

В скором времени Н. А. Заболоцкий подготовил рукопись для издательства «Советский писатель», и Фадеев написал отзыв.

Несомненно, отзыв Фадеева о книге Заболоцкого сыграл свою роль, и, видимо, немалую, книга поэта вышла. В библиотеке Фадеева среди книг с автографами есть эта тоненькая книга в бумажной обложке, похожая на школьную тетрадь — Н. Заболоцкий. «Стихотворения» (М., «Советский писатель», 1948). На титульном листе надпись:

«Дорогой Александр Александрович! Пусть эта маленькая книжка изредка напоминает Вам об авторе, который глубоко уважает и любит Вас, как писателя и человека. Н. Заболоцкий. 12 сент. 1948. Москва».

Поэзия Заболоцкого в то время была окружена предвзятостью, жесткой хулой. Поступок Фадеева был смелым, рискованным еще и потому, что на Заболоцкого легла тень «политических» подозрений, поставивших его почти в безвыходную, тупиковую жизненную ситуацию. Поэт вернулся из ссылки, но судимость с него не снята, а в чем суть обвинений, правомерны ли они, никто не знал.

…Сборник «Стихотворения» Н. Заболоцкого был раскритикован в печати как что-то чуждое, далекое…

Конечно же, это был удар и по Фадееву. Нравы литературной жизни той поры были запрограммированы на удары исподтишка. Но характер Фадеева отличала одна особенность: в испытаниях он никогда не терялся. Приняв решение, отстаивал его до конца, чего бы это ему ни стоило. Так и в этот раз. Он обратился в различные инстанции с просьбой объективно разобраться в деле Н. А. Заболоцкого, характеризуя его как настоящего поэта и патриота своей страны.

И вот 26 ноября 1951 года Николай Алексеевич с нескрываемой радостью сообщил Фадееву, что с него снята судимость и справка об этом выдана: «Еще раз сердечно Вас благодарю за возбуждение ходатайства по этому делу. В моей жизни — это большое и важное событие. Уважающий Вас Н. Заболоцкий».

«Дорогой Климент Ефремович! — так начинается письмо писателя на имя Председателя Президиума Верховного Совета СССР К. Е. Ворошилова. — Прошу Вас дать указание о том, чтобы рассмотрели по существу характер преступления писателя Леонида Соловьева, арестованного 5 сентября 1946 года, и нет ли возможности помилования Л. Соловьева ввиду того, что он человек по-настоящему талантливый Л. Соловьев написал следующие книги и рассказы- «Кочевье» (повесть), «Поход победителя» (повесть и рассказы), «Высокое давление» (роман), «Солнечный мастер» (рассказы), «Возмутитель спокойствия — Ходжа Насреддин в Бухаре», «Иван Никулин — русский матрос», «Черноморец» (повесть), «Рассказы боцмана. Васюкова». Книги эти были хорошо встречены критикой и читателями, неоднократно переиздавались. Литературная общественность оценивала Л. Соловьева, как одного из безусловно талантливых молодых писателей.

По сюжету одной из его книг, «Возмутитель спокойствия», Л. Соловьевым были написаны пьеса и сценарий и поставлен фильм, с успехом шедшие в театрах и на экранах страны.

Если преступление Л. Соловьева не так уж велико, если он в настоящее время ведет себя прилично, он, с моей точки зрения, мог бы быть помилован и мог бы еще принести пользу советскому обществу своим творчеством. О Вашем решении не откажите поставить меня в известность.

Депутат Верховного Совета СССР А. Фадеев».

И в этом случае Фадеев действовал необычно, вопреки «здравой» логике. Казалось бы, такое письмо мог написать кто угодно, только не он. В самом деле, можно ли защищать человека, который когда-то, «в черные времена», вместе с другими пытался перечеркнуть твою жизнь, публично размахивал «карающим мечом»? Как стало известно позже, в 1937 году на Фадеева поступило четыре заявления в Союз писателей, в которых ему ставилась в вину связь с троцкистами, дружба с «врагами народа». Невероятно, но факт. Такие жесткие обвинения на одном из писательских собраний бросил Фадееву и этот от природы добрый, веселый и печальный человек — Леонид Соловьев, о чем сообщила «Литературная газета» 5 мая 1937 года. В домашнем архиве Фадеева хранится черновой набросок текста его выступления на заседании парткома Союза писателей, где ему пришлось доказывать свою «политическую благонадежность».

А через месяц «шпионами» были названы прославленные полководцы: Тухачевский М. Н., Якир И. Э., Уборевич И. П…

Поверил ли Фадеев этой версии? Тогда поверил. Среди тех, кто судил военачальников, он увидел фамилии П. Е. Дыбенко, В. К. Блюхера. С Павлом Дыбенко, как мы уже знаем, он штурмовал мятежный Кронштадт, вместе с Василием Блюхером избирался делегатом на XVII съезд партии от Дальневосточной краевой партийной организации.

12 июня 1937 года газета «Правда» сообщала:

«Вчера, 11 июня с. г. в зале Верховного Суда Союза ССР Специальное судебное присутствие Верховного Суда СССР в составе: председательствующего — Председателя Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР Армвоенюриста тов. Ульриха В. В. и членов Присутствия Зам. Нар. Комиссара Обороны Алкнеса Я. И., Маршала Советского Союза тов. Блюхера В. К., Начальника Генерального штаба РККА Командарма 1-го ранга тов. Шапошникова Б. М., Командующего войсками Белорусского военного округа Белова И. П., Командующего войсками Ленинградского военного округа Командарма 2-го ранга Дыбенко П. Е…в закрытом судебном заседании рассмотрено в порядке, установленном законом от 1 декабря 1934 года, дело Тухачевского М. Н., Якира И. Э., Уборевича И. П….»

Теперь-то ясно и осужденные, и судьи оказались в тисках сталинского произвола, жестокий, однозначный приговор был продиктован заранее. Пройдет немного времени, погибнут с клеймом «врагов народа» Павел Дыбенко и Василий Блюхер. И многие, и многие…

«Берггольц говорила о Фадееве как о друге молодости: она была с ним на «ты», но утверждала, что он мог быть и прекрасен и ужасен», — вспоминает известный критик Владимир Лакшин. Но и она, О. Ф. Берггольц, свои оценки фадеевского характера основывала на простой и далекой от истины версии, что Фадеев — всемогущий человек. Однажды она упрекнула его в том, что он не спас кого-то из литераторов, кого бы мог спасти, как она считала. Фадеев ответил с горечью: «Ты бы, Ольга, молчала, я такую беду от тебя отвел».

Спустя много лет стали писать о том, что кто-то из репрессированных литераторов простил Фадеева, а кто-то не простил. Чаще всего в числе непростивших называют имя Ивана Сергеевича Макарьева. Идут в ход догадки, домыслы. Об этом случае стоит сказать подробно, поскольку именно миф о вине Фадеева перед Макарьевым достаточно широко распространен в писательской среде.

Иван Сергеевич вернулся в Москву после настойчивых ходатайств А. А. Фадеева совсем разбитым, больным человеком, страдающим алкоголизмом.

Его избрали секретарем парткома в Союзе писателей, пробыл он на этой должности недолго, так как пропил, а может, частью потерял партийные взносы и, не выдержав позора, покончил жизнь самоубийством.

В литературе же И. С. Макарьев человек достаточно случайный — не писатель, не критик. Во времена РАПП занимал административные должности. После образования Союза писателей остался не у дел и уехал в Сталинград, где редактировал областную газету. Затем был оклеветан и репрессирован.

Фадеев никогда не сомневался в его политической честности. Но с 1932 года они встречались редко, да и то на людях.

В апреле 1955 года Фадеев дает пространную характеристику своему товарищу в письме в Главную военную прокуратуру:

«В годы работы в Северо-Кавказском крае И. Макарьев известен мне как редактор краевой крестьянской газеты, называвшейся, если не ошибаюсь, «Советский пахарь». В этот период я работал заместителем заведующего отделом печати Северо-Кавказского крайкома ВКП(б) и исполняющим обязанности редактора краевой газеты «Советский Юг», издававшейся в том же издательстве, что и «Советский пахарь».

Будучи назначен на должность редактора газеты, Макаръев последовательно и до конца проводил партийную линию и принадлежал к передовому активу организации.

И. Макарьев еще в Ростове-на-Дону помогал в работе Ростовской ассоциации пролетарских писателей и высказывался на собраниях и в печати по вопросам литературы. В конце 20-х годов он был вызван в Москву для работы в Правлении Российской и Всесоюзной ассоциации пролетарских писателей. В этой организации состояло тогда подавляющее большинство пролетарских писателей и в первую очередь писателей-коммунистов. До определенного периода она играла положительную роль. Но к ней примазывались и чуждые элементы, она допускала немало ошибок сектантского характера и в конце концов противопоставила себя большинству писателей, вышедших из среды интеллигенции и вставших к тому времени на позицию советской власти. Таким образом, РАПП и ВОАПП стали тормозом в развитии советской литературы и были ликвидированы решением ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года.

