Витольд Гомбрович, наверное, самый удивительный, самый обаятельный и самый парадоксальный польский писатель уходящего столетия.
Правда, он не из тех «уютных» литераторов, которых можно любить или не любить. Он – из тех, кого надо либо безоговорочно принимать, либо отвергать с порога. Потому что Гомбрович не цацкается с читателем, не подделывается под него, он не просто стремится рассказать ему всю правду о нем же самом, но настойчиво, даже бесцеремонно навязывает ему эту свою правду – а она по большей части представляется писателю довольно неприглядной. К тому же он пытается разрешить, собственно, неразрешимую проблему: как живется человеку в мире современной ему культуры, или, если хотите, цивилизации. По Гомбровичу, живется человеку не сладко, как в осажденной крепости, ибо, считал он, есть что-то такое в сознании современного человека, будто оно и само для себя ловушка.
Он умер в 1969 году, тридцать с лишним лет назад, но книги его еще отнюдь не стали лишь достоянием истории литературы. Они продолжают вызывать споры критиков и будоражить умы читателей. После смерти пана Витольда о нем куда больше говорят и пишут, чем его читают. И гора толкований, истолкований, осмыслений и переосмыслений созданного им продолжает расти. А между тем, писать о Гомбровиче, по-моему, дело не просто неблагодарное, но и совершенно безнадежное. Уже по тому одному, что он не укладывается в прокрустово ложе так называемой науки о литературе, всех этих правил, канонов и запретов, придуманных, как саркастически выразился сам писатель, многочисленными тетушками от мировой культуры с их «все усредняющей и отнимающей у жизни всякую жизнь» ментальностью. Я не собираюсь прибавлять к этой горе гомбровичеведеиия ни камешка. Но, провожая в свет первое у нас в стране книжное издание Фердидурки, надо, мне кажется, сказать хотя бы несколько слов о человеке и литераторе, имя которого большинству наших читателей пока все еще, пожалуй, не говорит почти ничего. А между тем это один из крупнейших писателей XX столетия.
Увы, сегодня подобный казус вряд ли кого-нибудь очень уж удивит. Ведь в последние годы мы обнаружили в собственном прошлом, обнаруживаем в настоящем, обнаруживаем в мире вокруг нас столько пресловутых «белых пятен», что порой кажется, будто мы пробудились вдруг на одиноком острове в безбрежном белом океане, и принялись отчаянно, нередко беспорядочно приращивать себе земли, постигать то, что другими уже постигнуто, освоено, присвоено.
Дело это необходимое, но тяжкое неимоверно. Ибо время упущено, и то, что могло (и должно было) при нормальном порядке вещей стать частью нашей собственной духовной культуры давно, нам еще только предстоит «переварить» как нечто едва явившееся на свет. А вокруг совсем иной мир, иные берега, иные вкусы…
Сто лет назад, на пороге уходящего, XX века, польский прозаик и критик Кароль Ижиковский написал роман Paluba (на русский слово это перевести непросто – то ли крытый экипаж, то ли нечто бесформенное, безобразная женщина, бабища, уродина, то ли колода-манекен, которую портные используют в своих мастерских), в нем он вскользь высказал довольно странное для своего времени суждение: человеку вечно что-то мешает попасть в такт жизни другого человека, а потому, мол, не следует принимать в расчет мнения о себе других людей, но надо жить, принимая в расчет, что такое мнение о тебе существует. Мне кажется, что схожая мысль стала генеральной идеей, а может, и отправной точкой и жизни, и творчества Витольда Гомбровича, который не столько не мог, сколько не хотел попадать в такт устоявшейся, общепринятой, если так можно выразиться, жизни.
Он родился на грани столетий, в 1904 году, в нынешней Литве, которая была тогда, как и Царство Польское, частью Российской империи, в семье старинного дворянского рода, но уже не знатной и не богатой, отец писателя расстался с земледелием и заделался заводским управляющим. Гомбрович чутко переживал это своего рода пограничье собственного бытия: между Литвой и Польшей, между деревней и городом, между высшим светом и средним классом. Эти между, писал он в Дневнике, потом «размножатся вокруг меня до такой степени, что станут едва ли ни местом моего жительства, моим истинным отечеством». Так, собственно, оно и было: Гомбрович окончил юридический факультет, собирался быть адвокатом, не получилось, стал писателем, но писателем, путь которого в литературу и в литературе отнюдь не был усеян розами.
Он дебютировал в тридцатые годы, и нельзя сказать, чтобы удачно. Молодого прозаика встретили поначалу чуть ли не в штыки. Он шокировал, издевался, раздражал. А «Фердидурку» (1937) – на мой взгляд, один из самых лучших, парадоксальных и трагически-тревожных романов этого писателя – польская предвоенная критика всех направлений (и правого, и левого) почти единодушно отвергла. И лишь годы спустя книги Гомбровича были по-настоящему поняты и приняты – но сначала не на родине.