И. Макарьев разделяет вместе с нами, писателями-коммунистами, участвовавшими в руководстве этой организации, как заслуги, так и ошибки в ее деятельности и, разумеется, не может нести большей ответственности за них, чем многие другие писатели-коммунисты, занимающие и посейчас видное место в советской литературе. Я имею в виду А. Серафимовича, М. Шолохова, А. Фадеева, А. Суркова, Ю. Либединского, В. Ермилова, А. Афиногенова и многих других.

В период после ликвидации РАПП И. Макарьев, как и некоторые другие деятели этой организации, вызвал нарекания со стороны некоторых писателей, в том числе и с моей стороны, за то, что перестал активно выступать по вопросам литературы. Учитывая, что это был период еще не изжитой групповой борьбы в литературе, эти нарекания носили подчас острую форму. Но нельзя не учитывать, что И. Макарьев не был писателем или критиком, а был партийным работником-журналистом, направленным для помощи писательской организации, и поэтому отход И. Макарьева от литературных дел и переход его на другую работу был вполне естествен. Вряд ли это обстоятельство может вызвать сомнение в позиции Макарьева по основным вопросам партийной политики, включая и политику в области литературы.

Объективно оглядываясь сейчас на то время, я не вижу оснований к тому, чтобы подозревать И. Макарьева в двойственности, и считаю его политически честным человеком.

Ал. Фадеев».

Одновременно Фадеев отправляет письмо и самому Ивану Сергеевичу, где уверяет «дорогого Ваню», что «мы, разумеется, не только встретимся для «беседы», а вообще будем встречаться, как только я выйду из больницы, и до конца дней наших».

«Нужно ли говорить, — продолжает далее Фадеев, — что и у меня не было никаких сомнений в твоей невиновности; в те времена и позже, когда приходилось разговаривать с Либединским, Валей Герасимовой, Ермиловым, считали, что это «ошибка», вызванная чьими-либо ложными показаниями или клеветой. Теперь, конечно, понимаем, что не ошибка, а преступление в ряду других таких же преступлений тех и более поздних лет. Несколько месяцев назад прокуратура военная обратилась ко мне за твоей характеристикой, я ее дал незамедлительно, копия у меня хранится, и я ее тебе покажу».

…В больнице, зимой 1956 года, он готовит к очередному изданию роман «Молодая гвардия» для серии «Школьная библиотека». Полмиллиона экземпляров — таков тираж романа, по тем временам очень большой. Фадеев прочитал «Молодую гвардию» внимательно, придирчиво, поскольку ему хочется сдать в производство, по его словам, «канонический» текст, к которому впредь уже не прикасалась бы ни рука его, автора, ни редакторов. Авторские правки незначительны, в основном стилистического характера. Читая, он еще раз убедился, что не зря столько сил, времени, нервов отдал переработке романа — новые главы в общем-то органично вошли в прежнее повествование. Теперь ему даже странно, что их когда-то не было в романе.

Но все-таки его моральное состояние было столь тяжелым и груз прежних представлений еще так довлел над ним, что ряд великолепно выписанных в первой редакции сцен не были восстановлены. Особенно жаль, что беспощадно и правдиво воссозданные картины всеобщего страдания, паники в Краснодоне, в свое время под прессом указаний сверху вычеркнутые или притушеванные Фадеевым во втором варианте, он так и не восстановил.

«Грузовик был полон имущества милиции и — милиционеров, в количестве значительно большем, чем требовалось бы для охраны имущества.

— Вон вас сколько поналазило, блюстители! — словно обрадовавшись этому новому поводу, закричала Любка. — Нет того, чтобы народ успокоить, сами — фьюить!.. — И она сделала неповторимое движение своей маленькой ручкой и свистнула, как мальчишка. — Ряшки вон какие наели!..

— И чего звонит, дура! — огрызнулся с грузовика какой-то милицейский начальник, сержант.

Но, видно, он сделал это на беду себе.

— А, товарищ Драпкин! — издевательски приветствовала его Любка. — Откуда это ты выискался, красный витязь? Тебя, небось, советская власть поставила порядок наводить, а ты залез в машину и кричишь на всю улицу, как попка-дурак…

— Молчи, пока глотку не заткнули! — вспылил вдруг «красный витязь», сделав движение, будто хочет выпрыгнуть.

— Да ты не выпрыгнешь, побоишься отстать! — не повышая голоса и нисколько не сердясь, издевалась Любка. — Ты, небось, ждешь не дождешься, пока за город выедешь, тогда, небось, все свои значки да кантики пообрываешь, чтобы никто в тебе не признал советского милиционера… Счастливого пути, товарищ Драпкин! — так напутствовала она побагровевшего от ярости, но действительно так и не выпрыгнувшего из тронувшейся машины милицейского начальника».

Есть эта сцена и во втором варианте. Но уже все увяло, поблекло, и милиционеров в машине столько, сколько надо, и «ряшки» у них нормальные, и не кричит блюститель на Любку «на всю улицу, как попка-дурак», и на счет значков и кантиков ничего не сказано. Словом, серьезная, правдивая драма предстает как задорная уличная перебранка. Не более.

К счастью, таких купюр в романе не более пяти, и все-таки вызывает горечь, что они остались вне «канонического» текста произведения, отвечая, кстати, духу Фадеева-писателя, давшего клятву еще в юности: «видеть все так, как оно есть…»

Фадеев не знал — и увы, так и не узнал о том, что роман ожидало еще одно испытание. После трагической гибели А. А. Фадеева станет известно, что один из активных и отважных героев краснодонской «Молодой гвардии» Виктор Третьякевич оказался без вины виноватым — был оклеветан на допросе полицаем М. Кулешовым. Пошли слухи: а не из-за этого ли застрелился Фадеев? Персонажа с фамилией Третьякевич в романе нет, но, кое-какие детали «биографии» Стаховича совладают. Да и окончание фамилии похоже. Трудно сейчас точно разобраться в том, какие силы стояли за этими кознями, какие мотивы ими руководили. Достаточно сказать, что в Грузии даже пытались изъять роман из школьных программ. Действия эти были сразу же поправлены, но они, как говорят, имели место.

Нет сомнения, Фадеев был бы только рад вести о том, что Виктор Третьякевич не предатель, и, безусловно, внес бы его имя в список героев, которым заканчивается роман. Но, думается, что никаких поправок в произведение, тем более в образ Стаховича он не стал бы делать. К тому не было никаких оснований.

Образ Стаховича — одна из безусловных художественных удач Фадеева, которые в наше время видятся яснее и определеннее, чем современникам. Сейчас роман все менее воспринимается как документальное повествование, яснее и прозрачнее открываются глубины его художественности.

Современники (не только противники, но даже и друзья) буквально хватали Фадеева за руки, тянули его к тому или иному конкретному факту, герою, событию, которые он якобы недовыразил, недописал, упустил. Ему приходилось говорить еще и еще раз, что он писал роман, а не историческое повествование.

Но обыватель не унимался. Были попытки бросить тень даже на светлую память Олега Кошевого, человека, принявшего мученическую смерть один на один с врагами. Он прошел через поистине инквизиторские пытки. И ныне кровь стынет в жилах у всякого, кто попадает в ставший музеем «каменный мешок» в городе Ровеньки и видит в камере пыток дьявольские орудия истязаний…

Александр Твардовский, рассуждая о романе, тоже делал упор на высокой художественности «Молодой гвардии», доказывая, что Фадеевым создана замечательная поэма, что именно в поэтических достоинствах (читай — художественных) надо искать своеобразие этого произведения.

Чтобы читателю была ясна суть соотношения вымысла и истории в романе, приведем хотя бы такой пример. Членами «Молодой гвардии» были двое Левашовых — Василий и Сергей. Василий — член штаба «Молодой гвардии», и заслуг у него, наверное, побольше, чем у Сергея. Но о Василии ничего не сказано в романе. Почему?

Во-первых, Василий остался в живых, а Сергей погиб. Знак памяти — существенный момент в романе. Во-вторых, Фадеев узнал, что Сергей дружил с Любой Шевцовой, тон в этой дружбе задавала Люба, а Сергей был «страдающей стороной», и, конечно же, Фадеев как романист не мог пройти мимо такого идущего в руки лирического сюжета.

Фадеев-художник ставит перед собой задачу не следователя по особым делам, не детектива — художественную задачу! — разоблачить предательство как явление, найти истоки, корни его в той молодежной среде, которая вырастила, бросила в страшный огонь схватки настоящих героев.

Психологически достоверный анализ этого явления дан и в образе Стаховича.