В канун рокового сентября 1939 года Гомбрович отправился за границу и волею обстоятельств расстался с Польшей навсегда. Без малого четверть века прожил он в Аргентине, затем перебрался в Западную Европу и окончил свои дни во Франции – писателем, известным всему миру. Но путь к известности начался именно с «Фердидурки». Этот роман в 1947 году вышел в Аргентине по-испански, после чего переводы его стали появляться в одной стране за другой.
Почему так? Почему второе польское издание «Фердидурки» увидело свет в 1957 году, первое русское в журнале лишь в 1991 году, а книжное только сейчас, на пороге XXI века? Думаю, что роман этот – своего рода манифест антитоталитаризма – способен и постоять за себя сам, и сам лучше всего это объяснить. Но вот как «объяснить» сам роман? Или хотя бы только его название – «Фердидурка», – ведь такого слова ни в одном языке нет, и автор не упоминает его ни разу? Или – чего уж вроде бы проще – о чем, собственно, книга эта написана?
Фердидурку, по-моему, легче понять, если прочитать ее как книгу, рассказывающую о страдании человека, порождаемом рамками, в которые загоняет нас другой человек, о страдании, проистекающем «из того, что мы задыхаемся и захлебываемся в тесном, узком, жестком воображении о нас другого человека». Гомбрович словно ставит опыт: способен ли его герой освободиться от насилия и гнета чужих мнений о нем или он обречен покориться, позволить другим напялить на себя маску по их собственным вкусам. В Дневнике писатель, в сущности, отвечает на этот вопрос отрицательно, по крайней мере, очень пессимистично: «…мой человек создается извне, иначе говоря, он по природе своей неподлинен – он не является собой, поскольку его вычеркивает форма, которая рождается между людьми. Поэтому его „я" помещено в этой „междучеловечности". Вечный актер, но актер по природе, поскольку его неестественность – свойство врожденное, она представляет собой черту его человечности: быть человеком значит быть актером (…) Так как же в таком случае понимать схватку с рожей, с миной в „Фердидурке"? Нет, не так, что человек должен избавиться от своей маски, ведь под нею никакого лица у него нет, – тут можно лишь требовать, чтобы он осознал свою неестественность и ее признал».
Такую маску автор Фердидурки называет «рожей», которая может намертво прирасти к лицу, заменить его собою. Герой Гомбровича испытывает на себе диктатуру усредненной массы, враждебной к личности, стремящейся приладить ей эту самую рожу по образу и подобию собственной, да еще прилепить к ней и попочку, ибо в представлении людей серьезных, людей подавляющего все и вся большинства («взрослых», по определению писателя) чистота, непосредственность, свобода – всего лишь достойные искоренения наивность, невинность, незрелость.
В 30-е годы, когда писался роман «Фердидурка», то, что мы называем сегодня массовой культурой, только-только зарождалось. И Гомбрович был среди первых, кто сумел понять, предугадать, прочувствовать те сложнейшие проблемы, с которыми стандартизированное общество XX века, защищающее себя стандартизированной «культурой» мысли, социального поведения, искусства, столкнет человека, индивидуальность, личность. Он увидел угрозу в жесткой и нетерпимой «зрелости» конформизма, способного лишить человека искренности, самостоятельности, свободы.
Однако понадобились кошмары сталинщины и гитлеризма, а затем и трагедия второй мировой войны, чтобы этот вопль Гомбровича по человеку и человечности был услышан в Европе и Америке. Его Фердидурка пережила второе рождение, а сам он своими книгами оказал огромное влияние на мировую культуру. Без них не только польская, вся мировая культура сегодня выглядела бы и куда беднее и куда беспомощнее – перед вызовами и угрозами, которые обрушил на человека XX век и, видимо, еще обрушит XXI…
Вне этого влияния почти полвека оставалось, по меньшей мере, треть человечества – та, что жила в так называемом социалистическом лагере. Теперь настало время и для этой трети извлекать уроки из собственного прошлого, в чем могут помочь и Фердидурка, и все последовавшие за ней книги Витольда Гомбровича.
«Фердидурка» – чтение захватывающее, но не простое. Это и философская повесть, и гротеск, и литературное эссе, и лирическая исповедь, изрядно приправленная сарказмом и самоиронией, – единственной, пожалуй, надежной интеллектуальной защитой души в век безудержного прогресса всего и вся. Но, конечно же, «Фердидурка – это прежде всего настоящая литература.
Это – подлинное пиршество слова, которое, признавался Витольд Гомбрович, «развивается во времени, это как шествие муравьев, и каждый приносит что-то новое, неожиданное, тот, кто выражает себя словом, постоянно рождается заново, не успеет кончиться одно предложение, как следующее его уже дополняет, договаривает, и вот в движении слов выражается бесконечная игра моего существования…»