В романе выведен характер молодого человека-индивидуалиста, живущего в мире двойных оценок. В его представлениях разнообразие жизни сведено к несложной игре, искусному маневрированию в коридорах власти.

В сфере искусства не может быть строго объективного познания, так же как и абсолюта внешних признаков. Образ Стаховича нужен Фадееву для создания еще одной «модели» себялюбца, ставящего свою жизнь выше других, «обычных» судеб.

Прозорливость Фадеева проявилась в том, что в то время подобный тип «функционера» только нарождался. Придет время, и не нужно будет острого фадеевского взгляда, чтобы увидеть, что таких людей немало, и что прямое предательство всего лишь крайнее проявление того зла, которое они могут принести и приносят даже в самые тихие, застойные времена.

Ясно, что один человек не мог быть прототипом такого образа. Сам Фадеев, отвечая на надоевшие ему и нередко сопровождаемые многозначительной улыбкой вопросы, а не Виктор ли Третьякевич выведен под именем Евгения Стаховича, отвечал резко: «Нет».

В весенние месяцы 1956 года Фадеев ведет уединенную жизнь. С увлечением работает над сборником своих литературно-критических статей «За тридцать лет». При составлении книги последовательно придерживается принципа: ничего не приукрашивать, не сглаживать свои суждения прошлых лет. Ему важно, чтобы читатель смог увидеть из его книги сложный путь становления теории социалистического реализма — в борьбе противоречий, достижениях и ошибках. Явные промахи теоретических поисков Фадеев сопровождает пространными комментариями.

В начале мая работа над сборником завершается. Фадеев возвращает выправленный материал составителю сборника Сергею Николаевичу Преображенскому. Сообщает ему, что подготовил новый раздел под названием «Субъективные заметки». Этот раздел вызовет особый интерес у современников. Он извлечен из записных книжек. Фадеев здесь совершенно независим, раскован, свободен в своих оценках русской и зарубежной классической литературы, живописи, театра и музыки. Многие его «субъективные» мысли о творческих формах советской литературы, путях их развития вызовут в конце 50-х годов, в пору подъема общественной жизни, творческие дискуссии, в ходе которых будут найдены более широкие, открытые для риска, смелого поиска, концепции советской культуры, социалистического реализма. Здесь Фадеев, как новатор, шел впереди. Не дожидаясь каких-то официальных решений, ломал лед догматизма, серости, как теоретик предчувствовал и прогнозировал новый взлет творчества в советской литературе. «А еще ругают писателей! — восклицает он в одном из апрельских писем 1956 года. — Многие из нас знают жизнь не хуже тех, кто этой жизнью заправляет».

До конца своих дней он сохранит талант видеть все так, как оно есть. В письме-рецензии на повесть Ильи Эренбурга «Оттепель» Фадеев даст очень точный портрет негативных явлений в современной ему жизни.

Время покажет, что корни этих явлений лежали гораздо глубже, чем думалось и верилось тогда. Что-то постоянно питает их, и с этим приходится бороться вновь и вновь. Иногда кажется, что круговерти не будет конца. Разве это не к нам, людям конца XX века, обращены фадеевские строки: «…в нашей жизни — в отношениях семейных, в отношениях между юношами и девушками, в отношениях детей к родителям, начальствующих к подчиненным — еще немало пережитков старого и просто грубости. Немало еще у нас и таких явлений, как равнодушие, как бюрократизм, вранье перед обществом и государством, очковтирательство, вызванные опасением за собственное благополучие, а не за благополучие общества; есть еще люди, которые основной закон социализма о максимальном удовлетворении материальных и культурных потребностей общества применяют так, что, если они стремятся к максимальному удовлетворению собственных потребностей, они тем самым якобы являются проводниками в жизнь этого закона. Эренбург справедливо говорит в повести, что вопросы воспитания — это не только вопросы образования, ибо образованных людей немало и в капиталистических странах, а дело в воспитании нового строя чувств и человеческих отношений».

За несколько дней до смерти, в письме к болгарскому писателю Людмилу Стоянову Фадеев раскрывает себя как человек, исполненный оптимизма, веры в завтрашний день: «Нам всем столько пришлось в жизни пережить, но мы не согнулись в борьбе и уверенно смотрим в будущее».

Ничто не предвещало выстрела в Переделкине. Никто из близких ему людей не почувствовал приближения трагедии. После больницы Фадеев внешне выглядел посвежевшим, здоровым. Он не пил и решил твердо не пить. Казалось со стороны, что его душевное равновесие восстанавливалось. Но это лишь казалось. Снова и снова он садился за роман «Черная металлургия», чтобы продолжить работу, но работа не шла. Его ум оставался гибким, смелым, схватывающим суть жизни, а художественное слово, еще вчера такое живое, воодушевленное, стало неуловимым, как перо жар-птицы.

Бытует мнение, что этим романом Фадеев сгубил себя, оказался в плену ложноноваторских идей в металлургии начала 50-х годов, наконец, стал жертвой «социального заказа». Уже есть и художественные версии на этот счет. (Например, в романе Александра Бека «Новое назначение»).

Незадолго до смерти бесконечно — в письмах, беседах с писателями, Фадеев горячо уверял их, что как художник потерпел фиаско, и уже чуть ли не написанный роман рухнул якобы из-за «технического просчета».

Такой разговор произошел у Фадеева и с Вениамином Александровичем Кавериным. Фадеев спросил, читал ли тот главы его романа «Черная металлургия», напечатанные в «Огоньке».

Вениамин Александрович ответил, что читал и что, судя по тщательности психологических зарисовок, которые следуют непрерывно одна за другой, можно представить себе, что это должно быть многотомное произведение. И вдруг Фадеев сказал.

— Ты знаешь, я ведь решил оставить эту книгу, — говорит спокойно, как будто это ничего не значило для него. — Не то что решил, но вдруг получилось, понимаешь, что я не могу продолжать ее.

Каверина это крайне удивило:

— Но ведь ты же был так увлечен, так энергично собирал материал, ездил в Магнитогорск, и, кажется, не раз?

— Да, ездил и собирал. А вот теперь, видишь, дело повернулось так, что я никак не могу кончить.

Фадеев говорил уверенным голосом, в котором по-прежнему скользило стремление подчеркнуть, что ничего особенного не произошло и все обстоит превосходно.

— Но что же случилось? — спросил обеспокоенный Каверин. — Откуда вдруг такое решение?

— Понимаешь, там произошла такая история, — продолжал Фадеев. — Весь этот материал, который мне предложили, оказался ложным, совсем другим, чем я его принимал. В основе моего романа должен был лежать вопрос о прогрессе в промышленности, но во главе движения я поставил не тех людей, которым действительно были дороги интересы нашего народа…

— Ничего не понимаю.

— Ну, да, это довольно сложно…

— Постой, но ведь именно теперь-то тебе и нужно по-настоящему приняться за работу, — вновь бросается с советом Каверин. — Ведь то, что произошло, должно было не оттолкнуть тебя от романа: а как раз наоборот. Ты должен провести черту под всем, что уже написал, и продолжать роман, в котором все встанет на свое место. Ты подумай, что это будет за книга. Рядом с неоконченным ложным романом возникнет другой, где все будет правдой.

— Да, приблизительно то же советовал мне Твардовский. И Федин, — сказал, как отрезал, Фадеев. — Нет, ничего не выйдет.

Подобные разговоры Фадеев вел с самыми разными людьми.

Мысль о «ложном» конфликте, убившем роман, стал навязчивой, болезненной идеей.

Многое прояснилось в технической предыстории романов А. Фадеева и А. Бека лишь после публикации в 1987 году статьи доктора технических наук В. Кудрявцева в журнале «Наука и жизнь». Она называлась «С точки зрения металлурга». Поводом для публикации послужил как раз роман «Новое назначение». Ученый-металлург доброжелателен к автору романа, но и убеждает читателей «с точки зрения металлурга», что жизненная ситуация была гораздо сложнее, драматичнее, чем это показано в романе «Новое назначение». Александр Бек, в сущности, перевернул возможный фадеевский вариант, превратив предполагаемых героев-новаторов романа «Черная металлургия» (если бы роман был написан, и если все рассказываемое Фадеевым имеет какое-то основание), сделав их людьми нечистой совести, ловкими, бесстыдными авантюристами, каким предстает изобретатель Лесных.

Но в жизни, той суровой жизни эти люди не были таковыми: работая в условиях лагерей, они не знали ни дня, ни ночи, ни сна, ни покоя. Они боролись за правильный, перспективный метод бескоксового получения металла. Но их гнали и гнали поденщики Л. П. Берии, даже не помышлявшие о том, что не все в науке делается по приказу.

Трудно сказать, почему А. Бек пошел столь традиционным путем. И, работая над романом в 60-е годы, решил показать, что поддержку у И. В. Сталина может заслужить только авантюрист.

Итак, в начале 1951 года Берия по сообщению руководства Енисейстроя доложил И. В. Сталину о проводимых там исследованиях и о высоком качестве получаемого металла. Однако академик И. П. Бардин, отвечая на вопрос И. В. Сталина о перспективах новой технологии, заявил, что она невыгодна, и на заседании Политбюро, которое вел Г. М. Маленков, добавил, что не видит возможности использовать эту технологию в обозримом периоде времени.

Политбюро объявило И. П. Бардину выговор не только за отрицательное отношение к новой технологии, но также и за то, что он допустил опубликование доклада В. П. Ремина в книге «Физико-химические основы производства стали», изданной АН СССР в 1951 году. Эта книга была изъята из библиотек и засекречена.

В протоколе Политбюро было также записано, что Министерство черной металлургии СССР осталось в стороне от решения важной проблемы, и было дано поручение И. Ф. Тевосяну курировать разработку новой бес-коксовой технологии, тем более что подобные работы интенсивно велись в США.

16 апреля 1951 года И. В. Сталин, как сообщает В. Кудрявцев, подписал постановление, которым предписывалось осуществить новый способ производства стали, для чего Енисейстрою поручалось сооружение Красноярского опытного электрометаллургического завода «Минчермет».

Плавки в печи, которые начались в начале июня 1952 года, были бесконечным мучением, сопровождались частыми взрывами, авариями, требовался высокий расход электроэнергии. Поэтому для отработки технологических и конструктивных решений соорудили небольшую лабораторную печь, действовавшую круглые сутки без выходных дней. Работали до изнеможения.

Драма усугублялась и тем, что представители Министерства внутренних дел (по линии Берии) давали в центр информацию об успешном освоении новой технологии, а работники Министерства черной металлургии сообщали, что дела идут плохо, с великим трудом и малыми результатами. Поэтому И. Ф. Тевосяну было поручено выехать на место, разобраться и доложить результаты в ЦК.

16 декабря 1953 года И. Ф. Тевосян, друг А. Фадеева, приехал на поезде в Красноярск, где пробыл четыре дня. Ежедневно с 8 до 16 часов он наблюдал плавки. Объяснения министру давал Кудрявцев, работавший тогда одновременно заместителем начальника цеха по технологии и заместителем главного технолога (главным технологом завода был автор эксперимента В. П. Ремин).

Судьбу эксперимента решило и то, что 16 декабря, буквально за пять минут до появления И. Ф. Тевосяна, в цехе произошли сразу две аварии (прорвало водопровод и взорвался масляный выключатель), поэтому в момент встречи с министром в цехе стояла мертвая тишина, было даже слышно, как с одежды людей падают капли воды (и тут же замерзают — на улице термометр показывал минус 42 °C, в цехе же было чуть теплее). Последствия аварии быстро устранили, и затем в течение четырех «счастливых» дней не случилось ни одного срыва.

И. Ф. Тевосян принял решение: прекратить работы. И лишь спустя четыре года, уже после смерти А. А. Фадеева, они были возобновлены уже в нормальных человеческих условиях, и со временем увенчались успехом, а изобретатели удостоены Государственной премии СССР. Среди лауреатов не было В. П. Ремина, он умер раньше, не выдержав нечеловеческих нагрузок.

Если бы знал об этом Фадеев, как бы он отнесся к такому ходу вещей? Трудно сказать. Но, возможно, он бы вернулся к этой истории, сыгравшей в его гибели определенную роль, пересмотрев все заново, вернулся, но уже на новом уровне понимания проблем.

Да, в том старом варианте действие романа у Фадеева должно было происходить на Урале, в Москве, в Пензе, а не на Енисее. Главное же в этой истории то, что «новаторы», авторы эксперимента на Енисее не были заурядными авантюристами, как говорил о них Фадеев и как представил их в облике Лесных Александр Бек.

Это были люди-герои, работавшие в условиях лагерей.

Но совершенно ясно, к этой истории нельзя идти с заранее заготовленной концепцией — консервативной или прогрессивной, а только от жизни, от суровой трагической правды, независимой от любых новаций и перемен.

Идея «открытия века» была подсказана Фадееву сверху. То ли И. В. Сталиным, то ли Л. П. Берией и Г. М. Маленковым — существуют разные мнения. Есть несколько наметок в фадеевских черновиках на этот счет. Но подобный сюжет исчез из замысла еще в 1953 году. Чутье истинного художника всегда побеждало в нем.

А те восемь глав из незавершенного романа, которые мы знаем, написаны с блеском, мастерски, полнокровно и говорят о том, что Фадеев до конца своих дней остался верен самому себе — шел не от идей, даже самых заманчивых, остросюжетных, а от жизни.

— Может быть, Фадеев что-то сжег? — не раз задавали вопрос сестре писателя Татьяне Александровне.

— Нет, не думаю, — неизменно отвечала она.

В самом начале работы над романом «Черная металлургия» Фадеев писал: «В голове, как говорится, сумбур вместо музыки, а когда из всего этого начнет кристаллизоваться «нечто» — сказать не могу. Но — верю в талантливые силы природы человеческой, — да осенят они меня крыльями своими еще хоть разочек!»

Но «талантливые силы» осеняли писателя на этот раз все реже. Он уже не чувствовал в себе «столько сил, как раньше». В борении с трудностями он переживал частые минуты отчаяния.

Фадеев говорил, что для него не закончить этот роман — «то же самое, что насильственно задержать роды, воспрепятствовать родам. Но я тогда просто погибну как человек и как писатель, как погибла бы при подобных условиях роженица». Так и случилось.

Фадеев переживал чувство стыда оттого, что «Черная металлургия» создается так трудно и так медленно. Он признавался в этом неоднократно, но в этих признаниях не говорил всей правды о несоразмерности результата затраченным усилиям. Он полагал, что «распишется», преодолеет отставание, наверстает в конечном счете свои несколько преувеличенные сообщения об уже сделанном и свои обещания о сроках окончания романа.

Хотя Фадееву было свойственно «медленнописание», он все же по опыту работы над «Молодой гвардией» знал, что при вдохновенном труде способен создать большую вещь в относительно недолгий срок. В борении с трудностями он переживал частые минуты отчаяния. Однако он долгое время не хотел сдаваться. Работа над «Черной металлургией» — это мучительный процесс преодоления упадка творческой работоспособности. Причин было достаточно. Частые отрывы от работы над романом ради общественных дел и по болезни требовали длительных усилий для обретения творческого настроения.

Но все же в течение четырех лет работы над романом у Фадеева были периоды, когда он чувствовал себя физически в удовлетворительном состоянии. А потому и ссылки на болезнь и занятость делами внетворческого характера оказались уже недостаточными, чтобы объяснить, почему за несколько лет работы роман так мало продвинулся вперед. И когда все «объясняющие» и «извиняющие» мотивы были исчерпаны, когда многократные обещания закончить роман в самое ближайшее время остались неоправданными, — в этот момент необходимость внести в задуманный сюжет некоторые изменения, продиктованные внелитературными обстоятельствами, стала тем новым мотивом, за который схватился Фадеев в попытках оправдать в глазах общественности свою неудачу с последним романом.

Задумав писать произведение широко, панорамно, Фадеев затем решает сузить диапазон произведения, сделать более локальными «ландшафты» действий, усилив и выделив собственно житейскую, семейно-бытовую проблематику.

«Говоря очень условно, — сообщал он в одном из писем, — роман, строившийся как «Война и мир», строится теперь, скорее, как «Анна Каренина».

Один из эмоциональных, идейно-нравственных рефренов задуманного романа как раз в том, что в жизненных ситуациях «нельзя решать вопрос по справедливости «без психологии», тем более если речь идет о социалистической законности как форме общественного выражения правды и добра.

В эти годы, как уже сказано, Фадеев часто испытывал «жажду творчества», находился в состоянии «необходимого для творчества душевного равновесия».

Очевидно, что «кризис» с романом на почве переоценки технической, проблемы затронул не то, что уже было написано, а еще не реализованные аспекты замысла. А это уж не такая великая «катастрофа». И если незначительная объективная помеха на пути создания романа была воспринята Фадеевым в столь болезненно преувеличенных размерах, вызвала у него «нравственный шок», заставила его говорить о «кризисе», «фиаско», «аварии», то объяснение такого настроения свидетельствует не о реально-объективных причинах, а о крайне пошатнувшемся психическом состоянии писателя. «Я болен, — писал он А. Н. Суркову еще в апреле — мае 1953 года. — Я болен не столько печенью, которая для врачей считается главной моей болезнью, сколько болен психически. Я совершенно, пока что, неработоспособен».

Роман не получился.

Он страдал невероятно: неужели его ждет впереди бесплодие? Зачем же ему такая жизнь?! Мучила боль за судьбы людей, ставших жертвами беззакония.

Узнав правду об И. В. Сталине, его деспотизме и произволе, Фадеев воспринял это как самую жестокую ошибку в своей жизни. В траурные дни похорон И. В. Сталина Фадеев, как и все, тоже писал о величии ушедшего и даже о его… гуманизме. Он считал, что и Ежов и Берия злодействовали тайно, скрыто от Сталина.

Фадееву ясно, что Берия «не был заинтересован в выправлении этих вражеских действий («ежовщины») по отношению к честным людям». Но Фадеев все еще убежден (это июль 1953 года), что при Сталине «для этого была полная возможность». Лишь спустя какое-то время он поймет, что и тут ошибался. И железная воля Фадеева, которую не пугали ни вражеские пули, ни раны, угаснет, растает, как свечка.

Антал Гидаш запомнил: «Фадеев размышлял о чем-то. Потом поднял глаза к висевшему на стене портрету Сталина.

— Да, этому человеку я верил… — произнес он, как бы отвечая своим мыслям».

«Прощай», — сказал Фадеев многим своим друзьям перед смертью — Константину Федину, Анталу Гидашу, Константину Симонову… Говорил без нажима, тихо, спокойно. Они видели перед собой человека в форме, внешне здорового, бодрого, высокого, более красивого, чем в юности, с блестящими, голубовато-серебристыми волосами.

Театральный критик Инна Вишневская в пятидесятые годы работала в аппарате Союза писателей СССР. Ей запомнился не будничный, повседневный Фадеев, а тот, что стоял уже у последней черты, истерзанный душевной болью, несчастный.

Было это после XX съезда партии. На общем собрании писателей читалось письмо ЦК КПСС о культе личности И. В. Сталина:

«Я, как, возможно, и другие, не только потрясенно и внимательно слушала сообщение о культе личности Сталина, — вспоминала И. Вишневская, — я взглядывала и на лицо Фадеева (чтение происходило в Союзе писателей СССР). Фадеев всегда был бледным, но тогда эта бледность приобрела какой-то свинцово-сероватый оттенок, и главное глаза — полные непролитых слез».

Речь шла не о каком-то абстрактном культе, какой-то абстрактной личности, речь для Фадеева шла о еще вчера близком человеке, и этот человек, вождь народа и партии, представал минута за минутой, страница за страницей совсем не тем, каким казался, в какого он верил. В душе Фадеева происходило то, что можно назвать словами: крушение внутреннего мира и темное ощущение безысходности: «Смерть показалась более легким испытанием, нежели встреча с будущим. Возможно, все это и не так», — заключает свои воспоминания И. Вишневская.

В апреле 1956 года, незадолго до смерти, Фадеев попросил своего секретаря В. О. Зарахани принести на просмотр папки с депутатской почтой.

Десять лет писатель был народным депутатом в Верховном Совете СССР от оренбургской земли — Сорочинского избирательного округа. В первые январские дни 1946 года имя Александра Фадеева как кандидата в депутаты Совета Союза по Сорочинскому избирательному округу было названо на предвыборных собраниях многих коллективов. «Благодарю за честь», — телеграфировал писатель, давая согласие баллотироваться.

Листая папки с почтой, видел, что ни одно письмо не осталось без внимания, ни одно. Возле каждого пометки: «меры приняты», «помощь оказана», «исполнено». Или телеграммы от избирателей со словами благодарности. Нет, здесь он тоже работал на совесть.

«Министру просвещения РСФСР тов. Калашникову А. Г.

Дорогой Алексей Георгиевич!

Очень прошу Вас, в порядке исключения, дать указание о посылке педагогическому коллективу Ратчинской средней школы некоторой методической литературы и отдельных классических произведений по программе 8— 10 классов средней школы.

Школа эта находится в Шарлыкском районе Чкаловской области, очень отдаленном от железной дороги, — они всегда испытывают огромный недостаток в пособиях.

Буду Вам очень благодарен… апрель 1947 г.».

* * *

«Не откажите известить меня о принятых Вами мерах… Январь 1948 г.».

* * *

«Ректору пединститута.

Уважаемый товарищ Иваницкий!

Нельзя ли сделать исключение для студентки первого курса химико-биологического факультета А. Г. Ягодинцевой и разрешить ей проживать в Вашем общежитии… Просьба моя вызвана тем, что трудно подыскать в Чкалове комнату или угол, особенно поблизости к институту. И в то же время ее отец, проживающий в г. Сорочинске, страдает затяжной болезнью и не может помочь ей организационно и материально…

Март 1948 г.».

* * *

«Облздравотделу.

Прошу Вас вызвать в г. Чкалов Нехорошева П. Е. для обследования состояния его глаз опытными специалистами. Средства, необходимые для поездки и для сопровождения Нехорошева, мною высланы на его имя…

Если это лечение нельзя провести за государственный счет, я окажу Нехорошеву денежную помощь… Апрель 1948 г.».

* * *

«К. П. Алехину.

Ознакомившись с материалами дела, не считаю возможным поддержать Вашу просьбу, поскольку считаю решения судебных инстанций правильными.

Возвращаю Ваши документы. Сентябрь 1948 г.».

* * *

«…Пересылаю Вам письмо одного бойца по поводу тяжелого положения его семьи, проживающей в селе Землянке. Очень прошу Вас выяснить, в чем семья нуждается, и оказать ей помощь через районные организации или через колхоз…»

«…Я думаю, что райисполком обладает достаточной властью, чтобы обеспечить себя квартирами не за счет медицинских работников…»

Видно, что чужие боли и радости воспринимались как личные. А число этих болей и радостей измерялось в тысячах лиц. Он чувствовал и нес людское множество в себе.

Назовем это развитой общественной совестью, которая и побудила его со всей страстью и одержимостью стать одним из активных борцов за мир.

Перелистаем несколько страничек записной книжки Фадеева конца 1950-го — начала 1951 годов, озаглавленной «Женева — Берлин — Москва». В ней множество фамилий, упоминания о встречах, беседах, о делах, которые предстоит сделать. Этих дел было, как говорится, по горло! Названо несколько фамилий и тут же пометка: «Это кто просится в СССР». Приведен довольно длинный список имен: «Кого выдвигают на премию мира». А рядом записи «для памяти»: такого-то «связать… с нашими эллинистами. Выслать последние издания», такому-то «послать «Вопросы философии», литературу по Востоку (теоретическую)», таких-то «пригласить в СССР». Предстоит новая большая работа, о которой напоминают лаконичные строки: «О созыве Международной конференции деятелей литературы и искусства (или науки) в СССР, а экономической в одной из стран Западной Европы», «Конференция в Праге 20 января», «Конференция мира в Германии, в Руре, 27–30 января», «Всемирный Совет Мира 21–24 февраля».

Разъединенное человечество может биться одним большим сердцем, одним дыханием — борьбой за мир. Какой-то нелецый шаг — и атомная война, как смерч, пронесется над землей.

Не в воображении фантастов — мрачных прогнозеров будущего, а наяву земля покрывалась дымом уничтожения. Нависла угроза над жизнью цивилизации. Иногда она виделась ему башней чудовищного танка, ищущего цели для выстрела.

Движение выступило как народное, когда сотни миллионов человек на земном шаре подписывали Стокгольмское воззвание — могучий призыв к миру, кстати, любимое детище Фадеева. Он с особой нежностью вспоминал тот малый листок бумаги — всего несколько строк, написанных от руки, который он вез в кармане пиджака, предложил с трибуны в Стокгольме весной 1950 года, и уже там оно, как клятва, прозвучало на многих, а вскоре, наверное, вообще на всех языках земли.

Писать зарубежные очерки Фадееву не удавалось, но иногда он рассказывал о наиболее интересных встречах. Один такой рассказ Фадеева о Бернарде Шоу записал публицист Осип Сергеевич Резник, которому удалось, как он пишет, запомнить каждое фадеевское слово и даже характерную интонацию Фадеева-рассказчика. Так Фадеев и Симонов подарили Шоу свои книги, и он, приняв их, тут же поставил на одну из незаполненных полок. «Увидев наше смущение, — вспоминал Фадеев, — Шоу сказал, что это знак большого уважения к нам и нашей литературе, что ему шлют свои книги писатели всего мира, он, конечно, не в силах их уже прочитать и лишь редкие из них он ставит на полку». По словам Фадеева, кто-то из них спросил: «А что же вы делаете с остальными?» И в ответ Шоу, любезно улыбаясь, подвел своих советских гостей к одному из полуоткрытых окон. Оказывается, окна кабинета Шоу выходили в закрытый внутренний дворик, выложенный плитами, со стеклянной крышей, сквозь которую туманный и солнечный день выглядели почти одинаково.

В рассказе Фадеева поразило слушателей неожиданное и необыкновенное. Глянув вниз из окна, Фадеев увидел лежавшую на каменных плитах груду книг. Она возвышалась довольно объемистой горкой, чем-то напоминала этюд в картине Верещагина «Апофеоз». Хозяин, вероятно, предвидевший столь ошеломляющее впечатление, с любезной иронией заметил: «Получив пачку бандеролей, я обычно выбрасываю книги как раз через это окно, и время от времени их убирают оттуда, но новые собираются быстро. — Он добавил подчеркнуто любезно: — Вашим книгам такая участь уже не грозит». «Мы с Костей переглянулись, — сказал Фадеев, — и, — видимо, оба подумали, что, быть может, после нашего отъезда, ну пусть не сразу, он освободит эту полку для следующих, особо ценных книжных подношений…» А Шоу между тем стал расспрашивать их о жизни в Советском Союзе, вспоминал свои приезды в нашу страну, говорил, что с удовольствием предпринял бы снова такое же путешествие, но сейчас он занят и не уверен, позволят ли ему преклонные годы вновь посетить Россию…

В Нью-Йорке он вышел на трибуну, почти не известный никому. Как вспоминал С. А. Герасимов, поначалу его приняли за советского чекиста, зато когда он сходил с трибуны, все задвигалось, заклокотало.

Сквозь бурю оваций он почувствовал, что коснулся самого живого, доброго в сердцах людей, и еще долго не утихало громкое, дружное, согласное: «Нет войне!» Он помогал людям надеяться, любить, жить. В такие минуты его видели красивым, горячим, наполненным жизнью до краев, правдивым и ясным человеком.

Впрочем, всегда, как только человек находит применение своим способностям, то он становится обязательным, добрым, справедливым, тем более если он чувствует, что его дело крайне необходимо людям.

Фадеев, может, впервые, еще в 1948 году скажет, что ядерная война — это «гибель цивилизации».

Он становится вице-председателем Всемирного Совета Мира, а председателем совета избрали знаменитого ученого-атомщика Фредерика Жолио-Кюри.

В феврале 1949 года в Париже собрался инициативный комитет по созыву Всемирного конгресса мира.

В маленькой комнатке на улице Элизе стол заменяла доска, поставленная на козлы, стулья взяли из соседних комнат.

Члены комитета заседали уже несколько дней, составляя текст обращения. Как найти слова простые и весомые, ясные и неоспоримые для каждого? Ив Фарж, писатель и художник, председатель Французского комитета за мир и свободу, встал, сердито вытряхнул трубку.

— Вы забыли, что у людей есть сердце… Довольно газетных формул. Начать надо просто: «Так больше не может продолжаться! Народы мира не хотят войны. Они но хотят новой бойни…»

— Есть еще замечания по тексту? — спросил Жолио-Кюри.

— Нет, все ясно, — ответил Александр Фадеев. — Я предлагаю действовать быстро и созвать конгресс через месяц.

В апреле 1-й Всемирный конгресс мира был созван.

Ключ к биографии Фадеева — борца за мир — дают его выступления. Они пронизаны единой мыслью, но разнятся по форме изложения, стилю, даже, я бы сказал, жанрово. Чувствуется, что он готовился к ним очень тщательно, подолгу.

Фадеев едет в Нью-Йорк. В страну, породившую «холодную войну». Он знал, непроста и неоднородна аудитория, перед которой ему предстояло выступить. Возможны и враждебные выпады, дух неприятия страны социализма. Но он знал также, что простые люди Америки хотят, чтобы торжествовал здоровый, мирный пульс жизни.

Поэтому Фадеев говорит не о том, что разъединяет, а о том, что связывает две великие страны. Как историк-ученый он с исключительной добросовестностью собирает из исторических книг факты, говорящие о традициях дружбы, взаимного доверия.

Через океан — так можно назвать этот фадеевский рассказ.

«Мне, русскому писателю, может быть, уместно будет напомнить, что добрые отношения между нашими странами имеют более давние традиции, чем отношения плохие. Добрые отношения между нашими странами начались еще со времен борьбы Соединенных Штатов Америки за свою независимость в конце позапрошлого века.

Русский демократический писатель Радищев даже воспел борьбу американцев за независимость в оде «Вольность». К этому же периоду относится начало культурных связей между Россией и Соединенными Штатами.

Не менее известны и дружеские отношения России и Соединенных Штатов в период гражданской войны, в шестидесятых годах прошлого века. В тягчайший момент борьбы Россия отклонила предложение Наполеона III о вмешательстве в войну в пользу защитников рабства и сорвала интервенцию против Соединенных Штатов Америки. Государственный секретарь Стюард писал послу в Петербурге Клею о том, что Соединенные Штаты «замешкались в обзаведении друзьями» и что Россия является исключением, так как «рано стала нашим другом и неизменно оставалась им».

Идеи союза Соединенных Штатов с Россией усиленно пропагандировались тогда в американской прессе. Назову статьи в «Нью-Йорк геральд». Из трех великих держав, писала эта газета, «Россия является той, которая проявила действительно дружеское и сердечное отношение к Соединенным Штатам». Назову брошюру Бойнтона, вышедшую в Цинциннати в 1864 году. «Мы большая и сильная нация, — писал Бойнтон. — Заключение союза с Россией, кроме того, усилит Соединенные Штаты и приведет к победе на Американском континенте».

В рядах федеральной армии боролись русские люди. Среди добровольцев, пошедших на призыв Линкольна в апреле 1861 года, был русский офицер Турчанинов, который командовал полком волонтеров Иллинойса.

Принципы, на которых зиждились эти благоприятные отношения между двумя странами, столь различными по своему политическому строю, были очень ясны и, я бы сказал, вполне современны. Их выразил президент Линкольн через русского посланника Стекля в письме последнего к министру иностранных дел Горчакову 6 июля 1863 года: «Мы всегда встречаемся на почве, где наши интересы тождественны, — заявил мне господин Линкольн, — а именно на почве иностранного невмешательства. Этот принцип был основой нашей традиционной политики, и, невзирая на переживаемый нами злополучный кризис, мы решили придерживаться этого принципа во всяком случае».

В конечном счете, если вернуться к проблемам сегодняшнего дня, проведение этого старого доброго принципа, провозглашенного Линкольном, могло бы явиться решающим в установлении хороших отношений между Соединенными Штатами и Советским Союзом.

В самом деле, было бы странно в наши дни, когда Россия стала великой советской народной демократией и когда советский и американский народы вместе проливали кровь против немецких нацистов, претендовавших на мировое господство, — было бы странно, чтобы два наших великих и сильных народа не нашли общего языка в деле обеспечения мира между всеми народами земли. Было бы странно тем более потому, что все крупнейшие международные противоречия, которые теперь иные люди стараются представить как неразрешимые, руководители наших народов и государств умело разрешили в Тегеране, Ялте, Потсдаме, продолжая традицию дружбы, начавшуюся полтора века тому назад и скрепленную кровью советских и американских солдат в прошлой войне».

Мотивы дружбы как залога мира будут основными и в его речи на массовом 20-тысячном митинге в Мэдисон Сквер-Гарден. Сообщая об этом митинге, газета «Правда» писала: «Самым торжественным моментом на митинге было предоставление Шепли руководителя советской делегации Фадеева. Участники митинга устроили в честь Фадеева долго не смолкавшую овацию».

Так встречали писателя простые люди Америки. А что же власти? Они, конечно же, узрели в правдивом слове представителя социалистической культуры «красную пропаганду». Напуганный успехом советских делегатов, госдепартамент США предложил им покинуть страну.

Во Франции имя Фадеева было хорошо известно. Роман «Молодая гвардия» пришелся по душе французскому читателю.

Третьего июня 1949 года парижская газета «Леттр франсэз» писала:

«Если история одной цивилизации и один из ее величайших моментов должны быть выражены одним только литературным произведением, то в СССР таким произведением вполне может служить «Молодая гвардия» А. Фадеева».

Во Франции Фадеев чувствует себя более непринужденно. Он рассказывает о советских писателях, о становлении советской литературы, о себе, о необыкновенном времени, сделавшем его писателем.

Дорога к миру непроста. Фадеев был у начала пути. Среди тех, кто вышел на эту дорогу с чистой душой, решительно и твердо.

Рассказывают, Александр Твардовский, редактор «Нового мира», в самые тяжелые минуты ехал на могилу Фадеева, подолгу сидел там в одиночестве, по-видимому, вел разговор с другом, ища поддержки, сочувствия, понимания в своей нелегкой борьбе за честь искусства.

Может быть, там, на могиле, и вышептались строки;

Как мне тебя недоставало,

Мой друг, ушедший навсегда!

И еще, скорбя о гибели друга:

Ах, как горька и не права

Твоя седая, молодая,

Крутой посадки голова! —

писал в своей поэме «За далью — даль» Твардовский. Воспоминания Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь» печатались в «Новом мире». Само собой разумеется, главному редактору журнала Александру Трифоновичу Твардовскому они были по душе. Он даже считал, что это лучшая книга Ильи Эренбурга. Но одну главу из этой книги Твардовский решительно не принял и не напечатал в журнале. Это страницы, посвященные Фадееву.

19 мая 1964 года Твардовский пишет И. Эренбургу: «Дорогой Илья Григорьевич!

Я еще и еще раз перечитал главу, посвященную Фадееву, и, к сожалению, решительно не считаю возможным ее опубликование в «Новом мире». Мотивы свои я высказал Вам на словах, могу лишь повторить здесь, что Фадеева Вы, конечно, не желая того, рисуете в таком невыгодном и неправильном, на мой взгляд, свете, что, напечатав ее, я поступился бы дорогой для меня памятью друга и писателя. Это же относится и к отдельным строчкам о Фадееве, разбросанным там-сям в рукописи».

Как считает вдова Твардовского Мария Илларионовна, «личность А. А. Фадеева оставалась одной из дорогих, если не самых дорогих в памяти Твардовского».

По-видимому, непросто было найти Фадееву общий язык и с Н. С. Хрущевым. Ему не по душе была его грубость и фамильярность. Никакой самокритики. Как будто он, Хрущев, в свое время не был среди самых восторженных «скульпторов» памятника Сталину еще при жизни. Как будто это не он, Хрущев, возглашал в Киеве, что «Якиры, Тухачевские хотели бы, чтобы на Украину пришли польские паны. Почистили мы эту так называемую публику очень хорошо…». Ну, и так далее, в том же духе.

Во время одной из бесед в ЦК КПСС в середине 50-х годов Фадеев сказал, что у Сталина был плохой эстетический вкус, но его огорчает и тот факт, что с эстетикой и у Н. С. Хрущева дела обстоят не намного лучше, если не хуже.

Весной 1956 года по инициативе Н. С. Хрущева началась подготовка к встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства. Намечалось провести ее летом того года. Она состоялась намного позже, лишь в 1957 году, оглушив писателей предвзятыми грозными оценками положения дел в литературе.

Н. С. Хрущев просил Фадеева выступить с докладом на предполагавшейся встрече. Фадеев отказался. Отка-дался он и вновь вернуться на пост руководителя союза.

Легко ли было Фадееву так поступать? Трудно, мучительно трудно. Он ведь действительно был дисциплинированным коммунистом. Он знал также, что его отказ может быть воспринят неправильно, и найдутся юркие люди, которые уготовят ему ярлык «сталиниста». И все-таки он не мог пойти навстречу этим просьбам. В той «административной системе» среди руководящих работников в области культуры он почти не видел людей, способных вдумчиво, без крайностей, угроз и приговоров вести литературное дело. Включиться в аппаратную работу — значит вновь зависеть от капризов некомпетентных людей, от конъюнктуры, от самолюбивых притязаний того или иного должностного лица на безошибочность оценок. Нет, он слишком много страдал из-за этого. Так, еще до войны, в 1940 году он обещал в письме к Елене Сергеевне Булгаковой, что талант Михаила Афанасьевича, не оцененный по достоинству при жизни, станет народным достоянием, и он приложит все силы, чтобы это произошло. В 1945 году Фадеев составил список лучших произведений советской литературы. Среди них — «Белая гвардия» Булгакова. Но кто, кроме него и еще двух-трех литераторов, разделял подобные оценки? А сколько еще таких «недоразумений» пережил Фадеев в своей жизни!

Талант Исаака Бабеля неизменно и в 1937–1939 годах называл великолепным, что вызывало гнев и возмущение не только И. В. Сталина, но и его соратников. Фадеева бесконечно поправляли, увещевали.

Может быть, Фадеева несколько задело, что на XX съезде партии его избрали не членом, а кандидатом в члены ЦК КПСС? Так сказать, понизили в звании. Но на съезде лишь два писателя вошли в состав ЦК. Кроме Фадеева — еще А. А. Сурков (он возглавлял писательский союз), и тоже кандидатом. Даже Шолохов, столь активно работавший на съезде, не был избран в руководящий партийный орган.

…Это случилось, когда Ангелина Иосифовна, жена писателя, уехала на гастроли в Югославию. Конечно, она как женщина должна была бы что-то чувствовать. Узнав в самолете о гибели мужа, она со своей привычной сдержанностью сказала: «Я знала, что это так кончится». Знала — но ведь это же страшно. Знать и не прийти на помощь. Гибель таких людей, как Фадеев, не была и не может быть роковой неизбежностью.

Объективности ради скажем и другое. Как уже, видимо, почувствовал читатель, Фадеев не являл собой образчика в бытовой жизни. Мать писателя, имея в виду неровный характер, непредсказуемые перепады и «срывы» в настроении своего любимого сына, говорила не один раз: «Надо быть героиней, чтобы прожить с Сашей столько лет».

Он писал в «Молодой гвардии»:

«Как хорошо могли бы жить все люди на свете, если бы они только захотели, если бы они только понимали!»

Да, хорошо бы, если бы так!

«…Тринадцатого мая — день был солнечный, совсем летний, — вспоминал Евгений Долматовский, — в калитку постучал неизвестный молодой человек и сказал только:

— Я из Переделкина, там несчастье с Фадеевым.

Он ничего толком не мог объяснить. Я побежал к своему соседу — Алексею Суркову, выкатил машину, мы помчались в Переделкино.

…Фадеев лежал на широкой кровати, откинув руку, из которой только что — так казалось — выпал наган, вороненый и старый, наверное, сохранившийся от гражданской войны. Белизна обнаженных плеч, бледность лица и седина — все как бы превращалось в мрамор.

Мы с Алексеем Сурковым сбили слезы со щек и поехали в Москву на моей старенькой «Победе». Вид у нас был совсем не городской — рубашки навыпуск, сандалии на босу ногу, но на заезд домой и переодевание не было времени: мы спешили собраться с товарищами в Союзе писателей, чтобы коллективно сочинить некролог и успеть отвезти его для опубликования в завтрашних газетах. Всю дорогу мы с Алексеем Александровичем подбирали самые глубинные душевные мысли для последнего слова. Но, приехав на улицу Воровского, узнали, что опоздали. Некролог — жесткий и краткий — кем-то уже был написан и передан в печать…»

Михаил Александрович Шолохов рассказывал журналистам «Комсомольской правды»:

— Я тоже слышал о письме. Спрашивал об этом у Никиты Сергеевича Хрущева, когда он был здесь, в Вешенской. Никита Сергеевич, письмо-то, оно у Вас? Он сказал: «Никакого письма не было», — Шолохов улыбнулся с какой-то печалью и закончил: — Тайны мадридского двора.

Ценную и точную информацию на этот счет дает в письме известный литературовед Екатерина Горбунова:

«Был один случай, который свел меня довольно близко с Фадеевым. Близко по сути, а не по форме… Было это, как помнится, в 1955 году. Готовился пленум СП по вопросам драматургической и театральной критики. И вдруг, за несколько дней до пленума в «Правде», появляется статья Н. А. Абалкина как раз на эту тему: подвал, в котором перечислены все издания — и брошюрки, и солидные книги, — и все они подвергнуты полнейшему разгрому. Исключение составила только моя книга о Корнейчуке, но и в ее адрес было сделано какое-то. язвительное замечание. Я была еще молода, не растеряла пыл фронтового корреспондента и решила воспротивиться подобной манере обращения с литераторами и их трудом.

В ЦК тогда работал «большим начальником» бывший редактор «Красной звезды» В. П. Московский. Он знал меня по работе в этой газете. Я позвонила ему и попросила принять меня. Разговор начался с того, что я не жалуюсь, а протестую: какой же смысл после выступления «Правды» проводить пленум. Кто станет спорить с газетой. Какой обмен мнениями и рекомендации могут возникнуть теперь, когда все уже выполнено газетой? Он согласился, тут же позвонил тогдашнему редактору П. А. Сатюкову, а мне посоветовал написать письмо на имя секретаря ЦК Н. С. Хрущева. Что я и сделала. Копию передала Фадееву (его секретарю). Хрущеву письмо передал В. П. Московский.

В день открытия пленума (он происходил в помещении гостиницы «Советская») в вестибюле первым мне встретился К. М. Симонов. Он тут же подошел ко мне л сказал, что «мы получили Ваше письмо, согласны с Вамп, но выступить по этому вопросу не сможем». Довольно сердито я ответила, что и не рассчитывала на выступление по поводу письма, да и писала его не Симонову. Он тут же ретировался. В первом перерыве заседания я вышла в коридор. Толпа прижала меня к стене довольно узкого коридора. Из-за кулис появился Фадеев. К нему, как всегда, стали обращаться люди, с ним здоровались, его останавливали. Но, увидев меня, Фадеев уже ни с кем не заговаривал, а пошел, расталкивая толпящихся, и уже издали протянул мне высоко поднятую руку. Долго, очень долго тряс и пожимал мою руку, хотя ничего и не сказал. Позднее А. Е. Корнейчук написал мне уже аз Киева, что они с Фадеевым всю ночь разговаривали обо мне. Предполагаю, что разговор шел не обо мне, а о моем письме. Думать так меня побуждают слова В. П. Московского, сказанные мимоходом: «Ты представляешь, Фадеев совсем рехнулся — он прислал в ЦК письмо, в котором протестует против методов руководства ЦК литературой».

Было это, если я не путаю, в последний год жизни Фадеева и, думаю, так или иначе касается причин его трагического ухода. А. А. Сурков, с которым у меня был очень короткий разговор в перерыве какого-то собрания в СП, тогда сказал, что на решение Фадеева повлияло несколько причин: он был несчастлив в любви и очень одинок. XX съезд партии и разоблачение сталинизма. Фадеев в отличие от многих других принял удар на себя, себя винил за гибель ряда писателей, за то, что не воспрепятствовал распространению беззакония и несправедливости. Здесь особенно сказалась чистота и цельность его натуры, его честность и чувство ответственности за все. И за те дела, к которым он, вероятно, и не был причастен, изменить которые он был бы не в силах, даже если бы захотел».

Думается, что и в своем последнем письме Фадеев подводил итоги жизни и называл поименно всех тех, кто губил людей, судьбу советской литературы.

Сохранился рассказ Назыма Хикмета (запись его жены В. Туляковой-Хикмет) об одной необычной для тех лет беседе, в которой участвовали Фадеев, митрополит Николай Крутицкий и Назым Хикмет. Случилось это на прогулке в санатории «Барвиха», очевидно, в начале 1956 года.

«Митрополит был на редкость образованным человеком, — рассказывал Хикмет своей жене, — и я его очень уважал, много раз потом с ним встречался… Он соединил в себе знание византийской, эллинской и русской культур. Вообще хорошо знал литературу, в том числе и современную».

Разговор, как вспоминал поэт, начался с трагедий Шекспира, а затем как-то неожиданно повернулся к роману «Молодая гвардия», и митрополит дал роману самую высокую, с точки зрения нравственности, оценку: «Он сказал, что герои Фадеева не отказались от ноши, от избранного пути, от той тяжести мира, которая была на них возложена. Николай Крутицкий с помощью Библии доказал нам, что любая трагедия — это синтез личного движения человека и движения всего мира к совершенству».

Писатели согласились с этим суждением. Но потом священник сказал:

— А самый страшный грех — это отчаяние.

— Но человек — не бог, — возразил Фадеев. — Куда ему уйти от слабости, от грехов?

— Да, — сказал митрополит. — Праведность не в том, чтобы не грешить, а в том, чтобы раскаяться! Осознать ошибку. Искупить, исправить ее.

Он сослался на пример из Евангелия, когда апостол Петр проявил страшную слабость и трижды в одну ночь отрекся от своего учителя Христа, затем испрашивал прощения и был прощен.

— А Иуда? — негодовал митрополит. — Человек три с половиной года прошел рядом с Богом и так ничего и не понял! Предав Христа, он не раскаялся, а впал в отчаяние и… удавился!

Тогда Фадеев спросил у митрополита:

— Потому-то самоубийцу не хоронили в церковной ограде? Если человек отчаялся, наложил на себя руки, значит — безбожник?!

— Да. Они уже не были верующими, и погребение в церковных приделах было совершенно бессмысленно, — ответил митрополит.

Фадеев спорил, доказывал, что человек свободен перед миром и собой. Он имеет право сам сбросить свой крест, если жить невыносимо тяжело, если исчерпаны душевные ресурсы.

А митрополит ровным голосом пастыря, мягко, но непреклонно убеждал своего собеседника, что самоубийство — слабость временного отчаяния, проходящей безнадежности.

— Человек должен нести свой крест до конца, — настаивал он, — как это доказали ваши прекрасные дети в романе…

— Нет! — горячился Фадеев. — Рождены мои детв были совсем для другой жизни, и я знаю, для какой, а расплачиваться им пришлось и за любовь к Родине, и за чужие преступления!

— Поверьте, что есть определенный план божий для мира и для каждой души, — увещевал митрополит. — Для каждого человека он заканчивается катарсисом, разве вы этого не замечали? А у нас с вами есть другое — познание себя. Вы же все это написали в своей хорошей книге, Александр Александрович…

Здесь в разговор вмешался Назым Хикмет. Он сказал, что разделяет веру Фадеева в человека. Но человек рождается, чтобы жить. Для него, Хикмета, вопрос: быть или не быть? — вопрос решенный. Он против самоубийства без всяких исключений.

Хикмет запомнил, что Фадеев остальной путь до санатория молчал. Митрополит, по-видимому, что-то почувствовав, разъяснял и разъяснял, насколько страшен грех отчаяния, сколь велико милосердие и как сложна жизнь…

А жить Фадееву оставалось несколько месяцев.

В газетах было опубликовано: «Центральный Комитет с прискорбием извещает…» И к этому «прискорбному извещению» было приложено так называемое «Медицинское заключение о болезни и смерти товарища Фадеева Александра Александровича».

«А. А. Фадеев в течение многих лет страдал тяжелым прогрессирующим недугом — алкоголизмом. За последние три года приступы болезни участились и осложнились дистрофией сердечной мышцы и печени. Он неоднократно лечился. В больнице и санатории. (В 1954 г. — четыре месяца, в 1955 г. — пять с половиной месяцев и в 1956 г. — два с половиной месяца.)

13 мая в состоянии депрессии, вызванной очередным приступом недуга, А. А. Фадеев покончил жизнь самоубийством.

Доктор медицинских наук Стрельчук И. В.

Кандидат медицинских наук Геращенко И. В.

Доктор Оксентович К. И.

Начальник 4-го Управления Минздрава

профессор Марков А. М.»

Писатель Владимир Тендряков верно прокомментировал этот «документ», оценив его как факт закулисной игры — неискренней, лживой:

«Был ли еще такой случай в истории, чтобы официальное сообщение провозглашало: причина смерти достойного человека — пьянство? Наши же официальные сообщения никогда не грешили неосмотрительной откровенностью. Конечно, не некие Стрельчук, Геращенко, Оксентович на свой страх и риск дозволили широковещательно оскорбительный попрек в пьянстве лежавшему в гробу Фадееву.

Накануне Фадеев весь вечер просидел у Юрия Либединского, пил чай, был угнетен, говорил лишь на одну тему. Какая трагическая судьба у писателей в России — Пушкин и Лермонтов, Есенин и Маяковский, Бабель и Мандельштам… И многих из тех, кто умер в постели, можно считать тоже убитыми. Фадеев назвал Бориса Горбатова — умер от инфаркта, но перед этим у него посадили отца, жену, сам он ждал с минуты на минуту звонка в дверь.

Юрий Либединский написал об этом разговоре статью, разумеется, она так и не увидела свет».

В майский жаркий день Москва прощалась с Александром Фадеевым. Воробьи трещали в молодой зелени деревьев так, что по временам заглушали прощальные слова, и большая тяжелая пчела заползла в лилию, лежавшую на груди писателя, и затеребила мохнатым рыльцем и лапками обсыпанные сладкой пыльцой тычинки…

И многие провожавшие писателя в последний путь подумали о том, что по силе жизни это могло быть одной из страниц книг Фадеева.

Три разных писателя сложной судьбы Михаил Зощенко, Борис Пастернак и Павел Антокольский, глубоко переживая его гибель, скажут о нем в письмах одинаково, с болью: «бедный Фадеев».

«И мне кажется, что Фадеев с той виноватой улыбкой, которую он сумел пронести сквозь все хитросплетения политики, — пишет Борис Леонидович Пастернак, — в последнюю минуту перед выстрелом мог проститься с собой с такими, что ли, словами: «Ну, вот все кончено. Прощай, Саша».

Выражая свою скорбь, поэт Владимир Александрович Луговской писал:

Фадеев, старый друг, сверкни опять

Глазами голубыми, с легкой злинкой,

С невероятной преданностью жизни.

Опять живи, как песня, среди нас,

Но только б одиночество не жало

Большую грудь так холодно и дико.

Веселый комиссар, гуляка мудрый,

Иди Москвою! Я не верю в смерть!

Вот и все. Жизнь кончилась. Началось бессмертие, как оказалось, не менее тревожное, чем сама жизнь.

Загрузка...